Документ явно подлинный. На нем есть даже официальные реквизиты. Выглядят они так: «Председателю Совета Народных Комиссаров т. Ленину. Председателю Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем т. Дзержинскому. Докладывает спецагент Марат Зоркий».

Далее сообщается, что 2 июля 1918 года спецагент Марат Зоркий прибыл согласно заданию в город Муром, где располагался тогда штаб Восточного фронта, и вручил лично товарищу Троцкому секретный пакет от товарищей Ленина и Дзержинского. Распоряжением товарища Троцкого он был оставлен при нем как курьер для чрезвычайной связи с Москвой. В тот же день т. Троцкий в сопровождении охраны и личного штаба отбыл из г. Мурома на поезде, состоящем из двух вагонов и двух открытых платформ. На полустанке «Осиновый бор» Муромской железной дороги поезд был остановлен, убран в тупик, товарищ Троцкий пересел в личный автомобиль и в сопровождении тридцати пяти кронштадтских матросов, ехавших на грузовиках, направился в г. Осовец (Тверская губерния). На окраине г. Осовца по распоряжению т. Троцкого был выставлен пулеметный заслон в составе десяти человек против отряда белого бандита штабс-капитана Гукасова, два дня назад выдвинувшегося в этот район. В самом Осовце т. Троцкий провел трехчасовой митинг, где подробно рассказал о текущем моменте мировой социалистической революции, а после митинга приказал расстрелять председателя городского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов т. Мешкова – как бандита и мародера, дискредитировавшего советскую власть. После этого т. Троцкий провел совещание с местной общиной евреев, которое продолжалось всю ночь. Спецагент Зоркий далее отмечал, что в течение этой ночи наблюдалось странное явление в атмосфере: около полуночи над Осовцом возникло громадное багровое зарево, как если бы там начался гигантский пожар, и держалось без перерыва шесть с половиной часов, погаснув только после восхода солнца. Причин этого явления он объяснить не может: никакого пожара в г. Осовце, по его данным, не произошло. Также спецагент Зоркий докладывал, что из двадцати матросов, взятых товарищем Троцким с собой, из Осовца к заслону на окраине города вернулись лишь пять человек, судьба остальных пятнадцати неизвестна. Сам агент Зоркий согласно приказу т. Троцкого всю ночь пребывал в охранении, в пулеметной команде, никаких подробностей о действиях т. Троцкого в г. Осовце ему выяснить не удалось… «О чем вам незамедлительно сообщаю…»

Все, след грифельной подписи карандашом.

– Ну вот, – поскребя пальцем лоб, говорю я. – А восьмого июля в Муроме вспыхнет мятеж, организованный «Союзом защиты Родины и свободы». Правда, он будет быстро подавлен. А еще через пару дней командующий Восточным фронтом Михаил Муравьев, штаб которого в тот момент переместится в Казань, выступит против большевиков.

– Это имеет к нам какое-нибудь отношение? – спрашивает Ирэна.

Я пожимаю плечами:

– Пока не знаю… Муравьев – типичный авантюрист, кондотьер кровавого хаоса, каковые всегда всплывают в эпохи катаклизмов и войн. До революции он был то ли черносотенцем, то ли кадетом, после свержения Николая Второго формировал ударные «батальоны смерти», носившие череп на рукаве, затем стал начальником охраны Временного правительства, Керенский ему доверял – лично как главковерх присвоил звание подполковника; в Октябре, однако, Муравьев, видимо, почувствовав перспективы, сразу же, один из немногих военных, признал советскую власть, был назначен главнокомандующим Петроградского военного округа, остановил части того же Керенского и генерала Краснова, наступавшие на Петроград; сделал при большевиках стремительную карьеру, всего за полгода выдвинулся чуть ли не в авангард революционных вождей; по словам людей, знавших его, хотел стать «красным Наполеоном», отличался бешеным честолюбием, был чрезвычайно жесток, в Киеве и Одессе, где он одно время командовал, был известен жуткими зверствами и грабежами. Узнав о мятеже левых эсеров, вероятно, решил, что пробил его звездный час. Наполеоновский марш, однако, продолжался всего два дня. Уже одиннадцатого июля в Симбирске Муравьев был убит.

– Интересно, что было в том секретном пакете?

– Скорее всего – приказ или настоятельное пожелание немедленно вернуться в Москву. Не зря же Троцкий уехал из Мурома буквально через пару часов. Ведь уже открывается очередной съезд Советов, очень напряженный, критический – левые эсеры, которые, между прочим, входят в правительство, готовятся разорвать Брестский мир. И у них для этого все шансы есть. Их поддерживают даже многие делегаты от большевиков. Куда ж без Троцкого? Он – один из сильнейших ораторов, вождь, трибун, громадный революционный авторитет, и хотя первоначально тоже выступал против Брестского мира, но, приняв точку зрения Ленина, в дальнейшем отстаивал ее изо всех сил.

– Надо бы этого Зоркого установить… – задумчиво говорит Ирэна.

Я щелкаю пальцами:

– Вряд ли что-то получится… Фигура явно не из первого ряда, не на виду. Хотя область поисков, надо сказать, не так уж и велика. Это кто-то из окружения Ленина и Дзержинского, судя по отношениям – не из лидеров, не из крупных соратников, не из тех, кто позже взлетел, скорее всего – достаточно молодой человек, образованный, если судить по стилистике, заслуживающий доверия – ведь не всякому поручат следить за всемогущим председателем РВС. Может быть, чей-то сын, племянник, родственник из провинции… Каков псевдоним, однако… Зоркий!.. Марат!.. Эпоха революции – эпоха громких имен… В общем, если настаиваешь, конечно, попробовать можно. Вот, правда, – сколько времени это у нас займет?

– А что это за «багровое зарево», о котором он пишет?

– Откуда мне знать?.. Может быть, и пожары – кому их тогда было тушить? Только, наверное, не в самом Осовце, а где-нибудь чуть подальше, например в ближайшем селе… Летом восемнадцатого года в центральной России вообще стояла исключительная жара. Температура держалась около тридцати – сушь, ни капли дождя. Горят посевы, горят леса… Об этом, кстати, пишет Юрий Готье, который помимо Москвы пребывал в это время где-то в тех же местах. Правда, если бы был сильный пожар, то был бы и дым. А наш спецагент ни о каком задымлении не упоминает. С другой стороны, нельзя требовать от свидетеля слишком многого: он же не знал, что именно нас будет интересовать.

Я произношу ничего не значащие слова, а сам думаю, какой все-таки молодец Борис. В письме, присланном одновременно со сканом, он говорит, что давно держал в памяти этот малоизвестный архив и вот, попав ныне в Гарвард, решил его посмотреть. Ты ведь, кажется, интересуешься товарищем Троцким? Вот тебе на данную тему очень любопытные письмена. Приложены были, разумеется, номер секции, регистр, опись, шифр. Прямо хоть сейчас на них ссылку давай. Жаль только, что скан: нельзя подержать сам документ в руках, пощупать бумагу, понюхать, посмотреть на выцветшие, бурые тени чернил. Я,конечно, не архивист, который сразу же впитывает детали разных эпох, но тоже – просто немного покрутив документ, считав лексику, глянув его на просвет, могу установить период написания с точностью до двадцати – двадцати пяти лет. Органолептика при всей ее примитивности – великая вещь, и чутье, которое дается годами, десятилетиями труда, работает зачастую лучше всех технических экспертиз. Ладно, будем пока полагаться на нюх Бориса. Если он утверждает, что документ подлинный, значит, скорее всего, так и есть. Об этом, между прочим, свидетельствует и контекст: «Бумаги Эммерса» (так неофициально обозначен архив – по имени сдавшего его капитана) были вывезены, согласно рескрипту, американцами в 1945 году – из замка Вевельсбург, между прочим, где находилась небезызвестная школа по подготовке офицеров СС, а в Вевельсбург он попал, скорее всего, из Орла.

