Двадцать седьмого августа 1791 г. Австрия и Пруссия предупредили революционную Францию, что они предпримут вооруженное вмешательство в ее внутренние дела, чтобы защитить монархию Бурбонов и «божественный монархический порядок». Ввиду участившихся весной 1792 г. военных провокаций потенциальных агрессоров 20 апреля Франция объявила войну австрийскому императору, презрительно названному в ее декларации «королем Чехии и Венгрии». В ответ прусские и австрийские войска в начале лета перешли французскую границу. 11 июля Национальное собрание Франции провозгласило: «Отечество в опасности!» Автором этой прекрасной формулировки является Пьер Виктюрниен Верньо, который произнес речь 3 июля (цитирую по «Les grands discours parlementaires de la Révolution»; Paris, 2005, под редакцией Ги Шоссиан-Ногарэ): «Так возвысьте же свой голос, самое время призвать французов на защиту Родины. Покажите им во всей полноте грозящую опасность. Только собрав все свои силы, мы сможем противостоять врагу. Я говорю вам, есть лишь одно средство выразить свою ненависть деспотизму — это предельным напряжением чувств отринуть саму мысль о поражении (…) Берите пример со спартанцев, сложивших головы у Фермопил, с тех прекрасных римских старцев-сенаторов, что ожидали смерти на пороге своих домов. Нет, не бойтесь, что ваш прах не будет отомщен. В тот день, когда ваша кровь обагрит нашу землю, все тираны, их лакеи и прислужники, их союзники падут ниц пред верностью величию народа, которую вы продемонстрировали. И пусть в вашем сердце останется боль, ибо вам не дано узреть счастья своей родины, утешьтесь тем, что смерть ваша ускорит крах гонителей народа, и воссияет заря свободы. Отечество в опасности!»
2 сентября выступил Жорж Дантон: «Требуется ваше содействие в работе; помогите нам направить по должному пути этот благороднейший народный подъем, назначайте дельных комиссаров, которые будут нам помогать в этих великих мероприятиях. Мы требуем смертной казни для тех, кто откажется идти на врага или выдать имеющееся у него оружие.
Мы требуем, чтобы были изданы инструкции, указывающие гражданам их обязанности. Мы требуем, чтобы были посланы курьеры во все департаменты — оповестить граждан обо всех декретах, издаваемых вами. Набат, уже готовый раздаться, прозвучит не тревожным сигналом, но сигналом к атаке на наших врагов. Чтобы победить их, нам нужна отвага, отвага, еще раз отвага — и Франция будет спасена!».
Халина Любич-Травковска, по книге которой «Великие речи в истории от Моисея до Наполеона» (Варшава, 2006, т. 1) я привожу здесь с мелкими поправками речь Дантона, перевела знаменитые, высеченные на памятнике Дантона рядом со станцией метро «Одеон» слова «Il nous faut de l’audace, encore de l’audace, toujours de l’audace» так — «нам нужна отвага…». Но «отвага» по-французски — скорее «le courage». Слово же «l’audace» не просто перевести. Оно означает, конечно, в том числе отвагу, но еще и дерзость, бесшабашность, наглость, браваду… Пожалуй, точнее всего здесь подойдет слово «удаль». Этот нюанс весьма важен. Ведь Дантон отлично понимал, что одной отвагой здесь не обойтись. После бегства дворян-эмигрантов, перешедших на сторону интервентов, у Франции практически не осталось офицеров, а как следствие, кроме пары дивизий под командованием Диллона, Дюмурье или Келлермана, не было и регулярной армии. Толпы добровольцев, стекавшиеся со всех сторон, были плохо вооружены, необучены, понятия не имели о дисциплине и военном деле. Они были объединены только энтузиазмом и этой самой «l’audace».
