Ровесник века. Скрипт магнитофонной записи, сделанной в начале 1980‑х гг.

Про истоки жизни своей я распространяться не буду, интересного мало, деревня – она деревня и есть. Недавно я с сыном, который дом приобрел, в одной такой побывал. Ничего там не изменилось за семьдесят лет. Такая же грязь, унылость, сегодня то же, что и вчера. Разве что телевизоры появились, а так – пьют столько же, сколько и раньше…

В общем, бог с ней, с деревней. Скажу только, что родители мои были из столыпинских переселенцев. Когда уже совсем в России прижало, поразмыслили и решили перебираться в Сибирь. Пятеро сыновей нас было, ну а меня, как самого младшего, решили в этакую страхолюдную даль не тащить, переправили к дальней родственнице в Петербург, тетка не тетка Клавдея Серапионовна, отец слезное письмецо ей написал: Христом богом, дескать, пристрой моего огольца. Как раз одиннадцать лет мне исполнилось. Сами уехали, значит, – все, никаких больше вестей. Ну, это понятно, перепахало потом Россию: сначала одна война, затем революция, затем – другая война, концов не найти… Про тетку, Клавдею Серапионовну то есть, дурного ничего не скажу, строга, правда, была, слова за день не вымолвит, подожмет губы, ходит с утра до вечера в черном платке, ну так что – пробыл-то я у нее всего ничего, аккурат в понедельник (четыре дня только прошло) привела она меня в трактир на Мещанской, поставила перед хозяином, господином Пузановым, пальцем в спину уперлась: «Вот, будешь жить здесь…» Дала, между прочим, пятак «на счастье», сказала строго, чтобы к ней больше не приходил: «Ты уж как-нибудь сам…» С тех пор уже не видел ее.

…Ну, а трактир есть трактир: подай, убери, вытри, сбегай, выброси, принеси; носишься как угорелый, в чаду, весь день, в распаренной духоте, клиенты кричат, господин Пузанов глазами зырк-зырк, подзатыльники, разумеется, отовсюду – за дело и просто так, чтоб веселей было жить, а те копейки, гроши, что иногда мне от клиентов перепадали, Ефим, половой, отбирал, был старше меня лет на пять, смеялся еще: «Зачем тебе деньги, ты водку не пьешь…» Забьешься с тоски под лестницу, в закуток, сидишь в темноте, слез нет, думаешь: хорошо бы все это поджечь; заглянет туда Дарья, тихая этакая стрекоза, спросит: «Плохо тебе?..» – даст сладкий сухарь. Какая-то дальняя родственница господина Пузанова, тоже жила Христа ради, никто на ее внимания не обращал, было ей тогда восемь лет. И вот сидим мы под лестницей: теснота, пыль, крики из трактира доносятся, звон посуды, дикие от извозчиков голоса, шепчемся, шепчемся бог знает о чем… Дарья выставит пальцы – показывает, что умеет считать, я ей о деревне рассказываю – как там и что. В трактире, конечно, об этом деле прознали, дразнить начали: жених и невеста. Господин Пузанов тогда здорово на половых осерчал: чурбаны, дескать, не могут мальца работой занять, даром оглоеда кормлю, подзатыльников я схлопотал от Ефима – не счесть…

…А наверху жилец у них один обитал, тихий такой, неслышный, Матвей Аристархович его звали. За постой в своей комнате и за обеды он не платил, вел расчетные книги господину Пузанову. Приказчики, половые за это его ненавидели, зубами скрипели – ни копейки не украдешь у него. Вот начал Матвей Аристархович грамоте нас с Дарьей учить. Дарью-то, правда, господин Пузанов скоро от этого занятия отъединил: нечего дурью маяться, на кухне пускай дело найдет. А меня Матвей Аристархович отстоял: дескать, новое время сейчас, темнотою не проживешь, пусть малец учится, будет из него счетовод. Был он, как я позже сообразил, народник, марксист, из старых, из тех, что еще до Ленина, до Троцкого начинал, ходил крестьян просвещать, сидел в тюрьмах, отбывал ссылку в Сибири, теперь тут догорал – как закашляется, так минут десять перхает черт те чем. Легких, говорил, у него почти что и не осталось… И все равно такая непоколебимая вера была: социализм, говорил, это светлое будущее человечества, не будет, значит, нигде ни рабов, ни господ, каждый по воле своей станет заниматься чем хочет, исчезнут войны, всякое зло, воцарится на земле полная справедливость, человек, освобожденный от рабских оков, заживет весело и свободно. Часами он про социализм рассказывать мог. У него даже лицо при этом как-то светлело. Иногда только вздыхал: «Эх, кабы одним глазком посмотреть, заглянуть туда на секундочку, после не страшно и помирать…» Глаза так прикроет, обопрется на кулаки… Сейчас я думаю: хорошо, что не посмотрел… В общем, обучил он меня грамоте, арифметике всякой, а главное, за что я ему особенно благодарен был, объяснил все внутреннее устройство жизни: вот господин Пузанов, хозяин, тебя эксплуатирует, шпыняет весь день, денег не платит, за еду работаешь, за обноски, а он все себе загребает, с того, дескать, разбогател. И везде, оказывается, так: крестьянина обдирает помещик, рабочего – фабрикант, царь – и тех, и других, попы, пользуясь темнотой, вообще каждого человека. А мы хотим построить мир без угнетения, без эксплуатации, все люди – братья, собственность – это кража, позорное на человеке пятно… Теперь-то я понимаю, что он был ближе не к Марксу и Энгельсу, а к Бакунину и Прудону, но тогда не только у Матвея Аристарховича, у всех в головах невероятная каша была. А я ведь что – чистый, как оструганная досочка, лопушок, никто со мной раньше об этом не говорил. Каждое слово тут же впитывалось и прорастало. И вот когда объяснил он мне про беспощадную эксплуатацию, когда понял я, что вовек мне, сколько ни бейся, не выбраться из нищеты, такая ненависть вспыхнула у меня к господину Пузанову, аж задыхаться стал, когда видел масляную багровую рожу его, бороду его веником, пузо, выпирающее над кушаком – так бы ему горло и перегрыз. А когда Ефим однажды очередной подзатыльник мне дал, я вдруг изогнулся весь, как хорек, весь задрожал – и цап его зубами за палец, до кости, до сустава ему прокусил, он аж подпрыгнул, завизжал, как свинья… Перевернул Матвей Аристархович всю мою жизнь…

…И не мастерская это вовсе была, а тайный перевалочный пункт для революционной литературы. Приходят разные брошюры, книги из-за рубежа, ну, надо их разнести по фабрикам, по заводам, по лавкам, в казармы воинские – обязательно, ну чтобы солдаты тоже правду узнали. Или вот однажды созорничал, купил билет в синемá и в темном зале бросил вверх пачку листовок, шум был такой – потом еле ушел. Сноровка уже появилась, приоделся слегка, рубаху сатиновую приобрел, хорошие сапоги, штаны без заплат, даже картуз купил с лаковым козырьком. Ну – стал посыльный такой из богатой лавки или мелкий приказчик, кто меня заподозрит. Как-то городовой все же схватил: «А ну, покажи, парень, что у тебя в мешке?..» Вывернулся я, побежал – дворами, дворами, поленницу за собой повалил, потом в мастерской сказали: хлопец-то у нас, видать, боевой. Меня эта похвала окрылила. Сроду никто не хвалил, все больше – по сусалам, по шее да по зубам. Человеком себя почувствовал. В армию-то я, к счастью, по возрасту не попадал. Ну а когда в марте свергли царя, ну, не знаю, как объяснить – прямо вселенский праздник на всю нашу ивановскую, все – с красными ленточками, везде – ура!.. Все – обнимаются, незнакомые люди целуют, поздравляют друг друга, городовые, конечно, куда-то попрятались, сожгли тюрьму, которая на канале была, потом сожгли на Фонтанке проклятое Охранное отделение, каждый день – митинг, на каждой площади – от своей партии говорят, кто от эсдеков, кто от кадетов, кто от анархо-синдикалистов, в Таврический дворец, куда и подойти раньше было нельзя, теперь – пожалуйста, проходи, если, конечно, за демократию… Тогда услышал я и товарища Ленина, и товарища Троцкого, и господина Керенского Александра Федоровича, который потом революцию предал, и Мартова, и Коллегаева, и Спиридонову, и с товарищем Зиновьевым познакомился, и с Подвойским, и со Свердловым, и с Антоновым, который Овсеенко, мне лично руку пожал… Революция – веселое дело!.. Воздух был тогда в Петрограде такой, что только вдохни – в сердце сладко от счастья. Эх, жаль, думаю, Матвей Аристархович не дожил… И вот бегу один раз, в июне, по Кронверкскому проспекту, из дворца царской балерины Кшесинской, из штаба, значит, большевиков, я к большевикам тогда уже твердо примкнул, вдруг окликают меня: Егор Иванович!.. – смотрю: пигалица такая, ростом мне по плечо, косицы торчат, почти барышня, в платьице таком с белым воротничком. Дарья, говорю, это ты? Я, говорит, Егор Иванович, я это, я… Ну – встреча! Пять лет ее не видал! Оказывается, из трактира она давно ушла, сейчас в пошивочном ателье мадам Аделии Кондуковой. Где это, спрашиваю? А тут, на Малой Мещанской, третий дом от угла, вывеска есть… И вся сияет, как начищенный самовар, смотрит на меня восторженными глазами. Так ведь и есть на что посмотреть: кожанка на мне почти новая, опять-таки кожаные галифе, поясом перетянут, на нем – вот такой маузер, в кобуре, сам матрос Железняк подарил, фуражечка ладная – одним словом, боец революции… Ладно, говорю, Дарья, понятно с тобой, на днях проведать зайду. А сейчас – извини, бегу, таков текущий революционный момент… Она только глазами моргает. Я понимаю, говорит, Егор Иванович, только вы обязательно загляните. Помните, как мы под лестницей с вами сидели, как я вам сухарь обсыпанный принесла?.. Ну, побежал я дальше по революционным делам, на углу обернулся – стоит Дарья, смотрит мне вслед. Рукой так несмело махнула… Тоже ей помахал, крикнул: Дарья, жди, мол, меня…

