1
Снова он спал теперь на одной кровати с Буонаррото. Завернутые в мягкую шерстяную ткань, под кроватью хранились два мраморных рельефа. Рельефы принадлежали ему — ведь так сказал Лоренцо.
Уж конечно, думал Микеланджело, криво улыбаясь, взять их во дворец Пьеро не захочет. После двух лет жизни в просторной, комфортабельной комнате, откуда в любое время можно было выйти и спокойно разгуливать по всему дворцу, приспособиться к этой тесной каморке, где, кроме него, жили еще три брата, оказалось не просто.
— Почему ты не идешь во дворец, чтобы работать на Пьеро де Медичи? — спрашивал отец.
— Меня не хотят там видеть.
— Но ведь Пьеро ни разу не сказал напрямик, что ты ему не нужен.
— Напрямик Пьеро никогда не говорит.
Лодовико провел обеими руками по своей пышной шевелюре.
— Забудь свою гордость, Микеланджело, — это для тебя непосильная роскошь. В кошельке-то у тебя пусто.
— Кроме гордости, у меня сейчас ничего не осталось, — тихо отвечал Микеланджело.
Истощив свое терпение, Лодовико отступился.
Микеланджело не рисовал уже целых три месяца — такого перерыва в работе он еще не помнил. Безделье сделало его раздражительным. Лодовико тоже был не в духе, хотя и по другой причине: Джовансимоне, которому исполнилось тринадцать лет, где-то сильно набедокурил, и у пария были неприятности с Синьорией. Когда наступили знойные июльские дни, а Микеланджело по-прежнему хандрил и бездельничал, Лодовико возмутился:
— Никогда я не думал, Микеланджело, что ты просто лентяй. Я не позволю тебе больше слоняться по дому как неприкаянному. Я уже говорил с дядей Франческо: он устроит тебя в цех менял. С твоей образованностью, после двух лет учения у тех профессоров…
Вспомнив, как ученые-платоники, усевшись вокруг низкого стола в кабинете Лоренцо, вели споры об иудейских корнях христианства, Микеланджело печально улыбнулся.
— Извлекать прибыли они меня не учили.
— …и когда-нибудь ты вступишь в компанию с Буонаррото. Из него, надо думать, выйдет хитрый делец. У вас будет капитал!
Он шел вверх по Арно, на поросший ивами берег. Искупавшись в мутной реке и освежив накаленную зноем голову, он мучительно думал: «Что же мне теперь делать? На что решиться?» Он мог жить и работать у Тополино. Он уже и ходил к ним несколько раз, молчаливо усаживался во дворе и принимался за работу, обтесывая строительный камень, но то было временное облегчение, а не выход. Неужели же ему бродить по тосканской земле, от дворца к дворцу, от церкви к церкви, от селения к селению, и кричать, подобно точильщику ножей: «Высекаю мраморные статуи! Эй, кому мраморные статуи!»?
В отличие от платоников он не получил в свое распоряжение ни виллы, ни каких-либо средств для продолжения работы. Лоренцо просил Лодовико уступить ему сына, но он не сделал Микеланджело членом своего семейства. Лоренцо, по сути, приказал Микеланджело украсить фасад незавершенной церкви Медичи двадцатью мраморными изваяниями, но он даже не заготовил для этого материалов.
Микеланджело натянул на влажное тело рубашку; подолгу валяясь на речном берегу, он загорел сейчас не хуже каменотесов Майано. Дома его ожидал Граначчи. Вскоре после похорон Лоренцо Граначчи и Буджардини вновь перешли в боттегу Гирландайо.
— Salve, Граначчи. Как идут дела у Гирландайо?
— Salve, Микеланджело. Дела в мастерской идут чудесно. Заказ на две фрески для монастыря Сан Джусто в Вольтерре, заказ на «Поклонение» для церкви в Кастелло. Гирландайо желает тебя видеть.
В мастерской были точно те же запахи, какие ему помнились по прежним временам: запах только что истолченного угля, запах красок и извести. Буджардини радостно прижал Микеланджело к груди. Тедеско хлопал его по плечу. Чьеко и Бальдинелли, вскочив со своих мест, справлялись о его здоровье. Майнарди горячо расцеловал его в обе щеки. Давид и Бенедетто жали ему руки. Доменико Гирландайо сидел за своим тщательно прибранным столом на возвышении и с теплой улыбкой смотрел на всю суматоху. Глядя на своего старого учителя, Микеланджело думал, как много изменилось в жизни за четыре года, прошедшие с того дня, когда он впервые вошел в мастерскую.
— Может, ты все-таки снова поступишь к нам и завершишь свое ученичество? — спросил Гирландайо. — Я буду платить тебе двойную плату по договору. А если тебе покажется мало, мы потом поговорим об этом, как друзья.
Микеланджело стоял будто онемелый.
— У нас теперь, как ты видишь, полно заказов. И не надо мне говорить, что фреска — не твое дело. Если ты даже и не сумеешь писать по мокрой стене, то все равно в разработке фигур и картонов ты нам окажешь очень ценную помощь.
Он вышел из мастерской и, оказавшись на площади Синьории, слепо уставился на статуи в Лоджии: блеск и сиянье солнца кололо глаза. Да, Гирландайо предложил ему место вовремя: теперь не надо будет сидеть целыми днями дома, а двойная плата как нельзя лучше умилостивит Лодовико. С тех пор как закрылись Сады, Микеланджело чувствовал себя одиноким.
В мастерской у него снова будут товарищи. Вновь он станет на твердую профессиональную стезю, как это и положено семнадцатилетнему юноше. Сейчас он вял и бездеятелен, а Гирландайо окунет его в самую гущу хлопот и неотложной работы. Быть может, это выведет его из оцепенения.
Невзирая на палящий зной, он отправился в Сеттиньяно. Миновав поле вызревшей пшеницы, он сошел в овраг и хорошенько вымылся в ручье: ручей теперь сильно обмелел и стал не таким быстрым. Во дворе у Тополино он уселся под нишей и начал тесать камень.
Он жил у каменотесов несколько дней, прилежно работал, спал вместе с подростками тут же на дворе, на тюфяках из соломы. Тополино видели, что он чем-то озабочен. Но они ни о чем не спрашивали его и ничего ему не советовали. Пусть он вволю потрудится над камнем и все решит сам, без посторонней помощи. Крепко стискивая молоток и зубило, его пальцы сжимались и разжимались; рука ощущала привычную тяжесть инструмента, все ее мышцы и сухожилия, от кисти до плеча, были напряжены; мерно, в устойчивом ритме, наносил он удар за ударом — летели и падали осколки, камень обретал все более правильную форму. Микеланджело дивился: как пусто бывает у него на душе, если только не заняты руки.
В Сеттиньяно говорили: «Тот, кто работает с камнем, сам похож на камень: снаружи груб и темен, а внутри светел».
Обтесывая и граня камень, он в то же время гранил и свои мысли. Взлетает молоток, начиная серию ударов, — раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь: все ушло в работу, мысль не блеснула даже на мгновение. Раз, два, три, четыре — вот уже, пока наносишь остальные удары, в мыслях сделан какой-то шажок, что-то обдумано. Дух Микеланджело становился здесь спокойным и ясным, его внутренние силы крепли. И по мере того как трудились руки, придавая нужные очертания камню, зрела и чеканилась мысль: он уже знал, что к Гирландайо он не пойдет. Вновь заняться ремеслом, к которому у него не лежит душа, стать подмастерьем у живописца только потому, что во Флоренции нет скульптурной мастерской, — это было бы отступлением. Работа над фреской потребует изменить манеру рисования, сам подход к рисунку — все, чем он овладел за три года скульптурной работы, будет утрачено. Спор между двумя искусствами в его душе все равно не утихнет: скрывать это от Гирландайо было бы нечестно. Да и вообще из всего этого ничего хорошего не получится.
Он попрощался с Тополино и стал спускаться с холмов, шагая к городу.
На Виа де Барди он встретил очкастого отца Николо Бикьеллини — приора ордена Пустынников Святого Духа. Этот высокий, кряжистый человек вырос в тех же кварталах, где жил и Микеланджело; когда-то он мастерски гонял мяч на широком пустыре напротив церкви Санта Кроче. Теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, в его черных, коротко подрезанных волосах блестела седина, но телесные силы у него были поразительны. Облаченный в черный шерстяной подрясник с кожаным ремнем, он буквально с рассвета и до поздней ночи бодро хлопотал, доглядывая за своим обширным монастырем-вотчиной, где было все, что требовалось для обители: церковь, больница, постоялый двор, пекарня, библиотека, школа и четыре сотни молчаливых монахов.
Увидев Микеланджело, он очень обрадовался; его искрящиеся голубые глаза казались под очками огромными.
— Микеланджело Буонарроти! Какой счастливый случай! Я не видел тебя с самых похорон Лоренцо.
— С тех пор, отец, по сути, я не видел никого и сам.
— А ведь я помню, как ты рисовал в Санто Спирито еще до того, как стал работать в Садах Медичи. Ты убегал от учителя Урбино прямо из класса и копировал у нас фрески Фиорентини. Знаешь ли ты, что Урбино жаловался мне на тебя?
В душе Микеланджело шевельнулось теплое чувство.
— Как это трогательно, отец, что вы все помните.
И тут же в его воображении встали библиотека и кабинет Лоренцо, груды книг и манускриптов в великолепных переплетах — теперь этих чудес ему уже не увидеть.
— А можно мне читать в вашей библиотеке, отец? Ведь доступа к книгам у меня сейчас нет.
— Ну разумеется, можно. Наша библиотека открыта для всех. Если ты простишь мне мое хвастовство, то я скажу, что наша библиотека — старейшая во Флоренции. Нам завещал свои рукописи и книги Боккаччо. То же сделал и Петрарка. Приходи ко мне прямо в кабинет.
Впервые за много месяцев Микеланджело почувствовал себя счастливым.
— Благодарю вас, отец. Я захвачу с собой карандаш и бумагу — порисовать.
На следующий день, рано утром, Микеланджело пересек мост Святой Троицы, направляясь к церкви Санто Спирито. Он зарисовал здесь фреску Филиппино Липпи и саркофаг Бернардо Росселлино. Это был первый рисунок, который он сделал после смерти Лоренцо. Он чувствовал, что в нем пробуждаются прежние силы; исчезло постоянное ощущение беды, сжимавшее горло; дыхание обретало теперь глубину и спокойный ритм.
Потом он, наискось перейдя площадь Санто Спирито, вышел к монастырю; монастырское подворье открывалось сразу же за площадью, строение, в котором помещался кабинет настоятеля, было с краю. Настоятелю приходилось часто разговаривать с мирянами, встретиться с ним мог кто угодно. Но входить в самый монастырь посторонним было воспрещено; монахи жили в своей обители совсем обособленно, блюдя строгий порядок.
Посмотрев на рисунки Микеланджело, отец Бикьеллини воскликнул:
— Прекрасно! Прекрасно! Только знай, Микеланджело, что внутри монастыря у нас есть фрески куда лучше и древнее. В покое Мастеров, например, фрески работы семейства Гадди. А зал Капитула великолепно расписал Симоне Мартини.
Янтарные глаза Микеланджело загорелись — казалось, в них проник ласковый взгляд настоятеля, блеснувший сквозь его огромные очки.
— Но ведь попасть внутрь монастыря нельзя…
— Мы можем тут помочь. Я тебе составлю расписание и укажу часы, когда в покоях и зале Капитула никого не бывает. Я давно думал, что эти произведения следует показать художникам. Но пока тебя интересуют книги. Пойдем же.
Настоятель провел Микеланджело в библиотеку. Углубившись в старинные тома, здесь сидело несколько мирян, а в уютных нишах скрипели перьями переписчики-монахи: они изготовляли копии рукописей и книг, которые заимообразно шли в монастырь Санто Спирито изо всех стран Европы. Настоятель показал Микеланджело полки, заполненные сочинениями Платона, Аристотеля, древнегреческих поэтов и трагиков, римских историков.
— Ведь у нас тут настоящая школа, — говорил Бикьеллини, сохраняя суховато-наставнический тон. — Цензоров в Санто Спирито не существует. Никаких книг мы не запрещаем. Мы даже настаиваем, чтобы все, кто у нас учится, мыслили, сомневались, допытывались. У нас нет боязни, что от такой свободы католицизм пострадает: чем зрелее умы наших ученых, тем крепче наша вера.
— Поневоле тут вспомнишь Савонаролу! — усмехнувшись, сказал Микеланджело.
Как только он произнес это имя, добродушное, румяное лицо настоятеля омрачилось.
— Ты хотел посмотреть рукописи Боккаччо. В них много любопытного. Большинство людей думает, что Боккаччо был врагом церкви. Это неправда. Он даже любил церковь. Он не любил извращений. Тут он был подобен Святому Августину. Мы скромно питаемся, не владеем никаким имуществом, кроме одежды на теле; строгость и чистота нам столь же дороги, как и наша любовь к Богу.
— Я это знаю, отец. Ваш орден — самый уважаемый орден во Флоренции.
— А разве стали бы нас уважать, если бы мы боялись науки? Мы считаем, что человеческий мозг — одно из самых дивных творений господа. И искусство, на наш взгляд, неотделимо от веры, потому что человек в нем выражает высшие свои стремления. Поганого, языческого искусства не существует, есть только хорошее и плохое искусство. — Настоятель помолчал минуту, с гордостью оглядывая свою библиотеку. — Приходи ко мне в кабинет, когда кончишь читать. Мой секретарь начертит тебе план монастыря и даст расписание, когда в каком покое можно работать.
Микеланджело трудился в монастыре уже не одну неделю, и никто ему не мешал. В те часы, когда он был в покое Усопших или во Втором покое, где находились фрески трех поколений художников Гадди, в зале Капитула, где сиенский художник Мартини написал «Страсти господни», — в эти часы здесь никто не появлялся. Если случайно проходил какой-нибудь монах или послушник, он делал вид, что не замечает Микеланджело. Тишина тут была поразительная; у Микеланджело было такое чувство, словно он оставался один на один со всей вселенной — он да его карандаш и бумага, да гробница, которую он рисовал, или фреска Чимабуэ под сводами. Если Микеланджело не рисовал, он сидел в библиотеке, читая Овидия, Гомера, Горация, Вергилия.
Настоятелю нравилось, что Микеланджело не упускает для работы ни одного часа, который был выделен ему по расписанию. Он не раз беседовал с Микеланджело о последних событиях во Флоренции. Раньше Микеланджело политикой интересовался мало. При жизни Лоренцо правительственные дела шли во Флоренции так гладко, а связи с другими государствами были так прочны, что ни во дворце, ни на улицах, ни в мастерской Гирландайо, ни на ступеньках подле Собора политических разговоров Микеланджело почти не слышал. А теперь он испытывал жгучую потребность в собеседнике, и настоятель, чувствуя это, охотно с ним разговаривал.
Со смертью Лоренцо все изменилось во Флоренции. Если Лоренцо постоянно встречался с членами Синьории и убеждал их одобрить свои распоряжения и действия, то Пьеро не хотел знать избранный Совет и принимал решения самовластно. Если Лоренцо запросто разгуливал по улицам в сопровождении одного-двух своих друзей, здороваясь и разговаривая с кем угодно, Пьеро появлялся на улицах лишь верхом, окруженный наемной стражей, — не видя и не признавая никого, расталкивая пешеходов, тесня кареты, груженые повозки и осликов, горделиво проезжал он по городу, держа путь на виллу или, наоборот, из виллы во дворец.
— Даже это можно было бы простить ему, — тихо говорил Бикьеллини, — если бы он с толком делал свое дело. Но такого неумелого правителя Флоренция не видела со времен несчастной войны гвельфов и гибеллинов. Когда, желая восстановить старые связи, во Флоренцию приезжают государи из других итальянских городов, они убеждаются, что Пьеро совершенно бездарен. Он им не нравится. Все, что он умеет, это отдавать приказы. Если бы у него хватило ума начать открытые переговоры о Синьорией…
— Это не в его характере, отец.
— Пора ему задуматься и что-то предпринять. Оппозиция смыкает свои ряды: Савонарола и его последователи; кузены Медичи, Лоренцо и Джованни, и их сторонники; старинные флорентинские роды, которых он не хочет признавать; раздраженные члены городского Совета; горожане, обвиняющие его в том, что он, пренебрегая самыми неотложными государственными делами, устраивает состязания атлетов, находит время для турниров, где все подстроено так, чтобы только он и выходил победителем. Да, настало тревожное время…
2
— Буонаррото, сколько у тебя хранится моих денег? — спросил Микеланджело брата тем же вечером.
Заглянув в свою счетную книгу, Буонаррото тотчас ответил, сколько флоринов он отложил из сбережений Микеланджело, когда тот жил во дворце.
— Чудесно. Этого хватит на глыбу мрамора. И еще останется, чтобы снять комнату для работы.
— Значит, у тебя есть какой-то замысел?
— Нет, у меня есть пока только желание. Ты должен помочь мне обмануть отца. Я ему скажу, что получил небольшой заказ и что заказчики сами купили мрамор и платят мне по нескольку скуди каждый месяц, пока я работаю. Мы будем давать эти деньги Лодовико из наших сбережений.
Буонаррото уныло покачал головой.
— Я скажу, — продолжал Микеланджело, — что заказчики имеют право принять или не принять работу, когда она будет кончена. Это на тот случай, если продать статую мне не удастся.
При таком положении дел Лодовико, казалось, будет доволен.
Но перед Микеланджело стояла еще одна задача. Что ему высекать? Он чувствовал, что пришло время высечь первое свое объемное изваяние. Но какое именно? На какую тему? Один вопрос влек за собой другой, ибо все то, что творит художник, рождается из первоначальной идеи. Нет идеи, нет и произведения искусства — эта взаимосвязь в глазах художника столь же проста, сколь и мучительна.
Любовь и скорбь, жившие теперь в сердце Микеланджело, толкали его к одному: сказать свое слово о Лоренцо, раскрыть в этой работе всю сущность человеческого таланта и отваги, ревностного стремления к знанию; очертить фигуру мужа, осмелившегося звать мир к духовному и художественному перевороту.
Ответ, как всегда, вызревал медленно. Только упорные, постоянные думы о Лоренцо привели Микеланджело к замыслу, который открыл выход его творческим силам. Не раз вспоминались ему беседы с Лоренцо о Геракле. Великолепный считал, что греческая легенда не дает права понимать подвиги Геракла буквально. Поимка Эриманфского вепря, победа над Немейским львом, чистка Авгиевых конюшен водами повернутой в своем течении реки — все эти деяния, возможно, были лишь символом разнообразных и немыслимо трудных задач, с которыми сталкивается каждое новое поколение людей.
Не был ли и сам Лоренцо воплощением Геракла? Разве он не совершил двенадцать подвигов, борясь с невежеством, предрассудками, фанатизмом, ограниченностью и нетерпимостью? Когда он основывал университеты и академии, собирал коллекции предметов искусства и манускриптов, заводил печатни, когда он воодушевлял художников, ученых, знатоков древних языков, поэтов, философов заново объяснить мир, рассказав о нем свежими, мужественными словами и тем расширив доступ к интеллектуальным и духовным богатствам, накопленным человечеством, — разве во всем этом не чувствовалась у Лоренцо поистине Гераклова мощь!
Лоренцо говорил: «Геракл был наполовину человеком, наполовину богом; он был рожден от Зевса и смертной женщины Алкмены. Геракл — это вечный символ, напоминающий нам, что все мы наполовину люди и наполовину боги. Если бы мы воспользовались тем, что в нас есть от богов, мы могли бы совершать двенадцать Геракловых подвигов ежедневно».
Да, необходимо изобразить Геракла так, чтобы он был в то же время и Лоренцо; пусть это будет не просто сказочный силач древнегреческих сказании, каким он показан на Кампаниле Джотто или на четырехаршинной картине Поллайоло, — нет, надо представить Геракла поэтом, государственным мужем, купцом, покровителем искусств, преобразователем.
А пока Микеланджело надо было оставить дом отца и найти собственную мастерскую.
Сейчас он смотрел не только на свои старые барельефы, но и на миниатюрные изваяния Бертольдо как на прошлое. Он уже мыслил высекать Геракла или Лоренцо не иначе как в натуральную величину. Его надо было изваять даже выше обычного человеческого роста — полубоги могли родиться только из величественного, крупного камня. Но где такой камень взять? Сколько надо будет заплатить за него? На это потребуется денег вдесятеро больше, чем он сумел скопить.
Он вспомнил мастерские при Соборе — обширный двор, где шла работа и хранились материалы еще с тех пор, как Собор строили: теперь там всегда находился десятник со своими подручными. В ворота постоянно въезжали и выезжали подводы с лесом и камнем, и, глядя на них, Микеланджело сообразил, что те глыбы мрамора, которые он когда-то видел на дворе, вероятно, и сейчас еще лежат на прежнем месте. Он вошел внутрь двора, прошелся по нему. Десятник с лысым, будто выточенным из розового мрамора, черепом и вздернутым, как торчащий палец, носом подошел к Микеланджело и осведомился, чем он может быть полезен. Микеланджело назвал себя.
— Я был учеником в Садах Медичи. Теперь мне приходится работать в одиночку. Мне нужна большая глыба мрамора, а денег у меня мало. Я и думаю: вдруг власти города согласятся уступить мне какой-нибудь камень, который им не нужен.
Десятник, каменотес по профессии, плотно прищурил глаза, будто оберегая их от летящих из-под зубила крошек.
— Зови меня, пожалуйста, Бэппе. Так какой тебе нужен камень?
У Микеланджело перехватило дыхание.
— Да вот хотя бы та большая колонна. Над нею уже кто-то работал.
— Мы зовем ее колонной Дуччио. Привезена из Каррары. В ней будет семь-восемь аршин длины. Строительная контора закупила ее для Дуччио: тот хотел высечь из нее Геракла. Чтобы сэкономить труд, Дуччио приказал обрубить ее еще в каменоломне. Там ее, видно, и испортили. Мне тогда было двенадцать лет, я был еще учеником. — Бэппе энергично почесал себе зад резцом о шести зубьях. — Дуччио трудился над камнем не меньше недели. И, как видишь, у него не вышло ни большой фигуры, ни маленькой.
Микеланджело обошел огромный камень, испытующе ощупал его пальцами.
— Бэппе, а это правда, что блок повредили в каменоломне? Слов нет, он обезображен, но, может быть, Дуччио искалечил его сам, вот этими ударами зубила, как тут, на середине. Согласится ли контора продать мне камень?
— Едва ли согласится. Был слух, что его когда-нибудь пустят в дело.
— В таком случае не продадут ли вон тот камень, поменьше? Он тоже поврежден, хотя не так сильно.
Бэппе оглядел блок, на который указывал Микеланджело, — в нем было почти четыре аршина длины.
— Я разузнаю про этот камень. Приходи завтра.
— Постарайся, пожалуйста, Бэппе, чтобы было подешевле.
Десятник улыбнулся, широко открыв беззубый рот.
— Чтобы скульптор был при деньгах — я такого еще не видывал.
Дело решилось лишь через несколько дней, но Бэппе исполнил просьбу Микеланджело на совесть.
— Считай, что камень твой. Я сказал им, что это никудышная глыба, и они рады избавиться от нее, освободить место. Мне же поручили и назначить справедливую цену. Что ты скажешь насчет пяти флоринов?
— Бэппе! Да тебя надо прямо-таки расцеловать! Сегодня же вечером я принесу тебе деньги. Пусть пока камень лежит как есть, не двигай его с места.
Кончиком троянки Бэппе в раздумье почесал свою лысую голову.
Теперь, когда у Микеланджело был мрамор, ему оставалось только найти мастерскую. Тоска по прошлым дням завела его в Сады Медичи. Они пустовали со дня кончины Лоренцо, всюду разрослась пожелтевшая от зноя, не тронутая косой трава, разоренный павильон зиял пустыми окнами, лишь на задах, в том месте, где хотели возводить библиотеку Лоренцо, по-прежнему белели груды камня. «А не начать ли мне работать в старом сарае? — думал Микеланджело. — Я там никому не помешаю, не нанесу никакого ущерба. Может быть, Пьеро и даст мне на это разрешение, если узнает, что я высекаю».
Но он не мог заставить себя пойти на поклон к Пьеро.
Уже выходя из Садов через задние ворота, уголком глаза он заметил две фигуры, появившиеся в Садах у главного входа, примыкавшего к площади Сан Марко. Это были Контессина и Джулиано. После смерти Лоренцо Микеланджело не видел их ни разу. Теперь он подошел к ним в тот момент, когда они были близ павильона. Контессина, казалось, ссохлась и стала меньше; даже на ярком июльском солнце ее лицо поражало своей желтизной. Лишь под шляпой с широкими полями по-прежнему сняли огромные карие глаза.
Первым заговорил Джулиано:
— Почему ты не заходишь к нам? Мы уже соскучились по тебе.
— Да, мог бы, конечно, и заглянуть, — в голосе Контессины звучал упрек.
— …но Пьеро…
— При чем тут Пьеро? Ведь я тоже — Медичи. И Джулиано — Медичи. — Она говорила теперь с раздражением. — Дворец — это наш дом. И мы рады видеть там своих друзей.
— Я постоянно спрашиваю Контессину, почему ты не приходишь к нам, — сказал Джулиано.
— Меня никто не приглашал.
— Я тебя приглашаю! — порывисто сказала она. — Джованни завтра снова уезжает в Рим, и мы будем опять совсем одни. А Пьеро и Альфонсину мы почти и не видим.
На секунду смолкнув, Контессина продолжала:
— Папа Иннокентий умирает. Джованни придется ехать в Рим — там надо оградить наши интересы и помешать тому, чтобы папа был избран из семейства Борджиа.
Она обвела взглядом Сады.
— Мы с Джулиано гуляем здесь почти каждый день. Нам казалось, что ты работаешь, а где ты можешь работать, если не в Садах?
— Нет, Контессина, я не работаю. Но сегодня я купил кусок мрамора.
— Значит, нам можно приходить сюда и смотреть на твою работу? — с живостью отозвался Джулиано.
Микеланджело, моргая, смотрел в глаза Контессины:
— У меня нет разрешения здесь работать…
— А если я получу тебе такое разрешение?
Микеланджело встрепенулся.
— Это колонна в четыре аршина высоты, Контессина. Очень старая, сильно попорченная. Но внутри вполне хорошая. Я хочу высечь Геракла. Это ведь любимый герой твоего отца.
Он дотронулся до ее руки. В столь жаркую погоду ее пальцы были удивительно холодны.
Он с нетерпением ждал ее день, второй, третий и четвертый, приходя в Сады на закате. Но она не являлась. И вот на пятый день, сидя на крылечке павильона и покусывая бурую травинку, он увидел, что в главные ворота входит Контессина. У него замерло сердце. Вместе с Контессиной была ее старая няня. Микеланджело вскочил и бросился бежать по дорожке навстречу Контессине.
Глаза у нее были красные.
— Пьеро отказал! — воскликнул он.
— Он не сказал ни да, ни нет. Я его спрашивала сто раз. Молчит, не отзывается. Это его обычная манера. Чтобы потом никто не упрекнул, что он отказывает.
Планы Микеланджело снова работать в Садах рухнули.
— Я опасался, что так оно и будет, Контессина. Вот почему я ушел из дворца, и не возвращался туда, хотя мне очень хотелось увидеться с тобой.
Она шагнула, приблизившись к нему вплотную. Их губы теперь были лишь на дюйм друг от друга. Няня отошла в сторону и отвернулась.
— Пьеро говорит, что семейство Ридольфи рассердится, если мы будем снова встречаться… По крайней мере до тех пор, пока не сыграна моя свадьба.
Они стояли, не двигаясь, их губы не сближались, их тонкие юные тела не касались друг друга, и все же ощущение у Микеланджело было такое, словно бы он слился с Контессиной в любовном объятии.
Контессина медленно пошла по тропинке к середине сада, миновала умолкший теперь фонтан с фигурой бронзового мальчика, вытаскивающего занозу из ноги. Потом исчезла, выйдя вместе с няней на площадь Сан Марко.
3
Снова его выручил краснощекий, с синими прожилками, безобразный, как безобразны все потомки этрусков, старик Бэппе.
— Я сказал в конторе, что мне нужен на время подручный и что ты согласен работать бесплатно. Ну, а если что-нибудь предлагают бесплатно, то настоящий тосканец от этого никогда не откажется. Устраивай свою мастерскую вон там, у задней стены.
Флорентинцы, дающие своим детям по полдюжине имен и верящие в то, что простое короткое имя знаменует короткую жизнь и скудное счастье, назвали этот двор Опера ди Санта Мария дель Фиоре дель Дуомо. И двор оправдывал такое громоздкое название — он занимал целую площадь, оттесняя дома, мастерские и конторы, полукругом выстроившиеся позади Собора. Именно здесь, в этом месте, Донателло, делла Роббиа и Орканья высекали свои мраморы, здесь раздували горн, отливая бронзовые статуи.
У полукружья деревянной стены, ограждавшей двор, был навес, под которым укрывались рабочие, когда их загонял туда палящий летний зной или зимний дождь, приносимый в долину Арно тучами с предгорий. Тут-то Микеланджело установил горн, притащил сюда несколько мешков хорошего каштанового угля, отковал из шведских брусков полный набор — двенадцать штук — резцов, два молотка и сколотил стол для рисования, использовав для этого горбыли и доски, валявшиеся на дворе, казалось, с тех самых пор, как Брунеллески возводил купол Собора.