Вильгельм Блос («Французская революция»; Краков, 1924) писал: «Особенно выделялись волонтеры из Бретани и Марселя, а марсельцы впервые принесли в Париж ту мощную революционную песню, автором которой был офицер инженерных войск по имени Руже де Лиль и которая ныне известна как «Марсельеза». В порыве патриотизма Руже де Лиль написал в Страсбурге за одну ночь и слова, и мелодию, позаимствованную, кажется, у одного из немецких церковных гимнов. Он исполнил свое произведение впервые в доме тогдашнего бургомистра Дитриха, чем вызвал всеобщий восторг. Когда эту песню первый раз спел хор из нескольких сотен страсбургских добровольцев, энтузиазму слушателей не было предела. Эта песнь военного триумфа звучала вскоре по всей Франции, с той же силой воздействуя на толпы и ведя в бой революционные колонны». Можно, конечно, поправить классика, что не Клод Жозеф Руже де Лиль, а сам барон Дитрих был первым исполнителем «Военной песни для Рейнской армии», и добавить, что окончательную обработку мелодии сделал Франсуа Жозеф Госсек, который, кстати, и придумал ее нынешнее название (Michel Pastoureau, «Les emblèmes de la France»; Paris, 2001), но это совершенно не важно. Гёте считал «Марсельезу» «революционным “Te Deum”», а Мишле писал, что «солдаты упивались ею, как крепким вином». Все это было, конечно, возвышенно и патетично, но никак не заменяло сабель и ружей.
Для укрепления революционного единства нации Дантон предпринял, мягко говоря, весьма своеобразную акцию. Он, вне всякого сомнения, являлся инициатором и вдохновителем резни, устроенной в Париже 2–6 сентября 1792 г. Подзуживаемая агитаторами толпа ворвалась в столичные тюрьмы и стала убивать находившихся там осужденных или ожидающих суда заключенных контрреволюционеров. Идеей стала необходимость уничтожить «контрреволюционеров и вероятных сторонников интервентов». На самом деле жертвами в основном стали люди благородного происхождения или лица, каким-то образом связанные с двором Людовика XVI. Однако под горячую руку попали и несколько сотен обычных уголовников, а также ни в чем не повинные прохожие, оказавшиеся не в том месте и в не то время. Общее число погибших достигло двух тысяч.
Герцог Орлеанский, будущий король Франции Луи-Филипп (1830–1848), так запомнил свою тогдашнюю встречу с Дантоном (Луи-Филипп, «Дневник времен Великой революции»; Варшава, 1988), который объяснил молодому герцогу следующее:
— Зачастую, особенно в революционные времена, бывает так, что ты вынужден себя поздравить с совершившимися вещами, которых ты не желал или не имел смелости сделать сам. Говоря начистоту, та сентябрьская резня, о которой ты так упорно и так легкомысленно спрашиваешь, хочешь знать, кто ее устроил? — Я.
— Вы!? — воскликнул я с ужасом, который не сумел скрыть.
— Конечно, я. Ты соберись, и дальше, пожалуйста, выслушай меня спокойно. Чтобы оценить такие поступки, следует рассмотреть положение, в котором мы тогда оказались, во всей полноте. Надо помнить, что, когда все мужское население спешило в армию, мы в Париже оставались бессильны, а тюрьмы были забиты толпами заговорщиков и негодяев, которые только и ждали подхода вражеских войск, чтобы восстать и вырезать нас самих. Я всего-навсего их опередил и обратил против них самих их собственные планы мести, сделав их судьбой ту, что они уготовили нам. Однако я руководствовался и другими соображениями. Ты не думай, что меня могут ввести в заблуждение те патриотические порывы, которые столь свойственны, в том числе, и твоей юности. Уж я-то знаю, чего стоят такая горячность и такая быстрая смена настроений. Это они порождают панику, все эти “спасайся, кто может…”, даже предательство. Вот поэтому я и хотел, чтобы вся эта парижская молодежь явилась в Шампань, забрызганная кровью, что стало бы для нас гарантией ее верности. Я хотел отрезать ее от эмигрантов рекой крови…
— Я содрогаюсь, слушая Вас.
— Дрожи себе на здоровье. Но научись сдерживать эту дрожь и не показывать где попало. Верь мне, это лучший совет, который я могу тебе дать.
— Но ему трудно следовать.