Это тоже, в общем, известный историкам факт. Где‑то в начале 1930‑х годов Сталин, уже обретя в стране абсолютную власть, распорядился перевести часть документов НКВД с Лубянки в провинциальный Орел, где для них был сформирован Специальный отдел. Видимо, полагал, что так будет спокойнее. Подальше, подальше от любопытных московских глаз. Архивы еще не разобраны, кто знает, какую бомбу там можно найти. Тем более что Орловский централ, созданный аж в 1840 году, считался одной из крупнейших и надежнейших тюрем России. Стены вот такой толщины. Где еще хранить государственные секреты, если не здесь? Однако немцы осенью 1941 года продвигались стремительно. Оборона разваливалась, Орел был взят ими уже 3 октября. Архивы, включая и Спецотдел, почему-то вывезти не удалось. Вполне возможно, что в панической суматохе тех дней о них просто забыли. Зато успели расстрелять практически всех заключенных Орловской тюрьмы, в том числе – знаменитую (в прошлом) Марию Александровну Спиридонову. В Большой советской энциклопедии (я сам это читал) скромненько сообщалось, что после мятежа левых эсеров она отошла от политической деятельности, подразумевалось, что просто где-то тихо живет, в действительности была тогда арестована, ненадолго освобождена, пыталась бежать за границу, опять была арестована, четырнадцать лет провела в ссылке – в Ташкенте, в Самарканде, в Уфе, вновь была арестована в 1937 году по обвинению в контрреволюционной и террористической деятельности. Интересно, почему ее не вытащили на московские процессы 1937–1938 годов? Потому, вероятно, что сломать «мученицу революции» так и не удалось. Это не Зиновьев с Каменевым, превратившиеся в тряпичные куклы. Все равно последовал неизбежный финал. Сталин лихорадочно убирал тогда последних свидетелей, тех, кто, как он считал, мог быть ему опасен в случае военного поражения. Тем более что еще помнились легендарные революционные имена. Эхо подлинного Октября, хоть слабо, хоть смутно, хоть искаженно, но все-таки продолжало звучать. Тогда же расстреляли Христиана Раковского, Ольгу Каменеву (жену Л. Каменева, сестру Л. Троцкого), доктора Плетнева (лечил Ленина, Крупскую), жен Гамарника, Егорова, Уборевича, Корка – всех, кто мог слишком многое о Сталине знать. А немцы в упоении первых грандиозных побед бумаги, вероятно, вовсе не разбирали, свалили, скорее всего, в зáмковые подвалы, двери заперли, забыли на много лет. Американцы ими тоже не заинтересовались. У них как раз завершалась работа по сверхсекретному «Манхэттенскому проекту». Создавалось атомное супероружие, способное резко изменить баланс сил на земле. Вот – власть над миром, могущество, не имеющее границ! Развернулась по всей Европе охота за учеными-ядерщиками. Что там какие-то старые каракули большевиков?

Мне становится трудновато дышать. Ирэна, которая до того спокойно сидела напротив – чуть прогибаясь, уткнувшись носом в экран, – вдруг поднимается, неторопливо обходит угол стола и, наклонившись, обхватывает меня сзади за плечи. Теперь мы всматриваемся в компьютер щека к щеке. Исходит от нее такой эротический жар, что у меня начинает звенеть кровь в висках.

Идет мощная выработка тестостерона.

– Не надо, – полузадушенно произношу я и, мягко освободившись из плена, отъезжаю со стулом чуть в сторону. Ирэна тут же возвращается на свое место, опять прогибается и деловито, щелк-щелк, танцует пальцами по клавиатуре.

Как будто ничего не произошло.

Я говорю, слегка задыхаясь:

– Давай лучше прикинем весь этот сюжет. Итак, мы знаем, что Троцкий, который только что стал наркомвоенмором, в самом конце июня появляется в этом качестве в Муроме – вероятно, затем, чтобы быть ближе к возникающему Восточному фронту гражданской войны. Второго июля он получает от Ленина и Дзержинского некий секретный пакет, после чего, ни минуты не медля, отбывает в Москву. Вероятно, причины, потребовавшие его возвращения, чрезвычайно важны. Однако заметим, в Москве он обнаруживается не третьего, а только четвертого – когда выступает, в числе других, с речью на съезде. Это его выступление документировано: Троцкий требует санкционировать чрезвычайные меры по наведению в армии порядка и дисциплины. Слушает его целый зал, существуют воспоминания, факт сомнению не подлежит. Теперь – примерный хронометраж. От Мурома до Москвы даже в условиях революционной разрухи не более одного дня езды. Тем более что у Троцкого – специальный поезд. Значит, наш Лев Давидович на целые сутки (и даже чуть дольше) загадочно исчезает в пути. Между прочим, историки уже отмечали этот странный разрыв во времени, но никто ему особого значения не придавал. Мозжухин, например, объясняет это просто элементарной путаницей: в Москве несусветная каша, никому дела нет до точных чисел и дат. Это ведь еще не скрипучая советская бюрократия. И Бажанов, бывший, правда несколько позже, секретарем Оргбюро ЦК, тоже свидетельствует о жуткой неразберихе, которая тогда царила в Кремле – ни одной бумаги, даже постановлений правительства, нельзя было найти. Вообще – это мелочи. Они меркнут на фоне последующих грандиозных событий… И вот теперь мы достоверно установили, что эти сутки Троцкий провел в Осовце.

– Однако мы не установили – зачем?..

Я поднимаю обе ладони:

– Подожди, подожди… О событиях иногда можно судить по их следствиям. Метод «черного ящика» – может быть, слышала о таком? Вот – замеры на входе, вот – замеры на выходе, и по разнице потенциалов мы в какой-то мере догадываемся о том, что внутри… Давай посмотрим из этих координат… Шестого июля начинается мятеж левых эсеров. Они все-таки, не дожидаясь решений съезда Советов, хотят разорвать Брестский мир. Яков Блюмкин, эсер, убивает германского посла графа Мирбаха. Повод достаточный, чтобы немцы возобновили наступление на Москву. Заметим, что войск у большевиков практически нет; все, что было в столице, брошено на Восточный фронт. Да и какие у них вообще войска? Это только легенды, что российский пролетариат с энтузиазмом поддержал советскую власть. Нет, воевать никто ни за кого не хотел. Во всей Красной гвардии числилось поначалу четыре тысячи человек. Совет народных комиссаров, то есть правительство, оказывается в пустоте. Превосходство левых эсеров в силах – почти трехкратное, у них – две тысячи штыков, четыре броневика, восемь артиллерийских орудий. Командует отрядом некто Попов, тот еще фрукт, отчаянный, готовый на все человек, потом служил у Махно, прославился пьянками и грабежами, даже сам батька, на что уж не гуманист, его еле терпел; расстрелян большевиками в двадцать первом году… Так вот – мятежники арестовывают Дзержинского, Смидовича, Лациса, захватывают здание ВЧК, главпочтамт, по всей стране идут телеграммы, что правительство большевиков низложено, приказов Ленина и Свердлова – не исполнять. По словам Бонч-Бруевича, находившегося в Кремле в тот момент, Ленин, узнав об этом, даже не побледнел, а прямо-таки побелел. Не зря, видимо, незадолго до этого говорил, что «нас отсюда, то есть из Кремля, вывезут в тачке»… Ситуация просто катастрофическая. Остатки московского гарнизона на защиту большевиков не спешат. Вацетис, командующий полком латышских стрелков, явно колеблется. Кстати, Ленин через несколько дней предложит Вацетиса расстрелять. Позиция Белы Куна с его отрядом из австро-венгерских военнопленных тоже не очень ясна: выгадывает что-то, темнит пламенный революционер… И вдруг все меняется буквально за пару часов. Троцкий договаривается сначала с Вацетисом, потом – с Белой Куном, части латышских стрелков отбрасывают мятежников в Трехсвятительский переулок. Несколько выстрелов из орудий – и отряд эсеров разгромлен. Захвачен особняк Морозова, где располагался их штаб. Еще раньше Свердлов прямо на съезде арестовывает лидеров левоэсеровского ЦК… Вот тебе на входе – полная безнадежность. Вот тебе на выходе – чудо, сотворенное сразу же после прибытия из Осовца.

Я наконец опускаю ладони. Ирэна всматривается в меня, широко распахнув глаза.

Ошалеть можно от этого взгляда.

– Так – что?

– Ты – гений!.. – страстным, восторженным шепотом провозглашает она.

