В ярких лучах солнца искрилась река. Небо отражалось в каналах. По дорогам, ведущим в город, тянулись повозки — тысячи людей стремились в Вавилон. Лежали прозрачные тени в серебряной пыли под ногами пальмовых рощ. Величественная Дорога процессий, зубцы стен, Ворота Иштар, отливающие синевой изразцов, ожидали прибытия Набу.

Толпы народа стекались сюда. Гвардейцы стояли в двойном оцеплении. Вдали показалась роскошная процессия. На верблюдах, украшенных цветами и лентами, сидели жрицы в тонких накидках и жрецы. Рабы белой стройной толпой следовали за лазоревыми покрывалами с золотой бахромой по краям, звоном колокольцев, и верблюды гордо несли на длинных шеях свои уродливые головы. В руках рабов были одежды и знаки бога.

Кружась под музыку, двигались танцовщицы, и их украшения искрились, точно каждая из них капризной рукой рассыпала золотые монеты. Белые быки тащили большую повозку, в которой лежала кедровая статуя Набу в золотой маске. И снова шли рабы и танцовщицы.

С приближением процессии шум толпы усиливался. Теперь он напоминал шум морского прибоя. Звук то откатывался к задним рядам, то возвращался, разрастаясь, заглушая команды начальников гвардейцев. Солдаты в оцеплении страдали от жары. Металлические доспехи раскалились, плоские бронзовые шлемы блестели на солнце. Командиры с мечом у бедра прохаживались вдоль цепей. Было шестое нисанну. От зноя лопалась земля.

Сумукан-иддин бродил по дорожкам сада. Под подошвами скрипел ракушечник. Он, конечно, поступил правильно. Рано или поздно это все равно пришлось бы сделать. Он тщательно подыскивал подходящую семью и остановил выбор на доме судьи. Набу-лишир богат, как жрец. Он и сыну своему прочит блестящую карьеру при дворце. И ведь так, забери его чума, и будет! Все будет хорошо, все только ради Иштар-умми.

Меж стволов мелькнуло женское платье. Солнце бесилось в мятущихся пальмовых ветвях. Стволы были как шкура леопарда. Но вот завитые локоны не могли им принадлежать. Сумукан-иддин остановился, сцепив за спиной руки. Почему женщины носят такие тонкие платья?

Сара рвала цветы. Она его не видела, или только делала вид, что не замечает любующегося ее грацией и стройной фигурой мужчину. Птицы оглушительно орали. Сумукан-иддин стоял, широко расставив ноги, покачиваясь с мыска на пятку. Солнце ослепляло. Он щурился. Потер глаза большим и средним пальцами. Никого нет, только леопардовый сад.

Сумукан-иддин тряхнул головой и быстро пошел к дому. В спальне было прохладно. Солнечный свет дробился и падал на пол. Порхала золотая пыль. Он подошел к столу, уставленному сосудами из серебра. В дальних дорогах ему приходилось вести жизнь аскета, но, находясь в своем доме, Сумукан-иддин позволял себе роскошь. Ему это нравилось. Нравились контрасты.

Он налил в кубок армянского вина. За это вино пришлось заплатить цену племенного жеребца, но оно того стоило. Душа была неспокойна. Он чувствовал, что сын судьи — его, Сумукан-иддина, опасность. Он хотел позвать арфиста, но передумал и вышел из спальни. Сара быстро шла навстречу. Цветы куда-то исчезли, и теперь в ее руках были сандалии Иштар-умми. Аравитянка улыбнулась и хотела пройти мимо, но он остановил.

— Где Иштар-умми?

— Она наверху. С утра там. Сначала сидела на балюстраде, пока не стало так жарко, а потом…

— Что она делает?

— Спит.

— Спит, — повторил Сумукан-иддин.

Сара отвернулась и прижала к груди сандалии. Сумукан-иддин не отпускал ее. Взгляд его был красноречив. Ей захотелось плакать. Он взял ее за подбородок и повернул ее лицо к себе.

— Почему ты отворачиваешься?

Она молчала.

— Почему не смотришь в глаза? — продолжал Сумукан-иддин. — Или ты что-то замыслила?

— Я? — переспросила Сара недоуменно.

— Ты.

— Нет, господин.

Губы его дрогнули. Он провел указательным пальцем по ее шее, от уха до ключицы. Теперь Сара не отводила глаз от его лица. Он трогал ее. Это было впервые за много лет. Он прикасался к ней не как покупатель или хозяин. Это были прикосновения мужчины.

— Оставь это здесь, — Сумукан-иддин указал на сандалии.