…Вызывает однажды к себе товарищ Дзержинский. Ну, думаю, значит, опять какой-нибудь секретный пакет – в Петроград. Нет, вижу, сажает меня прямо в автомобиль, привозит в Кремль, ведет какими-то затруханными коридорами, путается, между прочим, два раза, и то, где ж запомнить: всего три месяца, как правительство перебралось в Москву. Наконец приводит меня в большой кабинет, с люстрой хрустальной, с разрисованным потолком, а там товарищ Ленин собственной персоной сидит, и сбоку, с краешку так, примостился – товарищ Сталин. И вот смотрят они на меня, товарищ Дзержинский тоже садится, сразу закуривает, пальцами по столу этак неприятно – тук-тук… Ну, думаю, тут – не курьером лететь, осторожненько надо, тут дело серьезное. А товарищ Ленин прищуривается, будто дым ему глаза ест, и начинает политические подходы: дескать, знаем мы вас, товарищ Соломин, как верного и последовательного большевика, с тринадцатого года в подполье, проявили себя, выросли на наших глазах, еще Матвей Малкунов вас лично рекомендовал. А посему, говорит, хотим доверить вам архиважное поручение… Ну, я отвечаю, как полагается: есть!.. Всегда, мол, готов умереть за пролетарскую революцию!.. В общем, дает он мне все-таки секретный пакет – товарищу Троцкому, который сейчас находится в Муроме, народному комиссару по военным делам. Вручить только лично, об исполнении доложить… Но дело, как выясняется, отнюдь не в пакете, хоть запечатан он в трех местах крутым сургучом, а главное для меня, будучи в Муроме, посмотреть зорким глазом, что там и как. Конечно, товарищ Троцкий – один из вождей социалистической революции, сражался на баррикадах еще в 1905 году, но большевиком стал при этом недавно, намерения его неясны, ситуация вообще смутная, кругом – заговоры, измена, мировая буржуазия плетет, есть, дескать, у нас подозрения, что склонен товарищ Троцкий к бонапартизму. Спрашивает с хитрецой: знаете, кто такой Бонапарт? Отвечаю ему: так точно, Владимир Ильич! Наполеон Бонапарт есть душитель французской коммуны, променял свободу трудящихся на императорский трон! Товарищ Ленин, вижу, страшно обрадовался: смотрите, товарищи, восклицает, какая у нас образованная молодежь!.. Так вот, хотелось бы, батенька, знать о его намерениях. Это он мне «батенька» говорит, в мои восемнадцать лет!.. То есть, говорит, чтобы я присмотрелся на месте, аккуратно прикинул бы, что происходит вокруг председателя РВС, и если окажется вдруг, что товарищ Троцкий действительно имеет преступные замыслы, то мне следует поступить, как подсказывает революционный долг. Да-да, батенька, слабости не проявлять! Революция в опасности, будущие поколения колебаний нам не простят!.. И, между прочим, товарищ Ленин выглядел совершенно не так, как изображали его потом в фильмах и на портретах. Низенький, хитроватый, улыбочка, подергивается чуть-чуть, волосы по бокам – как пакля, приклеенная к голове. А тут вдруг, только он это сказал, кожа у него как бы присохла к костям, глаза провалились, губы, как пленочки, растянулись вдоль желтых зубов. И дыхание по-звериному, нутряное – как храп. Товарищ Дзержинский, предостерегая, даже привстал: Владимир Ильич!.. И все тут же прошло. Опять щурится на меня лысенький, себе на уме, мужичок… Как, товарищ Соломин, справитесь? Говорю: справлюсь! Свой долг исполню, Владимир Ильич!.. Понравилось им, как бойко я отвечал. Только надо бы псевдоним, объясняют, вам какой-нибудь взять. Это чтобы никто вас не расшифровал. Ну, псевдоним, отвечаю, пусть так у меня и будет – Зоркий, Марат… Посмеялись они чего-то, переглянулись. Товарищ Сталин тоже так мелко поперхал себе в усы: кхе-кхе… До этого в мою сторону и не смотрел, слова не вымолвил, будто его не касается, сидел, трубку в пальцах сжимал… Ну, выписали мне тут же грозный мандат: дескать, всем организациям советской власти оказывать немедленное содействие, могу реквизировать любые средства передвижения, подчинять себе воинские отряды, судить революционным судом. Подписали товарищ Ленин и товарищ Дзержинский. Там уже подписи были товарищей Каменева, Зиновьева и Свердлова. С таким мандатом разве что на небеса посылать. А с другой стороны, мандат – он и есть мандат, простая бумажка, цена ему – плюнуть и растереть. Это через год где-то мандаты стали громадной силой, а тогда, в восемнадцатом, в неразберихе, в чертовой кутерьме, чихать все хотели на все. Тогда и товарища Ленина никто толком не знал, но уж лучше такая бумажка, чем ничего…

…Скажу откровенно: не то чтобы я совсем без памяти был, а только до сих пор у меня картина перед глазами всплывает. Ночью проснусь иногда – вижу, как эти матросы, кронштадтцы, отчаянные ребята, будто свечи, плавятся и горят: дымятся, истекают синим огнем, и ведь никто, поверишь, никто, хоть не привязаны, с места своего не сойдет, стоят вокруг него как столбы, головы запрокинуты, руки, значит, подняты к небу, и от них, с концов черных пальцев, обугленных, искры летят… А те, которые в круглых меховых шапках, по-прежнему пляшут – вскидывают локти по-птичьи, бьют каблуками, как в бубен, земля дрожит… Главное – визг такой, словно сам воздух кричит, словно режут свинью, но не сразу, а медленно так – заживо распарывают ее…

…В общем, шепчу ему: ты кто такой и откуда взялся? Отвечай, говорю, сей момент, или буду беспощадно стрелять!.. Как до сих пор не пальнул, понять не могу: рука с маузером так и ерзает, в горле сухо, пальцы судорогой свело… А он бормочет что-то на своем языке. Смотрю – совсем еще пацаненок. Поначалу-то в паутине, в лопухах этих, проклятых, я и не разглядел…

– Звать как? – спрашиваю.

– Елисей…

– Ну-ну, пусть Елисей будет. Откуда бежишь?

– Оттуда…

И тут как раз вываливается на нас товарищ Артем Башковитов – с двумя бойцами, командир, значит, нашего заградительного отряда, рожа – во, с будку собачью, невменяемый, наган свой наставил на нас, губы прыгают, глаза как у бешеного кота, кричит: «Где наркомвоенмор?..» Ничего слушать не хочет… Кроет в три этажа… Объясняю ему, что товарищ наркомвоенмор завершает боевой революционный совет… А это еще с тобой кто?.. Опять объясняю: угнетенный еврейский трудящийся, Елисей, я его от эксплуатации освободил… Ну ладно, появляется, к счастью, товарищ Троцкий. С ним – пять матросов, а ведь взял-то он туда, с собой, в Осовец, целый отряд. Остальные пятнадцать, значит, сгорели. Башковитов как командир сунулся было обстановку ему докладать, это, значит, насчет мертвецов, которые полезли из-под земли. Товарищ Троцкий от него отмахнулся: потом, потом… Погрузились, сей же момент, обратно в машины. Двое матросов – в «сюизу», товарища Троцкого охранять, остальные трое – с нами в грузовике. Влезли как раз напротив меня, вдруг вижу, мать моя женщина, как истуканы сидят: морды твердые, неподвижные, будто из серого чугуна, уши поперек головы, глаза без зрачков, стынет в них болотная муть… Жуть прохватывает, вроде как бы уже и не люди они… Бойцам нашим тоже, чувствую, не по себе. Товарищ Артем Башковитов как наган свой достал, так и держит его, крепко прижимает к бедру. Не дай бог, думаю, будет стрелять. Бледный весь, будто кровь вытекла из него… Светает уже, ночь словно за одну минуту прошла. Багровый жар этот сумасшедший вроде померк. Вокруг – туман, деревья выныривают из него, как из белой воды… За всю дорогу слова никто не вымолвил. Не знаю, как там другие, а я зубы стиснул, кулаки сжал, чтоб не дрожать… И только когда на разъезде, средь сосен, наш бронепоезд из сырого тумана возник, товарищ Троцкий, уже на подножке вагона, вдруг обернулся, глазами меня нашел, ладонью заслонился, вгляделся, однако ничего не сказал, полез себе внутрь, но в тот же момент я понял, что – все, привет, не жилец, не довезут меня до Москвы, ни к чему товарищу наркомвоенмору, чтобы товарищи Ленин, Сталин, Дзержинский знали про Осовец. Тудыть, думаю, мать моя, как же быть? Опять зубы стискиваю, чтобы, как с похмела, не дрожать. И Елисей, вижу, тоже странно так поглядывает на меня. Как будто что-то хочет сказать, но не пролазят у него в горло слова… Ну ладно, едем, в купе нас семь человек, молчим, словно умерли, поезд на стыках трык-трык, через какое-то время мне будто того, приспичило – встаю, натурально покряхтываю, выхожу на площадку, там этот матрос с рожей чугунной стоит, ну я, дурного слова не говоря, бац ему в лоб, – и сам подскочил, чуть было в голос не заорал – боль в костяшках, как будто действительно врезал по чугуну. А матрос, тоже ни слова не говоря, руки свои на плечи мне наложил и гнет, гнет вниз, придавливает к земле, не вывернуться мне никак, чувствую, сломает хребет… И тут выскакивает на площадку этот мой Елисей, пальцы растопырил, шевелит ими, словно выщипывает что-то из воздуха, сам присел, ощерился, слово какое-то просвистел – ушами не разобрать, только, вероятно, нужное это было слово – матрос, как на меня навалился, так и застыл, выскользнул я из-под него, дух едва перевел, а он вдруг дернулся весь и, как глина, пошел мелкими трещинами. Тряхнуло поезд на стыке – он и рассыпался… Мать моя, думаю, это что ж за дурда?.. Елисей – сразу к поручням, прыгать, значит, спешит. Я – за локти его: стой, говорю, браток еврейский, не торопись… За нами-то платформа с пулеметчиками идет… Ну, отцепил я гранату, сдернул с нее кольцо, бросил по ходу, направо, через секунду рвануло. Тогда уж и мы в аккурат с Елисеем попрыгали. И ведь правильно, правильно я рассчитал, пулеметчики-то на взрыв как ошпаренные повскакали, зырят туда, никто в нашу сторону не посмотрел…

Дунули мы тогда сразу верст на двенадцать. Елисей, хоть прихрамывал, ногу, когда по откосу катился, зашиб, однако не жаловался, ничего – бодро шагал. Потом сели на каком-то проселке, в порядок себя привели, думаем – дальше-то как? Елисей намерение высказывает – в Москву; дескать, город большой, как-нибудь затеряемся. Опять же на родню какую-то тамошнюю свою рассчитывает. А я, хоть и плохо после всей этой катавасии соображал, но понимаю, что появляться в Москве мне совсем ни к чему. В Москве товарищ Троцкий меня сразу найдет. Найдет и прихлопнет, никакой Феликс Эдмундович не защитит… В общем, говорю, хороший ты, Елисей, хлопец, сознательный, боевой, но дороги у нас теперь будут разные, тебе, значит, туда, мне – сюда. Вырвал из тетради листок, написал краткий рапорт товарищу Ленину. Вот, говорю, будешь в Москве, пошлешь в Кремль письмом. Сам, говорю, упаси бог, не суйся туда, ни-ни… А так что же, иди: в Москву решил – так в Москву. Сейчас, после революции, трудовому человеку, как ты, везде путь открыт. Главное, говорю, не жмурься, держи хвост бодрей… Обнялись мы с ним на прощание и расстались… Две недели я потом прямиком к солнцу шел, на восток, значит, подальше от товарища Троцкого, спал в лесу, подкармливался по деревням – мужиков-то к тому времени уже почти не осталось. А через две недели вышел на тамошних партизан, отряд красных бойцов имени Клары Цеткин. Много тогда бродило таких отрядов: возникали откуда-то, распадались, сами часто не знали, кто против кого. Привели меня к комиссару, я ему говорю: так и так, потомственный пролетарий, красногвардеец Егор Сохов, хочу сражаться до победы мировой революции. Фамилию я в дороге еще решил поменять. Комиссар, товарищ Имре Цеглед, конечно, спрашивает меня: ты товарища Карла Маркса нашего уважаешь? – Уважаю, говорю, как товарища Маркса не уважать. – А товарища Энгельса чтишь? – Говорю: товарища Энгельса еще больше чту!.. А какая наша главная цель, знаешь? – Ну как, отвечаю, истребить проклятых буржуев, построить счастье для трудящихся всей земли… Правильное, говорит, мировоззрение, наш человек. Ну, раз так, говорит, иди тогда в третью роту. Сражайся за революцию, говорит. Тем более что винтовка, товарищ Сохов, у тебя уже есть…

Это был действительно странный день. Солнце медленно остывало, переходя от яростного расплава к оттенкам старинной бронзы. Яснел пыльный воздух. Наливались сказочной синевой тени, протянувшиеся от домов. Мы бродили по петербургским улицам, быстро зарастающим тишиной, и – говорили, говорили, говорили друг с другом, почти ни на секунду не прерываясь. Со стороны мы, вероятно, казались слегка помешанными. Впрочем, в Петербурге, с его картинными декорациями, с его фантастическим ракурсом бытия, на сумасшествие, на тихую городскую шизофрению уже давно не обращают внимания.