Ирэна начинает раздеваться непосредственно в коридорчике. Она как-то очень естественно сдергивает с себя блузку, юбку на пуговицах, которая птицей вспархивает у нее в руке, быстрыми движениями, то наклоняясь, то прогибаясь, смахивает с себя остальное и при этом, что удивительно, ни на секунду не прекращает идти. Такая виртуозная женская акробатика, для постановки которой требуется вся жизнь. В полутьме коридорчика, ведущего из офиса в комнаты, это выглядит околдовывающим танцем теней. Так, наверное, плясали жрицы в древних мистериях, и мужчины сходили с ума от одного лишь взгляда на них. Я, правда, с ума пока не схожу. И правильно делаю, потому что, когда вспыхивает торшер, Ирэна предстает предо мной воплощением обжигающих грез. Кажется, что эта легкая страстная плоть только что сотворена и что я – вообще первый человек на земле, который воочию увидел ее. Особенно действует на меня, когда Ирэна поднимает руки, якобы для того, чтоб поправить хлынувшие на плечи солнечные струи волос. Они у нее так и горят. И мне всякий раз чудится, что исполняется этим некий загадочный ритуал, после которого весь мир будет иным. Причем Ирэна ничуть не смущается, что я разглядываю ее. Женщинам вообще втайне нравится, когда на них смотрят – вот так. Назначение женщины – привлекать, и если женщина все-таки делает вид, что растерянна и смущена, то лишь потому, что таковы правила колдовства, выработанные и усвоенные тысячи лет назад.

Впрочем, правила эти можно не соблюдать.

Нинель, кстати, их тоже не соблюдала. Она тоже, раздеваясь, не требовала, чтобы я отвернулся или прикрыл глаза. Хочешь смотреть – смотри. Правда, при этом она никогда не делала первый шаг. Его всегда должен был сделать я. А вот Ирэна как бы взбивает над собой вихревой электрический ореол и, не оборачиваясь, с нетерпением вопрошает:

– Ну, где ты там, где?..

Начинается неуправляемый термояд. Меня стискивают, сминают, формуют, как податливый пластилин, опрокидывают на тахту, поворачивают, распрямляют, сгибают. Я как будто окунаюсь в огнедышащий небесный расплав, очищающий и выявляющий подлинную мою суть. Сколько это длится, понять невозможно, мы проваливаемся в сингулярность любви, где и время, и собственно жизнь исчислению не поддаются. Правда, сама Ирэна так не считает. Это не любовь, полагает она, это просто секс, и не стоит загружать его тем, чего в нем в принципе нет. Однако тут я с ней категорически не согласен. В сексе, даже самом примитивном, торопливом, случайном, все равно есть отчетливый привкус любви. Как вкус яблока – во всех его разнообразных сортах.

– Не усложняй, – в таких случаях говорит Ирэна.

– Я не усложняю, напротив, я делаю из разобщенности – цельность, – отвечаю я откуда-то из пустоты.

– Так и что?

– А цельность – всегда проста…

– О, боже мой!..

Чем-то она в этом смысле опять-таки напоминает Нинель. Та тоже, интуитивно конечно, пыталась свернуть все диапазоны любви в секс-регистр, и я, при всех своих исторических и культурософских познаниях, так и не смог объяснить ей элементарную вещь: секс – это физический голод, а любовь – голод метафизический, первое утолить можно, второе – нельзя, и потому лучше воспринимать их как нечто единое, как первичную сущность, которую невозможно разъять.

Видимо, не хватило слов.

Или чего-то еще.

Шарахнулись друг от друга, как птицы, столкнувшиеся во тьме.

Сейчас это, впрочем, неважно.

Сейчас мы лежим бок о бок на истерзанных, складчатых простынях и успокаиваемся, наблюдая, как истончается за окном бескрайний июньский день. Солнце уже зашло, однако красный отсвет его еще проступает над крышами. Чертополохом прорастает на них ломаная щетина антенн. А чуть выше, предвещая прозрачную летнюю ночь, угасают, растворяясь в беспамятстве, зеленоватые остатки жары.

Ирэна, правда, успокаиваться не хочет. Она чмокает меня в ухо, а потом решительно приподнимается на локтях.

– Ты – гений, – безапелляционно повторяет она.

Этим, кстати, Ирэна принципиально отличается от Нинель. Нинель как-то не догадывалась, что мужчину обязательно надо хвалить. Женщине достаточно восхищенного взгляда, «музыки понимания», чисто телесного языка, слова тут не так уж важны, а вот мужчине как существу более примитивному требуется грубая и откровенная лесть. Мужчина по природе хвастлив. Он должен быть первым, должен быть всегда впереди, должен быть лучше всех, по крайней мере в глазах одной-единственной женщины, взирающей на него.

Он требует этому постоянного подтверждения.

И тут надо уметь – изумленно ахнуть, всплеснуть руками, чмокнуть, как Ирэна, не разбирая куда – якобы от избытка чувств.

И, между прочим, я с Ирэной почти согласен. Блок, закончив поэму «Двенадцать», записал в дневнике: «Сегодня я гений». И Александр Сергеевич наш, тот самый, да-да, в аналогичной ситуации бил в ладони, подпрыгивал и кричал: «Ай да Пушкин!.. Ай да сукин сын!..»

Я, конечно, не Блок и не Пушкин, масштаб, извините, не тот, но когда сегодня в три часа дня я получил от Бориса письмо с приложенным к нему прекрасно отсканированным документом, тоже чуть было не закричал от восторга. А что вы думаете? Бывают в жизни моменты, когда все вокруг будто бы озаряется изнутри, когда испытываешь вдруг то, о чем Гоголь где-то писал: «Вдруг стало видно во все концы света». В психологии данное состояние определяется как инсайт: внезапное озарение, высвечивающее искомую суть. Ньютону падает на голову яблоко – бац! Вот вам формула гравитации… Менделеев ложится соснуть – бац! Всплывает из таинственной глубины знаменитая Периодическая система… Историку это особенно важно. История перегружена фактами, описаниями, рыхлыми и томительными подробностями, переполнена мнениями, интерпретациями, концептами, которые в свою очередь, как папки в компьютере, прорастают необозримым количеством информационных ветвей. Охватить это все, воспринять практически невозможно. Не случайно большинство научных статей в нашей области выглядят так: пять страниц текста, пятнадцать страниц примечаний. Кстати, именно в данной форме исполняет свои статьи и Борис. За деревьями обычно не видно леса, за кошмарным частоколом подробностей утрачивается главная мысль. Историку приходится во многом полагаться на интуицию, полагаться на опыт, спонтанная сборка которого и есть тот самый инсайт. Борис называет это «ощущением документа»: умением выделить в крошеве разнообразных деталей «именно то». Так вот, весь мой опыт, вся моя интуиция подсказывает, что это – именно то. То, что мы, спотыкаясь и путаясь, препинаясь и ссорясь, мучаясь и преодолевая отчаяние, ищем уже более девяти месяцев – с сентября по июнь.

Вдруг – первый обнадеживающий знак.

Забрезжило на горизонте какое-то неясное марево, мелькнула птица, выплыло слабое облачко, свидетельствующее о земле.

Только бы это не оказалось очередным миражом.

– Давай сразу посмотрим, – предлагает Ирэна.

Она выскальзывает из простыней и, не одеваясь, склоняется над столом, где открыт ноутбук. Мелькает на экране одна заставка, другая, всплывают знакомые синие буквы «Электронной энциклопедии».

