Муки и радости

Стоун Ирвинг

Часть девятая

«Война»

 

 

1

Теперь, когда он был сокрушен и ограблен, где он мог найти опору и утешение? Ему оставалось лишь одно: укрыться, заперев двери мастерской, и работать под стражей десятка белых блоков, которые стояли вдоль стен, словно охранявшие его уединение солдаты.

Новая мастерская доставляла ему истинную радость: прекрасные, в пять сажен высоты, потолки, высокие, обращенные к северу окна, — в такой просторной мастерской можно было ваять для гробницы несколько статуй одновременно. Именно здесь и должен быть скульптор, в своей мастерской.

В Риме он когда-то подписал договор с Метелло Вари на «Воскресшего Христа» и решил в первую очередь взяться за эту работу. Набрасывая рисунки, он увидел, что рука не повинуется ему, — он не мог изобразить Христа воскресшим, так как в его представлении Христос никогда и не умирал. Никогда не было никаких распятий, никаких погребений; никто не мог лишить жизни Сына Божьего, ни Понтий Пилат, ни римские легионеры, сколько бы ни стояло их в Галилее. Увитые жилами сильные руки Христа держали крест с легкостью, поперечный его брус был слишком коротким, чтобы распять на нем хотя бы ребенка; правда, в рисунках пока были символы Страстей Господних — изящно выгнутый бамбуковый прут, смоченная в уксусе губка, — однако в мраморе все это исчезнет и не будет никаких следов смертных мук и страданий. Через рынок на Виа Сант'Антонио Микеланджело направился в церковь Санта Мария Новелла и, взойдя там на хоры, стал рассматривать крепкотелого, мужественного «Христа» Гирландайо — когда-то, мальчиком, он помогал Гирландайо рисовать для этого «Христа» картоны. Он никогда не считал, что одухотворенность должна быть анемичной или слишком изысканной.

Небольшая глиняная модель далась ему легко и быстро, словно сама выскользнула из рук, затем его мастерская была освящена брызнувшими осколками белого мрамора — они казались Микеланджело чистыми, как святая вода. Отпраздновать начало работы пришли старые друзья — Буджардини, Рустичи, Баччио д'Аньоло.

Налив в бокал кьянти, Граначчи поднял его и провозгласил:

— Я пью за проводы трех последних лет, которые принесли тебе, Микеланджело, столько печали. Пусть они покоятся в мире. А теперь выпьем за грядущие годы, за то, чтобы эти великолепные блоки обрели жизнь под твоим резцом. Пьем до дна!

— Желаю счастья!

После трехлетнего поста Микеланджело работал как одержимый, его «Воскресший Христос» вырастал из колонны со стремительной быстротой. Микеланджело убедил Вари в том, что фигура должна быть обнаженной, и теперь его резец свободно намечал плавные, стройные пропорции мужского тела, вытачивал голову Христа, мягко смотревшего вниз, на людей, — благостное спокойствие его лица, при всей его мужественности, говорило зрителям:

— Не теряйте веры в доброту Господа Бога. Я преодолел свой крест. Я победил его. Так вы можете победить и ваш крест. Насилие проходит. Любовь остается.

Статую нужно было отправлять на корабле в Рим, и Микеланджело решил не трогать каменную перепонку, оставшуюся между левой рукой и торсом Христа, а также между его ногами; не пытался он и окончательно отделывать волосы и полировать лицо: волосы могли поломать, а лицо поцарапать при перевозке статуи.

В день, когда статую увезли, в мастерскую явился Соджи. Красный, лоснящийся, будто жирная колбаса, он весь пылал жаром.

— Знаешь, Микеланджело, только что состоялся конкурс на скульптуру.

— О! Где же он был?

— Да у меня в голове. Могу сообщить тебе, что ты в нем победил.

— Ну, поскольку я победил, Соджи, что же я должен изваять?

— Теленка для фасада моей мясной лавки.

— Теленка из мрамора?

— Разумеется.

— Соджи, когда-то я поклялся изваять теленка, но только из чистого золота. Чтобы мой телец был в точности такой, какому поклонялись древние иудеи, когда Моисей спустился к ним с Синая. Тот был из золота.

Соджи выпучил глаза.

— Из золота! Что ж, это будет внушительно. Какой же толщины мы возьмем пластину?

— Пластину? Соджи, я возмущен. Разве ты накладываешь пластины на свои колбасы? Чтобы теленок не опозорил твоей лавки, его всего надо сделать из чистого золота, сплошь, от морды до последнего волоска на хвосте!

Соджи взопрел.

— А ты знаешь, во сколько обойдется теленок из сплошного золота? В миллион флоринов.

— Зато он тебя прославит.

Соджи уныло покачал головой.

— Что же, над протухшим мясом плакать не приходится. Поищем другого скульптора. Ты не подходишь!

Микеланджело знал, что рассчитывать на хорошие заработки в ближайшие годы ему не приходится. За «Воскресшего Христа» обещали совсем скромную сумму — не больше двухсот дукатов, деньги же за надгробие Юлия были выплачены ему авансом. А ведь до сих пор семья опиралась только на него. У брата Буонаррото было уже двое детей, скоро должен был появиться третий. Он все прихварывал, работать много не мог. Джовансимоне целыми днями сидел в шерстяной лавке, но дела у него шли плохо. Брат Сиджизмондо не знал никакого ремесла, кроме военного. Лодовико болел теперь постоянно, и счета от доктора и аптекаря шли один за другим. Доходы с загородных земель все скудели и скудели. Микеланджело надо было теперь блюсти самую строгую экономию.

— Ты не считаешь, Буонаррото, что сейчас, когда я стал жить во Флоренции, самое разумное для тебя — это вести мои дела?

Буонаррото был поражен. Лицо у него посерело.

— Ты хочешь закрыть нашу лавку?

— Она ведь совсем не приносит прибыли.

— Это потому, что я болею. Как только я поправлюсь, я буду работать в ней каждый день. А что будет с Джовансимоне?

Микеланджело понял, что лавка была нужна Буонаррото и Джовансимоне прежде всего для того, чтобы поддержать свое положение в обществе. Пока у них была лавка, они были купцами — без лавки они становились просто иждивенцами, кормящимися за счет брата. Но разве мог Микеланджело хоть чем-либо нанести урон фамильной чести?

— Ты прав, Буонаррото, — сказал он со вздохом.

— Когда-нибудь лавка будет приносить доход.

Чем упорнее он отгораживался в своей мастерской от внешнего мира, тем больше убеждался, что волнения и тревоги — естественное состояние человека. До него дошла весть, что во Франции, отвергнутый своими соотечественниками, скончался Леонардо да Винчи. Себастьяно писал из Рима, что Рафаэль болен, очень истощен и вынужден все чаще передавать свои работы ученикам. Беды осаждали и семейство Медичи: Альфонсина, сокрушенная потерей сына и власти над Флоренцией, перебралась в Рим, где вскоре умерла. События показали, что папа Лев не проявил достаточной проницательности в политике: он поддерживал французского короля Франциска Первого против Карла Первого, а недавно тот под именем Карла Пятого был избран императором Священной Римской империи, подчинив себе Испанию, Германию и Нидерланды. В Германии Мартин Лютер бросил вызов владычеству папы, заявляя:

— Не знаю, может ли христианская вера терпеть еще одного главу вселенской церкви… если у нас есть Христос.

Просидев в добровольном заточении не одну неделю, Микеланджело отправился на обед в Общество Горшка. Его повел туда Граначчи, зашедший за ним в мастерскую. Граначчи получил теперь родовое наследство и жил, соблюдая всяческие приличия, с женой и двумя детьми в доме своих предков близ Санта Кроче. Когда Микеланджело сказал, что он удивлен рвением, с каким Граначчи отдается своим хозяйственным делам, тот сухо ответил:

— Долг каждого поколения хранить родовое имущество.

— Может быть, тебе стоило бы посерьезней отнестись к своему таланту и написать хоть несколько картин?