В очередном кафе, где Старковский опять взял кофе с пирожным, я предложил:

– Давайте слегка суммируем материал. Вы полагаете, что евреи первыми из древних народов создали универсальную методику взаимодействия с богом. Превратили магию в деятельностную религию, операционализировали ее – от заклинания множества духов, к которым обращался первобытный племенной человек, перешли к прямой и непосредственной коммуникации с этим самым вселенским нечто. Однако вы верно заметили, что бог древних евреев – это все-таки этнический бог, на нем лежит та же печать родоплеменной ограниченности: пусть всем будет плохо, только нам хорошо, и потому остальные народы воспринимали этого бога как воплощенное зло. Он был угрозой для них и потому представал в виде дьявола. Христианство, кстати выросшее из иудаизма, трансформировало эту методику: оно как бы поставило фильтр, пропускающий лишь «светлую сторону» того, что есть бог. Причем, что важно, это был «бог для всех», абсолютно для всех, а не только для тех, кто его первоначально «открыл». Говоря иными словами, христианство – это защита человека от бога, превращение силы вселенской, неопределенной, стихийной, слепой, в силу разумную, гуманную, созидающую. Как следствие изменилось само сознание человечества. До прихода Христа в мире царило зло, и это зло было нормой – таким был социальный канон. После Христа зло стало восприниматься как патология и человечество начало его вытеснять – очень медленно, постепенно, далеко не всегда умея отличить его от добра.

Я предостерегающе вскинул ладони:

– Нет-нет, пожалуйста, дайте мне досказать! Здесь есть очень любопытный момент. Если провести грубую аналогию, то, на мой взгляд, дело выглядит так: евреи открыли некое «божественное электричество», а христиане превратили его во благо для всех. Евреи научились расщеплять атом, а христиане – превращать ядерную энергию в безопасное бытовое тепло. Конкуренция обеих религий, о которой вы говорили, существует именно потому, что евреи за две тысячи лет так и не сумели преодолеть этнический эгоизм. Они по-прежнему полагают, что бог принадлежит только им, и всеми силами пытаются вернуть себе монополию на данный метафизический трафик. Причем основания для сего, по-видимому, имеются. По идее, Устная Тора, которую Моисей вместе с Письменной Торой получил на горе Синай, существенно дополняет вторую и раскрывает ее глубинный, умонепостигаемый смысл. Более того, в течение многих веков Устная Тора передавалась лишь в виде предания, от учителя к ученику, из поколения в поколение, из уст в уста, и даже когда она была наконец записана в виде Мишны – мы говорили о ней, – все равно остался строжайший запрет на изучение Торы вне еврейской среды. То есть главные тайны трафика евреи действительно пытаются сохранить. А кроме того, существует серьезно аргументированное представление, что изучать Тору, как, впрочем, и разъяснения к ней, по-настоящему можно только в оригинале, только в самом источнике, на древнееврейском языке, поскольку при любом переводе тайный смысл ее искажается. Вы же помните, вероятно, что когда фараон Птолемей Второй приказал перевести Тору на греческий – это так называемая Септуагинта, «толкование семидесяти мудрецов», середина третьего века до нашей эры, – то евреи восприняли это действие как трагедию: их священные тайны станут известны всем. День окончания работы над переводом – восьмое тевета – был объявлен всеобщим постом. До сих пор в этот день читается особенная молитва, где перечисляется ряд бедствий, обрушившихся из-за этого на еврейский народ. Рабби Иегуда еще в Вавилонском Талмуде писал: «Тот, кто делает иносказательный перевод – кощунствует, кто переводит дословно – тот лжет». Считается, что уже изначально семьдесят два раввина, которые выполнили греческий перевод, внесли сознательные изменения в текст, чтобы избежать его использования язычниками… Но это так – к слову… Собственно, я хотел сказать следующее: антисемитизм, испытываемый христианством уже почти две тысячи лет и неизжитый, кстати говоря, до сих пор, может быть объяснен подсознательным ощущением именно этой угрозы. Трансцендентальный провайдер возьмет и отключит трафик, проложенный к небесам, компьютер, миллионы компьютеров, точнее сотни миллионов, миллиарды людей, окажутся «вне сети». Страх, панический страх, что евреи сумеют вновь приватизировать бога…

Старковский все-таки меня перебил:

– Да-да, очень хорошо, что здесь мы согласны. Однако давайте затронем другой, гораздо более важный аспект. Смотрите, к моменту вочеловечивания Христа античный мир, то есть мир римско-греческий, полностью деградировал: кровавые оргии Калигулы и Нерона, безумные вакханалии, изощренные казни, убийства, дворцовые перевороты, всевластие преторианцев, тогдашних спецвойск, уроды в императорских мантиях, восстания, войны… Нерон – тот вообще поджег Рим и с возвышения, с безопасного места любовался пожаром… Боги, кстати, были ничуть не лучше людей. Медея, зарезавшая своих детей. Геката, которая отравила родного отца. А как Гера, законная супруга Зевса, расправлялась с его любовницами! Насылала на них ядовитых змей, превращала в зверей, в чудовищ, сводила с ума!.. Вы скажете – мифы, легенды, в том числе и Нерон, но эти мифы были тогда сильнее реальности. Они задавали мораль – поведенческий стереотип… Христиане, по-видимому, очистив трафик от мусора, снова обращаются к богу. Они пытаются спасти не только себя, но весь мир, по уши увязший в грехе. Но их мало, ничтожно мало, разрозненные общины, не могущие ни на что повлиять. Тогдашний христианский фильтр слаб: бог является миру во всей своей онтологической полноте, «вечная» империя рушится, волны варваров, точно беспощадная саранча, захлестывают Европу, грабежи, голод, мор, воюют все против всех… А теперь вспомним времена Реформации. В шестнадцатом веке безнадежно распадается «католический фильтр»: церковь полностью дискредитирована, на престолах – в Авиньоне, в Риме, где-то еще – сразу несколько пап, взаимные обличения, торговля индульгенциями, оргиастические спазмы в монастырях. И сразу же – прорыв «дьявола» в мир: религиозные войны бушуют от границ Московии до Атлантики, от Скандинавии до Средиземного моря. С обеих сторон воюют наемники. Германия настолько опустошена, что в некоторых ее регионах официально разрешено многоженство, иначе паства вымрет совсем… Правда, уже возникает мощная «протестантская засека», да и Римская церковь, опомнившись, выстраивает новую метафизическую защиту… То же самое – в начале двадцатого века: Первая мировая война, кровавый хаос, перемалывающий миллионы людей, христианство национализировано: у каждого народа свой собственный бог, он опять стал языческим, племенным, все три конфессии до предела истощены, фильтр распадается – нечто во всей своей инфернальности вновь является в мир… И обратите внимание на Россию. Жечь православные храмы начали еще до большевистского Октября. Об этом во многих воспоминаниях есть. А когда Временное правительство отменило обязательное причастие в армии, количество причащающихся солдат сразу упало с девяноста шести процентов до десяти… Церкви еще стояли, но вера из них ушла. Это были брошенные заставы на границе света и тьмы… Не будем сейчас обсуждать, почему это произошло, лично я полагаю – из-за огосударствления РПЦ, которая перестала быть собственно церковью и превратилась в унылый бюрократический аппарат…

– Вы забыли о Французской революции, – сказал я. – Конвент упразднил религию и ввел по настоянию Робеспьера культ некоего Верховного существа. А через несколько лет появился Наполеон…

– И Петр Первый поснимал в свое время церковные колокола, запретил службы, дескать, «я сам за всех помолюсь». Один его Всешутейский и Всепьянейший собор чего стоил: князь-папа Никита Зотов вместо креста держит в руках обглоданную свиную кость… Видимо, к темной стороне бога обращался каждый тиран… Но это – частности…. Большевики пошли дальше всех, они полностью демонтировали рубеж трансцендентной защиты: закрывали церкви, физически разрушали их, вскрывали мощи – помните эту кампанию двадцатых годов? – в массовом порядке расстреливали священников. Заодно уничтожили и толстовцев, которые пытались сформировать нечто вроде новых христианских общин, а сергиан, то есть церковников, согласных принять советскую власть, вытеснили на периферию. Заметьте, синагоги при этом не разрушали. И кто стал носителем пассионарности в революции и в гражданской войне? Без кого большевики, вероятно, не сумели бы победить?..

– Ну, знаете… – я демонстративно пожал плечами. – Вы же историк и понимаете, что все это можно интерпретировать совершенно иначе. В девятнадцатом веке у евреев началась Хаскалá, еврейское Просвещение, являвшееся, по-видимому, прямым продолжением европейского. Как следствие произошел распад раввината, всей кагальной системы, сковывавшей прежнюю жизнь – массы еврейской молодежи хлынули в университеты. Знаете, сколько их там было?

– В провинциальных университетах – более половины, – мгновенно ответил Старковский. – Из-за этого и квоты ввели: десять процентов в черте оседлости, пять процентов – за ее пределами, три процента – в столицах. Александр Третий испугался за русский народ…

– Если перевести данную ситуацию на современный язык, то можно сказать, что началось стремительное плавление идентичностей, освобождение социальной энергии, выражавшееся в пассионарной волне. Это был проснувшийся этнос, преобразующийся народ, нация, вдруг увидевшая сияющий горизонт. Два пути открылись тогда перед евреями. Во-первых, политический сионизм – путь Теодора Герцля, эмиграция в Палестину, образование собственного государства, о чем евреи мечтали тысячи лет. Ослепительная идея – воссоздать на земле предков Израиль, может быть, даже восстановить древний Храм, тогда бог вновь обратит к ним свое милостивое лицо. И во-вторых, путь Льва Троцкого – в социалистическую революцию, выпрямиться сразу, встать во весь рост, стать, хотя бы отчасти, привилегированной нацией, получить то, что бог когда-то им обещал: господство над другими народами… Так вот, Троцкий был для многих евреев чем-то вроде мессии, а социализм и перманентная революция, которые он предвещал – чем-то вроде мессианского откровения. Ведь евреи страстно ждали мессию. Сколько можно страдать? Сколько можно существовать в положении отверженного народа? Когда за сто лет до этого возник Шабтай Цви, то практически все еврейские поселения пришли в необычайное возбуждение. Евреи целыми толпами следовали за пророком: еще бы, устами его вещает сам Яхве!

– Шабтай Цви?..

– Это саббатианство, – пояснил я.

Вот когда мне пригодились письма Оси Зенковского.

– Однако саббатианство тогда захлебнулось, потому, вероятно, что не сумело предложить внятный социальный концепт. Потом почти сразу же был мощный всплеск хасидизма, который, если оценивать его в гражданских координатах, тоже не вылился ни во что. И вот – пришел третий пророк. Пришла третья Тора, озарившая собою весь мир. Она произвела ошеломляющее впечатление. Социализм, представьте себе, был популярен даже у американских евреев, казалось бы, полностью и давно погруженных в финансовый прагматизм. Причем оба пути, Герцля и Троцкого, были типологически схожи. В первом случае возрождался Израиль реальный, государство евреев, принадлежащее исключительно им, во втором – Израиль духовный, еврейское царство божие на земле. Одно нисколько не мешало другому. Помните, например, такого Петра Рутенберга? Начинал как социалист, потом был близким другом Гапона, во время событий девятого января спас ему жизнь, затем казнил того же Гапона за сотрудничество с охранкой, а кончил убежденным сторонником сионизма – уехал в Палестину строить государство Израиль. «Еврейские позументы» Октябрьской революции можно объяснить через элементарный национализм – разумеется, окрашенный иудейской спецификой.