Теперь у Микеланджело было место, где он мог без помех трудиться с утра до вечера. Снова он мог работать под привычный стук молотков скальпеллини. Усевшись за стол и вооружившись угольными карандашами, перьями, цветными чернилами и бумагой, он был готов приступить к делу.
И вновь его терзали недоумения, ибо результат всего труда зависел от множества вопросов, на которые надо было ответить, — круг этих вопросов становился все шире, а сами они — все сложнее и сложнее. Каким должен быть изваянный им Геракл — юным или старым? Совершил уже герой свои двенадцать подвигов или находится на середине жизненного поприща? Носит ли он на плечах шкуру Йеменского льва — знак своей победы, своего триумфа — или предстает перед зрителем нагим? Воплощает ли он собой дух величия, свойственный полубогу, или, напротив, в нем надо яснее показать обреченность земного существа, которому предстоит умереть от ядовитой крови кентавра Несса?
За последние месяцы Микеланджело все больше убеждался, что обвинения против Лоренцо, будто бы развратившего флорентинцев и уничтожившего их свободу, — несправедливы, что после Перикла, который более двух тысяч лет назад утвердил золотой век в Греции, Лоренцо был, вероятно, величайшим в мире человеком. Каким же образом внушить зрителю, что деяния Лоренцо были столь же героическими, как и подвиги Геракла?
Прежде всего, Лоренцо был настоящим мужчиной. Именно мужчину, истинного богатыря, надо было вызвать к свету дня из этого обветренного, старого блока, который стоял перед ним на деревянных подпорах. Надо было замыслить человека такой мощи, какую только знала земля. Здесь, в Тоскане, в стране мелких, невзрачных, отнюдь не героических людей, где здесь можно было найти модель для подобного изваяния?
Он бродил по Флоренции, оглядывая бочаров с их тяжелыми деревянными молотками, красильщиков шерсти, руки которых были испачканы синей и зеленой краской, кузнецов, торговцев скобяным товаром, каменотесов, строивших дворец Строцци, носильщиков, что, согнувшись, таскали свои грузы по улицам, юношей-борцов, показывающих свое искусство в парках, полуголых возчиков песка, лопатами черпавших его со своих плоских лодок на Арно. Неделями он околачивался в деревне, наблюдая, как крестьяне собирают хлеб и виноград, грузя мешки и корзины на телеги, как молотят цепами пшеницу, крутят каменные колеса давильни, выжимая оливковое масло, подрезают фруктовые деревья, возводят каменные ограды. Потом он возвращался в свой угол во дворе Собора и тщательно вырисовывал на листе бумаги мускулы рук и ног, напруженные крепкие плечи, вздувшиеся при подъеме тяжести бицепсы, выкинутый в ударе, стиснутый кулак, напрягшееся в усилии бедро — скоро папка Микеланджело была полна разнообразных набросков. Он мастерил каркас, покупал запас чистого пчелиного воска, начинал лепить… и отступался, разочарованный.
«Как я могу создать даже грубый эскиз фигуры, если я не знаю, чего именно я добиваюсь? Что в таком случае я могу показать, кроме внешнего облика, вздутий и изгибов тела, очертаний костей, нескольких приведенных в действие мускулов? Все это лишь следствия. А что я знаю о причинах? О внутреннем устройстве человека, которое скрыто под внешним покровом и которого не видит мой глаз? Откуда мне знать, как то, что находится внутри, придает форму наружному, которое я только и вижу?»
Когда-то ответ на эти вопросы он пытался получить у Бертольдо. Теперь он знал его сам. В глубине души он знал его давным-давно. Сейчас пришло время внять ему. Это неотвратимо, иного выхода нет. Никогда он не станет таким скульптором, каким хотел стать, пока не решится на вскрытие трупов, не постигнет назначение каждого органа внутри человеческого тела, не поймет, какова его роль и действие, пока не разберется, как переплетены и взаимосвязаны в теле все части — кости и кровь, мозг и мышцы, кожа и сухожилия, кишки и почки. Круглая скульптура должна быть завершенной, должна смотреться под любым углом. Скульптор не может выразить движение, не зная, чем это движение вызывается: он не может показать мощь, напряженность, конфликт, драму, если не видит в мельчайших подробностях, как действует и работает тело, олицетворяющее силу и порыв, если не знает, какое мускульное движение скрывается за тем или иным внешним жестом, — короче говоря, если он не может охватить своим взором весь организм сразу.
Да, ему необходимо изучить анатомию! Но как? Стать хирургом? На это потребовались бы годы. И к чему столь долгий искус, если тебе будет позволено вскрыть всего-навсего два мужских трупа за год в компании других студентов на площади Синьории? Нет, чтобы видеть вскрытие трупов, надо искать другую возможность.
Микеланджело вспомнил, что Марсилио Фичино был сыном личного врача Козимо де Медичи. Марсилио учился у своего отца медицине, но впоследствии Козимо сказал, что юноша «родился врачевать людские умы, а не тело».
Скоро Микеланджело был уже в Кареджи, на вилле Фичино. Шестидесятилетний ученый день и ночь сидел в заваленной рукописями библиотеке, спеша закончить свое сочинение о Дионисии Ареопагите. Две хорошенькие племянницы Фичино встретили Микеланджело и провели его в библиотеку. Тщедушный основатель Платоновской академии сидел под бюстом Платона; в запачканных чернилами пальцах он держал перо, его худое, плотно обтянутое кожей лицо было изборождено морщинами.
Микеланджело без лишних слов изложил суть дела, по которому он явился.
— Вы сын врача и сами учились медицине; вы, должно быть, знаете, как выглядит тело человека внутри.
— Я не закончил своего медицинского образования.
— А как вы полагаете, сейчас где-нибудь производится вскрытие трупов?
— Разумеется, нет! Разве ты не знаешь, что за надругательство над мертвым телом грозит тяжкая кара?
— Пожизненная ссылка?
— Казнь.
Наступило молчание. Затем Микеланджело спросил:
— А если бы кто-нибудь рискнул и решился на это? Куда бы ему надо было пойти? На кладбище для бездомных?
Фичино воскликнул в ужасе:
— Мой юный друг, неужто ты можешь помыслить о хищении мертвецов на кладбище? Да ведь это верная и скорая смерть! Тебя поймают с изрезанным трупом и без разговоров повесят в проеме окна на третьем этаже Синьории! Давай-ка побеседуем о более приятных вещах. Как обстоят дела с твоей скульптурой?
— О ней-то мы только что и говорили, Фичино.
Он неотступно размышлял, что ему делать. Где можно найти трупы? Богачей хоронили в семейных склепах; могилы всех состоятельных покойников оберегались с чувством религиозного почитания. За какими могилами во Флоренции не присматривали, кто из покойников был брошен в небрежении? Только бедняки, одинокие люди, нищие, бродяги, во множестве скитавшиеся по дорогам Италии. Когда подобный люд болел и валился с ног, его подбирали и помещали в больницы. В какие именно больницы? В те, что находились при церквах: больных там лечили бесплатно. А та церковь, что содержит большую больницу, содержит и самый большой приют, пристанище для бездомных…
Санто Спирито!
Он замер от этой мысли, чувствуя, как у него шевелятся на голове волосы. Санто Спирито — он знал там не только настоятеля, но каждый коридор, он бывал там в библиотеке, и в ночлежном доме, и в садах, и в больнице, и в монастырских покоях.
Нельзя ли будет попросить у настоятеля Бикьеллини те трупы, до которых никому нет дела? Да, но если настоятеля уличат в таком преступлении, его постигнет наказание худшее, чем смертная казнь: он будет изгнан из ордена, отлучен от церкви. И тем не менее настоятель — отважный человек, он не побоится ничего на свете, если только будет уверен, что он не оскорбил Господа Бога. Как он гордился тем, что его предшественник, прежний настоятель, дружил с Боккаччо и, невзирая на то что никого в ту пору не преследовали и не поносили ожесточенней, чем Боккаччо, принял его в свою обитель, покровительствовал ему и воспользовался его библиотекой с тем, чтобы она служила развитию человеческих знаний. Когда эти августинцы уверены в своей правоте, они не ведают страха.
И кто совершил что-нибудь выдающееся без риска? Разве вот теперь, в этот самый год, в поисках нового пути в Индию не пустился на трех суденышках в Атлантический океан итальянец из Генуи, хотя ему и говорили, что поверхность океана совершенно плоская и в некоем месте он сорвется со своими утлыми кораблями и упадет вниз, в тартарары.
А если настоятель и решится на этот ужасающе смелый шаг, то имеет ли право он, Микеланджело, быть настолько эгоистичным, чтобы подвергать его такой опасности? Оправдывает ли цель этот риск?
Он мучился целыми днями и не спал по ночам, ища решения. Он пойдет к настоятелю Бикьеллини и изложит ему свою просьбу в прямых, достойных выражениях, ничего не скрывая и не допуская никаких уловок. Он не будет обижать настоятеля, прибегнув к какому-либо лукавству или взывая к его чувствительности: ведь тот мог поплатиться за все это отлучением от церкви или даже головою.
Но прежде чем идти к настоятелю, Микеланджело решил обдумать, как ему исполнить свой план в целом. Он разрабатывал его тщательно, шаг за шагом. Дрожа от волнения, он колотил молотком по зубилу и, как свойственно каменотесам, машинально отбивал семь тактов, чтобы отгранить в своем сознании несколько слов за те четыре, которые приходились на краткую паузу перед следующей серией ударов. Он бродил по монастырю, его покоям, садам и огородам, по проулочкам и аллеям, осматривал все ворота, все места, откуда видно было входящих, приближался к часовне, где отпевали покойников, проникал внутрь подворья, к самой покойницкой, где клали на ночь умерших, прежде чем утром отнести их на погост.
Он чертил планы, тщательно, в точных масштабах показывая на них, как соединено пристанище для бедных с больницей и где расположены кельи монахов. Он вычертил путь, которым он мог пройти, не будучи замеченным, через задние ворота в Виа Маффиа на территорию монастыря, а потом, минуя огороды, пробраться в коридоры и в самую покойницкую. Там надо было быть ночью, когда совсем стемнеет, и уходить оттуда до рассвета.
Микеланджело раздумывал, когда и где лучше обратиться со своей просьбой к настоятелю, чтобы увеличить шансы на успех и изложить дело как можно яснее. В конце концов он заговорил с Бикьеллини в его кабинете, среди книг и манускриптов.
Едва взглянув на чертежи, которые Микеланджело разложил на столе, и выслушав лишь несколько его слов, настоятель холодно оборвал беседу:
— Довольно! Я все понял. Никогда больше не заговаривай со мной об этом. Я ничего от тебя не слышал. Твои слова исчезли без следа, как дым.
Пораженный этим решительным и быстрым отказом, Микеланджело собрал свои чертежи и вышел, опомнившись только на площади Санто Спирито. Его вдруг пробрал озноб. Он не видел теперь ни хмурого осеннего неба, ни суеты расположенного рядом рынка; сознание его давила одна только мысль о том, что он поставил Бикьеллини в ужасное положение. Настоятель не захочет больше его видеть. В церковь он еще может ходить, церковь открыта для всех, но в монастырских покоях ему уже не бывать. Все свои привилегии он утратил.
Он прошел по шумным улицам, сел в оцепенении перед Геракловым мрамором. Ну какое у него право ваять Геракла, толковать по собственному разумению образ героя, к которому питал такую любовь Лоренцо? Он приложил пальцы к своему сломанному носу, словно бы у него впервые заныли поврежденные кости.
Теперь он был покинут всеми.
4
Он сидел на скамье напротив большой фрески. Заутреня уже кончилась, в церкви Санто Спирито было тихо. Случайно зашедшая женщина, в черном платке, опустилась на колени перед алтарем. Затем появился мужчина, тоже преклонил колена и быстро вышел. Пахучий ладан клубами висел в лучах солнца.
Настоятель Бикьеллини вышел из ризницы и, заметив Микеланджело, подошел к нему. Он остановился, посмотрел секунду на начатый рисунок, где было всего две-три неуверенных линии, и спросил:
— Где же ты пропадал все это время, Микеланджело?
— Я… я…
— Как подвигается твоя скульптура?
Настоятель разговаривал с ним прежним тоном, в нем слышался тот же интерес к жизни Микеланджело и та же симпатия, что и раньше.
— Скульптура?.. Она застряла на месте.
— Я вспомнил тебя, когда мы получили новую рукопись с миниатюрами. Там есть несколько человеческих фигур — рисунки, кажется, четвертого столетия. Для тебя они были бы любопытны. Не хочешь ли посмотреть?
Микеланджело робко поднялся и пошел за настоятелем через ризницу и монастырские покои в его кабинет. Там на столе лежал прекрасный пергаментный манускрипт, украшенный миниатюрами в синих и золотых тонах. Настоятель порылся в столе и, вынув оттуда длинный ключ, положил его поперек раскрытого манускрипта — придерживать листы. Несколько минут он спокойно разговаривал с Микеланджело. Потом сказал:
— Allora, нам обоим надо работать, и мне и тебе. Приходи же сюда на этих днях снова.
Микеланджело возвратился в церковь сияющий. Он сохранил дружбу настоятеля. Его простили, неприятный случай забыт. Если он пока и не достиг ничего в своем стремлении к анатомическим знаниям, то, по крайней мере, не понес непоправимого ущерба.
Но он отнюдь не собирался отступиться от намеченной цели. Сидя на жесткой деревянной скамье, он долго не в силах был приступить к работе и мучительно думал, не разумнее ли будет решиться на вскрытие могилы, если только он сумеет это сделать один, без чьей-либо помощи. Но как ему одному вырыть труп и привести могилу в такой порядок, чтобы случайный прохожий не мог ничего заподозрить, как перетащить мертвеца в какой-нибудь дом поблизости и отнести его вновь на кладбище, когда работа будет кончена? Сделать все это казалось физически невозможным.
Занимаясь в библиотеке монастыря, Микеланджело просматривал книги античных писателей — ему хотелось узнать, не подскажут ли древние какой-то новый взгляд на образ Геракла. Тогда же он наткнулся на иллюстрированную медицинскую рукопись: рисунки в ней изображали, как, готовя к операции, больных привязывали к веревочному матрацу, но что потом обнаруживалось под ножом хирурга — это показано не было.
Настоятель опять пришел к нему на помощь. Откуда-то, с самой верхней полки, он достал тяжелый фолиант в кожаном переплете и, перелистывая его, воскликнул: «Вот тут материал, который тебе, наверное, пригодится!» и вновь он положил на страницы раскрытой книги тяжелый бронзовый ключ.
Лишь на четвертый или пятый день Микеланджело обратил внимание и на ключ, и на то, что настоятель с ним проделывает. А Бикьеллини не только прижимал ключом раскрытые страницы, кладя его поперек книги, и пользовался им как закладкой, если книгу надо было закрыть, но даже проводил бородкой ключа по тем строкам, которые казались ему особо примечательными.
Всегда и всюду этот ключ. Все один и тот же ключ. И ни разу настоятель не вынимал его из стола, если в кабинете, кроме Микеланджело, был еще кто-нибудь, монах или знакомый мирянин.
Почему?
Наступило время, когда Микеланджело начал ходить в церковь Санто Спирито почти ежедневно. Если он усаживался перед фреской и рисовал час или два, то настоятель, проходя мимо, весело с ним здоровался и приглашал к себе в кабинет. И большой бронзовый ключ неизменно оказывался на столе.
Однажды ночью Микеланджело лежал в постели не смыкая глаз и вдруг словно увидел перед собой этот ключ. На рассвете, под осенним дождем, он пошел к каменоломням Майано, рассуждая вслух сам с собой.
«Это все-таки что-то да значит. Но что? Для чего служат ключи вообще? Ясно, для того, чтобы отпирать двери. А сколько существует дверей, отпереть которые я бы стремился? Всего-навсего одна. Дверь покойницкой».
Ему придется принять условия игры. Если настоятель желает, чтобы Микеланджело завладел этим ключом, что ж, великое ему спасибо; если же он не желает этого, то Микеланджело унесет с собой ключ как бы случайно, по забывчивости, и на следующий день возвратит его. А ночью он, проникнув через задние ворота и огороды в монастырь, прокрадется к покойницкой. Если ключ подойдет к двери, значит, догадка правильна. Если же нет…
Была уже полночь, когда он попал в монастырь. Осторожно, чтобы никого не разбудить, он выскользнул из дому и кружным путем стал пробираться к монастырской больнице: он шел мимо церкви Санта Кроче, через Старый мост, крался вдоль дворца Питти, нырял в лабиринт переулков. Так он избежал встречи с ночной стражей, которая с фонарями в руках расхаживала по назначенной ей дороге и уже мелькнула огнями где-то за площадью.
Прижимаясь к стенам больницы на Виа Сант-Агостино, он повернул к Виа Маффиа и оказался у маленьких ворот: над ними мерцала лампада, освещая фреску «Богородицы с Младенцем» работы Аньоло Гадди. Эти ворота отпирались любым монастырским ключом: Микеланджело вошел в них и, оставляя с левой руки конюшни, предусмотрительно свернул с центральной дорожки, ибо впереди уже были покои послушников, потом шмыгнул вдоль темных стен кухни. С бьющимся сердцем, затаив дыхание, он сделал крутой поворот и метнулся к зданию больницы.
Главный вход в нее оказался открытым, и он прошел в коридор, ведущий к кельям для больных — двери у них были плотно заперты, — и стал пробираться в покойницкую. В каменной нише горела масляная лампа. Микеланджело вытащил из парусиновой зеленой сумки, которую он прихватил с собой, свечу, зажег ее от лампы и прикрыл полой плаща.
Опасность грозила в первую очередь от смотрителя больницы, хотя этот монах хлопотал целыми днями, дозирая хозяйство больницы, ночлежного дома и монастыря, и едва ли был в силах вставать еще и ночью. После ужина, подававшегося в пять часов, все, кто находился в больнице, готовились ко сну, и двери их келий запирались. Дежурного врача не было: о том, что ночью больному могло стать дурно и ему потребовалась бы помощь, никто не думал. Больные же беспрекословно подчинялись раз заведенному порядку.
Микеланджело на секунду замер на месте — перед ним была дверь покойницкой. Он вставил ключ в скважину, медленно повернул его направо, потом налево, почувствовал, что запор открылся. Он отворил дверь, мгновенно проскользнул в покойницкую и запер ее изнутри на ключ. Хватит ли у него отваги и решимости сделать то, что он задумал? Этого сейчас он не знал.
Покойницкой служила небольшая, три с половиной аршина на четыре, келья, совсем без окон. Ее каменные стены были побелены известкой, пол сложен из грубых каменных плит. Посредине кельи, на узких досках топчана, завернутый с ног до головы в погребальный саван, лежал мертвец.
Микеланджело прижался спиной к двери; ему было трудно дышать, свеча в его руках дрожала, словно веточка на ветру трамонтана. Впервые в жизни он был наедине с трупом, в запертой келье, замышляя кощунственное дело. Мороз пробирал его до костей, он трепетал от страха, как еще не трепетал никогда в жизни.
Кто лежит под этим саваном? Что он увидит, когда развернет мертвеца и скинет саван на пол? Что сделал этот несчастный человек, за какие прегрешения его будут сейчас терзать и калечить, даже не спросив у бедняги согласия?
«Чепуха! Право же, чепуха все эти мысли, — успокаивал себя Микеланджело. — Какая разница человеку, что с ним будет, когда он уже мертв. Ведь на небеса возносится одна душа, а не тело. Души его я не трону, даже если мой нож наткнется на нее».
Несколько ободренный таким умозаключением, он положил свою сумку на пол и огляделся, соображая, куда бы поставить свечу: свеча нужна была ему не только для освещения, но и для того, чтобы следить по ней за временем. Он мог считать себя в безопасности лишь до трех часов утра, когда просыпались монахи, работавшие в обширной пекарне на углу Виа Сант'Агостино и площади Санто Спирито, и шли печь хлеб, которым кормилось, кроме монахов, немало их родственников и пришлых бедных. Микеланджело потратил много сил, устанавливая, сколько времени горит свеча того или иного сорта. Та свеча, которую он принес, должна была гореть в течение трех часов: когда она начнет трещать и брызгать воском, ему надо будет бросать работу и уходить. И надо было помимо прочего позаботиться и о том, чтобы не оставить после себя никаких следов.
Он вынул из сумки ножницы и нож, разостлал ее на полу, накапал на сумку воска от свечи, повернув ее горящим концом вниз, и укрепил свечу на сумке. Снял с себя плащ, — несмотря на холод в келье, он был уже весь в поту. Положив плащ в угол, он торопливо и сбивчиво прочитал молитву: «Прости меня, Господи, ибо я не ведаю, что творю», — и подошел к мертвецу.
Прежде всего с него надо было снять саван, в который он был плотно завернут. Доски топчана оказались очень узкими. Неловкость, с которой действовал Микеланджело, удивляла его самого. Медленно он поднимал и поворачивал закоченевшее мертвое тело. Сначала надо было высвободить ноги, размотать и вытащить из-под них полотно, затем, приподняв мертвеца за поясницу и придерживая его левой рукой, раскутать грудь и голову. Покойник был обмотан пятью витками длинного полотнища, и, чтобы обнажить его полностью, Микеланджело с мучительными усилиями пришлось приподнимать и поворачивать тело пять раз.
Взяв свечу в левую руку, Микеланджело осмотрел труп. Первое, что он ощутил, было чувство жалости к мертвецу. Потом на него нахлынул страх: «Ведь именно так кончу свою жизнь и я!»
Весь разительный контраст между жизнью и смертью открылся перед ним в одну минуту.
Лицо у покойника было лишено какого-либо выражения; рот полуоткрыт, кожа зеленая от гангрены. Коренастый, плотный, он был в среднем возрасте и погиб, вероятно, от удара кинжалом в грудь. Мертвец, по-видимому, лежал здесь довольно долго, тело его было таким же холодным, каким был воздух в покойницкой.
Микеланджело почувствовал запах, напоминающий запах очень несвежих, увядших в воде цветов. Запах был несильным, и, когда Микеланджело отворачивался к стене, он не слышал его, но стоило ему подойти к трупу, как запах уже ощущался постоянно.
С чего же начать? Он взял мертвеца за руку и приподнял ее, вдруг почувствовав, как она несказанно холодна. Это был даже не ледяной, а совсем особый, внушающий ужас холод: он словно бы проникал в самое сердце. И холодна была не кожа мертвеца, а то, что было под кожей, мышцы. Кожа казалась на ощупь мягкой, как бархат. Микеланджело испытывал тяжкое, противное чувство, будто железные пальцы скручивали у него желудок. Он подумал о том, какими теплыми бывают руки и плечи у человека, и опустил руку мертвеца.
Прошло немало времени, пока он смог взять с пола нож и припомнить все, что читал об устройстве человеческого тела, а также те немногие анатомические рисунки, которые ему довелось видеть. Он помедлил минуту, стоя над трупом, весь промерзший, с трудом глотая слюну. Затем он поднес к трупу нож и сделал первый разрез: от грудины к паху. Но он нажимал на нож с недостаточной силой. Кожа оказалась неожиданно прочной.
Он провел лезвием ножа вновь по тому же месту. Теперь, крепко нажимая на нож, он чувствовал, что мышцы, лежащие под кожей, совсем мягкие. Он сделал разрез дюйма на два. И он спрашивал себя: «Где же кровь?» — так как кровь под ножом не появлялась, впечатление холода и смерти делалось от этого еще разительнее. Затем он увидел под взрезанной кожей что-то жирное, мягкое, темно-желтого цвета. Он понял, что это такое, ибо видел, как на рынке вычищали жир у зарезанных животных. Он еще раз нажал на нож, чтобы добраться до мускулов, у которых был совсем другой цвет, чем у кожи и жира, и резать которые было гораздо труднее. Он внимательно всмотрелся в темно-красные валики мышечной ткани. Он сделал еще один разрез и увидел кишечник.
Противный запах усиливался. Микеланджело почувствовал тошноту. Чтобы провести ножом по телу в первый раз, ему пришлось напрячь свои силы до крайности. Но и сейчас его угнетало и отталкивало буквально все: холод и страх, мерзкий запах, ощущение смерти. Ему были отвратительны скользкие волокна мышц, отвратителен жир, обволакивающий пальцы, подобно маслу. Ему хотелось тотчас же опустить руки в горячую воду и вымыть их.
— Что же я делаю?
Он вздрогнул, услышав, как отдался его голос в каменных стенах. Но обнаружить его по голосу, пожалуй, никто не мог: стена позади, очень толстая, выходила на огороды, одна боковая стена примыкала к пустой часовне, где отпевали покойников, другая — к больнице; но она тоже была настолько толста и прочна, что проникнуть через нее не мог ни один звук.
Во вскрытой полости живота было темно. Микеланджело положил свою парусиновую сумку в ногах мертвеца и укрепил на ней свечу на высоте тела.
Все его чувства были обострены до крайности. Кишки, к которым он сейчас приглядывался, были холодные, скользкие, подвижные. Трогая их, он чувствовал боль и в своих кишках. Он взял в обе руки по витку кишечника и, поднеся их друг к другу, с минуту внимательно разглядывал. Перед ним была бледно-серая длинная змея, свернувшаяся во множество колец. Вся влажная, прозрачная, она поблескивала, словно перламутр, и была наполнена чем-то неуловимым, ускользающим при первом прикосновении.
Теперь Микеланджело уже не испытывал чувства отвращения; он был лишь сильно взволнован. Снова взявшись за нож, он провел им по телу от нижнего ребра вверх. Однако нож был недостаточно крепким. Он скользил по ребрам и отклонялся в сторону. Кости ребер были тверды; перерезать их было так же трудно, как перерезать проволоку.
Вдруг свеча начала шипеть и брызгать. Три часа пролетело! Микеланджело не мог этому поверить. Но пренебречь таким предупредительным знаком он не осмелился. Он снова положил свою зеленую сумку на пол, поставил на нее свечу и взял в руки саван. Закутать труп в полотнище оказалось в тысячу раз сложнее, чем обнажить; поворачивать мертвеца на бок было уже нельзя, так как все его внутренности вывалились бы на пол.
Микеланджело чувствовал, что в глаза ему течет пот; сердце стучало с такой силой, что, казалось, могло разбудить весь монастырь. Собрав последние силы, он приподнял мертвеца, просовывая под спину полотнище и обертывая его, как было нужно, пятью витками. Едва он успел удостовериться, что труп лежит на топчане в том же положении, в каком лежал прежде, осмотреть пол, выискивая на нем упавшие капли воска, как свеча замигала, зашипела, вспыхнула в последний раз и погасла.
У него хватило выдержки пойти домой той же окольной дорогой, какой он шел в монастырь. Много раз он останавливался у выступов и углов зданий, в темных местах: его тошнило и рвало. Трупный запах стоял у него в ноздрях и проникал в гортань с каждым вдохом. Придя домой, он хотел нагреть воды на горячих углях, которые оставляла в кухне Лукреция, но не осмелился: шум мог разбудить все семейство. Однако мерзкое ощущение жира на руках было невыносимо, его хотелось смыть сейчас же. Он нащупал в темноте кусок жесткого мыла и вымыл руки холодной водой.
Когда он лег в постель, все его тело было как ледяное. Он прижался к брату, но даже тепло Буонаррото не согревало его. Несколько раз он должен был вставать с постели и идти к ведру — его снова тошнило и рвало. Он слышал, как поднялась, оделась и прошла через кухню Лукреция, как по винтовой лестнице она спустилась на улицу, едва первые, еще слабые, жемчужно-серые отблески рассвета тронули окно, выходящее на конюшни Виа деи Бентаккорди.
Весь день его то бросало в жар, то знобило. Лукреция сварила для него куриный бульон, но он не мог проглотить ни ложки. Все в доме один за другим входили в спальню взглянуть, что с ним случилось. Он лежал в постели, чувствуя себя холодным и липким, как труп. Трупный запах в носу не улетучивался, он давал себя знать каждую минуту. Микеланджело заверил Лукрецию, что он занемог не от еды, которой она кормила его за ужином; успокоенная, она пошла на кухню и приготовила ему лечебное снадобье — настои из трав. Монна Алессандра осмотрела внука, желая знать, нет ли у него прыщей. К вечеру Микеланджело был уже в силах выпить немного целебного отвара и от душа поблагодарил за него Лукрецию.
Когда время приближалось к одиннадцати, он встал, надел башмаки, рейтузы, теплую рубашку, плащ и, еле держась на ослабевших ногах, направился в Санто Спирито.
Мертвеца в покойницкой не было. Его не оказалось и на следующий день. За это время Микеланджело уже успел вполне оправиться. На третью ночь он обнаружил, что на узком дощатом топчане снова лежит завернутый в саван труп.
Покойник на этот раз был старше возрастом, с кустиками седой бороды на широком красном лице; на очень плотной коже у него проступали, как на мраморе, влажные крапины и разводы. Теперь Микеланджело действовал ножом гораздо увереннее и вскрыл брюшную полость с первой попытки. Пустив в ход левую руку, он начал взламывать ребра; ребра трещали, как сухое дерево. Но отделить грудную клетку от ключиц ему не удалось.