– Так, так, так… Осовец – город в России, Осовецкий район, Тверская область, административный центр… Население в настоящий момент – двадцать четыре тысячи человек, площадь города – семнадцать кэвэ километров… Название происходит, вероятно, от термина «осовечь» – загородка из заостренных кольев, воздвигаемая для защиты… Согласно преданиям, был основан беженцами из Великого Новгорода, податными людьми, самовольно ушедшими от князей… Упоминается в летописи с тысяча сто тридцать седьмого года – Осовецкий верх, часть Новгородской земли… Поселение было разорено в тысяча двести семьдесят втором году… С конца четырнадцатого века Осовец вошёл в состав Московского княжества… В тысяча четыреста тридцать третьем году поставлен на княжение князь Дмитрий Млыт, между прочим, внук Дмитрия Донского, слышишь? – Ирэна чуть поворачивает лицо. – Город с тысяча семьсот семьдесят пятого года… С тысяча семьсот девяносто шестого – центр Осовецкого уезда Тверской губернии… В конце девятнадцатого века был крупным центром торговли льном… В настоящее время – Осовецкий завод «Автоспецстальпрокат», «Осовец-Мехсельмаш»: производство комбайнов и оборудования для обработки льна, молокозавод, завод железобетонных конструкций… Филиал Тверского государственного университета… Филиал Академии гуманитарных наук… Краеведческий и Литературно-мемориальный музеи… Торговые ряды семнадцатого – восемнадцатого веков… Из сохранившихся храмов наиболее интересны Крестовоздвиженская церковь, Преображенская церковь, Казанская церковь, церковь Феодора Стратилата и Параскевы Пятницы, церковь Рождества Христова, церковь Покрова Пресвятой Богородицы… – она, как от сквозняка, передергивает плечами. – Боже мой, зачем им столько церквей? На двадцать четыре тысячи человек!.. А… вот, смотри – остатки синагоги середины девятнадцатого столетия… Значит, еврейская община там точно была… Что тут еще?.. Расположен в северо-восточной части Тверской области, в черте города протекают река Морóка, река Осéчина, грунтовая река Удалá… Проходят региональные автодороги «Осовец – Тверь», «Осовец – Кашин», «Осовец – Серый Холм»… Ранее рядом с городом находился военный аэродром…

– Что ж – видимо, надо ехать…

Ирэна несколько разочарована. Это чувствуется по тону, где блекнет первоначальный энтузиазм. А что, собственно, она рассчитывала найти?

Виноватым, разумеется, оказываюсь я.

Ну понятно, ведь кто-то должен быть виноват.

– Так и будешь лежать?

Ирэну обуревает жажда деятельности. Взрыв сексуальной энергии только прибавил ей сил. Это тоже известная психологическая закономерность: мужчина после акта любви слабеет, женщина – наоборот. Он свое биологическое предназначение завершил, она – только-только начинает нести в мир новую жизнь. Не случайно (где-то я об этом читал) в советские времена, когда не было такой изощренной фармацевтики, как сейчас, вместе со спортсменками, едущими на Олимпиаду, отправлялся по рекомендациям медиков целый отряд «массажистов». И, наверное, данный метод «природного допинга» был достаточно эффективен – рекорды, во всяком случае, следовали один за другим.

А вот у меня после этого – состояние умиротворения. Мне все, в общем, по барабану, я готов принять этот мир таким, как он есть. Не хочется ни двигаться, ни говорить – ничего. Если бы сейчас начался пожар, я бы, наверное, только равнодушно зевнул.

Горит?.. Пусть горит…

Правда, есть существенное добавление.

Ирэна склонилась к столу в такой соблазнительной позе, что я чувствую – еще без одного акта любви нам будет не обойтись.

Вот ведь тут какой парадокс.

– Ну так что?

Видимо, ничего не поделаешь…

Впрочем, времени сейчас – только девять часов.

Вечер далеко не закончен.

– Уже иду… – расслабленно говорю я.

Загадку Льва Троцкого пытались разгадать множество раз. Фантастический взлет этого человека буквально с самых низов, его стремительное восхождение к вершинам мировой революции будоражит воображение и порождает почти в каждом исследователе чувство прикосновения к некой поразительной тайне. Конечно, история знает и другие блистательные карьеры. Например, возвышение Наполеона, так же стремительно прошедшего путь от безвестного артиллерийского лейтенанта, да еще корсиканца, до императора великой державы. Однако в карьере Наполеона просматривается внятная логическая закономерность. Каждый его шаг, каждое его очередное продвижение к трону вытекает из вполне очевидных реалистических обстоятельств. Никому в голову не придет объяснять это действием каких-то мистических сил, разве что – рок, судьба, которые, впрочем, представляют собой просто метафоры.

Вместе с тем взлет Льва Троцкого настолько невероятен, изобилует таким количеством, казалось бы, совершенно невозможных метаморфозов, что конспирологические домыслы возникают сами собой. Одни авторы объясняют это действиями сионистов, опутавших своей липкой финансовой паутиной весь мир, другие – грандиозным масонским заговором, тянущимся из глубины веков, третьи – чрезвычайно успешной операций иностранных, английских или американских, спецслужб, поставивших себе целью вычеркнуть Россию из мировой истории. Некоторые же, напротив, считают, что тут и объяснять нечего: роль Троцкого в Октябрьской революции и последующей гражданской войне сильно раздута, не так уж велика она и была. Никакие заговоры здесь ни при чем. А есть и такие, кто вообще не видит в этом проблемы. Исаак Дойчер, скажем, написавший о Троцком колоссальный трехтомный труд, объясняет феноменальный успех своего героя просто проявлением его гениальности. Прямо он об этом не говорит, но весь очень темпераментный текст данных книг, вся фактура, которую автор тщательно подбирал, подразумевают именно такую интерпретацию.

Странности заметны уже в начальной биографии Троцкого. Отец его был довольно крупным землевладельцем, державшим зерновое хозяйство в Херсонской губернии. Это уже само по себе любопытный факт, поскольку евреи, попав в границы Российской империи после раздела Польши, заниматься сельским хозяйством категорически не хотели. Все многочисленные попытки дореволюционных российских властей стимулировать этот процесс за счет льгот, субсидий, бесплатной раздачи земли (которой, замечу, остро недоставало русским крестьянам) завершились провалом. Не удалось, как декларировал это «Вестник Европы», «дать государству полезных граждан, а евреям – отечество». Евреи, конечно, брали субсидии, перебирались на юго-восток, в частности в новороссийские земли, которые требовалось заселить, но затем бросали дома, скот, инвентарь, который им выдавали, и уходили в торговлю. Те же из них, что на земле все-таки оставались, влачили жалкое существование. Сам Троцкий пишет об этом в своих воспоминаниях так: «Колония располагалась вдоль балки: по одну сторону – еврейская, по другую – немецкая. Они резко отличны. В немецкой части дома аккуратные, частью под черепицей, частью под камышом, крупные лошади, гладкие коровы. В еврейской части – разоренные избушки, ободранные крыши, жалкий скот». Кстати, один из авторов, пытавшихся высветить тайные механизмы возвышения Троцкого, объяснял их именно связями с миром крупных зернопромышленников – чрезвычайно влиятельными людьми той эпохи, поскольку загадочный Парвус, международный авантюрист, который на первых порах чрезвычайно способствовал продвижению Троцкого в европейской революционной среде, тоже сделал свое состояние на торговле зерном. Мысль, конечно, оригинальная, но вряд ли имеющая отношение к реальной действительности.

Следует отметить еще одну особенность Троцкого. Уже с детства он был очень нервным ребенком – впечатлительным, с повышенной возбудимостью психики. Он это и сам признавал: «Мальчик был, несомненно, самолюбив, вспыльчив, пожалуй, и неуживчив». Данное свойство сохранялось за ним всю жизнь. После первого своего выступления в революционном кружке, которое закончилось неудачей, поскольку состояло, по воспоминаниям очевидцев, из набора трескучих фраз, Троцкий неожиданно бросился в соседнюю комнату, упал на диван, «он был покрыт потом, его спина тряслась от беззвучных рыданий». А Луначарский уже после революции вспоминал, что Троцкий в период подготовки Октябрьского восстания ходил точно лейденская банка, полная электричества, – каждое прикосновение к нему вызывало разряд. Он почти все время находился как бы на грани нервного срыва, и среди членов большевистского политбюро за ним закрепилась ироническое прозвище «вечно воспаленный Лев». К тому же после тяжелейшего одиночного заключения – сначала в херсонской, а потом в одесской тюрьме – у него начались эпилептические припадки, которые тоже преследовали его всю жизнь. Сам Троцкий говорит об этом очень глухо. Вот как он пишет о решающей ночи в Смольном с двадцать четвертого на двадцать пятое октября. Уже взята к тому времени под контроль центральная телефонная станция, в разных точках города собираются отряды вооруженных рабочих, матросов, солдат, крейсер «Аврора», перешедший на сторону большевиков, стал у Николаевского моста. «Тщетно Временное правительство искало опоры. Почва ползла под его ногами… Все хорошо. Лучше нельзя… Я сажусь на диван. Напряжение нервов ослабевает. Именно поэтому ударяет в голову глухая волна усталости. «Дайте папиросу!» – говорю я Каменеву. В те годы я еще курил, хотя и не регулярно. Я затягиваюсь всего раза два и едва мысленно успеваю сказать себе «этого еще недостаточно», как теряю сознание… Очнувшись, я вижу над собою испуганное лицо Каменева. «Может быть, достать какого-нибудь лекарства?» – спрашивает он».