— А, мой талант… Вот ты не пренебрегал своим талантом, и посмотри, что тебе пришлось вынести. Я еще хочу насладиться жизнью. Ведь что остается, когда проходят годы? Одни горькие сожаления.

— Если от меня не останется великолепных скульптур, я буду действительно горько сожалеть.

Мастерская Рустичи помещалась все там же, на Виа делла Сапиенца, где художники когда-то пировали, поздравляя Микеланджело с заказом на «Давида». Выйдя на площадь Сан Марко, Микеланджело и Граначчи заметили знакомую фигуру. Микеланджело побледнел и схватил Граначчи за локоть — перед ними был Торриджани. Хохоча и размахивая руками, он разговаривал с девятнадцатилетним ювелиром Бенвенуто Челлини. Едва Граначчи и Микеланджело вошли в мастерскую, как там появился Челлини. Он тотчас завел разговор с Микеланджело:

— Этот Торриджани — сущая скотина! Он рассказывал мне, как вы ходили с ним в церковь Кармине и учились рисовать с фресок Мазаччо и как однажды, когда вы стали подтрунивать над ним, он ударил вас по лицу. Если ему верить, он будто бы даже слышал, как хрустнула кость под его кулаком.

Микеланджело сразу помрачнел.

— Зачем ты пересказываешь мне эту историю, Челлини?

— Чтобы сказать вам, что с этого дня я его почти ненавижу. Я собирался ехать с ним в Англию; он подбирает себе помощников, у него в Англии заказ… но теперь я не хочу даже глядеть на него.

Хорошо было посидеть здесь, у Рустичи, в тесном кругу старых друзей и земляков. По рекомендации Микеланджело Якопо Сансовино уже получил крупный заказ в Пизе, и он не сердился больше на Микеланджело за то, что его отстранили от работы над фасадом Сан Лоренцо, — работа эта, кстати, ныне была совсем прекращена. Забыл свои обиды на Микеланджело и Баччио д'Аньоло, теперь прославившийся как мастер мозаичной инкрустации по дереву. Палла Ручеллаи заказал Буджардини написать для церкви Санта Мария Новелла запрестольный образ — «Мученичество Святой Катерины», — и Буджардини, как ни бился, не мог справиться с рисунком. Помогая старому другу, Микеланджело уже не первый раз рисовал ему углем фигуры раненых и убитых, склонившихся в разных позах людей — надо было определить, как на них падают тени, как ложится свет.

Единственным человеком, кто внес в этот вечер неприятную ноту, был Баччио Бандинелли, который все отворачивался от Микеланджело и не хотел смотреть в его сторону. Микеланджело внимательно разглядывал своего недруга — Бандинелли нападал на него и всячески чернил с той самой поры, как произошла ссора с Перуджино. При тонкой, как проволока, переносице, кончик носа у него был очень широкий, глаза с тяжелыми веками казались обманчиво сонными, а невероятно подвижный рот принадлежал к числу самых болтливых ртов во всей Тоскане. Бандинелли, которому теперь исполнился тридцать один год, был облагодетельствован несколькими заказами от Медичи. Кардинал Джулио недавно поручил ему изваять «Орфея и Цербера».

— В чем моя вина перед этим человеком? Чего он не может мне простить? — спрашивал Микеланджело у Граначчи. — Разве лишь того, что он изрезал мой картон с «Купальщиками»!

— Твоя вина перед ним в том, что ты родился, живешь, дышишь, высекаешь статуи. Одно только сознание, что есть такой человек, как Микеланджело Буонарроти, лишает его покоя. Он убежден, что, не будь тебя, он стал бы первым скульптором по мрамору во всей Италии.

— Неужто стал бы?

— Он изваял ужаснейшую дрянь — «Геракла и Кака» для кафедры в Синьории. Он всего лишь искусный ювелир и пользуется благосклонностью Медичи за то, что его отец при разгроме дворца спас для них золотое блюдо. Стань ты таким же плохим скульптором, как он, или сделай его таким хорошим, как ты, — все равно задобрить и смягчить его невозможно.

Аньоло Дони, для которого Микеланджело написал «Святое Семейство», ухитрился неофициально войти в Общество Горшка, финансировав несколько самых дорогостоящих пирушек. По мере того как росла слава Микеланджело, разрасталась и легенда об их дружбе. Дони утверждал, что когда-то они вместе играли в мяч в приходе Санта Кроче, составляя такую пару, которую никто не мог одолеть, что Микеланджело будто бы жил столько же в доме Дони, сколько и в своем, и что Дони всячески поощрял его к занятиям искусством. Теперь Микеланджело убедился, что за те пятнадцать лет, пока Дони выдумывал и распространял эти небылицы, он и сам в них уверовал. Обращаясь к Аристотелю да Сангалло, Дони в эту минуту рассказывал, как однажды в глухую ночь они с Микеланджело пробрались по черному ходу во дворец, где была чудесная фреска, рисовать с которой хозяева никому не разрешали: пока Микеланджело тайком срисовывал эту фреску, он, Дони, держал для него свечу. Граначчи подмигнул Микеланджело и нарочито громко заметил:

— Какой любопытный случай, Микеланджело! Почему ты никогда о нем не рассказывал?

Микеланджело вяло улыбнулся. Не мог же он при всех назвать Дони лжецом. И что в конце концов такое разоблачение даст? Лучше уж рассматривать эти россказни как свидетельство своей славы.

Пока, месяц за месяцем, шло время, он врубался во все свои четыре огромных блока сразу. Он высекал сначала наиболее выпуклые формы фигур на углах блоков, затем, поворачивая блоки по направлению часовой стрелки, принимался за боковые грани.

Он высекал изваяния Пленников, входившие в замысел гробницы. Стремясь выявить контуры скульптур, он измерял промежутки между частями тела и вбивал в мрамор короткие бронзовые гвозди. С резцом в руках он расхаживал вокруг блоков и то тут, то там отщипывал и надрезывал камень, чтобы примениться к его плотности. Когда он начинал обрабатывать часть блока во всех деталях, ему надо было знать, какая толща мрамора лежит за нею. Только молотом и резцом постигал он внутренний вес глыбы и ту глубину, в которую можно было вторгаться.

Его глаз ваятеля заранее видел очертания скульптур. Для Микеланджело это были не четыре отдельные фигуры, а части единого замысла: дремлющий Юный Гигант, весь в стремлении высвободиться из каменной темницы времени; Пробуждающийся Гигант, разрывающий покровы своего жесткого кокона; Атлант, в расцвете лет, силы и разума, держащий на своих плечах землю Господа Бога; Бородатый Гигант, старый и усталый, готовый уйти из этого мира, отдав его Юному Гиганту, как своему наследнику в непрерывной чреде рождения и смерти.

Микеланджело сам теперь жил вне времени и пространства, как эти полубоги, что в муках, корчась и извиваясь, пробивали себе путь из тяжкого плена каменных глыб. Он неустанно тесал, резал и обтачивал всю осень и зиму, греясь подле горящего полена, довольствуясь чашкой супа или куском телятины, принесенной ему из дому в теплом горшке монной Маргеритой. Если он чувствовал, что резец или долото перестали подчиняться его руке и глазу, он, не раздеваясь, в рабочей одежде, бросался на постель. Часа через два он просыпался освеженный, прикреплял к козырьку своего картуза свечу и снова работал; обтесывая переднюю сторону фигур, просверливая отверстия между ног, обтачивая четыре обнаженных тела острейшими резцами, он держал все изваяния на равной стадии отделки.

К весне четыре «Пленника-Гиганта» уже обрели жизнь. Хотя тело Юного Гиганта было еще погружено в мраморную толщу, ступни ног совсем не обточены, а очертания лица под резко вскинутой рукой едва намечены, тело это было живое, оно обладало собственной тяжестью, в нем струилась кровь. Атлант, голова которого уходила в не тронутую резцом глубь камня, а гигантские руки поддерживали нависший сверху обломок скалы, — Атлант тоже жил всеми своими фибрами и остро ощущал вес удерживаемого им мира. Бородатый Гигант, иссеченный перекрестными ударами резца на спине и ягодицах, плотно прислонялся к опоре, будто отшатнувшись от бешеного натиска скульптора. Голова Пробуждающегося Гиганта была с силой повернута в сторону, руки раскинуты в мощном движении, одна нога была согнута в колене, другая глубоко уходила в камень.

