Действующие лица
Александр Герцен, радикальный писатель
Натали Герцен, его жена
Тата Герцен, их дочь
Саша Герцен, их сын
Коля Герцен, их младший сын
Николай Огарев, поэт и радикал
Иван Тургенев, поэт и писатель
Тимофей Грановский, историк
Николай Кетчер, доктор
Константин Аксаков, славянофил
Няня
Жандарм
Виссарион Белинский, литературный критик
Георг Гервег, радикальный поэт
Эмма Гервег, его жена
Мадам Гааг, мать Герцена
Николай Сазонов, русский эмигрант
Михаил Бакунин, русский активист в эмиграции
Жан-Мари, французский слуга
Карл Маркс, автор «Коммунистического манифеста»
Мальчик из магазина
Натали (Наташа) Тучкова, подруга Натали
Бенуа, французский слуга
Синяя Блуза, парижский рабочий
Мария Огарева, жена Огарева, живущая с ним раздельно
Франц Отто, адвокат Бакунина
Рокко, итальянский слуга
Леонтий Баев, российский консул в Ницце
Действие происходит между 1846-м и 1852 гг. в Соколове, барском поместье в 15 верстах от Москвы, в Зальцбрунне в Германии, Париже, Дрездене и Ницце.
Действие первое
Лето 1846 г
Сад в Соколове, в барской усадьбе в 15 верстах от Москвы.
Огарев, 34 лет, читает Натали Герцен, 29 лет, из журнала «Современник». Тургенев, 28 лет, лежит на спине без движения, надвинув на глаза шляпу. Он ничего не слышит.
Натали. Отчего ты остановился?
Огарев. Я больше не могу. Он сошел с ума.
Закрывает журнал и дает ему упасть.
Натали. Ладно, все равно было скучно.
Саша Герцен, семи лет, пробегает через сад. За ним бежит няня, с детской коляской. У Саши в руках удочка и пустая банка для мальков.
Саша, не подходи слишком близко к реке, любимый мой! (Обращается к няне.) Не пускайте его играть на берегу!
Огарев. Но… у него ведь, кажется, удочка в руках…
Натали (зовет). А где Коля? (Смотрит в другую сторону.)Хорошо, хорошо, я присмотрю за ним. (Продолжая разговор.) Я не против скуки. Скучать в деревне даже приятно. Но вот в книге скука непростительна. (Отворачивается и говорит, забавляясь.) Куда приятнее кушать цветочки. (Взглядывает на Тургенева.) Он что, заснул?
Огарев. Он мне об этом ничего не говорил.
Натали. Александр и Грановский пошли собирать грибы. Должно быть, скоро вернутся… О чем поговорим?
Огарев. Давай… конечно.
Натали. Отчего мне кажется, что я здесь уже бывала раньше?
Огарев. Потому что ты здесь была прошлым летом.
Натали. Разве у тебя не бывает такого чувства, что, пока время стремглав несется неизвестно куда, бывают минуты… ситуации… которые повторяются снова и снова. Как почтовые станции, где мы меняем лошадей.
Огарев. Мы уже начали? Или это еще до того, как мы начнем беседовать?
Натали. Ах, перестань валять дурака. Все равно что-то не так в этом году. Хотя здесь все те же люди, которые были так счастливы вместе, когда мы сняли эту дачу прошлым летом. Знаешь, что изменилось?
Огарев. Прошлым летом здесь не было меня.
Натали. Кетчер дуется… Взрослые люди, а ссорятся из-за того, как варить кофе.
Огарев. Но Александр прав. Кофе плох. И может, метод Кетчера его улучшит.
Натали. Разумеется, это не парижский кофе!.. Ты, верно, жалеешь, что уехал из Парижа.
Огарев. Нет. Совсем нет.
Тургенев ворочается.
Натали. Иван?… Он теперь, наверное, в Париже, ему снится Опера!
Огарев. Я только одно тебе скажу. Петь Виардо умеет.
Натали. Но она так уродлива.
Огарев. Красавицу полюбить каждый может. Любовь Тургенева – всем нам упрек. А мы играем этим словом, как мячиком. (Пауза.) После нашей свадьбы, в первом письме тебе и Александру, моя жена писала, что уродлива. Так что это я сам себе делаю комплимент.
Натали. Еще она писала, что не тщеславна и ценит добродетель ради самой добродетели. Она точно так же ошибалась и насчет своей внешности. Прости, Ник.
Огарев (спокойно). Если уж мы заговорили о любви… Ах, какие мы писали письма… «…Любить Вас значит любить Господа и Его Вселенную. Наша любовь в своей готовности объять все человечество опровергает эгоизм…»
Натали. Мы все так писали – а почему бы и нет – это было правдой.
Огарев. Помню, я писал Марии, что наша любовь превратится в легенду, которую будут передавать из века в век, что она останется в памяти как что-то святое. А теперь она открыто живет в Париже с посредственным художником.
Натали. Это другое – можно сказать, обычное дорожное происшествие, но по крайней мере вы были вместе телом и душой, пока ваш экипаж не свалился в кювет. А наш общий друг просто плетется в пыли за каретой Виардо и Кричит bravo, bravissimo в надежде на милости, в которых ему навсегда отказано… Не говоря уж об ее муже на запятках.
Огарев. Ты уверена, что не хочешь поговорить о морских путешествиях?
Натали. Тебе от этого будет не так больно?
Огарев. Мне все равно.
Натали. Я люблю Александра всем своим существом, но раньше было лучше. Тогда казалось, что готова распять или сама взойти на крест за одно слово, за взгляд, за мысль… Я могла смотреть на звезду и думать, как Александр там далеко в ссылке смотрит на ту же самую звезду, и я чувствовала, что мы стали…
Огарев (пауза). Треугольником.
Натали. Как не стыдно.
Огарев (удивлен). Поверь мне, я…
Натали. А теперь на нас напала эта взрослость… будто жизнь слишком серьезна для любви. Другие жены смотрят на меня искоса, а после того, как отец Александра умер и оставил ему большое состояние, лучше уж точно не стало. В нашем кругу теперь ценятся только долг и самоотречение.
Огарев. Долг и самоотречение ограничивают свободу самовыражения. Я объяснил это Марии – она сразу поняла.
Натали. Она не любила тебя по-настоящему. А я знаю, что люблю Александра. Просто мы уже не те безумные дети, какими были, когда бежали посреди ночи. И я даже шляпку оставила… К тому же вся эта история… Он тебе рассказывал. Я знаю, что рассказывал.
Огарев. Ну, в общем, да…
Натали. Ты, верно, скажешь, что это была всего лишь горничная.
Огарев. Нет, я так не скажу. «Всего лишь графиня» – куда ближе моим взглядам в этих вопросах.
Натали. Одним словом, созерцанию звезд пришел конец. А ведь я бы никогда ничего не узнала, если бы Александр сам не признался… Мужчины бывают так глупы.
Огарев. Смешно все-таки, что Александр столько рассуждает о личной свободе, а чувствует себя убийцей оттого, что один-единственный раз, вернувшись домой перед рассветом…
Тургенев ворочается и поднимает голову.
(Подбирает слова.) Проехал без билета…
Тургенев снова откидывается.
…Или, я хочу сказать, поменял лошадей?… нет, извини…
Тургенев садится, разглаживая складки. Он одет как денди.
Тургенев. Ничего, что он их ест?
Натали быстро ищет глазами Колю, но сразу успокаивается.
Натали (зовет). Коля! (Затем говорит, уходя.) Ох, как он перепачкался! (Уходит.)
Тургенев. Я проспал чай?
Огарев. Нет, они еще не вернулись.
Тургенев. Пойду поищу.
Огарев. Не туда.
Тургенев. Поищу чаю. Белинский рассказал мне хорошую историю. Я забыл тебе рассказать. Какой-то бедный провинциальный учитель прослышал, что есть место в одной из московских гимназий. Приезжает он в Москву и приходит к графу Строганову. «Какое право вы имеете на эту должность?» – зарычал на него Строганов. «Я прошу этой должности, – говорит молодой человек, – потому что я слышал, что она свободна». – «Место посла в Константинополе тоже свободно, – говорит Строганов. – Отчего же вы его не просите?»
Огарев. Очень хорошо.
Тургенев. А молодой человек ему на это отвечает…
Огарев. А-а…
Тургенев. «Я не знал, что это во власти вашего превосходительства, но пост посла в Константинополе я бы принял с равной благодарностью». (Громко смеется собственной шутке. У него резкий смех и, для человека его роста, неожиданно высокий голос.) Боткин собирает средства, чтобы отправить Белинского на воды в Германию… врачи советуют. Если бы только умерла моя мать, я бы имел по крайней мере двадцать тысяч в год. Может быть, я поеду вместе с ним. Воды могут пойти на пользу моему мочевому пузырю. (Поднимает номер «Современника».) Ты читал тут Гоголя? Можно, конечно, подождать, пока книга выйдет…
Огарев. Если хочешь знать мое мнение – он с ума сошел.
Натали возвращается, вытирая руки от земли.
Hатали. Я зову его, словно он может услышать. Мне все кажется, что вот однажды я скажу: «Коля!» – и он обернется. (Утирает слезу запястьем.) О чем он думает? Могут ли у него быть мысли, если у него нет для них слов?
Тургенев. Он думает: грязность… цветочность… желтость… приятнозапахность… не-очень-вкусность… Названия приходят позже. Слова всегда спотыкаются и опаздывают, безнадежно пытаясь соответствовать ощущениям.
Натали. Как вы можете так говорить, ведь вы поэт.
Огарев. Потому и может.
Тургенев поворачивается к Огареву. Он сильно взволнован и не может найти слов.
Тургенев (пауза). Я благодарю тебя за то, что ты сказал. Как поэт. То есть ты как поэт. Сам я теперь пишу рассказы. (Собирается идти к дому.)
Огарев. Мне он нравится. В нем теперь куда меньше аффекта, чем раньше, тебе не кажется?
Тургенев возвращается в некотором возбуждении.
Тургенев. Позвольте вам сказать, что вы не понимаете Гоголя. В этом виноват Белинский. Я люблю Белинского и многим ему обязан, как за его похвалу моему первому стихотворению, так и за полное безразличие ко всем последующим. Но он всем нам вбил в голову, что Гоголь – реалист…
Входят Александр Герцен, 34 лет, и Тимофей Грановский, 33 лет. У Герцена корзина для грибов.
Натали (вскакивает). Вот и они… Александр!
Она обнимает Герцена настолько горячо, насколько позволяют приличия.
Герцен. Милая… да что же это? Мы ж не из Москвы вернулись.
Грановский, не говоря ни слова, мрачно идет к дому.
Натали. Вы опять ссорились?
Герцен. Мы спорили. Он скоро остынет. Одно жаль – был такой интересный спор, что…
Он переворачивает корзину. Из нее падает один-единственный гриб.
Натали. Эх, Александр. Я даже отсюда гриб вижу!
Она выхватывает корзину и убегает с ней. Герцен садится в ее кресло.
Герцен. Что вы с Натали обо мне говорили? В любом случае, большое спасибо.
Огарев. О чем вы спорили с Грановским?
Герцен. О бессмертии души.
Огарев. А, об этом.
Из дома выходит Кетчер, 40 лет. Он худ, остальные мужчины могли бы сойти за его племянников. С несколько церемонным видом он несет поднос с кофейником на маленькой спиртовке и чашками. Герцен, Огарев и Тургенев молча смотрят, как он ставит поднос на садовый столик и наливает чашку кофе, которую подносит Герцену. Герцен пробует кофе.
Герцен. То же самое.
Кетчер. Что?
Герцен. Вкус тот же.
Кетчер. Так, по-твоему, этот кофе не лучше?
Герцен. Нет.
Другие, стоящие рядом, начинают нервничать. Кетчер издает короткий лающий смешок.
Кетчер. Однако же это удивительно, что ты и в такой мелочи, как чашка кофе, не хочешь признать свою неправоту.
Герцен. Это не я, а кофе.
Кетчер. Это, наконец, из рук вон, что за несчастное самолюбие!
Герцен. Помилуй, да ведь не я варил кофе, и не я делал кофейник, и не я виноват, что…
Кетчер. Черт с ним, с этим кофе! С тобой невозможно разговаривать! Между нами все кончено. Я уезжаю в Москву! (Уходит.)
Огарев. Так между кофе и бессмертием души ты всех друзей растеряешь.
Кетчер возвращается.
Кетчер. Это твое последнее слово?
Герцен делает еще один глоток кофе.
Герцен. Прости.
Кетчер. Так. (Уходит снова, разминается с входящим Грановским.)
Грановский (Кетчеру). Ну как?… (Видя выражение лица Кетчера, Грановский не продолжает.)
Аксаков приехал.
Герцен. Аксаков? Не может быть.
Грановский (наливает себе кофе). Как угодно. (Морщится от вкуса кофе.) Он возвращался от каких-то друзей и заехал по дороге…
Герцен. Что же он к нам не выходит? Старым друзьям не пристало ссориться по…
Возвращается Кетчер, как будто ничего не произошло. Наливает себе кофе.
Кетчер. Аксаков приехал. Где Натали?
Герцен. Грибы собирает.
Кетчер. Это хорошо. За завтраком грибы были отличные. (Пригубляет кофе, остальные наблюдают за ним. Раздумывает.) Гадость. (Ставит чашку. В возбужденном порыве он и Герцен целуют друг друга в щеки и обнимаются, состязаясь в утверждении собственной вины.)
Герцен. На самом деле не так уж плохо.
Кетчер. Кстати, я вам говорил, что мы все попадем в словарь?
Герцен. А я уже в словаре.
Грановский. Он не о словаре немецкого языка, в котором ты, Герцен, упоминаешься один раз, и то случайно.
Кетчер. Нет, я говорю об одном совершенно новом слове.
Герцен. Позволь, Грановский. Я вовсе не был случайностью. Я был плодом сердечного увлечения и свою фамилию получил в честь немецкого сердца моей матери. Будучи наполовину русским и наполовину немцем, в душе я, конечно, поляк… Часто мне кажется, что меня разделили. Иногда я даже кричу по ночам от того, что мне снится, будто на то, что от меня осталось, претендует император Австрии.
Грановский. Это не император Австрии на тебя претендует, а Мефистофель.
Тургенев смеется.
Огарев. Кетчер, что за новое слово?
Кетчер. Ничего вам теперь не скажу… (Герцену с яростью.) Ну почему ты полагаешь, будто должен каждый разговор перетащить на себя. Тащишь, как вор.
Герцен (протестует Огареву). Вовсе я не тащу, скажи, Ник?
Грановский. Тащишь.
Кетчер (Грановскому). Ты, кстати, тоже!
Герцен (не дает Кетчеру продолжить). Во-первых, я вправе постоять за свое доброе имя, не говоря уж о чести моей матери, а во-вторых…
Огарев. Остановите его, остановите!
Герцен смеется сам над собой вместе с остальными.
Аксаков, 29 лет, выходит из дома. Такое ощущение, что он наряжен в яркий театральный костюм. На нем вышитая косоворотка, штаны заправлены в высокие сапоги.
Герцен. Аксаков! Выпей кофе!
Аксаков (говорит с официальным видом). Я хотел сказать вам лично, что все отношения между нами кончены. Жаль, но делать нечего. Вы, конечно, понимаете, что мы более не можем встречаться по-дружески. Я хотел пожать вам руку и проститься.
Герцен позволяет пожать себе руку. Аксаков идет обратно.
Герцен. Что ж такое со всеми?
Огарев. Аксаков, отчего ты так нарядился?
Аксаков (рассерженно поворачивается). Потому что я горжусь тем, что я русский!
Огарев. Но люди думают, что ты перс.
Аксаков. Тебе, Огарев, мне нечего сказать. На самом деле против тебя я ничего не имею – в отличие от твоих друзей, с которыми ты шатался по Европе… потому что ты гнался не за фальшивыми богами, а за фальшивой…
Огарев (говорит горячо). Вы бы поосторожней, милостивый государь, а то ведь и недолго…
Герцен (быстро вмешиваясь). Ну, довольно этих разговоров!
Аксаков. Вы, западники, просите выдать вам паспорта для лечения, а потом едете пить воды в Париж…
Огарев снова начинает кипятиться.
Тургенев (мягко). Вовсе нет. Парижскую воду пить нельзя.
Аксаков. Ездите во Францию за вашими галстуками, если вам так угодно. Но почему вы должны ездить туда за идеями?
Тургенев. Потому что они на французском языке. Во Франции можно напечатать что угодно, это просто поразительно.
Аксаков. Ну а каков результат? Скептицизм. Материализм. Тривиальность.
Огарев по-прежнему в бешенстве, перебивает.
Огарев. Повтори, что ты сказал!
Аксаков. Скептицизм-материализм.
Огарев. До этого!
Аксаков. Цензура совсем не вредна для писателя. Она учит нас точности и христианскому терпению.
Огарев (Аксакову). Я за кем гонялся фальшивой?
Аксаков (не обращает внимания). Франция – это нравственная помойка, но за то там можно опубликовать все, что угодно. И вот вы уже ослеплены и не видите того, что западная модель – это буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов.
Герцен. К чему ты это мне говоришь? Ты им скажи.