— Почему? Никто не просит твоего одобрения. Ты просто помалкивай и не будь эхом наших общих врагов…»
Итак, в этой истории есть все: и огромный энтузиазм добровольцев, и циничный маневр, в результате которого революционеры не могли уже рассчитывать на снисхождение противника, и точные сентенции, и даже «Марсельеза». Однако по-прежнему нет знающей свое дело армии, офицеров, ружей и боеприпасов.
А тем временем стотысячное войско герцога Брауншвейгского перешло границу и двигалось к Парижу. Изданный герцогом манифест не оставлял ни малейших сомнений относительно намерений агрессоров. По их мнению, они должны вот-вот войти в Париж, а потому революционерам запрещено вывозить из столицы королевскую семью. Классическое деление шкуры неубитого медведя. Пруссаки должны были это понимать, поскольку сами же сложили поговорку: «Не пойманную рыбу на стол не подашь». Но тогда они были уверены, что рыба уже на столе. А потому далее в манифесте значилось: «Ежели вопреки ожиданиям по причине вероломства либо трусости каких-то жителей Парижа, король, королева или иная персона из королевской семьи будет похищена из этого города, все населенные пункты и города, которые не воспрепятствуют их провозу и не задержат злоумышленников, ожидает та же судьба, что уготована и Парижу, а путь, по которому будут ехать похитители короля и королевской семьи, будет отмечен чередой примерных наказаний, положенных всем бунтовщикам и участникам непростительных покушений (…). При этом все жители Франции считаются предупрежденными о том, что им грозит и чего им не избежать, если они всеми силами не воспрепятствуют попыткам провезти короля и членов его семьи». И далее: «Национальные гвардейцы, сражавшиеся против войск двух союзных дворов и схваченные с оружием в руках, будут считаться врагами и будут наказаны как бунтовщики, восставшие против своего короля, и разрушители общественного порядка…»
Этот манифест стал двойной ошибкой. Во-первых, он дополнительно мобилизовал французов, оскорбленных содержащимися в нем угрозами, во-вторых, усилил ненависть к королю, практически подписав ему смертный приговор.
Можно согласиться с Жюлем Мишле («Histoire de la Révolition française». Paris, 1979, t. I), что герцогу Брауншвейгскому текст манифеста был навязан Фридрихом Вильгельмом II и французскими эмигрантами-роялистами, которые ни минуты не сомневались, что расправа с революционным сбродом — чистая формальность, а следовательно, дорога на Париж открыта, как не сомневались и в том, что большинство французов обязательно встанет на сторону монархии. Карл Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейгский (1735–1806), возможно, и не был политиком, но, вне всякого сомнения, являлся выдающимся и предусмотрительным военачальником. Скорее всего, он не понимал феномена пробуждения национального патриотизма французов, но одновременно не разделял оптимизм своего окружения по чисто военным соображениям. Прусская армия при поддержке австрийцев, войдя в пределы Франции, невероятно растянула свои и без того слабые коммуникации. Солдаты были измучены долгими маршами, и от голода были настолько неразборчивы в еде, что мучились поносами, скоро превратившимися в настоящую эпидемию дизентерии. Боевой дух некогда отлично вымуштрованных и дисциплинированных подразделений был никуда не годен. Да о чем тут говорить, если даже офицеры задавались вопросом, с какой стати они должны поддерживать этих заносчивых французских эмигрантов и погибать за короля лягушатников, который никогда не был их союзником. Впрочем, и сам Фридрих Вильгельм II полагал, что с Францией уже все решено. Его больше интересовал второй раздел Польши, и куда более внушительные суммы он тратил на подкуп польских магнатов, нежели на снабжение армии, находившейся на территории Франции. Учитывая все это, Карл Вильгельм Фердинанд, вопреки давлению своего окружения, продвигался вперед медленно, дожидаясь подвоза продовольствия, и не спешил предпринимать какие-либо действия, пока не приведет армию в состояние полной боеготовности.