– Подождите, подождите, – нетерпеливо сказал Старковский. – Я ведь совсем не это имею в виду. Я не хуже вас понимаю, что такое конспирология, и, конечно, согласен, что в истории с помощью теории заговора можно объяснить все вообще. Однако давайте оценим косвенные свидетельства. Как умирал Ленин, я вам уже говорил. Добавлю только, что незадолго до смерти у него прорезались дикие глоссолалии – стенографистки были не в состоянии их записать, фиксировали отрывочными кусками, записи потом забрал Сталин. Бажанов, его помощник, в набросках, которые в изданные воспоминания не вошли (потому, вероятно, Бажанов и остался в живых), писал, что весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года такие же глоссолалии доносились из кабинета генерального секретаря – ни двери, ни стены не помогали, у двух сотрудников Сталина почти одновременно случился инфаркт, потрескалась краска на потолке, в углах приемной наросла плотная многослойная паутина, перекосились петли дверей, пришлось срочно делать ремонт…

– Ну и что? – спросил я.

– А как умер Сталин, вы знаете? Нет, не та официальная версия, о которой говорит, например, Аллилуева… Кстати, существуют свидетельства, что за день до смерти Иосиф Виссарионович что-то сжег: велел сложить перед домом костер, почти два часа бросал туда какие-то документы, никого близко не подпускал… Так вот, когда утром первого марта в его спальне, на ближней даче, по распоряжению Берии вышибли дверь, то обе комнаты были полны тараканов, они покрывали пол, стены и потолок, черные, сантиметра четыре длиной, с длинными усиками, выяснилось потом, что это какой-то экзотический африканский вид, чуть ли не ископаемые, из мезозоя, энтомологи, с которыми консультировались, буквально сходили с ума. А у Сталина было выражение ужаса на лице, в народе про таких говорят «душу дьявол унес», врачи, готовившие тело к прощанию, с трудом сумели придать ему хоть сколько-нибудь пристойный вид. Берия, между прочим, сразу же велел комнаты опечатать, в книге Аллилуевой, вы, наверное, помните, этот эпизод тоже есть: на другой день вывезли из них всю мебель, сожгли дотла, дачу продезинфицировали, закрыли, прислугу, охранников, которые могли что-то видеть, тут же уволили, рассеяли особыми назначениями по всей стране. Хорошо еще, кажется, не расстреляли… А когда ночью тридцать первого октября тысяча девятьсот шестьдесят первого года тело Сталина по решению Политбюро выносили из мавзолея, Ленин пошевелился…

– Георгий Ямполич об этом писал…

– Да, кремлевский прозектор… А тело Троцкого на следующий день после смерти нашли на скамейке, в больничном саду. Сидел, как бы откинувшись, отдыхал. Кто его вынес из морга? Кто мог так «пошутить»? Или он выбрался сам?.. А когда в мае тысяча девятьсот сорок пятого года – советские войска уже штурмовали Берлин – в воронке из-под снаряда, неподалеку от бункера имперской канцелярии, сжигали тела Гитлера и Евы Браун, то фюрер, по рассказам одного из охранников, встал в огне, открыл вытекшие глаза, протянул руки – пытался что-то сказать. Останки его потом были вывезены в Россию, исследовались в особой медицинской лаборатории НКВД. Что там с ними делали? Какие изыскания вели много лет? Возможно, пытались отрабатывать технику воскрешения? Позже, согласно некоторым документам, останки все же сожгли, пепел ссыпали в реку, причем в черте города. Понятно теперь, почему в Москве всегда такой кавардак…

Я ядовито сказал:

– По этому материалу можно было бы сделать увлекательный сериал…

Старковский кивнул.

– Мне тоже было очень непросто прийти к заключению, которое каждый серьезный исследователь обязан был бы сразу же отмести как явную чушь. Однако в данном случае у меня – сугубо научный подход. Я рассматриваю любую религию как метафизическую технологию. Не более, но и не менее, в рамках – таких границ. И если для того, чтобы, обращаясь к ней – я технологию имею в виду, – получить соответствующий результат, я должен буду каждый раз перед началом эксперимента зажигать свечу, воскуривать ладан, произносить молитву, бессмысленную на первый взгляд, то я буду именно – зажигать, воскуривать, произносить. Однако для меня это не будет доказательством божия бытия. Для меня это будет лишь свидетельством, атрибутом того, что некий набор специфических ингредиентов – молитва, ладан, свеча – необходим для получения определенного результата. И я начну изучать эти ингредиенты, попытаюсь определить, как они порождают данный эффект, в чем состоит внутренняя механика их действия.

– Да, это логично, – в свою очередь кивнул я.

– Посмотрите, как ваш Лев Давидович изменился после инфернальной инициации. Буквально все отмечают, что в облике его появилось что-то дьявольское. Кто сравнивал Троцкого с Мефистофелем?

– Джон Рид «Десять дней, которые потрясли мир»… Также – Фокке, военный эксперт на переговорах в Бресте… М-м-м… одну минуту… сейчас… «Троцкий встает, нервно подергивая свою мефистофельскую бородку. Глаза его горят злым и самоудовлетворенным огнем. Горбатый нос и выступающий вперед острый подбородок сливаются в одно обращенное к противной стороне оскаленное острие. Троцкий читает звонким, металлическим голосом, чеканит каждое слово»… Примерно вот так…

– Гм… Прекрасная у вас память, завидую… Мне почему-то казалось, что это у Бунина. Хотя нет, разумеется, Иван Алексеевич в «Окаянных днях» написал, что, когда Троцкий приехал в Одессу, его встречали там как царя, и далее добавлял, что есть в большевиках какая-то сатанинская сила, умение перешагнуть все пределы, все границы дозволенного, что-то дьявольское, нечеловеческое, как-то так… Ладно, неважно… Лучше вспомним фантастические выступления Троцкого – на революционных митингах, на фронтах. Говорит с больным горлом, а голос раздается вокруг чуть ли не на километр. Каждое слово звучит. Слушатели приходят в экстаз. Между прочим, чрезвычайно опасный дар. Еще Гесиод когда-то предупреждал, что более всего следует бояться ораторов. Хороший оратор убедит толпу в чем угодно… Какое-то необычайное, мистическое воздействие на людей. Вот он поговорил с Яковом Блюмкиным после убийства тем графа Мирбаха, и готово – с тех пор Блюмкин, эсер, фанатично ему служил. Даже в эмиграции его навещал, на Принцевых островах, за что Блюмкина, собственно, и расстреляли… Вы опять скажете, что это косвенные свидетельства, но их столько, что интегрирующая концепция выстраивается сама собой. Факты можно перечислять наугад. Взять хотя бы известное «проклятие Троцкого» – в момент высылки его из Норвегии в тридцать шестом году. Он тогда предрек норвежским властям: «Вас ждет та же участь». И об этом проклятии позже, когда в страну вторгнутся немцы, вспомнит норвежский король. А откуда у большевиков вдруг взялась пентаграмма в виде красной звезды, этот каббалистический знак, эмблема египетского Анубиса? Или вот, например, смерть генерала Корнилова. Случайный снаряд, случайно залетевший в окно, убил в комнате одного-единственного человека. Никто больше не пострадал. И все, нет лидера, популярного в народе и армии, поражение, белые откатываются от Екатеринодара. Весь ход гражданской войны мог быть другим… Как будто кто-то, могущественный, незримый, расчищал ему путь…

Старковский, помнится, залпом допил свой кофе, посмотрел, как недавно Борис, на дно чашечки, словно пытаясь различить в черной гуще судьбу, и, понизив голос, хотя мы и так разговаривали негромко, сказал:

– По-настоящему меня беспокоит только один вопрос. Вы, наверное, догадываетесь – какой. Кто наш заказчик? Кому вдруг понадобился этот материал? И почему он понадобился именно в данный момент?

Я даже вздрогнул. Правда, не потому, что меня этот вопрос тоже интересовал, а потому, что бармен за стойкой прибавил звук в телевизоре. Диктор, слегка захлебываясь, говорил: «Пострадали, по предварительным данным, одиннадцать человек. Здание банка горит, полиция оцепила весь этот квартал, происходит эвакуация служащих, пока никаких версий о причинах произошедшего нет»… На экране, чуть наклоненном в зал, ползли клубы дыма, застилающие мечущихся людей. Доносились крики, просверкивали огни полицейских машин. Непонятно было, это у нас или где-то за рубежом?

– И еще один любопытный момент, – сказал Старковский. – Когда мы оформляли документы на грант – с тем самым ФИСИСом, который и вам ныне знаком, – то расписаться меня попросили красными чернилами. Красными, представляете? Дали специальную авторучку, объяснили, что подпись такого цвета труднее подделать. Я еще пошутил: дескать, известно, на каком договоре требуется для подписи кровь. А теперь выясняется, что вовсе не пошутил: кровь не кровь, но что-то запредельное во всем этом есть…

Звякнула ложечка, брошенная на стол. Я снова вздрогнул: об этой мелочи я совершенно забыл. Однако и свой договор на грант, около года назад, я тоже подписал чернилами красного цвета. И мотивировка, которую мне предложила тогда Ирэна, была та же самая.

Вот так мы со Старковским поговорили.

В дополнение, чтобы охарактеризовать наш тогдашний настрой, могу сказать, что перед началом беседы Старковский потребовал, чтобы я не просто отключил свой сотовый телефон, а еще и вынул из него карту.

– Не хочу, чтобы нас прослушивали, – сказал он.

По-моему, полный бред, но возражать я не стал. Мне и самому начинало понемногу казаться, что в нашем разговоре проскакивают искры безумия. Действительно – бродят по городу двое взрослых мужчин, степенные, образованные, историки, доктора наук, и на полном серьезе обсуждают пришествие в мир дьявола.

С ума можно сойти.

Однако Старковский, видимо, так не считал. Уже на вокзале, когда мы вышли к перрону, он, на секунду остановившись, задумчиво произнес:

– Знаете, что мне это напоминает? Как ищут трюфели с помощью натренированных для этого дела свиней. Свинья что-то унюхивает, начинает копать – ее отдергивают за поводок. Правда, не всегда получается. Иногда свинья успевает трюфель сожрать…

Он мне кивнул и шагнул в электрическую желтизну накопителя. Я еще постоял, ощущая, как затухает во мне погребальный звон его слов.

Поднял руку, помахал ему вслед.

Ни одной мысли у меня не было.

Поезд тронулся и пошел в ту сторону, где небо было темнее…

Диссертацию он перерабатывал восемь раз. А что прикажете делать, если каждые полгода картинка, как в безумном компьютере, полностью перезагружается? Еще недавно и помыслить было нельзя, чтобы ссылаться на Каменева или Зиновьева, в крайнем случае – мельком, обязательно подчеркивая их зловредные, предательские ошибки. Теперь – пожалуйста, даже приветствуется. Фамилии по радио, по телевидению открыто звучат. Льва Давидовича вообще невозможно было упоминать, приходилось использовать эвфемизмы, понятные только специалистам. Теперь опять-таки – хоть кричи, хоть огненными буквами начертай, никто внимания не обратит.