Огарев уходит.
Аксаков (Герцену). О, я слышал о вашей социалистической утопии. Ну для чего она нам? Здесь же Россия… (Грановскому.) У нас и буржуазии-то нет.
Грановский. К чему ты это мне говоришь? Ты ему скажи.
Аксаков. Да все вы… якобинцы и немецкие сентименталисты. Разрушители и мечтатели. Вы отвернулись от coбcтвенного народа, от настоящих русских людей, брошенных сто пятьдесят лет тому назад Петром Великим Западником! Но не можете договориться о том, что же делать дальше.
Входит Огарев.
Огарев. Я требую, чтобы ты досказал то, что начал говорить!
Аксаков. Я уже не помню, что это такое было.
Огарев. Нет, ты помнишь!
Аксаков. Гонялся за фальшивой бородой?… Нет… Фальшивой монетой?…
Огарев уходит.
Нужно воссоединиться с простым народом, от которого мы оторвались, когда стали носить шелковые панталоны и пудрить парики. Еще не поздно. Мы еще можем найти наш особый русский путь развития. Без социализма или капитализма, без буржуазии. С нашей собственной культурой, не испорченной Возрождением. И с нашей собственной церковью, не испорченной папством или Реформацией. Может быть, наше призвание – объединить все славянские народы и вывести Европу на верный путь. Это будет век России.
Кетчер. Ты забыл про нашу собственную астрономию, не испорченную Коперником.
Герцен. Отчего бы тебе не надеть крестьянскую рубаху и лапти, коли ты хочешь представлять подлинную Россию, вместо того чтобы наряжаться в этот костюм? В России до Петра не было культуры. Жизнь была отвратительная, нищая и дикая. История других народов – это история раскрепощения. История России двигалась вспять, к крепостничеству и мракобесию. Церковь, которую рисуют ваши иконописцы, существует только в их воспаленном воображении, а на самом деле это компания кабацких попов и лоснящихся жиром царедворцев на содержании у полиции. Такая страна никогда не увидит света, если мы махнем на нее рукой. А свет – вон там. (Указывает.) На Западе. (Указывает в противоположном направлении.) А тут его нет.
Аксаков. Ну тогда вам туда, а нам сюда. Прощайте. (Уходя, встречается с ворвавшимся Огаревым.) Мы потеряли Пушкина… (Делает вид, что пальцем «стреляет» из пистолета.), мы потеряли Лермонтова… (Снова «стреляет».) Огарева мы потерять не должны. Я прошу у вас прощения.
Кланяется Огареву и уходит. Герцен обнимает Огарева за плечи.
Герцен. Он прав, Ник.
Грановский. И не только в этом.
Герцен. Грановский… когда вернется Натали, давай не будем ссориться.
Грановский. Я и не ссорюсь. Он прав, у нас нет своих собственных идей, вот и все.
Герцен. А откуда им взяться, если у нас нет истории мысли, если ничего не передается потомкам, потому что ничего не может быть написано, прочитано или обсуждено? Неудивительно, что Европа смотрит на нас как на варварскую орду у своих ворот. Огромная страна, которая вмещает и оленеводов, и погонщиков верблюдов, и ныряльщиков за жемчугом. И при этом ни одного оригинального философа. Ни единого вклада в мировую политическую мысль.
Кетчер. Есть! Один! Интеллигенция!
Грановский. Это что такое?
Кетчер. То новое слово, о котором я говорил.
Огарев. Ужасное слово.
Кетчер. Согласен. Зато наше собственное, российский дебют в словарях.
Герцен. Что же оно означает?
Кетчер. Оно означает нас. Исключительно российский феномен. Интеллектуальная оппозиция, воспринимаемая как общественная сила.
Грановский. Ну!..
Герцен. А… интеллигенция!..
Огарев. И Аксаков интеллигенция?
Кетчер. В этом вся тонкость – мы не обязаны соглашаться друг с другом.
Грановский. Славянофилы ведь не совсем заблуждаются насчет Запада, Герцен.
Герцен. Я уверен, они совершенно правы.
Грановский. Материализм…
Герцен. Тривиальность.
Грановский. Скептицизм прежде всего.
Герцен. Прежде всего. Я с тобой не спорю. Буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов.
Грановский. Однако из этого не следует, что наша собственная буржуазия должна будет пойти по этому пути.
Герцен. Нет, следует.
Грановский. И откуда ты можешь об этом знать?
Герцен. Я – ниоткуда. Это вы с Тургеневым там были. А мне паспорта так и не дали. Я снова подал прошение.
Кетчер. По болезни?
Герцен (смеется). Из-за Коли… Мы с Натали хотим показать его самым лучшим врачам…
Огарев (оглядывается). Где Коля?…
Кетчер. Я сам врач. Он глухой. (Пожимает плечами.) Прости.
Огарев, не обращая внимания, уходит искать Колю.
Тургенев. Там не только одно мещанство. Единственное, что спасет Россию, – это западная культура, которую принесут сюда такие люди… как мы.
Кетчер. Нет, ее спасет Дух Истории, непреодолимая Сила Прогресса…
Герцен (давая выход своему гневу). Черт бы побрал эти твои заглавные буквы! Избавь меня от тщеславной мысли, будто мы все играем в пьесе из жизни отвлеченных понятий!
Кетчер. Ах, так это мое тщеславие?
Герцен (Грановскому). Я не смотрю на Францию со слезами умиленья. Мысль о том, что можно посидеть в кафе с Луи Бланом или Ледрю-Ролленом, что можно купить в киоске еще влажную от краски «Ла Реформ» и пройтись по площади Согласия, – эта мысль, признаюсь, радует меня, как ребенка. Но Аксаков прав – я не знаю, что делать дальше. Куда нам плыть? У кого есть карта? Мы штудируем идеальные общества… И все они удивительно гармоничны, справедливы и эффективны. Но единственный, главный вопрос – почему кто-то должен подчиняться кому-то другому?
Грановский. Потому что без этого не может быть общества. Почему мы должны дожидаться, пока нас поработят наши собственные индустриальные гунны? Все, что дорого нам в нашей цивилизации, они разобьют вдребезги на алтаре равенства… равенства бараков.
Герцен. Ты судишь о простых людях после того, как их превратили в зверей. Но по природе своей они достойны уважения. Я верю в них.
Грановский. Без веры во что-то высшее человек ничем не отличается от животного.
Герцен забывает сдерживаться, и Грановский начинает отвечать ему в тон, пока между ними не начинается перепалка.
Герцен. Ты имеешь в виду – без суеверий.
Грановский. Суеверия? Так ты это называешь?
Герцен. Да, суеверия! Ханжеская и жалкая вера в нечто, существующее вовне. Или наверху. Или бог еще знает где, без чего человек не может обрести собственное достоинство.
Грановский. Без этого, как ты говоришь, «наверху», все счеты будут сводиться здесь, «внизу». В этом и есть вся правда о материализме.
Герцен. Как ты можешь, как ты смеешь отметать чувство собственного достоинства? Ты, человек, можешь сам решать, что хорошо, а что дурно, без оглядки на призрака. Ты же свободный человек, Грановский, другого рода людей не бывает.
Быстро входит Натали. Она испугана. Ее расстройство поначалу неверно истолковано. Она бежит к Александру и обнимает его. В ее корзине немного грибов.
Натали. Александр…
Герцен (извиняющимся тоном). Мы тут поспорили…
Грановский (обращается к Натали). С глубоким сожалением я должен покинуть дом, где меня всегда встречал столь радушный прием. (Собирается уйти.)
Натали. Жандарм пришел, он в доме, – я видела.
Герцен. Жандарм?
Слуга выходит из дома, его обгоняет жандарм.
О, Господи, снова… Натали, Натали…
Жандарм. Кто из вас господин Герцен?
Герцен. Я.
Жандарм. Вам велено прочитать это письмо. От его превосходительства графа Орлова. (Подает Герцену письмо.)
Герцен открывает конверт и читает письмо.
Натали (жандарму). Я поеду с ним.
Жандарм. Мне про это ничего не известно…
Грановский (Герцену, меняет тон). Прости меня…
Герцен. Нет, все в порядке. (Объявляет.) После двенадцати лет полицейского надзора и ссылок граф Орлов любезно уведомляет, что я могу подавать бумаги для поездки за границу!..
Остальные окружают его с облегчением и поздравлениями. Жандарм мнется. Натали выхватывает письмо.
Кетчер. Ты снова увидишься с Сазоновым.
Грановский. Он изменился.
Тургенев. И с Бакуниным…
Грановский. Этот, боюсь, все тот же.
Натали. «…Выехать за границу для лечения вашего сына Николая Александровича…»
Герцен (подхватывает и поднимает ее). Париж, Натали!
Ее корзинка падает, грибы рассыпаются.
Натали (плачет от радости). Коля!.. (Убегает.)
Герцен. Где же Ник?
Жандарм. Стало быть, хорошие новости?
Герцен понимает намек и дает ему на чай. Жандарм уходит.
Натали (возвращается). Где Коля?
Герцен. Коля? Не знаю. А что?
Натали. Где он? (Убегает, зовет его по имени.)
(За сценой.) Коля! Коля!
Герцен (спешит за ней). Он же не может тебя услышать…
Тургенев выбегает за ними. Встревоженные Грановский и Кетчер уходят следом. После паузы, во время которой издали слышится голос Натали, наступает тишина.
Дальние раскаты грома.
Саша входит с другой стороны, оборачивается и смотрит назад. Выходит вперед и замечает рассыпанные грибы, поправляет корзинку. Не торопясь входит Огарев. Он несет Сашину удочку и банку, оглядывается назад.
Огарев (зовет). Коля, идем!
Саша. Он же вас не слышит.
Огарев. Идем скорей!
Саша. Он не слышит.
Огарев идет назад навстречу Коле. Далекий гром.
Огарев. Вот видишь. Услышал. (Выходит.)
Саша начинает собирать грибы в корзинку.
Июль 1847 г
Зальцбрунн, курортный городок в Германии. Белинский и Тургенев снимают комнаты на первом этаже маленького деревянного дома на главной улице. Навес во дворе они используют как летнюю беседку.
Оба читают: Белинский – рассказ, а Тургенев – длинное письмо. Во время чтения время от времени отпивают минеральную воду из чашек с носиками. Белинскому 36 лет, жить ему осталось меньше года. Он бледен, лицо у него отечное. Рядом с ним стоит массивная трость, на которую он опирается при ходьбе. Тургенев дочитывает первым. Кладет письмо на стол. Он ждет, когда Белинский дочитает, тем временем пьет из чашки, морщась. Белинский заканчивает читать и отдает рукопись Тургеневу. Тургенев ждет, пока Белинский выскажет свое мнение. Белинский задумчиво кивает, отпивает из чашки.
Белинский. Хм. Почему ты не говоришь, что ты сам об этом думаешь?
Тургенев. Что я думаю? Какое читателю до этого дело?
Белинский смеется, закашливается, стучит палкой о землю, приходит в себя.
Белинский. Я имею в виду, что ты думаешь о моем письме Гоголю?
Тургенев. Ну… мне оно кажется ненужным.
Белинский. Смотри, юнга, я тебя в угол поставлю.
Тургенев. Об этой книге ты уже сказал все, что хотел, в «Современнике». Неужели это будущее литературной критики: сначала разгромная рецензия, потом обидное письмо автору?
Белинский. Цензура вырезала по крайней мере треть моей статьи. Но не в этом дело. Гоголь, очевидно, считает, что я разругал его книгу только оттого, что он в ней нападает на меня. Я не могу это так оставить. Он должен понять, что я воспринял его книгу как личное оскорбление с первой и до последней страницы! Я люблю его. Это я его открыл. А теперь этот безумец, этот царский приспешник, защитник крепостничества, порки, цензуры, невежества и мракобесной набожности, считает, что я разделал его под орех из-за глупой обиды. Его книга – преступление против человечества и цивилизации.
Тургенев. Нет, это всего лишь книга… Глупая книга, но написанная со всей искренностью религиозного фанатика. Но зачем окончательно сводить его с ума. Ты бы его пожалел.
Белинский сердито ударяет палкой.
Белинский. Это слишком серьезно для жалости… В других странах каждый по мере сил старается способствовать улучшению нравов. А в России – никакого разделения труда. Литературе приходится справляться в одиночку. Это был тяжелый урок, юнга, но я его выучил. Когда я только начинал, мне казалось что искусство бесцельно – чистая духовность. Я был молодой провинциальный задира с художественными воззрениями парижского денди. Помнишь у Готье? – «Дураки! Кретины! Роман – это не пара сапог!»
Тургенев. «Сонет – это не шприц! Пьеса – не железная дорога!»
Белинский (подхватывает в тон Тургеневу). «Пьеса – не железная дорога!» А вот железных дорог у нас-то и нет. Вот и еще одно дело для литературы – раскрыть эту страну. Ты смеешься надо мной, юнга? Я слышал, как один министр говорил, что железные дороги будут, дескать, подталкивать народ, которому положено сидеть на одном месте, к праздным путешествиям, отчего всякое может случиться. Вот с чем нам приходится иметь дело.
Тургенев. Я не чистый дух, но и не наставник обществу. Нет уж, капитан! Люди жалуются, что у меня в рассказах нет моего собственного отношения. Читатель озадачен. С чем автор согласен, а что осуждает? Хочу ли я, чтобы они сочувствовали этому персонажу или тому? Кто виноват, что мужик пьет, – мы или он? Где позиция писателя? Почему он уходит от ответа? Может, я не прав, но разве я стану лучше писать, если отвечу? Какое это имеет значение? (Повышает голос.) И с чего ты на меня нападаешь? Ведь ты же знаешь, что я нездоров. То есть я не так нездоров, как ты. (Спешно.) Хотя ты поправишься, не волнуйся. Прости. Но раз уж я сижу в этом болоте, чтобы тебе не было скучно… неужели нельзя избегать разговоров об искусстве и обществе, пока минеральная вода булькает у меня в почках… (Белинский, который кашлял уже какое-то время, вдруг заходится в приступе. Тургенев бросается ему помочь.) Полегче, капитан! Полегче…
Белинский (приходит в себя). Зальцбруннская вода – не эликсир жизни. Непонятно, откуда у всех этих мест берется такая репутация. Всем же видно, что люди тут мрут как мухи.
Тургенев. Давай сбежим! Поедем со мной в Берлин. Знакомые уезжают в Лондон, я обещал их проводить.
Белинский. Я не люблю оперу… Ты поезжай.
Тургенев. Или можем встретиться с ними в Париже. Ты же не можешь вернуться домой, так и не увидев Парижа!
Белинский. Нет, наверное.
Тургенев. Тебе получше?
Белинский. Да. (Пьет воду.)
Пауза.
Тургенев. Значит, тебе не понравился мой рассказ?
Белинский. Кто сказал, что не понравился? Ты будешь одним из наших великих писателей, одним из немногих. Я никогда не ошибаюсь.
Тургенев (тронут). А. (С легкостью.) Ты какого объявил, что Фенимор Купер так же велик, как Шекспир.
Белинский. Это была не ошибка, а просто глупость.
Перемена декораций.
Июль 1847 г
Париж.
Тургенев и Белинский стоят на площади Согласия. Белинский мрачно осматривается.
Тургенев. Герцен обосновался на авеню Мариньи. Завел себе люстру и лакея с серебряным подносом. Снег на его туфлях совсем растаял. (Показывает.) Вон тот обелиск поставили на месте, где была гильотина.
Белинский. Говорят, что площадь Согласия – самая красивая площадь на свете, так?
Тургенев. Так.
Белинский. Ну и отлично. Теперь я ее видел. Пойдем к тому магазину, где в витрине висел такой красно-белый халат.
Тургенев. Он дорогой.
Белинский. Я просто хочу посмотреть.
Тургенев. Ты уж прости, что… ну, сам знаешь… что приходится вот так уезжать в Лондон.
Белинский. Ничего. (Тяжело кашляет.)
Тургенев. Ты устал? Подожди здесь, я схожу за каретой.
Белинский. В таком халате я мог бы написать удивительные вещи.
Тургенев уходит.
Сентябрь 1847 г
Белинскому лучше. На сцену опускается люстра. Белинский смотрит на нее.
Он поворачивается на звук голоса Герцена, в то время как сцена – комната – заполняется одновременно с разных сторон.
Тургенев разворачивает какой-то сверток. У Hatали – сумка с игрушками и книгами из магазина. Мадам Гааг, мать Герцена, которой за пятьдесят, присматривает за Сашей и Колей (которому четыре года). Саша «разговаривает» с Колей, повернувшись к нему лицом и говоря «Ко-ля, Ко-ля» с подчеркнутой артикуляцией. У Коли игрушечный волчок. Георг Гервег, 30 лет, лежит на шезлонге, изображая романтическую усталость. Он красивый молодой человек с тонкими женственными чертами, несмотря на усы и бороду. Эмма, его жена, смачивает ему лоб одеколоном. Она блондинка, скорее красивая, чем хорошенькая. Сазонов, несколько опустившийся господин 35 лет, изо всех сил старается всем помочь. Появляется няня иподходит к мадам Гааг и детям. Слуга – посыльный и лакей – прислуживает, как официант.
