Навуходоносор щурился на ярком солнце. Его облекли в прекрасное и легкое одеяние, но на душе было тяжело. Царь быстро шел по мозаичному полу, где на солнце то и дело вспыхивали слюдяные плитки. Левая рука словно онемела от долгого сдавливания, и царю это непривычное ощущение доставляло беспокойство. Он был рад тому, что новогодние празднества заканчивались. В приемной зале его с почтением встретили придворные и жрецы. Да, было время, когда он любил их всех, но теперь любовь стала осмотрительнее. В последнее время Навуходоносор предпочитал думать о своем народе, о своих крестьянах и воинах, но не о ближайшем окружении.

Воздушные анфилады залов сменяли друг друга, повсюду царило великолепие. Гирлянды роз и лилий украшали дворец. Кричали павлины, веера их ярких хвостов раскрывались меж толп приближенных. Царь был подобен грозовой туче, им восхищались. Здесь, в этих залах, уже не было видно напольных узоров — множество ног ступало по шлифованным плитам, и блеск драгоценностей соперничал с блеском глаз прекрасных, капризных женщин. Звучали голоса и музыка, сливаясь в гармоничный хор.

Навуходоносор вошел в передний зал с рельефными дверьми. В этот час они были закрыты, столбы солнечного света, пересекаясь, падали из узких окон над входом, резные пятна света рассыпались полукругом на полу. У боковой стены, там, куда не дотягивались горячие щупальца солнца, на возвышении стояло кресло с искусной резьбой.

С двух сторон, как глыбы черного камня, возвышались нагие африканцы с открытыми светильниками в руках. Пламя трепетало, пульсирующие оранжевые пятна скользили по лицу сидящей женщины. Ее глаза, обведенные тушью, скрывались в тени, и такие же резкие пятна теней лежали у носа, скул, повторяли очертание карминовых губ. Волосы, черные, как вавилонская ночь, закрывали виски, спускаясь ровной волной до плеч. Головной убор мерцал драгоценной россыпью, откликаясь мерцанию камней на алебастровой груди.

На ковре у ее ног сидели жрицы храма Мардука, юность которых подчеркивала совершенную красоту верховной жрицы. Они с веселым смехом кормили павлинов, прожорливые птицы хватали куски на лету.

Навуходоносор остановился в перекрестии солнечных лучей. Жрица со спокойной улыбкой встала ему навстречу. На ней было облегающее полупрозрачное платье с дымчатым шлейфом. Спускаясь с возвышения, она осторожно ставила ступни, словно шла в холодной воде по каменистому дну, и контуры ее тела светились в пламени.

— Приветствую тебя, мой царь, — произнесла она. Голос отразился от сумеречных сводов зала. — Я готова к священному бракосочетанию, к тому, что обязана буду обеспечить на предстоящий год плодородие и богатство стране.

— Тогда идем, — сказал Навуходоносор.

Жрица молча поклонилась. Входные двери царского дома раскрылись прямо в синее весеннее небо. Царь и жрица вышли на неширокую площадку, ограниченную с двух сторон резными рельефными колоннами. Пестрая толпа придворных высыпала следом.

Щурясь на ярком солнце и ни на кого не глядя, они спустились по пологой лестнице. Во дворе их ждали колесницы. Фаланги гвардейцев обеспечивали порядок и охрану высоких особ. Роскошная процессия двинулась к Воротам богини Иштар: носилки жен царя, колесницы придворных, удобные повозки жрецов. В небе не было ни облачка. Солнце жгло. Поднялся сухой ветер. Кони, впряженные в колесницу царя, всхрапывали и задирали головы, и было видно, как вспухли вены на бронзовых руках возницы.

Навуходоносор обернулся. Позади следовала колесница верховной жрицы. При ярком свете дня она была так же прекрасна. Женщина улыбнулась царю. На ветру взлетали пряди ее волос, и прозрачная накидка наполнялась горячим ветром. Жрица была несказанно прекрасна. Навуходоносор отвернулся. Во всем был привкус пепла.