Он поднял свечу, чтобы хорошенько осветить открывшиеся в полости груди внутренности: он видел их впервые. Перед ним была некая бледно-красная, ячеистая, прочная ткань — Микеланджело догадался, что это легкие. Они были покрыты черным налетом: Микеланджело знал по рассказам, что так бывает у рабочих-шерстяников.
Он попробовал нажать на легкое: изо рта мертвеца вырвался свистящий звук. Микеланджело в ужасе выронил из рук свечу. К счастью, она не погасла. Когда он немного пришел в себя и вновь поднял свечу, он понял, что, прикоснувшись к легкому, он выдавил находившийся в нем воздух; впервые он ясно представил себе, что такое дыхание, — он мог видеть, и чувствовать, и слышать, как ходит воздух между легкими и ртом, он увидел, как воздействует дыхание на форму всего торса.
Сдвинув легкое в сторону, он заметил темно-красную массу: он подумал, что это, должно быть, сердце. Оно было окутано блестящей пленкой. Ощупывая и оглядывал его, он убедился, что по очертаниям оно напоминает яблоко и подвешено в грудной клетке почти свободно.
«А можно его вынуть?»
Он колебался одну секунду, затем взял ножницы и надрезал защитную оболочку. Он снял ее, не применяя ножа, будто счистил кожуру с банана. В его руках теперь было обнаженное сердце. И тут, совсем неожиданно, его так ударило по нервам, словно бы на него обрушилась дубинка Геракла. Если сердце и душа — это одно и то же, то что произойдет с душой этого несчастного человека, если он вырезал у него сердце из груди?
Но страх исчез так же быстро, как и появился. Сейчас Микеланджело испытывал лишь чувство торжества. Ведь он держал в своих руках человеческое сердце! Он был счастлив от сознания того, что прикоснулся к самому важному органу тела человека, увидел его, ощутил его плоть. Он взрезал ножом сердце и был потрясен, обнаружив, что внутри его пусто. Потом он вложил сердце снова в грудь и поставил на свое место ребра, рисунок которых художники без особых хлопот постигали на первом встречном худощавом тосканце. Но теперь Микеланджело в точности знал, в каком именно месте под ребрами бьется сердце.
О том, как обращаться со змеевидной кишкой, у Микеланджело не было ни малейшего представления. Он ухватил ее пальцами и осторожно потянул. Аршина на два она вышла наружу легко, ибо кишечник отделялся от задней стенки довольно свободно. Но скоро кишка стала вытягиваться уже с трудом. В верхней части она утолщалась и была соединена с каким-то мешком: Микеланджело заключил, что это желудок. Он взял нож и отрезал кишку от желудка.
Он вытянул кишечник наружу аршин на десять, перебрал и ощупал его. Кишки были то толще, то тоньше и наполнены то чем-то твердым, то совершенно жидким. Микеланджело стало ясно, что кишечник — это длинный канал, наглухо закрытый: внутрь него проникнуть было нельзя. Чтобы взглянуть, что же в нем есть, Микеланджело разрезал его ножом в нескольких местах. В нижней части обнаружился кал — запах его был ужасен.
Микеланджело запасся на этот раз четырехчасовой свечой, но и она уже оплывала и брызгала воском. Он сложил внутренности в брюшную полость и с огромными усилиями запеленал труп.
На площади Санто Спирито он кинулся к фонтану и хорошенько вымыл руки, но ощущение липкой грязи на пальцах так и не исчезало. Он опустил голову в ледяную воду, словно бы желая смыть, снять с себя чувство вины. Минуту он стоял неподвижно; вода струйками текла у него по волосам и лицу. Потом он побежал домой, весь дрожа, как в лихорадке.
Он был измучен душой до предела.
Когда он проснулся и открыл глаза, перед ним стоял отец и смотрел на него с недовольным видом.
— Микеланджело, вставай. Лукреция накрывает стол к обеду. Видно, опять у тебя новые причуды. Почему ты целый день спишь? Что же ты делал ночью?
Микеланджело, не поднимаясь, смотрел на Лодовико.
— Извини меня, отец. Я себя плохо чувствую.
Он тщательно умылся, причесал волосы, надел свежее платье и пошел к столу. Он уже думал, что совершенно здоров. Однако, когда Лукреция внесла миску супа с говядиной, он выскочил в спальню и стал блевать в ночной горшок, пока у него не заныли все внутренности.
Но на следующую ночь Микеланджело был опять в покойницкой.
Не успел он запереть дверь кельи, как на него хлынул запах тления. Размотав саван, он увидел, что левая нога мертвеца вздулась, увеличившись раза в полтора, и стала коричневой; на ней появились, выступив из-под кожи, зеленые пятна. Все остальное тело было пепельно-серого цвета; глаза и щеки глубоко запали.
Микеланджело начал работу с того, на чем кончил во вчерашнюю ночь; быстро проник к кишечнику и распутал, разобрал его, петлю за петлей. Он сложил кишки на полу и поднес свечу прямо к брюшной полости. Там было несколько органов, увидеть которые он доискивался, — селезенка с левого бока и печень с правого. Печень он узнал, припоминая, как разрубали на рынке быков и овец; близ позвоночного столба, по обеим его сторонам, были почки.
Микеланджело осторожно оттянул их и убедился, что они соединены с мочевым пузырем тонкими, как проволока, трубками. Затем он рассмотрел, как прикреплена к задней стенке печень; ножницами он перерезал соединительные волокна и вынул печень наружу. Держа печень на ладони, он осмотрел ее со всех сторон и лезвием ножа тронул маленький пузырь, прикрепленный к печени снизу. Из пузыря вытекла темно-зеленая жидкость.
Теперь он поднес свечу ближе и увидел то, что прежде ускользало от его глаз: брюшная полость была отделена от грудной куполообразной мышцей. В центре этой мускульной преграды были два отверстия, через которые проходили трубы, соединяющие желудок со ртом. Одна труба — крупный канал, идя вдоль позвоночника, исчезала в грудной клетке. Микеланджело стало понятно, что грудь и брюшная полость связаны между собой посредством двух проходов. Один из них служил для принятия пищи и жидкостей. Назначение второго Микеланджело не мог разгадать. Он приподнял грудную клетку, но так и не выяснил, для чего служит этот канал. Свеча замигала, грозя погаснуть.
Бесшумно пробираясь по лестнице в дом, он увидел, что отец не спит и ждет его в дверях.
— Где ты был? Чем это от тебя так ужасно воняет? Прямо-таки мертвечиной!
Опустив глаза, Микеланджело извинился и быстро шмыгнул мимо Лодовико, чтобы укрыться в спальне.
Заснуть он был не в силах.
«Неужели я так никогда не привыкну к трупам?» — с горечью думал он.
На следующую ночь мертвеца в покойницкой не оказалось. Микеланджело почувствовал, что над ним нависает опасность: то место на полу, где он клал кишки, было выскоблено и вымыто и светлым пятном выделялось среди остальных плит. И там же на полу, подле ножек топчана, остались скатившиеся со свечи капли воска. Но если следы работы Микеланджело и были замечены, нерушимая, как и прежде, тишина в покойницкой помогла ему успокоиться.
Когда вновь наступила ночь, Микеланджело обнаружил на топчане мальчика лет пятнадцати. Никаких признаков болезни на его теле не было видно. Бледная, почти совершенно белая кожа покойника на ощупь была очень мягкой. Микеланджело открыл у него веки: глаза мальчика оказались голубыми, глубокого оттенка; рядом с пергаментно-белыми веками они производили впечатление темных. Мальчик был мил и привлекателен даже мертвым.
— Ну конечно, он сейчас проснется, — тихо сказал Микеланджело.
Грудь у мальчика была совсем гладкая, без единого волоска, — это почему-то особенно тронуло Микеланджело, и теперь он испытывал к мальчику такую же щемящую жалость, какую чувствовал к мертвецу в первую ночь.
Микеланджело отступил от топчана: нет, он не будет вскрывать тело мальчика, он сделает это завтра. Затем, глядя на выбеленные стены покойницкой, Микеланджело тяжело задумался. Ведь завтра утром этот мальчик уже будет укрыт под землей на кладбище Санто Спирито. Микеланджело повернулся, шагнул к мальчику и потрогал его: тот был холоден, как лед. Он был прекрасен, но мертв, как были мертвы все другие мертвецы.
Он взрезал теперь кожные покровы куда искусней, чем прежде: просунув руку под грудину, он легко отделил ее. Продвигаясь к шее, он нащупал какую-то трубку, с дюйм в диаметре; вся она состояла словно бы из очень твердых колец. Между кольцами прощупывалась мягкая перепончатая трубка, выходившая из самой шеи. Микеланджело не мог установить, где кончалась эта трубка и начинались уже легкие; но когда он потянул трубку, шея и рот мальчика пришли в движение. Микеланджело судорожно отдернул руку и отошел от трупа.
Минуту спустя он вслепую перерезал трубку — увидеть ее было невозможно — и одно за другим вынул из груди легкие. Они были почти невесомы, а когда Микеланджело сжал их, ощущение было такое, точно он сжимал комок снега. Он попытался вскрыть легкое ножом, положил его на топчан и взрезал — под плотной поверхностью легкого обнаружились сухие губчатые ткани. На одном легком Микеланджело заметил бледную желтовато-белую слизь, от которой оно делалось влажным; на другом легком слизь казалась розовато красной. Микеланджело хотел было открыть у мальчика рот и обследовать горло и шею, но, прикоснувшись к зубам и языку, почувствовал отвращение и замер на месте.
Ему вдруг показалось, что в покойницкой кто-то есть, хотя он прекрасно знал, что это немыслимо, что он запер дверь изнутри. Все в эту ночь было для него слишком тягостным.
Микеланджело завернул мальчика в саван: труп был легок, и это давалось ему без труда. Уложив покойника так, как он лежал прежде, Микеланджело вышел из кельи.
5
Он не мог больше рисковать тем, чтобы отец вновь почувствовал запах мертвечины, и брел наугад по улицам, пока не наткнулся в рабочем квартале на винную лавочку, которая была уже открыта. Там он выпил немного кьянти. Улучив момент, когда торговец на секунду отвернулся, он вылил остатки вина себе на рубашку.
Почуяв крепкий винный запах, Лодовико был взбешен:
— Мало того, что ты шляешься все ночи по улицам и бог знает что там творишь, мало того, что снюхался с падшими женщинами, — теперь ты явился домой в таком виде, что от тебя несет, как от винной бочки! Я не в силах тебя понять. Какой дьявол толкает тебя на эту, дурную дорожку?
Микеланджело мог сохранить мир в семье, лишь держа ее в полном неведении о своих занятиях. Пусть отец думает, что Микеланджело гуляет и бражничает: ведь он уже притерпелся к мысли о разгуле, поскольку Джовансимоне нередко возвращается домой с окровавленной физиономией и в изорванном платье. Но время шло, и, видя, что Микеланджело по-прежнему где-то бродит целые ночи и является спать только перед рассветом, семейство вознегодовало. Каждый нападал на Микеланджело, исходя из своих соображений. Лукреция на том основании, что он совсем не ест, дядя Франческо потому, что боялся, как бы Микеланджело не наделал долгов, тетя Кассандра — опасаясь за его моральные устои. Один только брат Буонаррото заставил Микеланджело рассмеяться.
— Я знаю, что ты не кутишь и не гуляешь, — сказал он.
— Откуда же ты знаешь?
— Да это ясней ясного. Ведь с тех пор, как ты купил свечи, ты не спрашивал у меня ни скудо. А без денег женщину во Флоренции не достанешь.
Микеланджело понял теперь, что ему необходимо найти место, где он мог бы отдыхать и отсыпаться днем. Тополино никогда ни о чем не спрашивают его, но до Сеттиньяно далеко: чтобы ходить туда и обратно, пришлось бы попусту тратить очень нужные ему драгоценные часы.
Придя утром в свою мастерскую на дворе Собора, Микеланджело уселся перед столиком для рисования. Когда Бэппе здоровался с ним, на лице у старика была недоуменная мина.
— Ты так исхудал, дружище, поглядеть — ну, чисто труп. Чем это ты себя мучишь?
Микеланджело бросил на каменотеса быстрый взгляд:
— Я… я работал, Бэппе.
Показав свои беззубые десны, Бэппе захихикал.
— Ох, если бы я еще годился для этой работы! Но послушай меня, дружок: не позволяй подниматься палице Геракла каждую ночь. Помни: то, что ты отдашь ночью женщине, уже не отдашь утром мрамору.
В ту ночь Микеланджело впервые столкнулся с покойником, столь обезображенным смертью, что, весь дрожа, смотрел на него и думал: господи, во что только может превратиться твое творение! Мертвец был лет сорока, с крупным темно-красным лицом, с опухолью на шее. Рот у него был открыт, губы синие, белки глаз в красных пятнах. За желтыми зубами виднелся багровый язык, он распух и заполнял собой всю полость рта.
Микеланджело приложил руку к лицу покойника. Щеки его напоминали на ощупь сырое тесто. Микеланджело хотелось на этот раз разобраться в строении лица и головы. Он взял в руки небольшой нож — меньших у него не было — и разрезал кожу на лице покойника от линии волос до горбинки носа. Он попытался снять кожу со лба, но это оказалось невозможно: кожа обтягивала череп чересчур плотно. Тогда он сделал надрезы над обеими бровями и, проведя лезвием ножа до внешних уголков глаз, а потом в сторону уха, откинул кожу на висках и скулах.
Теперь голова трупа была так безобразна, что Микеланджело не мог продолжать работу. Он поднял с полу саван и прикрыл им ужасную голову, сосредоточив свое внимание на костях таза и волокнистых мышцах бедра.
Спустя несколько ночей, когда в покойницкой был уже новый труп, Микеланджело умело снял кожу с лица, действуя ножницами. Под тонким слоем желтого жира он обнаружил мышечную красную ткань — мышцы кругом облегали рот и шли от одного уха до другого. Впервые в жизни Микеланджело осознал, каким образом движение мускулов вызывает на лице улыбку, слезное горе, печаль.
Чуть глубже этих тканей располагалась несколько более толстая мышца, идущая от угла челюсти к основанию черепа. Просунув туда палец, Микеланджело нажал на мышцу и заметил, как челюсть шевельнулась. Он, вновь и вновь нажимал на мышцу, заставляя челюсть делать жевательное движение, а затем разыскал мускул, двигающий веки. Чтобы узнать, вследствие чего двигается глаз, ему надо было проникнуть в глазницу. Засовывая в нее палец, он надавил слишком сильно. Глазное яблоко лопнуло. Пальцы Микеланджело запачкала белая слизь, глазница сразу стала пустою.
Пораженный ужасом, он отошел в угол кельи и прижался лбом к выбеленной, холодной стене: его опять невыносимо тошнило. Подавив наконец этот приступ, он вернулся к трупу и перерезал мышечные ткани, вокруг второго глаза — глаз держался теперь лишь на чем-то, скрытом в глубине глазницы. Микеланджело погрузил в нее палец и медленно подвигал глаз направо и налево, а затем вытащил его наружу. Он долго перекатывал его на ладони, стараясь разгадать, как он движется. Он поднес свечу прямо к опустошенной глазнице и заглянул в нее. На дне впадины было заметно отверстие: тонкое, как проволочка, волоконце шло из глазницы в череп. До тех пор пока он не снимет верхушку черепа и не рассмотрит мозг, понять, как видит глаз, ему не удастся.
Его свеча уже догорала. Он срезал все мягкие ткани носа, обнажив кость, и ясно представил себе, что произошло с его собственным носом от удара кулака Торриджани.
Свеча оплыла совсем и зашипела.
Куда же теперь идти? Едва волоча ноги, он плелся через площадь Санто Спирито. От усталости у него ныло все тело, глаза жгло, желудок крутило и выворачивало. Возвращаться домой Микеланджело не хотел: ведь Лодовико встретит его на лестнице и будет кричать, что он, его сын, опускается все ниже и идет прямой дорогой к тюрьме.
Микеланджело решил укрыться в своей мастерской при Соборе. Он перекинул через ограду сумку, а затем легко перелез и сам. В лучах луны глыбы белого мрамора светились, словно были совсем прозрачные, щебень вокруг полузавершенных колонн сиял, как свежий, только что выпавший снег. Прохладный воздух успокаивал боль в желудке. Микеланджело добрался до своего верстака, расчистил под ним место и лег спать, укутавшись с головой плотной холстиной.
Спустя час или два он проснулся; солнце уже поднялось. С площади доносились голоса: приехавшие на рынок крестьяне выставляли свои товары. Микеланджело прошел к фонтану, умылся, купил кусок пармезана и два поджаристых хлебца и снова вернулся на двор Собора.
Полагая, что ощущение железных инструментов в руках даст ему радость, он начал было обрубать углы Гераклова блока. Но скоро он сложил молоток и закольник наземь, сел за стол и начал рисовать — руку, сухожилие, мышцу, челюсть, сердце, голову.
Когда к нему подошел поздороваться Бэппе, Микеланджело растопырил пальцы и прикрыл ими рисунки. Бэппе не стал особо любопытствовать, но все же успел разглядеть изображение пустой глазницы и вынутых наружу кишок. Он мрачно покачал головой, отвернулся и зашагал прочь.
Чтобы успокоить отца, к обеду Микеланджело явился домой.
Прошло несколько дней, прежде чем Микеланджело собрался с духом и решил идти в покойницкую, вскрывать череп. Он вскрывал его, нанося удары молотком и зубилом в переносье. Это была не работа, а сплошная пытка — при каждом ударе голова мертвеца содрогалась и дергалась. Микеланджело совсем не знал, с какой силой надо ударять инструментом, чтобы разрубить кость. Вскрыть череп ему так и не удалось. Он закутал голову мертвеца в саван, перевернул труп на живот и весь остаток ночи потратил на изучение позвоночника.
На следующую ночь, когда в покойницкой был уже новый мертвец, Микеланджело не повторил своей ошибки и не стал взламывать переносье; он начал пробивать череп у верхнего кончика левого уха, на линии волос; нанеся три или четыре сильных удара по одному месту, он прорубил кость насквозь. Теперь, удлиняя открывшуюся щель, можно было отделять череп по окружности головы. Выступало влажное желтое вещество; щель делалась все шире. Когда щель охватила половину окружности головы, Микеланджело просунул зубило поглубже и нажал на него сверху, как на рычаг. Черепная коробка отвалилась и лежала теперь у него в руках.
Она была словно бы сделана из сухого дерева. Потрясенный, Микеланджело едва не уронил ее на пол. Он перевел взгляд с черепа на труп и ужаснулся: лишенное лба, лицо казалось чудовищно нелепым и страшным.
Сейчас его опять переполняло чувство тяжкой вины, но, сняв череп, он мог уже рассмотреть, как выглядит человеческий мозг. Где же зарождаются эмоции, какая часть мозга дает возможность лицу выражать чувства и настроения? Как художник, Микеланджело интересовался прежде всего этим. Придвинув свечу к мозгу, он увидел, что его изжелта-белая поверхность изрезана красно-голубыми жилками: артерии и вены шли повсюду, в любом направлении. Вся масса мозга делилась посередине на две части; в соответственном месте вдоль черепа шла разделительная линия. Никакого запаха у мозга не было. Микеланджело осторожно притронулся к нему пальцами: он был влажный, очень мягкий и чуть скользкий; ощущение было такое, словно прикасаешься к нежной и мягкой рыбе.
Он приладил череп, надев его снова на голову, и плотно обмотал голову саваном так, чтобы череп держался на месте. Когда наступило утро, Микеланджело уже не чувствовал себя ни больным, ни несчастным и с нетерпением ждал часа, когда он вновь попадет в покойницкую и взрежет уже самый мозг.
Сняв черепную коробку у нового трупа, Микеланджело был поражен: люди так непохожи друг на друга, а мозг у них почти одинаков! После минуты раздумий он пришел к выводу, что внутри мозга должна существовать какая-то физическая субстанция, от которой зависит своеобразие каждого человека. Запустив указательный палец в основание черепа, он ощупал мозг со всех сторон и убедился, что его масса не соединена плотно с костью и легко от нее отделяется. Тогда он, просунув руки под мозг справа и слева, попробовал приподнять и вынуть его. Однако мозг не вынимался.
Пальцы его рук, шаря под мозгом, уже сошлись друг с другом: Микеланджело ощутил, что вся масса мозга удерживается на месте посредством множества волокон, похожих на проволоку. Он перерезал эти волокна и вытащил мозг наружу. Мозг оказался таким мягким и в то же время таким скользким, что, боясь помять и разрушить его, Микеланджело должен был действовать с величайшей осторожностью. Глядя на вынутый мозг, он и дивился и восхищался: ведь эта, в общем столь небольшая желтовато-белая масса, весившая от силы два фунта, породила все величие человеческого рода — его искусство, науку, философию, государственность; она сделала человека таким, каков он есть — добрым и злым одновременно.
Когда Микеланджело разрезал мозг вдоль борозды, делившей его на две половины, нож прошел сквозь белую массу с такой легкостью, словно бы это был очень мягкий сыр, прошел бесшумно, ничуть не сминая краев. Как и прежде, Микеланджело не ощущал никакого запаха. Куда бы ни проникал нож, всюду открывалось одно и то же вещество серого, чуть отдающего в желтизну, цвета. Микеланджело сдвинул труп немного в сторону, освободив место на топчане для мозга, и был удивлен, когда заметил, что мозг стал медленно оседать и расплываться.
Отверстия в черепе, как обнаружил Микеланджело, были заполнены теми же, похожими на проволоку, волокнами, которые ему пришлось оборвать, вынимая мозг. Он проследил, куда идут эти волокит, и понял, что лишь они-то и связывают мозг с телом. Передние отверстия соединяли с мозгом глаза, два отверстия с боков соответствовали ушам. Микеланджело увидел еще отверстие, дюйма в полтора, находящееся в основании затылочной части черепа: оно вело прямо к позвоночнику, — это была связь между мозгом и спиною.
Он уже изнемогал от усталости, ибо работал пять часов кряду, и был рад, когда свеча догорела.
Сидя на краешке фонтана на площади Санто Спирито и обмывая лицо холодной водой, он мучительно раздумывал:
«Уж не сошел ли я с ума, занявшись таким делом? Имею ли я право вскрывать трупы только потому, что это нужно для скульптуры? Какой ценой придется мне заплатить за эти сокровенные знания?»
Наступила весна, воздух стал теплее. Однажды Бэппе сказал Микеланджело, что в Санто Спирито собираются перестраивать приемную палату и ищут людей для скульптурной работы: надо будет делать резные капители и украшать свод и двери. Микеланджело не приходило и в голову, что можно обратиться по этому поводу к настоятелю Бикьеллини. Он разыскал десятника, руководившего перестройкой каменного свода, и предложил ему свои услуги. Десятник заявил, что ученик для такой работы не подходит. Микеланджело сказал в ответ, что он покажет десятнику свою «Богородицу с Младенцем» и «Битву кентавров», чтобы тот судил, можно ли ему поручить работу. Десятник нехотя согласился взглянуть на мраморы Микеланджело. Буджардини взял в мастерской Гирландайо повозку, подъехал к дому Буонарроти, помог Микеланджело закутать мраморы в мешковину и снести их вниз по лестнице. Они погрузили их в телегу, обложив со всех сторон соломой, и через пост Святой Троицы двинулись к Санто Спирито.
На десятника мраморы не произвели впечатления. Это, по его словам, было совсем не то, что требовалось сделать в монастырской приемной.
— Помимо всего, я уже нанял двух человек.
— Скульпторов? — изумился Микеланджело.
— Ну хоть бы и скульпторов.
— Как же их зовут?
— Джованни ди Бетто и Симоне дель Каприна.
— Никогда не слышал о таких скульпторах. Где они учились?
— У серебряных дел мастера.
— Разве вы думаете отделывать камень серебром?!
— Они уже работали в Прато. Люди с опытом.
— А разве я без опыта? Я три года работал в Садах Лоренцо, моим учителем был Бертольдо!
— Не горячись, сынок. Те люди пожилые, им надо кормить семьи. Ты же знаешь, работы по мрамору почти нигде нет. Но, конечно, если ты добьешься приказа Пьеро де Медичи, поскольку Медичи тебе покровительствуют, и если Пьеро оплатит твою работу…
Микеланджело и Буджардини свезли рельефы обратно и уложили их снова под кровать.
Лодовико молчаливо ждал, когда сын изменит свое поведение. Микеланджело по-прежнему возвращался домой на заре, целые ночи орудуя ножом над коленом или лодыжкой, локтем или кистью руки, бедрами, тазом, половыми органами. Снова и снова вглядывался он в мускулатуру, изучая строение плеч, рук, голеней, икр. Наконец, Лодовико прижал его к стене.
— Я приказываю тебе бросить этот распутный образ жизни. Днем надо заниматься делом, а ночью, сразу же после ужина, — спать!
— Обождите немного, отец, и все будет по-вашему.
Видя, что Микеланджело тоже пристрастился к разгульной жизни, Джовансимоне был в восторге. Флоренция волновалась, обсуждая последнюю новость: Пьеро уступил требованиям отцов доминиканцев и выслал Савонаролу, как «чересчур рьяного приверженца народа», в Болонью. На привычное времяпрепровождение Джовансимоне это не повлияло.
— Может быть, мы пойдем сегодня вечером вместе? Я знаю, где будет крупная игра и девки.
— Спасибо, не пойду.
— Отчего же? Разве ты уж так безгрешен, что гнушаешься мною?
— Каждому свой собственный грех, Джовансимоне.
6
Конец занятиям Микеланджело с трупами положила одна неожиданная смерть. Всегда деятельный и крепкий здоровьем, Доменико Гирландайо заразился чумой и в два дня скончался. Микеланджело пришел в мастерскую своего бывшего учителя и вместе с Граначчи, Буджардини, Чьеко, Бальдинелли, Тедеско и Якопо встал подле его гроба. По другую сторону гроба стояли сын, братья, зять и друзья покойного. Похоронная процессия двигалась по тем самым улицам, где Микеланджело когда-то ехал в запряженной осликом тележке, впервые направляясь писать фрески в церкви Санта Мария Новелла.
После заупокойной службы и погребения Микеланджело пошел к настоятелю Бикьеллини, спокойно положил длинный бронзовый ключ на раскрытую книгу, которую тот читал, и тихо сказал:
— Я с радостью высек бы какое-нибудь изваяние для церкви.
Настоятель отнюдь не удивился словам Микеланджело, его лицо выразило лишь удовольствие.
— Мне давно нужно распятие для центрального алтаря. Пожалуй, его надо сделать из дерева.
— Из дерева? Не знаю, сумею ли я вырезать распятие из дерева.
«Резьба по дереву — не мое дело» — эти слова были у Микеланджело уже на языке, но он благоразумно сдержался и не произнес их. Если настоятель хочет, чтобы распятие было из дерева, пусть оно будет из дерева, хотя Микеланджело никогда не работал по дереву. Бертольдо заставлял его осваивать любой материал для скульптуры — воск, глину, различные сорта камня. Но о дереве Бертольдо не заводил и речи; может быть, он не думал о нем по той причине, что учитель его, Донателло, создав свое «Распятие» для Брунеллески, за последние тридцать пять лет жизни совсем не брался за дерево.
Проведя Микеланджело через ризницу, настоятель указал на арку за главным алтарем, ведущую в один из алтарных приделов.
— Можно ли тут поставить фигуру в натуральную величину?
— Сначала, чтобы быть уверенным, надо бы зарисовать и арки и алтарь. Но, мне кажется, фигура почти в натуральную величину здесь поместится. Только я хотел бы работать в монастырской столярной — это можно?
— Братья будут тебе рады.
Солнечный свет из высоких окон потоком врывался в монастырскую мастерскую, заливая плечи и спины столяров. С Микеланджело они обращались совсем просто, как с равным своим товарищем, который делает какую-то нужную для обители — одну из тысяч нужных — вещь. Хотя особого запрета шуметь и громко разговаривать в столярной не существовало, здесь всегда было тихо: люди, склонные к крику и болтовне, в августинских монастырях не уживались.
Микеланджело тут нравилось; от тишины, которая нарушалась лишь приятным шумом пилы, фуганка и молотка, он испытывал физическое наслаждение. Запах опилок был целителен, как лекарство. Чтобы примениться к работе над материалом, столь непохожим на мрамор, Микеланджело перепробовал все породы дерева, какие только нашлись в мастерской. Казалось, дерево совсем не отвечает на удар, не сопротивляется ему.
Микеланджело принялся читать Новый завет, историю жизни Христа в изложении Матфея и Марка. По мере того как он читал страницу за страницей, в памяти, его блекли и отступали в тень все стародавние распятия флорентинских часовен, где крестные муки Спасителя внушали страх и ужас. Теперь перед его взором стоял лишь образ настоятеля Бикьеллини — веселого, сердечного, самоотверженного человека, во имя божие отдающего людям все свои силы и помыслы: его огромный ум и благородство как бы утверждали жизнь.
Натура Микеланджело требовала сказать нечто свое, самостоятельное. Но что скажешь нового и оригинального о распятом на кресте Иисусе, если его ваяли и писали красками уже столько веков? И хотя замысел распятия все никак не прояснялся, Микеланджело хотелось создать особенно прекрасную вещь и тем оправдать доверие настоятеля. Распятие должно быть поистине одухотворенным, возвышенным, — иначе настоятель придет к мысли, что, позволив Микеланджело вскрывать трупы, он сделал ошибку.