Манера одеваться Герцена и Натали совершенно переменилась. Они превратились в настоящих парижан. У Герцена его прежде зачесанные назад волосы и «русская» борода теперь модно подстрижены.
В первой части этой сцены несколько разных разговоров происходят одновременно. Они по очереди «выдвигаются» на первый звуковой план, но продолжаются без перерывов.
Герцен. Ты все время смотришь на мою люстру…
Тургенев (о свертке). Можно посмотреть?…
Саша. Ко-ля… Ко-ля…
Герцен. Что-то есть в этой люстре такое…
Белинский. Да нет… я просто…
Герцен…Что смущает всех моих русских друзей. Будто на ней написано: «Герцен – наш первый буржуа, достойный этого имени! Какая потеря для интеллигенции!»
Слуга, по-аристократически уверенно, предлагает поднос с закусками матери.
Слуга. Мадам… не желаете?
Мать. Нет…
Слуга. Разумеется. Может, попозже. (Предлагает поднос тут и там, затем уходит.)
Натали. Виссарион, посмотрите… посмотрите же, что за игрушки я купила…
Саша. Можно мне посмотреть?
Мать. Это не тебе, у тебя довольно своих, даже чересчур. (Она задерживает Натали.)
Мать (расстроенно). Я никак не могу привыкнуть к манерам вашего слуги.
Натали. Жана-Мари? Но, бабушка, ведь у него чудные манеры.
Мать. Вот именно. Он ведет себя как равный. Он вступает в разговор…
Тургенев развернул шикарный шелковый халат с крупным красным узором на белом фоне. Надевает его.
Тургенев. М-да… да, очень мило. Вот так думаешь, будто знаешь человека, а потом оказывается, что нет.
Белинский (смущен). Когда я говорил, что Париж – это трясина мещанства и пошлости, то я имел в виду все, кроме моего халата.
Натали. Красивый халат. Вы хорошо сделали, что его купили. (Показывает свои покупки.) Смотрите – вы же не можете вернуться домой без подарков для дочери…
Белинский. Спасибо…
Саша. Коля, смотри…
Натали. Оставь! Подите в детскую… (Няне.) Prenez les enfants [29]Уведите детей (фр.).
.
Саша (Белинскому). Это все девчачьи вещи.
Белинский. Да… У меня тоже был мальчик, но он умер совсем маленьким.
Мать. Пойдем, милый, пойдем к Тате, пойдем, Саша… такой большой мальчик, а хочешь все время играть…
Герцен. О, maman, дайте же ему побыть ребенком.
Тургенев снимает халат. Натали берет его и сворачивает.
Hатали (Тургеневу). Вы были в Лондоне?
Тургенев. Всего неделю.
Натали. Не будьте таким таинственным.
Тургенев. Я? Нет. Мои друзья, семья Виардо…
Натали. Вы ездили, чтобы послушать, как поет Полина Виардо?
Тургенев. Я хотел посмотреть Лондон.
Натали (смеется). Ну и какой он, Лондон?
Тургенев. Туманный. На улицах полно бульдогов…
Между тем Мать, Саша, Коля и Няня идут к выходу. Коля оставляет волчок в комнате.
Навстречу им входит Бакуни. Ему 35 лет, у него блестяще-богемный вид. Он здоровается с Матерью, целует детей и берет себе бокал с подноса у Слуги.
Бакунин. Русские пришли! (Целует руку Натали.) Натали.
Герцен. Бакунин! С кем ты?
Бакунин. Там Анненков и Боткин. Мы не отпустили нашу коляску, и они пошли еще за двумя.
Натали. Отлично. На вокзал поедем все вместе.
Бакунин. Сазонов! Mon frère! (Конфиденциально.) Зеленая канарейка пролетит сегодня вечером. В десять часов. Место как обычно – передай другим.
Сазонов. Я же тебе это и сказал.
Бакунин (Георгу и Эмме). Я был уверен, что Георг здесь. Eau de Cologne – кельнской водой пахнет даже перед домом. Знаешь, ее ведь пить нужно, так уж положено с германскими водами. (Белинскому.) Надеюсь, хоть ты в Зальцбрунне употреблял эту воду по назначению? Тургенев! (Увлекает Тургенева в сторону.) В последний раз, я больше тебя никогда ни о чем не попрошу.
Тургенев. Нет.
Белинский. Нам не пора?
Герцен. У нас еще много времени.
Бакунин. Белинский! Герцен считает, что твое письмо к Гоголю – гениально. Он называет его твоим завещанием.
Белинский. Звучит не очень обнадеживающе.
Бакунин. Послушай, ну зачем тебе возвращаться в Россию? Перевози жену и дочь в Париж. Ты бы смог здесь опубликовать свое письмо Гоголю, и все бы его прочли.
Белинский. Здесь оно бы ничего не значило… в пустом звоне наемных писак и знаменитых имен… заполняющих газеты каждый день блеянием, ревом и хрюканием… Это такой зоопарк, в котором тюлени бросают рыбу публике. Тут всем все равно. У нас на писателей смотрят как на вождей. У нас звание поэта или писателя чего-то стоит. Здешним писателям кажется, что у них есть успех. Они не знают, что такое успех. Для этого нужно быть писателем в России… Даже не очень талантливым, даже критиком… Мои статьи режет цензор, но уже за неделю до выхода «Современника» студенты крутятся около книжной лавки Смирдина, выспрашивая, не привезли ли еще тираж… А потом подхватывают каждый намек, который пропустил цензор, и полночи спорят о нем, передавая журнал из рук в руки… Да если бы здешние писатели знали, они бы уже паковали чемоданы в Москву или Петербург.
Его слова встречены молчанием. Затем Бакунин обнимает его. Герцен, утирая глаза, делает то же самое.
Эмма. Sprecht Deutsch bitte!
Герцен, по-прежнему растроганный, поднимает бокал. Все русские в комнате серьезно поднимают бокалы вслед за ним.
Герцен. За Россию, которую мы знаем. А они – нет. Но они узнают.
Русские выпивают.
Бакунин. Я не попрощался, когда уезжал.
Белинский. Мы тогда не разговаривали.
Бакунин. Ах, философия! Вот было время!
Натали (Белинскому). Ну хорошо, а жене что?
Белинский. Батистовые носовые платки.
Натали. Не слишком романтично.
Белинский. Она у меня не слишком романтичная.
Натали. Как не стыдно!
Белинский. Она учительница.
Натали. При чем здесь это?
Белинский. Ни при чем.
Бакунин (Белинскому). Ладно, скоро увидимся в Петербурге.
Герцен. Как же ты вернешься? Ведь тебя заочно приговорили за то, что ты не вернулся, когда они тебя вызывали?
Бакунин. Да, но ты забываешь о революции.
Герцен. О какой революции?
Бакунин. О русской революции.
Герцен. А, прости, я еще не видел сегодняшних газет.
Бакунин. Царь и иже с ним исчезнут через год, в крайнем случае – через два.
Сазонов (взволнованно). Мы – дети декабристов. (Герцену.) Когда тебя арестовали, они чудом не заметили меня и Кетчера.
Герцен. Это все несерьезно. Сначала должна произойти европейская революция, а ее пока не видно. Шесть месяцев назад, встречаясь в кафе с Ледрю-Ролленом или Луи Бланом, я чувствовал себя кадетом рядом с ветеранами. Их снисходительное отношение к России казалось естественным. Что мы могли предложить? Статьи Белинского да исторические лекции Грановского. Но здешние радикалы только тем и занимаются, что сочиняют заголовки для завтрашних газет в надежде на то, что кто-то другой совершит что-то достойное их заголовков. Но зато они уже знают, в чем для нас польза! Добродетель по указу. Новые тюрьмы из камней Бастилии. На свете нет страны, которая, пролив за свободу столько крови, смыслила бы в ней так мало. Я уезжаю в Италию.
Бакунин (возбужденно). Забудь ты о французах. Польская независимость – вот единственная революционная искра в Европе. Я прожил здесь шесть лет, я знаю, что говорю. Между прочим, я бы купил сотню винтовок, оплата наличными.
Сазонов шикает на него. Входит слуга. Он что-то шепчет Бакунину.
Извозчик не может больше ждать. Одолжишь мне пять франков?
Герцен. Нет. Нужно было идти пешком.
Тургенев. Я заплачу. (Дает пять франков слуге, который уходит.)
Белинский. Не пора еще?
Сазонов. Жаль. С твоими способностями ты бы многое мог сделать, вместо того чтобы терять время в России.
Герцен. Скажи на милость, а что сделали вы все? Или ты думаешь, что сидеть целый день в кафе Ламблэн, обсуждая границы Польши, – это и есть дело?
Сазонов. Ты забываешь наше положение.
Герцен. Какое еще положение? Вы свободно живете здесь годами, изображаете из себя государственных деятелей в оппозиции и зовете друг друга розовыми попугайчиками.
Сазонов (в бешенстве). Кто тебе проговорился о…
Герцен. Ты.
Сазонов (в слезах). Я знал, что мне ничего нельзя доверить!
Эмма. Parlez français, s'il vous plaоt!
Бакунин (в знак поддержки обнимает Сазонова). Я тебе доверяю.
Hатали. С Георгом все в порядке?
Герцен. В жизни не видел человека, который был бы в большем порядке.
Натали идет к Георгу и Эмме.
Бакунин (Герцену). Не заблуждайся насчет Георга Гервега. Его выслали из Саксонии за политическую деятельность.
Герцен. Деятельность? У Георга?
Бакунин. Кроме того у него имеется то, что требуется каждому революционеру, – богатая жена. Больше того, она ради него на все готова. Однажды я наблюдал, как Маркс битый час объяснял Георгу экономические отношения, а Эмма все это время массировала его ступни.
Герцен. Ступни Маркса? Зачем?
Бакунин. Нет, Георга. Он сказал, что у него замерзли ноги… Кажется, другие части тела ему согревает графиня д’Агу.
Натали (возвращаясь). Вот что такое настоящая любовь!
Герцен. Ты упрекаешь меня, что я не позволяю нянчить себя, как ребенка?
Натали. Никакой это не упрек, Александр. Я просто говорю, что на это приятно смотреть.
Герцен. На что приятно смотреть? На ипохондрию Георга?
Натали. Нет… на женскую любовь, преодолевшую эгоизм.
Герцен. Любовь без эгоизма отбирает у женщин равенство и независимость, не говоря уж о других… возможностях удовлетворения.
Георг. Emma, Emma…
Эмма. Was is denn, mein Herz?
Георг. Weiss ich nicht… Warum machst du nich weiter?
Эмма снова начинает массировать лоб.
Натали (понизив голос, обращаясь только к Герцену, как при личной беседе). Это бездушно так говорить.
Герцен. Мне нравится Георг, но на его месте я бы чувствовал себя дико.
Натали (сердито). Идеальная любовь не предполагает отсутствие… Или ты это и хотел сказать?
Герцен. Что именно?
Натали. Это возмутительно намекать, будто Георг не способен… удовлетворить женщину.
Герцен (уколот). Наверняка способен, говорят, она графиня.
Натали. Понятно. Ну, если это всего лишь графиня…
Она внезапно выходит из комнаты, оставляя Герцена в недоумении. Белинский стоит на коленях на полу над одной из купленных игрушек, головоломкой из плоских деревянных фигурок. Бакунин громко просит внимания.
Бакунин. Друзья мои! Товарищи! Предлагаю тост. Свобода каждого – это равенство для всех!
Происходит слабая принужденная попытка повторить его слова и присоединиться к тосту.
Герцен. Что это значит? Это же бессмыслица!
Бакунин. Я не могу быть свободен, если ты несвободен!
Герцен. Чепуха. Ты был свободен, когда меня посадили.
Бакунин. Свобода – это состояние души.
Герцен. Нет, это когда не сидишь под замком… Когда у тебя есть паспорт… Я привязан к тебя, Бакунин. Меня забавляет гром, нет, скорее громыхание твоих изречений. Ты заработал себе европейскую славу революционными речитативами, из которых невозможно извлечь ни грамма смысла, не говоря о политической идее или тем более о руководстве к действию. Свобода – это когда у себя в ванне я могу петь настолько громко, насколько это не мешает моему соседу распевать другую мелодию у себя. Но главное, чтобы мой сосед и я были вольны идти или не идти в революционную оперу, в государственный оркестр или в Комитет Общественной Гармонии…
Тургенев. Это ведь метафора, да?
Герцен. Необязательно.
Тургенев. Это правда! Моя мать владеет оркестром в Спасском. Но я не могу понять, как она может владеть тамошними соловьями.
Герцен. Как заговоришь о России, сразу все путается.
Сазонов. Оркестр – очень хорошая метафора. Противоречия между личной свободой и долгом перед коллективом не существует…
Герцен. Хотел бы я послушать, когда они будут играть.
Сазонов…Потому что участие в оркестре – это личное право каждого.
Герцен. Как же мы все этого не заметили. Платон, Руссо, Сен-Симон, я…
Бакунин. Это твоя вечная ошибка – сначала думать, а потом делать. Действуй, уничтожай все, а идеи придут своим чередом.
Герцен. Что за страсть разрушать?
Бакунин. Это творческая страсть! Герцен. Белинский, спаси меня от этого безумия!
Белинский. Никак не могу сложить из кусочков квадрат. Детская головоломка, а у меня не получается…
Тургенев. Может быть, это круг?
Коля входит в поисках своего волчка. Натали входит и поспешно идет к Герцену, чтобы помириться.
Натали. Александр?…
Герцен обнимает ее.
Георг. Mir geht es besser.
Белинский. А Тургенев прав…
Эмма. Georg geht es besser.
Нижеследующие диалоги написаны для того, чтобы «потеряться» в гуле общего говора. Они произносятся одновременно, создавая общий шум.
Белинский. Наша беда – в феодализме и крепостничестве. Что нам до западных моделей? У нас огромная и отсталая страна!
Тургенев (Белинскому). Поместье моей матери в десять раз больше коммуны Фурье.
Белинский. Меня тошнит от утопий. Я не могу больше о них слышать.
Бакунин (одновременно с предыдущим диалогом). Поляки должны быть заодно со всеми славянами. Национализм – вот единственное движение, достигшее революционного накала. Все славянские народы должны восстать! Дай мне закончить! Есть три необходимых условия: раздел Австрийской империи, политизация крестьянства, организация рабочего класса!
Сазонов (говорит одновременно с Бакуниным и поверх его голоса). Некоторые поляки считают, что ты царский агент. Французы презирают немцев. Немцы не доверяют французам. Австрийцы не могут договориться с итальянцами. Итальянцы не могут договориться между собой…
Зато все вместе ненавидят русских.
Одновременно с этим входит слуга, чтобы обратиться к Герцену.
Герцен (Георгу). Du riechst wie eine ganze Parfumerie.
Георг. Wir haben der Welt Eau de Cologne und Goethe geschenkt.
Слуга (Герцену). Il y a deux messieurs en bas, Monsieur le Baron, qui retiennent deux fiacres.
Герцен (слуге). Allez les aider а descendre leurs bagages.
Слуга. Hélas, c'est mon moment de repos – c'est l'heure du café.
Герцен. Bien. C'est entendu.
Слуга. Merci, Monsieur le Baron.
Натали (перекрывая предыдущие слова). И Гейне!
Слуга уходит.
Эмма. Und Herwegh!
Натали. Да! Да!
Эммa. Du bist so bescheiden und grosszuegig. Schreibst du bald ein neues Gedicht?
Георг. Ich hass solche Fragen!
Эмма. Verzeihg mir – sonst weine ich.
Входит Коля в поисках волчка.
Все предыдущие разговоры «продолжаются», но становятся беззвучны в один и тот же момент.
Герцен наконец перебивает Тургенева и Белинского [смотри повторение этой сцены в конце первого действия], давая сигнал к общему выходу, по-прежнему в молчании. Тургенев и Сазонов несут саквояж и свертки Белинского. Сверток с халатом случайно забывают.
Коля остается один.
В отдалении гремит гром, которого Коля не слышит. Затем раскат грома ближе. Коля оглядывается, чувствуя что-то.
Слышен усиливающийся грохот оружейной пальбы, крики, пение, барабанный бой… и звук женского голоса – знаменитая актриса Рашель поет «Марсельезу».
Красные знамена и трехцветный французский флаг.
Входит Натали, подхватывает Колю и уносит его.
[Монархия Луи-Филиппа пала 24 февраля 1848 года. ]
Март 1848 г
На улице (площадь Согласия)
[В мемуарах Герцена: Это были самые счастливые дни в жизни Бакунина. ]
Бакунин размахивает огромным красным флагом. Он только что встретил Карла Маркса, 30 лет. Маркс держит книжку в желтой обложке, «Коммунистический манифест». Тургенев оглядывается в изумлении. Кажется, голубь уронил ему на голову помет. Он отряхивается.
Бакунин. Маркс! Кто бы мог подумать?!
Маркс. Это должно было произойти. Я этого ждал.
Бакунин. Что же ты мне не сказал? Всю жизнь мы теперь будем вспоминать, где мы были, когда Франция снова стала республикой.