Ему противостояли силы французов в пять раз более слабые, ими командовали генералы Франсуа Этьен Кристоф Келлерман и Шарль Франсуа Дюмурье, причем оперативное командование осуществлял второй. Мало найдется в истории персонажей столь же противоречивых, как Дюмурье (1739–1823). Многие годы его рисовали исключительно мрачными красками, и только под конец XX в. историки, во главе с Жан-Пьером Буа из Нантского университета («Dumouriez, Héros et proscrit». Paris, 2005) взялись за весьма трудоемкий процесс его реабилитации. Дюмурье был, несомненно, карьеристом, готовым на все ради достижения власти и положения в обществе. В 1770–1771 гг. он участвовал в Барской конфедерациии даже попытался ее возглавить, будучи французским агентом с заданием подчинить деятельность повстанцев интересам Версаля. Спустя годы Дюмурье обозвал конфедератов, возможно и заслуженно, эксплуататорами, перессорившимися дураками и себялюбцами. Поляков он именовал «азиатами Европы», констатируя, что они болтают о свободе, конституции и братстве, а на самом деле мечтают лишь о кнуте и деспотизме. Позже Дюмурье стал революционером, но перешел на сторону Пруссии, потом, оставив Берлин, был советником англичан против Наполеона… Профессиональный предатель! Но такова была эпоха. В чем его мог обвинить хотя бы, к примеру, Талейран? Дождливой осенью 1792 г. Дюмурье находился на вершине славы.
Парижские власти, а также Келлерман настояли, чтобы Армия «Север» отошла на линию реки Марны и там дала прусско-австрийским силам решительное сражение. Поначалу это были намеки, потом рекомендации и, наконец, приказы. Дюмурье отнесся к ним с полнейшим пренебрежением. Он был уверен, что отступление к Марне выведет врага к предместьям Парижа, где весьма ненадежная (ведь рассчитывать приходилось только на энтузиазм) игра случая при столкновении с превосходящими силами противника решит судьбу революции и Франции. При этом Дюмурье рассчитывал, что герцог Брауншвейгский не решится обойти французскую армию, оставив ее у себя в тылу, поскольку это означало бы нарушение всех коммуникаций и путей снабжения. Перед наступлением на Париж герцог наверняка попытается разгромить те силы, которые его советники считают «сборищем босяков». Исходя из этого Дюмурье решил приложить все силы, чтобы увести прусско-австрийскую армию как можно дальше от Парижа, в сторону холмов Шампани, маневрируя таким образом, чтобы противник всегда оказывался с точки зрения топографии в невыгодной ситуации. Хотя, конечно, передвижения неприятеля Дюмурье точно предвидеть не мог. Исходя из маневров противника он перегруппировывал свои части так, чтобы всегда иметь позиционное преимущество на случай вероятного столкновения. Это требовало от армии отчаянного напряжения сил. Ему пришлось отправить далеко в тыл недисциплинированных добровольцев, которые не выдерживали постоянных, дневных и ночных, переходов, обозы также все время отставали, и Дюмурье контролировал только регулярный подвоз боеприпасов. В качестве провизии своим воинам он мог предложить только «Марсельезу». Зато Дюмурье все отчетливее понимал, что неприятель позволит заманить себя в ловушку. В ночь с 19 на 20 сентября, чувствуя за спиной дыхание прусских солдат, французская армия заняла позиции и расставила батареи на возвышенности у деревушки Вальми между Сом Бионом и Орбевалем. Вторая линия под командованием герцога Орлеанского, также располагавшая артиллерией, протянулась перед Орбевалем перпендикулярно к холмам Вальми. Биссектрисой получившегося угла являлась дорога на Шалон-сюр-Марн, по которой двигалась армия герцога Брауншвейгского. Ночью опустился густой туман. Когда часам к одиннадцати следующего утра он рассеялся, французские войска увидели вражеские шеренги. «Они приближались, — вспоминает Луи-Филипп, — в безупречном порядке несколькими колоннами, а затем развернулись напротив нас на огромной равнине, простиравшейся от Сом Биона до Ла Шапель-сюр-Ов. Таким образом, можно было окинуть взглядом сразу сто тысяч солдат, готовых к сражению. На нас это зрелище подействовало тем сильнее, что мы еще не привыкли к виду столь многочисленных армий, с ними нам придется иметь дело позже, а на тот момент минуло уже тридцать лет, как Европа не воевала столь крупными силами. Прусская армия разворачивалась крайне медленно, и лишь к двум часам, а то и позже, когда она окончательно развернулась, мы увидели, что она выстраивается в штурмовые колонны. Мы подумали, что она двинется на нас, и начнется бой, поэтому повсеместно в наших рядах раздались возгласы: “Да здравствует народ!” и “Да здравствует Франция!”». Герцог Брауншвейгский в длинную подзорную трубу осмотрел французские позиции, дабы проверить, каков будет результат столь эффектной демонстрации силы. Однако, вопреки уверениям эмигрантов, паники не наблюдалось. Полковник Анри де Фрежевиль, объезжавший верхом французские части, как сообщает Жан-Габриэль де Монгайар, «сжав кулак и скрестив руки, грозил этим кулаком в сторону пруссаков», что является первым зафиксированным в истории примером демонстрации жеста Козакевича.