Микеланджело начал зарисовывать деревянные распятия тринадцатого века. Голова и колени Христа на этих распятиях были повернуты в одну сторону: такая поза, вероятно, легче давалась скульпторам и вернее действовала на чувства зрителей, не вызывая лишних вопросов. В четырнадцатом столетии скульпторы уже ваяли Христа с лицом, обращенным к зрителю, симметрично располагая все части тела по обе стороны центральной вертикали.
Он подолгу стоял перед «Распятием» Донателло в церкви Санта Кроче, дивясь величию замысла этой работы. Какие бы чувства ни хотел пробудить в зрителе Донателло, он великолепно передал ощущение силы, соединенной с идиллической мягкостью, способность простить и в то же время побороть, сломить сопротивление, готовность исчезнуть, рассыпаться в прах и, если надо, воскреснуть. Все это было чуждо Микеланджело, хотя, по-видимому, Донателло выразил тут свою душу. Микеланджело никогда не понимал, почему Господь Бог сам не мог совершить всего того, ради чего он послал на землю сына. Зачем был нужен Господу сын? Изысканно красивый, тихий Христос Донателло говорил ему: «Все совершилось так, как хотел Господь Бог, все было предопределено. И легко смириться и благословить свою судьбу, когда она уже предрешена. Я был заранее готов к этим мукам».
Но такой взгляд на события Микеланджело не мог принять по своему характеру.
Как примирить, согласовать насильственную смерть с божьей заповедью о любви? Зачем Господь дал совершиться насилию, если оно вызовет вслед за собой ненависть, страх, жажду мщения и снова насилие? И если Бог всемогущ, почему он не нашел другого, более легкого и мирного пути, чтобы возвестить свое слово людям? Его бессилие преградить путь варварству ужасало Микеланджело… и, быть может, самого Христа.
Он постоял на ярком солнце у ступенек Санта Кроче, глядя, как мальчики гоняли мяч по твердой, утоптанной площади, затем медленно двинулся по Виа де Барди, любовно трогая ладонью резной камень дворцов.
Что пронеслось в голове Христа, думал Микеланджело, между часом заката, когда римский воин вогнал первый гвоздь в его тело, и часом, когда он умер? Ибо эти мысли определяли не только его отношение к своей участи, но и его позу на кресте. Донателлов Христос принял свою смерть безмятежно, в нем нет и следа тревожных мыслей. А Христос Брунеллески был столь хрупким, столь эфемерным, что скончался при первом прикосновении гвоздя, ему не оставалось времени даже подумать.
Микеланджело возвратился к своему верстаку и стал размышлять с карандашом и пером в руках. На листе бумаги появилось лицо Христа, оно говорило: «Я умираю в муках, но страдаю я не от железных гвоздей, а от грызущих меня сомнений». Микеланджело не мог пойти на то, чтобы обозначить божественность распятого таким атрибутом, как нимб. Божественность надо было выразить, показав внутреннюю силу Христа, ту силу, которая позволила ему преодолеть горестные чувства и мысли в самый тяжкий для него час.
Христос Микеланджело неизбежно должен был быть ближе к человеку, чем к божеству. Он словно бы и не знал, что ему предназначено умереть на кресте. Он отнюдь, не жаждал смерти и не помышлял о ней. Не потому ли сомнения и боль, терзавшие Христа, как они терзали бы всякого человека, судорожно выгнули, скрутили все его тело?
Приступая к резьбе, Микеланджело мысленно уже видел перед собой этот новый образ Христа: он повернет его голову и колени в противоположные стороны, раскрывая такой контрастной пластикой мучительное борение двух разных начал, острый конфликт, потрясший тело и душу казнимого.
Он вырезал фигуру Иисуса из самого твердого дерева, какое только было в Тоскане, — из ореха и, закончив обработку скульптуры стамеской, протер ее наждачной бумагой, а затем чистейшим растительным маслом и воском. Монахи в мастерской молча смотрели, как продвигается у него работа, не решаясь высказать ни одного замечания. Заглянувший в столярную настоятель тоже не нашел нужным обсуждать изваяние. Он сказал просто и коротко:
— Распятие — это всякий раз автопортрет художника. Именно такую вещь я желал для алтаря. Большое тебе спасибо.
Воскресным утром Микеланджело привел в церковь Санто Спирито своих родных. Он усадил их на скамью поблизости от алтаря. Сверху на них смотрел его Христос. Бабушка сказала негромко:
— Ты заставил меня почувствовать к нему жалость. А раньше мне всегда казалось, что он жалеет меня.
Лодовико был не склонен кого-либо жалеть.
— На какую сумму был заказ? — спросил он.
— Это не заказ. Я вырезал распятие добровольно.
— Ты хочешь сказать, что тебе не заплатят?
— Настоятель сделал мне столько добра. Я хотел отблагодарить его.
— Настоятель делал тебе добро — это в каком же смысле?
— Как вам сказать… он позволял мне копировать картины и фрески.
— Церковь открыта для всех желающих.
— Я работал в монастыре. И он разрешил мне ходить в библиотеку.
— Тут публичная библиотека. Чтобы парень без гроша за душой бесплатно работал на такой богатый монастырь — для этого надо сойти с ума!
Густой снег, падавший в течение двух суток, сплошь выбелил Флоренцию. Утро в воскресенье выдалось холодное, но ясное и бодрое. Микеланджело сидел один в огороженной мастерской на дворе Собора и, примостясь у жаровни, пытался набросать углем облик своего будущего Геракла. Вдруг его окликнули — перед ним стоял грум из дворцовой свиты.
— Его светлость Пьеро де Медичи спрашивает, не можете ли вы к нему пожаловать.
Прежде всего Микеланджело поспешил к цирюльнику на Соломенный рынок, постриг там волосы, выбрил пробивавшуюся на щеках и подбородке бороду, а придя домой, согрел ушат воды, вымылся, надел синюю шерстяную тунику и — впервые почти за полтора года — направился прямо во дворец Медичи. Во дворе дворца снег шапками лежал на головах статуй. Все молодое поколение семейства Медичи собралось в кабинете Лоренцо, в камине горел яркий огонь.
Праздновали день рождения Джулиано. Кардинал Джованни — после избрания папой враждебного ему Борджиа он поселился в небольшом, но прекрасном дворце в приходе Сант Антонио — выглядел еще более одутловатым и расплывшимся; он сидел теперь в кресле Лоренцо, за спиной у него стоял кузен Джулио. Сестра их Маддалена, жена Франческето Чибо, сына покойного папы Иннокентия Восьмого, приехала с двумя своими детьми; с детьми же была Лукреция, супруга флорентинского банкира Якопо Сальвиати, владевшего домом Дантовой Беатриче: с ними тихо переговаривались их тетя Наннина и ее муж, Бернардо Ручеллаи. Пьеро и Альфонсина были со своим старшим сыном. На них сияла великолепная парча, украшенный драгоценными камнями атлас и бархат.
Была там и Контессина — ее шелковое, с серебряной нитью, платье поражало изяществом. Микеланджело с удивлением заметил, что она стала выше ростом и что ее руки и плечи стали чуть полнее, а грудь, подпираемая вышитым корсетом, налилась, как у взрослой девушки. Когда они встретились взглядом, глаза Контессины заблестели подобно тому серебру, в которое она была разнаряжена.
Слуга подал Микеланджело стакан горячего вина, сдобренного пряностями. Вино и тот теплый прием, который ему оказали, острая тоска, нахлынувшая при виде кабинета Лоренцо, смутная, быстрая улыбка Контессины — все это ударило в голову и ошеломило Микеланджело.
Пьеро стоял спиной к горящему камину. Он улыбался и, казалось, забыл старую ссору.
— Микеланджело, мы весьма рады вновь видеть тебя во дворце. Сегодня мы должны делать буквально все, что только будет приятно Джулиано.
— Я рад сделать что угодно, если Джулиано будет счастлив.
— Прекрасно. Знаешь, что сегодня утром сказал Джулиано? «Я хочу, — сказал он, — чтобы мне слепили большую, самую большую на свете снежную бабу». А поскольку ты был любимым скульптором нашего отца, естественно, что мы сразу вспомнили о тебе.
В груди Микеланджело что-то оборвалось и упало, как камень. Когда дети, обернувшись, пристально посмотрели на него, он вспомнил мертвеца в келье и те две трубки, которые шли у него ото рта через шею: одна для того, чтобы вдыхать воздух, а другая — чтобы пропускать в желудок пищу. Почему бы не быть еще и третьей — чтобы глотать разбитые надежды?
— Будь добр. Микеланджело, слепи мне бабу! — взмолился Джулиано. — Пусть это будет самая чудесная снежная баба из всех, какие когда-либо лепили на свете.
Стоило Микеланджело услышать это, как острая горечь, поднявшаяся при мысли, что его позвали лишь затем, чтобы он кого-то развлекал, вдруг утихла. А что, если он ответит: «Нет, снег — это не мой материал?»
— Помоги же нам, Микеланджело! — сказала Контессина, подойдя к нему совсем близко. — А мы все будем у тебя подмастерьями.
И он сразу почувствовал, что сдается.
Когда наступил вечер, толпы флорентинцев все еще заполняли двор Медичи и, покатываясь со смеху, глазели на гигантскую снежную бабу, а Пьеро, сидя в отцовской приемной за письменным столом, над которым висела карта Италии, говорил:
— Почему бы тебе не вернуться во дворец, Микеланджело? Мы были бы рады вновь собрать вокруг себя весь кружок отца.
— Могу я спросить, на каких условиях я должен вернуться?
— Ты будешь пользоваться теми же привилегиями, какими пользовался при отце.
У Микеланджело сдавило горло. Когда он в свое время поселился во дворце, ему было пятнадцать лет. Теперь ему почти восемнадцать. Едва ли это тот возраст, чтобы брать деньги на карманные расходы с умывальника. Но таким образом открывалась возможность уйти из постылого дома Буонарроти, избавиться от тяжкой опеки Лодовико, заработать немного денег и, может быть, изваять для семейства Медичи что-нибудь истинно достойное.
7
Грум провел его в старую, столь памятную комнату; статуэтки Бертольдо, как и прежде, хранились на полках поставца. Явился дворцовый портной, принеся выкройки и тесьму для обмера; в первое же воскресенье мессер Бернардо да Биббиена, секретарь Пьеро, положил на умывальник три золотых флорина.
Все было по-прежнему, и, однако, все было по-иному. Итальянские и иностранные ученые уже не приходили во дворец. Платоновская академия собиралась теперь в садах Ручеллаи. В воскресные дни за обеденным столом сидели лишь самые знатные семьи да легкомысленные богатые юноши, помышлявшие об одних удовольствиях. Тут уже не появлялись правители других итальянских городов-государств, приезжавшие прежде во Флоренцию, чтобы сделать приятное дело — заключить дружественный договор; не было богачей купцов, процветавших при Медичи; не было гонфалоньеров и буонуомини, или людей из флорентинских советов, которых Лоренцо считал нужным держать поближе к себе. Теперь всех их заменили шуты и молодые гуляки, приятели Пьеро.
Тополино приехали в город на своих белых волах в воскресенье после заутрени и погрузили Гераклов блок на телегу. Дедушка правил волами, а Тополино-отец, три его сына и Микеланджело, придерживая оплетавшие глыбу веревки, шагали позади телеги. Еще с рассвета вымытые и подметенные улицы были тихи и пустынны. Через задние ворота повозка въехала в Сады, там мраморную глыбу сняли и установили в сарае, где Микеланджело работал в прежнюю пору.
Удобно устроившись, Микеланджело вновь принялся за рисунки: он набросал красным мелом юношу, раздирающего руками челюсти Немейского льва, мужчину, душившего могучего Антея, старика, сражающегося со стоголовой гидрой, но все это показалось ему слишком живописным. В конце концов, отвергнув флорентинские образцы Геракла, где герой был представлен с широко расставленными ногами, с руками на бедрах, Микеланджело замыслил совершенно компактную фигуру, ближе к греческим изваяниям: огромная мощь и крепость Геракла чувствовалась в ней по той атлетической тяжеловесной силе, которая сливала округлый его торс с остальными членами в одно целое.
Какие же уступки он должен сделать общепринятым представлениям? Во-первых, показать дубинку: он задумал изобразить ее в виде древесного ствола, на который опирается Геракл. Затем, неизбежную львиную шкуру, обычно окутывавшую корпус Геракла: Микеланджело накинул ее на Гераклово плечо и слегка приспустил на грудь, оставляя могучий торс обнаженным. Одну руку Геракла он отвел чуть в сторону: эта рука словно бы ограждала яблоки Гесперид, круглые, как шары. Палица, длинная львиная шкура, легендарные яблоки служили прежним скульпторам для того, чтобы показать доблесть и мужество героя; Геракл Микеланджело обнаженный и прямой, самим своим телом, каждым своим мускулом явит ту доблесть и мужество, в которых нуждается мир.
Пусть его Геракл будет самым большим из всех, какие были только изваяны во Флоренции, — это Микеланджело не смущало. Он разметил на глыбе размеры — три аршина и семь дюймов высота фигуры, пол-аршина с лишним основание, пять дюймов запаса над головой: отсюда, спускаясь все ниже, он и начнет работу. И тут же он подумал, что Геракл был национальным героем Греции, как Лоренцо был национальным героем Флоренции. Зачем же изображать его в миниатюрных и изысканных бронзовых статуэтках? Да, и Геракл и Лоренцо потерпели крах, но как много они сделали, как много достигли, идя по своему пути! Они в полной мере заслужили изваяния в крупном масштабе, больше натуральной величины.
Он вылепил из глины грубый эскиз фигуры, прикидывая, как распределится при задуманной позе вес, в каком движении окажутся мышцы спины, если рука будет отведена в сторону, как вообще расположатся мускулы при опоре всего тела на древесный обрубок, как напрягутся сухожилия, какой наклон примут поясница и плечо: все это Микеланджело хорошо теперь знал и мог лепить вполне уверенно. Какой-то инстинкт удерживал его от того, чтобы измерять размеры модели снурком или отмечать их для перенесения на крупный масштаб железными шпеньками. Поскольку это было его первое круглое изваяние большого размера и первая работа, предпринятая им совершенно самостоятельно, он хотел с убедиться, точно ли и послушно его рука следует глазу.
Приступая к первоначальной обработке глыбы, он раскалил на огне свой инструмент, немного вытянул резцы в длину и, чтобы было удобнее бить крупным молотом, расплющил у них верхние концы. И вновь, как только он взял в руки эти железные инструменты, он ощутил себя сильным и крепким. Он сел прямо наземь перед мрамором. Глядя на него, он испытывал чувство могущества. Крупным шпунтом и увесистым молотом он срубил у камня углы и с радостью подумал, что уже одним этим придал глыбе какую-то красоту. У него не было желания покорить, подчинить себе этот огромный камень, надо было лишь заставить его выразить пока не совсем ясную творческую мысль.
Это был мрамор, добытый в Серавецце, высоко в Ануанских Альпах. После того как Микеланджело стесал с него верхний выветрившийся слой, он стал раскалываться под острием шпунта, словно сахар; чистые, молочно-белые пластины крошились под пальцами. Взяв тонкую рейку, Микеланджело измерил, насколько глубоко ему предстояло врубаться в глыбу, чтобы высечь шею, впадины подмышек, грудную клетку, согнутое колено. Затем он вновь отправился в кузницу, изготовил там троянку и яростно набросился на камень, взрезая его по поверхности, как взрезает пахарь плугом землю. Теперь серавеццкий мрамор вдруг сделался твердым, будто железо; добиваясь нужных форм, Микеланджело пришлось вкладывать в работу всю силу своих мускулов.
Вопреки наставлениям Бертольдо, он не стал обрабатывать блок сразу по всему объему, а высек сначала голову, потом плечи, руки, бедра; вторгаясь в камень все глубже, он время от времени измерял наиболее высокие места изваяния — тут ему служили и топкая рейка, и просто глазомер. Однажды он едва не загубил свою глыбу. Обрабатывая шею и голову Геракла, он вошел в камень слишком глубоко; от сильных ударов резца по выступающим мускулам плеч голова изваяния начала вздрагивать. На миг Микеланджело показалось, что мрамор вот-вот треснет и Геракл окажется без головы, тогда пришлось бы высекать изваяние заново, уже в меньших размерах. Но все обошлось благополучно, через минуту дрожь прекратилась.
Микеланджело сел на ящик и вытер с лица пот.
Потом он отковал новый набор тонких резцов, стараясь заострить их как можно аккуратнее. Теперь каждый удар молотка передавался режущей грани инструмента точно, без отклонения, словно бы камень резало не железо, а пальцы и ногти ваятеля. Время от времени Микеланджело отходил от блока и оглядывал его со всех сторон — мраморная пыль и крошка, заполнявшая углубления, будто это ямка под коленом или впадина между ребер, мешали в точности оценить результаты работы. Щеткой он аккуратно вычищал пыль.
И вновь он сделал ошибку: не сумел соразмерить глубину заднего плана и несколькими резкими ударами нарушил соотношение плоскостей. Однако с тыльной стороны камня оставался еще достаточный запас, и Микеланджело втиснул фигуру в блок гораздо глубже, чем первоначально рассчитывал.
По мере того как он врубался в мрамор, работа его шла все быстрее: яростно взрезая глубинные слои блока, он стоял, словно окутанный вихрями снежной вьюги, вдыхал белую пыль и жмурил глаза при каждом ударе молота.
Теперь фигура уже стала похожей на ту, что он вылепил в глине, — у Геракла была могучая грудь, сильные, округлые предплечья, сверкающие белизной бедра, похожие на свежее, только что очищенное от коры огромное дерево, крепкая, будто вобравшая в себя необъятную силу героя, голова. С молотком и резцом в руках, он стоял перед этим, еще лишенным лица, титаном; грубо отесанная поверхность подножия как бы свидетельствовала, из чего возникло изваяние: мрамор с самого начала должен был подчиниться и уступить любви — он должен был родить статую. Трудясь над мрамором, Микеланджело ощущал себя поистине мужчиной: за ним, мужчиной, был выбор, его же, мужчину, ждала и победа. Войдя в соприкосновение с объектом любви, он становился воплощением страсти. Мрамор был девственным, но не холодным: пламень, которым горел ваятель, охватывал и его. Мрамор рождает статуи, но рождает их только тогда, когда резец глубоко вторгнется в него и оплодотворит его женственные формы. Только любовь порождает жизнь.
Он старательно протер изваяние пемзой, но не стал полировать его, боясь, что это нарушит впечатление мужественности. Волосы и бороду он почти не отделывал, лишь наметил кое-где завитки и кольца; при этом он действовал своим маленьким трехзубым резцом так, чтобы к камню притрагивался и резал его только крайний зуб.
Однажды к вечеру монна Алессандра почувствовала себя очень усталой, легла спать и больше уже не проснулась. Лодовико воспринял утрату нелегко; подобно большинству тосканцев, он был глубоко привязан к матери и выказывал по отношению к ней такую нежность, какой не проявлял ни к кому из семейства. Для Микеланджело кончина бабушки была особенно горькой: вот уже тринадцать лет, с тех пор как он потерял мать, монна Алессандра оставалась единственной женщиной в семье, у кого он мог найти любовь и понимание. Теперь, без бабушки, дом Буонарроти казался ему еще мрачнее, чем прежде.
А дворец Медичи сиял и был полом шума — там готовились к свадьбе Контессины, которая была назначена на май. Выдавая замуж Контессину, последнюю из дочерей Медичи, Пьеро попирал законы против роскоши: он собирался потратить на свадьбу пятьдесят тысяч флоринов и устроить такое пышное празднество, какого город еще не видел. У Контессины была уйма хлопот: ей приходилось принимать портних и примеривать платья, давать заказы на роспись сундуков для приданого, разговаривать с купцами, наехавшими со всех стран света, и выбирать лучшие ткани, парчу, серебряные и золотые украшения, посуду и одеяла, белье и мебель — ведь приданое невесты из дома Медичи должно было соответствовать ее положению.
Они встретились случайно, вечером, в кабинете Великолепного. Все было как прежде, кругом стояли книги, статуи и вазы Лоренцо, и, забыв на минуту о близкой свадьбе, они горячо пожали друг другу руки.
— Я так редко вижу тебя теперь, Микеланджело. Тебе не надо горевать из-за моей свадьбы.
— Меня пригласят на нее?
— Свадьба будет здесь, во дворце. Ты неизбежно окажешься среди гостей.
— Пусть меня все-таки пригласит Пьеро.
— Не будь же таким упрямым! — Глаза Контессины сердито загорелись, как они загорались всякий раз, когда Микеланджело в чем-то упорствовал. — Ты проведешь на свадьбе все три дня, так я хочу.
— Ладно, если ты только этого и хочешь, — ответил он, и оба они покраснели.
Граначчи по приказанию Пьеро готовил декорации для брачных торжеств, балов, пиршеств, театральных представлений. Во дворце постоянно пели, танцевали, пили, веселились. Но Микеланджело чувствовал себя одиноким и, стараясь укрыться, большую часть времени проводил в Садах.
Пьеро был с ним вежлив, но весьма холоден: он вел себя так, словно бы то обстоятельство, что он дает кров скульптору своего отца, уже исчерпывает меру его доброты. Ощущение сиротливости у Микеланджело особенно обострилось, когда он подслушал, как хвастался Пьеро тем, что в его дворце есть два необыкновенных человека: Микеланджело, слепивший огромную снежную бабу, и удивительно резвый скороход-испанец, которого Пьеро не может обогнать, даже пустив галопом свою лучшую лошадь.
— Ваша светлость, нельзя ли нам серьезно поговорить о моих занятиях скульптурой? Я хотел бы оплачивать свой хлеб работой.
На лице Пьеро проглянуло недоверие.
— Два года назад ты обиделся на то, что я обращался с тобой как с мастеровым. Теперь ты недоволен тем, что я смотрю на тебя по-иному. Что же надо сделать, чтобы вы, художники, были довольны?
— Мне нужна какая-то цель, наподобие той, которую ставил передо мной ваш отец.
— Какая же это была цель?
— Построить фасад церкви Сан Лоренцо. Украсить его нишами, где будут стоять двадцать мраморных фигур в натуральную величину.
— Я не слыхал от отца ни слова об этом.
— Он говорил это перед тем, как уехать в последний раз в Кареджи.
— Минутные мечты смертельно больного человека. Не очень-то реальные, как видишь. Занимайся своим делом прилежнее, Буонарроти, и не помышляй о постороннем. Когда нибудь я подумаю, какую работу тебе поручить.
Микеланджело видел, как со всей Италии, Европы и Ближнего Востока шли к Медичи свадебные дары — друзья Лоренцо, люди, связанные с ним делами, слали теперь редчайшие драгоценные камни, слоновую кость, благовония, дорогие азиатские атласы, восточные кубки и чаши, резную мебель. Он тоже хотел преподнести Контессине подарок. Но какой?
Геракл! В самом деле, что мешает ему подарить свое изваяние Геракла? Он покупал мрамор на собственные деньги. Он скульптор, и он преподнесет ей к свадьбе именно скульптуру. Геракл в саду дворца Ридольфи! Он ничего не скажет ей заранее, он просто попросит Тополино помочь ему перевезти статую в этот сад.
Теперь он впервые по-настоящему задумался, как изваять лицо Геракла. Да, это должен быть образ, портрет Великолепного — и не вздернутый нос, нечистая кожа и жидкие волосы Лоренцо де Медичи, а его внутренняя сущность, его дух. В нем должна быть гордость и в то же время смирение. Будут ощущаться не только сознание власти, но и готовность вести беседу, жажда общения. Устрашающая телесная мощь фигуры должна быть чем-то смягчена; ведь перед зрителями встанет борец, решившийся сразиться за человечество и обновить, перестроить мир, полный вражды к человеку.
Когда были готовы рисунки, он с волнением начал отделывать голову статуи; ручным сверлом он обрабатывал ноздри и уши, падавшие на лоб буйные волосы тонко заостренной скарпелью обтачивал округлые скулы Геракла; буравчиком бережно прикасался к его глазам, добиваясь того, чтобы взгляд их был ясным, проникающим в душу зрителя. Микеланджело работал от зари до зари, забывая об обеде, и валился по вечерам в постель, как мертвый.
Граначчи горячо поздравил приятеля с окончанием столь сложной работы, а потом тихо добавил:
— Amico mio, ты не можешь подарить это Контессине. С твоей стороны это было бы ложным шагом.
— Почему?
— Это… это слишком крупная вещь.
— «Геракл» слишком крупный?
— Слишком крупный подарок. Ридольфи могут истолковать это превратно.
— Значит, я не могу преподнести Контессине подарок?
— Можешь. Но этот подарок слишком крупный.
— Ты имеешь в виду размеры? Или стоимость?
— То и другое. Ведь ты не какой-нибудь Медичи, не вельможа из богатейших тосканских фамилии. Это может быть дурно воспринято.
— Но статуя ничего не стоит. Я не могу ее даже продать.
— Стоит. И ты можешь ее продать.
— Кому же?
— Семейству Строцци. Они поставят ее во дворике своего нового дворца. Я приводил их сюда в прошлое воскресенье. Они велели мне предложить тебе сотню золотых флоринов. Они поставят «Геракла» на самом почетном месте. И это будет первой работой, которую ты продашь!
Слезы бессилия навертывались и мучительно жгли веки Микеланджело, но он был теперь уже не мальчик и сумел сдержать их.
— Прав Пьеро, и прав мой отец: как бы ни бился художник, конец ему уготован один: быть наемным мастеровым, идти со своим товаром на рынок.
На свадьбу съехалось три тысячи гостей, до отказа заполнив все дворцы Флоренции, и укрыться от шума и толчеи было уже немыслимо. Утром 24 мая Микеланджело надел свою зеленую шелковую тунику с бархатными рукавами и фиолетовый плащ. Фонтан напротив дворца был увит гирляндами веток с плодами, посередине его высились изготовленные Граначчи две дельфиньи фигуры — из зева этих фигур обильной струей хлестало красное и белое вино, выливаясь на мостовую Виа де Гори.
Свадебная процессия вышла на украшенные флагами улицы, впереди Контессины и Ридольфи шагали трубачи, Микеланджело с Граначчи замыкали шествие. На площади Собора была построена копия римской триумфальной арки, украшенная гирляндами. Стоя на ступенях Собора, нотариус громко читал брачный договор; площадь была запружена тысячными толпами народа. Услышав обширный перечень приданого Контессины, Микеланджело побледнел.
В родовой церкви Сан Лоренцо, совершая обряд, Пьеро торжественно подвел Контессину к Ридольфи, тот надел на ее палец обручальное кольцо. Микеланджело стоял позади всех и, не дожидаясь конца свадебной мессы, выскользнул из церкви в боковую дверь и затерялся в толпе. Часть площади занимал деревянный помост, построенный для удобства зрителей, а в центре ее на столбе высотой в две сажени был сооружен выкрашенный белой краской павильон, в котором играли музыканты. В окнах и на балконах домов пестрели ковры.
Свадебная процессия вышла из церкви, долговязый Ридольфи был в белом атласном плаще, черные как смоль волосы обрамляли его худое, бледное лицо. Поднявшись на ступени помоста, Микеланджело смотрел, как шла Контессина, — на ней было парчовое малиновое платье с длинным шлейфом и воротником из белых горностаев, изысканная малиновая шляпа, вся в блестках золотых бусин. Как только невеста села в изукрашенное кресло, начались представления: разыгрывали похожую на обычный турнир пьесу под названием «Битва между Целомудрием и Браком», в которой принял участие Пьеро; под конец было показано состязание «Рыцарей Кошки» — действие в нем развивалось так, что обнаженный до пояса человек с бритой головой входил в деревянную клетку и загрызал там кошку, не прикасаясь к ней руками.
В зале, где был устроен свадебный пир, получил место и Микеланджело. К торжественному дню во дворец свезли со всей Тосканы самые лучшие припасы: восемьсот бочек вина, тысячи фунтов муки, мяса, разной дичи, тертого с сахаром миндаля. На глазах у Микеланджело Контессина исполнила старинный обряд — в залог плодородия и богатства держала на руках младенца, а затем прятала в своей туфле золотой флорин. Когда застольное пиршество кончилось и гости перешли в зал для танцев, стараниями Граначчи превращенный в подобие сказочного Багдада, Микеланджело тихо вышел из дворца и побрел по улицам от площади к площади: по приказу Пьеро тут были расставлены столы с щедрым угощением и вином, чтобы веселилась вся Флоренция. Однако народ казался мрачным и подавленным.
Микеланджело так и не возвратился во дворец, хотя свадебные торжества должны были длиться еще двое суток, до переезда Контессины в дом Ридольфи. Глухой ночью он неторопливо шагал в Сеттиньяно. Придя туда, он расстелил на дворе у Тополино старое одеяло и, закинув руки за голову, долго смотрел, как над холмами вставало солнце, заливая своим светом кровлю дома Буонарроти, видневшуюся по ту сторону лощины.
8
Свадьба Контессины обозначила собой резкий поворот в судьбе Микеланджело, в судьбе всей Флоренции. Микеланджело уже видел, как негодовали толпы народа в первый вечер свадебных торжеств, слышал всеобщий ропот против Пьеро. И дело было даже не в яростных проповедях Савонаролы, который возвратился во Флоренцию и, обретя еще большую власть в ордене доминиканцев, требовал, чтобы Синьория судила Пьеро за нарушение законов против расточительства.