Маркс. Я был в Брюсселе. Ждал, когда напечатают первый тираж «Коммунистического манифеста»…
Бакунин. Я тоже был в Брюсселе. Ждал, когда выйдет свежий номер «Ла Реформ» с моим открытым письмом французскому правительству…
Тургенев. Нет, это я был в Брюсселе! Слушал «Севильского цирюльника»… Можно взглянуть?
Маркс дает ему книгу.
Бакунин. Я на ногах по двадцать часов в день…
Маркс. Министр Флокон сказал, что, наберись три сотни таких, как ты…
Бакунин…Проповедую бунт и разрушение…
Маркс…И Франция будет неуправляема.
Бакунин. Я живу в казармах республиканской гвардии. Вы не поверите, я в первый раз в жизни встретился с пролетариями.
Маркс. Правда? И на что они похожи?
Бакунин. Никогда не встречал такого благородства.
Тургенев (читает). «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма».
Бакунин. В прусской Польше уже основан Польский Национальный Комитет для подготовки вторжения в Россию. Я должен быть там. Тургенев, я больше тебя никогда ни о чем не попрошу…
Тургенев. Попроси Флокона.
Бакунин. Флокона? Ты думаешь, временное правительство даст мне денег на поездку в Польшу?
Тургенев. Наверняка.
Маркс (Тургеневу). Вот вы писатель. Вам не кажется, что «призрак коммунизма» звучит нескладно? Мне не хотелось бы, чтобы подумали, будто коммунизм мертв.
Входит Гервег в красно-черно-золотой военной форме, которая слегка напоминает костюм из комической оперы.
Бакунин. Гервег!
Маркс (Тургеневу). Вы знаете английский? Вы могли бы перевести?
Тургенев. Довольно прилично. Посмотрим… (По-английски.) «A ghost… a phantom is walking around Europe…»
Гервег (слегка смущенный). Ну как вам?
Бакунин. Прелестно. Ты масон?
Гервег. Нет, я командую немецким Демократическим легионом в изгнании. Мы идем на Баден!
Бакунин. Маршем до самой Германии?
Гервег. Нет, зачем? До границы мы доедем поездом. Я взял шестьсот билетов.
Тургенев. Вам Флокон дал денег?
Гервег. Да, а вы откуда знаете?
Бакунин. Замечательно!
Гервег. Это Эмма придумала.
Тургенев. Я так и знал, что вы на самом деле не поэт. Не только поэт. У вас есть военный опыт?
Гервег. Эмма говорит, это не важно – поэт ты или революционер, а гений есть гений.
Тургенев возвращается к изучению книги. Входит Эмма. Она тоже одета в военном стиле, с красно-черно-золотой кокардой. Ее сопровождает мальчик в униформе модного магазина, нагруженный элегантно упакованными свертками. У него может быть маленькая тележка с эмблемой того же магазина.
Маркс (вмешиваясь). Минуту, Гервег… (Замечает Эмму.)
Эмма. Я приобрела провизию для марш-броска, мой ангел, – чудные маленькие пирожки с мясом от Шеве и индейку с начинкой из трюфелей…
Маркс. Негодяй!
Эмма. Карл, ему ведь надо что-то есть. Поедем с нами на Елисейские Поля – Георг будет принимать парад легионеров.
К этому моменту Маркс вне себя от бешенства. Он преследует Гервега.
Маркс. Авантюрист! Судьба Европы решится в схватке пролетариата с буржуазией! Кто дал тебе право вмешиваться в экономическую борьбу со своими глупостями?
Эмма. Не обращай на него внимания, любимый.
Посыльный из магазина уходит вслед за Марксом и Гервегом.
Тургенев (задумчиво). «Привидение… тень…»
Бакунин (мечтательно). Вот ради чего все было, с самого начала… Мы с тобой в Берлине… Помнишь, ты в сиреневом жилете, я в зеленом, мы идем по Унтер-ден-Линден и яростно спорим о духе истории…
Тургенев (встрепенувшись) «Дух… дух бродит по Европе…»
Бакунин. Революция и есть тот Абсолют, который мы искали в Премухине. Мы к этому всегда стремились.
Тургенев (удовлетворенно хлопает по книге, с триумфом). «Жупел бродит по Европе – жупел коммунизма!» (Захлопывает книгу, смотрит вверх и понарошку дважды «стреляет», как будто из охотничьего ружья.)
Звуки стрельбы и восстания.
Быстро входят Натали и Наташа Тучкова, 19 лет. Обе в отличном настроении. У Наташи мокрые волосы. Натали завернулась в трехцветный французский флаг, как в шаль.
Натали и Наташа. Vive la Republique! Vive la Re-pub-lique! (Обе переходят в следующую сцену.)
15 мая 1848 г
Новая квартира Герцена рядом с недавно построенной Триумфальной аркой. Герцен и Коля. Герцен, в приподнятом настроении, прижимает ладони Коли к своему лицу.
Герцен. Vive la Re-pub-lique, Ко-ля! (Обращаясь к Натали.) Где ты взяла флаг? Наташа. Так теперь все носят!
Натали и Наташа находятся в состоянии той восторженной, романтической дружбы, когда все окружающее или радостно, или очень смешно, или переполнено чувством.
Натали. Это тебе. Подарок от Наташи.
Герцен. Ну… спасибо.
Натали снимает «шаль» и преподносит ее Герцену. Теперь она полураздета, но обнажены только ее плечи и руки.
Где же твоя одежда?
Наташа. На мне.
Натали. Бедняжка пришла вся мокрая, я ей говорю…
Наташа. «Немедленно раздевайся!»
Натали. И заставила надеть мое платье.
Герцен. Понятно. Я и не подозревал, что у тебя осталось только одно платье. Мне всегда казалось, что у тебя там целое ателье.
Натали. Мне хочется, чтобы она пахла мною, а у меня был ее запах.
Наташа. Ты пахнешь камелиями…
Натали вдыхает порывисто и самозабвенно запах волос Наташи.
Натали. Россия!
Входит мать.
Мать. Натали! А если войдет прислуга?! (Берет Колю.) Посмотри на свою ужасную мать… Если при Республике все себя так ведут… (Натали.) Тебе письмо.
Наташа. Это от меня!
Натали берет письмо у матери. Натали и Наташа горячо обнимаются. Бенуа, лакей, со снисходительным видом впускает Сазонова. Герцен спешно накидывает флаг на Натали.
Сазонов. Citoyens! – наконец-то вы вернулись…
Натали и Наташа с радостным визгом убегают. Мать принимает поклон Сазонова.
Мать. Мы вернулись десять дней тому назад. (К Бенуа по-французски.) Распорядитесь, чтобы детям накрыли ужин в детской комнате…
Бенуа отвечает ей изысканным поклоном – как положено между аристократами – и уходит.
Новый слуга еще больше задается, чем прежний. Тот в разговоры пытался вступать, а у этого такой вид, будто он меня собирается на танец пригласить. Пойдем, Коля, вам с Татой пора ужинать. (Она уходит вместе с Колей. Забывает взять его волчок.)
Герцен. Труднее всего было привыкнуть к французской прислуге. Я знал, что их нельзя продавать, но кто бы мог подумать, что они начисто лишены призвания.
Сазонов. А кто эта молодая?…
Герцен (легко). Моя жена влюблена… В Наташу Тучкову. Мы познакомились с ее семьей в Риме. В Москве они живут по соседству с Огаревым.
Сазонов. Нашли время ездить в Италию! Тут делается история. Российское правительство в тупике. Если они не хотят оказаться изгоями Европы, им придется сделать некий жест.
Герцен. О, они его сделают! Отменят казакам отпуска, и царь Николай останется последним законным правителем среди трусов и конституций.
Сазонов. Неужели ты не понимаешь? Пришло наше время. России понадобятся либеральные и образованные чиновники, люди с европейским опытом. Правительство поневоле обратится к нам.
Герцен. К нам с тобой?
Сазонов. Ну, к нашему кругу.
Герцен (смеется). И какое же министерство тебе по душе?
Сазонов. Можешь смеяться… Только поле деятельности теперь куда шире, чем твои статейки в «Современнике».
Герцен. Сегодня рабочие идут к Национальной ассамблее. Посмотрим, поведет ли себя по-республикански избранное ими правительство.
Они уходят.
Происходит переход – несколькими часами позже за окном шум уличных беспорядков. Бенуа вводит Тургенева.
Бенуа. Барон скоро придет.
Входит Герцен, усталый и сердитый.
Герцен (обращаясь к Бенуа). Du vin.
Бенуа выходит.
Ну, что ты теперь скажешь о своей демократической республике?
Тургенев. Моей? Я всего лишь турист, как и ты. Ты бы парижан спросил, что они думают. Самое поразительное, что понять их совершенно невозможно. Они вели себя так, будто купили билеты на представление, чтобы посмотреть, чем все кончится. Повсюду крутились продавцы лимонада и сигар, очень довольные; словно рыбаки, вытягивающие богатый улов… Национальная гвардия выжидала, чтобы посмотреть, на чьей стороне сила, а потом набросилась на толпу.
Герцен. Толпу? Рабочие шагали под своими знаменами.
Тургенев. Да, а потом они вломились в Национальное собрание и потребовали самороспуска законно избранного парламента, который пришелся им не по вкусу. Это был бунт, но порядок восторжествовал.
Герцен. Тургенев! Ты мне говоришь о вкусе? Республика ведет себя как монархия, которую она сменила не потому, что кого-то подводит вкус. Это республика только с виду; только по риторике: «Vive la République!» Оказывается, существование республики делает революцию ненужной. Более того – нежелательной. Зачем делиться властью с невеждами, которые строили баррикады. Ведь они слишком бедны, чтобы с ними считаться. Только не думай, что сегодняшним днем все и кончится. Когда с этого котла сорвет крышку, разнесет всю кухню. Когда рабочие повышибают двери и возьмут власть, все твои культурные ценности и тонкости, которые ты называешь торжеством порядка, сожгут в печи или отправят в выгребную яму. Пожалею ли я о них? Да, пожалею. Но раз мы вкусно поужинали, нечего жаловаться когда официант говорит: «L'addition, messieurs!»
Тургенев. О Господи… Грехи Второй республики не стоят этой мести поваров и официантов. Временное правительство обещало выборы. Выборы состоялись. Впервые в истории проголосовало девять миллионов французов. Да, они голосовали за роялистов, рантье, адвокатов… и за жалкую кучку социалистов, чтобы другим было кого пинать. Кто-то недоволен? Что ж, переворот, организованный рабочими, и здоровая доза террора исправят дело. Тебе бы быть министром парадоксов и отвечать за вопросы иронии. Герцен, Герцен! Несмотря на всю продажность, которую мы видим, Франция остается высшим достижением цивилизации.
Натали и Наташа входят с Георгом, который лишился бороды, усов и чувства собственного достоинства.
Герцен (удивлен). Да?…
Тургенев. Это Гервег, он вернулся из Германии. Без бороды.
Следом входит Бенуа с бокалами вина.
Герцен. Ach, mein armer Freund…
Натали. За его голову была назначена награда!
Герцен обнимает Георга, который начинает рыдать.
Герцен. Trink enen Schluk Wein. Du bist ein Held!
ГерценподаетбокалГеоргу. Тургенев, Наташа и Натали берут бокалы с подноса.
(Поднимая тост.) Auf die Revolution in Deutschland!
Георг. Danke schoen, danke… (Поднимаябокал.) Auf die Russische Revolution… und auf die Freundschaft!
Натали. За дружбу!
Наташа. И за любовь!
Тургенев (поднимая тост). Vive la République!
Герцен (поднимаятост). A bas les bourgeois! Vive le prolétariat!
Бенуа выходит с чуть заметным выражением страдальческого упрека.
Mille pardons, Benoоt.
Георг снова начинает плакать. Натали его утешает.
Июнь 1848 г
Натали и Наташа; невинно обнявшись, они полулежат на диване; Георг при них, хандрит.
Георг. Все обсуждают меня. Говорят, что я спрятался в канаве, как только показался неприятель. Вы же этому не верите, нет?
Натали. Конечно, не верим.
Наташа. Конечно, нет.
Натали. И Эмма не верит. Она же там была.
Георг. Это она меня туда втянула.
Натали. В канаву?
Георг. Нет, во все это дело… Эмма все еще верит в меня. Она была влюблена в меня до того, как она со мной познакомилась. Так же как половина женщин в Германии. Мой сборник стихов выдержал шесть изданий. Я встречался с королем. Потом я стал встречаться с Эммой.
Натали. И ты достался ей!
Георг. Нужно было Маркса слушать.
Натали. Маркса? Почему?
Георг. Он пытался меня отговорить.
Натали (поражена). От женитьбы на Эмме?
Георг. Нет, от немецкого Демократического легиона.
Натали. А!..
Георг. Теперь он рад моему унижению… после всего, что я для него сделал. Я ввел его в лучшие дома, представил в салоне Мари д'Агу.
Натали. Графини д'Агу?
Георг. Да, она была одной из моих…
Натали. Завоеваний? (Кокетливо.)Я думала, вы были одним из ее.
Георг. Почитательниц, я хотел сказать.
Наташа. Я тоже ею восхищаюсь. Влюбившись в Листа, она последовала зову сердца. Ничто не могло ее остановить – муж, дети, репутация…
Hатали. Прямо как Жорж Санд и Шопен!.. Ох уж эти пианисты! А вы играете, Георг?
Георг. Когда-то играл. Я и сочиняю немного. Эмма говорит, что если бы я занимался, то берегись и Шопен и Лист.
Натали вскакивает и тянет Георга за руку.
Натали. Тогда пойдемте!
Входит Герцен.
Георг нам сейчас сыграет!
Наташа (обращается к Натали, предостерегающе). Натали…
Натали (притворяется). Что?
Наташа. У нас нет рояля.
Натали (с вызовом). Ну и что?
Женщины бурно и весело обнимаются и уводят Георга. Вдали слышны раскаты грома.
21 июня 1848 г
Улица. Нищий в рваной рубахе с костылем.
Тургенев пишет за столиком в кафе.
Сначала ничего не было заметно… Но чем дальше я подвигался, тем более изменялась физиономия бульвара. Кареты попадались все реже, омнибусы совсем исчезли; магазины и даже кофейни запирались поспешно… народу на улице стало гораздо меньше. Зато во всех домах окна были раскрыты сверху донизу; в этих окнах, а также на порогах дверей теснилось множество лиц, преимущественно служанок, нянек, – и все это множество болтало, смеялось, не кричало, а перекликивалось, оглядывалось, махало руками – точно готовилось к зрелищу; беззаботное, праздничное любопытство, казалось, охватило всю эту толпу. Разноцветные ленты, косынки, чепчики, белые, розовые, голубые платья путались и пестрели на ярком летнем солнце, вздымались и шуршали на легком летнем ветерке… Впереди вырезалась неровная линия баррикады – вышиною аршина в четыре. По самой еесередине, окруженное другими, трехцветными, расшитыми золотом знаменами, небольшое красное знамя шевелило – направо, налево – свой острый, зловещий язычок… Я подвинулся поближе. Перед самой баррикадой было довольно пусто, человек пятьдесят – не более – бродило взад и вперед по мостовой. Блузники пересмеивались с подходившими зрителями; один, подпоясанный белой солдатской портупеей, протягивал им откупоренную бутылку и до половины налитый стакан, как бы приглашая их подойти и выпить; другой, рядом с ним, с двуствольным ружьем за плечами, протяжно кричал: «Да здравствует республика, демократическая и социальная!» Подле него стояла высокая черноволосая женщина в полосатом платье, тоже подпоясанная портупеей с заткнутым пистолетом; она одна не смеялась… Между тем все громче и ближе слышались барабаны…
Звук барабанов, толпа, стрельба.
Натали, с Колей на руках, няня с коляской с трехлетним ребенком (Тата) и мать, держа Сашу за руку, быстро переходят улицу. Саша несет триколор на палке, о которую он то и дело спотыкается.
Натали. О Господи, о Господи – скорее… Там омнибусы, набитые трупами.
Мать. Ради детей – ты должна держать себя в руках.
Герцен встречает их и берет Колю.
Герцен (Саше). Ступай с мамой. Это тебе зачем?
Саша. Бенуа сказал, что им надо приветствовать конную полицию.
Герцен. Иди в дом.
Натали. Ты видел?
Герцен. Видел.
Натали. Омнибусы?
Герцен. Видел. Иди в дом, иди в дом.
Снова слышен голос Рашели, но «Марсельеза» утопает в грохоте винтовочных выстрелов. Все уходят. Герцен остается, замечает нищего.
Герцен. Чего вам нужно? Хлеба? К сожалению, хлеб в теорию не входил. Мы люди книжные и решения знаем книжные. Проза – вот наша сила. Проза и обобщение. Но пока все идет просто замечательно. В прошлый раз – во времена Робеспьера и Дантона, в тысяча семьсот восемьдесят девятом – произошло недоразумение. Мы думали, что сделали открытие, что социальный прогресс – это наука, как любая другая. Предполагалось, что Первая республика будет воплощением просвещенного разума, морали и справедливости. Согласен, результат стал горьким разочарованием. Но теперь у нас совсем новая идея. Теперь История – главное действующее лицо и одновременно автор пьесы. Мы все – участники драмы, которая развивается зигзагами, или, как мы говорим, диалектично, и которая должна завершиться всеобщим благополучием. Возможно, не для вас. Возможно, не для ваших детей. Но всеобщее благополучие – это наверняка, можете поставить в заклад вашу последнюю рубаху, которая, как я вижу, у вас еще есть. Ваша личная жертва, прочие бесчисленные жертвы, принесенные на алтарь Истории, все преступления и безумства нашего времени, которые вам могут казаться бессмысленными, – все они только часть гораздо большей драмы. Наверное, вам она сейчас не по вкусу. Что ж, на этот раз судьба так повернулась, что вы – это зиг, а они – заг.
