Вавилон гудел, словно улей. Испуганные люди сбивались в кучи, точно бараны. Солдаты разгоняли толпы. Какие-то люди в греческих ритуальных одеждах выкрикивали на площадях пророчества, тыча пальцами в небо, говорили о гневе богов и близком конце света. При появлении солдат улепетывали, теряясь в толпе. Начались аресты. В начале хватали уличных проповедников, потом всех подозрительных, и волокли во дворец.

Одно имя Авель-Мардука вселяло ужас.

Жрецы руководили беспорядками. Было произнесено роковое слово — затмение.

Нинурта, молодой жрец Иштар, на площади перед целлой громко говорил толпе:

— И я, один из посвященных, теперь возвещаю вам великие несчастья! Не будет мира домам вашим, но придут разорение, и страх, и ужас, и смерть, как пес, ляжет у порогов ваших. Боги дают нам знамения в небесах. Завтра не увидите вы солнечного света, солнце станет черным, как гнилой плод, и тьма упадет на землю, встанете вы над пропастью, и голоса мертвых услышите из бездны! Говорю вам истину! Умрет царь Навуходоносор, Вавилон будет плакать, как сирота, и выть, как горькая вдовица. Не займет наследник трона отца своего, ибо это не тот наследник, кому царь передал право. Это — бес! Но жрецы ваши защитят вас! Тьма опустилась над Вавилоном, и завтра вы это увидите! Но мы не оставим вас.

В толпе мелькнули шлемы солдат. Соратники поспешно увели Нинурту. Женщины причитали, плакали испуганные дети. Мужчины расходились молча.

В крытой колоннаде Южного дворца стоял Авель-Мардук, задумчиво глядя на раскинувшийся внизу город. Улыбка давно не озаряла его сумеречного лица. Сильный жаркий ветер дул, отбрасывая назад волосы, льняное платье липло к ногам, острые лучи солнца разрезали филигрань на богатых ножнах принца — подарок критского царя.

— Тьма, пришедшая из храмов, укрыла Вавилон, любимый город отца, — проговорил Авель-Мардук.

— Что? — Идин, стоявший поодаль, обернулся и глядел выжидающе на мрачный профиль принца.

— Сейчас решится судьба династии, — сказал Авель-Мардук. — Жрецы возмущают народ. Только и разговоров, что о пророчестве. Проклятое затмение! Проклятые жрецы! О боги всемогущие, как легко управлять чернью, посеяв в ней страх.

— А сам ты веришь в пророчество, господин? Авель-Мардук порывисто приблизился, стиснул плечи Идина.

— Ты умный человек, брат мой, неужели ты хоть на минуту допустил, что все, о чем кричат жрецы, имеет хоть каплю здравого смысла? Они возмущают народ, говорят, что я — злой демон. Даже стадо газелей может убить льва, если внушить глупым тварям, что это дозволено. Пока служители богов сидели в своих хранилищах и собирали свитки, они были тихи, как вода. Но им дали власть. Теперь они — сила, и они хотят править!

— Затмение случится завтра, господин.

— Да, завтра. Отец болен… Передай начальникам фаланг, чтобы были готовы ко всему. Этой ночью усилить патрули, зажечь факелы. Армиям — боевую готовность. Разгонять толпы, не дать черни взбунтоваться. Если начнутся погромы, паника — не жалеть никого.

Идин поклонился. Уходя, он увидел стоящую за выступом стены женщину. Она поймала его взгляд своими лучезарными глазами. Ревность кольнула сердце. Это была служанка принцессы Шаммурукип, любимой жены Авель-Мардука.

— Идин! — крикнул вдогонку принц. — Такой ли город мы покидали несколько месяцев назад? И вот, вернувшись, нашли здесь хаос!

Жена пристально глядела на него. Адапа замкнулся, и уже не хотел говорить ни да, ни нет, но сказать было необходимо, ибо завтра может не наступить, если его возлюбленная умрет. Перед его взором стояли бледное, обморочное лицо Ламассаум, безвольные руки, чуть дрогнувшая мышца на шее, когда она качнула головой. Она стонала во сне. Адапе хотелось защитить ее, уничтожить ее боль, ее темные сны.

Иштар-умми обвила его шею руками, влажно, пряно загудела в ухо:

— Ничего не говори, ничего! Ты — мой. Что ты хочешь, чтобы я сделала? Какой ты хочешь, чтобы я стала — стану! Ты муж мой, моя кровь.

Адапа отстранился, взял ее запястья, снял руки со своих плеч.

— Я солгал тебе, — медленно и спокойно произнес он. — Я не имел права жениться на тебе. Прости, если сможешь.