Увидев решимость французов, герцог Брауншвейгский воздержался от немедленного наступления, решив проверить, как поведут себя «босяки» под массированным артиллерийским огнем. Загрохотали прусские пушки, достойно ответить которым не столь дальнобойные французские не смогли. Мощнейшая в истории Европы канонада продолжалась до темноты. Не было ни кавалерийских, ни штыковых атак, ни перегруппировок и прочих демаршей. Вооруженные подзорными трубами генералы с обеих сторон изучали, каков получается эффект от убойной силы орудий. Французские офицеры повторяли лишь одну команду «Держаться!». Зафиксирован был лишь один момент кратковременной паники, когда рядом с деревенской мельницей в Вальми от вражеского снаряда детонировал ящик с боеприпасами. Порядок был быстро наведен, но до самого вечера на французские позиции сыпались ядра. Прусские источники утверждают, что было их около тридцати тысяч. Сколько пало французов? Луи-Филипп указывал, что «от пятнадцати до шестнадцати сотен». Историки называют более скромные цифры — от четырехсот до тысячи. Да это и не важно. Мишле попал в яблочко, утверждая, что, когда в сумерках «герцог Брауншвейгский навел свою подзорную трубу на холмы, он увидел поразительное зрелище — размахивая надетыми на сабли, пики и штыки шляпами, французские пехотинцы приветствовали ехавшего вдоль строя Келлермана дружными возгласами “Да здравствует народ!”. Крик этот рвался из тридцати тысяч глоток и гремел по всей долине. Крик радости отдавался эхом как минимум минут пятнадцать, а потом звучал снова и снова так, что земля дрожала: “Да здравствует народ!”». Когда канонада прекратилась, крестьяне из соседних деревень привезли французам шампанского (другого вина тут просто не было), хлеб, баранину и фрукты. Запылали большие костры. Внизу голодали прусские и австрийские солдаты, которым не подвезли продовольствие. В деревнях же, которые были уже опустошены во время их марша, поживиться было тоже нечем. Рассвело, но ничего не изменилось. На холмах были видны фигуры одетых в лохмотья, но готовых к бою французов, распевавших во все горло. Герцог Карл Вильгельм первым понял, что все выглядит совершенно иначе, чем ему обещали. Он понял, что наступление снизу вверх на французские позиции, где вражеские орудия смогут легко достать его солдат, означает потерю половины армии. Переговоры после фанатичных криков, которыми он имел удовольствие наслаждаться весь вечер, были изначально бессмысленными, кроме того, он еще хорошо помнил содержание изданного им самим манифеста. Что оставалось делать? После двух дней постоянных передислокаций своих войск, которые не произвели на французов ни малейшего впечатления, герцог приказал трубить отбой.
Так завершилась битва при Вальми, которой по сути дела и не было, или “канонада при Вальми”, как ее окрестил Шатобриан.