27 июня 1848 г
Внутри дома. С улицы доносится бодрая музыка. Коля сидит на полу и играет с волчком. Бенуа впускает Тургенева, приносит Герцену письма на подносе и уходит.
Тургенев. Ты выходил из дома? Удивительно, как быстро жизнь входит в колею. Театры открыты, по улицам ездят коляски и кабриолеты, дамы и господа осматривают развалины, словно они в Риме. Подумать только, что в пятницу утром прачка, которая принесла белье, сказала: «Началось!» И потом эти четыре дня – взаперти, в этой ужасной жаре, прислушиваясь к выстрелам, догадываясь, что там происходит, и не имея возможности что-либо предпринять – это была пытка.
Герцен. Зато с чистым бельем.
Тургенев (пауза). Если уж мы собираемся беседовать…
Герцен. Я никакой беседы не затевал. На твоем месте я бы и дальше ничего не предпринимал. За такие четыре дня можно возненавидеть на всю жизнь.
Тургенев. Хорошо, тогда я уйду. (Пауза.) Только позволь тебе заметить, что кто-то и белье должен стирать.
Герцен. Письмо от Грановского. Погоди, пока он узнает! (Открывает письмо.) Все вы, либералы, забрызганы кровью, как бы вы ни старались держаться на безопасном расстоянии. Да, у меня есть прачка, может быть, даже несколько – откуда мне знать? Весь смысл держать прислугу в том и заключается, чтобы мы, счастливое меньшинство, могли сосредоточиться на нашем высшем предназначении. Философы должны иметь возможность думать, поэты – мечтать, помещики – владеть землей, щеголи – совершенствовать искусство повязывать галстук. Это своего рода людоедство. Бал может состояться без гостей, но невозможен без слуг. Я не сентиментальный моралист. Природа сама безжалостна. До тех пор, пока человек думает, что для него естественно быть съеденным или съесть другого, кому, как не нам, держаться за старый порядок, при котором мы можем писать рассказы и ходить в оперу в то время, как кто-то стирает наши сорочки? Но в ту минуту, когда люди поняли, что это разделение труда совершенно неестественно, – все кончено. Я нахожу утешение в этой катастрофе. Груда мертвых тел – свидетельство республиканской лжи. Они держатся за власть с помощью призывов и лозунгов, а на тех, кто недоволен, всегда найдется полиция. Полиция – это силы реальности в условиях воображаемой демократии. При любом режиме власть передается вниз по цепочке до тех пор, пока ее печать не ляжет на лоб полицейскому, как капля миро ложится на лоб императора при помазании. Но зато теперь мы знаем, что для установления тирании не обязательно иметь императора: когда под угрозой собственность, и социал-демократы справятся. Улыбки не сходят с лиц консерваторов, стоило им только понять, что вся эта история была не более чем мошенничеством. Либералы хотели республики для своего узкого образованного круга. Вне его – они те же консерваторы. Теперь или все, или ничего. Никаких компромиссов, никакого прощения.
Тургенев (мягко). Ты не думаешь, что доводить все до крайности – это чисто русская черта?
Герцен (холодно). Уверенность в своей правоте – свойство молодости, а Россия молода. (Язвительно.) Компромисс, увиливание, способность придерживаться двух прямо противоположных убеждений и при том относиться к обоим с иронией – это древнее европейское искусство, которое пока все еще мало распространено в России.
Тургенев (с издевкой). Как кстати ты об этом заговорил, ведь я и сам…
Герцен не может удержаться и начинает смеяться. Тургенев начинает смеяться вместе с ним, но скоро его смех переходит в гнев.
Герцен. Ты сам напросился.
Тургенев. Умение поставить себя на место другого и есть цивилизованность, и этому нужно учиться веками. Нетерпение, глупое упрямство, доводящее до разрушения, – все это приходится прощать молодости, у которой недостаточно воображения и опыта, чтобы понять, что все в этой жизни движется и меняется и почти ничего не стоит на месте.
Герцен (с письмом Грановского в руках – вскрикивает). Что это за Молох, который пожирает своих детей?
Тургенев. Да, и еще эта твоя любовь к мелодраматической риторике…
Герцен. Белинский умер.
Тургенев. Нет, нет, нет, нет, нет… Нет! Довольно болтовни, довольно. Болтовня, болтовня, болтовня. Хватит.
Входит Натали и идет к Герцену.
Натали. Александр?…
Сентябрь 1847 г. (Возврат.)
Герцен, Натали, Тургенев и Коля остаются на сцене и принимают те же позы, в которых они находились в сцене, которую сейчас проиграют еще раз. Сцена проигрывается со входа Натали.
Георг. Mir geht es besser.
Белинский. А Тургенев прав.
Эмма. Georg geht es besser.
Белинский. Наша беда – в феодализме и крепостничестве.
Следующая сцена – проигрыш той, что уже была. Только тогда за репликой Белинского начинался общий разговор, неразбериха, галдеж, а теперь диалог между Белинским и Тургеневым словно «выгорожен», в то время как разговор остальных действующих лиц сводится на нет.
Белинский. Что нам до всех этих теоретических моделей? У нас огромная и отсталая страна.
Тургенев. Поместье моей матери в десять раз больше коммуны Фурье.
Белинский. Меня тошнит от утопий. Я не могу больше о них слышать. Я бы все их променял на одно практическое действие, пусть не ведущее ни к какому идеальному обществу, но способное восстановить справедливость по отношению хоть к одному обиженному человеку. Ты знаешь, что доставляет мне самое большое удовольствие, когда я в Петербурге? Сидеть и смотреть, как строят железнодорожный вокзал. У меня сердце радуется, когда я вижу, как кладут рельсы. Через год-два друзья и семьи, любовники, письма будут летать в Москву и обратно по железной дороге. Жизнь изменится. Поэзия практического дела. Литературной критике неведомая! Меня воротит от всего, чем я занимался. Воротит из-за того, что я этим занимался, и от того, чем я занимался. Я влюбился в литературу и так всю жизнь от этой любви и страдаю. Ни одна женщина еще не знала такого пламенного и верного обожателя. Я поднимал за ней все платочки, которые она роняла, – тонкие кружева, грубую холстину, сопливые тряпки, – мне было все равно. Все писатели – покойные и живые – писали лично для меня одного – чтобы тронуть меня, оскорбить меня, заставить меня прыгать от радости или рвать на себе волосы – и мало кому удавалось меня провести. Твои «Записки охотника» – это лучшее, что было написано со времен молодого Гоголя. Ты и этот Достоевский – если он не испишется после первой вещи. Все еще будут восхищаться русскими писателями. В литературе мы стали великим народом раньше, чем сами были к этому готовы.
Тургенев. Ты опять бросил штурвал, капитан.
Герцен. О Господи, мы опаздываем! (Утешает Натали.) Ты что-то бледная. Останься, побудь с детьми.
Натали кивает.
Натали (Белинскому). Я не поеду с вами на станцию. Вы ничего не забыли?
Бакунин. Еще не поздно передумать.
Белинский. Я знаю, это мой девиз.
Натали обнимает Белинского. Тургенев и Сазонов помогают Белинскому с его саквояжем и свертками.
Герцен. Не пытайся говорить по-французски. Или по-немецки. Будь беспомощным. И не перепутай пароход.
Все уходят, как раньше. Коля остается один. Звук удаляющихся экипажей.
Далекий звук грома, на который Коля никак не реагирует. Раскат грома, ближе. Коля осматривается, чувствует что-то.
Входит Натали. Целует Колю в нос, губами произносит его имя. Он следит за движением ее губ.
Натали. Коля… Коля… (Замечает халат Белинского. Вскрикивает и выбегает с халатом из комнаты.)
Коля (рассеянно). Ко-я… Ко-я. (Запускает волчок.)
Действие второе
Январь 1849 г
Париж.
Георг только что читал Герцену и Натали. Георг сидит на полу у ног Натали. Герцен лежит на диване – лицо прикрыто шелковым платком. Книга или брошюра – «Коммунистический манифест» в желтой обертке. Обстановка повторяет ту, что была в начале первого действия.
Hатали. Отчего ты остановился?
Георг закрывает книгу и дает ей выскользнуть и упасть на пол. Натали приглаживает его волосы.
Георг. Я больше не могу. Он сошел с ума.
Натали. Ладно, все равно было скучно.
Георг. Какой смысл читать это, если каждый раз, когда ты пытаешься ему возразить, он отвечает: «Конечно, ты так думаешь, поскольку ты продукт своего класса и не можешь думать иначе». Мне кажется это жульничеством.
Натали. Я согласна. Но, конечно, я так думаю, поскольку…
Георг. Бытие определяет сознание. Я говорю: «Карл, я не согласен с тем, что добро и зло определяются лишь экономическими отношениями». На что Карл отвечает Натали. «Конечно, ты так думаешь…»
Георг. «…Поскольку ты не пролетарий!»
Натали и Георг пожимают руки, очень довольные друг другом. Герцен снимает платок с лица. Натали продолжает гладить Георга по голове.
Герцен. Но Маркс – сам буржуа, от ануса и до…
Натали. Александр! Что за слово?!
Герцен (извиняясь). Простите, средний класс.
Георг. В этом и заключается немецкий гений.
Герцен. В чем именно?
Георг. В том, что, если ты несчастный эксплуатируемый рабочий, ты играешь жизненно важную роль в историческом процессе, который в конце концов выведет тебя на самый верх, и это так же неоспоримо, как то, что омлет когда-то был яйцом. Понимаешь, все функционирует безупречно! У французских гениев все наоборот. У них несчастный эксплуатируемый рабочий ни за что не отвечает, и это означает, что система неисправна и что они здесь для того, чтобы все починить, раз уж у него самого на это не хватает мозгов. Так что рабочие должны надеяться на то, что мастер знает, что делает, и не надует. Неудивительно, что это не прижилось.
Герцен. Как коммунизм вообще может привиться? Он лишает рабочего аристократизма. Сапожник со своей колодкой – аристократ по сравнению с рабочим на башмачной фабрике. Есть что-то глубоко человеческое в стремлении самому распоряжаться своей жизнью, пусть даже ради того, чтобы ее загубить. Ты никогда не задумывался, почему у всех этих идеальных коммун ничего не выходит? Дело не в комарах. Дело в том, что есть вот это «что-то человеческое», и от него так просто не избавишься. Но Маркс хотя бы честный материалист. А все эти левые златоусты, распевающие «Марсельезу», которые не хотят от себя отпустить няньку… Мне жаль их – они готовят себе жизнь, полную недоумений и страданий… потому что республика, которую они хотят вернуть, – это предсмертный бред многовековой метафизики… братство прежде хлеба, равенство в послушании, спасение через жертву… и, чтобы не расплескать из купели эту еле теплую воду, они готовы выкинуть оттуда младенца, а потом удивляться, куда же это он делся. Маркс это понимает. Мы этого не поняли или побоялись понять.
Натали. Георг рисковал жизнью на поле битвы!
Герцен. Да, конечно. Ты знаешь, тебя стали узнавать чисто выбритым, тебе стоит отпустить бороду.
Натали. Это грубо. (Георгу.) Он вас просто дразнит. Никто этому уже не придает значения. Все уже забыли.
Герцен. Я не забыл.
Натали. Перестань.
Георг. Нет, отчего же, пускай. Вы хотели бы, чтобы я отпустил бороду?
Натали. Я уже привыкла к вам без бороды. А что говорит Эмма?
Георг. Она говорит, чтобы я спросил у вас.
Натали. Это очень лестно. Но не мне же будет щекотно, если вы снова отпустите бороду…
Герцен. Отчего Эмма больше к нам не ездит?
Георг. Мне необходимо хоть пару часов отдыхать от семейной жизни. Что за гнусное изобретение!
Герцен. Я думал, у нас здесь тоже семейная жизнь.
Георг. Да, но твоя жена – святая. Эмма не виновата. Ее отец пал жертвой исторической диалектики, и в этом он обвиняет меня… Потеря содержания – это удар для Эммы. Но что я могу поделать? Я певец революции в межреволюционный период.
Герцен просматривает только что полученные письма.
Герцен. Напиши оду на избрание принца Луи Наполеона президентом Республики. Французский народ отрекся от свободы свободным голосованием.
Георг. «Фирма Бонапарт и потомки – чиним все».
Герцен. Какие мы были наивные тогда в Соколове – в наше последнее лето в России. Ты помнишь, Натали?
Натали. Я помню, как ты со всеми ссорился.
Герцен. Спорил, да. Потому что мы тогда все были согласны, что есть только один достойный предмет для спора – Франция. Франция, спящая невеста революции. Смешно. Все, чего она хотела, – стать содержанкой буржуа. Цинизм, как пепел, наполняет воздух и губит деревья свободы.
Георг. Надо быть стоиком. Учитесь у меня.
Герцен. Это ты стоик?
Георг. А как это выглядит?
Герцен. Апатия?
Георг. Именно. Но апатию неверно понимают.
Герцен. Ты мне ужасно симпатичен, Георг.
Георг. Apatheia! Успокоение духа. У древних стоиков апатия не означала безропотного смирения с судьбой! Для того чтобы достигнуть состояния апатии, требовались постоянные усилия и концентрация.
Герцен (смеется). Нет, я просто люблю тебя.
Георг (жестче). Апатия не пассивна, апатия – это свобода, которая приходит с готовностью принимать вещи такими, какие они есть, а не иными, и с пониманием того, что прямо сейчас изменить их никак нельзя. Люди почему-то часто не могут с этим смириться. Мы пережили ужасное потрясение. Оказывается, истории наплевать на интеллектуалов. История – как погода. Никогда не знаешь, что она выкинет. Но, бог мой, как мы были заняты! – суетились из-за падения температуры, кричали ветрам, в какую сторону дуть, вступали в переговоры с облаками на немецком, русском, французском, польском языках… и радовались каждому солнечному лучу как доказательству наших теорий. Что же, хотите ко мне под зонтик? Здесь не так плохо. Стоическая свобода состоит в том, чтобы не терять понапрасну время, ругая дождь, который льет в тот день, когда ты собрался на пикник.
Герцен. Георг… Георг… (Натали.) Он последний настоящий русский во всем Париже. Бакунин скрывается в Саксонии под чужим именем – он мне его назвал в своем письме! Тургенев – известно где, а Сазонов синим дятлом упорхнул со стаей польских конспираторов, которые готовят демонстрацию. (Отдает Натали один из конвертов.)
Натали. Это от Наташи. Я без нее так скучаю с тех пор, как она уехала в Россию.
Герцен. Нам надо уехать отсюда. Поедем жить… в Италию, например, или в Швейцарию. Лучшая школа для Коли – в Цюрихе. Когда он подрастет, моя мать все равно переедет с ним туда.
Натали (Георгу). Они изобрели новую систему. Положите руки мне на лицо.
Георг. Так?
Георг касается рукой ее лица. Натали заикается на букве M и выпаливает П.
Натали. Мама… Папа… малыш… мяч… Георг… Георг.
Герцен вскакивает с письмом.
Герцен. Огарев обручился с Наташей!
Натали вскрикивает и раскрывает свое письмо. Оба читают.
Георг. Моя жена – в интересном положении, я не говорил?
Герцен. Молодец, Ник!
Натали. Это все началось еще до Рождества!
Георг. Да, это не так интересно. На самом деле это самое неинтересное положение на свете.
Натали. Я сию минуту ей напишу!
Георг (неопределенно). А, ну… хорошо.
Натали. А что же он? (Радостная, обменивается с Герценом письмами. Выбегает.)
Георг. Мне всегда что-то нравилось в Огареве. Не знаю даже, что именно. Он такой невнятный, ленивый, безнадежный человек. (Пауза.) Я думал, он женат. У него была жена, когда я знал его в Париже.
Герцен. Мария.
Георг. Да, Мария. Она сошлась с художником, если его так можно назвать. Впрочем, он и в самом деле красил холсты, и говорят, у него была большая кисть. Она умерла?
Герцен. Нет, жива и здорова.
Георг. Как же нам решить проблему брака? Нам нужна программа, как у Прудона. «Собственность – это кража, за исключением собственности на жен».
Герцен. Программа Прудона – оковы от алтаря до гроба – абсурдна. От страсти никуда не деться. Пытаться запереть ее в клетку – тщетные потуги утопистов. Огарев – вот моя программа. Он единственный – из тех, кого я знаю, – живет согласно своим убеждениям. Верность достойна восхищения, но собственнические инстинкты – отвратительны. Мария была тщеславна и ветрена, мне всегда было неспокойно за Ника. Она ведь не то, что моя Натали. Но у Огарева любовь не переходила в гордыню. У него любовь так уж любовь – и пострадал он от нее по полной. Ты думаешь, это проявление слабости, но нет, в этом его сила.