— О боги! — Иштар-умми закусила губу, чтобы не разрыдаться.

— Прости меня. Право, было бы лучше, если бы ты ненавидела.

— Нет!

— Выслушай меня, Иштар-умми.

— Нет!

— Я всегда буду перед тобой виноват. Но еще не поздно все исправить. Ты искала любовь, но в этом доме ты не сможешь ее найти.

— Молчи, не говори ничего! — в ужасе закричала Иштар-умми. — Я люблю тебя!

— Но я тебя не люблю.

— Может быть, потом…

— Никогда.

— Адапа, я ношу твоего ребенка. Прорицательница сказала, что это девочка.

— Надеюсь, она будет счастливее своей матери.

— Адапа, почему ты так жесток? За что мне это все?

— Ты умная женщина, Иштар-умми, пройдет время, и ты поймешь, что так лучше для всех, — сказал Адапа. — Я даю тебе развод. Скоро ты вернешься в дом своего отца. Я уплачу любую сумму, какую бы он ни потребовал. Но прежде я сам съезжу к нему.

— Он убьет тебя! — крикнула Иштар-умми, крупные слезы текли по ее щекам.

Адапа улыбнулся.

— Поверишь, — произнес он, — я даже не знаю, что сказать тебе на это. Может случиться так, что этот исход для меня будет предпочтительнее других.

— Прошу тебя, не бросай меня. Неужели тебе меня совсем не жаль? — Голос ее сорвался. Она кусала полные розовые губы. Глаза покраснели и влажно мерцали. Черные слипшиеся ресницы, похожие на наконечники стрел…

— Жаль, — отвечал он. — Вообще, с самого начала все пошло не так. Прими все как есть. Я не смогу тебе помочь, никто не сможет.

— У тебя есть другая женщина? — еле выговорила Иштар-умми.

— Да, есть. Когда нас друг другу представили — помнишь? — уже тогда я любил ее.

Иштар-умми присела на стул, она была словно неживая, как глиняная фигурка. «Любит ли она меня? — думал Адапа. — Твердит, что любит. Бедная. Даже если и так, я не могу смотреть в ее сторону. Я сломал ей жизнь, подлец. Я. хотел, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Что я натворил! Добро бы, один страдал, а то ведь других это коснулось. Иштар-умми льет слезы. Ламассатум едва не погибла».

Снова перед глазами встали картинки той ночи, как он шел к нищему рыбацкому поселению, будто рука судьбы вела его.

— Иштар-умми, мне нужно идти, — сказал он.

— Куда? К отцу?

Она вскочила, обняла его.

— Адапа, ты муж мой, любимый, ты кровь моя. Никуда не пущу. Никому не отдам. Зубами вцеплюсь, держать буду. Почему все так? Почему жизнь моя кончена?

Иштар-умми рыдала. Адапа смотрел на жену, жалость и злость кипели в нем. Было время, когда самолюбие он тешил сознанием собственной безгрешности. Он упивался им, был горд. И вот низвергнут с пьедестала. Другой человек — женщина — страдает из-за него.

— Не говори так, — сказал он. — Все еще будет хорошо.

— Без тебя?

— Без меня.

— Этого не может быть.

— Может, ты в этом убедишься. Просто из сегодняшнего дня не видишь завтрашнего. Слезы высохнут, ты будешь улыбаться, все плохое унесет река. Ты очень красива, Иштар-умми, ты создана для любви, а не для страданий. Ты будешь счастлива.

— Но зачем тебе отказываться от меня, зачем развод? Пусть даже будет другая, мне все равно. Я приму ее.

— Прости.

Адапа вышел из комнаты. Коридор был темен. Дом враждебно глядел на него. Двор заволокло сиреневым сумраком. Десятки бледных бабочек-ночниц кружились, опадали.

Ребенком, он видел, как сокол сбил голубку. В голом, бессмысленном ультрамарине трепетали ее белые крылья, и вдруг не стало ничего, умерла красота. Медленно плыло белое перо. Он следил за ним, пока оно не легло в траву.

Бабочки кружили, терялись в темной листве. Он шел, раздвигая вуали сумрака, еще не остывшего молодого вечера с заблудившимся западным ветром, с первой звездой в освеженной лазури.

Его жена, нет, чужая женщина стояла в темном проеме окна, со светильником за спиной, так, что вся была в золотой, пульсирующей ауре, насыщенной до предела, до боли, до сверхъестественной чистоты. Очень бледное пятно лица, темные, мерцающие провалы глаз, яркие губы и тридцать алмазов в волосах.