Озадаченный всеобщей смутой, Микеланджело пошел к настоятелю Бикьеллини.
— Разве свадьбы других дочерей Медичи обходились дешевле? — спрашивал он.
— Да нет, не дешевле. Но при Лоренцо народ считал, что он входит с правителем в долю, а сейчас флорентинцы думают, что они оплачивают прихоти Пьеро. Вот почему свадебное вино кажется им кислым.
Едва кончились свадебные празднества, как в политическую борьбу против Пьеро вступили кузены Медичи. Через несколько дней после венчания вся Флоренция была взволнована громким скандалом: на вечернем пиру, во дворце, Пьеро подрался со своим кузеном Лоренцо из-за женщины. Пьеро ударил Лоренцо по уху: впервые Медичи били друг друга. Соперники уже вытащили свои кинжалы, и, если бы в потасовку не вмешались друзья, дело кончилось бы смертоубийством. Когда Микеланджело вышел в полдень к обеду, он увидел, что кое-кого из постоянных сотрапезников во дворце нет, а смех и шутки Пьеро и его приятелей звучали несколько натянуто.
Как-то раз, в сумерки, Граначчи пришел в Сады и сказал, что некий человек видел во дворике Строцци «Геракла» и будет ждать Микеланджело, чтобы поговорить с ним о заказе. Увидев, что его ожидали там кузены Медичи — Лоренцо и Джованни, Микеланджело страшно удивился. Он часто встречался с ними во дворце еще при жизни Великолепного, которого они любили и почитали, как отца; Великолепный назначил их на самые высокие дипломатические посты, даже послал их — одиннадцать лет назад — в Версаль поздравить Карла Восьмого с восшествием на французский престол. Пьеро же всегда помыкал ими, как отпрысками младшей ветви семейства. Братья Медичи стояли у статуи Геракла по обе ее стороны. Могучего сложения, на двенадцать лет старше Микеланджело, Лоренцо был красив, хотя его выразительное лицо и попортила оспа. Шея, плечи и грудь этого человека говорили об огромной силе. Жил он по-княжески, в родовом дворце на площади Сан Марко; среди холмов, чуть ниже Фьезоле и в Кастелло, у него были еще две виллы. За счет его заказа, иллюстрируя «Божественную комедию» Данте, ныне кормился Боттичелли. Сам он был признанным поэтом и драматургом. Джованни, младшего его брата, которому уже исполнилось двадцать семь лет, Флоренция прозвала Красавцем.
Они встретили Микеланджело самым сердечным образом, с похвалой отозвались о «Геракле», затем перешли к существу дела. Первым заговорил об этом Лоренцо:
— Мы прекрасно помним те два мрамора, Микеланджело, которые ты изваял для нашего дяди Лоренцо. А мы с братом всегда говорили, что когда-нибудь закажем тебе статую и для нас.
Микеланджело потупился, ничего не сказав в ответ. Тогда в разговор вступил Джованни:
— Мы давно мечтаем о статуе Святого Иоанна из белого мрамора. Иоанн — это наш святой покровитель. Такая тема тебя не интересует?
Микеланджело неуклюже переминался с ноги на ногу, разглядывая яркое солнечное пятно на мостовой Виа Торнабуони, за воротами дворца Строцци. Да, ему нужна работа, и не столько ради денег, сколько для того, чтобы подавить в себе постоянно растущее чувство неудовлетворенности и беспокойства. Только подумать: опять в руках у него будет мрамор!
— Мы готовы заплатить тебе большие деньги, — сказал Лоренцо.
— А мастерскую ты себе устроишь у нас в саду, — добавил Джованни. — Что ты на это ответишь?
— Когда ценят твою работу — это всегда приятно. Вы разрешите мне немного подумать?
— Ну разумеется, — охотно согласился Лоренцо. — Мы совсем не намерены торопить тебя. Приходи к нам в воскресенье обедать, доставь удовольствие.
Микеланджело шел домой молча, опустив голову. Граначчи тоже молчал, пока они не дошли до угла Виа деи Бентаккорди и Виа делль Ангуиллара, где им нужно было расставаться.
— Меня просили привести тебя, я и привел. Но это отнюдь не значит, что я настаиваю, чтобы ты соглашался.
— Спасибо тебе, Граначчи. Я понимаю.
Однако домашние были настроены не так миролюбиво.
— Что за сомнения, ты должен брать этот заказ! — гудел Лодовико, откидывая со лба пышные космы седеющих волос. — Сейчас ты можешь диктовать свои условия, выговаривать любую плату — ведь они сами к тебе обратились.
— А почему они обратились ко мне? — спрашивал Микеланджело.
— Потому что им нужна статуя Святого Иоанна, — сказала тетушка Кассандра.
— По почему именно теперь, когда они собирают себе сторонников против Пьеро? Почему они молчали раньше, все эти два года?
— Да тебе-то какое дело до этого? — встрепенулся дядя Франческо. — Неужели ты такой глупец, что упустишь заказ, который сам плывет тебе в руки?
— Тут все гораздо сложнее, дядя Франческо. Настоятель Бикьеллини говорит, что кузены Медичи поставили себе целью изгнать Пьеро из Флоренции. Мне кажется, они хотят тут нанести ему еще один удар.
— Это с твоей-то помощью — да и удар? — Лицо Лукреции недоуменно вытянулось.
— Пусть скромный, но все-таки удар, madre mia. — Задорная улыбка Микеланджело сделала его безобразно сплющенный нос как бы незаметным.
— Хватит политики, давайте говорить о деле! — приказал Лодовико. — Неужели семейство Буонарроти так уж процветает, что мы можем позволить себе отвергать столь выгодные заказы?
— Отец, я не могу нарушить верности Лоренцо.
— Мертвые не нуждаются в верности.
— Нет, нуждаются. В такой же мере, как живые. И ведь я лишь недавно дал вам сто флоринов после продажи «Геракла».
В воскресенье братья Медичи посадили Микеланджело за своим празднично убранным столом на почетное место. Они говорили обо всем на свете, не коснувшись, однако, ни словом ни Пьеро, ни Святого Иоанна. Когда, уже раскланиваясь, Микеланджело пробормотал, что он высоко ценит их предложение, но в данное время не может принять заказ, Лоренцо небрежно заметил:
— А мы и не торопимся. Заказ все равно остается в силе.
Во дворце теперь Микеланджело чувствовал себя очень скверно. У него не было никакого определенного дела, и в нем никто не нуждался, кроме одного лишь Джулиано, питавшего к нему привязанность. Чтобы не слоняться праздно и не быть лишним, Микеланджело выискивал себе всякую работу: разбирал коллекцию рисунков, оставшуюся от Лоренцо, раскладывал по местам случайно приобретенные Пьеро античные медальоны и резные геммы. Когда-то Лодовико говорил ему, что гордость — непосильная для него роскошь, но порой натура человека диктует свое, не давая возможности взвесить, посильно или непосильно следовать ей.
Пьеро тоже чувствовал себя скверно; сидя за столом, бледный, угрюмый, он спрашивал своих немногих друзей, еще хранивших ему верность:
— Почему я не могу заставить Синьорию повиноваться и делать то, что мне надо? Почему у меня постоянные беды и неприятности, а у отца все шло хорошо и гладко?
Микеланджело задал этот вопрос настоятелю Бикьеллини. Оправив свою сутану, под которой виднелся жесткий снежно-белый воротничок рубашки, настоятель вдруг вспыхнул, глаза его сверкнули гневом.
— Все четверо Медичи, предшественники Пьеро, считали, что править государством — это искусство. Они любили прежде всего Флоренцию, потом уж себя. А Пьеро…
Он произнес это имя столь ожесточенно-враждебным тоном, что Микеланджело был поражен.
— Раньше вы никогда не судили о нем так строго, отец.
— …Пьеро и не думает прислушиваться к каким-либо советам. У руля государства стоит слабый человек, а жаждущий власти монах с бешеной энергией старается захватить его место… Печальные дни наступили во Флоренции, сын мой.
— Я слыхал, о чем говорит Савонарола в своих проповедях. Он предвещает новый потоп. Половина людей в городе верит, что Страшный суд начнется чуть ли не с первым же дождем. Ради чего он так запугивает Флоренцию?
Настоятель снял и положил на стол очки.
— Он хочет стать папой. Но его честолюбивые замыслы не ограничиваются этим — он мечтает покорить и подчинить себе все страны Востока.
— А вы не хотели бы обратить в христианство неверных? — полушутливо спросил Микеланджело.
Настоятель на минуту смолк.
— Хотел ли бы я, чтобы весь мир был христианским? Только в том случае, если мир этого пожелает. И конечно, я не хочу, чтобы некий тиран, попирая всякую гуманность, огнем и мечом обрушился на мир и во имя спасения души истребил человеческий разум. Ни один истинный христианин не пожелал бы этого.
Во дворце Микеланджело передали, что его срочно зовет к себе отец. Лодовико провел Микеланджело в комнату, где спали его братья, смахнул с сундучка Джовансимоне ворох какого-то платья и вытащил оттуда груду драгоценных камней, золотых и серебряных пряжек и медальонов.
— Что это значит? — спросил он Микеланджело. — Неужто Джовансимоне грабит по ночам дома?
— Нет, все гораздо проще, отец. Джовансимоне — капитан Юношеской армии у Савонаролы. Эти юнцы прямо на улицах снимают драгоценности с женщин, нарушающих указ их пророка. Ведь Савонарола запретил носить украшения в общественных местах. Отряды этого монаха, числом в двадцать-тридцать человек, дознавшись, что в каких-то семьях не признают законов против роскоши, врываются в дома и обирают хозяев до нитки. Если кто-нибудь сопротивляется, юнцы Савонаролы забивают его до полусмерти каменьями.
— Какое же право у Джовансимоне держать эти вещи дома? Ведь тут добра не на одну сотню флоринов.
— Наверное, он должен отнести все это в монастырь Сан Марко. Так они обычно делают. Но Джовансимоне образовал из этой шайки шалопаев отряд, который Савонарола называет «ангелами в белых рубашках». Совет города бессилен с ними бороться.
Именно в эти дни Лионардо позвал Микеланджело в монастырь Сан Марко и провел его в школу живописцев, скульпторов и иллюстраторов — школа эта находилась в монастырских садах и была основана Савонаролой.
— Видишь, Микеланджело, Савонарола совсем не против искусства, он только против искусства греховного. У тебя теперь есть возможность поступить к нам, стать скульптором нашего ордена. Ты не будешь больше нуждаться ни в мраморе, ни в заказах.
— А что я должен буду ваять?
— Зачем беспокоиться о том, что тебе ваять, — была бы лишь постоянная работа.
— Кто мне станет указывать, над чем работать?
— Фра Савонарола.
— А вдруг я не захочу ваять то, что он прикажет?
— Монах не может ни возражать, ни спрашивать. Собственных желаний у тебя не должно и быть.
Микеланджело снова сидел теперь за своим рабочим столом в пустующем павильоне. Здесь-то он мог на свободе рисовать, делать по памяти анатомические наброски — ведь он столькому научился, когда вскрывал в монастыре трупы. Эти дочерна изрисованные, с набегавшими друг на друга этюдами листы он сжигал, хотя такая предосторожность едва ли была нужна, — в Сады больше никто не заглядывал. Лишь изредка сюда приходил, с книгами под мышкой, пятнадцатилетний Джулиано, садился за старый стол Торриджани и, храня дружелюбное молчание, углублялся в занятия. По вечерам они вместе шагали ко дворцу: летние сумерки словно бы сыпали на город серую пыль и гасили сиренево-голубые и болотисто-коричневые тона каменных зданий.
9
Осенью Флоренция оказалась втянутой в международные распри, грозившие ей полной утратой самостоятельного существования.
Как понимал Микеланджело, все началось с того, что Карл Восьмой, король Франции, сколотил первую со времени легионов Цезаря постоянную армию — в нее входило двадцать тысяч хорошо обученных и хорошо вооруженных солдат. Теперь он шел с этой армией через Альпы на Италию, требуя себе, в силу наследственных прав, Неаполитанское королевство. Пока был жив Лоренцо, Карл Восьмой питал к дому Медичи слишком дружественные чувства, чтобы помышлять о походе своей армии через тосканские земли: решись он тогда на это, союзники Лоренцо, города государства Милан, Венеция, Генуя, Падуя, Феррара сразу сплотились бы, чтобы дать ему решительный отпор. Но Пьеро растерял своих союзников. Миланский герцог направил к Карлу эмиссаров, зазывая его в Италию. Кузены Медичи, когда-то присутствовавшие в Версале на коронации Карла, теперь уверяли его, что Флоренция нетерпеливо ждет, когда он с триумфом займет ее.
Как союзник семейства Орсини, из рода которых были его мать и жена, Пьеро стоял за Неаполь и отказался пропустить армию Карла через свои владения. Но за все время с весны до осени он не предпринял ровным счетом ничего, чтобы собрать войско и заградить путь французскому королю, если бы тот вторгся силой. Граждане Флоренции прежде с охотой стали бы сражаться за Лоренцо, но теперь они были готовы впустить французов, чтобы воспользоваться их помощью и изгнать Пьеро. Савонарола тоже склонял Карла занять Флоренцию.
В середине сентября Карл Восьмой повел свою армию через Альпы, был радостно встречен герцогом Милана и разграбил город Рапалло. Эти вести взбудоражили всю Флоренцию. Деловая жизнь в городе замерла, но, когда Карл вновь прислал эмиссаров, прося разрешения провести через Тоскану свое войско, Пьеро отпустил их без определенного ответа. Король Франции поклялся с оружием пройти Тоскану и захватить Флоренцию.
У Микеланджело был теперь под крышей дворца новый сосед. Пьеро вызвал во Флоренцию Паоло Орсини — брата Альфонсины — и поставил его во главе тысячи наемных воинов… чтобы остановить двадцатитысячную армию Карла. Микеланджело много раз говорил себе, что он покинет дворец и уедет в Венецию, как ему предлагал когда-то Лоренцо. Он чувствовал себя обязанным по отношению к Лоренцо, Контессине, Джулиано, даже по отношению к кардиналу Джованни, но он не испытывал ни малейшей привязанности к Пьеро, хотя тот предоставил ему кров, место для работы и платил жалованье. И все же стать перебежчиком, беглецом Микеланджело не решался, это ему претило.
Три года, проведенные им при Лоренцо в Садах и во дворце, были годами радостных волнений, роста, совершенствования мастерства, овладения ремеслом, — каждый день был словно драгоценный камень, которым любуются и который лелеют; каждый день обогащал его опытом, будто год. А теперь, вот уже два с половиной года, с тех пор как умер Лоренцо, он не может сделать ни шага вперед. Правда, благодаря помощи настоятеля Бикьеллини и работе с трупами он бесспорно вырос как рисовальщик, но он знал, что прежней живости у него нет, что он меньше постигает, меньше создает, чем создавал в те дни, когда учился у Бертольдо, у Великолепного, у Пико, Полициано, Фичино, Бенивиени. Долгое время он был в тесном общении с большинством членов кружка Лоренцо и немало черпал у них. Как ему снова наполнить свою жизнь жаром и воодушевлением? Как возвыситься над суетой, страхами и жуткой растерянностью Флоренции, как вновь стать скульптором, заставить свой ум и руки работать? В самом деле — как? Если даже Полициано просит Савонаролу отпустить ему грехи и в своем последнем слове умоляет принять его в орден доминиканцев, чтобы лечь в могилу чернецом в стенах монастыря Сан Марко?
Граначчи не мог ничего посоветовать. Буджардини говорил просто: «Если ты уедешь из Флоренции, я уеду вместе с тобой». Узнав, что Микеланджело думает об отъезде, Якопо при встрече воскликнул:
— Мне давно хотелось посмотреть Венецию. В особенности на чужие деньги. Возьми меня с собой. Я буду охранять тебя по дороге от разбойников…
— Развлекая их шутками?
— Каждая шутка — это своего рода копье, — ухмыльнулся Якопо. — Ты не согласен?
— Согласен, Якопо. Непременно тебя прихвачу, как только соберусь в дорогу.
Двадцать первого сентября, фра Савонарола, в последнем усилии изгнать Пьеро, произнес решающую речь в Соборе. Флорентинцы заполнили храм до отказа. Никогда еще этот монах не обретал такой власти, никогда его голос не звучал с такой громовой, разящей силой: у прихожан вставали дыбом волосы. Слушая, как Савонарола расписывал предстоящую гибель Флоренции и всего сущего в ней, люди стенали и плакали навзрыд.
…«Земля растлилась перед лицом Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел Бог на землю, и вот она растленна; ибо всякая плоть извратила путь свой на земле».
«И вот я наведу на землю потоп водный, чтобы истребить всякую плоть под небесами, в которой лишь есть дух жизни; все, что суще на земле, лишится жизни».
Самый тихий шепот монаха достигал отдаленнейших углов обширного Собора. Он эхом отдавался от каждого камня стены. Микеланджело, стоя в дверях, чувствовал, как толпа — целое море людей — теснит его со всех сторон, приподнимает, будто набегавшие волны. Он вышел на улицу и увидел множество народа, — лишившись дара речи, с остекленевшими глазами, люди были полумертвы от страха.
Один настоятель Бикьеллини сохранял спокойствие.
— Право же, милый Микеланджело, все это можно назвать только колдовством. Наследство темной поры, древнейших времен существования человека. Сам Господь дал надежду Ною и его сынам, обещав им, что никогда не будет второго потопа. В главе девятой Бытия, в стихе девятом — одиннадцатом, сказано: «Вот я поставлю завет мой с вами и с потомством вашим после вас… что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа и не будет уже потопа на опустошение земли». А теперь ты ответь мне, пожалуйста, какое имеет право Савонарола заново писать Библию? Когда-нибудь Флоренция поймет, что ее попросту дурачили…
Мягкий голос настоятеля разгонял прочь бередящие сердце чары Савонаролы.
— А когда Флоренция это поймет, — сказал Микеланджело, — вы откроете Савонароле двери монастыря Санто Спирите, чтобы спрятать его там от гневной толпы.
Настоятель устало улыбнулся:
— Невозможно себе представить, чтобы Савонарола дал обет молчания. Скорее он согласится взойти на костер.
С каждым днем события разворачивались все быстрее: Венеция заявила, что она будет соблюдать нейтралитет. Рим отказался выставить свои военные силы. Карл осадил пограничные крепости Тосканы, некоторые из них сдались; каменотесы Пьетрасанты дали неприятелю хороший бой, но, несмотря на это, через несколько дней французская армия вступила во Флоренцию.
Прилежно обдумать все происходящее у Микеланджело почти не было возможности. Исступленный страх вдруг сменился у флорентинцев чувством облегчения, весь город высыпал на улицы, большой колокол на башне сзывал людей на площадь Синьории, все жаждали узнать новости. Будет ли отдан город на разграбление? Будет ли свергнута республика? Уцелеют ли в городе богатства, искусства и ремесла, безопасность и благополучие, или французский король со своей могущественной армией разграбит и растопчет все без пощады? Ведь Флоренция жила в мире со своими соседями так долго, что уже утратила и войско, и оружие, и желание сражаться. Действительно ли уже начался второй потоп?
Однажды утром, проснувшись, Микеланджело увидел, что дворец будто вымер. Пьеро, Орсини и их ближайшие помощники поехали договариваться с Карлом. Альфонсина с детьми и Джулиано нашли убежище на вилле в горах. Микеланджело казалось, что он остался среди пышных залов и комнат один, хотя там еще было несколько старинных слуг. Величественный дворец оцепенел в испуге, опустел и затих. Лоренцо умер в Кареджи, а теперь здесь, в этих дворцовых покоях, с великолепной библиотекой и чудесными произведениями искусства, словно бы умирал и самый дух этого человека. Микеланджело ходил по гулким коридорам, заглядывал в пустующие просторные комнаты: в них чувствовался страшный запах смерти. Он, Микеланджело, хорошо его чуял — ведь недаром он прошел такой искус в покойницкой монастыря Санто Спирито.
Всеобщее смятение не унималось. Пьеро пал ниц перед Карлом, предлагая завоевателю береговые крепости, Пизу и Лехгорн, и двести тысяч флоринов, если французская армия «пройдет дальше но побережью, не тронув Флоренции». Взбешенный такой постыдной капитуляцией, городской Совет ударил в колокол на башне дворца Синьории, созвал народ и объявил Пьеро изгнанным за «его трусость, скудоумие, бессилие и покорность перед лицом врага».
К Карлу была направлена делегации, в которую входил и Савонарола. Пьеро эта делегация не хотела и знать. Тот кинулся назад во Флоренцию, чтобы восстановить в ней свои прежние права. Город с гневом отверг эти притязания. Пьеро требовал, чтобы его выслушали. Толпа кричала: «Уходи прочь! Не мешай Синьории!» Пьеро презрительно отвернулся. Толпа на площади с возмущением размахивала шляпами и колпаками, мальчишки свистели и швырялись каменьями. Пьеро вытащил из ножен шпагу. Толпа погнала его по улицам. Он скрылся во дворце и отвлек на время народ тем, что приказал оставшимся слугам выставить на площади столы с вином и угощением.
По улицам ходили глашатаи. Они кричали: «Синьория изгоняет Медичи! Пожизненно! Четыре тысячи флоринов за голову Пьеро! Долой Пьеро!»
Возвратившись во дворец, Микеланджело убедился, что Пьеро ускользнул через задний сад, пробрался к шайке наемников Орсини у ворот Сан Галло и бежал. Кардинала Джованни благополучно вывели из дворца и тоже через калитку заднего сада — он тащил тяжелую связку манускриптов, вслед за ним поспешали двое слуг, также нагруженных рукописями. При виде Микеланджело глаза Джованни, полные тревоги и страха, радостно блеснули.
— Буонарроти! Я спас несколько редких манускриптов отца, самые его любимые!
Возмущенная Флоренция должна была нагрянуть сюда с минуты на минуту.
Ко дворцу уже приступала толпа. Она врывалась во двор, громко крича: «Медичи изгнаны!», «Все, что есть во дворце, — наше!» Мятежники захватывали винные погреба, сшибали обручи с бочек и, не утруждая себя раскупориванием бутылок, разбивали их об стену. Сотни фляг и склянок, булькая, пошли по рукам, от рта ко рту, люди торопливо пили из горлышка, не ощущая вкуса вина, разбрызгивая его и сплошь заливая пол. Потом буйное скопище людей, теснясь, с гиком стало подниматься по лестницам дворца, хватая все, что попадалось под руку.
Микеланджело стоял в тени аркады, прикрывая спиной Донателлова «Давида». Новые скопища повстанцев вламывались в главные ворота, заполняли двор; Микеланджело замечал среди них знакомые лица; с детских своих лет он видел их на улицах и площадях такими спокойными и добродушными, а теперь эти люди вдруг загорелись жаждой разрушения и шли напролом, сбившись в безликую, потерявшую ответственность толпу. Чем была вызвана такая перемена? Уж не тем ли, что они впервые почувствовали себя в стенах дворца Медичи не сторонними людьми, а полновластными хозяевами?
Микеланджело с силой шмякнули о статую «Давида», и на голове у него сразу же вскочила большая шишка. Донателлово изваяние «Юдифь и Олоферн», стоявшее поблизости, было снесено с подножия; толпа с радостным ревом и гиком утащила его на задний двор. Слишком тяжелые вещи, мраморные римские бюсты, например, повстанцы разбивали пиками и дрекольем.
Микеланджело метнулся вдоль стены, взбежал вверх по парадной лестнице, единым духом пронесся по коридору, распахнул дверь кабинета Лоренцо и стал искать внутренний засов. Засова не оказалось. Микеланджело окинул взглядом дивные манускрипты, ларцы с редкими каменьями, амулетами, резными драгоценными камнями, старинными монетами, посмотрел на висевшие над дверями греческие барельефы, на мраморные и бронзовые изваяния Донателло, на «Снятие с креста» Джотто и «Святого Иеронима» Ван-Эйка, написанные на деревянных досках. Что сделать, чтобы спасти эти бесценные вещи?
Тут его взгляд упал на подъемник для подачи кушаний. Он открыл люк, дернул за веревку и, когда ящик был подтянут, начал сваливать в него небольшие картины, мозаики, чаши из яшмы, сардоникса, аметиста, миниатюрный бюст Платона, хрустальные часы на позолоченной серебряной подставке, стеклянные вазы по рисункам Гирландайо, рукописи, кольца и броши. Старого беззубого Фавна — статуэтку, сделанную по первой своей скульптуре, он спрятал у себя под рубашкой. Потом он потянул за другую веревку, опустил ящик вниз и захлопнул люк. В эту минуту повстанцы ворвались в кабинет и, как саранча, принялись обшаривать и грабить его. Микеланджело пробился сквозь толпу, ушел в свою комнату и спрятал статуэтки Бертольдо и несколько бронзовых изваяний под кроватью.
Больше сделать он ничего не мог. Сотни распаленных от вина людей метались по дворцу, забегали в каждую комнату, хватали фамильную посуду в столовой, разбивая блюда и бокалы, визжали от радости и колотили друг друга, не поделив золотые и серебряные медали из коллекции Лоренцо, вытаскивали из покоев Пьеро его кубки и оружие, швыряли наполовину выпитые бутылки вина в статую «Геракла и Льва» работы Поллайоло. Микеланджело беспомощно смотрел, как они вынесли из комнаты Лоренцо четыре яшмовые вазы, на которых было начертано имя Великолепного, живописные работы Мазаччо, Венециано, как они вырывали полотна из рам, отламывали от статуй подножия, разбивали слишком громоздкие и тяжелые кресла и столы, раскалывали шкатулки и ларцы. В библиотеке редчайшие книги и манускрипты были сброшены на пол, их безжалостно топтали ногами.
Может быть, флорентинцы мстили опостылевшему им Пьеро? Но ведь эти великолепные коллекции собраны отнюдь не Пьеро. Глядя, как люди варварски срывают бархатные и шелковые портьеры, Микеланджело в отчаянии качал головой: «Кто может проникнуть в душу толпы?»
Только одного верного семейству Медичи человека заметил он во дворце — это был его родственник, Бернардо Ручеллаи, муж Наннины де Медичи. В комнате, расположенной рядом с гостиной, Бернардо стоял подле картины Боттичелли «Паллада, укрощающая кентавра», и громко кричал, обращаясь к толпе:
— Вы же граждане Флоренции! Зачем вы расхищаете свои собственные сокровища? Остановитесь, заклинаю вас!
В ту минуту он казался Микеланджело героем, глаза у него сверкали, руки были раскинуты, прикрывая картину. Но вот Ручеллаи уже сбит с ног, толпа его топчет. Микеланджело протиснулся к нему, поднял на руки и понес его, истекающего кровью, в маленькую кладовую рядом, а сам с горькой иронией думал: «Никогда еще не приходилось мне соприкасаться с родней по линии матери ближе, чем сегодня».
Во дворце воцарился полнейший хаос. Скоро в приемной Лоренцо, после того как там были сорваны со стен карты и шпалеры, несколько дюжих грузчиков сумели разбить сейф. Из него дождем посыпались деньги — двадцать тысяч флоринов. При виде золотых монет толпа возликовала; люди стали неистово рваться к деньгам, началась всеобщая драка.
Микеланджело с трудом пробрался к черной лестнице, спустился по ней в сад и боковыми аллеями вышел ко дворцу Ридольфи. Там он попросил у грума перо и чернила и написал Контессине короткую записку: «Если тебе удастся… пошли кого-нибудь в кабинет отца: я нагрузил подъемник для подачи пищи разными предметами искусства, сколько вместилось». И подписался: М.Б.
Идя домой, он заглянул к Буджардини и Якопо, сказав им, чтобы они были в полночь у ворот Сан Галло. Когда город, наконец, успокоился и заснул, он тихонько пробрался в конюшни дворца Медичи. Двое из грумов оставались еще при лошадях, охраняя их во время нашествия толпы. Эти грумы знали, что Микеланджело имеет право брать лошадей на конюшне в любое время, когда он захочет. Они помогли оседлать трех скакунов. На одного он сел, а двух других новел в поводу.
Стражи у ворот не оказалось. Буджардини уже ждал Микеланджело, раздумчиво орудуя ножом над своими длинными ногтями. Скоро появился и Якопо. Они сразу же тронулись в путь, направляясь в Венецию.
10
К полудню они пересекли Апеннины и по перевалу Фута спустились к Болонье, окруженной стенами из оранжевого кирпича с белыми малыми башенками и почти с двумя сотнями больших башен; некоторые их этих башен, четко рисующихся на фоне голубого неба Эмилии, были наклонены не менее удивительно, чем прославленная падающая башня в Пизе. Они съехали в город со стороны реки, через опустевший рынок, который подметали длинными метлами одетые в черное старухи. Путники спросили у одной из них дорогу и поскакали к площади Коммунале.
Кривые узкие улочки, над которыми нависали вторые этажи домов, были очень душными. Каждая болонская семья в целях защиты от соседей строила себе башню — во Флоренции этот обычай был запрещен еще Козимо: он приказал снести все домовые башни. На более широких улицах и площадях Болоньи были возведены аркады из оранжевого кирпича, укрывающие людей от снега, дождя и летнего зноя: все было рассчитано так, чтобы болонцы могли ходить по городу, не подвергаясь воздействию погоды.
Путники добрались до главной площади города с ее величественной церковью Сан Петронио с одной стороны и дворцом Коммунале, замыкавшим площадь с другой стороны; они слезли с лошадей, и тут их окружила болонская стража.