Троцкому, впрочем, и в период гласности не повезло. О Бухарине, например, говорили исключительно с придыханием, произносились речи, писались восторженные статьи, выступала вдова, фантастической тенью выскользнувшая в наши дни, огласила его секретное завещание (выучила наизусть, повторяла в тюрьмах и лагерях): «Грязные тучи нависли над партией… органы НКВД – это переродившаяся организация безыдейных, разложившихся, хорошо обеспеченных чиновников, пользуясь былым авторитетом ЧК, в угоду болезненной подозрительности Сталина… творят свои гнусные дела… Я уверен, что фильтр истории сотрет грязь с моей головы»… А в сентябре 1936 года писал: «Каменев – циник-убийца, омерзительнейший из людей, падаль человеческая. Что расстреляли собак, страшно рад». Правда, это – письмо Ворошилову, в оправдание, вероятно с потаенным желанием, чтобы тот Сталину передал: только что родился сын, надеялся спасти хотя бы его.

Вспоминали Рыкова, Антонова-Овсеенко, Пятакова, вспоминали Сокольского, Раскольникова, Крестинского, Томского, из военных всплыли Тухачевский, Блюхер, Гамарник, Якир, из экономистов ссылались на Кондратьева и Чаянова. Мелькали Лацис, Ягода, Берия, Деканозов, Ежов. Даже Вышинского Андрея Януарьевича и то за ухо вытащили на свет. А вот легендарный председатель Петросовета, наркоминдел, наркомвоенмор, председатель Реввоенсовета республики маячил где-то в тени. Оставался как бы второстепенным историческим персонажем.

Почему такая несправедливость?

С чем это связано?

По какой причине вождь Октябрьской революции и гражданской войны, создатель Красной армии, организатор грандиозных побед даже при всей нынешней гласности вытеснен на периферию?

Некому было ответить на этот вопрос. Эпоха с оглушительным треском разламывалась, взметывая из недр зазубренные обломки. Гремели ораторы на съездах народных депутатов СССР. Протуберанцы критики опрокидывали ветхие советские декорации. Телевидение все чаще показывало растерянность на лице Горбачева. Прошлое, до сего времени имевшее строгий регистр, отфильтрованное и аккуратно рассортированное по ящичкам с этикетками, неожиданно вывернулось наружу неопрятной, дурно пахнущей грудой. Не было, оказывается, у нас побед – одни поражения. Не было истории – одни роковые ошибки. Не было даже народа – на громадной территории, от океана до океана, обитало племя рабов. Приходилось вычеркивать из диссертации целые главы: цитаты из Брежнева, из программы КПСС, обязательные многословные ссылки на Владимира Ильича. Легко, точно карточный домик, развалился первоначальный концепт, а новый, который хоть как-нибудь поддерживал бы материал, не так-то просто было собрать. Временами мальчик впадал в отчаяние. Ему не выплыть. Его затягивает в смертельный круговорот. Вздымаются вокруг такие валы, что захлестывает с головой. Элементарно не хватало воздуха в легких. Борис Гароницкий, который защитился лет пять назад, утешая, сказал: «Тебе еще повезло. Я свою диссертацию могу просто выбросить…» Нинель (уже вновь возникла Нинель) придерживалась иного мнения. «Зачем тебе этот мартышкин труд? – спрашивала она. – Кого интересует, как там было на самом деле? Быстренько смонтируй что-нибудь проходное, защитись, получи корочки и – забудь…»

Была в этом определенная правота. Действительно, до истины можно докапываться всю жизнь. Но в то же время прав был и Милль, который считал, что в эпоху тектонических сдвигов, когда рушатся горы, меняются очертания материков, писать труды по современной истории просто недопустимо. Нет внятных ориентиров. Нет опорных констант. Безнадежно расфокусирована вся мировоззренческая оптика. И что же? Ему так и оставаться без степени? Но ведь это – как будто вместо ботинок ходить в смазных сапогах. Так, между прочим, ходил их институтский парторг: пиджак, галстук, брюки и до середины икр – лаковые сапоги. Как бы символ устойчивой советской идеологии. Товарищ Сталин тоже до конца жизни ходил в сапогах.

Евгений Францевич (был еще жив) в ответ на это лишь пожимал плечами:

– Я вам сочувствую, разумеется, но никакие обобщения сейчас, по-моему, невозможны. Единственное, что следует делать, – накапливать текущий материал… – И неожиданно, будто в мольбе, заламывал руки: – Боже мой! Как вам повезло!.. Жить в эпоху исторических перемен!.. Быть профессиональным свидетелем масштабных социальных преобразований!.. Я думал, что не увижу этого никогда!.. Теперь, надеюсь, вы понимаете, что происходило в марте семнадцатого?.. Или нет?.. Аналогии считываете?..

Мысль об аналогиях была потрясающая. Через несколько лет мальчика вдруг как прошибло: ведь перестройка – это та же Февральская революция. Те же романтические надежды, тот же феноменальный подъем, тот же порыв к свободе, к новому необыкновенному миру. Горбачев – это тот же Керенский. Та же быстрая эволюция от всеобщего восхищения и любви ко всеобщей ненависти и презрению. Даже политический инструментарий точно такой же. Как писал об Александре Федоровиче Сомерсет Моэм, это который «Бремя страстей человеческих», тогда – агент «Сомервиль» (работал на секретные службы Великобритании, находился в Петрограде, в семнадцатом, с августа по ноябрь): «Положение России ухудшалось с каждым днём, а он произносил речи. Возникла угроза немецкого нападения на Петроград. Керенский произносил речи. Нехватка продовольствия становилась все серьезнее, приближалась зима, топлива не было. Керенский произносил речи. За кулисами активно действовали большевики, Ленин скрывался в Петрограде. Керенский произносил речи»… Августовский путч 1991 года – это аналог корниловского мятежа. И, обратите внимание, та же самая подозрительная смысловая невнятность. Отдавал ли Керенский распоряжение двинуть войска к Петрограду? Договаривался ли о чем-то с путчистами Горбачев, отбывая в Форос?.. Вряд ли когда-нибудь удастся установить. Однако – то же бессилие, те же прогоревшие угли, та же политическая пустота: ни за тем, ни за другим не оказалось реальных сил. Ну и, разумеется, приходит «октябрь». С той же легкостью, с какой большевики сметают Временное правительство, Ельцин росчерком пера на трибуне последнего съезда сметает КПСС. Беспомощное восклицание Горбачева: «Борис Николаевич, не делайте этого!..» Но уже все, занавес, незачем оглядываться назад: Советский Союз, как некогда Российская империя, разваливается на части. Ельцин – это аналог Ленина. Правда, без его образования, без его социальных идей, без его немыслимой энергетики. Совпадает даже в деталях: тот влез на броневик – этот взгромоздился на танк. У обоих – маниакальная жажда власти. И, кстати, оба сразу же после победы физически исчерпывают себя. Ленин – в Горках, утратил внятную речь, размягчение мозга, беспомощен, отрезан ото всего, Ельцин – все чаще ни для кого недоступен, где-то на даче, якобы работает с документами, в период выборов девяносто шестого вообще, по слухам, чуть ли не в параличе… Не было, скажете, гражданской войны? Нет, была, но, к нашему счастью, лишь как цепь локальных конфликтов. Полыхало то в Сумгаите, то в Карабахе, вспыхивало то в Приднестровье, то на границах азиатских республик. Гамсахурдиа двинул войска на Абхазию. Тот же Ельцин попытался взять штурмом столицу мятежной Чечни. А обстрел Белого дома, где засел Верховный Совет? Танки вышли на московскую набережную и били прямой наводкой… Нам еще исключительно повезло, что все это не слилось в ревущий огненный ураган… Лебедь – это несостоявшийся Наполеон. Собчак, возможно – Троцкий, не успевший, правда, взлететь. Так же – выдавлен из страны, в эмиграции, наверное под колпаком у спецслужб, потом все же вернулся, выборы проиграл, и – загадочная внезапная смерть в гостинице Светлогорска. Якобы сердечная недостаточность. Так же исчезли с арены все пламенные борцы. Где сейчас Хасбулатов, поднявший на дыбы Верховный Совет? Где полковник Руцкой, куда делся всесильный Бурбулис? Где знаменитые следователи Иванов и Гдлян, начавшие было дела о многомиллионных взятках? А ведь был еще некий Станкевич, который в ответ на замечание Горбачева гордо сказал: «Не затыкайте мне рот! За мной десятки тысяч людей!..» Тоже вроде бы завели уголовное дело, эмигрировал в Польшу, потом, кажется, все же вернулся, больше уже не всплывал…

В общем, гениальная была мысль. Странно, что тогда, в перестройку, это никому в голову не пришло. Можно было бы сделать довольно точный прогноз. Правда, что такое гениальная мысль? Это именно – очевидность, которую никто почему-то не замечает.

Здесь буквально напрашивалась идея о типологии революционных сюжетов. Подобрать бы материал, провести бы внятные параллели с прошлыми социальными трансформациями. Сами собой возникали любопытные обобщения. Ведь если эта типология универсальная, значит и сейчас должна появиться фигура наподобие Иосифа Виссарионовича. Кто бы это мог быть? В ближайшем окружении Ельцина ничего схожего вроде бы не просматривалось.

А диссертацию он защитил в январе девяносто второго. Последовал совету Нинель: собрал грамотную, средненькую работу чисто описательного характера. И абсолютно правильно сделал. Уже начались гайдаровские реформы, все, как и предсказывал Милль, стремительно поползло. Причем тут «Особенности легальной социалистический прессы в межреволюционный период»? Гораздо важнее было – как дальше жить? Ученый совет института едва-едва дотянул до кворума. Никаких вопросов, быстренько проголосовали и разошлись. «Ну, и стоило мучиться?» – сказала потом Нинель.

Да вовсе не в этом состояло мучение! Время сгорало и оставляло после себя вселенскую пустоту. Проступали из нее лишь грохот, хаос и мрак. Действительно – как жить в доме, где рушатся целые этажи? Как существовать в мире, где идет каменный дождь? Вывернуло помойкой не только картотеку истории – пучилась и взрывалась земля, извергая из недр всякую перепревшую дрянь. Вылуплялись оттуда какие-то хтонические существа: в малиновых пиджаках, с золотыми пуговицами, в браслетах, в нагрудных цепях, с бычьими шеями, расширенными ядром головы. Или – с бритыми сизыми бошками, мордовороты, в трениках китайского производства, гогочущие у фанерных ларьков. Вот втиснулись грудой в раздолбанные «жигули», помчались на «стрелку». Откуда только взялись? А откуда взялись заплечных дел мастера в подвалах НКВД? Оттуда же, вероятно, из тех же народных глубин. Если идет глубокая вспашка, если взрезается и переворачивается ухоженный социальный дерн, то вся мерзость, естественно, оказывается на поверхности. Жуки-навозники, ползающие в дерьме. Хитиновые могильщики, пожирающие мертвую плоть. На улицах, как музыка, звучала стрельба. Происходило, выражаясь языком экономики, первичное накопление капитала. Опять сама собой напрашивалась аналогия. Ведь индустриализация, грандиозное сталинское преобразование 1930‑х годов, осуществлялась за счет массового ограбления крестьянских хозяйств. Предложил, кажется, еще Троцкий. Интеллигент Бухарин его поддержал. Впрочем, индустриализация Англии шла тем же путем. Ныне же – ограбление происходит через гиперинфляцию: вклады, накопленные в советский период, стали трухой. Ну и конечно, бандитский передел собственности, опирающийся на принцип «хватай, что плохо лежит». Между прочим, опять явная аналогия: во время гражданской войны возникали разнообразные «народные атаманы», всякие батьки, паханы, маруси, со своими ясачными территориями, со своими «столицами», грабившие всех подряд (выражаясь тем же экономическим языком – взимавшие свободную ренту), сейчас – солнцевские, тамбовские, ореховские группировки, каждая имеющая свой рентный удел.