Тысячи людей бежали к Дороге процессий. Шествие со статуями богов возвращалось в Вавилон по суше. Дорога, которой не было равных, вела от Дома новогоднего праздника к Воротам Иштар. Гигантские толпы народа собрались здесь. Статуи богов везли на большой украшенной колеснице в Вавилон, красу царства, по дороге длиной пятьдесят гар. Стены ее были покрыты рельефами и изразцами. По небесному фону навстречу счастливым богам шли священные животные Иштар — львы с золотыми гривами. Дорога была устлана известняковыми плитами и, по краям — плитами из брекчии с алыми и белыми прожилками. Отовсюду летели букеты цветов, и казалось, что кони ступают по яркому ковру.

Ворота, украшенные снизу доверху кирпичом в голубой глазури, с фигурами быков и змеевидных драконов Мардука, раскрылись. Показалась роскошная процессия за городскими стенами. Навстречу колеснице богов выехала царская колесница. По обе стороны смолкли музыка и шум, и в наступившей солнечной, знойной, голубой тишине зазвучала молитва Навуходоносора:

— О мои боги, Набу и Мардук, когда вы торжественно въезжаете в Вавилон по этой дороге, пусть ваши уста изрекут обо мне доброе слово! Перед вами хожу я во дни моей жизни до самых далеких дней, пусть не состарюсь я и пребуду всегда в здравии тела и веселье сердца!

Крики ликования, восхваления богов и царя поднялись над стенами Дороги процессий, и отдельным рокочущим эхом полетели к городским окраинам. Теперь грандиозное шествие двинулось вдоль стен дворца до Эсагилы, чьи монументальные башни виднелись над храмовыми стенами. Вавилон бурлил, а над городом безмолвно возвышался зиккурат, равных которому не было в целом свете.

Сильный сухой ветер дул на необъятной равнине. Тучи опустились ниже и потекли быстрее, наискось, к далекому, ровному, точно меч, горизонту. Вокруг, и в небе и на земле, была пустота, заползающая в душу, крик и мучительный стон ветра. Хлопали полотнища шатров и палаток, пламя костров, невидимое в резком свете дня, металось и гудело. Здесь, в этом краю, не было теней. Безумное солнце выскакивало из-за горизонта, чтобы простоять в зените, как всевидящее око, до сумерек, и алым, раскаленным шаром покатиться в страну мертвых. Люди Авель-Мардука не были истощены физически — хватало еды и питья. Но принц все чаще замечал взгляды воинов, направленные вдаль, в необъятность, пустоту, где затеряешься, пропадешь, станешь выть с ветром, как неприкаянный дух. Молчаливая тоска была в этих взглядах. Равнина сковывала волю, выпивала по капле жизнь войска, и Авель-Мардук с каждым днем замечал все большие перемены.

Папирусы, приходящие из Вавилона, лишали принца покоя, вселяли такую тревогу, что он не мог спать по ночам. Идину удалось убедить Авель-Мардука, что отходить сейчас — преждевременно, что нельзя оставлять Хаттушаш, не свернув ему шею. Да, царь хеттов мертв, но есть преемник. И не пройдет и нескольких лет, как непокорный народ вновь восстанет, и вновь окрасятся кровью воды Галиса.

Третьего дня под стенами Хаттушаша сошлись оба войска. Жестокая была битва, но хетты понесли куда больший урон. Рука Вавилона сильна, и будет так во веки, пока стоит державный Вавилон перед лицом верховного законодателя Мардука. Так думал принц, глядя на сражение с кургана, где бесновался ветер… Вавилон уйдет из этого пустого края только с победой.

Теперь Авель-Мардук сидел у стола, облокотившись о тяжелую деревянную столешницу. Длинное платье с глубоким вырезом, без рукавов, подчеркивало красоту его атлетического тела. Волосы были скреплены драгоценной заколкой и покоились на спине, словно сложенные крылья летучей мыши.

Перед принцем лежал развернутый папирус. Он вглядывался в арамейские знаки, лицо его выражало задумчивость. Выл ветер, все тот же ветер, не стихающий ни днем, ни ночью. Он задувал под полог шатра, качались кисти на ложе принца, и трещало пламя в плоских чеканных чашах.

Вошел Идин. Он был в полном боевом облачении, с луком за спиной и коротким мечом у бедра. Одной рукой он снял шлем, другой откинул назад волосы, упавшие на лицо.

— Ты звал меня, — сказал он. Авель-Мардук кивнул, не поднимая глаз на Идина.