— Вы приезжие?
— Флорентинцы, — ответил Микеланджело.
— Покажите большой палец, пожалуйста.
— Большой палец? Зачем вам большие пальцы?
— Посмотрим, есть ли на них восковая красная печать.
— У нас нет никаких печатей.
— Тогда вам надо пройти с нами. Вы под арестом.
Их провели в таможню — это была целая анфилада комнат, расположенных в глубине за колоннами портика; там офицер объяснил им, что каждый, кто приезжает в Болонью, должен быть зарегистрирован: приезжему, как только он появится у одних из шестнадцати городских ворот, ставят на большой палец печать.
— Да откуда нам было знать это? — недоумевал Микеланджело. — Мы в вашем городе впервые.
— Незнание закона — не оправдание. Вы оштрафованы на пятьдесят болонских ливров.
— Пятьдесят болонских ливров… У нас нет таких денег.
— Очень печально. Вам придется провести пятьдесят дней в заключении.
С открытым ртом, не говоря ни слова, Микеланджело смотрел на Буджардини и Якопо. Пока они обрели дар речи, перед ними появился какой-то человек.
— Господин офицер, могу я поговорить с молодыми людьми?
— Конечно, ваша светлость.
— Ведь вы Буонарроти? — спросил мужчина, обращаясь к Микеланджело.
— Да.
— Ваш отец служит во флорентинской таможне, не правда ли?
— Служит.
Незнакомец повернулся к таможенникам:
— Этот молодой человек из хорошей флорентинской семьи; его отец занимает, как и вы, высокий пост в таможне Флоренции. Как по-вашему, разве не могут знатные семейства наших братских городов оказывать другу другу гостеприимство?
Польщенный такими словами офицер ответил, что, разумеется, могут.
— За поведение этих юношей я ручаюсь, — сказал, заканчивая разговор, незнакомец.
На площади, при свете ясного зимнего солнца, Микеланджело вгляделся в незнакомца. У него было широкое приятное лицо, без малейшего признака аристократизма. Хотя легкая седина свидетельствовала, что ему, вероятно, далеко за сорок, гладкое, с ярким румянцем, безбородое лицо казалось совсем молодым; маленький рот, в котором поблескивали очень белые зубы, был как бы зажат между крупным энергическим носом и острым подбородком. Брови у него от переносицы шли по горизонтали только до половины глаз, а потом насмешливо вздымались кверху. Одет он был в мягкую черную шерстяную мантию с белым гофрированным воротником.
— Вы чрезвычайно любезны, а я просто глупец; вы запомнили мою скромную персону, а вот я, хотя мы и встречались…
— Мы сидели рядом за обедом у Лоренцо Медичи, — сказал незнакомец.
— Ну конечно! Вы синьор Альдовранди. Вы занимали пост подесты во Флоренции. И вы рассказывали мне о великом скульпторе Болоньи.
— О Якопо делла Кверча. Теперь я могу показать вам его работы. Если бы вы и ваши друзья поужинали со мной, вы доставили бы мне удовольствие.
— О, это удовольствие гораздо приятнее нам! — рассмеялся Якопо. — У нас не было во рту ни маковой росинки с той самой минуты, как скрылся из виду Собор.
— Значит, вы не прогадали, приехав в наш город. Ведь Болонью прозвали La Grassa, Жирная. Еда у нас лучше, чем где-либо во всей Европе.
Шагая от площади к северной части города и оставив справа церковь Сан Пьетро, а слева семинарию, они повернули к Виа Галлиера. Дворец Альдовранди был неподалеку от угла на левой стороне улицы — кирпичное здание в три этажа, превосходных пропорций. Стрельчатая парадная дверь была украшена терракотовым цветным фризом с фамильным гербом; полукруглые сверху окна разделены мраморными колоннами.
Буджардини и Якопо ставили на конюшню лошадей, а тем временем Альдовранди провел Микеланджело в свою обшитую деревянными панелями библиотеку, которой он чрезвычайно гордился.
— Эти книги мне помогал собирать Лоренцо де Медичи, — сказал он.
Заметив поэму Полициано «Стансы для турнира» с личной надписью автора, Микеланджело взял в руки переплетенный в кожу манускрипт.
— Вы, конечно, знаете, мессер Альдовранди, что Полициано несколько недель назад скончался.
— Я был потрясен. Не стало такого великого ума! Да и Пико уже на краю могилы: долго он не протянет. Мир без них страшно опустеет.
— Пико? — Микеланджело почувствовал, что на глаза у него навертываются слезы. — Я и не слыхал. Ведь он еще так молод…
— Да, ему всего тридцать один год. Со смертью Лоренцо окончилась целая эра. От прежнего теперь уже ничего не останется.
Микеланджело раскрыл манускрипт и начал негромко читать поэму, а сам словно бы вслушивался в голоса своих друзей-платоников: они будто снова наставляли его в тихой беседе. Альдовранди чуть удивленно сказал:
— Вы хорошо читаете, мой юный друг. У вас ясная дикция, и вы прекрасно выделяете строку…
— Меня учили хорошие учителя.
— Вы любите читать вслух? У меня есть все великие поэты: Данте, Петрарка, Лукреций, Овидий.
— Нет, я редко читаю вслух.
— Скажите, Микеланджело, что привело вас в Болонью?
О том, что случилось во Флоренции с Пьеро, Альдовранди уже знал, так как только вчера через Болонью проехали все приближенные Медичи. Микеланджело объяснил, что он предполагает добраться до Венеции.
— Как же получилось, что у вас троих нет даже пятидесяти болонских ливров, хотя вы собрались ехать в такую даль?
— У Буджардини и Якопо нет ни сольдо. Все расходы лежат на мне.
Альдовранди улыбнулся.
— Я тоже с удовольствием ездил бы по свету, если бы расходы лежали на ком-то другом.
— Мы надеемся найти в Венеции работу.
— В таком случае почему бы вам не остаться в Болонье? Здесь можно изучать Якопо делла Кверча; кроме того, мы подыщем вам заказ и на скульптуру.
В глазах у Микеланджело появился блеск.
— После ужина я поговорю со своими товарищами.
Стычка с болонской таможней сильно охладила любопытство Якопо и Буджардини к городу. Изваяниями делла Кверча они тоже не очень интересовались. Они решили как можно скорее возвратиться во Флоренцию. Микеланджело дал им денег на дорогу и попросил доставить лошадей во дворец Медичи. Он сказал Альдовранди, что остается в Болонье и хотел бы найти себе жилье где-нибудь в гостинице.
— Это немыслимо! — возразил Альдовранди. — Ни один друг Лоренцо де Медичи или близкий к нему человек не может жить в болонских гостиницах! Ведь побеседовать с флорентинцем, выучеником платоновской четверки, — это для нас редчайшее удовольствие. Вы будете моим гостем.
Оранжевое болонское солнце разбудило его, залив своими лучами всю комнату — и цветные шпалеры на стенах и ярко раскрашенный сводчатый потолок. Найдя на расписном сундуке подле кровати льняное полотенце, он хорошенько вымыл лицо и руки в серебряном тазу, стоявшем у самого окна; подошвы голых ног приятно согревал разостланный на полу персидский ковер. Да, он оказался гостем в доме, который можно было назвать поистине радостным. В том крыле дворца, где помешалась комната Микеланджело и жили шесть сыновей Альдовранди, сейчас звенели громкие голоса и слышался смех. Синьора Альдовранди, уже вторая супруга хозяина дома, подарившая ему свою часть сыновей, была приятной женщиной и любила в равной степени всех шестерых мальчиков; Микеланджело она приняла так, словно он был седьмым сыном Альдовранди. Сам Джанфранческо Альдовранди принадлежал к ветви старинного рода, отпрыски которой, изменив традиционному образу жизни, занялись торговлей и банковским делом. Родители Джанфранческо были уже так богаты, что он, выйдя из университета и еще в молодости проявив себя способным финансистом — он занимал тогда должность нотариуса, — имел теперь возможность целиком отдаться искусству. Горячий поклонник поэзии, он писал довольно хорошие стихи на народном языке. И он быстро возвысился в политической сфере: стал сенатором, гонфалоньером справедливости, членом совета Шестнадцати Реформаторов Свободного Государства, который вершил дела в Болонье, и близким человеком правящего семейства Бентивольо.
— Об одном я сожалею в жизни, — говорил он Микеланджело, жуя сдобную булочку и запивая ее горячей водой, заправленной пряностями, когда они сидели за огромным — на сорок персон — обеденным столом орехового дерева, посредине которого был инкрустирован родовой герб Альдовранди. — Об одном я сожалею, что не могу писать по-гречески и по-латыни. Разумеется, я читаю на этих языках, но в молодости я слишком много времени потратил на банковские дела, в ущерб стихосложению.
Он был страстным коллекционером. Он водил Микеланджело по всему дворцу, показывая ему двустворчатые складни, резные деревянные доски, серебряные и золотые кубки, монеты, терракотовые бюсты, изделия из слоновой кости и бронзы, миниатюрные мраморные изваяния.
— И ни одного, как видите, значительного произведения местной работы, — печально признавался он. — Для меня это загадка: почему Флоренция, а не Болонья? Наш город столь же богат, как и ваш, народ у нас такой же сильный и смелый. Мы много сделали в области музыки, науки, но никогда не были способны создать что-либо великое в живописи или скульптуре. Почему?
— Простите меня, но почему ваш город называют Жирной Болоньей?
— Да потому что мы гурманы и еще со времен Петрарки прославились как поклонники плотских утех. Чувственность мы сделали предметом обожания.
— Не тут ли и кроется ответ на ваш вопрос?
— Но если плоть утолена, разве не остается места для искусства? Ведь и Флоренция богата, там тоже живут прекрасно…
— Только Медичи, Строцци и еще несколько семейств. А вообще тосканцы — люди по натуре скромные. И бережливые. Мы не находим удовольствия в трате денег. Я, например, не припомню случая, чтобы у нас в семье обедали какие-то гости, чужие люди или чтобы мои домашние обедали у друзей. Не помню, чтобы Буонарроти преподнесли кому-либо подарок или сами получили его. Мы любим зарабатывать деньги, но тратить их не любим.
— А мы, болонцы, считаем, что деньги для того и существуют, чтобы их тратить. На поиски утонченных удовольствий ушел весь наш талант. Знаете ли вы, что мы изобрели особую болонскую любовь? Что наши женщины одеваются не по итальянской моде, а только по французской? Что им надо несколько кусков различной материи, чтобы сшить одно платье? Что наши колбасы совершенно особого вкуса и мы скрываем рецепт их приготовления, как государственную тайну?
Во время обеда за столом оказались занятыми все сорок мест: братья и племянники Альдовранди, профессора Болонского университета, приезжие гости из правящих семейств Феррары и Равенны, князья церкви, члены Болонского совета Шестнадцати. Альдовранди был любезнейшим хозяином, но в отличие от Лоренцо отнюдь не старался сблизить своих гостей, уладить какие-то дела или вообще достичь какой-то цели, он хотел одного: чтобы гости вволю насладились чудесной рыбой, жарким, колбасами и винами и чтобы за столом царил дух товарищества и не смолкал интересный разговор.
Отдохнув после обеда, Альдовранди пригласил Микеланджело прогуляться по городу.
Они прошли под аркады, где в лавках была выставлена самая лучшая во всей Италии пища: изысканные сыры, белейший хлеб, редчайшие вина; в мясных рядах в Борго Галлиера Микеланджело увидел сразу столько мяса, сколько не видел во Флоренции за целый год; на Старом рыбном рынке торговали великолепными дарами речных вод, текущих вблизи Феррары: здесь были раки, осетры, лобаны. В тени навесов продавалась различная дичь, добытая лишь вчерашним днем: косули, перепела, зайцы, фазаны, и всюду, на каждом шагу, красовались знаменитые колбасы салями. Микеланджело то и дело встречал университетских студентов: они сидели в маленьких кофейнях под портиками оранжевого цвета и порой, оторвавшись от своих бесед и занятий, играли партию в кости или в карты.
— У вас в городе, мессер Альдовранди, не хватает одного — скульптуры из камня.
— Это потому, что у нас нет каменоломен. Причина простая, не правда ли? Но мы воспитали лучших мастеров по камню из чужаков: Николо Пизано, вашего земляка Андреа из Фьезоле, делла Кверча из Сиены, делл'Арка из Бари. Наша собственная отрасль в скульптуре — терракота.
Микеланджело взирал на все довольно спокойно до тех пор, пока Альдовранди не привел его в церковь Санта Мария делла Вита: там находилась статуя делл'Арка «Оплакивание Христа». Большое терракотовое изваяние было исполнено с подчеркнутой экзальтацией, скульптор придал фигурам выражение душераздирающей муки.
Несколько минут спустя Альдовранди и его гость встретили юношу, работавшего над терракотовыми бюстами: они были предназначены для капителей дворца Аморини на Виа Санто Стефано. Юноша выглядел очень крепким, с могучими плечами и бицепсами, с яйцевидной головой, сильно суживающейся к макушке; кожа у него так загорела, что почти не отличалась по цвету от болонского оранжевого кирпича. Альдовранди называл юношу Винченцо.
— Это мой друг Буонарроти, — представил он юноше Микеланджело, — лучший из молодых скульпторов Флоренции.
— Какая удача, что мы познакомились, — сказал Винченцо. — Я лучший молодой скульптор Болоньи. Наследник делл'Арка. Завершаю надгробие, начатое великим Пизано в Сан Доменико.
— Вы уже получили заказ? — сухо спросил его Альдовранди.
— Еще не получил, ваша светлость, но получу. В конце концов, я же болонец. И скульптор! Что же мне мешает получить заказ? — Тут он повернулся к Микеланджело. — Если вам нужна помощь в Болонье, хотите тут что-либо посмотреть — я к вашим услугам.
Когда они отошли от Винченцо, Альдовранди сказал сквозь зубы:
— Подумать только, наследник делл'Арка, лучший скульптор! Он наследник своего деда и отца, и те действительно лучшие кирпичники в Болонье. Вот и вел бы отцовское дело!
Они направились к церкви Сан Доминико, построенной доминиканскими монахами в 1218 году. Церковь делилась на три нефа, украшена она была гораздо богаче, чем большинство церквей во Флоренции. Альдовранди подвел Микеланджело к саркофагу Святого Доминика работы Николо Пизано — его мраморные фигуры были высечены в 1267 году, затем над ними работал Пикколо делл'Арка.
— Делл'Арка скончался восемь месяцев назад. Он не успел изваять еще три фигуры: ангела справа, Святого Петрония с моделью города Болоньи в руках и Святого Прокла. Вот эти-то фигуры и собирается высечь Винченцо.
Микеланджело пристально посмотрел в лицо Альдовранди. Но тот, не прибавив больше ни слова, вывел его из церкви на площадь Маджоре, чтобы осмотреть работы Якопо делла Кверча над главным порталом церкви Сан Петронио. Шагая по площади, он немного отстал, пропуская гостя вперед.
Микеланджело замер на месте, пораженный, задыхаясь от восхищения. Альдовранди был уже рядом.
— Знаете ли вы, что делла Кверча участвовал в конкурсе по созданию бронзовых дверей флорентинского Баптистерия? Это было в тысяча четырехсотом году. Гиберти победил его. Эти пять рельефов по бокам портала и пять сверху — ответ делла Кверча на его поражение во Флоренции. Мы, болонцы, считаем, что эти работы так же прекрасны, как и работы Гиберти.
Микеланджело стоял перед каменными рельефами и, не веря своим глазам, качал головой. Ведь это, пожалуй, образец самого высокого мастерства, какое ему только доводилось видеть у скульптора.
— Может, эти работы столь же прекрасны, может, еще и лучше, но во всяком случае они совсем не похожи на изваяния Гиберти, — отозвался он на слова Альдовранди. — Делла Кверча — такой же новатор, как и Гиберти. Посмотрите, какой живости он достигает в фигурах, как они трепещут и пульсируют, какая в них внутренняя сила!
Размахивая руками, он указывал то на один, то на другой рельеф.
— Вот изображение Господа Бога. Вот Адам и Ева, вот Каин и Авель. А здесь опьяневший Ной. Здесь изгнание из рая. Посмотрите, какая мощь, какая глубина замысла! Я буквально ошеломлен!
Он взглянул Альдовранди в глаза и произнес охрипшим голосом:
— Синьор Альдовранди, вот такие фигуры, такие лица я и мечтал высекать!
11
Его ждала в Болонье и еще одна волнующая встреча — из тех встреч, о каких он совсем и не помышлял.
Он бывал с Альдовранди всюду: ездил во дворцы его братьев на семейные торжественные обеды, на интимные ужины к его друзьям. Болонцы оказались людьми поистине хлебосольными, и они очень любили развлечения. С Клариссой Саффи Микеланджело познакомился на ужине, который устроил племянник синьора Джанфранческо Марко Альдовранди. Это было на вилле, среди холмов, и Кларисса играла там роль хозяйки. Других женщин в доме не было, приглашены были только мужчины, друзья Марко.
Она была тоненькая, с золотистыми волосами, зачесанными назад от самого лба, по последней моде. Гибкое, словно ива, тело; пластичные, пронизанные чувственностью, легкие движения; в малейшем повороте руки, плеч, бедер что-то радующее и певучее, как музыка. Кларисса была одной из тех редких женщин, самое дыхание которых, кажется, создано для любви. Мысленно зарисовывая ее фигуру, Микеланджело видел в девушке и самобытность натуры, и необыкновенную мягкость ее манер, голоса, походки.
Он любовался ее красивой шеей, плечами, грудью и думал о страсти Боттичелли к совершенному женскому телу: тот жаждал не владеть нагим телом, а писать его. У Клариссы было много от золотой прелести Симонетты, но в ней не было и намека на скорбное целомудрие, которое придавал своей излюбленной модели Боттичелли.
Подобной женщины ему еще не приходилось видеть: Кларисса была не похожа ни на кого. Он не только с жадностью вглядывался в нее, он словно бы ощущал ее каждой частью своего тела, всеми его порами. Сидя в ее присутствии в гостиной у Марко, он, прежде чем Кларисса делала движение или произносила слово, чувствовал, как кровь толчками била по его венам, сами собой, помимо его воли, распрямлялись плечи, к бедрам и пояснице волной приливала сила. Завидя Клариссу на ступенях собора, Якопо, наверное, воскликнул бы, что она вполне «годится для постели», но Микеланджело чутьем угадывал, что прелесть ее измерялась далеко не только этим. В его глазах она была самой любовью, олицетворенной в прекрасном женском существе.
Кларисса приветливо улыбалась ему: ей всегда нравились мужчины, к ним у нее было прирожденное влечение. Ее обворожительную грацию, сквозившую в каждом жесте, он воспринимал как благодать. Светло-золотистые длинные ее косы словно бы впитали в себя лучи итальянского солнца, обдавая его жаром с головы до ног, хотя в комнате, где они сидели, было прохладно. Шум пульсирующей в ушах крови мешал ему слушать, но он был поглощен мягкой музыкой ее голоса — эта музыка потрясала его до глубины души.
Кларисса была любовницей Марко уже три года, начиная с того дня, когда он случайно увидел ее, подметавшую пол в мастерской своего отца-сапожника. Первый разглядев в Клариссе красавицу, он поселил ее в уединенной вилле, одел в роскошные платья, осыпал драгоценностями, приставил к ней педагога, чтобы она училась читать и писать.
После ужина гости завели горячий спор о политике, а Микеланджело остался наедине с Клариссой в музыкальной комнате, убранной во французском стиле. Хотя Микеланджело не раз говорил, что его не привлекают женские формы и что он не считает их достойными резца скульптора, сейчас он был не в силах оторвать взгляд от корсажа Клариссы: оплетенный тонкой золотой сеткой корсаж, дразня и распаляя воображение, в одно и то же время и обнажал груди, и держал их прикрытыми. Чем упорнее он смотрел на них, тем меньше видел: перед ним был шедевр портновского искусства, рассчитанный на то, чтобы возбуждать и заинтриговывать, не показывая ничего определенного, а лишь заставляя угадывать очертания двух гнездившихся в корсаже белоснежных голубей.
Неуклюжая настойчивость Микеланджело забавляла Клариссу.
— Вы ведь художник, Буонарроти?
Микеланджело с усилием выдержал ее взгляд: глаза у нее были тоже словно бы мягкие, круглые; порой они искусно скрывали таившуюся в них мысль, а порой выражали ее очень красноречиво.
— Я скульптор.
— Можете вы изваять меня из мрамора?
— Вас уже изваяли, — выпалил он. — И изваяли безупречно.
Слабый румянец залил ее скулы, не тронув кремово-белой кожи нежных щек.
Оба они рассмеялись, чуть наклонясь друг к другу. Марко хорошо ее вышколил, и говорила она совершенно свободно, с милой интонацией. А Микеланджело чутьем постигал ее мысли на лету, в одно мгновение.
— Могу я увидеть вас снова? — спросил он.
— Если синьор Альдовранди привезет вас к нам.
— И не иначе?
Ее губы раскрылись в улыбке.
— Вы хотите, чтобы я позировала вам? Или я ошибаюсь?
— Нет. То есть да. Я не знаю. Я даже не знаю, что я сказал вам. Как же мне знать, ошибаетесь вы или нет?
Она расхохоталась. Золотая сетка корсажа, обтягивавшая грудь, слегка затрепетала, и Микеланджело вновь поймал себя на том, что разглядывает проступавшие под густыми нитями чудесные формы.
«Это сумасшествие! — сказал он себе. — И что только со мной творится?»
Откровенную, жадную страсть в глазах Микеланджело увидел лишь Альдовранди. Хлопнув друга по плечу, он воскликнул:
— Ну, Микеланджело, вы, видно, слишком рассудительны, чтобы вникать в нашу беседу на местные политические темы. Сейчас мы лучше послушаем музыку. Вам известно, что наш город — один из самых музыкальных городов Европы?
По дороге домой, когда они, пустив своих коней рядом, ехали затихшими оранжевыми улицами, Альдовранди спросил:
— Вы влюбились в Клариссу?
Микеланджело чувствовал, что Альдовранди можно довериться.
— Когда я гляжу на нее, меня лихорадит. Прямо мурашки бегут по всему телу. И где-то внутри, глубоко-глубоко.
— Да, наши болонские красавицы способны вызвать мурашки. Чтобы чуточку охладить ваш пыл, могу я спросить, во сколько, по-вашему, обходится эта красавица?
— Конечно, ее платья и драгоценности… Я догадываюсь.
— Нет, вы догадываетесь еще далеко не обо всем. Вы не знаете, что она занимает целое крыло в роскошном дворце, со слугами, с конюшней и выездом…
— Довольно, — остановил его Микеланджело, криво усмехнувшись. — Тем не менее никогда я не видел подобной женщины. Если бы я захотел изваять Венеру…
— И не вздумайте! У моего племянника самый горячий нрав и самая быстрая рапира во всей Болонье.
Всю эту ночь он мучился и метался, словно в горячке. Он судорожно погружал свое лицо в мягкие, теплые подушки, и ему чудилось, будто он зарывается в ложбинку между грудей Клариссы. Наконец, Микеланджело понял, что произошло с ним, но успокоиться и сдержать себя он был уже не в силах, как не в силах был вчера в музыкальной комнате оторвать свой взгляд от золотой сетки корсажа.
На следующий день он встретил ее вновь. В сопровождении пожилой женщины она появилась на Виа Драппри, где торговали одеждой и материями. С гирляндой цветов в волосах, в шелковом платье с золотым поясом, изукрашенным драгоценными каменьями, с шерстяным капором на плечах, она шла по улице все той же грациозной и легкой поступью. Увидев Микеланджело, она поклонилась, чуть улыбнувшись, и прошла дальше, оставив его приросшим к кирпичной мостовой.
Когда настала ночь и он вновь был не в силах заснуть, он спустился в библиотеку Альдовранди, зажег лампу, взял лежавшее на столе перо и, после многих бесплодных попыток, набросал такие строки:
ВЕНОК И ПОЯС
Микеланджело догадывался, что сонет вышел совсем не таким, какие учил его писать, тратя на это долгие часы, Бенивиени. Однако сонет этот, по выражению Альдовранди, сильно «охладил его пыл». Он перешел из библиотеки в свою комнату и быстро заснул.
Через несколько недель Альдовранди снова пригласил его провести вечер на вилле Клариссы — на этот раз здесь собрались самые близкие друзья Марко, чтобы заняться излюбленной игрой болонцев тароккино, в которой применялись шестьдесят необыкновенно крупных по размеру карт. Микеланджело не знал этой игры, да и не мог, принять в ней участие: у него не было денег. Проследив за тем, чтобы приятели Марко закусили и выпили, Кларисса села рядом с Микеланджело перед горящим камином, — дело было в гостиной, украшенной чудесным терракотовым фризом. При свете камина Микеланджело разглядывал лицо Клариссы, такое нежное и в то же время такое страстное.
— Приятно поговорить с человеком одного с тобой возраста, — сказала Кларисса. — Ведь все друзья Марко гораздо старше меня.
— У вас нет друзей помоложе?
— Теперь уже нет. Но я все-таки счастлива. Разве не странно, Буонарроти, что девушка, выросшая в крайней нищете, смогла так легко и просто приспособиться к этой вот роскоши?
— Не знаю, мадонна. Все это так далеко от моих интересов.
— Что же у вас за интересы? Помимо скульптуры, конечно.
— Поэзия. — Он страдальчески улыбнулся. — Я потратил две бессонных ночи, чтобы написать вам сонет.
— Вы написали мне сонет? — изумилась она. — Мне никогда еще не писали сонетов. Можно его послушать?
Микеланджело густо покраснел.
— Не думаю. Но я перепишу его и принесу вам. Вы прочитаете его наедине.
— Ну, зачем же вы так смущаетесь? Всегда приятно знать, что кто-то к тебе неравнодушен. Я принимаю ваше стихотворение как комплимент.
Микеланджело опустил глаза. Как признаться ей, что подобная игра для него столь же нова, сколь и тароккино? Как дать ей понять, что все его существо охвачено жарким огнем страсти?
Он поднял взор и увидел, что она пристально смотрит на него. Она ясно читала все его чувства. Она вложила свою руку в его руки и впилась взглядом в его оробевшее, сконфуженное лицо. Эти короткие минуты решили дело.
— Что это свалилось на твой нос, Микеланджело?
— Окорок.
— С прилавка мясника? И как же ты не успел уклониться?
— Тот, кто живет близ Везувия, не успевает бежать от лавы: лава заливает его прежде, чем он поймет, что она подступила.
— Была у тебя любовь?
— В некотором роде.
— Любовь всегда бывает в некотором роде.
— А бывает любовь просто, без всяких условностей?
— Право, не знаю. Люди порой вступают в брак по политическим соображениям, — вот, например, Виоланта Бентивольо вышла замуж за Пандольфо Малатеста в Римини; на свадьбе у них всем распоряжался твой друг Альдовранди. Бывает, женятся лишь для того, чтобы обзавестись детьми и жить поэкономней, — тогда берут в жены крестьянок; бывает, что сходятся ради удовольствий, из стремления к роскоши, к нарядам… вот как я…
— Ну, а какие чувства друг к другу у нас с тобою?
Она выпрямила спину, шелк ее платья, всколыхнувшись, резко зашуршал. Кованым носком своего модного башмака она тронула ногу Микеланджело ниже колена. Все у него внутри как бы перевернулось.
— Мы ведь оба молодые. Отчего бы нам просто не хотеть друг друга?
И вновь он, бессонный, всю ночь метался в постели; его горящее лицо уже не хотело зарыться в ложбинку между ее грудей — нет, он хотел теперь прижаться к ее телу всем своим телом. Невыносимое томление жгло и мучило его. Лежа в темной комнате, он снова и снова слышал ее слова, весь дрожа, как в лихорадке.
— Отчего бы нам просто не хотеть друг друга?
Он поднялся с постели, прошел в библиотеку Альдовранди и начал набрасывать на бумаге фразы и строчки, беспорядочно теснившиеся в его голове.
Лишь в день Рождества, когда в гостиной горел камин традиционным «поленом добрых пожеланий», когда дети бедняков пели под окнами, выпрашивая подарки, а синьора Альдовранди велела собраться всем слугам и исполнить старинный обряд — вытащить из мешка «счастье», — лишь в день Рождества Микеланджело был избавлен от своего наваждения.
Выпив по стакану вина, слуги разошлись, все члены семейства Альдовранди, человек тридцать, разобрали свои подарки, и хозяин дома сказал Микеланджело:
— А теперь попытайте счастье вы!
Микеланджело засунул руку в мешок. Там оставался лишь один-единственный подарок. По улыбкам всех, кто стоял с ним рядом, Микеланджело понял, что в семье уже знали о приготовленном ему сюрпризе. Вынутая из мешка вещь оказалась терракотовой моделью надгробья работы делл'Арка в церкви Сан Доменико. На трех пустых местах, где недоставало ангела, Святого Петрония и Святого Прокла, Микеланджело увидел несоразмерно крупные карикатурные изображения самого себя; у всех трех статуэток носы были сломаны.
— Мне… мне поручается заказ?
Альдовранди, глядя на него, счастливо улыбался:
— Совет принял такое решение на прошлой неделе.