Заметим, что эпилепсию иногда называют «болезнью гениев». Эпилепсией страдали Александр Македонский, Юлий Цезарь, Иван Грозный, Петр Первый, Наполеон, также – Данте, Флобер, Достоевский, Нобель, Гендель, Стендаль… Причем медики отмечают, что иногда эпилептическому припадку предшествует особое состояние, «аура» (греческое слово, означающее «дуновение», «ветерок»), выражающееся во внезапных видениях, в чувствах блаженства или вселенской тоски. В древности эпилепсию объясняли нисхождением духов, римляне даже называли ее «божественная болезнь». Считалось, что во время припадка устами больного глаголют боги, а носитель воли богов есть непререкаемый авторитет. Христианство относилось к этой болезни двойственно: с одной стороны, эпилепсия рассматривалась как явная одержимость бесами, о чем прямо свидетельствует Евангелие от Марка, с другой стороны, в русской народной традиции изрекаемое больным во время «падучей» тоже считалось божественным прорицанием. Во всяком случае, можно, видимо, полагать, что некоторые эпилептики испытывают нечто вроде прозрения, тот же инсайт, творческое озарение, только многократно сильней, и это дает им преимущества перед другими людьми.

И конечно, личность Льва Троцкого, наиболее характерные, как положительные, так и отрицательные ее черты, во многом определялись его национальностью. Правда, сам Троцкий это всегда яростно отрицал, неоднократно подчеркивая: «Я не еврей, я – социал-демократ». Здесь он как бы впрямую следовал тезисам «Коммунистического манифеста», утверждавшего, что пролетариат не имеет отечества.

Однако все было не так просто.

Уже почти две тысячи лет евреи, потеряв свое собственное государство, жили в диаспоре. У народа, рассеянного по разным странам и континентам, было фактически лишь два реальных пути: либо ассимилироваться, раствориться среди окружающих его «сильных культур», забыть о самом себе, исчезнуть с лица земли, либо создать такой образ жизни, такой способ исторического бытия, который позволил бы непрерывно воспроизводить этнические особенности евреев. Собственно, такой способ был известен уже давно – это ксенофобия, неустанное и непреклонное отделение своих от чужих, акцентирование инаковости, не позволяющее перейти четкие этнические границы. Вообще ксенофобией заражены практически все народы. Высокая этническая температура – фактор, необходимый для создания национального государства. Однако евреи возвели его в абсолют: гетто в Европе возникали не только лишь потому, что христианские власти различных стран хотели изолировать от своих граждан «проклятый народ», но еще и по той причине, что сами евреи стремились жить в замкнутой конфессиональной среде. Причем замкнутость эта тоже абсолютизировалась: евреи обязаны были выполнять все предписания, которые дал им бог, светское образование исключалось – каждый еврейский ребенок отдавался в хедер, где изучали только Талмуд, запрещены были межнациональные браки, межкультурный обмен, знание чужих языков дозволялось только тогда, когда это было вызвано экономической необходимостью. Даже одежда у евреев была особая, чтобы с первого взгляда было понятно – это еврей. Чего стоил, например, один лапсердак. Или пейсы – по выражению Бунина, похожие на вьющиеся бараньи рога. Точкой сборки еврейского этноса, «точкой омега», как сказал бы Тейяр де Шарден, было представление евреев о своей безусловной избранности. Заметим опять-таки, что этнический нарциссизм («мы лучше других»), чувство культурного и нравственного превосходства над остальными свойственно не только евреям, но и практически всем народам земли, но евреи, в отличие от многих других, могли указать, что фундаментальные принципы их национальной духовности, такие как единобожие например, были признаны и исламом, и христианством. К тому же ислам признает Авраама и Моисея своими святыми пророками (как, впрочем, и Иисуса Христа), а в христианские священные тексты включен Ветхий Завет. Мистическое превосходство иудаизма, как и превосходство носителей этой «начальной истины», таким образом, налицо. Бог открылся прежде всего израильтянам, считал Иегуда Галеви, потому что они раньше других народов проявили способность к богопознанию. От них истина должна распространиться на весь род человеческий, подобно тому как кровь от сердца разливается по всему телу и дает ему жизнь.

Утратив государство земное, вещественное, территориальное, евреи сумели создать государство иного типа – незримое, религиозное, без материальных границ, империю иудаизма, гражданином которой являлся каждый еврей, в какой бы стране он ни жил.

Избранность порождала высокомерие, высокомерие – презрительное отношение к тем, кто носителем божественной истины не являлся. Не случайно возникло в Европе поверье, что еврей, провожая гоя (то есть чужака, не еврея), посетившего его дом, должен был обязательно плюнуть ему вслед. А в России во времена революции 1905 года из уст в уста передавался рассказ, что евреи, срывая портреты Николая II, кричали: «Мы дали вам бога, дадим и царя».

Высокомерие Троцкого отмечается практически всеми исследователями. Уже Джон Рид в своей знаменитой книге писал: «Худое, заостренное лицо Троцкого выражало злобную мефистофельскую иронию». Или вот Второй съезд Советов, сразу после большевистского переворота, 26 октября: «На трибуну поднялся спокойный и ядовитый, уверенный в своей силе Троцкий… На его губах блуждала саркастическая улыбка, почти насмешка». Джон Рид вообще подчеркивал постоянную насмешливо-презрительную гримасу на его лице. Холодность и надменность были неотъемлемыми чертами характера Троцкого, которые тот, вероятно, сознательно культивировал, чтобы подчеркнуть свое отличие от остальных. Социал-демократ П. А. Гарви, видевший Троцкого в эмиграции, позже заметил, что тот внушал окружающим «пафос дистанции», обладал «холодным блеском глаз за своим пенсне, холодным металлическим тембром голоса, холодной правильностью и отчетливостью речи». Также во многих воспоминаниях отмечается «безразличие Троцкого к приятелям и друзьям, склонность отдаляться от них. Правильнее было бы сказать, что у него не было друзей в обычном смысле этого слова (исключая Раковского и Иоффе, с которыми, впрочем, он тоже недолго дружил). Троцкий буквально излучал сознание своего превосходства; на его лице читалась уверенность, что он не может тратить время на сентиментальную ерунду».

Вероятно, прав был один из авторов, утверждавший, что «евреи, внешне преодолевая еврейство, все-таки остаются евреями». Еврея не изменит ничто. И, вероятно, прав был Йозеф Недава, который писал, что «считавший себя законченным интернационалистом, Троцкий тем не менее носил в себе неизгладимую печать национальной принадлежности, фатальным образом никогда не мог вполне освободиться от своего еврейства. Отталкиваемый им иудаизм оказался его неизлечимой болезнью». И дальше: «…Судьбу Троцкого можно рассматривать как типичную еврейскую судьбу».

Вот с такими исходными данными Лев Троцкий вступил на путь революционной борьбы.

Впрочем, первая половина его жизни ничего из ряда вон выходящего собою не представляет. Троцкий вступает в г. Николаеве в молодежный революционный кружок, арестовывается полицией, проводит около года в тюрьме, оказывается в эмиграции, где устанавливает знакомства с российскими и европейскими социал-демократами, участвует в революции 1905 года, избирается в Петроградский совет, после чего приобретает некоторую известность в России, затем опять арест, ссылка в Сибирь, между прочим в Березово, где закончил свой жизненный путь светлейший князь Меншиков, далее – удачный побег из Сибири, снова длительная эмиграция, работа в социал-демократических европейских кругах. Действительно – ничего особенного. Можно сказать, типичная биография тогдашнего российского революционера. Из ссылки в Сибири успешно бежал в свое время Бакунин, бежал тот же Парвус, кстати также входивший в период революции 1905 года в Петроградский совет, несколько раз совершал побеги молодой Джугашвили, бежал из Киевской тюрьмы знаменитый народник Лев Дейч.