— Ты словно не рад победе, господин, — проговорил Идин. — Ты мрачен, словно Эрра стоит у тебя за спиной, словно ты сам — бог войны.

— У меня за спиной павшие воины, брат, — отвечал принц. — Каждый раз в сражениях я остаюсь с погибшими. Умираю с ними.

— Это плата за право быть принцем, — проговорил Идин и почтительно склонил голову.

Авель-Мардук задумчиво перебирал на столе свитки папируса и глиняные таблички. Донеслось ржание коней, где-то близко залаяли псы. Перекликалась дневная стража. Принц молчал. Идин подошел и остановился перед ним, глядя на склоненную благородную голову.

— Ты говоришь о плате. Нет, этого было бы мало! Судьба дает и тут же отнимает. Вот! Вот!!! — Авель-Мардук стиснул в кулак папирус и потряс им перед лицом Идина. — Вот! И это плата тоже! Жрецы готовят переворот. Династия, при которой Вавилон возвысился и стал процветающим городом, им неугодна. Все, чему служили мой отец и дед, им противно. Конечно! Они и под Ассирией неплохо жили. Подлецы!

Он бросил на стол папирус. Немного успокоился. Поправил платье. Его черные глаза горели гневом. Идин любил этот пронзительный взгляд, этого человека, ради которого неоднократно шел на смерть.

— Отец пишет, что считает своим долгом защитить меня, не дать расползтись гнили по всей стране. Но я знаю, он не пойдет на крайние меры, не поднимет руку на жрецов. Это должен сделать я, — принц положил руку на плечо друга. — Ты — мой соратник и брат. Ты-то знаешь, что я прав.

— Знаю, — кивнул Идин. Авель-Мардук улыбнулся.

— Наместник Хаттушаша понял, 'что шансов нет, он оказался не глупцом, что ж, это приятно. Хоть Хаттушаш и открыл ворота, город грабить не позволяю. Ни один кусочек серебра не должен пропасть, не должен быть разбит ни один горшок. Пусть побежденные прославляют щедрость Вавилона! Но мелкие города и селения, что попадутся на пути, — добыча воинов. Отметим победу и выпьем за скорое возвращение в прекрасный город, брат.

Авель — Мардук направился к столику, стоявшему отдельно. Круглые кувшины Междуречья соседствовали с изящными сосудами из Сирии и амфорами с Крита. Принц налил неразбавленного вина в две чаши, одну протянул Идину.

— Выступаем сегодня вечером. Пойдем быстро. Утром будем у Галиса. Нужно поскорее возвращаться, брат. Я должен быть с отцом.

Адапа проснулся оттого, что какой-то шум доносился снизу, из-под пола. Шум не затихал и не усиливался, он звучал монотонно и слаженно, точно гудение пчелиного роя, и только глиняная свистулька звучала глухо и грустно, хотя играющий пытался изобразить веселую мелодию.

Он открыл глаза. В комнате было темно. На столе стояла лампа, уже горевшая еле-еле. Она не могла дать света этому крохотному миру, ограниченному с четырех сторон, лишь красно-золотая аура мерцала в сумраке. Это был теплый сумрак, фиолетовый, с капелькой белил и краплаком в густых, клубящихся углах. Ламассатум спала, разметав черные, пряные волосы.

Сознание Адапы просыпалось медленно и сладко, разворачивая пестрые, измятые крылья. Воспоминание о том, что он пережил здесь, в этой комнате, с этой девушкой, взволновало его. И, улыбающийся, голый, он потянулся к ней. Кожа ее была так нежна, что даже легкие прикосновения оставляли на ней светло-коричневые пятна. Два маленьких холмика — ее груди — в ложных, пугливых отсветах лампы едва-едва поднимались и опускались. Дышала она бесшумно.

Адапа стал целовать ее медленными поцелуями, боясь разбудить, и желая, чтобы она проснулась. Он не хотел думать ни о чем: ни о том, что было до нее, ни о том, что будет потом, ни о том даже, что было между ними. И любовь ли это? Он боялся потерять, спугнуть этот волшебный миг, краткость которого он осознавал и который пытался удержать, продлить, выпить без остатка, оставить где-то вот здесь, у сердца. Он вдруг стал суеверным, говорил ей обо всем шепотом, и даже теперь, когда она спала, говорил с нею в своих мыслях. Адапа считал себя человеком мужественным, но теперь, обретя Ламассатум, он слабел. Вдруг Адапа с ужасом поймал себя на желании заплакать.