Когда гости разъехались, Альдовранди и Микеланджело прошли в библиотеку. Альдовранди сразу же заговорил о том, что, как только будут сделаны подготовительные рисунки и выяснятся размеры изваяний, он позаботится о доставке мрамора из Каррары. Микеланджело понял, что Альдовранди не только выхлопотал ему заказ, обещавший не менее тридцати золотых дукатов заработка, но и заплатит за этот каррарский мрамор и за перевозку его на волах с Апеннин. Сердце его было полно благодарности, он не знал, как ее выразить. В каком-то безотчетном порыве он схватил книгу с поэмой Данте и быстро-быстро начал перелистывать ее. Потом он взял перо и на полях страницы — сверху, снизу, с боков — молниеносно набросал виды Флоренции: Собор и Баптистерий, дворец Синьории и Старый мост через Арно, всю панораму города, лежащего в материнских объятиях каменных стен.
— Если вы разрешите, я буду разрисовывать по одной странице Данте ежедневно.
Слегка наклонившись, Альдовранди следил за быстрыми и уверенными движениями пера Микеланджело, и глаза его радостно светились.
Вдвоем с Альдовранди он отправился в мастерскую делл'Арка — она ютилась позади церкви Сан-Петронио, на огороженном дворе, примыкая к ризнице; тут же, за невысоким портиком, находились помещения для работы художников и скульпторов, похожие на те, что теснились подле Собора во Флоренции, хотя сарай, в котором Микеланджело высек своего «Геракла», был гораздо просторнее, чем эти болонские конуры. В мастерской делл'Арка все оставалось так, как было до смерти скульптора, внезапно скончавшегося около десяти месяцев назад. На верстаке были размещены его резцы и молотки, засохшие черновые эскизы из воска и глины, цветные миниатюры, папки рисунков для задуманных, но не исполненных фигур надгробья, обломки угольных карандашей — все эти вещи словно бы воссоздавали облик человека, жизнь и труд которого смерть оборвала в самом разгаре.
Было довольно холодно, как это бывает в Эмилии в январе, и большие жаровни еле согревали воздух в мастерской. Проведя два месяца за рисованием в болонских церквах и сделав немало набросков с произведений делла Кверча, Микеланджело рвался теперь к настоящей работе: ему хотелось лепить модели в глине, разжигать горн и оттачивать инструмент, укреплять мрамор на деревянных подпорах и осторожными, точными ударами срезать углы глыбы, нащупывая очертания фигур со всех сторон, по всему кругу. Минуло уже полгода, как он закончил своего «Геракла».
Укрыв голову и уши плотной валяной шляпой, он усердно, не разгибая спины, работал за рисовальным столом уже почти неделю, но однажды его уединение было нарушено: перед ним выросла чья-то громоздкая фигура. Он оторвал взор от рисунка и увидел Винченцо, скульптора по терракоте. Лицо у него от холода было цвета темной умбры, глаза горели.
— Буонарроти, ты забрал работу, которую хотел получить я.
Помолчав минуту, Микеланджело пробормотал:
— Я очень сожалею.
— Нет, ты вряд ли сожалеешь. Ты ведь здесь чужой человек. А я болонец. Ты отнимаешь у нас, скульпторов Болоньи, кусок хлеба, вырываешь прямо изо рта.
— Понимаю, — миролюбиво ответил Микеланджело. — В прошлом году ювелиры-серебряники тоже перехватили у меня несколько скульптур в Санто Спирито.
— Это хорошо, что ты понимаешь. Иди в Совет и скажи, что ты отказываешься от заказа. Тогда он перейдет ко мне.
— Но подумай, Винченцо: тебе отказывали в этой работе начиная с того самого дня, как умер делл'Арка.
Решительным жестом своей могучей руки Винченцо отверг этот довод.
— Ты заполучил заказ лишь благодаря влиянию Альдовранди. Тебя как скульптора никто другой даже не знает.
Микеланджело от души сочувствовал этому верзиле, так обескураженному неудачей.
— Я поговорю с мессером Альдовранди.
— Поговори ради своего же блага. Иначе пожалеешь, что приехал в Болонью. Я заставлю тебя пожалеть.
Когда Микеланджело рассказал Альдовранди об этой встрече, тот ответил:
— Да, он болонец, это бесспорно. Он знает, как работал делл'Арка. Он даже знает, что любят в искусстве болонцы, но у него есть одни недостаток: он не умеет работать по мрамору. Если он хочет обессмертить свое имя, пусть изготовляет наш великолепный кирпич.
— Может быть, мне взять его в помощники?
— А вам нужен помощник?
— Я хочу быть дипломатом.
— Оставайтесь лучше просто скульптором. И забудьте этого парня.
— Ты меня еще попомнишь! — пригрозил на следующий день Винченцо, когда Микеланджело сказал, что он ничем не может ему помочь.
Микеланджело смотрел на огромные костистые руки Винченцо — они были вдвое крупнее его собственных. Винченцо казался ровесником Микеланджело, лет девятнадцати, но весил, должно быть, вдвое больше него и был гораздо выше ростом. Микеланджело думал о Торриджани, видел, как взметнулся в воздухе его большущий кулак, нанося удар, — и вот уже во рту возник солоноватый вкус крови, и было слышно, как хрустнула кость носа. Микеланджело чувствовал, что ему делается дурно.
— Что с тобой, Буонарроти? Ты вдруг побледнел. Боишься, что я испорчу тебе жизнь, да?
— Ты уже испортил ее.
Однако жизнь его была бы испорчена куда безжалостней, если бы ему пришлось отказаться от надежды высечь изваяния из трех чудесных глыб белого каррарского мрамора. Но разве за это не надо чем-то расплачиваться?..
12
Он ни разу не написал домой и не получил оттуда ни одного письма, но люди, связанные с Альдовранди делами, каждую неделю пересекали перевал Фута, направляясь во Флоренцию. Они извещали семейство Буонарроти о том, как живет Микеланджело, и передавали ему все домашние новости.
Карл Восьмой вступил в город через неделю после бегства Микеланджело, горделиво держа в руке копье завоевателя, хотя нигде за время похода не прозвучал ни один выстрел. На улицах в честь французов были развешаны копры, горели факелы. Старый мост был по-праздничному украшен; Синьория любезно сопровождала короля к молебствию в Соборе. Дворец Медичи был предоставлен ему в качестве штаб-квартиры. Но когда дело дошло до заключения мирного договора, Карл оказался весьма надменным и, грозясь призвать во Флоренцию Пьеро, потребовал с города колоссальный выкуп. На улицах началось смятение, французские солдаты и горожане учиняли стычки, потом флорентинцы накрепко заперли все городские ворота, готовясь изгнать французов. Карл сразу же стал благоразумнее, сойдясь на ста двадцати тысячах флоринов контрибуции и праве удерживать за собой две крепости во владениях Флоренции, пока не закончится война с Неаполем. Армию из города он вывел.
Флорентинцы гордились тем, что, когда предводитель двадцатитысячного войска пригрозил: «Сейчас мы затрубим в наши трубы!» — город ему ответил: «А мы ударим в свои колокола!»
Однако расшатанные колеса городского управления действовали с большим скрипом. Привыкнув за долгие годы к подчинению Медичи, административные органы с трудом обходились без своего главы. Все прежние члены Совета были из числа сторонников Медичи и умели ладить между собой. Теперь же город раздирали междоусобные страсти. Одна группа ратовала за венецианский образ правления; другая группа хотела учредить Народный совет, с правом устанавливать законы и назначать магистратуру и второй Малый совет, руководящий внутренней и внешней политикой. Гвидантонио Веспуччи, представитель знати и богачей, считал все эти проекты слишком демократическими и опасными; он боролся за сосредоточение власти в руках немногих.
В середине декабря в Болонью пришла весть о том, что в политические дела Флоренции решительным образом вмешался Савонарола — в своих проповедях он одобрил проекты по демократизации управления в городе. Гости в доме Альдовранди, осведомленные в политических делах, передавали предложения Савонаролы так: выборные советы, налогом облагается только недвижимое имущество, каждый флорентинец пользуется избирательным нравом, каждый, кто достиг двадцати девяти лет и уплатил налоги, может быть избран в Большой совет. Выступив со своими проповедями, Савонарола добился того, что его план был принят; партия Веспуччи и его знатных сторонников потерпела поражение. Даже здесь, в Болонье, стало ясно, что Савонарола занял положение политического и религиозного руководителя Флоренции. Его борьба с Великолепным закончилась полной победой.
В первые же дни нового года в Болонье опять появился Пьеро де Медичи: он решил на время обосноваться тут вместе со своими людьми. Возвращаясь из мастерской, Микеланджело увидел, что перед дворцом Альдовранди толпится отряд наемных солдат Пьеро. Сам Пьеро вместе с Джулиано сидел в гостиной у Альдовранди. Хотя Карл, заключая мирное соглашение с флорентинцами, заставил отменить указ о награде за головы Пьеро и Джулиано, все имения Медичи были конфискованы, и, считаясь изгнанным, Пьеро не имел нрава жить ближе трехсот верст от границ Тосканы.
Столкнувшись с Пьеро на пороге столовой, Микеланджело сказал:
— Рад с вами встретиться, ваша светлость! Но было бы куда приятнее снова увидеть вас во дворце Медичи.
— Мы там будем очень и очень скоро, — ворчливо ответил Пьеро. — Синьория изгнала меня из города силой. Я собираю армию, которая силой изгонит Синьорию.
Джулиано заметно подрос и был теперь не ниже Микеланджело. Поклонился он ему довольно холодно, но, когда Пьеро с синьорой Альдовранди отошли к столу, юноши дружески разговорились.
За сколом у Альдовранди, где всегда было весело, на этот раз чувствовалось напряжение: Пьеро сразу же начал излагать свой план завоевания Флоренции. Ему требовались для этого лишь деньги, наемные воины, оружие и кони. Он рассчитывал, что Альдовранди даст ему на эту операцию две тысячи флоринов.
— Вы уверены, ваша светлость, что это лучший способ действий? — вежливо спрашивал его Альдовранди. — Когда был изгнан ваш прадед Козимо, он ждал, пока город не почувствовал в нем нужды и не обратился к нему с приглашением. Дождитесь и вы своего часа.
— У меня не такое всепрощающее сердце, как у моего предка. И сама Флоренция уже хочет, чтобы я возвратился. Только Савонарола да мои кузены строят против меня козни.
Тут Пьеро взглянул на Микеланджело.
— Ты должен вступить в мою армию в качестве инженера и помочь укрепить городские стены, как только мы завоюем Флоренцию.
Склонив голову, Микеланджело спросил после минутного молчания:
— Неужто вы будете вести войну с Флоренцией, ваша светлость?
— Буду. Это необходимо. Я начну наступление сразу же, как только наберу достаточные силы, чтобы не страшиться городских укреплений и стен.
— Но если город подвергнется бомбардировке, его можно и разрушить…
— Что ж тут особенного? Флоренция — это груда камней. Если мы развалим их, мы же снова их и сложим.
— Но искусство…
— Искусство? Мы можем вновь наполнить город картинами и статуями в течение одного года. И это будет новая Флоренция — город, где я стану владыкой.
Все сидели, не прикасаясь к пище. Альдовранди сказал, глядя в лицо Пьеро:
— Из уважения к памяти Великолепного, моего друга, я должен отклонить вашу просьбу. Деньги, о которых вы говорили, считайте вашими, но только пусть они будут предназначены не для военных целей. Будь жив Лоренцо, он первым остановил бы вас на этом пути.
Пьеро снова посмотрел на Микеланджело.
— А что скажешь ты, Буонарроти?
— Я, ваша светлость, тоже должен отказаться. Я готов служить вам как угодно и где угодно, но только не на войне против Флоренции.
Оттолкнув кресло, Пьеро поднялся.
— Что за людей оставил мне в наследство отец! Полициано и Пико предпочли смерть, только бы не сражаться. И вы, Альдовранди, вы, человек, которого мой отец назначил подестой Флоренции! И ты, Микеланджело, проживший под нашей крышей целых четыре года. Как вас теперь назвать, если вы и не помышляете о борьбе за утраченное нами!
Он стремительно вышел из комнаты. Со слезами на глазах Микеланджело сказал, обращаясь к Джулиано:
— Прости меня, ради бога.
Джулиано тоже встал, собираясь уходить.
— Так же, как и вы, я против войны с Флоренцией. Это только вызвало бы в городе еще большую ненависть к нам. Прощай, Микеланджело. Я напишу Контессине, что видел тебя.
Микеланджело по-прежнему смущали мысли об ангелах. Он вспоминал, как ему пришлось когда-то работать над образом ангела, расписывая фреску Гирландайо: в качестве натурщика ему служил в ту пору сынишка столяра, жившего внизу, под квартирой Буонарроти. Товарищи по мастерской подтрунивали над Микеланджело, называя его мошенником, так как он сделал нимб вокруг головы ангела весьма туманным, почти незаметным. И кто такие эти ангелы — мужчины они или женщины, люди или боги? Настоятель Бикьеллини назвал их однажды «духовными созданиями, сопровождающими Господа».
Сомнения еще больше стали одолевать его с той поры, как, нарисовав уже сотню ангелов, он попал в покойницкую и вскрывал трупы. Разобравшись в строении человеческого тела и работе органов, он уже на все смотрел новыми глазами. А есть ли у ангелов эти длинные, словно свернувшиеся змеи, кишки? Помимо того, он должен был теперь изваять своего ангела одетым, ибо ангел, стоявший на другой стороне надгробья, был в одежде. Работая над таким ангелом и двумя святыми, Микеланджело ныне вполне оправдал бы слова Гирландайо, который говорил ему, что он всю жизнь будет изображать обнаженными у человека лишь руки, ноги да, может быть, часть шеи. Все же остальное, что есть у человека и что Микеланджело изучил с таким тяжелым трудом, все будет упрятано под просторными складками одежды.
Чтобы изваять «духовное создание, сопровождающее Господа», Микеланджело выбрал натурщиком деревенского паренька, приехавшего со своими родственниками в церковь. Парень этот слегка напоминал собой Буджардини, лицо у него было полное и широкое, но все черты правильные, как у древнего грека, а сильные, хорошо развитые бицепсы и плечи свидетельствовали о том, что юноша немало походил, наваливаясь на ручки плуга, влекомого волами. Этот коренастый парень держал канделябр, поднять который мог бы только гигант. Вместо того чтобы смягчить, как это было положено, увесистость изваяния нежными, просвечивающими крыльями, Микеланджело, будто поддавшись какому-то соблазну, приделал юноше два по-орлиному поднятых крыла, росших от лопаток, почти вдоль всей его спины. Крылья он вырезал из дерева, насадив их на глиняную модель, — они оказались так тяжелы, что тоненький ангел делл'Арка, стоявший с противоположной стороны саркофага, свалился бы под их тяжестью наземь.
Он пригласил в мастерскую Альдовранди. При виде столь массивной модели тот отнюдь не удивился.
— Мы, болонцы, не похожи на духовные создания. Вот таким здоровенным и высекайте своего ангела.
Микеланджело внял совету и принялся за дело, воспользовавшись самым крупным из трех каррарских блоков Альдовранди. С молотком и резцом в руках он ощущал себя вновь полнокровным и крепким: в ноздрях у него скапливались комки засохшей мраморной пыли, белая крошка покрывала волосы и платье. Работая над камнем, он был могущественным. Он уже не нуждался теперь в жаровнях, ему было тепло от самой работы; он даже выносил свой верстак во двор, едва лишь зимнее солнце начинало пригревать: ему хотелось чувствовать вокруг себя открытое пространство.
Вечерами, почитав вслух перед Альдовранди и сделав рисунок на очередной странице Данте, он набрасывал этюды к статуе Святого Петрония — римлянина из знатной семьи, перешедшего в христианство, покровителя Болоньи и основателя церкви Сан Петронио. В качестве моделей Микеланджело брал гостей в доме Альдовранди, из тех, что были постарше, — членов совета Шестнадцати, университетских профессоров, судей; сидя с ними за столом, он мысленно зарисовывал их лица и фигуры, а потом удалялся в свою комнату и заносил на бумагу те черты, формы и особенности мимики, которые делают людей непохожими друг на друга.
Внести в образ Святого Петрония что-то оригинальное у Микеланджело почти не было возможности. Весь клир церкви Сан Доменико и болонские власти настаивали на том, чтобы Святой Петроний был изображен старцем не моложе шестидесяти лет, в пышных одеждах, с венцом архиепископа на голове. В руках он должен был держать модель города Болоньи — башни и дворцы города возвышались над защищающими его стенами.
В каморке, что находилась напротив мастерской Микеланджело, скоро появился сосед. Это был Винченцо: его отец получил заказ на выделку кирпича и черепицы для ремонта собора. Всюду на церковном дворе, во всех помещениях теперь было полно рабочих и мастеровых, воздух звенел от сгружаемых с подвод строительных материалов. Винченцо целыми днями потешался над Микеланджело, изводя его насмешками и тем увеселяя рабочих.
— Наш кирпич сохраняет крепость тысячу лет. Он попрочнее вашего флорентинского камня.
— Это правда, Винченцо, кирпич вы делаете прочный.
— А мы в твоих похвалах не нуждаемся, — отвечал Винченцо. — Ведь если послушать вас, флорентинцев, то выходит, что художников нигде нет, кроме вашего города: мы, мол, единственные!
Микеланджело смутился и не нашел, что возразить. Обращаясь к рабочим, Винченцо крикнул:
— Поглядите, как он покраснел. Вот я поддел его!
Через час, подъехав с новой телегой черепицы, Винченцо опять прицепился к Микеланджело:
— За вчерашний день я обжег сотню крепчайших черепиц. А что сделал ты? Нацарапал десяток загогулин углем на бумаге? — И, радуясь тому, что его шутка рассмешила окружающих, он продолжал: — Если ты рисуешь, так, по-твоему, сразу станешь и скульптором? Зачем ты толчешься у нас в Болонье и не уезжаешь восвояси?
— Собираюсь уехать, как только закончу эти три статуи.
— Смотри, с моими-то кирпичами ничего не станется. А ты подумай, как просто подойти к твоей статуе и случайно задеть ее чем-нибудь тяжелым — глядишь, она уже и раскололась.
Все замерли, прекратив работу. На дворе сразу стало тихо. Топыря, как всегда, пальцы, будто он захватывал ими только что отформованный кирпич, Винченцо сказал с хитрой улыбкой:
— Представь себе, кто-нибудь вдруг наткнется на саркофаг и ударится об него. Бац — и твой ангел разлетелся на мелкие кусочки!
Микеланджело почувствовал, как злость сдавила ему горло.
— Ты не посмеешь!
— Да разве обо мне речь, Буонарроти? Я двигаюсь ловко и осторожно. А вот какой-нибудь чурбан возьмет да и сослепу треснется прямо лбищем!
Хохот рабочих, уже вновь принявшихся за работу, больно резнул Микеланджело: силы разрушения всегда идут по пятам созидания! Этот случай не забывался и мучил его не одну неделю.
Святой Петроний выходил из-под резца с печальным, изборожденным глубокими морщинами лицом, но в фигуре его проглядывала немалая сила. В посадке головы, в крепком упоре ног, обутых в сандалии на тонкой подошве, в очертаниях колен, бедер, плеч, покрытых пышной мантией, в пальцах рук, сжимавших модель Болоньи, — во всем этом Микеланджело показал нечто прочное, кряжистое. Он знал, что как мастеровой он исполнил работу хорошо. Но подлинно творческого, артистичного — Микеланджело чувствовал это — в статуе было мало.
— Красиво, очень красиво, — сказал Альдовранди, глядя на отполированное изваяние. — Такого святого не высек бы и сам делл'Арка.
— Но я намерен сделать для вас нечто большее, — отозвался Микеланджело. — Я не уеду из Болоньи, не изваяв что-нибудь прекрасное и совершенно свое.
— Чудесно. Вы нашли в себе силы подчиниться и дать нам такого Святого Петрония, какого мы хотели. Я заставлю подчиниться Болонью и принять у вас такого Прокла, какого замыслили вы.
Болонья Жирная стала для него теперь Болоньей Тощей. Обедать домой он уже не ходил. Если кто-нибудь из слуг Альдовранди приносил ему горячей еды в мастерскую, Микеланджело порой долго не притрагивался к ней, не в силах оторваться от работы, и пища остывала. Приближалась весна, светлые рабочие часы становились все длиннее. Микеланджело нередко возвращался в особняк Альдовранди лишь затемно — грязный, потный, измазанный углем и мраморной пылью. От усталости он уже не помышлял ни о чем, кроме постели, но слуги тащили ему большой ушат горячей воды и клали на видном месте чистое платье. И, помимо того, он прекрасно знал, что хозяин дома ждет его в библиотеке, чтобы провести час-другой за дружеской беседой.
Клариссу он видел редко, поскольку на званых вечерах почти не бывал. Но после каждой встречи с нею он по-прежнему не спал ночи и страшно мучился; днем она тоже стояла у него перед глазами, и, вместо того чтобы рисовать Святого Прокла, он нередко набрасывал фигуру Клариссы, едва прикрытую прозрачным платьем.
Он даже уклонялся от встреч с нею. Они действовали на него слишком тягостно.
Первого мая Альдовранди предупредил Микеланджело, что в этот день работать не надо. Для болонцев это был самый радостный день в году: город переходил как бы в подданство Королевы Любви, люди шли в поля и собирали для родных и друзей цветы, юноши сажали перед окнами своих возлюбленных украшенные лентами деревья, а их приятели пели для девушек песни.
Микеланджело вместе с Альдовранди вышел за главные городские ворота: здесь было построено особое возвышение, покрытое пестрыми шелками и увитое гирляндами цветов. Здесь Королеву Любви короновали — огромная толпа горожан присягала ей, воздавая традиционные почести.
Микеланджело тоже хотел присягнуть любви, у него тоже горела и бродила хмелем кровь; в вольном весеннем воздухе плыли запахи тысяч букетов, запахи праздничных духов, которыми благоухали болонские дамы, все красивые в этот торжественный день, все разодетые в шелка с драгоценными каменьями.
Однако Клариссу он здесь не нашел. А Марко оказался в толпе: он был вместе с родственниками и двумя девицами, явно из тех, на которых его семейство благосклонно смотрело как на возможных невест, — они льнули к Марко, цепляясь за его руки справа и слева. Микеланджело заметил и ту пожилую женщину, которая сопровождала Клариссу на улицах, а также горничную Клариссы и еще несколько ее слуг: они пили и закусывали, расположившись на траве позади коронационного помоста Королевы Любви. Но и тут Клариссы нигде не было, как он ни старался ее найти.
А потом он, очнувшись, понял, что помост Королевы Любви и шум разряженной толпы уже где-то далеко-далеко позади. Он быстро шагал по дороге, ведущей к вилле Клариссы, ноги несли его туда будто сами. Что он там будет делать, он не знал. Не знал, что будет говорить, как объяснит свои приход, когда ему отворят ворота. Весь трепеща, он не то шел, не то бежал по лощине между холмами.
Ворота во двор оказались незапертыми. Он пошел к парадной двери, потянул за молоток, постучал снова и снова. Он уже решил про себя, что вилла пуста и что он поступил глупо, как вдруг дверь приоткрылась. За нею стояла Кларисса, ее золотистые волосы были рассыпаны по спине, ниспадая почти до колен, лицо было чистое, без следов румян, и чуть пахло мылом, на шее и в ушах никаких украшений; она показалась Микеланджело еще более красивой, чем раньше, и тело ее, полуголое, близкое, еще желанней.
Он сделал шаг вперед. В доме не слышалось ни единого звука. Кларисса задвинула засов у двери. И вдруг они приникли друг к другу, прижимаясь коленями, бедрами, грудью, в жадном поцелуе сливая воедино свои сладкие, влажные губы, стискивая друг друга так, что в их объятии билась и трепетала сама сила жизни, и уже не сознавая, не помня, где они и что с ними происходит.
Она провела его в спальню. Легкая ткань пеньюара не скрывала ее фигуры. Гибкая, тонкая талия, с пунцовыми кончиками сосков упругие груди, златоволосый венерин холмик — все до подробности уже заранее видели его глаза рисовальщика: перед ним была женская красота, созданная для любви.
Это было так, словно он живыми, пружинящими ударами резца проникал в глубь белоснежного мрамора, исподволь направляя эти удары, пробивающие телесно-теплую плоть глыбы, снизу вверх, словно он, занося молоток, говорил себе коротко-решительное «Пошел!», бросал вслед за молотом тяжесть всего своего тела и врывался все глубже и глубже в борозды и складки податливой, мягкой живой ткани, пока не наступало головокружительное, как взрыв, последнее мгновение и вся его текучая, стремительная сила, вся его нежность, желание, страсть не изливались в творимую форму и пока мраморный блок, созданный для того, чтобы его ласкала рука истинного скульптора, не отвечал, не отзывался на это, отдавая свой затаенный внутренний жар, и всю плоть свою, и свою текучую силу, пока, наконец, скульптор и мрамор взаимно не проникали друг в друга, не становились единым целым — мрамор и человек в органическом слиянии, дополнив и завершив друг друга в том величайшем проявлении творчества и любви, какое только знают люди.
После памятного майского праздника Микеланджело закончил рисунки к статуе Прокла, который был убит у ворот Болоньи в 303 году, в расцвете молодости и сил. Он изваял его подпоясанным, в тунике, стараясь не закутывать могучую грудь святого и крепкие, мускулистые ноги. Все было тут анатомически верно и убедительно. Лепя модель из глины, он чувствовал, как обогатил его опыт работы над «Гераклом»: он сумел теперь передать ощущение силы и в бедрах, и в бугристых, толстых икрах Прокла — глядя на статую, зритель чувствовал, что такая грудь и такие ноги могли быть лишь у отважного воителя, у стойкого, несгибаемого бойца.
Затем, отбросив всякое стеснение, он при помощи зеркала, в спальне, стал лепить для лица святого свой собственный портрет: вмятина на носу, широкие плоские скулы, широко расставленные глаза, спадающие на лоб пряди густых волос, пристальный, твердый взгляд, выражающий готовность к схватке — с кем? С недругами Болоньи? С врагами искусства? Или с врагами самой жизни? А разве это, по сути, не один и тот же враг?
Трудясь над мрамором и думая лишь о том, как точнее направлять и нести удары своего резца, Микеланджело забывал Винченцо, забывал его землисто-оранжевое лицо и руки, его хриплый, тягучий голос. Он щурил глаза, защищаясь от летящей крошки, неотступно вглядывался в рождающиеся формы изваяния и снова ощущал себя высоким и крепким. Облик Винченцо в его сознании стал как бы бледнеть и уменьшаться, а потом исчез совсем, к тому же и сам кирпичник больше не появлялся близ церкви.
Когда полуденное солнце нагревало воздух слишком сильно и работать на закрытом душном дворе было тяжело, он обычно брал карандаш и бумагу и выходил на площадь перед церковью. Присев на прохладный камень подле рельефов делла Кверча, он освежал душу тем, что зарисовывал ту или другую фигуру — Господа Бога, Адама, Еву или Ноя; он пытался хотя бы отчасти понять, как удавалось делла Кверча вдохнуть в свои образы, едва проступавшие на плоской поверхности истринского камня, столь глубокие эмоции, такую драматичность и отблеск живой жизни?
Жаркое лето проходило в работе: с рассветом Микеланджело был уже на ногах и трудился до вечерних сумерек; прежде чем приняться за трапезу, открыв свою корзинку, где лежали колбаса салями и хлеб, он не выпускал инструмента из рук в течение шести часов. По вечерам, когда подступавшая темнота искажала и скрадывала объемы и плоскости высекаемой фигуры, он набрасывал на нее мокрое полотнище, переносил в мастерскую и надежно запирал дверь, потом шел к мелководной широкой реке Рено и не спеша купался. Возвратясь в особняк Альдовранди, он смотрел, как в ниспадавшем, будто полог, на равнины Эмилии темно-синем небе, сияя, загорались звезды.
Винченцо исчез, но исчезла и Кларисса. Из беглого замечания Альдовранди Микеланджело понял, что Марко увез ее на жаркий сезон в свой охотничий домик в Апеннинах. Семейство Альдовранди тоже уехало на летнюю виллу в горы. На большую часть июля и весь август Болонья замерла, словно пораженная чумой, окна у лавок были закрыты железными ставнями. Микеланджело остался во дворце лишь с двумя дряхлыми слугами, которые боялись покинуть дом по старости. Альдовранди он видел только в те редкие дни, когда тот, густо загоревший на горном солнце, приезжал присмотреть за своими делами. Однажды он привез поразительное известие из Флоренции. Как только он заговорил об этом, его короткие вздернутые брови в недоумении поползли вверх:
— Ваш фра Савонарола начал вести игру в открытую. Он объявил войну папе!
— Речь идет, видимо, о таких же ответных мерах, какие принял Лоренцо после того, как папа отлучил Флоренцию от церкви?
— Ах, тут совсем другое. Савонарола действует по чисто личным мотивам и хочет сразить папу насмерть.
И Альдовранди прочитал выдержку из последней проповеди Савонаролы в Соборе: «Когда вы видите, что голова здорова, вы вправе сказать, что здорово и тело; но когда голова больна, надо проявить заботу о теле. Точно так же, если глава правительства полон честолюбия, похотлив и наделен всеми другими пороками, то знайте, что наказание ему не заставит себя долго ждать… Когда вы видите, что Господь позволяет главе церкви погрязнуть в грехах и преступлениях, то верьте же, что тяжкая кара скоро обрушится на весь народ!»