Когда он стоял среди своих Гигантов, то казался по сравнению с ними совсем маленьким. Но все они склонялись перед его верховной силой, перед его напористой энергией, все покорствовали летящему молоту и резцу, который творил четырех языческих богов, поддерживающих гробницу первосвященника христиан.

Граначчи говорил Микеланджело:

— Ты уже оттрубил три бессмысленных года в Каменоломнях. А теперь вот ваяешь эти таинственные создания. Где ты их взял? Кто они — олимпийцы Древней Греции? Или пророки Ветхого Завета?

— В искусстве любое произведение — автопортрет.

— Эти твои чудища так и хватают меня за душу — будто я должен проникнуть в их едва намеченные формы, что-то додумать за них, вообразить…

Граначчи отнюдь не хотел склонять Микеланджело к тому, чтобы тот прекратил работу и оставил «Пленников» незавершенными, но именно этого потребовали папа Лев и кардинал Джулио. У папы и кардинала возник проект построить при церкви Сан Лоренцо сакристию и перенести в нее прах своих отцов — Великолепного и брата его Джулиано. Стены этой новой сакристии начали возводить уже давно и теперь эту работу возобновили. Когда Микеланджело проходил мимо стройки, он даже не смотрел на толпившихся там каменщиков — ввязываться в новый мертворожденный проект Медичи у него не было ни малейшего желания. Папа Лев и кардинал Джулио, который теперь снова жил в Ватикане, оставив вместо себя во Флоренции кардинала Кортоны, ничуть не смущались тем, что они отменили договор с Микеланджело на фасад Сан Лоренцо: они направили теперь к нему Сальвиати с предложением изваять скульптуры для новой капеллы.

— Я больше не скульптор Медичи, — бросил Микеланджело, едва Сальвиати переступил порог его мастерской. — Этот высокий пост занимает теперь Баччио Бандинелли. К концу года четыре «Пленника» уже выйдут из блоков. А еще через два года спокойной работы я закончу Юлиеву гробницу, установлю ее — и считаю, что договор мой выполнен. Семейство Ровере должно будет выплатить мне около восьмидесяти пяти сотен дукатов. Вы можете понять, что значат такие деньги для человека, который не заработал за четыре года ни скудо?

— Вам не надо пренебрегать добрым расположением семейства Медичи.

— Мне надо заработать и денег… А Медичи мне не платят. Они до сих пор смотрят на меня как на пятнадцатилетнего подростка, которому каждую неделю оставляли на умывальнике три флорина на карманные расходы.

По мере того, как поднимались стены новой сакристии, Медичи приступали к Микеланджело все упорней. Вторичное их предложение он прочел в письме Себастьяно из Рима.

А Микеланджело по-прежнему высекал своих «Гигантов» — он обтачивал напрягшееся, приподнятое бедро Юного Гиганта, крепкие, как стволы деревьев, стянутые ременной петлей ноги Бородатого, все чувства которого таились где-то внутри. Только этот труд и был теперь реальной жизнью Микеланджело — так он провел последние недели весны, жаркое и сухое лето и весь сентябрь с его прохладными ветрами, подувшими с гор.

Когда брат Буонаррото, у которого родился уже второй сын, названный Лионардо, пришел в мастерскую и спросил Микеланджело, почему он, работая дни и ночи, так давно не бывал дома и не скучает ли он по семье и друзьям, Микеланджело ответил:

— Мои друзья — эти Гиганты. Они разговаривают не только со мной, но и друг с другом. Ведут споры… будто древние афиняне на агоре.

— И кто же побеждает в этих спорах? Надеюсь, ты?

— Dio mio, отнюдь нет! Иногда они устраивают настоящий заговор и сообща одолевают меня.

— Они такие громадные, Микеланджело. Если кто-нибудь из них треснет тебя рукой по голове…

— …она расколется, как орех. Но они не склонны к нападению, они жертвы, а не насильники и, скорей, утверждают мир, чем его рушат.

Почему он уступил и сдался? Он и сам с уверенностью не мог бы ответить на этот вопрос. К октябрю давление Ватикана стало еще ощутимей. К октябрю счета Буонаррото показывали, что Микеланджело потратил за год денег больше, чем получил их в виде доходов с дома и имущества на Виа Гибеллина, от продажи вина, масла, ячменя, пшеницы, овса, сорго и соломы со всех земельных участков. К октябрю он так истощил свои силы, работая над четырехаршинными Пленниками, что дух его был уязвим и шаток. Весть о кончине Рафаэля потрясла Микеланджело — он остро ощутил теперь, как быстротечна жизнь человека, как ограничен срок, отпущенный ему на то, чтобы созидать и творить. Микеланджело стал задумчив и печален. Его вновь начали осаждать воспоминания о Лоренцо Великолепном, о его безвременной смерти.

«Кем бы я был без Лоренцо де Медичи? — спрашивал он себя. — И что я до сих пор сделал, чтобы воздать ему должное? Разве это не явная неблагодарность, если я откажусь изваять ему надгробие?»

И хотя Микеланджело предстояло снова заниматься надгробными фигурами, он мог потребовать себе на этот раз право высечь такую скульптуру, какая была бы подсказана лишь его собственным воображением, — мысль об этом уже горела в нем, как когда-то горела перед его взором багряная осень на горных пастбищах Каррары.

Последний толчок был дан тем же папой Львом — тот открыто отозвался о Микеланджело в самом недружелюбном тоне. Себастьяно, изо всех сил старавшийся заполучить подряд на роспись зала Константина в Ватикане, как-то сказал папе, что он может написать поистине чудесные фрески, если только ему поможет Микеланджело. Лев закричал:

— Чего от вас ждать иного? Все вы — ученики Микеланджело. Возьми хоть Рафаэля. Как только он увидел работы Микеланджело, он сразу же отказался от стиля Перуджино. Но Микеланджело упрям и неистов, он не хочет знать никаких резонов.

Себастьяно по этому поводу писал:

«Я ответил папе, что вы таковы лишь потому, что вам приходится усиленно работать, завершая важные изваяния. Вы пугаете всех, не исключая первосвященника».

Это был уже второй по счету папа, обвинявший Микеланджело в том, что он внушает ему страх. Но если это и правда, то разве не они сами тому причиной?

Когда Микеланджело в ответном письме к Себастьяно стал сетовать на подобные обвинения, тот успокаивал его:

«Если вы и внушаете трепет, то, по-моему, только в искусстве; здесь вы величайший мастер из всех, какие были на свете».

Скоро статуи для гробницы Юлия будут доведены до такой степени завершенности, что их можно будет передать семейству Ровере. И что тогда ему, Микеланджело, делать дальше? Нельзя допускать, чтобы тебя совсем отлучили от Ватикана. Ватикан держал под надзором все храмы Италии, даже дворянская знать и богатые купцы почтительно прислушивались к его голосу. Флоренцией правили Медичи. Микеланджело оставалось или работать на Медичи, или прекратить работу совсем.

Он утешал себя той мыслью, что, поскольку стены новой сакристии уже почти закончены, небольшое, носившее интимный характер помещение не потребует много статуй. И принять такой скромный заказ посоветовал бы, наверное, даже Якопо Галли.

 

2

Когда Микеланджело стал склоняться к переговорам с Медичи, папа Лев и кардинал Джулио пошли на это весьма охотно. Их раздражение по поводу дел с каменоломнями и дорогой в Пьетрасанте улеглось, отчасти, может быть, потому, что посланная туда артель от Собора не сумела добыть ни одного блока. Каменоломни были закрыты. Пять белоснежных колонн Микеланджело лежали без присмотра на берегу. Отправляясь в Рим по папским делам, Сальвиати предложил Микеланджело свои услуги, чтобы наладить его отношения с Ватиканом.