Ламассатум открыла глаза.

— Что ты делаешь? — прошептала она с улыбкой.

— Стараюсь не забыть вкус твоего поцелуя, — пошутил он.

— Ах ты, хитрец! — Она хлопнула его ладошкой по плечу. Звук получился звонкий, и они рассмеялись.

Они обнимались в этой случайной постели, Адапа твердил себе: «Не смогу… Не смогу — что?» Покрывала, густой жаркий воздух, весь мир пахли ею. Она не была невинна, но и искушенной в плотских утехах тоже не была. Она льнула к нему, охватывала всем телом, целовала воспаленными губами.

«Не смогу расстаться с ней…» Сердце Адапы колотилось. Он уже не слышал ничего, даже себя, лишь ее протяжные стоны, от которых сходил с ума.

Потом они лежали молча, и лампа догорела.

Набу-лишир ехал в неповоротливой повозке со скрипящим ободом. Солнце палило, и, кажется, по всему городу, куда ни сунься, стоял этот пряный, застенчивый, тревожный запах брошенных на мостовые и раздавленных цветов. Судье это было не так уж неприятно, но вызывало из потаенных уголков его памяти образ рано ушедшей в подземное царство жены. Запах увядающих цветов почему-то всегда будил одно и то же воспоминание.

Это случилось однажды, а потом много, много раз, его невеста, супруга, мать Адапы, некрасивая, романтичная девушка, подарила ему цветы, завезенные с севера, с такими толстыми стеблями. «Я люблю, знаешь, вот эти стебли, когда они скрипят…»

Поступки жены его удивляли. Это потом он разглядел ее красоту, но всю ее, до самого дна, так и не смог. Нупта была загадкой.

Колесо угодило в выбоину. Повозку тряхнуло. Набу-лишир дернул головой. Боже, боже, неужто задремал, прямо на солнцепеке, посреди вопящей улицы. Он сердито кашлянул, оправил платье. Краткий сон отозвался горечью во рту и головной болью. Колесный обод скрипел. Судья стиснул зубы.

Он въехал во двор собственного дома и, почти не разжимая губ, спросил у подбежавшего слуги: — Молодой господин вернулся?

— Нет, его не было, господин, — отозвался невольник, бывший кочевник, подставляя плечо судье.

Бормоча проклятия, Набу-лишир вошел в дом. Поведение сына ему не нравилось. Он, конечно, допускал, что предстоящие перемены в жизни могли выбить мальчишку из колеи. Но коль скоро этот вопрос решен, ему следует принять это как данность. Вместо того чтобы возблагодарить отца и небо, он ведет себя… Как именно сын себя ведет, Набу-лишир объяснить затруднился. Адапа — взрослый юноша, да и что невероятного в том, что в дни новогодних празднеств он веселится? Все бы ничего, если бы не взгляд сына, слепой, малярийный, который порой Набу-лишир ловил на себе, в блеске своего кольца, филиграни серебряных чаш — бессознательный взгляд человека, потерявшего привычную почву.

В рабочей комнате он подошел к столу. В глаза бросился развернутый папирус. Это было письмо Иштар-умми к нему, ее будущему свекру. Она интересуется Адапой, его характером, привычками и склонностями. Набу-лишир был поражен. Он считал подобный поступок недопустимым. Так запросто писать к нему! Никакого почтения! Иштар-умми избалованный ребенок, начисто лишенный скромности, как она могла решиться на такое? Сказать ее отцу? Пожалуй, не надо. Кто их разберет? Все точно с ума посходили. Набу-лишир протянул «м-да», свернул папирус и засунул под таблички.

Почему два дня назад, за завтраком, перебрасываясь с Адапой фразами, он решил, что мальчишка влюблен? Причем влюблен отнюдь не в свою невесту. Объяснений этому не было. Как не было и доказательств. Но почему-то Набу-лишир думал, что не ошибается, и что увлечение сына никому не принесет счастья.

— Была бы здесь Нупта, — вслух сказал он. — Уж она бы ему мозги быстро вправила.

Адапа любил только ее. Как и Набу-лишир. Но Нупты не было. Никогда не будет. Никогда.