Правда, у Троцкого обнаруживается явный талант оратора и публициста. Он довольно быстро налаживает сотрудничество с рядом европейских и российских газет. Статьи его охотно печатают – они темпераментны, образны, остроязычны, схватывают злободневную суть. Однако это успех в узких кругах. До европейской известности, которой обладал, например, Плеханов, ему еще далеко. Примерно то же и с его ораторскими способностями. Троцкий в этот период, несомненно, приобретает черты яростного трибуна. Забыты прежние юношеские неудачи. Уже первая проба сил в эмигрантской среде – выступление против народнического кружка Чайковского – с очевидностью демонстрирует, что взошла новая пламенная звезда. Причем тут же становятся ясными и особенности его полемической энергетики. Для Троцкого главное – не переубедить, не привлечь, а полностью сокрушить оппонента. Ради этого используется практически все – ирония, темперамент, злая насмешка, град цветистых метафор. Впрочем, это типовые особенности революционных споров тех лет. Нынешняя политкорректность тогда была не в чести. Если посмотреть, например, статьи и выступления Ленина, можно увидеть, что он тоже в выражениях не стеснялся. Для него любой оппонент – это враг, это противник, которого требуется разгромить. Данная мировоззренческая специфика, вероятно, накладывает отпечаток на всю последующую политику партии большевиков. А Лев Троцкий с первой победной дискуссии, происходившей в лондонском Уайт-Чепеле, возвращается в приподнятом настроении. Как он позже напишет, «тротуара под подошвами совсем не ощущал». Еще бы – такой публичный успех!.. С этого момента устная речь становится его стихией. Он чувствует себя в ней как рыба в воде. И однако это опять-таки не более чем заявка на будущее. Среди российских социал-демократов сильных ораторов вполне достаточно. Здесь и Ленин с его железной логикой, и Плеханов, у которого поистине европейский ум, и блестяще образованный Луначарский, и Зиновьев, и Мартов…

Пожалуй, лишь две черты придают Троцкому политическое своеобразие. Прежде всего – близость с Парвусом, который, несомненно, повлиял на него. Александр Парвус в это время – известный социал-демократ, имеющий связи как в социалистических, так и в правительственных кругах, весьма неординарная личность, к голосу которой прислушиваются и с той, и с другой стороны. У него Троцкий и почерпывает идею о перманентной революции, распространяющейся на весь мир – идею, которую Парвус в свою очередь позаимствовал из работ Маркса и Энгельса.

Потом будет много споров о приоритете. Одни исследователи будут отдавать его Парвусу, дискредитированному, впрочем, в скором времени до того, что даже упоминание этой фамилии превращается в дурной тон, другие – Троцкому, подчеркивая, что интеллектуальную арматуру данной теории создал именно он, третьи же, как, например, Ленин, вообще отодвинут вопрос об авторстве на задний план, заимствуя из обширнейшей наработки то, что им требуется в данный момент. Скорее всего, дело выглядит следующим образом: Маркс и Энгельс высказали догадку, Парвус превратил ее в идею, а Троцкий – в мощный революционный концепт. Во всяком случае, у Троцкого теперь появился собственный вклад в теорию социализма, без чего невозможен был настоящий политический авторитет.

Теории перманентной революции Троцкий будет верен всю жизнь. Именно она вознесет его к самым вершинам славы, придав силу действиям во время революции и гражданской войны. И именно она, вкупе, конечно, с иными факторами, впоследствии приведет его к катастрофическому поражению.

А вторая черта, также имевшая стратегические последствия для будущего, заключалась в его остром, зачастую враждебном противостоянии с Лениным. И дело тут было, разумеется, не в теоретических разногласиях, которые чисто формально служили причиной ожесточенных полемических битв, – обоих сжигало бешеное честолюбие, характерное, впрочем, и для других социал-демократических вождей. Даже Плеханов, выглядевший в сравнении со многими российскими революционерами как настоящий интеллигент, согласно легенде (впрочем, довольно сомнительной) в ответ на заявление одного из своих соратников о том, что Троцкий – гений, раздраженно ответил: «Я ему этого никогда не прощу». А что касается Ленина, то на вопрос, что же мешает его объединению с Троцким, он прямо ответил: «А вы не знаете? Амбиции, амбиции и амбиции». Снисходительное «батенька» он тогда еще, видимо, не добавлял. Согласно многим свидетельствам, Лев Троцкий психологически не мог быть вторым, занимая по отношению к кому-либо подчиненное положение, – он мог быть только первым, единственным, стоять выше всех. Ленин же, к тому времени уже создавший собственную политическую организацию и надеявшийся в ближайшее время единолично возглавить ее, тоже отнюдь не склонен был потесниться, чтобы освободить место для молодой и, как он считал, скороспелой революционной «звезды».

Вообще неспособность российских демократических лидеров договариваться между собой, их гипертрофированное тщеславие, стремление во что бы то ни стало, оттеснив конкурентов, выйти на первый план, являлось и является до сих пор действенным фактором исторического процесса. Оно сыграло трагическую роль не только в эпоху свержения в России монархии, но и во времена перестройки СССР, когда именно амбиции лидеров помешали создать в стране единый демократический фронт.

Обе стороны обмениваются мощными орудийными залпами. Троцкий называет Ленина «пародией на Робеспьера», «генералиссимусом, чья армия тает на глазах», утверждает, впрочем не без оснований, что марксизм для Ленина – это «половая тряпка, когда нужно демонстрировать свое величие, складной аршин, когда нужно предъявить свою партийную совесть». «Все здание ленинизма, – восклицает он, – в настоящее время построено на лжи и фальсификации и несет в себе ядовитое начало собственного разложения».

Ленин публикует в ответ известное замечание «О краске стыда у Иудушки Троцкого». Возмущаясь лицемерием своего политического оппонента, он констатирует (впрочем, тоже не без оснований): «И сей Иудушка бьет себя в грудь и кричит о своей партийности, уверяя, что он отнюдь перед впередовцами и ликвидаторами не пресмыкается. Такова краска стыда у Иудушки Троцкого». Он также пишет об идейном сумбуре Троцкого, о его фатальной амбициозности, об очевидной его беспринципности, выражающейся в непрерывных «тушинских перелетах» из одной революционной группы в другую.

Позже эту полемику использует Сталин – показав таким образом изначальную и яростную враждебность троцкизма и ленинизма.

В общем, союза двух страстных революционеров не получается.

После раскола, произошедшего на II съезде РСДРП, они оказываются по разные стороны баррикад.

Троцкий так и остается меньшевиком.

В партию Ленина он вступает лишь в июле 1917 года, когда понимает, что большевики – это единственная сила, способная взять власть в стране.

Около одиннадцати часов я наконец уезжаю домой. Правда, перед этим мне приходится выдержать примерно девятибалльный шторм, который устраивает Ирэна. Мы с ней традиционно спотыкаемся на данном месте. Ирэна никак не хочет смириться с тем, что я не остаюсь ночевать у нее. Древний женский инстинкт: мужчина должен находиться в пределах видимости. Лучше всего – на расстоянии вытянутой руки. Иначе можно его потерять. Никакие аргументы не помогают. Я тысячу раз терпеливо и убедительно ей объяснял, что утренние часы для меня самые ценные: голова хрустальная, мир только-только вылупился на свет, все сияет, мысли, легкие, прозрачные, удивительные, порхают как бабочки. А если просыпаюсь не у себя – все, день разбит, пока доедешь, переоденешься, пока то да се… К тому же не могу я заснуть, когда ко мне прижимаются, дышат в ухо.

– Я ночью вообще не дышу!.. – яростно отвечает Ирэна.

– Но иногда все же вздыхаешь…

– Это у тебя гормоны плещут в башке!..

Нет, бесполезно, «ястребы не отпускают добычу». И кроме того, в Ирэне бурлит задетое самолюбие: как это так – она не может удержать мужчину рядом с собой. Это – вызов, смятение, бессилие женского колдовства.