— Не знаю, поймем ли мы друг друга, — говорил Микеланджело печальным тоном. — Передайте папе и кардиналу, что я согласен работать на них на любых условиях — поденно, помесячно, даже не требуя денег.

На следующий день, рано утром, он пошел осматривать новую сакристию, войдя в нее с черного хода, которым пользовались строительные рабочие. Стены были грубой бетонной кладки, купол едва начат. Как было бы чудесно, — подумал он, — если бы ему дали возможность, самому разработать все убранство капеллы, взяв для этого светлый камень из Майано. Он мог бы выбрать самые хорошие, лучистые плиты и сделать из этой тесной часовни истинное святилище: белый мрамор будет здесь прекрасно сочетаться с голубовато-серым светлым камнем — два материала, которые Микеланджело любил больше всего на свете.

Флоренцию заливали дожди, дул невыносимый ветер.

Микеланджело пододвинул свой рабочий стол поближе к очагу и начал чертить планы устройства капеллы. У папы к тому времени уже было решено, что в часовне разместятся гробницы не только старших, но и двух младших Медичи: брата его Джулиано и сына Пьеро — Лоренцо. Первоначальную мысль Микеланджело о четырех надгробьях, стоящих посреди часовни, кардинал Джулио отклонил на том основании, что часовня была слишком мала. Идея же кардинала, предлагавшего устроить в стенах несколько арок и поместить саркофаги над арками, а свое собственное надгробие поставить посредине часовни, была решительно отвергнута самим Микеланджело.

Он набросал новый проект: два строгих саркофага, размещенных у двух противоположных стен, на обоих саркофагах по две полулежащих аллегорических фигуры — «Ночь» и «День» на одном, «Утро» и «Вечер» на другом, две мужских и две женских — четыре величавых, полных духовной и физической красоты изваяния, которые выражали бы собой глубокое раздумье, олицетворяя весь круг человеческой жизни.

Именно этот план и был принят.

Микеланджело думал о своих пяти белых колоннах, лежавших на берегу в Пьетрасанте. Но колонны были собственностью Собора. Гораздо проще оказалось послать две сотни дукатов, авансом выданных ему Ватиканом, в чудесную каррарскую каменоломню Полваччио и заказать мраморы там, дав точные указания, каковы они должны быть по размерам и очертаниям и как их надо отделывать. Когда блоки привезли во Флоренцию, Микеланджело убедился, что каррарцы заготовили для него превосходный мрамор и хорошо его обтесали.

Все весенние и летние месяцы он провел за работой: проектировал стены и купол часовни, набрасывал фигуры «Ночи» и «Дня», «Утра» и «Вечера», обдумывал статуи двух молодых Медичи, в натуральную величину, — они должны были разместиться в нишах над саркофагами, — рисовал изваяние Богоматери с Младенцем, готовя ей место подле стены напротив алтаря. Во Флоренции появился кардинал Джулио: он должен был ехать в Ломбардию, к войскам папы, снова отражавшим нападение французов. Джулио вызвал Микеланджело во дворец Медичи и тепло его принял.

— Микеланджело, мне хочется представить себе, увидеть как бы воочию ту часовню, которую ты украшаешь.

— Ваше преосвященство, я покажу вам точные рисунки. Вы убедитесь, что двери, окна, пилястры, колонны, ниши и карнизы будут сделаны из светлого камня. Я построю деревянные модели саркофагов, в точных масштабах, вылеплю статуи в глине, их размеры и формы будут такими же, как в мраморе. Я поставлю эти модели на саркофаги.

— Все это потребует немало времени. А у святого отца его нет.

— Вы не правы, ваше преосвященство. Это не потребует много времени и обойдется совсем недорого.

— Тогда пусть будет по-твоему. Я передам Буонинсеньи, чтобы тебе выдали денег, сколько понадобится.

Но никаких денег так и не было выдано. Забывчивость Джулио не удивила Микеланджело и не помешала ему работать. Он стал изготовлять модели на свои собственные средства. Затем он с головой ушел в архитектуру, набрасывая рисунки и составляя расчеты для завершения купола. Он тщательно обдумывал, сколько же прорезать в капелле окон. Свою работу он прервал на один лишь день, чтобы отпраздновать рождение третьего сына Буонаррото — Буонарротино; с тремя наследниками мужского пола будущее фамилии Буонарроти Симони было теперь обеспечено.

В конце ноября папа Лев возвратился со своей виллы Ла Мальяна, где он охотился, и заболел от простуды. Первого декабря 1521 года первый папа из рода Медичи лежал в Ватикане уже мертвым. Микеланджело слушал заупокойную мессу в Соборе, стоя рядом с Граначчи и вспоминая годы, проведенные вместе с Джованни во дворце; он припомнил и первую большую охоту, которую устроил юный Джованни, его доброжелательность, когда он стал влиятельным кардиналом в Риме и оказывал Микеланджело свою поддержку. Микеланджело молился теперь за упокой его души. Потом он шепнул Граначчи:

— Как ты думаешь, будет отпущена папе Льву на небесах хоть малая доля тех развлечений и удовольствий, какие он позволял себе в Ватикане?

— Сомневаюсь. Господь Бог не захочет тратить столько денег.

На улицах дул ледяной ветер трамонтана. Обогреть мастерскую было невозможно, хотя Микеланджело то и дело подкладывал в очаг дров. Теперь, когда папа Лев умер, проект часовни Медичи тоже обдували холодные и зловещие ветры. За верховенство в коллегии кардиналов в Риме боролось не меньше полудесятка группировок, пока в конце концов они не достигли некоего компромисса, избрав папой шестидесятидвухлетнего Адриана из Утрехта, практичного фламандца, который был наставником у Карла Пятого.

Кардинал Джулио переселился из Рима во Флоренцию: папа Адриан был высоконравственным церковником и с осуждением смотрел на правление папы Льва, возлагая ответственность за многие его деяния на Джулио. Адриан старался изгладить кое-какие несправедливости и обласкать тех, кто был ущемлен или обижен покойным папой. Адриан начал с того, что вернул власть герцогу Урбинскому, и кончил тем, что, сочувственно выслушав жалобы наследников Ровере, позволил им возбудить судебное дело против Микеланджело Буонарроти за то, что тот не выполнил своего договора с родственниками папы Юлия.

Шагая по улице к дому нотариуса Рафаэлло Убальдини, Микеланджело чувствовал, что его бьет нервная дрожь. Нотариус Убальдини лишь недавно вернулся в город после свидания с папой Адрианом.

— На каком основании они хотят притянуть меня к суду? — возмущенно спрашивал Микеланджело нотариуса. — Ведь я не оставляю работы над гробницей.

Убальдини был маленьким человечком с голубыми от бритья щеками, по-своему очень ревностный и серьезный.

— Ровере утверждают, что вы не работаете, — ответил он.

— Четыре «Пленника» стоят в моей мастерской…

— Согласно последнему тексту договора вы должны закончить гробницу в мае этого года. Вы дали обязательство не браться ни за какие другие работы и все-таки взялись за сакристию Медичи.

— Я сделал для сакристии лишь рисунки… Дайте мне еще год и…

— Герцог Урбинский больше не верит вашим обещаниям. Ровере доказали папе Адриану, что с момента заключения договора прошло уже семнадцать лет, а вы еще не сделали ничего.

Трясясь от ярости, Микеланджело крикнул:

— А сказали они папе Адриану, что первый, кто помешал мне работать, был сам папа Юлий? Он отказал мне в деньгах на гробницу. Он вычеркнул из моей жизни пятнадцать месяцев, принудив меня отливать его бронзовую статую в Болонье. Сказали они папе, что Юлий загнал меня на потолок Систины и заставил четыре года его расписывать?

— Тише, тише. Присядьте вот тут, у стола.

Микеланджело спросил вдруг осипшим голосом:

— Если папа Адриан поддерживает этот иск, значит я проиграл?

— Возможно.

— Чего они хотят от меня?

— Во-первых, чтобы вы выплатили им все деньги.

— Я выплачу.

— Больше восьми тысяч дукатов.