Негде было скрыться от этого. Институт умирал: денег не было даже на то, чтобы вкрутить лампочки в коридоре. В кабинеты приходилось пробираться на ощупь. Мальчик однажды здорово саданулся плечом о какую-то выступающую трубу. Так было не только у них. В том же девяносто втором, только уже в декабре, прихотливыми бюрократическими течениями его занесло в Смольный: точно такой же сумрачный, грязноватый, каменный коридор, всего три лампочки – в начале, в середине, в самом конце. Где же знаменитый штаб революции? Сотрудница комитета по связям с общественностью, которая сопровождала его, кивнула: «А вот кабинет товарища Троцкого. Хотите взглянуть?» Подергала дверь – закрыто. Так и не посмотрел. Выбрался оттуда как будто из-под земли. Словно выпустили из подвала, где держат приговоренных к расстрелу. Через пару дней знаменитый поэт, выступая по телевидению, тоже сказал, что Смольный производит на него тяжелое впечатление. Там везде – кровь… Хотя в самом Смольном, кажется, не расстреливали. Правда, убили Кирова, где-то на втором этаже. Но ведь сорок лет подписывали расстрельные списки. Страх въелся в камень – миазмы, невозможно дышать.

Как быть беспристрастным «свидетелем перемен»? Директором института стал крепкий хозяйственник, выбранный подавляющим большинством голосов. Раньше был скромным заместителем по АХЧ. А до этого, как говорили (шепотом, правда), заведовал обувной мастерской. За него проголосовал даже Юра Штымарь. А что, вот такой человек нам и нужен! Порядок наконец наведет!.. Решение было вполне в духе времени. Только что Верховный Совет отправил в отставку Гайдара, «разрушившего страну», пришел вместо него Черномырдин, охарактеризованный как «опытный производственник и специалист». Прославился, правда, не столько делами, сколько народным юмором, тут же растиражированным по весям: «в харизме надо родиться», «правительство – это не тот орган, где – языком». А крепкий хозяйственник в институте сразу же сдал лицевой первый этаж под кафе. Объяснил на собрании: зарплаты надо из чего-то платить? Сделали быстрый ремонт, повесили вывеску «Бар Лаванда», двери из коридора в бывшие кабинеты наглухо заложили. Все равно просачивался оттуда разудалый шансон. Контингент посетителей заведения был весьма специфический. Раздавались женские визги, дважды вспыхивала стрельба. В институт попадали отныне лишь через двор со стороны переулка: пройти мимо помойки, открыть обитую ржавым железом дверь. Среди сотрудников приобрела популярность песня о горной лаванде. Зарплаты все равно не платили, никто не мог понять, почему. Деньги якобы уходили на коммунальные нужды. Продолжалось это год или полтора – под все усиливающийся ропот общественности. Наконец начали вывозить архивы из институтского флигеля – сваливали просто по коридорам, горами рыхлых бумаг. Разразился дикий скандал. Полетели возмущенные протесты наверх. Крепкий хозяйственник куда-то исчез: ни по адресу, где прописан, ни по телефону было его не найти. Неожиданно выяснилось, что флигель, где хранились архивы, продан – за доллары, не за рубли – все той же фирме «Лаванда». Как это так? А вот так, мы строим капитализм! Не зря кудрявый пионер перестройки с энтузиазмом провозгласил: «Обогащайтесь!..» Приходила в институт четверка бритых ребят, пыталась, зыркая исподлобья, выяснить, кто здесь конкретный хозяин. Никто на хозяина не соглашался. Наконец, после слезных уговоров и просьб Петр Андреевич взял этот груз на себя. Хорошо еще здание не сожгли. А крепкого хозяйственника они года через четыре узрели по телевизору: выступал на форуме православных предпринимателей, вещал что-то о духовной ответственности за судьбу великой страны.

Мальчику в этот период необыкновенно везет. Жизнь, капризная и непредсказуемая, выбрасывает ему счастливую карту. Продолжается сумбурное мировоззренческие извержение. Еще на съезде народных депутатов в Москве писатель Распутин (который наваял довольно-таки занудливую «Матеру») предложил подсчитать процент русской крови – не где-нибудь, а именно в Союзе писателей СССР. Дескать, всю русскую литературу заполонили известно кто. И он же, тоже на Съезде, обидевшись на высказывания то ли эстонцев, то ли грузин, предложил отделить Россию от национальных республик. В подтексте, который немедленно стал текстом, звучало: хватит их всех кормить. И вот мечта патриота осуществилась. Советский Союз распался – Россия стала суверенным независимым государством.

Правда, реакцию это вызвало парадоксальную.

– Куда они побежали?.. Что они без нас могут?.. Да мы их пи́сать стоя научили!.. – кричал Еремей.

В таком бешенстве он еще никогда не был.

Кстати, месяца два назад напечатал очень показательную статью о том, как возникал в шестнадцатом веке «черный миф о России». Только что, напрягая все силы, Европа сумела отбить нашествие турок, ведь уже до Вены дошел султан Сулейман, чуть было не поверг ее в прах, и вдруг Россия, о которой за времена монгольского ига почти позабыли, как половодье, хлынула через свои западные границы. Разгромлен мощный Ливонский орден, взяты Дерпт, Нарва, Полоцк, Мариенбург… В европейских столицах – паника. Как эти жуткие орды остановить? И вот вся мощь пропагандистской машины, заточенная прежде на турок, была двинута против нового опаснейшего врага. Некогда было переделывать даже гравюрные доски: на листовках, которые во множестве выпускались в европейских печатных дворах, Иван Грозный и бояре его изображались в тюрбанах и азиатских халатах, в туфлях, загнутых по-турецки носками вверх. Изображались дикие нравы русских: когда царь проезжает по улицам своей грязной Москвы, все женщины должны останавливаться и в знак покорности задирать подолы. Писали, что русские – это варвары, дикари, убивают стариков, женщин, детей, разрывают на части, вспарывают животы, сжигают живьем. Христианский мир обязан этому варварству противостоять… Миф стал архетипическим элементом европейского мировоззрения, под его влиянием складывались все позднейшие политические доктрины.

Очень любопытная была публикация. В академическом тоне, опирающаяся на громадный верифицируемый материал. Юра Штымарь тем не менее закипел:

– Конечно, кругом враги! Запад спит и видит – как бы нас покорить. Психология осажденной крепости: русским все завидуют и потому – ненавидят. У нас – духовность, высокие идеалы, у них – меркантильная суета… Слышать не могу этого болботания!.. Лучше бы вместо нее налаживали нормальную жизнь – без раболепства, без партийных чиновников, без пресмыкания, без взяточничества, безо лжи… Давайте построим хотя бы элементарную демократию, а уж потом, если захочется, будем о духовности болботать…

Еремей в ответ брызгал обжигающим кипятком:

– Не могу понять этого сладострастного самооплевывания, этого уничижительного отношения к самим себе! Дескать, мы убогие, грязные, тупые, необразованные, ничего сами не можем, по исторической природе – рабы. Придите и просветите нас… А кто Наполеона и Гитлера победил? Кто великую державу построил? Кто вышел в космос? Кто, наконец, атомную бомбу создал?.. – Добавлял тоном ниже: – Штымарь ведь по национальности украинец? Ну – поскреби любого хохла, и будет еврей…

Что-то между ними обрушилось. Была, по слухам, какая-то безобразная ссора – с оскорблениями, с криками, чуть ли не с битьем в лоб и в глаз. Теперь, как прежде, втроем на набережной не посидишь…

Поляризация происходила стремительно. Вспыхивали такие концептуальные фейерверки, что меркло в глазах. Один из журналов патриотического направления напечатал эссе Шафаревича о русофобии. Шафаревич – талантливый математик, профессор, академик АН. Основная идея эссе: существует некий «малый народ», который уже давно паразитирует на «народе большом» – тайно руководит им, благоденствует за его счет. Собственно это было развитие мысли Кошена, который, исследуя Французскую революцию, сделал вывод, что подготовил и осуществил ее именно «малый народ». Правда, под «малым народом» Кошен понимал сообщества интеллектуальных элит: дискуссионные объединения, масонские ложи, якобинские клубы и т.д и т. п. А Шафаревич прямо сказал, что это евреи. Более того, с той же математической прямотой утверждал, что расстрел царской семьи в Екатеринбурге был ритуальным убийством. Его организовали евреи, ненавидящие Россию.

Это, конечно, была полная чушь. Юровский, предположим, еврей, и Яков Свердлов, вместе с Лениным (хотя не доказано) отдавший соответствующий приказ, тоже по происхождению не Иванов. Ну а Белобородов, председатель Уралоблсовета, подписавший постановление о расстреле? А Никулин, Ермаков, Авдеев, оба Медведева, Сухоруков, Кабанов и Хохряков, члены расстрельной команды – они откуда взялись? И какой, собственно, ритуал? Палили как кто горазд. Юровский добил цесаревича Алексея двумя выстрелами в затылок, княжон и горничную тоже добивали из пистолетов, докалывали штыками. Действия осатаневших людей.

Мальчик искренне возмущен. Нельзя же притягивать за уши то, чего нет. Сама собой складывается статья, как это было на самом деле. Ничего нового – в основном материалы, уже изложенные в мемуарах следователя Н. А. Соколова. Тот, после взятия белыми Екатеринбурга, вел по поручению Колчака дело об убийстве царской семьи. Статья выходит в толстом петербургском журнале. Через две недели мальчику звонит директор издательства «Аванпост»: не хотите ли написать на данную тему книгу? Листов на десять-двенадцать? А что? Можно и написать, настроение еще не остыло. Книга выскакивает весной девяносто третьего и вызывает, к его изумлению, некоторый ажиотаж. Мгновенно раскуплен первый тираж, издательство лихорадочно выпускает второй. Гонорар ему выплачивают такой, что страшно с ним на улицу выходить. Никаких электронных карточек, разумеется, еще нет. Пачки денег в банковской упаковке он заворачивает просто в газету, пихает ее в авоську, заваливает помидорами, купленными в ближайшем ларьке. Вот это еще как-то так. Достал человек по случаю помидоров, везет домой.

За год книгу печатают в нескольких бывших социалистических странах. Правда, гонорар за нее он получает только из пока еще единой Чехословакии. Зато его начинают интенсивно приглашать на радио и телевидение. Все жаждут видеть его. Все рвутся задать ему множество идиотских вопросов. Была ли неизбежна в октябре семнадцатого года победа большевиков? Почему пришел к власти Сталин, а не кто-нибудь из более умеренных большевистских вождей? Связаны ли социализм и террор? Коммунизм – это трагическая ошибка или историческая закономерность?

Хотя не такие уж идиотские, если подумать. Но как ответить на них за краткие минуты эфирного времени?

– Так вот и отвечать, – советовала Нинель. – Да, неизбежна – никто другой взять власть в то время не мог. Да, Сталин, потому что он понял, чего хочет народ. Да, связаны, без репрессий коммунизм не построить. Да, трагическая ошибка, которую следует исправить как можно быстрее.

– Тут же никакой логики нет…

– От тебя не логики ждут, а – четкого и уверенного ответа…

Нинель опять-таки была совершенно права. В эти же дни и, вероятно, на том же эмоциональном подъеме мальчику приходит в голову ослепительная идея: написать подлинную историю революции и гражданской войны. Точно так же, как Эдвард Гиббон написал свою «Историю упадка и разрушения Римской империи». (Вот почему он вздрагивает, как мышь, когда через много лет о том же самом упоминает учитель). Ведь никто, никто не сделал этого до сих пор! Западные публикации сосредоточились в основном на фигурах Ленина, Троцкого, Сталина, на репрессиях ГПУ и НКВД. Авторханов «Технология власти», Конквест «Большой террор»… Про наших, советских историков нечего и говорить: если уж фамилию наркомвоенмора упоминать было нельзя… Идея буквально завораживает его. Две последующие недели он проводит точно в бреду – систематизируя материалы, расчерчивая схемы будущих глав, лихорадочно, как под диктовку свыше, набрасывая черновики. У него плавится от напряжения мозг. У него слезятся глаза – от мелкой скорописи, которую позже не разобрать. Он одновременно вдыхает воздух разных эпох и потому, вероятно, его преследуют галлюцинации. Он словно воочию видит два этих солидных тома – с твердыми корешками, с красивыми академическими обложками. Как он получит их из издательства, как станет, расплываясь от счастья, листать, как вдохнет запах страниц, как поставит рядом вон на ту полку, как будет со скромными надписями дарить приятелям и коллегам… Вот чем следует заниматься! Вот ради чего стоит жить!