Микеланджело воспринял это гораздо спокойнее, чем ожидал Альдовранди, так как настоятель Бикьеллини давно говорил ему, что конечная цель Савонаролы — свергнуть папу.
— И чем же на такие речи ответил папа?
— Он вызвал Савонаролу в Рим, чтобы тот объяснил свои пророческие откровения. Но Савонарола отказался ехать, сказав при этом так: «Все благонамеренные и благоразумные жители города видят, что мои отъезд отсюда нанесет великий ущерб народу и будет мало полезен вам в Риме… Я уверен, что в интересах той миссии, которую я исполняю, все, что препятствует моему отъезду, возникло по воле божьей и, следовательно, не в воле божьей, чтобы я сейчас покинул это место». Железная логика, не правда ли? — с усмешкой спросил Альдовранди.
Альдовранди уговаривал Микеланджело пожить у него в горах и отдохнуть от городской жары, но Микеланджело тоже отказался уехать из «этого места».
— Большое спасибо, — сказал он, — но я спешу закончить «Святого Прокла». Если дело пойдет так, как идет сейчас, то к осени он будет готов.
Лето кончилось, Болонья подняла свои ставни и вновь стала обитаемым городом. К осени изваяние Святого Прокла в самом деле было готово. Микеланджело привел Альдовранди взглянуть на него. Любовно оглаживая полированную поверхность мрамора, Микеланджело чувствовал себя очень усталым, но был счастлив. Счастлив был и Альдовранди.
— Я попрошу отцов церкви назначить день освящения статуи. Пожалуй, это надо приурочить к рождественскому празднику.
Микеланджело молчал: дело скульптора — изваять статую, а дело священников — освятить ее.
— Мы можем чествовать вас в церкви Сан Доменико, — предложил Альдовранди.
— Моя работа кончена, и я тоскую по Флоренции, — тихо ответил Микеланджело. — А вы были для меня хорошим другом.
Альдовранди улыбнулся:
— Мы в расчете. О хлебе и приюте в моем доме, где вы прожили год, не стоит говорить. Но сколько прекрасных часов провел я с вами, читая стихи! И вы проиллюстрировали для меня «Божественную комедию». Разве Альдовранди совершали когда-нибудь более выгодную сделку?
Он не мог уехать, не попрощавшись с Клариссой. Но встречи с нею надо было еще выждать. Однажды Альдовранди пригласил его на глухую загородную виллу, куда болонские богачи без опаски привозили своих любовниц потанцевать и повеселиться. Микеланджело увидел, что побыть наедине с Клариссой хотя бы десять минут нет никакой надежды. Что ж, им придется попрощаться здесь, в присутствии многих мужчин и женщин; они будут смотреть друг на друга с добродушно-шутливой болонской улыбкой и обмениваться пустыми любезностями.
— Я все собирался сказать вам, Кларисса, до свидания. Я возвращаюсь во Флоренцию.
Ее брови на мгновение дрогнули, сдвинувшись к переносью, но светская заученная улыбка не сходила с губ.
— Очень жаль. Мне было приятно сознавать, что вы живете в нашем городе.
— Приятно? Разве пытка приятна?
— В каком-то роде. Когда вы приедете в Болонью снова?
— Не знаю. Возможно, никогда.
— Все возвращаются в Болонью. Она по дороге, куда бы ни ехать.
— В таком случае вернусь и я.
13
Домашние искренне обрадовались, когда он приехал в свой город, и, удивленно восклицая при виде отросшей бородки, расцеловали его в обе щеки. Получив от сына привезенные им двадцать пять дукатов, Лодовико был в восхищенье. Буонаррото за год сильно подрос, Сиджизмондо, заметно возмужавший, пристроился в цехе виноделов, а Джовансимоне окончательно покинул отчий дом и по-царски зажил где-то в собственной квартире на той стороне Арно — он был теперь одним из вожаков Юношеской армии Савонаролы.
— К нам он уже больше и не заходит, — вздыхал Лодовико. — Мы задаем ему слишком много неприятных вопросов.
Граначчи с утра до ночи усердно трудился в мастерской Гирландайо, стараясь поддержать ее репутацию. Зайдя в мастерскую, Микеланджело застал там Давида и Бенедетто Гирландайо, Майнарди, Буджардини и Тедеско — они рисовали картоны для новых фресок в часовне Святого Зиновия. Картоны показались Микеланджело хорошими.
— Конечно, — соглашался Давид. — Но нам постоянно твердят одно и то же: со смертью Доменико мастерской больше не существует.
— Мы работаем теперь вдвое усерднее, чем прежде, — жаловался Майнарди, — но разве у кого-нибудь из нас есть такой талант, какой был у Доменико? Может, только у его сына Ридольфо. Но ведь ему двенадцать лет, сколько же надо ждать, пока он заменит отца?
По дороге домой Граначчи докладывал:
— Семейство Пополано хочет, чтобы ты изваял что-нибудь для них.
— Пополано? Я не знаю никаких Пополано.
— Нет, знаешь. — В мягком голосе Граначчи почувствовалось напряжение. — Это кузены Медичи, Лоренцо и Джованни. Они изменили свою фамилию, чтобы она звучала сходно с называнием Народной партии, и ныне участвуют в управлении Флоренцией. Они просили привести тебя к ним, как только ты приедешь.
Братья Лоренцо и Джованни приняли Микеланджело в гостиной, наполненной бесценными предметами искусства из дворца Великолепного. Микеланджело растерянно переводил взгляд с одной вещи на другую: тут были произведения и Боттичелли, и Гоццоли, и Донателло.
— Не думай, что мы похитили эти сокровища, — с улыбкой говорил Джованни. — Их продавали открыто, с аукциона. Это наше законное приобретение.
Микеланджело сел на стул, не дожидаясь приглашения. Граначчи почел нужным заступиться за братьев Пополано:
— По крайней мере, здесь эти картины и статуи в безопасности. Часть прекрасных вещей продана приезжим и увезена из Флоренции.
Микеланджело встал и прошелся по комнате.
— Все это так для меня неожиданно… столько нахлынуло воспоминаний.
Джованни Пополано распорядился подать лучшего вина и закуски. Лоренцо тем временем говорил Микеланджело, что они все еще хотят получить статую Юного Иоанна. Если Микеланджело желает ради удобства работать во дворце, ему всегда будут здесь рады.
В тот же вечер, когда колокола Флоренции звенели достаточно громко, чтобы напомнить тосканскую пословицу: «Колокола сзывают в церковь других, но сами туда не ходят», — Микеланджело шагал по узеньким улицам ко дворцу Ридольфи. Он хорошенько выбрился, вымылся, надел для визита свою лучшую голубую рубашку и лучшие чулки, волосы ему постриг на Соломенном рынке тот цирюльник, что когда-то стриг Торриджани.
Семейство Ридольфи прежде принадлежало к партии Биги, или партии Серых, и шло целиком за Медичи, каковую вину городской совет ему простил; теперь же оно подчеркнуто поддерживало партию Фратески, или Республиканцев. Контессина встретила его в гостиной, ее по-прежнему сопровождала та же старая няня. Микеланджело увидел, что Контессина беременна.
— Микеланджело.
— Контессина. Come va?
— Ты говорил, что я нарожу много сыновей.
Он смотрел на ее бледные щеки, лихорадочно горящие глаза, вздернутый, как у Лоренцо, нос. И он вспоминал Клариссу, чувствуя, что она словно стоит в этой комнате рядом с Контессиной. «Любовь всегда бывает в некотором роде».
— Я пришел сказать тебе, что твои кузены предлагают мне заказ. Я не мог вступить в армию Пьеро, но ослушаться семьи Великолепного второй раз мне не позволяет совесть.
— Я знаю, что кузены интересуются тобой. Ты уже проявил свою верность нам, Микеланджело, когда отверг их первое предложение. Не надо больше упрямиться и что-то доказывать этим. Если заказ тебе подходит, прими его.
— Я так и сделаю.
— Что касается Пьеро… Сейчас и я и сестра, мы обе живем под защитой мужниных семей. А если Пьеро нападет на Флоренцию с большим войском и город будет в опасности, кто знает, что случится с нами?
Сам город теперь сильно изменился. Бродя по знакомым улицам, Микеланджело всюду чувствовал дух вражды и подозрительности. Флорентинцы, жившие в мире и согласии с тех пор, как Козимо де Медичи приказал снести на домах оборонительные башни, ныне разделились на три враждебных, осыпающих друг друга проклятиями партии. Микеланджело уже научился различать их. К Арраббиати, или Бешеным, принадлежали богатейшие семейства с большим политическим опытом; они ненавидели теперь и Пьеро и Савонаролу, называя приверженцев последнего сопляками и нытиками. Затем существовала партия Белых, или Фратески, куда входили Пополано, — эта партия любила Савонаролу не больше Бешеных, но была вынуждена поддерживать его, поскольку тот выступал за народоправство. И наконец, была партия Пьеро де Медичи, Серые, — она всячески интриговала, борясь за возвращение в город Пьеро.
Оказавшись вместе с Граначчи на площади Синьории, Микеланджело несказанно удивился: бронзовая Донателлова «Юдифь», находившаяся некогда во дворце у Медичи, стояла теперь перед правительственным дворцом, а похищенный у Медичи же «Давид» был установлен на дворе Синьории.
— Что тут делает «Юдифь»? — спросил Микеланджело.
— Она теперь царствующая богиня Флоренции.
— Богиня, которую выкрали. И бедный «Давид»…
— Зачем такие резкие слова? Их не выкрали, их конфисковали.
— А что значит эта надпись?
— Горожане поставили эту статую здесь как предупреждение всем, кто помышляет о тирании во Флоренции. Юдифь с мечом в руке — это мы, доблестные граждане Флоренции, Олоферн, чья голова вот-вот будет отсечена, — это наши недруги, враждебные партии.
— Значит, на этой площади покатится множество срубленных голов? Выходит, мы в войне друг с другом?
Граначчи не ответил на этот вопрос, но настоятель Бикьеллини признался:
— Боюсь, что ты прав, Микеланджело.
Микеланджело сидел в его кабинете, кругом были полки с манускриптами в кожаных переплетах, на столе грудами лежали исписанные листы: настоятель заканчивал какое-то сочинение. Грея руки, он совал их в рукава черной августинской сутаны.
— Мы провели кое-какие реформы в области налогов и нравов. Управление у нас стало демократичнее, в нем участвует больше граждан. Но администрация скована по рукам и ногам, она ничего не может сделать, пока тот или иной ее акт не одобрит Савонарола.
Если не считать кружка самоотверженных живописцев в мастерской Гирландайо, художники и искусство совсем захирели во Флоренции. Росселли болел, его мастерская была закрыта. Двое родственников делла Роббиа, унаследовавшие профессиональные навыки Луки, стали священниками, Боттичелли писал только на сюжеты, навеянные ему проповедями Савонаролы. Лоренцо ди Креди, ученик Верроккио, занялся лишь реставрацией работ фра Анжелико и Учелло и ушел в монастырь.
— Я не раз думал о тебе, — говорил настоятель. — В особенности когда Савонарола выступил с проповедью для художников. У меня сохранились кое-какие записи этой проповеди, поверь, совершенно точные. «В чем заключается красота? В красках? Нет. В формах? Нет! Господь — вот сама красота. Молодые художники пишут то какую-то женщину или какого-то мужчину, то Магдалину, то Богородицу, то Святого Иоанна, и вот уже их образы появляются на стенах церквей. Это величайшее извращение, надругательство над святыми истинами. Вы, художники, творите зло, вы наполняете храмы суетными изображениями…»
— Я уже слыхал обо всем этом от моего брата. Но если у Савонаролы такая власть…
— Да, у него такая власть.
— …тогда, пожалуй, мне не надо было возвращаться во Флоренцию. Что мне здесь делать?
— А куда бы ты мог деться, сын мой?
Микеланджело не ответил. В самом деле, куда?
В день нового, 1490, года большая толпа народа вышла на площадь Сан Марко и окружила монастырь, вздымая горящие факелы и крича:
— Сожжем его логово! Сожжем Сан Марко! Выкурим отсюда этого грязного монаха!
Микеланджело стоял и смотрел, прячась в тени дворца Пополано. Монахи Сан Марко в своих черных одеяниях и капюшонах вышли из ворот, сомкнулись плечом к плечу, взялись за руки и, защищая церковь и монастырские покои, образовали плотную цепь. Толпа горожан все кричала, угрожая Савонароле и браня его, но монахи не дрогнули и не отступили; спустя какое-то время люди с факелами стали исчезать, убегая с площади, огни мелькали уже на окрестных улицах.
Прижимаясь к холодным камням стены, Микеланджело чувствовал, как его бьет лихорадка. В мозгу его маячила Донателлова «Юдифь», стоящая с поднятым мечом, готовая срубить голову… чью же? Савонаролы? Настоятеля Бикьеллини? Пьеро? Самой Флоренции?
Или его собственную голову?
14
Желая повидаться с Бэппе, он пошел в мастерские на дворе Собора и узнал там, что где-то на соседнем подворье можно купить по сходной цене небольшую, но вполне хорошую глыбу мрамора.
Уплатив за мрамор, Микеланджело весь остаток денег, полученных авансом за работу над «Святым Иоанном», отдал Лодовико.
Заставить себя жить во дворце, называемом теперь «дворцом Пополано», Микеланджело не мог, но рабочее место пришлось ему оборудовать все же у заказчиков, в их саду. Кузены обращались с ним как с другом, часто зазывали его, прямо в рабочей одежде, в комнаты, предлагая посмотреть новую картину или украшенный миниатюрами манускрипт. Несмотря на студеную погоду, он не ел и не пил вплоть до полудня и возвращался домой с отменным аппетитом, чем восхищал Лукрецию. Им был доволен теперь даже Лодовико.
Сад у Пополано был разбит и подстрижен по всем правилам, обнесен высокой стеной, была там и крытая галерея, в которой Микеланджело спасался от холода. Работать в ней было удобно, но Микеланджело не испытывал ни радости, ни творческого воодушевления. И он все время спрашивал себя: «Почему?»
Сюжет был интересный: юный Иоанн идет с проповедью в пустыню. «Сам же Иоанн имел одежду из верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах своих; а пищею его были акриды и дикий мед». Во Флоренции скопилось много изображений Святого Иоанна: «Иоанн, совершающий обряд крещения» Андреа Пизано на дверях Баптистерия, бронзовая статуя Гиберти в Орсанмикеле, мраморное изваяние Донателло на Кампаниле, фреска Гирландайо в церкви Санта Мария Новелла, «Крещение Христа» Верроккио, написанное для церкви Сан Сальви с участием Леонардо да Винчи.
Читая Библию, Микеланджело решил, что Иоанну было всего лет пятнадцать, когда он направился с проповедью к самаритянам в палестинскую пустыню. Большинство изображений показывало его совсем мальчиком, с тоненькой фигуркой, с детским лицом. Но это было едва ли необходимо. Ведь в пятнадцать лет многие итальянские молодые люди были уже мужчинами. Почему же Святому Иоанну не быть крепким, здоровым юношей, вполне готовым к тем суровым испытаниям, навстречу которым он шел? Почему Микеланджело не изваять одну из тех излюбленных им фигур, над какими он работал с особым жаром?
Тревога и смута в городе — не она ли убивала в нем воодушевление, не она ли заставляла его раздумывать о своем месте в отцовской семье? Кругом носились самые разные, порой дикие слухи, повсюду царил страх, говорили, что Савонарола взял управление городом полностью в свои руки. Отказавшись вступить в лигу итальянских городов-государств, Флоренция опасалась, что лига навяжет ей в правители Пьеро, что город вновь подвергнется нашествию неприятеля. Венеция, герцог Сфорца в Милане, папа Борджиа в Риме считали Пьеро подходящим союзником в борьбе с Савонаролой и помогли ему собрать десять тысяч дукатов для оплаты наемных войск.
Но в опасности было прежде всего искусство. Художники жили и работали в тревожном мире. И поистине, суждено ли им было когда-то жить в другом, более спокойном мире?
Или трудности Микеланджело заключались в том, что, как и раньше, он не мог уяснить себе значение Святого Иоанна, его роль. Зачем Господь Бог должен был посылать кого-то, чтобы подготовить пришествие Иисуса Христа? Если в господней воле нарушить все законы природы и творить чудеса, чтобы убедить сомневающихся, зачем же было заранее прокладывать путь для сына божьего?
У Микеланджело был пытливый ум. Он чувствовал необходимость добраться до сути вещей, до подоплеки философских положений. Он читал историю Иоанна у Матфея:
«В те дни приходит Иоанн Креститель, и проповедует в пустыне Иудейской, и говорит: покайтесь, ибо приблизилось царствие небесное. Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь господину, прямыми сделайте стези ему».
Но пятнадцатилетний мальчик, впервые идущий проповедовать, не мог быть старше того человека, который позднее крестил Иисуса. Каким же он все-таки был, этот Креститель, как выглядел? Каково его значение в христианстве? Был ли его подвиг необходим или он только служил исполнением пророчества в Ветхом завете, — ведь первые христиане считали, что чем прочнее они утвердят свою веру на Ветхом завете, тем больше будет у нее возможностей выжить и сохраниться.
Если Микеланджело и не был искушенным богословом, он был добросовестным мастером. Он затратил не одну неделю, бродя по городу и зарисовывая каждого юношу, который соглашался задержаться на месте несколько минут. И хотя он не собирался высекать Иоанна необыкновенно сильным человеком, он не хотел его представить и тем хрупким, изнеженным подростком, какие украшали церкви Флоренции. Так он замыслил своего Иоанна; так его изваял — пятнадцатилетним юношей, с гибким, прикрытым лишь повязкой на бедрах, телом. Нимб вокруг головы он отверг, отверг и традиционный длинный крест, который нес в руках Иоанн у Донателло, ибо Микеланджело не думал, что юный Иоанн носил с собой крест за много лет до того, как крест вошел в жизнь Иисуса. Получился живой, полнокровный портрет юноши; закончив полировать изваяние, Микеланджело все еще не знал, какой смысл он вложил в него.
Кузены Медичи и не требовали смысла. Они были весьма довольны работой Микеланджело и поставили статую в нишу тыльной стены сада — из задних окон дворца ее хорошо было видно. Они заплатили Микеланджело все, что оставалось заплатить, и сказали, что с удовольствием предоставят Микеланджело свой сад под мастерскую и на будущее.
Но они и не заикнулись о новом заказе.
— Я не вправе обижаться, — говорил совсем захандривший Микеланджело, встретясь с Граначчи. — «Иоанн» у меня вышел самый обыкновенный, в нем нет искры божьей. Я научился высекать круглые статуи, но разве мне удалось создать хоть одно действительно выдающееся изваяние в круглой скульптуре? Теперь, когда мне скоро будет двадцать один год, я знаю и умею, пожалуй, меньше, чем тогда, когда мне было семнадцать. Как это может быть?
— Это не так.
— Бертольдо мне говорил: «Скульптор должен создать целое полчище статуй». Я изваял за эти четыре года шесть скульптур: «Геракла», деревянное «Распятие», «Ангела», «Святого Петрония» и «Святого Прокла» в Болонье, а теперь вот «Святого Иоанна». Но только в «Прокле» есть нечто действительно самобытное.
В свой день рождения он уныло побрел в мастерскую в саду Пополано. Там на рабочем верстаке он неожиданно увидел глыбу белого мрамора. По всей глыбе, рукою Граначчи, угольным карандашом было написано:
«Руби снова!».
И он тут же начал рубить. Не сделав ни одного рисунка, не слепив модели в воске или в глине, он стал высекать маленького мальчика — мысль о нем зародилась еще в ту пору, когда он трудился над «Иоанном»: ему хотелось изваять в древнеримском духе пухлого, полного языческих сил, крепкого малыша. Он и не думал, что создаст нечто серьезное, он смотрел на это как на забаву, простое упражнение, желая рассеяться после смутных раздумий об Иоанне. И вот уже мраморная крошка и пыль летела из-под резца, и из глыбы возникал прелестный спящий ребенок лет шести; правую руку он подложил под голову, а ноги привольно раскинул в стороны.
Эта работа заняла у Микеланджело всего несколько недель: он не рассчитывал достичь какого-то совершенства и не собирался продавать «Мальчика». Он изваял его ради удовольствия, словно бы играя, и теперь, когда мрамор был уже отполирован, он хотел вернуть его Граначчи, сопроводив такой надписью: «Вот твоя глыба, только чуть попорченная».
Но Лоренцо Пополано заставил его изменить свои намерения. Увидав готовую статую, он расплылся в радостной улыбке:
— Если бы ты сумел придать мрамору такой вид, будто он долгое время пролежал в земле, то я сбыл бы его в Риме за античного Купидона. Ты можешь это сделать?
— Кажется, могу. Однажды я подделал под старину целую папку рисунков.
— В таком случае ты продашь своего «Мальчика», заполучив гораздо большую сумму. У меня там есть ловкий торговец, Бальдассаре дель Миланезе. Он все нам и промыслит.
Микеланджело видел достаточно греческих и римских статуй, чтобы знать, как должен выглядеть теперь его мрамор. Для пробы он начал дело с тех кусков и обломков, которые остались от работы над «Мальчиком». Он втирал, прямо пальцами, в кристаллы мрамора влажную землю, потом, пройдясь по поверхности наждачной бумагой, еще раз вымазал камень грязью, придав всем его выступам коричневато-ржавый цвет; кистью из жесткой щетины он втирал эту землистую окраску как можно прочнее и глубже.
Уверившись, что все идет хорошо, он принялся за самого «Мальчика» и работал очень старательно, даже с увлечением; мысль об искусной подделке под древность занимала его сейчас не меньше, чем сам процесс ваяния, когда он только создавал статую.
Лоренцо был вполне удовлетворен достигнутым результатом.
— Это убедит кого угодно. Бальдассаре обеспечит тебе хорошую цену. Через несколько дней я отправляю в Рим кое-какие грузы, пошлю туда и твое изваяние.
Лоренцо все предугадал без ошибки: «Мальчика» купил первый же клиент, к которому Бальдассаре обратился, — кардинал Риарио ди Сан Джордже, внучатый племянник папы Сикста Четвертого. Лоренцо высыпал в руки Микеланджело кучу золотых монет — тридцать флоринов. Однако Микеланджело полагал, что античный Купидон, проданный в Риме, даст ему по крайней мере сотню флоринов. Но даже и полученная сумма вдвое превышала то, на что можно было рассчитывать в самой Флоренции, где, пожалуй, и не нашлось бы ни одного покупателя: отряды Юношеской армии Савонаролы, врываясь в дома, силой отнимали у горожан все языческие изображения.
Незадолго до великого поста Микеланджело встретил брата Джовансимоне: тот быстро шагал по Виа Ларга во главе шеренги юнцов в белых одеяниях — в руках у них были зеркала, шелковые и бархатные женские платья, картины, статуэтки и ларцы, инкрустированные драгоценными камнями. Микеланджело схватил брата за плечи, у того едва не выпала из рук ноша.
— Джовансимоне! Я живу дома вот уже четыре месяца, а тебя не видал ни разу.
Джовансимоне сжал свободной рукой руку брата и широко улыбнулся.
— Знаешь, сейчас нет ни минутки поговорить с тобою. Приходи завтра вечером на Площадь Синьории. Приходи непременно.
То грандиозное зрелище, которое было устроено на следующий вечер, не мог пропустить ни Микеланджело, ни любой другой флорентинец. Сразу с четырех концов города, шагая военным строем, в белых балахонах, на площадь Синьории выходила Юношеская армия — впереди шли барабанщики, трубачи и юноши с жезлами, у всех в руках были ветви оливы, и все, скандируя, кричали: «Да здравствует Христос, царь Флоренции! Да здравствует дева Мария, царица!» Здесь, прямо перед дворцом, было установлено громадное дерево. Вокруг этого дерева возвышался в виде пирамиды деревянный эшафот. Флорентинцы и жители близлежащих селений потоком шли и шли на площадь. Место вокруг эшафота было ограждено веревками, и его охраняли монахи Сан Марко, выстроившиеся цепью, рука в руке; тут же с видом повелителя стоял и Савонарола.
Юноши в белых балахонах стали складывать вещи для костра. Сначала они кидали в кучу связки фальшивых волос, коробочки с румянами, духи, зеркала, рулоны французских шелков, шкатулки с бисером, серьгами, браслетами, модными пуговицами. Затем туда полетели принадлежности всяких забав и развлечений, дождем посыпались, взмывая и подпрыгивая в воздухе, колоды карт, стаканчики для игры в кости, шахматные доски вместе со всеми пешками и фигурами.
Поверх этой огромной груды укладывали книги, переплетенные в кожу манускрипты, сотни рисунков, картин, все произведения античной скульптуры, какими только завладели удальцы из Юношеской армии. Потом туда стали швырять виолы, лютни и шарманки — их прекрасные формы и мерцающая лаком древесина придавали этой невообразимом сцене оттенок вакханалии, — затем пошли в ход маски, карнавальные наряды, резная слоновая кость и предметы восточного ремесла: перстни, броши и ожерелья, — летя на костер, они заманчиво поблескивали. Микеланджело увидел, как к костру пробился Боттичелли и кинул в него свои наброски с Симонетты. Затем подошел Фра Бартоломео со своими этюдами и монахи делла Роббиа: неистово размахивая руками, они бросали в общую кучу плод долгой своей работы — многоцветные терракотовые изваяния. Толпа отзывалась на это громкими криками, и было трудно понять, одобряет она жертвоприношение со страху или в порыве восторга.
Следя за зрелищем, на башенном балконе стояли члены Синьории. Юношеская армия давно уже ходила из дома в дом, выискивая «произведения искусства, противоречащие вере», всяческие украшения и предметы роскоши, запрещенные законами. Если найденная добыча не удовлетворяла молодых людей, они выгоняли хозяев из дома, предавая его разграблению.
Синьория не предприняла ничего, чтобы защитить город от этих «ангелов в белых рубашках».
Савонарола вскинул вверх руки, требуя тишины. Монахи, ограждавшие эшафот, разомкнули живую цепь и тоже воздели руки к небу. На пустом пространстве появился некий монах с горящим факелом и тут же передал этот факел Савонароле. Тот поднял его высоко над собой и оглядел площадь. Затем он пошел вокруг приготовленной для огня пирамиды и, поднося факел то к одному месту, то к другому, поджег ее со всех сторон. И эшафот, и дерево, и вся груда сваленных вещей занялись плотным высоким пламенем.
Юноши в белых балахонах строем двинулись вокруг костра и снова не то кричали, не то пели: «Да здравствует Христос! Да здравствует дева Мария!» Теснившаяся на площади толпа громко отвечала: «Да здравствует Христос! Да здравствует дева Мария!»
У Микеланджело навертывались на глаза слезы. Он вытирал их, как ребенок, тыльной стороной ладони. Слезы текли, и, когда пламя костра взметнулось прямо к небу, а дикие крики и пение зазвучали еще громче, Микеланджело почувствовал, что слезы катятся у него по щекам и солью оседают на губах.
Всей душой ему хотелось уехать куда-то далеко, как можно дальше от этого города!
15
В июне к Микеланджело явился от Джованни Пополано грум и сказал, что тот просит его прийти во дворец и поговорить с одним знатным человеком из Рима, интересующимся скульптурой. Лео Бальони, гость Пополано, оказался очень общительным и говорливым блондином лет тридцати. Он сразу же предложил Микеланджело пройти в сад, в мастерскую.
— Мои хозяева говорят, что вы превосходный скульптор. Можно посмотреть что-нибудь из ваших работ?
— Здесь у меня ничего нет, кроме «Святого Иоанна». Он установлен прямо в саду.
— А рисунки? Меня интересуют прежде всего рисунки.
— В таком случае вы почти исключение среди знатоков искусства, синьор. Я буду тронут, если вы заглянете в мои папки.
Лео Бальони перерыл сотни набросков.
— Вы не оказали бы мне любезность нарисовать что-нибудь на этом листе, пусть очень простое? Руку младенца, например?
Микеланджело мгновенно набросал несколько младенческих фигур в разных позах.
Помолчав минуту, Бальони сказал:
— Тут не может быть никаких сомнений. Вы — тот самый скульптор.
— Какой тот самый?
— Да тот, что изваял Купидона.
— Ах, вот как!
— Извините меня за ухищрения, но я послан во Флоренцию моим патроном, кардиналом Риарио ди Сан Джордже. Моя задача — разыскать скульптора, изваявшего Купидона.
— Это я. Бальдассаре дель Миланезе передал мне за эту вещь тридцать флоринов.
— Тридцать? Ведь кардинал заплатил ему двести…
— Двести флоринов! Так почему… почему же этот вор…
— Именно такое слово употребил кардинал, — встрепенулся Лео Бальони, и глаза его хитро блеснули. — Кардинал заподозрил с самого начала, что это обманщик. Что касается вас лично, то почему бы вам не поехать со мной в Рим? Вы можете там свести счеты с Бальдассаре. Я уверен, что кардинал с радостью окажет вам гостеприимство. Он говорил, что тот, кто способен на такую великолепную имитацию, в силах создать еще лучший оригинал.
Микеланджело качал головой, ошеломленный подобным стечением обстоятельств, но уже твердо решил, что делать.
— Я захвачу дома кое-что из платья, синьор, и мы тотчас можем ехать.