— Восемь тысяч дукатов!.. — Он подскочил, словно кожаное кресло под ним вдруг загорелось. — Но я брал всего три тысячи.

— У них есть квитанции, расписки…

Убальдини показал Микеланджело бумаги. Тот позеленел.

— Две тысячи дукатов, которые мне выплатил Юлий перед своей кончиной, — это деньги за Систину!

— Как вы это докажете?

— …никак.

— Выходит, суд обяжет вас заплатить в их пользу восемь тысяч дукатов и, кроме того, проценты за все эти годы.

— Сколько же это будет?

— Не более двадцати процентов. Ровере требуют также выплаты неустойки за невыполнение договора. Это может вылиться в любую сумму, которую суд сочтет нужным назначить. Папа Адриан не питает интереса к искусству, он подходит к этому спору с чисто деловой точки зрения.

Микеланджело едва удерживал слезы, навертывавшиеся на глаза.

— Что мне теперь делать? — прошептал он. — Все мои земельные участки и дома, вместе взятые, едва ли стоят десяти тысяч флоринов. Я буду банкротом. Все сбережения, скопленные за целую жизнь, пойдут прахом…

— По правде говоря, не знаю, как и быть. Надо нам искать друзей при дворе. Людей, которые восхищены вашими работами и заступятся за вас перед папой Адрианом. А тем временем — если только я могу дать вам совет — вы должны заканчивать ваших четырех «Пленников» и везти их в Рим. Хорошо бы вам собрать все, что вы создали для надгробия Юлия, в одно место…

Спотыкаясь, как слепой, Микеланджело вернулся к себе в мастерскую, — его сильно лихорадило и тошнило. Слухи о нависшей над ним катастрофе разошлись по всей Флоренции. К нему стали являться друзья: Граначчи и Рустичи предложили свои кошельки с золотом, кое-кто из семейств Строцци и Питти вызвался съездить в Рим похлопотать за него.

Он был обложен, как зверь, со всех сторон. Наследники Юлия, собственно, и не интересовались деньгами, им надо было наказать Микеланджело за то, что он, не закончив гробницу Ровере, принялся за работу над фасадом и часовней Медичи. Когда в письме к Себастьяно Микеланджело высказал желание приехать в Рим и завершить гробницу, герцог Урбинский отверг это предложение. Он заявил:

— Мы не хотим уже никакой гробницы. Мы хотим, чтобы Буонарроти явился в суд и подчинился его приговору.

И Микеланджело понял тогда, что есть разные степени крушения. Три года назад, когда кардинал Джулио вызвал его из Пьетрасанты и приостановил работы над фасадом, он, Микеланджело, понес тяжелый урон, но все же он был в силах вновь взяться за резец, изваять «Воскресшего Христа» и начать «Четырех Пленников». Теперь он стоял перед истинной катастрофой; на сорок восьмом году жизни он будет лишен всего своего имущества и ославлен как человек не способный или не желающий исполнить заказ. Ровере постараются заклеймить его как вора, взявшего у них деньги и ничего не создавшего взамен. Ему придется жить без работы все то время, пока Адриан будет папой. Путь его как художника и человека будет закончен.

Он бродил по окрестностям города, разговаривая сам с собой, кляня всяческие козни и интриги врагов, сетуя на жестокость слепой судьбы. Часто он не сознавал, где находится, — мысли его метались от одной фантастической идеи к другой: то он решал бежать в Турцию, куда его уже вторично звал его друг Томмазо ди Тольфо, то ему хотелось тайком уехать к французскому двору и начать там новую жизнь под чужим именем; он мечтал отомстить всем, кто его обижал и мучил, рисуя себе, как он жестоко с ними расправится, и произнося страстные речи, — у него были все признаки больного, страдавшего тяжелым душевным недугом. Он не мог спать по ночам и не мог сидеть за столом во время еды. Ноги несли его куда-нибудь в Пистойю или в Понтассиеве, а мысленно он находился в Риме или в Урбино, в Карраре или во дворце Медичи, бранясь, обвиняя, изобличая, нанося удары, не в силах забыть несправедливость и унижение или примириться с ними.

Он смотрел, как убирают урожай, как на вымощенных камнем токах обмолачивают цепами пшеницу, как, срезают гроздья винограда и давят его на вино, как мечут в стога сено и укрывают его на зиму, как собирают оливы и обрезают деревья, листва которых постепенно становилась желтой. Он был вконец истощен, его рвало после еды, как в те дни, когда он вскрывал в монастыре Санто Спирито трупы. Снова и снова он спрашивал себя:

«Как это случилось? Когда я стал таким одержимым, когда проникся такой любовью к мрамору и ваянию, любовью к своей работе? Когда я забыл все остальное на свете? Что со мной происходит? Когда я выбился из общего уклада жизни?»

«Что за преступление я совершил, о Господи! — кричал он уже не про себя, а вслух. — Почему ты покинул меня? Зачем я иду по кругам Дантова Ада, если я еще не умер?»

И, читая «Ад», он находил в нем строки, порождавшие у него такое ощущение, будто Данте создал эту книгу, чтобы описать его, Микеланджело, жизнь и участь:

Нагие души, слабы и легки, Вняв приговор, не знающий изъятья, Стуча зубами, бледны от тоски. Выкрикивали Господу проклятья, Хулили род людской, и день, и час, И кран, и семя своего зачатья… И понял я, что здесь вопят от боли Ничтожные, которых не возьмут. Ни Бог, ни супостаты божьей воли. Вовек не живший, этот жалкий люд Бежал нагим, кусаемый слепнями И осами, роившимися тут.

Целыми днями слонялся он по улицам, далеко обходя многолюдные площади, шумные рынки и ярмарки; все это напоминало те дни, когда, он расписывал плафон Систины и плелся по вечерам домой, пересекая площадь святого Петра; ему казалось теперь, что люди смотрят на него пустым взглядом, не замечая. У него было жуткое чувство, будто он ходит среди живых как привидение.

— Чего мне не хватает? — спрашивал он у Граначчи. — Я близко знал многих пап, получал от них огромные заказы. У меня есть талант, энергия, душевный жар, самодисциплина, целеустремленность. В чем же мой порок? Чего мне недостает? Благоволения фортуны? Где люди находят это таинственное снадобье — дрожжи удачи?

— Переживи дурные времена, caro, — и ты опять будешь весел, жизнь принесет тебе и добро и радость. Иначе ты сгубишь себя, сгоришь, как гнилое полено, брошенное в огонь…

— Ах, Граначчи, ты опять за свое: переживи дурное время. А как быть, если твое время уже кончилось?

— Сколько лет твоему отцу?

— Лодовико? Около восьмидесяти.

— Вот видишь. Жизнь у тебя прожита только наполовину. Так и с твоей работой — она тоже сделана лишь наполовину. Тебе не хватает веры в Божий промысел.

Граначчи был прав. Микеланджело спас один лишь Господь Бог. Не справясь с тяжким недугом, который мучил его почти два года, папа Адриан скончался и ждал теперь себе воздания на небесах. Коллегия кардиналов спорила и торговалась, идя на всяческие посулы и сделки, в течение семи месяцев… пока кардинал Джулио де Медичи не нашел достаточно сторонников, чтобы добиться своего избрания. Только подумать — кузен Джулио!

Папа Клемент Седьмой подал весть Микеланджело сразу же после своей коронации: Микеланджело должен возобновить работу над часовней.

Он был подобен человеку, который перенес опаснейшую болезнь и уже смотрел в лицо смерти. Теперь он пришел к мысли, что все, что происходило с ним прежде, до нынешних дней, — все было восхождением вверх, а все, что происходит теперь, — это уже нисхождение, закат. Но если он не в силах управлять и распоряжаться своей судьбой, зачем он рожден? Ведь Господь Сикстинского плафона, простерший десницу к Адаму, чтобы зажечь в нем искру жизни, обещал своему прекрасному творению свободу как неотъемлемое условие существования. Микеланджело начал высекать свои аллегорические фигуры для капеллы как существа, которые тоже познали тяжесть и трагичность жизни, постигли ее пустоту, ее тщету. Деревенский люд говорил: «Жизнь дана, чтобы жить». Граначчи говорил: «Жизнь дана, чтобы ею наслаждаться». Микеланджело говорил: «Жизнь дана, чтобы работать». «Утро», «День», «Вечер» и «Ночь» говорили: «Жизнь дана, чтобы страдать».