Когда непобежденные и никем не потревоженные войска герцога Брауншвейгского разворачивались для отступления, Иоганн Вольфганг Гёте, наблюдавший за событиями с террасы корчмы в Вальми, записал: «Von hier und heute geht eine neue Epoche der Weltgeschichte aus» — «Отсюда и с этого дня берет начало новая эпоха в мировой истории». И он был прав. Джон Фредерик Чарльз Фуллер — крупнейший наряду с Клаузевицем военный теоретик — заметил, что Вальми стало «Марафоном революции», а Шарль де Голль во вступлении к «Fil de l’épée» (Paris, 1932) задался вопросом: «Разве без Вальми у революции был шанс на существование?» И они тоже правы. Так что же такого случилось при Вальми на самом деле?
За будничной суетой, которая всегда сопровождает сиюминутные сенсации, современники увидели только первый план этого события. Пруссаки и австрийцы увидели, что имеют дело не с беспомощной толпой, а с людьми, объединенными высокой идеей, за которую они готовы страдать и отдать жизнь на холмах Вальми. А это означало то, что отлично понял герцог Брауншвейгский и поэтому, рискуя навлечь на себя немилость короля, отступил — марш на Париж будет не милой прогулкой, а превратится в кровопролитную войну с непредсказуемым результатом, в которую не стоит втягиваться. Битва при Вальми спасла революцию. Ту самую революцию, которая при всех своих кровавых эксцессах и преступлениях открыла миру новую перспективу и оставила нам в наследство не гильотину (это всего лишь историческая подробность), а права человека и гражданина, актуальные до сих пор. «Люди рождены равными…». Никто и никогда не произносил этого раньше. Но не в этом величие Вальми.
При Вальми свершилось событие, определившее ход истории Европы и всего мира, что с гениальной прозорливостью понял Гёте. При Вальми французы первыми в истории нашей цивилизации стали нацией. Патриотизм, братское национальное единение… эти понятия, как к ним ни относись, родились именно здесь. Все последующие «весны народов», пробуждения наций являлись только калькой с того, что произошло при Вальми. Кто знает, как сегодня определялись бы политические, языковые, религиозные сообщества, если бы с шампанских холмов не раздался тот патриотический возглас: «Да здравствует народ!» Что бы случилось в мировой истории, если бы босые и голодные солдаты Дюмурье не выстояли под прусской канонадой?
Еще один такой маленький appendix. В немногочисленной армии Дюмурье, как уже было сказано, в результате эмиграции дворянства, не хватало офицеров, что здорово способствовало продвижению по службе. Двадцатидвухлетний комендант волонтеров из Бургундии Луи-Николя Даву — будущий маршал и победитель в Йена-Ауэрштедском сражении — стал майором (он стрелял потом в Дюмурье, когда тот перешел на сторону австрийцев). В состав офицеров штаба входил двадцатисемилетний Александр Макдональд, уже через семнадцать лет ставший героем битвы при Ваграме, маршалом и герцогом Тарентским. Были произведены в офицеры, в частности, Жан-Батист Журдан, Никола Шарль Удино, Лоран де Гувион Сен-Сир, Эдуар Адольф Казимир Мортье, Никола Жан де Дье Сульт, Жан Ланн, Луи Александр Бертье, Жан-Батист Бессьер, Франсуа Жозеф Лефевр — все они будущие маршалы Франции эпохи Наполеона, сподвижники в его делах и соавторы его легенды. Стали бы они теми, кем стали, без битвы при Вальми, и кем бы был без них Наполеон — вот хороший вопрос для альтернативной истории. Как видно, и в ней не обойтись без канонады при Вальми.
Сегодня на месте сражения стоит реконструированная (в 1792 г. при отступлении ее приказал сжечь герцог Орлеанский) живописная мельница. Можно заглянуть и в кабачок, откуда за ходом событий наблюдал Гёте. На краю холмика установлен прекрасный памятник… Келлерману. Дюмурье ведь потом стал предателем. Поэтому слава досталась заместителю. На цоколе памятника цитата из Гёте. В общем, все вперемешку. В политике такое бывает, но не в истории. С ее точки зрения при Вальми случился перелом, родилось на свет явление, в которое мы до сих пор верим, которым живем и за которое будущие поколения с нас еще спросят.