Нинель горячо поддерживает его.

От нее тоже – начинает исходить призрачный жар.

– Только не торопись, – предупреждает она. – Наскоком такой труд не возьмешь…

Да, все так. В его жизни уже существует Нинель. Сталкиваются они на одной из пресс-конференций, которые собираются в это время чуть ли не каждый день. Нинель присутствует там в качестве журналиста. Ты где?.. Я в Институте истории. А где ты?.. Я – так, скребу лапками в одном хилом журнальчике… Исчезла прежняя отчужденность. Исчезла холодность. Да и была ли она? Опять, с того же самого места, начинается кружение по Петербургу: канал Грибоедова, петляющий будто сквозь все времена, Коломна, Калинкин мост, настоянная на солнце прекрасная летняя тишина, дворец Юсупова, кирпичные стены Новой Голландии, шорох пустых дворов, стук сердца, наплывами заглушающий разговор. Все это как непрерывное сновидение, как гипнотический хоровод, где время и пространство сливаются воедино, как овеществление юношеских мечтаний, как колдовское преображение, как превращение жизни в судьбу… Более-менее он приходит в себя, только когда они оказываются в квартире на Васильевском острове: две крохотных комнаты, тесный чуланчик кухни, три низких окна, открывающиеся на шелуху ржавых крыш. Откуда эта квартира взялась? А ниоткуда, тоже – материализовалась из снов. Нинель на его вопросы махала рукой: оставь, не забивай голову, все равно не поймешь… Какой-то там был сложный внутрисемейный обмен, что-то с доплатами, с переоформлениями, с мучительными фиктивными выписками и прописками. Всегда боялся этого как огня. Ладно, в конце концов, какое это имеет значение? Главное, что от близости неба, от пеночек облаков присутствовал в этой квартире некий перламутровый свет – будто в раковине, озаренной зарождающейся жемчужиной. С потолка, со стен сходило чуть видимое сияние. И от того им обоим казалось, что душным летом в квартире прохладнее, а промозглой зимой и осенью – чуть теплей. Вообще – сердце билось не так. Или только казалось? Опять-таки, не имеет значения. Ночью мальчик иногда просыпался и как зачарованный впитывал льющуюся снаружи изумительную лунную светотень, ощущал рядом с собой обжигающее человеческое тепло, слышал легкое, будто в детстве, дыхание спящей Нинель. Не было кроме этого ничего: зеленела бледная высь, осветлялась в каналах вода, испарялись все страхи, жизнь начиналась заново. В переулке – отсюда три минуты ходьбы – тлела за стеклами эркера тихая дремотная пустота…

Мы с Ирэной пытаемся осмыслить наработанный материал. То есть осмыслить его пытаюсь, разумеется, я, а Ирэна по обыкновению вздымает яростную штормовую волну.

– Ты мне изменил, – гневно провозглашает она, едва я, вернувшись из Осовца, переступаю порог.

– Только мысленно, – отвечаю я, пробуя перевести все это в шутку.

– Нет, ты мне изменил!

Она стоит, уперев руки в бока, ноздри у нее раздуваются, глаза полыхают травяным ярким огнем, и в сочетании с пламенно-рыжими волосами, в коих она пребывает сейчас, это производит сильное впечатление.

Стервозная символика современности.

Боевая раскраска свихнувшихся телевизионных девиц.

– А тебе идет этот цвет, – примирительно говорю я. – Он естественный? У тебя случайно нет кельтских корней? Или, может быть, среди твоих предков были ирландцы?

Ирэна сметает мои слова, точно сор.

– Хочешь, расскажу, как это было? – мрачно возвещает она. – Вероятно, это было что-то вроде тургеневской девушки… Вероятно, такая вся тонкая, интеллигентная – ах!.. Разговаривали, вероятно, исключительно о возвышенном… Гуляли, вероятно, по городу, держались за руки, поглядывали друг на друга… Вероятно, вздыхали… Ты ей стихи не читал?..

– Ей двадцать семь лет, – говорю я.

– Что ж, для мужчины – самое то.

– Много ты о мужчинах знаешь…

– Все, что нужно, я о них знаю, – высокомерно отвечает Ирэна.

– А мне – сорок шесть. Зачем я ей нужен?

– Затем!.. Много ты знаешь о женщинах!..

– Все, что нужно, я о них знаю…

Ирэна, как беговая лошадь, встряхивает головой.

– Кое-чего ты все же не знаешь, – объявляет она. И многозначительно предрекает. – Ладно, узнаешь сейчас…

Далее у нас происходит очередной термояд. Мир сотрясается, раскалывается на части, проворачивается размазанными фрагментами как карусель. Вспыхивают в толще его созвездия искр. Восходит оттуда огонь, который сжигает, но не сожжет. Последствия ядерного разлива, впрочем, не слишком существенны. Разве что мы, обо что-то споткнувшись, опрокидываем на кресло торшер. Да еще температура в комнате, как обычно, подскакивает градуса на четыре.

И это, кстати, не художественная гипербола.

Насчет тепловой аномалии, которой сопровождается наш эротический термояд.

Температура действительно поднимается.

Я проверял.

В общем, становится жарко.

Зато Ирэна торжественно объявляет, что прощает меня.

– Добавь: так уж и быть…

– Так уж и быть, – выгнув бровь, говорит Ирэна. – Но это в первый и – хорошенько запомни – в последний раз. Запомнил?

– На всю жизнь!

– Поклянись!

Клятву я приношу с легким сердцем. Я благодарен Ирэне уже хотя бы за то, что она возвратила меня в реальность из муторного царства теней. Еще год назад я почему-то жил так, словно из меня вынули батарейку: еле-еле, чуть-чуть, на остаточном электричестве, которого уже почти нет. Это, конечно, не означало, что я опустил руки, – все, что требовалось от меня, я добросовестно выполнял. Однако в том, что я делал, в том, как двигался и дышал, не было настоящего внутреннего напряжения. Я как бы не жил, а отбывал мучительную обязанность жить. Не строил свою судьбу, а тупо, как кролик, реагировал на изменения внешней среды. Увидел рядом морковку – сожрал, почуял опасность – шарахнулся в сторону. В это время один из моих приятелей, посылая поздравление с Новым годом, пожелал мне полного благополуя. Пропустил, видимо торопясь, в слове «благополучие» слог «чи». Так вот, у меня был полный благополуй. Такой полный, такой вязкий и окончательный, такой безнадежный и одновременно такой благодушно-тупой, что я просто не знал, как выбраться из него. Ни Лариса в этом смысле не помогла, ни безымянная филологиня, с которой я познакомился в Таганроге, ни предыдущие пять-шесть приятельниц, растворившихся в памяти без следа. Лекарство от любви, которое я принимал в лошадиных дозах, не действовало. А тут всего ничего, год прошел, и вот, пожалуйста – опять живой человек.

Короче:

– Клянусь!

Наконец эротический ураган стихает, мы может спокойно поговорить, и Ирэна докладывает, что о пожаре на даче учителя она ничего существенного выяснить не смогла. Пожар как пожар, деталей, внушающих подозрения, нет. Согласно заключению экспертизы, которое она посмотрела, явившись к следователю как журналист, в момент возгорания учитель был уже мертв. Скорее всего, включил плиту, что-то поставил, прилег, все – больше не встал. Разрыв сердца. Вряд ли отсюда удастся что-то извлечь…

– Значит, обыкновенный несчастный случай?

– Ну… видимо, так…

В ответ я рассказываю ей о Старковском, о парадоксальной гипотезе, которую тот пытается обосновать. Ирэне эта история определенно не нравится, и она вновь категорически заверяет меня, что ни о каком параллельном исследовании слыхом не слыхивала, до сего момента была уверена, что никто, кроме нас, гранта от ФИСИСа не получал. Для убедительности она округляет глаза. Я ей верю. Мне вообще кажется, что женщины никогда не лгут. Если женщина говорит «люблю», она говорит чистую правду. И если она же всего через полчаса говорит «ненавижу», то опять-таки говорит чистую правду. Просто правда для нее – это то, что сейчас. А то, что было секунду назад – сгинуло навсегда.

Аналогично с Ирэной.

– Это решает центральный офис – не я.

– Прямо хоть лети в Эквадор.

– Ну что, прилетишь – сидит там какая-нибудь негритянка, вот такой толщины, без лифчика, без… в общем, без ничего… листает комикс, по-английски не говорит и, разумеется, ни о каком фонде представления не имеет. Служит как передаточное звено…

– Негритянки, говорят, темпераментные…

Ирэна поднимается на локтях и грозно предупреждает:

– Ты у меня – смотри…

А вот сам концепт, который предлагает Старковский, приводит ее в восторг.

– По-моему, это все объясняет, – радостно говорит она.

У нас вспыхивает очередная дискуссия. Несколько раздраженно я заявляю Ирэне, что концепция, которая объясняет все, как правило, неверна. Она представляет собой не концепцию, а откровение, своего рода религию – об этом еще Карл Поппер писал. Он, правда, исследовал марксизм и фрейдизм, доказывая тем самым их принципиальную ненаучность, но эти его рассуждения значимы и для нас. История, наверное, уже в сотый раз повторяю я, содержит такое количество противоречивой фактуры, такую массу деталей, несовместимых между собой, что аргументы, вроде бы убедительные, можно подобрать под любой, самый невероятный концепт. На чем, например, основана известная версия, чуть ли не каждый год всплывающая на страницах газет, что смерть Ленина не последовала обычным путем – его отравил Сталин, уже тогда, в двадцать четвертом году, начавший яростную борьбу за власть? На свидетельстве Крупской, что «доктора смерти не ждали» и даже «не верили, когда уже началась агония». На свидетельстве Троцкого, обнародованном, кстати сказать, лишь через пятнадцать лет, что Ленин, опасаясь полной беспомощности, просил дать ему яд (вспомнил, вероятно, Лафаргов, которые тоже, боясь к старости впасть в маразм, одновременно совершили самоубийство) – это же подтвердила, правда уже в шестидесятых годах, и одна из ленинских секретарш (странно, что она до этого времени дожила); на невразумительных моментах обследования: вскрытие тела Ленина началось с громадной задержкой – только в шестнадцать часов; под бюллетенем о смерти отказался поставить подпись один из присутствовавших врачей; среди участников вскрытия не было ни одного патологоанатома; легкие, сердце, другие важные органы оказались во вполне удовлетворительном состоянии, тогда как стенки желудка почернели и расползлись; химический анализ содержимого кишечного тракта не был произведен. А отсюда и вывод, что Ленин был отравлен во время обеда – в суп ему добавили сушеного паутинника, есть такой ядовитый гриб…

Ирэна пожимает плечами:

– Что ж, вполне достоверно звучит…

– Видишь… А Иосифа Виссарионовича потом Берия отравил. А Петра Первого – Меншиков, когда всплыло опасное дело об очередном его воровстве. А убийство президента Линкольна организовал его собственный государственный секретарь. А убийство императора Павла – операция английских спецслужб… И каждый раз – множество косвенных доказательств. Каждый раз наличествуют свидетельства, которыми можно это предположение подкрепить. Что же тогда говорить о более общих вещах? Любую, подчеркиваю – любую, странность истории можно объяснить вмешательством мистических сил. Верующие так, кстати, и поступают; что бы ни случилось, дается стандартный ответ: такова воля божья, и все, никакие другие объяснения уже не нужны!.. Почему, например, большевики победили в гражданской войне? Ведь даже после захвата власти в столице их было всего ничего. В Государственной Думе, которую прикрыл матрос Железняк – помнишь его знаменитую фразу «караул устал»? – они даже вместе с фракцией левых эсеров составляли менее сорока процентов, парламентское меньшинство. К тому же опирались они, согласно марксистской теории, на пролетариат, а какой мог быть пролетариат в сугубо крестьянской стране? Против них восстает весь мир, все силы, какие только в России есть, и все же над Кремлем развевается красный флаг. Ну ясно – им дьявол помог. Тем более что и Троцкий где-то зимой восемнадцатого года сказал, что если для победы социалистической революции нужно заключить сделку с чертом, с дьяволом, с Сатаной, значит мы ее немедленно заключим, потому что ничего важней революции сейчас у человечества нет. Это в интервью английскому журналисту. Вот: армия развалилась, населения большевиков ненавидит, наступают немцы, в стране – экономический крах, государственный аппарат, старый, чиновничий, сопротивляется на каждом шагу. Почему они все-таки победили?