Давид Микеланджело был юным, он знал, что он одолеет самые трудные преграды и добьется всего, чего захочет; Моисей был мужем преклонных лет, но обладал такой внутренней силой, что мог сдвинуть горы и придать четкий облик целому народу. А эти новые создания, над которыми Микеланджело сейчас трудился, были овеяны печалью и состраданием, они как бы спрашивали человека о самом мучительном и неразрешимом: для чего, для какой цели призваны мы на землю? Для того только, чтобы прожить положенный срок? Чтобы пройти тот путь, который проходит каждый в беспрерывной чреде существований, передавая бремя жизни от одного поколения к другому?

Раньше он заботился прежде всего о мраморе, о том, что он может из него высечь. Теперь его интерес был сосредоточен на чувствах людей, на том, как ему передать и выразить сокровенный смысл жизни. Раньше он обрабатывал мрамор, теперь он как бы сливался с ним. Он всегда стремился к тому, чтобы его статуи выражали нечто значительное, но и «Давид», и «Моисей», и «Оплакивание» — все это были отдельные вещи, замкнутые в себе. В часовне же Медичи он обрел возможность разработать в группе статуй одну объединяющую тему. Мысль, которую он вдохнет в изваяние, будет для него гораздо важнее, чем все его искусство, все мастерство работы.

Шестого марта 1525 года Лодовико в своем доме устроил обед, чтобы в пятидесятый раз отпраздновать день рождения Микеланджело. Микеланджело проснулся в грустном настроении, но, сев за стол в окружении Лодовико, Буонаррото, жены Буонаррото и четверых его детей, братьев Джовансимоне и Сиджизмондо, он чувствовал себя почти счастливым. Он вступил в осень своей жизни: как и у природы, у человека есть свой круг времен. Разве осенний сбор урожая менее важен, чем сев зерен весною? Одно без другого теряет свой смысл.

 

3

Он рисовал, лепил и ваял, будто человек, который вырвался из стен темницы и которому оставалась одна-единственная радость — свобода выразить себя в пространстве. Время было его каменоломней: он извлекал из него, словно белые кристаллические глыбы, год за годом. Что иное мог он высечь в скалистых горах будущего? Деньги? Они не давались ему. Славу? Она обманывала его, расставляла коварные ловушки. Работа была его единственной наградой, другой награды не существовало. Творить из белого камня самые прекрасные изваяния, когда-либо существовавшие на земле и на небе, выразить в них всеобщую истину — вот плата и слава художника. Все остальное — мираж, обманчивый дым, тающий на горизонте.

Папа Клемент назначил ему пожизненную пенсию в пятьдесят дукатов месяц, дал расположенный на площади у церкви Сан Лоренцо дом, пригодный для мастерской. Герцога Урбинского и других наследников Ровере от судебного иска вынудили отказаться. Теперь Микеланджело предстояло возвести Юлиеву гробницу, придвинув ее к стене, для этого у него были готовы все фигуры, за исключением статуи папы и Богоматери. Он отдал гробнице Юлия целых двадцать лет — и все словно для того, чтобы убедиться в пророческой правоте Якопо Галли.

Обдумывая, как отделать капеллу, Микеланджело условился с семейством Тополино, чтобы оно помогло в работе, и в частности взялось за обтеску светлого камня для дверей, окон, коринфских колонн и архитравов, деливших стены на три яруса; гигантские пилястры нижнего пояса сменялись во втором ярусе колоннами с изящно выточенными каннелюрами, люнеты и падуги третьего яруса поддерживали купол. В куполе он старался соединить найденные человеческим разумом очертания флорентинского Собора и естественную луковицеобразную форму зрелого плода. Купол был несколько сжат — этого требовали уже возведенные стены, но Микеланджело был счастлив, обнаружив, что архитектура заключает в себе столько же скульптуры, сколько скульптура содержит архитектуры.

Теперь Микеланджело не знал, куда деваться от заказов и предложений, — его просили придумать форму окон для дворцов, возвести гробницу в Болонье, виллу в Мантуе, высечь статую Андреа Дориа в Генуе, разработать фасад особняка в Риме, изваять Богородицу с архангелом Михаилом в церкви Сан Миниато. Даже папа Клемент предложил ему новый заказ, прося на этот раз построить библиотеку для манускриптов и книг семейства Медичи, — ее надо было поместить над старой сакристией Сан Лоренцо. Микеланджело набросал несколько черновых проектов библиотеки, рассчитывая применить для ее отделки тот же светлый камень.

У Микеланджело появился новый ученик — юный Антонио Мини, племянник его друга Джована Баттисты Мини. Это был длиннолицый, с впалыми щеками подросток, глаза и рот на его узкой физиономии казались слишком круглыми, но фигура у парня была ладная и крепкая, а отношение к жизни самое безмятежное и ясное. Он был добросовестен, на него можно было положиться в работе над моделями, в копировании рисунков, в заготовке и оттачивании резцов, — словом, он оказался таким же преданным и рьяным помощником, каким был Арджиенто, только гораздо способнее. Поскольку у Микеланджело жила теперь служанка, монна Аньола, прибиравшая в мастерской на Виа Моцца, пылкий Мини проводил все свое свободное время вместе с другими юношами на ступенях Собора, наблюдая гулявших у Баптистерия девушек в платьях с низким вырезом и буфами на плечах.

Джованни Спина, купец-ученый той благородной породы, к которой принадлежали Якопо Галли, Альдовранди и Сальвиати, был назначен папой Клементом наблюдать за работой Микеланджело и за строительством капеллы и библиотеки. Это был высокий, сутулый мужчина, очень зябкий — он кутался даже в теплую погоду, — лицо у него было умное, с миндалевидными узкими глазами. Придя в мастерскую к Микеланджело, он говорил:

— В Риме при папском дворе я познакомился с Себастьяно. Он разрешил мне побывать в вашем доме на Мачелло деи Корви — посмотреть «Моисея». Я всегда поклонялся скульптурам Донателло. Теперь я скажу, что Донателло и вы — это отец и сын.

— Не отец и сын, а дед и внук. Я наследник Бертольдо, а Бертольдо был наследником Донателло. Это все одна тосканская родственная линия.

Спина разгладил ладонями свои длинные, спадавшие на уши волосы.

— Когда у папы не окажется во Флоренции денег, вы можете рассчитывать на меня. Я постараюсь их раздобыть…

Спина подошел к четырем незаконченным «Пленникам», придирчиво оглядел их со всех сторон и с нескрываемым удивлением широко раскрыл свои миндалевидные глаза.

— Этот Атлант, поднимающий тяжелую глыбу камня… Ведь он говорит нам, что каждый, у кого есть голова на плечах, несет на себе и всю тяжесть мира?

Они присели на скамью, разговорившись об изваяниях делла Кверча в Болонье, о статуе Лаокоона. Спина спросил:

— Ручеллаи не признают, что вы приходитесь им кузеном, не так ли?

— Откуда вы знаете, что я родственник Ручеллаи?

— Я изучал документы. Не хотите ли вы побывать в саду при дворце Ручеллаи, где мы устраиваем наши встречи? Мы — это все, что осталось от Платоновской академии. В четверг Никколо Макиавелли будет читать первую главу своей истории Флоренции, которую он пишет по заказу Синьории.