Натали входит в шляпе и поправляет ее – довольная – перед воображаемым зеркалом. Мария, 36 лет, позирует невидимому художнику.
Потому он и свободный человек, что отдает свободно. Я начинаю понимать, в чем фокус свободы. Свобода не может быть результатом несвободного передела. Отдавать можно только добровольно, только в результате свободного выбора. Каждый из нас должен пожертвовать тем, чем он сам решит пожертвовать, сохраняя равновесие между личной свободой и потребностью в содействии с другими людьми, каждый из которых ищет такое же равновесие. Сколько человек – самое большее – могут вместе выполнить этот трюк? По-моему, гораздо меньше, чем нация или коммуна. Я бы сказал, меньше трех. Двое – возможно, если они любят, да и то не всегда.
Апрель 1849 г
Натали оглядывается вокруг. Реагирует на <воображаемую> картину. Мария Огарева, 36 лет, входит, одеваясь на ходу.
Мария. Я уже писала Нику, что замуж больше не собираюсь и развод этот мне не нужен.
Натали. Зато он нужен Нику.
Мария. Вот именно. А мне нужно сохранить положение его жены.
Натали. Ваше положение? Но, Мария, вы уже много лет не его жена, осталось одно название.
Мария. Это не так мало! Пока все остается как есть, остаются и три тысячи рублей, вложенные в шестипроцентные бумаги и гарантированные его имуществом. С чем я останусь, если дам ему развод? Или, того хуже, эта новая жена возомнит бог весть что о своем положении. Вы же сами знаете, какой Ник ребенок в денежных вопросах. Его любой обведет вокруг пальца. Отец оставил ему в наследство четыре тысячи душ, и первое, что Ник сделал, – отдал самое большое поместье мужикам. На него никак нельзя положиться. А теперь вот еще он вас прислал просить за него и за его нетерпеливую невесту. Вы ее хоть знаете?
Натали (кивает). Тучковы вернулись в Россию в прошлом году. Ник был знаком с ней и раньше, но когда она вернулась из-за границы, тогда все и… ну, в общем вы понимаете. В нее каждый бы влюбился. Я сама в нее сразу влюбилась.
Мария. Что, правда влюбились? По-настоящему?
Натали. Да, правда, совершенно, искренне полюбила. Я никого еще так не любила, как Наташу, она меня вернула к жизни.
Мария. Вы были любовницами?
Натали (в недоумении). Нет, что вы! Что вы имеете в виду?
Мария. А… «совершенно», «искренне», но не по-настоящему. Почему вы не хотите посмотреть мой портрет?
Натали. Ваш? Это… кажется… неприлично…
Мария. Вы всегда идеализировали любовь, и вам кажется, что это, конечно, не то. Картина написана с натуры, как-то днем, когда мы жили на Rue de Seine над магазином шляпок… Вы знаете, я вас туда отведу, мы подберем вам что-нибудь подходящее. Не смущайтесь, посмотрите хорошенько.
Натали (смотрит). Фарфор у него хорошо получился. А когда кто-нибудь заходит – ну приятели вашего… друга, хозяева или просто чужие, – вы что с ней делаете? Прячете ее, накрываете?
Мария. Нет… это искусство.
Натали. И вас это не смущает?
Мария отрицательно кивает головой.
Мария (доверительно). Я – в краске.
Натали. Что вы хотите?…
Мария. Растворена.
Натали (пауза). Меня только карандашом рисовали.
Мария. Голой?
Натали (смеется, смущенная). Александр не рисует.
Мария. Если вас попросит художник, соглашайтесь. Почувствуете себя женщиной.
Натали. Но я и так чувствую себя женщиной, Мария. Женщина обретает свое достоинство в идеализации любви. Вы так говорите, как будто это как-то отрицает любовь. Но это вы ее отрицаете, ее величие… которое заключается в том, что это универсальная идея, как мысль в природе, без которой не существовало бы ни любовников, ни художников, потому что это одно и то же, только происходит по-разному, но ни те, ни другие ни на что не годятся, если они не признают связь всего на свете… О Господи, об этом лучше говорить по-немецки.
Мария. Нет… Я понимаю, я через это прошла, когда первый раз увидела Николая Огарева на балу у пензенского губернатора. Поэт в ссылке – что могло быть романтичнее? Мы сидели и говорили друг другу подобную ерунду и думали, что это и есть любовь. Мы и не подозревали, что следовали моде и что обычные люди запросто влюбляются без разговоров о духе мироздания, выдуманном каким-то немецким профессором, который просто отбросил некоторые неловкие подробности. Еще говорили об ангелах, поющих нам осанну. Так что, когда я влюбилась в следующий раз, от моей любви пахло скипидаром, крепким табаком, грязным бельем… плотью! Возбуждать и удовлетворять желание – это главное, все остальное – условности.
Натали (робко). Но наша животная природа – это еще не вся наша природа… и когда начинают рождаться дети…
Мария. И ребенок у меня был… мертворожденный. Бедный Ник. Даже мой ребенок от другого мужчины показался ему пустяком по сравнению с тем, что он испытал, когда его не могли поделить между собой его жена и его лучший друг.
Натали. Но ведь вначале мы все любили друг друга. Разве вы не помните, как мы взялись за руки и упали на колени, благодаря Господа за то, что он послал нас друг другу.
Мария. Ну, положим, я просто не хотела стоять одна.
Натали. Нет, это неправда…
Мария. Нет, правда. Мне было неловко, это выглядело по-детски…
Натали. Даже в самом начале! Мне жаль вас, Мария. Извините…
Мария, неожиданно для Натали, вдруг взрывается.
Mapия. Я не нуждаюсь в вашей высокомерной жалости! Вы самодовольная дурочка. Вы променяли данное вам природой право на лепет возвышенных чувств… Можете передать Огареву, что он от меня ничего не получит. То же относится и ко всем его друзьям.
Беседа, очевидно, закончена. Натали сохраняет спокойствие.
Натали. Ну что же, тогда я пойду. Я не знаю, чем я вас так рассердила. (Собирается уходить.) Кстати, ваш портрет не удался, очевидно, потому, что ваш друг считает, что он может добиться желаемого на холсте так же, как он добивается этого от вас – холодным расчетом… Что если здесь обмакнуть кисть, а там ею провести, то получится то же, что и в прошлый раз, и так – пока он вас не кончит. Но это не искусство и не любовь. Сходство между вами и этим портретом только в грубости и пошлости. Подражание – еще не искусство, это каждый знает. Ремесло, само по себе, ничего нового создать не может. То, что делает ремесло искусством, – это и есть возвышенные чувства, переданные краской, музыкой, словом, и кто вы такая, чтобы называть это лепетом? Немецкая философия первая объяснила то, что нельзя объяснить никакими правилами. Отчего ваш чудо-любовник не пишет, как Рафаэль или Микеланджело? Это бы заставило меня замолчать! Что ж ему мешает? Почему он не может присмотреться повнимательней и понять правила? Да потому, что их нет. Гений – это сама природа, которая проявляет себя через возвышенные чувства художника, потому что мироздание – это не набор разных вещей – гор, дождя, людей, которые случайно оказались в одном месте, – это единое и единственное произведение искусства, которое пытается достичь совершенства через нас, свою наиболее сознательную часть, а мы обычно не соответствуем этому предназначению. Конечно, не всем нам быть художниками, так что остальные вместо этого стараются любить, жалко только, что и в этом мы редко гении. (Задерживается перед портретом, чтобы взглянуть последний раз.) Я поняла, в чем дело. Он задрал вам грудь и слишком сузил зад. (Уходит.)
Май 1849 г
Саксония. За столом в тюремной камере сидит адвокат (Франц Otto). Бакунин, в кандалах, сидит напротив.
Отто. Чем вы занимались в Дрездене?
Бакунин. Когда приехал или когда уехал?
Отто. Вообще.
Бакунин. Когда я приехал, я использовал Дрезден в качестве базы для подготовки разрушения Австрийской империи; но недели через две тут разразилась революция против короля Саксонии, и я к ней присоединился.
Пауза.
Отто. Вы понимаете, с кем вы говорите?
Бакунин. Да.
Отто. Я ваш адвокат, назначенный саксонским правительством осуществлять вашу защиту.
Бакунин. Да.
Отто. Вы обвиняетесь в государственной измене, за которую по закону полагается смертная казнь. (Пауза.) Что привело вас в Дрезден? Я полагаю, вы хотели посетить картинную галерею с ее знаменитой «Сикстинской мадонной» Рафаэля. Скорее всего, вы даже не подозревали ни о каком мятеже, готовящемся против короля. Когда третьего мая на улицах появились баррикады, для вас это было полной неожиданностью.
Бакунин. Да.
Отто. А… Прекрасно. Вы никогда не планировали никакого восстания. Вы к нему были непричастны, никак с ним не связаны, и цели его вас совершенно не интересовали.
Бакунин. Совершенная правда! По-моему, король саксонский поступил совершенно правильно, распустив парламент! Я вообще презираю подобного рода собрания.
Отто. Ну вот видите. В душе вы монархист.
Бакунин. Четвертого мая на улице я встретил друга.
Отто. Совершенно случайно?
Бакунин. Совершенно случайно.
Отто. Его имя?
Бакунин. Вагнер. Он капельмейстер Дрезденской оперы, или, во всяком случае, был им, пока мы ее не сожгли…
Отто. Мм… Не забегайте вперед.
Бакунин. О, он был даже рад – он презирал вкусы дирекции. Как бы то ни было, Вагнер сказал, что идет в ратушу, чтобы посмотреть, что там происходит. Я пошел с ним. Как раз провозгласили временное правительство. Его члены были в полной растерянности. Бедняги не имели ни малейшего представления о том, как делаются революции, так что я взял все на себя.
Отто. Минуточку, постойте…
Бакунин. Королевские войска ждали подкрепления из Пруссии, так что нельзя было терять ни минуты. Я принял решение разобрать железную дорогу и указал, где расставить пушки…
Отто. Остановитесь, остановитесь.
Бакунин (смеется). Говорят, будто я предложил повесить на баррикаду «Сикстинскую мадонну», исходя из того, что пруссаки окажутся слишком образованными, чтобы палить в Рафаэля…
Отто вскакивает и опять садится.
Отто. Вы знаете, кто я такой?
Бакунин. Да.
Отто. Что вы делали в Дрездене? Перед тем как вы ответите, я должен вам сказать, что австрийский и российский императоры требуют вашей немедленной выдачи…
Бакунин (пауза). Когда я приехал, я использовал Дрезден в качестве базы, для подготовки разрушения Австрийской империи, которое я считаю необходимым условием для того, чтобы поджечь Европу и таким образом начать революцию в России. Но недели через две, к моему глубокому изумлению, разразилась революция против короля Саксонии…
Июнь 1849 г
Из эссе Александра Герцена «С того берега»:
Из окрестностей Парижа мне нравится больше других Монморанси. Там ничего не бросается в глаза, ни особенно береженые парки, как в Сен-Клу, ни будуары из деревьев, как в Трианоне. Природа в Монморанси чрезвычайно проста… Там есть большая роща, месторасположение довольно высокое, и тишина… Не знаю отчего, но эта роща напоминает мне всегда наш русский лес… идешь и думаешь… вот сейчас пахнет дымком от овинов, вот сейчас откроется село… с другой стороны, должно быть, господская усадьба, дорога туда пошире и идет просеком, и верите ли? мне становится грустно, что через несколько минут выходишь на открытое место и видишь вместо Звенигорода – Париж. Маленькое строение, окна в три, – дом Руссо.
«Завтрак на траве». Живая картина, предвещающая картину Мане, которая будет написана 14 лет спустя. Натали – обнаженная женщина, сидящая на траве в окружении двух совершенно одетых мужчин – Герцена и Георга. Эмма, наклонившаяся, чтобы сорвать цветок, – женская фигура на втором плане. Общая композиция включает еще и Тургенева, который, на первый взгляд, делает набросок Натали, а в действительности рисует Эмму. На самом деле в этой живой картине друг на друга наложились два разных места действия – в одном Натали и Георг, в другом Герцен, Эмма и Тургенев. Бросается в глаза, что Эмма беременна. Рядом с Натали – маленькая корзина.
Герцен. Я дал Сазонову уговорить себя принять участие в его демонстрации. Несколько часов под стражей отбили у меня желание сидеть в участке с сотней сокамерников и одним на всех ведром для испражнений.
Георг. Можно открывать?
Натали. Нет еще.
Герцен. Я достал валашский паспорт. По-моему, нам, всем вместе – нашим двум семьям, следует снять дом за границей.
Тургенев. Полиции нет до тебя никакого дела.
Герцен. Я не собираюсь здесь оставаться, чтобы это выяснить, как Бакунин в Саксонии.
Тургенев. Но здесь же республика.
Герцен. Малиновый какаду уже вылетел в Женеву.
Натали. Вы не подсматриваете?
Георг. Нет, ни капельки. Что вы там делаете?
Герцен. Можно взглянуть?
Тургенев. Если хочешь.
Натали. Ну хорошо, теперь можете открывать.
Герцен (смотрит через плечо Тургенева). А…
Георг. О Боже милостивый!
Эмма. Я должна пошевелиться – простите!
Георг. Натали…
Тургенев. Конечно! Подвигайтесь!
Натали. Тсс…
Георг. Моя дорогая…
Тургенев. Вы мне больше не нужны.
Эмма. Ужасные слова!
Георг. Но если кто-то…
Натали. Тсс…
Герцен. Он рисует облака. Иногда я думаю: как выглядит современное русское искусство?
Натали. Видите ли, я хотела быть обнаженной, для вас…
Георг. Да. Я вижу…
Эмма. Интересно, куда они пропали?
Натали. Только один раз.
Тургенев. Грибы собирают.
Hатали. Чтобы, когда я буду сидеть напротив вас в мире объективной реальности, слушая, как Александр по вечерам читает Шиллера, – или завтракая на траве в Монморанси! – вы бы помнили, что есть внутренний мир, мое истинное существование, где моя обнаженная душа едина с вашей!
Георг. Я глубоко… Всего лишь раз?
Герцен. На что оно похоже?
Натали. Помолчим. Закроем глаза и приобщимся к духу Руссо, среди этих деревьев, где он бродил!
Герцен. Руссо жил вон там, в том домике. Монморанси – единственный из парижских пригородов, который напоминает мне о России. А там, где ты гостишь у друзей, – там красиво?
Тургенев. Восхитительно.
Эмма. У ваших друзей есть земля?
Тургенев. По нашим меркам – совсем немного. С одного края поместья видно другой.
Герцен. Сколько у них душ?
Тургенев. У каждого по одной.
Натали. Ах, Георг! Мне ничего не нужно, только отдавать!
Георг. Прошу вас, оденьтесь пока…
Натали. Мне от вас ничего не нужно, только возьмите!
Георг. Хорошо, хорошо, только не здесь же.
Натали. Возьмите мои силы, мою радость.
Георг. Что? О да, да. Вы одна меня понимаете.
Герцен. И чем вы там занимаетесь?
Тургенев. Ходим на охоту.
Герцен. Мадам Виардо охотится?
Тургенев. Нет, она не американка, а оперная певица. Охотится ее муж.
Герцен. А… хорошо он стреляет?
Тургенев комкает свой рисунок.
Эмма. Значит, я зря терпела?
Георг. Эмма, наверное, не знает, что и думать…
Натали. Давайте расскажем ей!
Георг. Нет!
Натали. Отчего же?
Георг. Кроме того, она скажет Александру.
Натали. Александр никогда об этом не должен узнать.
Георг. Согласен.
Натали. Он не поймет.
Георг. Нет, не поймет.
Латали. Если бы он только знал, что в моей любви нет ни капли эгоизма.
Георг. Мы что-нибудь придумаем.
Натали. Когда-нибудь, возможно…
Георг. Как насчет вторника?
Натали. Но до тех пор…
Георг. Да. Так что одевайтесь скорее, мой дорогой дух, моя прекрасная душа!
Натали. Не смотрите!
Георг. Боже мой, мы же ни одного гриба не нашли! (Хватает корзину, страстно целует Натали и убегает. Она начинает одеваться.)
Герцен. Пойду поищу Георга и Натали. (Уходит.)
Эмма. Что вы сейчас пишете?
Тургенев. Пьесу.
Эмма. Про нас?
Тургенев. Действие происходит в течение месяца, в доме, в деревне. Женщина и молодая девушка влюбляются в одного и того же человека.
Эмма. И кто побеждает?
Тургенев. Никто, конечно.
Эмма (пауза). Я хотела кое-что спросить у вас, но вы можете рассердиться.
Тургенев. Тем не менее я вам отвечу. Нет.
Эмма. Но вы же не знаете, что я собиралась спросить?
Тургенев. Не знаю. Но теперь вы можете подогнать свой вопрос к моему ответу.
Эмма. Хорошая система. Простите меня. Ваша преданность достойна восхищения. (Пауза.) Теперь я хочу задать вам другой вопрос.
Тургенев. Да.
Эмма начинает плакать.
Простите.