Она присела и поставила их на пол. От него пахло вином. От него пахло пустыней, энергией пустыни, где между небом и пустотой — движение дюн.

— Идем, — сказал Сумукан-иддин.

Она последовала за ним. Ей хотелось сказать, что она хочет быть его наложницей, быть рядом с ним, но она молчала. Она шла чуть-чуть позади, но не настолько, чтобы потерять его профиль.

Они оказались в спальне, и Сара закрыла дверь, прижавшись к ней спиной. Сумукан-иддин повернулся на пятках.

— Ты ведь не откажешь своему господину?

— В чем? — прошептала она.

Сумукан-иддин так же шепотом сказал:

— Ты боишься меня?

— Нет.

— Это правильно. Потому что ты — женщина. Ты знаешь, чего хочет мужчина?

— Власти.

— А чего хочешь ты?

Сара покачала головой. Расстегнула платье. Сумукан-иддин смотрел, как она обнажается. Купец представил, как набрасывается на нее, и они катаются по полу. Он шумно втягивает носом возбуждающий запах аравитянки. Старается запомнить детали неистового соития, кожу, не слишком упругую, но такую нежную, что объятия оставляют следы, заполнить себя ощущением тяжести ее разведенных ног, света, позолотившего пушок на животе — муравьиную тропинку к темной трапеции.

Но все было не так. Он не мог вести себя, как юноша, как когда-то. Он просто смотрел, как она освобождает тело от одежды.

Сара сделала к нему шаг, и тогда он раскрыл объятия. Губы ее пахли гранатом. В уголках запекся сок. Во впадине ключицы лежал вопросительный знак волоска. Он заставил ее лечь на пол, на спину, лучи солнца оставляли косые полоски на ее стройном теле. Он восторженно мял ее податливую плоть. Кажется, ей тоже нравилось.

В спальню вошла служанка. Поняв, что присутствует при соитии, она зажала рот ладонью и быстро вышла. Хозяин и рабыня лежали на ковре. Она была полным сосудом, а он — опустошен. Приглушенный шум доносился из-за стен — Вавилон праздновал. Сара приподнялась на локте, посмотрела на Сумукан-иддина. Он спал. Тогда она встала, потирая бедра. Сумукан-иддин сквозь ресницы смотрел, как она ходит по комнате и собирает одежду.

Адапа брел по узкой улице, загребая ногами песок. Болела голова, глаза воспалились от яркого солнечного света. А теперь, когда солнце наполовину погрузилось в подземный мир, перед его глазами растекались огненные кляксы. Весь день он провел на улицах Вавилона, среди праздных, хохочущих толп. Он то машинально куда-то шел, заложив руки за спину и слегка наклонившись вперед, точно ноги его жили своей жизнью, отдельной от разума, то садился на солнцепеке, опершись локтями на колени.

Адапа страшно устал. Со вчерашнего дня он не появлялся дома, и не было минуты, чтобы он не думал о Ламассатум. Он ожидал ее на Пятачке Ювелиров, вдруг увидев с обнаженной, безоговорочной ясностью, какое громадное количество людей, словно волны океана, омывают его гладкое тело, покатые плечи, полутени на широких, выпуклых скулах. И сам он— черный камень с густой, темной душой, в грохоте и шипении прибоя.

Она не приходила. Адапа не злился. Просто ждал. Это было мучительно, но ему казалось, что вот теперь он набрел на свою подлинную жизнь. Он ее не дождался. Но уйти не мог. Провел ночь у алтаря Ада-да, бога бури. Ах, какая буря была в его сердце! Даже в минуты коротких, сумбурных снов, чередующихся с таким же недолгим бдением, когда он дрожал, прислушиваясь к шагам на мостовой.

Какие-то женщины приняли его за бродягу и обругали. Старик-сторож проковылял со своей колотушкой. Адапа слышал отдаленные голоса; по вечернему усталые, лай собак, пение в одном из ближних храмов. От канала потянуло сыростью. На башнях Имгур-Бел горели огни, отсюда казавшиеся красными тревожными глазами.

Наутро, проснувшись, Адапа встал и пошел, с легкой головой, сердцем, наполненным до краев. Теперь Пятачок Ювелиров представлялся ему местом мистическим, порогом в новую жизнь, ключом к которой была Ламассатум.