В часовне, которая была далеко еще не закончена, Микеланджело работал над блоками Утра, Вечера, Богоматери и молодого Лоренцо. Теплыми осенними вечерами, сидя у открытой двери, выходившей на дворик его мастерской, он лепил глиняные модели Речных Божеств, олицетворявших страдания, — эти божества он предполагал поместить у подножия статуй юных Медичи. Когда наступала темнота, он, усталый от работы, ложился в постель и с открытыми глазами слушал, как колокола ближних церквей отбивают ночные часы. Он видел перед собой нежное лицо Контессины, слушал особенный ее голос и в то же время ощущал рядом с собой горячее тело Клариссы, — прижимаясь к ней, он крепко обхватывал ее руками; два эти образа, будто в странном сне, сливалась теперь воедино, превращаясь в неведомую возлюбленную. Он спрашивал себя, будет ли еще когда-нибудь у него любовь, как это произойдет, кто ему встретится. Он поднимался, хватал лист бумаги, где были перечеркнутые крест-накрест фигуры «Утра» и «Вечера», наброски рук, ног, бедер, грудей, и до утра писал стихи, изливая в них накипевшие у него чувства.

ГОРНИЛО ЛЮБВИ

У камня в сокровенной глубине Порой, как верный друг, огонь таится, С огнем порою камень хочет слиться, На миг пропав в клокочущей волне. В ней отвердев, окрепнув, как в броне, Обресть двойную цену, обновиться, Как та душа, что в силах возвратиться Из тартара к небесной вышине. Гляди, меня окутало клубами В глубинах сердца вспыхнувшее пламя: Мгновение — и буду прах и дым! Но нет! Огонь и боль мой дух не ранит, А закалит. Его навек чеканит Любовь своим чеканом золотым.

Как только занимался рассвет, он откладывал перо и бумагу и долго рассматривал в зеркале над умывальником свое лицо, словно это было лицо какого-то нанятого им натурщика. Все оно будто запало, вогнулось внутрь — морщины, идущие вдоль плоского лба, прятавшиеся от мира под костистым надбровьем глаза, нос, который казался теперь более широким, чем прежде, плотно сжатые губы, как бы сдерживающие в себе некое слово или мысль. Цвет янтарных глаз сделался еще темнее. Только волосы, сопротивляясь времени, были, как прежде, густы и шелковисты и по-молодому вились вокруг лба.

Когда Медичи снова оказались на папском троне, Баччио Бандинелли получил от них заказ изваять «Геракла»: скульптуру предполагали установить напротив дворца Синьории. Это был тот самый заказ, с которым семнадцать лет назад гонфалоньер Содерини обращался к Микеланджело. Как-то раз, зная, что эти разговоры о Бандинелли огорчают Микеланджело, Мини с криком ворвался в мастерскую, пробежав без передышки не один квартал.

— Только что привезли блок «Геракла»… и он свалился в Арно! Люди на берегу говорят, что мрамор сам затонул, только бы не попасть в руки к Бандинелли!

Микеланджело расхохотался и в ту же минуту начал очередную серию ударов, ведя жало резца от чашечки колена «Вечера» к паху.

На следующее утро один приехавший из Рима каноник доставил ему известие от папы.

— Буонарроти, вы помните угол лоджии в Садах Медичи, напротив которого стоит дом Луиджи делла Стуфы? Папа спрашивает, не можете ли вы воздвигнуть там «Колосса» в двенадцать сажен вышины?

— Восхитительная мысль, — саркастически ответил Микеланджело. — Только «Колосс», пожалуй, слишком загромоздит улицу. Почему бы не поставить его на том углу, где находится цирюльня? Статую можно сделать пустотелой и нижний ее этаж сдать цирюльнику. Тогда и он был бы не внакладе.

В четверг вечером Микеланджело пошел во дворец Ручеллаи послушать, как будет читать Макиавелли свою «Мандрагору». Все, кто собирался в этом кружке, были настроены по отношению к папе Клементу резко враждебно: его называли здесь Мулом, Выродком, Отребьем Медичи. Платоновская академия являлась центром заговора, ставившего целью восстановление республики. Ненависть к Клементу разгоралась еще и потому, что во дворце жили два подростка, незаконные Медичи, которых воспитывали как будущих правителей Флоренции.

— Какой же ужасный позор падет на наши головы, — возмущался Строцци, когда заговорили о сыне Клемента. — Чтобы нами управлял даже не сам Мул, а его отродье!

Микеланджело не раз слышал, что Клемент фактически укреплял позиции антимедической партии, совершая в своей политике ошибки, которые можно было назвать роковыми и которые были бы непростительны даже для папы Льва. В беспрерывных войнах между соседними народами он неизменно поддерживал не ту сторону, какую следовало поддерживать; армию его союзников французов разбил император Священной Римской империи, дружественные предложения которого Клемент отверг, между тем как, говоря по-правде, Клемент менял союзников столь часто, что уже ни Микеланджело, ни вся Европа не могла уследить за его увертками и интригами. В Германии и Голландии тысячи верующих, отпадая от католицизма, поддерживали Реформацию, а папа Клемент решительно ее отвергал, хотя Мартин Лютер еще в 1517 году прибил к дверям замковой церкви в Виттенберге свои знаменитые девяносто пять тезисов.

— Я нахожусь в очень неловком положении, — говорил Микеланджело Спине, когда они сели за стол, чтобы поужинать жареным голубем, приготовленным монной Аньолой. — Я хочу восстановления республики, а работаю на Медичи. Вся судьба часовни зависит от доброй воли папы Клемента. Если я примкну к противникам Медичи и мы добьемся их изгнания, что тогда будет с моими статуями?

— Искусство есть высшее выражение свободы, — отвечал Джованни Спина. — Пусть политикой занимаются другие.

Микеланджело заперся в капелле и с головой ушел в работу над мраморами.

Пассерини, он же кардинал Кортоны, правил Флоренцией как самодержец. Будучи чужаком, он не любил Флоренции — не любил ее, кажется, и Клемент, ибо кто как не Клемент отверг все призывы Синьории и старинных флорентинских фамилий убрать кардинала: город считал его человеком грубым и жадным, он помыкал выборными советниками Флоренции и разорял ее жителей непосильными податями. Флорентинцы выжидали лишь удобного момента, чтобы восстать, взять в руки оружие и снова изгнать Медичи из города. Когда тридцатитысячная армия Священной Римской империи, идя на юг и готовясь занять Рим, чтобы наказать папу Клемента, подступила к Болонье, намереваясь затем двинуться на Флоренцию, город восстал. Огромные толпы штурмовали дворец Медичи и требовали оружия для защиты от врага.

— Оружие! Дайте народу оружие!

Кардинал Кортоны появился в верхнем окне дворца и обещал выдать оружие. Но когда он узнал, что войска папы под командованием вечного преследователя Микеланджело герцога Урбинского уже приближаются к Флоренции, он пренебрег обещанием и, прихватив с собой двух молодых Медичи, бежал из города к герцогу. Вскоре Микеланджело был уже вместе с Граначчи и его друзьями во дворце Синьории. Толпа, заполнявшая площадь, кричала:

— Popolo! Libertà! Народ! Свобода!

Охранявшая Синьорию флорентинская стража даже не пыталась препятствовать комитету горожан войти в правительственный дворец. В Большом зале состоялось собрание. Затем Никколо Каппони, отец которого когда-то возглавлял движение против Пьеро де Медичи, вышел на балкон и объявил:

— Флорентинская республика восстановлена! Медичи изгнаны! Всем гражданам необходимо вооружиться и сойтись на площади Синьории!

Кардинал Кортоны вернулся во Флоренцию, приведя с собой тысячу кавалеристов герцога Урбинского. Партия Медичи открыла им ворота города. Комитет, заседавший внутри дворца Синьории, наглухо запер двери. Кавалеристы герцога Урбинского штурмовали их с длинными пиками в руках. Из окон здания, с зубчатого парапета на головы герцогских солдат полетело все, что только можно было кинуть: конторки, столы, кресла, посуда, громоздкие доспехи.

Тяжелая скамья, со свистом рассекая воздух, летела с парапета. Микеланджело видел, что она падает прямо на статую Давида.

— Берегись! — завопил он, как будто статуя могла уклониться от удара.

Но было уже поздно. Скамья ударилась об изваяние. Левая рука Давида, державшая пращу, отвалилась по локоть. Она упала на каменья площади и раскололась.