— Адапа, не ходи к отцу! — закричала она. — Не ходи! Я сама, я помогу тебе.

Он обернулся на ходу, махнул ей. Ему показалось, что она смеется, но это была гримаса плача. Адапа запомнил Иштар-умми такой. Внешняя дверь захлопнулась.

Адапа пошел по улице. Темнота быстро сгущалась. Горели фонари, расчерчивая тротуар черными причудливыми тенями. Прохожие попадались редко. Из боковой улицы вынырнули факелы стражи, и тут же скрылись. По небу шли тучи, тьма нависла над Вавилоном.

Адапа споткнулся о что-то мягкое, большое. Он наклонился. Мертвая собака лежала поперек тротуара. Улыбалась влажными коричневыми губами, обнажая клыки. Было что-то страшное, жалкое, молчаливое в поникших ушах, одеревеневших лапах; мелькнул желтоватый белок, зрачок смотрел прямо на Адапу.

Бесконечность бытия и конечность земного пути слились в точку, где мама и Ламассатум ждут его, где будет дом, весь захватанный лапами пальм, и солнце, и луна, и бесконечные закатные прогулки, и белые паруса кораблей, прячущихся за померкшими берегами отдаленной, невидимой реки. Счастье и любовь — все, что нужно человеку, все, за чем он приходит в этот прекрасный и яростный мир, полный мук и страданий.

Адапа отступил. Собака лежала, ветер посыпал ее шерсть пылью. Что-то подобное когда-то уже происходило: вечер, тень, факелы впереди', женщина в узком окне, широкая улыбка зверя. Что-то кольнуло, он не понял, что. Потянулся к ноющей ключице, растерянно оглянулся. Показалось, что на той стороне улицы стоит мать. Он зажмурился. Никого не было. Фонарь перед богатым двухэтажным домом погас — выгорело масло.

Адапа повернул в обратном направлении, он спешил на хозяйственный двор, где были конюшни и стойла для скота. Рабы вывели жеребца. Пустынную улицу оглушил дробный, ступенчатый стук копыт. В исколотой фонарями тьме белый конь нес всадника с тяжелым сердцем.

Теперь Сумукан-иддин глядел на него без улыбки. Дыхание, вырывалось с хрипами, как из груди дракона. Адапа, готовый ко всему, поставил чашу на низкий стол.

— Я не хочу придавать это дело огласке, — сказал Сумукан-иддин. — Ты возвращаешь мне мою дочь как можно скорее. Вернешь приданое и заплатишь за развод.

Адапа ждал. Напряжение не проходило. Какая-то птица сонно вскрикнула за стенами притихшей комнаты.

— Я приму дочь, но ты должен будешь отвесить двадцать мин серебра.

— О чем ты говоришь? — возразил Адапа. — В договоре говорится о трех минах.

— Я знаю договор не хуже тебя, — Сумукан-иддин обратил на него свой тяжелый, как свинец, взгляд. — Иштар-умми может обратиться в суд, и тогда тебе придется объяснить, почему ты расстаешься с женой. Набу-лиширу не нужен скандал.

— Да, он этого не допустит. Хорошо, я уплачу сколько ты хочешь.

Адапа поднялся и хотел идти, не прощаясь.

— Она любит тебя, — глухо сказал Сумукан-иддин.

— Я знаю.

— Я люблю ее, я! Что об этом ты знаешь?

— Я возвращаю ее.

— Ты никогда мне не нравился, щенок. Но ей нужен был муж. Если бы ты ей не понравился, богов беру в свидетели, принуждать бы не стал. Если б я знал, что ты принесешь нам бесчестье, убил бы прежде, чем ты коснулся ее.

— Я извещу тебя, как только буду готов уплатить.

Адапа поклонился и покинул комнату. Он спешил. Сумукан-иддин секунду постоял, тупо глядя на дверь. Его одурачили, осрамили дочь. И кто? Зарвавшийся мальчишка, избалованный щенок, который решил, что ему все позволено!

— Бузазум! — заревел он.

Ненависть жгла, как удары кнута. Сумукан-ид-дину казалось, прошел век, прежде чем Бузазум появился — жирный раб, заросший бородой.

— Спусти псов! Скорее, пока он не ушел! Пусть рвут его!

Бросился к окну. Адапа прыгнул на белого жеребца. Сумукан-иддин видел его сосредоточенное лицо, сдвинутые брови. Гром копыт оглушил. Тут же двор заполнился воем и визгом мечущихся собак. И Сумукан-иддин стоял, безвольно уронив руки, пока двор не опустел.

— Вот он каков, — прошептал Сумукан-иддин. — А ты лила по нему слезы.