Адапа поел в какой-то харчевне с бедняками, выпил черного пива. Он не хотел возвращаться домой, видеть отца, так легко решившего его судьбу. Он не был готов к женитьбе, но и не хотел остаться один. Адапа обернулся и с удивлением увидел, что Старый город остался позади, за его спиной. Открылся берег Евфрата, и окраинная улица шла под уклон. Он спускался к темной широкой реке с плоскими мутными бликами уходящего солнца. Трава с тихим шелестом расступилась. Адапа снял сандалии. В первые минуты было больно — нежные стопы его не привыкли к грубой поверхности.

Он подошел к самой кромке. Тепловатая вода коснулась пальцев ног. Это растрогало его, он стиснул зубы, чтобы не заплакать. Речной ветер нес запахи моллюсков, тьмы, перебирал бахрому его платья. Адапа слышал дыхание Евфрата, крик над головой — в ледяной бездне — множества мокрых, голых, страшных звезд. Он поднял голову. Небо мерцало. Там была такая теснота! Солнце закончило свое небесное странствие и спустилось в подземный мир — до следующего утра. В вышине оставалась еще узкая полоса крови, которую торопливо допивала ночь.

Слева возвышалась каменная громада моста. Вода шумела, обтекая столбы. Адапа пошел туда. От берега поднимались лестницы с узкими ступенями, уходящими прямо во тьму, к широким кирпичным аркам. На том берегу раскинулся Новый город. Отраженные прибрежные огни стрелами пронзали воду. Адапа подумал вдруг, что вон там, на юго-западе Нового города, за пределами стен, лежит кладбище.

Там живут многие из его семьи, и он придет к ним в свое время. Он захотел увидеть то место теперь, ночью, когда исчезают все обманы дня, а есть только черное и белое, прямая линия бытия, ведущая к смерти. Он стал быстро подниматься по лестнице. Голоса людей, до этого особенно его не тревожившие, приближались. Шум работ становился громче. Адапа ступил на мост. При светильниках рабы убирали деревянный настил. Надсмотрщики ругались, мускулистые спины мужчин блестели от пота. Вдруг из-за поворота показались парусники с высокими мачтами, направлявшиеся от пристани. В этой сквозной мгле они бесшумно летели по воде, точно духи. Адапа в растерянности смотрел на торговые корабли, выносливых, гибких рабов, отдаленные огни, однако лицо Ламассатум заслоняло все. Он вдруг ощутил, совершенно отчетливо, что она ждет его в условленном месте, сидя на земле и опираясь спиной о еще теплый камень алтаря. Ощущение было настолько сильным, что мысль успела только дать сигнал — молниеносную вспышку, и озноб пробежал по спине. Он повернулся и бросился назад, к кварталу Рука небес.

Варад-Син стоял под аркой. Пышные растения дышали свежестью. На широкой балюстраде, окаймлявшей покои жреца, буйно разросся сад, условно повторявший висячие сады царского дворца. Здесь была двойная терраса с лестницей из белого камня. В трещинах ступеней проросла трава. Это нравилось Варад-Сину, как нравились крылатые быки Шэду на каменных тумбах.

Он никак не мог заставить себя успокоиться. Сердце билось, как птица, попавшая в силки. Внизу, в темном колодце двора, закричал павлин. Меж ветвей мелькнул факел. Где-то хлопнула дверь. Варад-Син услыхал шаги нескольких людей и явственно различил торопливую женскую поступь. Он потер вспотевшие ладони. Шаги приближались. Факел плясал во мраке.

Варад-Син с радостью увидел, как она бежит вверх по ступеням в сопровождении рабов. Он пошел навстречу. Дверь верхней террасы распахнулась, и жрица вошла.

— Ты ждал меня, — сказала она так, точно не сомневалась в этом.

И Варад-Син ответил так же прямо и просто:

— Ждал.

— Выходит, ты не забыл меня за целый год? — Ее бровь лукаво изогнулась, в уголках чувственного рта застыла победная улыбка.

— Проклятый год! Он выпил меня до дна. Не было дня, чтобы я не вспомнил о тебе.

— Я чувствую, что ты не лжешь. — Анту-умми удовлетворенно кивнула.

— Я не лгу. Вспоминал тебя. Вернее твои глаза, ибо тебя не знаю.

— Хочешь узнать?

Варад-Син обошел вокруг женщины, разглядывая ее. Она и бровью не повела. Тогда он прошептал, едва переводя дух:

— Хочу.

— У меня есть условия.

— Все, что хочешь, за твою благосклонность. Обещаю.

— Значит, так и будет, — сказала жрица из Бор-сиппы и развязала пояс. — Ты отпустил царя?

— Да, так же, как Набу — тебя.

— Куклы быстро сгорели.

— Это хороший знак. Я верю.