Мы расстаемся крайне недовольные друг другом, и те двадцать минут, которые я провожу в маршрутке, плывущей сквозь белесую ночь, уходят большей частью на то, чтобы немного прийти в себя. Физически не переношу ссор. Ирэна после каждого катаклизма свеженькая, будто из душа. Бурные эмоциональные препирательства только прибавляют ей сил. Кстати, и Нинель была точно такая же. Вот почему ссориться с женщинами нельзя. Я же выползаю из гендерных битв, точно из мясорубки: весь размолотый, изможденный, бескостный, утративший желание жить. Мир вокруг подернут расплывчатой пеленой. Я весь дрожу, мысли вспыхивают и чадят, как искры в угарном костре.

Дома я тоже не сразу обретаю покой. Во-первых, свернув в подворотню, я тут же наступаю на что-то живое. Оно дико мявкает и рвется у меня из-под ног. Я так же безумно мявкаю и шарахаюсь в противоположную сторону. Грохочет мусорный бак, локоть прошибает огнем. Боже мой, кошек у нас развелось – человеку уже некуда и ступить!..

А во-вторых, у своей парадной, где лампочка в решетчатом колпаке едва-едва рассеивает темноту, я вижу довольно плотную группу людей, обозначенную по кругу багровыми отсветами сигарет.

Этого еще не хватало!

Надеюсь, что Мафусаила среди них нет.

К сожалению, надежды мои оказываются напрасными. Мафусаил, он же Мусик, немедленно выступает вперед и распахивает руки, как будто хочет меня обнять.

Хуже всего, что он действительно рад.

– О!.. Как раз вовремя!.. Мы тебя ждем!..

– Мусик, – беспомощно бормочу я. – Честное слово… Весь день работал… На ногах не стою…

Мафусаила, однако, такие мелочи не смущают. Он берет меня под руку, точно железом приковывая к себе, и как тряпку волочит сквозь почтительно расступающуюся толпу.

Впрочем, какая толпа – пять человек.

– Не пожалеешь… Пошли!.. У нас сегодня – что-то особенного…

У него каждый раз «что-то особенного». Две недели назад, например, он проводил выставку эротических инсталляций: обе комнаты галереи были заполнены пластмассовыми раскрашенными отливками людей и зверей, в половину натуральной величины, совокупляющихся в различных позах. Причем все это совершало однообразные движения взад-вперед и, по мысли художника, выявляло «онтологический базис любви». Так, во всяком случае, говорилось в проспекте. Имя художника было Константин Итус, Коитус, если его правильно произносить, и, как утверждал Мусик, он уже получил приглашение в Амстердам. А до этого была экспозиция, где на картинах и фотографиях представлен был голый человеческий зад: вид сверху, вид снизу, вид на фоне нежных весенних берез. Художник Жорж Опин (тот же лингвистический ряд) утверждал, что эта часть тела гораздо выразительнее, чем лицо. Глядя на корявую физиономию самого художника, как будто обсыпанную трухой, я готов был тут же с ним согласиться. Мафусаил, впрочем, клялся, что последняя работа Ж. Опина (в миру он – Василий Дурнов) была продана за четыре тысячи и отнюдь не рублей.

– Жоржик – один из немногих, кто на своих работах живет. Покупатель у него специфический, видимо «голубой», зато – как идет!..

Сегодня Ж. Опина, к счастью, не наблюдалось. Картина в предбаннике два на три метра изображала стихию огня. Красно-желтое адское пламя заполняло собою весь холст, а чуть более темные корчащиеся прожилки указывали на жар, рвущийся изнутри. Называлось это «2010 год», и, вероятно, имелись в виду пожары, бушевавшие прошлым летом в России. Другая же картина, неподалеку, изображала, как это принято ныне, Иисуса Христа – обнаженного, в венце из колючей проволоки, залитого потоками крови из растерзанных вен. Он как будто принял томатный душ. Чувствовалось, что художник краски не пожалел. И также с первого взгляда чувствовалось, что этот бог страдает вовсе не за людей. Это было страдание в чистом виде, страдание как причина всякого бытия, страдание, которое родилось вместе с ним и вместе с ним навсегда умрет, так ничего в мире и не искупив. Тот же адский огонь, но только претворившийся в боль.

И еще был там холст, который таки произвел на меня впечатление. Собственно, даже не холст, а коллаж, выполненный картинками, вероятно вырезанными из журналов. Представлял он собой чудовищное ассорти: часть пейзажа над озером, выпотрошенные часы, рыбий скелет, две варежки, паровоз, окутанный клочьями дыма, тут же – скомканная страница книги, черепки, видимо, амфоры, обнаженная женская грудь с толстым соском. От всего этого мучительно рябило в глазах, и потому не сразу становилось понятным, что из-под угла занавески, там, где зачем-то изображено было окно, смотрит на тебя волчий зрачок – желтый, холодный, внимательный, словно запоминающий навсегда.

Он был точно живой.

И уже точно решил, сколько нам всем, по эту сторону полотна, будет дозволено существовать.

Фу… теперь всю ночь не засну.

– Да, в общем, цепляет, – соглашается со мною Мафусаил. – Только знаешь, рыночной перспективы у этого автора нет. Потому что – где здесь прикол? Слишком копает… А нет прикола – значит нет и цены.

И он начинает рассказывать уже раза четыре слышанную мною историю про художника, естественно из Москвы, который пять лет бегал на четвереньках – абсолютно голый, лаял собакой, даже кусал за икры людей, зато теперь оформляет спектакли в Большом театре. А потом про другого художника, который использовал вместо кисти собственный член. Обмакивал его в краску и рисовал. Правда, столкнулся с трудностями – не всегда был готов инструмент. Пришлось жрать виагру горстями, сердце здорово подсадил. Зато теперь – в трех западных каталогах, торчит в телевизоре, недавно возил громадную экспозицию в Берн…

Мне это, в общем, понятно. С тех пор как Ясперс написал свою знаменитую статью о Ван Гоге, где объяснил, что талант есть неожиданный выход за пределы всяческих норм, спонтанное преодоление регламентирующих границ, патология, в том числе поведенческая, считается обязательным качеством гения. Отрезанное ухо Ван Гога – лучшее тому доказательство. Или – уродство Тулуз-Лотрека, определившее всю его жизнь. А в современном искусстве вообще произошла смысловая инверсия: не патология стала спутницей гения, а гений – спутником патологии. У бюргеров появился простой и понятный маркер – если художник кусает людей, значит это талант. Из художественных критериев был исключен опыт эстетики: зачем нужен вкус, если приклеен на творчество легко считываемый ярлык. Ну и началось культивирование психопатий, вытеснение означаемого уродливым, но выразительным означающим, переход на «язык девиаций», ограниченный исключительно представительской новизной. Назвали это «актуальным искусством»: есть отклонение, но нет внутри него нормы, есть формальные признаки гениальности, но самого гения нет. Церковь без бога, муляж жертвенного костра…

Мафусаил смотрит на меня вытаращив глаза. Он сейчас похож на грача, которого вытащили из воды. Такой же – черный, встопорщенный, щуплый, как будто из одних перьев и угловатых костей.

– Слушай, напиши мне проспект, – хрипловато говорит он. – Мы его повесим вот здесь.

Рука указывает на простенок.

Я отвечаю, что надо подумать, и под этим предлогом сматываюсь из галереи.

Взбегаю по лестнице.

Захлопываю за собою дверь.

Всё, мой дом – моя крепость.

Отсюда меня уже не достать.

Остаток вечера проходит у меня так. Я пережевываю салат, купленный в магазине, и без особого интереса слушаю по приемнику сводку мировых новостей.

Одновременно я думаю о всяких посторонних вещах. Например, размышляю о том, что салат «Оливье» в коробочке, кстати, как и наспех изготовленный бутерброд, – это признак экзистенциального одиночества, которое выражается, что естественно, в одиночестве бытовом. «Праздник, который всегда с тобой». А стремление погрузиться в глобальный мир – признак отсутствия мира локального, обычно воплощаемого в «семье».

Таков мой бытийный контекст.