Эмма. Но вы правы. Если бы вы знали, как мне тяжело. Георг был у меня первым.
Тургенев. У меня первой была дворовая девка. Наверное, ей велела моя мать. Мне было пятнадцать. Это было в саду. День был такой дождливый. Вдруг я увидел девушку, она шла прямо ко мне… подошла вплотную. Понимаете, я был хозяином. Она – моей рабой. Она взъерошила мне волосы и сказала: «Пойдем!» Незабываемо… Словами этого не опишешь. Искусство тут бессильно.
Эмма. Это не то. Это эротика.
Тургенев. Да.
Эмма. Вы когда-нибудь были счастливы?
Тургенев. Конечно, у меня бывают минуты неописуемого счастья… экстаза!..
Эмма. Бывают?
Тургенев. Наблюдать за тем, как почесывается утка, быстро-быстро шлепая своей мокрой лапкой, или как серебристые нити воды стекают с коровьего рта, когда она отрывает свою голову от кромки пруда и смотрит тебе прямо в глаза.
Входит Герцен.
Герцен. Руссо придется за многое ответить.
Георг следует за Герценом с корзиной в руках.
Георг. Да… К чему это ты сказал?
Натали уходит. Эмма берет корзинку и переворачивает ее. На землю падает одна-единственная поганка.
Герцен. В молодости я преклонялся перед Руссо. Мне казалось, что он достиг истины. Человек, каким создала его природа, не испорченный цивилизацией, желает только того, что должно желать.
Георг. О да.
Герцен. И потому каждый волен следовать своим желаниям без всяких препятствий, ведь все желают одного и того же… Торжество разума!
Эмма. Где Натали?
Георг. Разве она еще не вернулась?
Герцен. Она, наверно, собирает детей.
Георг (Эмме). Милая, можешь себе представить? Мы будем жить вместе с Александром и Натали в Ницце! Он поедет вперед, чтобы подыскать дом.
Эмма. Зачем… зачем уезжать из Парижа?
Герцен. Это бегство в Египет, прочь из Земли обетованной. Люди оступились. Я не стану унижать их оправданиями. У них не было ни программы, ни единой воли, чтобы привести ее в исполнение. Воля народа – это плод нашего воображения. Народные массы скорее похожи на явление природы. А природе все равно, что мы там пишем. Спросите у Георга – мы остались в дураках.
Входит Натали.
(Обращаясь к Натали.) Я в дураках. Ну и прекрасно. Нам тоже стоит подумать о наших страстях и грехах. Давайте попробуем пожить согласно нашим идеалам, в нашей собственной республике. Нас ведь много – девять, считая мать и детей.
Натали. Дети, должно быть, проголодались. Я просто умираю от голода.
Тургенев. Дождь собирается.
Герцен (Натали). Георг вызвался проводить тебя и детей на юг. (Эмме.) Ваш муж – сама доброта.
Георг (Эмме). А когда родишь, тоже приедешь к нам.
Натали. Пойдемте скорее – спрячемся вон в том заброшенном доме.
Герцен и Натали уходят, держась за руки.
Георг (Тургеневу). Вы что-нибудь пишете?
Тургенев. Да как вам…
Эмма (зло). Да, пишет. Комедию.
Георг. В самом деле?
Эмма, кажется, на грани срыва.
Тургенев. Ну вот и началось. (Подставляет ладонь под первые капли дождя. Они уходят вслед за Герценом и Натали.)
Сентябрь 1850 г
Ницца (в то время итальянский город).
Герцен пишет на веранде большого дома на набережной. Свет – южный, средиземноморский. Доносится звук моря, омывающего гальку. Видна часть сада. На просторной веранде – семейный обеденный стол и стулья, а также удобные кресла у маленького столика. Дверь ведет в дом.
В стороне мать и Коля поглощены своим занятием: Коля следит за движением своих губ в маленьком ручном зеркальце. Рокко, слуга-итальянец, накрывает на стол и поет в свое удовольствие. Проходя внутрь дома, он обращает свою «серенаду» к Коле и матери. Мать отвечает ему вымученной улыбкой. Подбадриваемый матерью, Коля подбегает к Герцену. Герцен подчеркнуто артикулирует слова, когда говорит с Колей.
Герцен. Was moechtest du denn?
Коля оглядывается на мать, ища поддержки. Она улыбается ему.
Коля. Ich spreche Russisch. Солнечный день. Меня зовут Коля.
Герцен. Wunderbar!
Бурные выражения радости со всех сторон.
Jetzt sprichst du Russisch!
Коля. Ich spreche Russisch!
Рокко, продолжая петь, возвращается, продолжает накрывать на стол.
Герцен. Zeig es Mami! (Рокко.) Do vei Signora?
Рокко. Sta nel giardino. (Уходит, продолжая петь.)
Мать. Следующий будет жонглировать, обнося гостей шампанским.
Герцен берет Колину руку, прикладывает ее к своему лицу и артикулирует слова, в то время как Коля читает по его губам.
Герцен (Коле). Garten.
Коля убегает.
Рокко по дороге к дому поет короткую серенаду матери.
Мать. Очевидно, следующий будет жонглировать. Но Италия гораздо приветливей Швейцарии, особенно к детям и пожилым дамам. Это цюрихская школа была последней каплей – сколько было шуму, когда они узнали, что учат ребенка опасного революционера.
Герцен. Я был даже рад, что мой скромный труд произвел такое впечатление на добрых бюргеров… кроме того, мы переманили оттуда лучшего учителя, так что все получилось хорошо. (Смотрит на часы.) Мне, кстати, уже пора в Геную, встречать его дилижанс. С ним Коля скоро начнет ораторствовать, как Демосфен, с камешками во рту. Но я хочу, чтобы и ты была счастлива в Ницце.
Мать. Саша, ты когда-нибудь вернешься домой? (Целует его.)
Герцен осознает поворотный момент.
Герцен. Как же я могу вернуться? Я познал удушье, мрак, страх, цензуру – и я познал воздух, свет, безопасность и свободу печати – и я знаю, что лучше. Но есть и другая причина. (Идет к столу, за которым он работал, и берет французский журнал.) Вот тут про нас пишут. Это французская газета. Этот человек – лучший в стране знаток России, и он тут доказывает, что мы – не люди, поскольку полностью лишены морали. Русский человек – вор и обманщик, и притом невинный, это просто заложено в его природе.
Мать. Он не имеет в виду нас, он имеет в виду мужиков.
Герцен. Да, они обманывают помещиков, чиновников, судей, полицию… и крадут у них, потому что мы их бросили. Какое им дело до нашей морали? Не красть – значит признать справедливость своей участи. На протяжении двухсот лет вся их жизнь была безмолвным протестом против существующего порядка. За них некому говорить. (Швыряет журнал.) И это пишет не какой-то слабоумный писака, а уважаемый историк, известный своими широкими взглядами, – пишет для образованных французов. Не пора ли наконец познакомить Европу с Россией? Мать (указывая в сад). Коля тянет Натали на пляж, а ей в ее положении туда нельзя. Пойду поищу няню.
Мать уходит. Герцен смотрит на часы, в спешке уходит, но возвращается и кричит по направлению к саду.
Герцен. Держи его за руку в воде! (Снова уходит, но встречает Эмму с коляской. Она уже не беременна.) От Георга ничего не слышно? Когда он приезжает?
Эмма. Не знаю.
Герцен. Это с его стороны нехорошо. Без него как-то пусто.
Герцен уходит. Появляется Натали – она на седьмом месяце беременности.
Hатали. Письма не было?
Эмма отдает Натали запечатанное письмо.
Спасибо. (Прячет письмо на груди.)
Эмма. Если он пишет, когда приедет, вы уж скажите мне.
Натали. Конечно.
Эмма. Если бы вы его любили, вы бы оставили Александра.
Натали (отрицательно качает головой). Александр не должен знать. Никогда. Единственный раз, когда он заподозрил, он чуть с ума не сошел. Я была готова на все, чтобы его успокоить.
Эмма. Вы выбрали самое простое. Если бы вы не были в том положении, в каком от вас Георгу мало, так сказать, практической пользы, он был бы сейчас здесь.
Натали. Вы не должны унижать себя, Эмма. Вас он тоже любит.
Эмма. Я – почтовое отделение и из милости занимаю ваш второй этаж, поскольку это все, что мы можем себе позволить, – большее унижение представить себе трудно. Но я рада терпеть все это ради моего Георга. Его нельзя было узнать, когда я приехала из Парижа. Он страдал больше, чем я. Если вы не можете сделать его счастливым или исцелить его – верните его мне.
Натали. Вы так ничего и не поняли. Все мои поступки – выражение божественного духа моей любви ко всему сущему. Ваш рассудочный подход к этим вещам показывает, насколько вы далеки от природы. Георг все понимает. Он любит вас. Он любит Александра. Он любит ваших детей и моих. Нашей любви хватит на всех.
Входит Георг. Бросает один взгляд на жену, ребенка и беременную любовницу, разворачивается и уходит.
Эмма. Георг!
Натали. Георг! (С радостным криком бежит за ним. Эмма за ней по пятам.)
Ноябрь 1850 г
В доме кричит новорожденный ребенок. Посыльный и дворецкий, Рокко, вносят букеты цветов.
Из дома появляются Герцен и Георг, в смокингах, у каждого в руках сигара и бокал шампанского.
Герцен (поднимает бокал). За Натали и новорожденную Ольгу.
Георг. За Натали и Ольгу. Поздравляю!
Герцен. A где Эмма?
Декабрь 1850 г
Там же. Няня вывозит роскошную коляску. Входит Эмма с полуторагодовалым ребенком. Она в состоянии, близком к истерике. Когда ребенок начинает плакать, Эмма продолжает говорить, усиливая голос, так что уровень шума иногда доходит до нелепого. Пока она говорит, Герцен выписывает чек и расписку.
Эмма. Когда мы были в свадебном путешествии, в Италии, Гeopry не понравился местный одеколон, поэтому я выписала из Парижа его любимую марку. Когда заказ пришел в Рим, мы были в Неаполе, а к тому времени, когда его доставили в Неаполь, мы уже вернулись в Рим. И так до тех пор, пока мы не получили его в Париже. Расходы были невероятные. У меня всегда так было с Георгом. Ничто не могло быть слишком хорошо или слишком много. Папа был богат… но революция сделала его бедным, и он обиделся на Георга – это так несправедливо. Я занимала деньги и продала все, что могла, только чтобы не стеснять Гeopra, a теперь и не знаю, к кому, кроме вас, обратиться.
Видно, как уже не беременная Натали, одетая в белое и освещенная лучами южного солнца, позирует для картины.
Я знала, что вы мне не откажете, ведь мы все так тесно связаны. Гeopr мне почти не писал, пока я была в Париже. Писала Натали – о том, какой он замечательный, добрый и чуткий человек, как он прекрасно занимается с вашими детьми, какой он очаровательный… У нее такое большое, любящее сердце – в нем, кажется, найдется место для всех.
Герцен (протягивает ей чек). Десять тысяч франков на два года.
Эмма расписывается в получении, берет чек и уходит с плачущим ребенком.
Январь 1851 г
Натали с картиной, для которой она позировала, подходит показать ее Герцену.
Герцен. Ах да… куда же нам ее повесить?
Натали. Но… это подарок, Георгу, на Новый год.
Герцен. Конечно, конечно. Как глупо с моей стороны.
Натали. Тебе она нравится?
Герцен. Очень. Если Гервег позволит, закажу копию для себя.
Натали. Ты сердишься.
Герцен. На что я должен сердиться?
Натали. Тогда забирай ее себе.
Герцен. Ни в коем случае.
У Натали наворачиваются слезы. Она растерянна.
Натали. Я отношусь к Георгу как к ребенку. Любая мелочь может его расстроить, привести в отчаяние или в восторг. Ты – взрослый человек во взрослом мире, ты не можешь понять эту жажду иной любви в его чутком сердце.
Герцен. Пожалуйста, говори проще.
Натали. Он на тебя молится, он живет ради одного твоего одобрения, пожалей его.
Герцен. Натали, загляни в свое сердце, будь честна перед собой и передо мной. Если ты хочешь, чтобы я уехал, я уеду. Мы с Сашей уедем в Америку.
Натали на грани истерики.
Натали. Как ты можешь! Как же ты можешь! Разве это возможно! Ты – мой дом, ты – вся моя жизнь. Благодаря моей любви к тебе я находилась в божественном мире, без этой любви меня не станет, мне придется заново родиться, чтобы хоть как-то жить.
Герцен. Говори яснее, бога ради! Был Гервег с тобой или нет?
Hатали. Если бы ты только мог понять! Ты бы молил меня о прощении за свои слова.
Герцен. Он взял тебя?
Натали. Я взяла его – прижала к груди, как ребенка.
Герцен. Это поэзия или инфантильность? Я хочу знать: он твой любовник?
Натали. Я чиста перед собой и перед миром – даже в самой глубине моей души я не упрекаю себя – теперь ты знаешь все.
Герцен (выходит из себя). Теперь я знаю – что?
Натали. Что я твоя, что я люблю тебя, что мои чувства к Георгу – от бога, если он уйдет – я заболею, если ты уйдешь – я умру! Наверное, это я должна уйти, уехать, – скажем, в Россию на год – Наташа одна способна понять чистоту моей любви.
Герцен. Господи, ты можешь мне сказать прямо – Гервег твой любовник?
Натали. Он любит меня, да – он любит меня.
Герцен. Он твой любовник? Ты спала с ним?
Натали. А, я, кажется, понимаю. Если он в моем сердце, тебе все равно. Но если в моей постели…
Герцен. Именно. Или ты в его, или вы вместе где-нибудь еще.
Натали. Александр, Александр, ты ли это, тебе ли, нежному и великодушному, я отдала когда-то свое невинное любящее сердце?
Герцен трясет ее.
Герцен. К черту эту болтовню! Скажи мне, это правда?
Натали падает в слезах.
Значит, правда. Скажи мне! Скажи мне!
Натали. Он мой любовник! Доволен?!
Герцен. Спасибо. Этот подзаборник, лицемер, предатель, прелюбодей – этот вор!
Натали. О Господи, что же мы наделали! Бедные дети!
Герцен. Об этом надо было раньше думать, до того, как ты запачкала всех нас своим пошлым, банальным, мелким развратом. Я уезжаю.
Натали. Нет – нет! Это убьет его!
Герцен. Убьет его? Это даже не роман, это какая-то комедия…
Натали. Я клянусь – он убьет себя. У него есть пистолет.
Герцен хохочет как безумный.
Герцен. Если это тот самый, с которым он ходил на войну, ему придется сначала его почистить, а то дуло, наверное, забито грязью.
Натали. Александр, как тебе не стыдно? Я вся в твоей власти, а ты издеваешься над тем чувством, которое вернуло меня к жизни.
Герцен. Ну спасибо! Спасибо! А скажи, чем была твоя жизнь до того, как я увез тебя, не дав даже времени переодеться?
Натали. Она была мучением. Ты прав, я радостно вручила тебе свою жизнь, она принадлежит тебе, и ты по праву можешь ею распоряжаться, но, пожалуйста, убей меня сразу, а не понемногу. (Рыдая, падает.)
Герцен садится рядом с ней и берет ее руки – его ярость прошла.
Герцен. Ты тогда даже шляпку забыла. (Он дает волю слезам, обнимает ее.) И ты прости меня, прости все, что я сказал. Я не верю в то, что сейчас говорил. Я потерял что-то, о чем даже не задумывался. Самого себя. Точку опоры.
Входит Эмма.
Эмма. Георг хочет, чтобы вы его убили.
Герцен смеется.
Герцен. А сам он попросить не может?
Эмма. Это тяжкое испытание для нас обоих. Но сравните свое поведение с моим. Позвольте Натали уехать с ним.
Герцен. Конечно! Если она захочет.
Эмма подходит к Натали и встает перед ней на колени.
Эмма. Спасите его.
Натали. Я не могу. Те силы, что у меня есть, необходимы Александру. Куда бы он ни поехал, я поеду с ним.
Герцен. Уедет он. (Эмме.) Я дам вам денег до Генуи, если вы уедете завтра утром.
Эмма встает.
Эмма. Мы не можем уехать. Мы многим должны в городе.
Герцен. Я это с радостью улажу.
Эмма снова бросается к Натали.
Эмма. Если вы не едете с Георгом, скажите ему, чтобы он взял меня с собой! Попросите его не бросать меня!
Герцен. Вы хотите, чтобы моя жена просила за вас?…
Эмма. Вы скажете ему?
Натали кивает. Эмма поднимается, чтобы уйти.
(Герцену.) Эгоист!
Герцен. Но вы же сами сделали из себя рабыню – и вот чем это кончилось.
Эмма уходит.
Конечно, я эгоист. Странные люди! Гордиться своим смирением… своей рабской зависимостью от других… и вся эта система обязанностей, выдуманная для того, чтобы сделать нас как можно более тихими и похожими друг на друга… Почему мы должны отказываться от своей исключительности… крохотный очаг, который гаснет без уважения к себе и который согревает и делает нас живыми и достойными любви. Эгоизм – не враг любви, а то, чем она поддерживается. Вот почему мне без тебя не жить.