– Действительно. Я тоже всегда думала – почему?

– Знаешь, – говорю я, – одно время я был экспертом в журнале «Вопросы истории». И если мне приходила статья, например, о глобальном еврейском заговоре, направленном против России, то я отвечал автору так. Ничего против глобального заговора сионистов (а также масонов и пришельцев из космоса, заключивших с ними союз) я в принципе не имею. Пожалуйста, я готов рассматривать эту идею как научный дискурс. Однако – дайте мне конкретные факты, дайте мне цифры, компаративный анализ, ссылки на источники, заслуживающие доверия. Вы утверждаете, что евреи контролируют Голливуд? Хорошо, приведите таблицу, отражающую национальную принадлежность тамошних ключевых фигур, определите, какими они распоряжаются капиталами, в какие фильмы их вкладывают, какие заказывают сценарии, каким режиссерам позволяют снимать, выделите в сюжетах собственно «сионистский контент», наконец, хотя бы в самых общих чертах, обозначьте механику его индоктринирующего воздействия. То есть проведите социологический и культурософский анализ, тем более что в открытой американской печати многие из этих данных легко найти. Вот примерно так я отвечал. И знаешь, каков был результат? Автор мне более не писал.

Наверное, я слегка горячусь. Я всегда горячусь, когда не понимают, казалось бы, элементарных вещей. Я знаю этот свой недостаток и потому останавливаюсь на мгновение, делаю глубокий медленный вдох, отпиваю из чашки чай, который заварила Ирэна, а потом уже спокойным голосом говорю, что, конечно, человек жаждет ясных и простых истин. Мир слишком сложен, слишком изменчив, слишком недоступен, слишком велик, мы не способны его воспринять во всей онтологической полноте, в конце концов она нас просто пугает, требуется когнитивное упрощение, картинка, которая складывалась бы, как детские кубики, на «раз-два-три». И вот тогда как некий мировоззренческий транквилизатор появляется бог, объемлющий своим присутствием все, или появляется дьявол, или зловещий всемирный заговор, тайные нити которого тянутся из-за кулис… Можно, разумеется, объяснить трагическую судьбу России в двадцатом веке явлением дьявола. Тем более что такая гипотеза действительно объясняет собою все, в том числе и фантасмагорию «московских процессов», где несгибаемые железные большевики, бойцы революции, бесспорно доказавшие свое мужество в огне гражданской войны, вдруг, точно дети, соглашаются с самыми чудовищными обвинениями. Казалось бы, столько раз смотрели смерти в лицо! Ничем их не запугать! Но – плачут, раскаиваются, лепечут черт знает что, бьют себя в грудь, покорно идут на казнь. А вот почему – их рассудком, сознанием их завладел «отец лжи». Это он говорит их устами. Они – куклы на пальцах того, чьего имени не принято произносить… Понятно? Понятно!.. Теперь на всякий вопрос есть ответ… И чем это лучше гипотезы одного музыканта, может быть, помнишь, еще в перестроечные времена, о том, что Ленин – это на самом деле гриб… Нет, лучше давай следовать принципу Оккама: не порождать лишних сущностей там, где они не нужны.

– А если они все-таки есть?

– Кто «они»?

– Эти сущности, – говорит Ирэна.

Она медленно закрывает и открывает глаза. Зеленый свет их так ярок, что я чуть было не сверзаюсь с тахты.

– Ты что, веришь в инфернальную механику бытия?

Ирэна снова пожимает плечами.

– Я просто спрашиваю: а что если эти сущности все-таки есть?

Честное слово, я в эту минуту готов взорваться. У меня просто не остается в запасе приличных слов. Вот так всегда – объясняешь, объясняешь, приводишь убедительные аргументы, разжевываешь до жиденькой каши, сам наконец поймешь, а потом она что-то спросит, и вдруг – бац! – видишь, что все объяснения, все аргументы просвистели мимо, как пули, пущенные в молоко.

Что с этим делать?

Женщины логических аргументов не воспринимают. Женщины воспринимают только эмоции, расцвеченные тонами ненависти или любви. Все остальное для них – пузырение дождя на воде.

В общем, я могу только вздохнуть.

Тем более что Ирэна меня уже и не слушает. Она чуть-чуть прогибается, будто кошка, потягивается, облизывает губы быстрым остреньким язычком.

Глаза у нее так и горят.

В голосе чувствуется накал еще не остывшего термояда:

– Не понимаю, о чем мы спорим, – шепчет она.

Дискуссия тем не менее продолжается до самого вечера. И завершается, что естественно, еще одним пароксизмом любви. Однако если вывести эмоциональные игры за скобки, то соглашаемся мы на том, что результаты, которые нами получены, все же весьма и весьма скромны. В итоге мы установили лишь один-единственный факт: в начале огненного июля тысяча девятьсот восемнадцатого года товарищ Троцкий, председатель Реввоенсовета Республики, наркомвоенмор, зачем-то побывал в провинциальном городе Осовце и там, возможно – повторяю, только возможно, – совершил некий таинственный иудейский обряд. Штрих, разумеется, сам по себе любопытный – он подтверждает мнение многих авторов, высказывавшееся уже не раз, что, несмотря на весь свой демонстративный интернационализм, Лев Давидович в глубине души все же оставался евреем, – но все-таки слишком мелкий, чтобы это могло кого-нибудь заинтересовать. Мало ли было странностей в катаклизме гражданской войны, во время землетрясения, переворачивающего громадные напластования бытия? Ни о каком «явлении дьявола» здесь даже заикаться нельзя – поднимут на смех, будут с показным сожалением говорить, что у меня шарики за ролики заскочили. Тем более что весомой аргументации у нас пока нет. А ведь весь масштабный концепт Старковского опирается только на этот момент – выдерни из него мистический компонент, и он тут же рассыпется. Останется лишь горстка недостоверных легенд, сплетен, слухов, которые ничем нельзя подтвердить. Что за обряд был в Осовце совершен? Какая религиозная секта или община его провела? Какая при этом ставилась цель? И главное – какие реальные следствия были у этого ритуального действа?

До Ирэны сомнительность наших выводов в конце концов тоже доходит, поскольку она, поворочавшись на тахте и уютно уткнувшись мне носом в плечо, сонным голосом вопрошает, а можно ли вообще рассматривать копию дневника, которую я раздобыл в Осовце, как достоверное историческое свидетельство? Все же копия – это копия, и, конечно, сразу же возникает вопрос – а где же оригинал? Быть может, это дурацкая мистификация? Помнишь, ты мне рассказывал, невнятно бормочет она, как Макферсон издал песни легендарного кельтского сказителя Оссиана, все только ахнули, какой внезапно открылся талант, а потом оказалось, что Макферсон их сам же и написал? Или как Мериме тоже, не покидая Франции, издал песни славян, якобы собранные им на Балканах? Пушкин Александр Сергеевич, наше все, обрадовался как ребенок, перевел их на русский язык?

– Ну да… – нехотя откликаюсь я. – Оригинала «Слова о полку Игореве» у нас тоже нет. Есть только копия, якобы сделанная с него Мусиным-Пушкиным… «Растекаясь мыслью по древу»… До сих пор никто не может вразумительно объяснить, что значат эти слова.

– Ну так как?..

У меня нет ответа на этот вопрос. Я еще полон чудодейственным воздухом Осовца, его солнцем, его пыльно-искристой жарой, тишиной архива, пересвистыванием загадочных птиц за окном, разговорами с Юлией, звоном пробужденного колокольчика. От этого меня охватывает томление, какое, наверное, бывает у моряков, когда в сумерках, на чужом берегу открывается перед ними озаренный волшебным сиянием город: причудливые арки, дворцы, фонтаны, взметывающие плески праздничного хрусталя. Кажется – это то, чего хотелось всю жизнь. Здесь исполнится все, что ранее представало лишь в облачении грез. Но корабль идет дальше, у него свой маршрут, город тает, поглощает его пустынная океанская тьма. И понятно, что это уже навсегда. Если даже удастся когда-нибудь вернуться сюда, то уже ничего не увидишь, ничего не найдешь, на этот берег уже никогда не ступить…

В общем, я одеваюсь и перехожу в помещение офиса. Тут шелестят компьютеры, поставленные на спящий режим, белеют на обоих столах страницы нерассортированных распечаток, торчат хвостами закладки из стопок подготовленных для чтения книг.

Солнце еще не зашло, и во дворе, вдоль аккуратно пригнанных плиток, начищенной медью простерлась его тусклая краснота.

Бесшумно подходит Ирэна и приникает ко мне со спины.

– Так что? – вторично спрашивает она.

Ответа у меня по-прежнему нет. Я только чувствую, что там, в забытом давнем июле, в провинциальном городе, затерянном среди лесов и болот, в дремучих зарослях времени что-то произошло. И пусть у нас нет заслуживающих доверия документов, пусть свидетельства, всплывающие, кстати, сами собой, можно отнести к разряду тех же слухов, сплетен, легенд, пусть истек после этого уже целый век, но что-то все же произошло – чутье историка мне подсказывает, что эхо тех странных событий звучит и сейчас. Оно шумит в мозгу будто кровь, нагнетаемая болезнью, накатывается волна за волной, неся в себе неразборчивые голоса. Поздно возвращаться назад – надо плыть дальше, надо грести на звезды, проглядывающие сквозь рваные облака.

Правда, Ирэне я этого не успеваю сказать.

Из темной щели между забором и кирпичным задником гаража выходит в пространство двора здоровенный черный котище, неторопливо усаживается на плитки, поднимает голову к нам, и в глазах его, как в отражателях на дороге, вспыхивает зелено-желтый, ядовитый фосфорический блеск.

Я невольно делаю шаг от окна.

Вот еще одно косвенное свидетельство, эхом дотянувшееся до нас.

– Задерни штору, – нервно просит Ирэна.

Задергивай не задергивай, а никуда от этого не уйти.

Звякают на карнизах кольца, смыкается матерчатыми краями плотная ткань. Щелкает выключатель, загорается в помещении свет. Мы оказываемся как бы в башне, отгороженной от внешнего мира. Только эта башня – мираж. Призрачны ее стены, и ни от чего не могут они защитить.