Меня он, впрочем, вполне устраивает. Тем более что новости глобального мира сыплются как из мешка. Передают подробности позавчерашней трагедии. Оказывается, тот норвежец – имя его сразу же выветривается у меня из головы – сначала подорвал заминированную машину в правительственном квартале Осло – от взрыва погибли семь человек. Среди пострадавших были члены правительства. Возник пожар, в зданиях по всей улице выбило стекла взрывной волной. Спустя полтора часа он приехал на остров Утойа, где в это время Норвежская рабочая партия проводила свой традиционный молодежный слет. Участвовало в нем более шестисот человек. Террорист, одетый в полицейскую форму, предъявил поддельное удостоверение, собрал вокруг себя как бы для инструктажа довольно большую группу людей и затем открыл по ним прицельный огонь. Бежать было некуда: протяженность Утойа составляет всего метров пятьсот. Правда, многие пытались спастись из кошмара вплавь, но террорист – вполне хладнокровно – расстреливал людей и в воде. Продолжалось это примерно часа полтора. Погибло, по предварительным данным, более восьмидесяти человек… Норвежская полиция оказалась не на высоте. Сначала, получив известие о стрельбе, она не могла найти подходящей лодки, чтобы добраться до острова, а когда лодку, потеряв кучу времени, все же нашли, она при погрузке зачерпнула воды, в результате чего безнадежно заглох мотор. Кроме того, специальный антитеррористический отряд «Дельта» – есть, оказывается, в Норвегии и такой – вынужден был добираться до места происшествия на машине, поскольку их единственный вертолет как раз в эти дни поставлен был на ремонт… Преступник сдался через две минуты после прибытия на остров полиции, спокойно сказав при этом: «Я все закончил»… Сейчас он содержится в одиночной камере специальной тюрьмы, которая, добавляет корреспондент, во время Второй мировой войны была фашистским концлагерем. Между прочим, польская полиция уже арестовала некоего подростка, шестнадцати лет, за угрозы совершить аналогичные действия – устроить взрывы в Варшаве.

Вот так, а всего две недели назад уже у нас, в России, во время рейса по Куйбышевскому водохранилищу затонул теплоход – погибло более ста человек. Проходящие мимо суда помощи не оказывали – снимали тонущих на мобильники, выкладывали видео в интернет. А чуть раньше произошел взрыв на военном складе в Удмуртии, погибли тоже – девяносто пять человек. А еще раньше, в апреле, кажется, или в марте, прогремел террористический акт в минском метро – взрыв бомбы на одной из центральных станций.

Непонятно, что с этим делать. Мир сходит с ума, и никто данный факт не воспринимает всерьез. Политики непрерывно болбочут об экономическом кризисе, звезды кино и эстрады устраивают грандиозные фестивальные шоу, возводится под Москвой какой-то «инновационный центр», прошли в Харбине первые Олимпийские игры андроидов. Все вроде нормально. Шизофреник ведь не догадывается, что его пожирает болезнь. Он забавляется как ребенок, странствуя по искаженной реальности: радостно перекладывает с места на место фантики от конфет, удивляется, что из порезанных вен хлещет кровь, веселится, глядя на причудливые осколки зеркала, рухнувшего со стены. И, конечно, не чувствует, в принципе не в состоянии осознать, что откуда-то из неземной темноты оценивающе, как на жертву, взирают на него голодные волчьи глаза.

Я встряхиваюсь и выключаю радио. Мне следует избегать этих мыслей, иначе я действительно не засну. Возможно, болен не мир, а я сам, и там, где другие легко и беззаботно живут, я вздрагиваю и шарахаюсь, видя призраки прошлого, встающие из-под земли. Это, кстати, замечала еще Нинель. Ты как будто откуда-то не отсюда, в минуты раздражения говорила она. Ты живешь тем, что было, а не тем, что происходит сейчас. Ты дышишь воздухом гробниц и могил. Настоящее для тебя – это только скучный петит, примечания, сноски к тексту, написанному рукой мертвых веков. Ты вообще не способен жить в настоящем. Мир тебя отторгает, потому что ты сам отторгаешь его. Ты – вне времени, у тебя даже телевизора нет. Спроси тебя, какой сейчас год, и ты надолго задумаешься…

В ее словах наличествует определенная правота. Телевизора у меня действительно нет, и я не собираюсь его покупать. Даже в бытность нашу с Нинель, когда гармония отношений еще не трансформировалась в диссонанс, меня раздражали назойливо лезущие из него голоса – то истеричные, то вкрадчиво-благожелательные, то приторно-искренние, обволакивающие, как болотный дурман. Просачивался в меня внешний мир – то убаюкивая, то убеждая, то требуя чего-то такого, что нужно только ему. Я чувствовал, что меня непрерывно зомбируют. Никакие кирпичные стены не помогали.

А вот сама Нинель, кстати, смотрела, слушала – хоть бы что.

Какое зомбирование?

Стекало с нее как вода.

По-видимому, природный иммунитет.

И только я вспоминаю Нинель, как тут же звуковыми разливами оживает сотовый телефон. И прежде чем взять его в руки, я уже знаю, что это звонит она.

Кто еще будет добиваться меня после одиннадцати часов?

С некоторой неприязнью взираю я на ядовито-желтый дисплей, где и в самом деле высвечивается ее нынешняя фамилия. Телефон – это такой же враг в доме, как телевизор, как всепроникающий интернет, как радио, как почтовый ящик, до упора забитый рекламой, как приветливые девичьи интонации в трубке: наша фирма проводит акцию по установке потолков, окон, дверей; как внезапные звонки в ту же дверь, на которые я уже устал открывать. Мой дом – больше не моя крепость. Это хижина, жалкий тростниковый шатер, бунгало, открытое всем ветрам. Мир с легкостью запускает в него свои щупальца: опутывает ими, спеленывает, гнетет – сладострастно, как кровь, высасывает силы и жизнь. Человек победил пещерных медведей, саблезубых тигров, волков, львов, пантер, он победил холеру, сифилис, тиф, дизентерию, чуму. Однако пришли новые хищники, обгладывающие его до костей. Он создал их сам – от них спасения нет.

А кроме того, мне вовсе не хочется общаться с Нинель. Я хорошо представляю, зачем она мне звонит, тем более в такое неподходящее время. Наверное, опять собирается в Петербург, жаждет увидеться, продемонстрировать, как здорово у нее все складывается – похвастаться очередными своими успехами, новым статусом, вероятно, благами, которые он дает, глянув на меня, убедиться, что правильно сделала, когда отправилась в свой московский полет, жаждет посмотреть сверху вниз, снисходительно поинтересоваться: а что нового у тебя?.. Все это было уже тысячу раз.

В общем, я жду, пока телефон замолчит. А потом нажимаю на кнопку и отключаю его. Заодно я выдергивая вилку у стационарного аппарата – всё, если я нужен кому-то, пусть звонят завтра с утра.

В квартире наступает блаженная тишина. Только шорохами, обесцвеченными тенями всплывает неразборчивая музыка из галереи внизу. Мафусаил все никак не может закончить свою презентацию.

Мне, впрочем, это ничуть не мешает.

Это – призрачный фон жизни, показывающий, что она еще где-то течет.

Несмотря ни на что я по-прежнему чувствую себя окрыленным. Как бы там ни было, а мы все-таки обнаружили что-то, имеющее, по-видимому, содержательный смысл. Некий указательный знак. Некий полузабытый проселок, почти уже заросший травой. Конечно, может еще оказаться, что это непроходимый тупик. Может так статься, что двигаясь по этой дороге, мы все равно придем в никуда. И все же блеснула среди песчаной породы редкая золотинка – руды еще нет, но дрожь в пальцах подсказывает, что она где-то недалеко. Надо только не лениться, копать. Надо только идти вперед, не обращая внимания ни на что. Бей свой шурф, что-нибудь да найдешь.

Я смотрю в узкий двор, стиснутый громадами стен. Небо уже погасло, но все-таки угадываются в темноте лиственные движения тополей. Ниже них, как заколдованная вода, покоится тьма. Я почти счастлив – ради подобных минут, вероятно, и стоит жить.

Так заканчивается этот июньский день. Я еще не знаю, что это последний безмятежный день в моей жизни, что я волей судьбы уже ступил на опасный спуск, на склон кратера, который открывается в бездонный провал, что уже поднимается оттуда серный туман, что ползут камни, что растрескивается голая твердь, что уже все за меня решено и что возврата к прежнему уже никогда не будет…