Герцен теряет присутствие духа. Натали его утешает. Она снова преобразилась и говорит совершенно спокойно.
Натали. Нет… нет… Ты не погибнешь, Александр. Я только малая часть твоего… твоего чувства достоинства… Я не могу вернуть его тебе. Но оно не исчезло в нас. Оно перешло ко мне. Я никогда тебя не оставлю. Но подумай и о моей потере… прекрасный образ любви, любви, которая становится тем больше, чем она всеохватнее, а не тем больнее, грязнее и смешнее.
Слышно – а потом и видно, – как поет Рокко. Он накрывает на стол и украшает веранду для праздника.
Ноябрь 1851 г
Герцен работает на веранде. Рокко напевает и украшает, с помощью служанки, веранду и обеденный стол. Рокко уходит и возвращается.
Рокко. Principe!
Рокко впускает русского консула. Консул раскланивается. Рокко уходит.
Консул. Леонтий Васильевич Баев. Я имею честь говорить с Александром Ивановичем Герценом, я полагаю?
Герцен. Имеете.
Консул. Я – русский генеральный консул в Ницце.
Герцен. О Господи…
Консул. У меня для вас важное сообщение.
Герцен. От кого?
Консул. От его превосходительства графа Орлова.
Герцен. А, в прошлый раз он мне сообщил хорошую новость. Прошу садиться.
Консул. Благодарю. (Садится и достает из кармана бумагу, которую зачитывает.) 'Генерал-адъютант граф Орлов сообщил министру иностранных дел графу Нессельроде о том, что… (встает и почтительно склоняет голову) его императорское величество… (снова садится) всемилостивейше указал, чтобы Александр Иванович Герцен немедленно возвратился в Россию, о чем ему надлежит объявить, не принимая от него никаких причин, которые могли бы замедлить его отъезд, и не давая ему ни в каком случае отсрочки». (Складывает бумагу и убирает ее в карман.) Что же мне ответить?
Герцен. Что я не поеду.
Консул. Как не поедете?
Герцен. Так, просто, не поеду. Остаюсь. Не двинусь с места.
Консул. Вы не поняли. Его императорское… (встает, склоняет голову, садится) величество приказывает, чтобы вы…
Герцен. Да, а я не поеду.
Консул. Вы, очевидно, имеете в виду всеподданнейше просить об отсрочке исполнения воли его императорского (встает.)…
Герцен. Нет, нет. Я, кажется, не мог более ясно выразиться. Я не прошу об отсрочке. Я отказываюсь ехать когда бы то ни было.
Консул. А, вы просите об отсрочке на неопределенный срок? Вы нездоровы, возможно, слишком нездоровы, чтобы ехать. На то есть прецеденты.
Герцен. Один из нас, кажется, действительно не совсем здоров. Мое здоровье в отличном состоянии, особенно психическое здоровье, так что это, должно быть, вы. Или вы и вправду думаете, что я покорно подставлю руки под кандалы его императорского…Да сядьте вы, бога ради.
Консул. Но мне что вы прикажете делать? Поставьте себя в мое положение. Если мне придется выступать в роли посредника при акте неповиновения воле его имп… (Начинает вставать, но одергивает себя.) величества, мое имя привлечет к себе внимание в самом неблагоприятном контексте. Может даже сложиться впечатление, что я забыл о своем долге, потворствуя действиям, оскорбительным для величия престола и способным вызвать высочайшее неудовольствие.
Герцен (его это начинает забавлять). А, я, кажется, начинаю вас понимать. По-моему, нам надо выпить. Рокко! Vino. (Зовет Рокко, который прерывает свою арию, чтобы принести вина.) Отчего бы мне лично не написать графу Орлову? Тогда вы можете ничего и не знать о моем ответе.
Консул. Правда? Вы могли бы ему написать? Я был бы вам крайне признателен.
Герцен садится писать. Подают вино.
У вас праздник?
Герцен. Да, мы встречаем мою мать. Она ездила в Париж с одним из моих детей. Они возвращаются сегодняшним пароходом из Марселя.
Консул. Ваш мальчик, который глухой?
Герцен. А я все думал, зачем Орлов здесь держит генерального консула!
Консул. Нет, нет… каков эгоист! Я часто вижу ваших детей, когда они играют на пляже со своей няней.
Натали входит на веранду вместе с Сазоновым.
Натали. Посмотри, кто к нам пожаловал из Женевы!
Герцен (консулу). Позвольте вам представить мою жену. Это господин…
Консул. Баев, русский консул.
Натали испугана.
Натали. Что?… (Герцену.) Что случилось?
Герцен. Ничего не случилось. Все в совершенном порядке. (Консулу.) А это…
Сазонов становится обходительным.
Сазонов. Хм, я впечатлен. Я, кажется, никому не говорил, что приезжаю.
Консул. У меня было дело к господину Герцену.
Сазонов скептически смеется.
Сазонов. Конечно. Передайте графу Орлову мои комплименты… Он отлично осведомлен.
Консул. Вы знаете графа Орлова?
Сазонов. Нет. Но я смею думать, что он знает меня. Когда я жил в Париже, я был источником его постоянного раздражения.
Герцен. Садись, налить тебе чего-нибудь?…
Сазонов (не обращая внимания на Герцена). Вы, наверное, много слышали о моей… деятельности в Женеве. Передайте Орлову, что мы с ним однажды обязательно встретимся.
Консул. Непременно. Как ему о вас доложить?
Сазонов. Просто скажите… голубой соловей продолжает полет… Он поймет.
Герцен расписывается и заклеивает письмо.
Герцен. Ну вот и готово.
Консул принимает письмо и раскланивается с Натали и Сазоновым. Герцен провожает его. Смена времени. Вечер. Натали и Рокко, может быть еще и служанка, делают последние приготовления к встрече. Китайские фонарики, флажки, игрушки на столе и плакат «Добро пожаловать, Коля». (В идеале Саша принимал бы участие в приготовлениях, но ему уже 11 лет. Его сестре, Тате, которую зрители так и не видели, было бы семь.)
Сазонов тоже делает вид, что помогает, но скоро бросает и продолжает говорить и пить. Натали его почти не слушает.
Сазонов. Я получил письмо от Боткина…
Натали. Почему их до сих пор нет? Надо было мне поехать с Александром встречать пароход…
Сазонов. Москва была вся украшена к открытию железной дороги. Николай был в восторге. Он лично осмотрел каждый мост и каждый туннель. Аппетит его немецких родственников произвел сенсацию в вокзальном буфете.
Натали (рассеянна). Что ж они так опаздывают. Это все, наверное, из-за бабушкиных сундуков. Она путешествует, словно эрцгерцогиня…
Сазонов. Их кто-то сопровождает?
Натали. Только ее служанка и Шпильман – Колин учитель. (Рокко.) Per favore, vai a andate a vendere se vengono.
Рокко. Si, senora.
Рокко встречает Герцена на краю сцены. Герцен проходит мимо него. Натали его заме чает.
Натали. Александр?… Где они?
Герцен. Они не приедут. Пароход из Марселя… не придет. (Обнимает ее и начинает плакать.)
Натали (в недоумении). Как, они совсем не приедут?
Герцен. Нет. Случилось несчастье… В море… О Натали!
Hатали. Когда приедет Коля?
Герцен. Он никогда не приедет… Прости.
Натали вырывается из его объятий и начинает его колотить.
Натали. Не смей так говорить! (Убегает внутрь дома.)
Герцен (Рокко). Убери это все. (Указывает на украшения.)
Сазонов. Господи… что случилось?
Герцен. Они столкнулись с другим кораблем. Сто человек утонуло. (Рокко.) Sbarazzatevi tutto questo.
Герцен следует за Натали внутрь дома. Она начинает выть от горя. Рокко нерешительно начинает задувать свечи.
Август 1852 г
Ночь. Герцен стоит у поручней на палубе пересекающего Ла-Манш парохода. Через некоторое время он осознает, что рядом стоит Бакунин.
Бакунин. Куда мы плывем? У кого есть карта?
Герцен. Бакунин? Ты умер?
Бакунин. Нет.
Герцен. Это хорошо. Я только что о тебе думал, и вдруг ты… как ни странно… и выглядишь совершенно так же, как в тот дождливый вечер, когда я провожал тебя в Кронштадт, где тебя ждал пароход. Помнишь?
Бакунин. Ты был единственным, кто пришел проститься.
Герцен. А теперь ты единственный, кто пришел проводить меня!
Бакунин. Куда теперь?
Герцен. В Англию.
Бакунин. Один?
Герцен. Натали умерла, три месяца назад… Мы потеряли Колю. Он погиб в море, вместе с ним моя мать и молодой человек, который учил его говорить. Никого из них не нашли. Натали этого не вынесла. Она ждала еще одного ребенка, и после родов у нее уже не было сил жить. Младенец тоже умер.
Бакунин. Мой бедный друг.
Герцен. Ах, Михаил, если бы ты слышал, как Коля говорил! Это было так забавно и трогательно… Он понимал все, что ему говорили, и, готов поклясться, он тебя слушал! Хуже всего то… (Он почти срывается.) Если бы только это случилось не ночью… Он не слышал в темноте – не видел губ.
Бакунин. Маленький Коля – его жизнь оборвалась так рано! Кто этот Молох?
Герцен. Нет, не то, совсем не то. Его жизнь была такой, какой была. Оттого что дети взрослеют, мы думаем, что их предназначение – взрослеть. Но предназначение ребенка в том, чтобы быть ребенком. Природа не пренебрегает тем, что живет всего лишь день. Жизнь вливает себя целиком в каждое мгновение. Разве мы меньше ценим лилию от того, что она сделана не из кварца и не на века. Где песня, когда ее спели, или танец, когда его станцевали? Только люди хотят быть хозяевами своего будущего. Мы твердим себе, что у мироздания нет других забот, кроме наших судеб. Каждый день, каждый час, каждую минуту мы видим непредсказуемый хаос истории, но думаем, что художник что-то перепутал. Где единство, где смысл величайшего творения природы? Ведь должна же непредсказуемость течения миллионов ручейков случайности и своеволия быть уравновешена прямым как стрела подземным потоком, который всех нас несет туда, где нам назначено быть. Но такого места на Земле нет, потому оно и зовется Утопией. В гибели ребенка не больше смысла, чем в гибели армий или наций. Был ли ребенок счастлив, пока он жил? Вот должный вопрос, единственный вопрос. Если мы не можем устроить даже собственного счастья, то каким же надо обладать запредельным самомнением, чтобы думать, что мы можем устроить счастье тех, кто идет за нами. (Пауза.) Что с тобой случилось, Бакунин? Тебя предали?
Бакунин. Нет, просто революции кончились. Когда солдаты схватили меня, мне было уже все равно. Я просто хотел спать. Спасибо за деньги! Мне разрешали покупать сигары и книги. Я выучил английский! (Сакцентом.) «Mary and George go to the seaside». Как поживает Георг? Поблагодари его от меня. И Эмма прислала мне сто франков. Небольшие деньги приходили от демократов со всего мира, от незнакомых людей. Братство обездоленных – не только метафизика.
Герцен. Я слышал, светские дамы собрали деньги, чтобы устроить твой побег, когда тебя переправляли в Россию.
Бакунин. Вероятно, граф Орлов тоже об этом слышал – на границе меня ждали двадцать казаков, чтобы препроводить в Петропавловскую крепость. Нет, теперь дело за революцией.
Герцен. Какой революцией?
Бакунин. За русской революцией. Немцы и французы подложили нам свинью – они были готовы избавиться от привилегий аристократии, но грудью встали на защиту частной собственности.
Герцен. А чего же ты ждал?
Бакунин. Что ж ты мне этого раньше не сказал?
Герцен. Ты не слушал.
Бакунин. А почему я должен был слушать?
Бакунин. У бедных было больше голосов, чем у богатых. Кто бы мог подумать, что все так выйдет.
Герцен. Еще Прудон говорил, что всеобщее голосование – контрреволюционно.
Бакунин. Он продолжал настаивать на своем, Пьер Жозеф. Я объяснял ему Гегеля. Его жена накрывала ужин у камина, шла спать, вставала, накрывала завтрак, а мы все сидели у остывшего очага и говорили о категориях… Хорошее было время, Герцен.
Герцен. Эх, Бакунин.
Бакунин. Мы были там, когда рождалась Вторая республика. Это было самое счастливое время моей жизни.
Герцен. Революция приказала долго жить, а теперь и Республика вместе с ней. Несколько тысяч арестов – и президент Луи Наполеон Бонапарт становится императором Наполеоном. Людям оказалось все равно. Это был выход для Республики, которая устыдилась сама себя. Вторая империя стала хорошим завершением парижского сезона. Ожидаются серьезные изменения в мебели и женской моде. Ты прав, с русским западничеством покончено. Цивилизация прошла нас стороной, мы проходили по ведомству географии, а не истории, так что нас все это почти не задело. Теперь мы можем, не отвлекаясь, заняться делом.
Бакунин. Я не мог дождаться, когда окажусь на Западе. Но ответ все это время был у нас за спиной. Крестьянская революция, Герцен! Маркс надул нас. Он просто городской сноб, для него крестьяне – это не люди, это сельское хозяйство, как коровы или репа. Но он не знает русских крестьян! За ними история бунтов, и мы забыли об этом.
Герцен. Остановись-остановись.
Бакунин. Я не имею в виду набожных седобородых старцев – оставим их славянофилам. Я имею в виду мужчин и женщин, готовых спалить все вокруг, вздернуть на суку помещика и насадить на вилы головы жандармов!
Герцен. Остановись! – «Разрушение – это творческая сила!» Ты такой ребенок! Мы должны сами идти к людям, вести их за собой шаг за шагом. У России есть шанс. Деревенская община может стать основой настоящего народничества – не аксаковский сентиментальный патернализм и не бесчувственный бюрократизм социалистической элиты, а самоуправление снизу. Русский социализм! После французского фарса я был в отчаянии… Россия спасла меня… Ты здесь, Михаил?!
Бакунин. О да. Если ты прав, я здесь надолго. (Уходит.)
Герцен. Ни у кого нет карты. Карты вообще нет. На Западе в следующий раз может победить социализм, но это не конечная точка истории. Социализм тоже дойдет до крайностей, до нелепостей, и Европа снова затрещит по швам. Границы изменятся, нации расколются, города заполыхают… рухнет закон, образование, промышленность, загниют поля, к власти придут военные, а капиталы вывезут в Англию и Америку… Снова начнется война между босяками и обутыми. Она будет кровавой, скорой и несправедливой, и Европа после нее станет похожа на Чехию после Гуситских войн. Тебе жаль цивилизации? Мне тоже жаль.
Слышен голос Натали – из прошлого, – зовущий снова и снова Колю.
Натали (за сценой). Коля!
Вдалеке раскат грома.
Герцен. Он не слышит тебя.
Натали (за сценой). Коля!
Герцен. Прости меня, Натали. Прости.
Лето 1846 г
Соколово, как раньше. Продолжение. Вдалеке слышен раскат грома.
Голос Натали по-прежнему зовет Колю. Саша останавливается, чтобы посмотреть и прислушаться. Мужские голоса доносятся издалека. Это Герцен и его друзья перекликаются во время поисков. Входит Огарев и окликает Натали.
Огарев. Коля здесь! Он со мной.
Натали (входит). О слава тебе, Господи… слава Богу.
Огарев. Без паники, без паники… Он шел вдоль канавы и весь перепачкался.
Натали перебегает через сцену.
Натали (за сценой). Мама боялась, что потеряла тебя! Пойдем, будем тебя отмывать в ручье. (Удаляясь.) Александр!.. Мы здесь!..
Огарев по-прежнему держит Сашину удочку и стеклянную банку из-под варенья. Вдалеке слышны мужские голоса. Они кричат друг другу, что Коля нашелся. Последний раскат грома.
Огарев. Жизнь, жизнь… (Саше.) Тебе папа когда-нибудь рассказывал, как мы с ним познакомились и стали лучшими друзьями?
Саша. Неправда, я вас не знаю.
Огарев. Правда! Твоего отца я знал еще до твоего рождения! Это был самый счастливый день в моей жизни – тот день. Мы взялись за руки и все вместе встали на колени, – твои мать и отец, и моя жена и я, и… Но ты прав, потом я надолго уехал. (Пауза.) Нет, самый счастливый день в моей жизни был задолго до того, на Воробьевых горах, и мы с твоим отцом… взбежали на самый верх. Солнце садилось над распростертой перед нами Москвой, и мы поклялись… стать революционерами. Мне было тринадцать лет. (У него вырывается легкий смешок, он смотрит в небо.) Гроза прошла стороной.
Герцен (за сценой). Ник!.. (Входит с письмом от Орлова.)
Огарев. Скажи Саше, кто я.
Герцен. Смотри… от графа Орлова. (Передает письмо Огареву, который начинает его читать.) (Саше.) Ник? Ник – мой лучший друг.
Огарев возвращает письмо Герцену.
Огарев (Саше). Видишь? (Радостно обнимает Герцена, поздравляет его.
Входит Натали с Колей на руках.
Входят Грановский, Кетчер и Тургенев. Медленное затемнение, когда они все собираются у места для пикника.
Конец