Толпа отхлынула назад. Солдаты стали озираться вокруг, выжидая, что же будет дальше. Всякое движение в окнах и за парапетом Синьории замерло. Люди на площади смолкли. Не сознавая того, что он делает, Микеланджело рванулся к статуе. Толпа расступалась перед ним, люди негромко говорили друг другу.

— Это Микеланджело. Дайте ему пройти.

Он стоял перед «Давидом», глядя в его полное мысли и решимости прекрасное лицо. Голиаф даже не поцарапал Давида, не нанес ему никакого вреда, а гражданская война во Флоренции чуть не разбила его вдребезги, промахнувшись лишь на один дюйм. Рука у Микеланджело ныла, словно она тоже была оторвана.

Из толпы выскочили два юнца — Джорджо Вазари, ученик Микеланджело, и Чеккино Росси. Они подбежали к «Давиду», собрали обломки его руки — три бесформенных куска мрамора — и скрылись в узкой боковой улочке.

В мертвой тишине ночи кто-то пальцами забарабанил в дверь Микеланджело. Он отпер ее, впустив Вазари и Чеккино. Они заговорили, перебивая друг друга:

— Синьор Буонарроти…

— …мы спрятали три осколка…

— …в сундуке в доме отца Росси.

— Они спасены.

Микеланджело смотрел на два сияющих юных лица и думал:

— Спасены? Разве можно что-либо спасти в этом мире войны и хаоса?

 

4

Войско императора Священной Римской империи докатилось до Рима и проломило стены города. Разношерстные орды солдат-наемников заполнили Рим, вынудив папу Клемента перебраться по переходу в крепость Святого Ангела и укрыться там пленником, в то время как немецкие, испанские и итальянские отряды грабили, жгли, опустошали Рим, уничтожая священные произведения искусства, разбивая в куски алтари, мраморные изваяния девы Марии, пророков, святых, отливая из бронзовых статуй пушки, добывая из цветных стекол свинец, разводя на мраморных ватиканских полах костры, выкалывая глаза на портретах. Статую папы Клемента вытащили на улицу и разбили.

— Что там творится с моим «Оплакиванием»? С плафоном Систины? — стонал Микеланджело. — Уцелела ли моя мастерская? «Моисей» и два «Раба»? Или от них остались одни осколки?

Спина пришел уже поздно ночью. Весь день он провел на шумных сборищах и собраниях то во дворце Медичи, то в Синьории. Кроме небольшого кружка закоренелых сторонников Медичи, весь город был полон решимости свергнуть их власть. Поскольку папа Клемент был в Риме как бы под арестом, Флоренция могла вновь объявить себя республикой. Ипполито, Алессандро и кардинала Кортоны было решено выпустить из города с миром.

— Теперь, — раздумчиво заключил Спина, — будет положен конец правлению Медичи на долгие времена.

Микеланджело несколько минут не произносил ни слова.

— А новая сакристия?

Спина опустил голову.

— Ее… ее закроют.

— Медичи надо мной — как кара! — вскричал Микеланджело, не сдержав своей муки. — Сколько уж лет я работаю на Льва и Клемента, а посмотреть — что у меня сделано? Шесть вчерне обработанных блоков, не законченный интерьер часовни… Клемент сейчас в плену, и Ровере напустятся на меня снова…

Он тяжело опустился на скамью.

— Я буду рекомендовать тебя на службу республике, — мягко сказал Спина. — Теперь, после нашей победы, мы можем убедить Синьорию, что часовня посвящена памяти Лоренцо Великолепного, а его чтут все тосканцы. И тогда мы добьемся разрешения отпереть часовню и вновь начать в ней работу.

Микеланджело оставил дом на площади Сан Лоренцо со всеми сделанными там рисунками и глиняными моделями, засел в мастерской на Виа Моцца и отдался работе над едва начатым блоком «Победы», который входил в его первоначальный замысел гробницы Юлия. «Победа» возникла у него в образе прекрасного, стройного, как древний грек, юноши, хотя и не столь мускулистого, как прежние его мраморные изваяния. Руки Микеланджело энергично работали, его резцы вгрызались в податливый камень, но скоро он почувствовал, что в мыслях у него нет того лада и собранности, какие требуются для работы.

Вот он высекает «Победу». Победу над кем? Над чем? Если он не знает, кто Победитель, как он может сказать, кто Побежденный? Под ногами у Победителя он изваял лицо и голову Побежденного — старого, раздавленного бедой человека… самого себя? Так он, наверное, будет выглядеть лет через десять или двадцать — с длинной седой бородой. Что же сокрушило его? Годы? Неужто Победитель — это Юность, ибо только в юности человек способен вообразить, будто можно стать Победителем? Во всех чертах Побежденного чувствовался жизненный опыт, и мудрость, и страдание — и все же он был попираем, оказавшись у ног юноши. Не так ли во все века попираются мудрость и опыт? Не сокрушает ли их время, олицетворенное в юности?

За стенами его мастерской, во Флоренции, восторжествовала республика. Гонфалоньером был избран Никколо Каппони правивший в традициях Содерини. Для защиты республики город принял революционный план Макиавелли: создать ополчение, призвав в него специально обученных и вооруженных горожан, дать им все необходимое, чтобы отразить неприятеля. Наряду с Синьорией Флоренцией правил Совет Восьмидесяти, в котором были представлены старинные роды. Торговля процветала, город благоденствовал, народ был счастлив, вновь обретя свободу. Мало кто задумывался над тем, что происходит с папой Клементом, все еще сидевшим в заточении в замке Святого Ангела, который защищали немногие его приспешники, в том числе Бенвенуто Челлини, молодой скульптор, отказавшийся идти в ученики к Торриджани. Но Микеланджело был жизненно заинтересован в судьбе папы Клемента. Целых четыре года любовной работы отдал он часовне Медичи. Теперь она была заперта и опечатана, и в ней стояли четыре частично законченных блока, с которыми Микеланджело связывал все свое будущее. Он пристально следил за участью узника замка Святого Ангела.

Папа Клемент подвергался опасности с двух сторон. Католическая церковь распадалась в это время на церкви национальные, власть Рима постепенно слабела. Дело было не только в том, что в значительной части Европы восторжествовали лютеране. Английский кардинал Уолси предложил созвать во Франции совет независимых кардиналов и положить основы нового управления церковью. Итальянские кардиналы собрались в Парме и хотели установить свою собственную иерархию, а французские кардиналы уже самостоятельно назначали папских викариев. Немецкие и испанские отряды Карла, стоявшие в Риме, все еще бесчинствовали, грабили, крушили, требуя за свой уход большой выкуп. Сидя в замке Святого Ангела, Клемент пытался собрать требуемые деньги и был вынужден выдать в руки врага нескольких заложников: Якопо Сальвиати с позором протащили по улицам и едва не повесили. Время шло, каждый месяц приносил новые события — всюду желали переустройств, старались поставить нового папу или учредить совет, жаждали решительной реформы.

В конце 1527 года в делах наступил крутой поворот. Моровая язва скосила в войсках императора Священной Римской империи каждого десятого человека. Немецкие солдаты ненавидели Рим и страстно мечтали о возвращении на родину. Для борьбы со Священной Римской империей в Италию вторглась французская армия. Клемент дал обязательство выплатить захватчикам в трехмесячный срок триста тысяч дукатов. Испанские отряды отошли от замка Святого Ангела… и после семи месяцев заточения папа Клемент, переодетый купцом, бежал из Рима в Орвието.

Микеланджело тотчас получил от него весть. Продолжает ли он трудиться на папу? Не оставил ли он своего плана украсить новую сакристию скульптурой? Если Микеланджело будет по-прежнему работать, то папа Клемент перешлет с нарочным имеющиеся у него пять сотен дукатов для того, чтобы Микеланджело мог оплатить свои неотложные расходы.

Микеланджело был глубоко тронут. Ведь, оказавшись в столь тяжелом положении, без денег, без помощников и сторонников, не видя прямой возможности вновь овладеть властью, папа согрел его словом участия, проявил к нему доверие, как будто Микеланджело был членом его семьи.

— Я не могу брать деньги у Джулио, — говорил Микеланджело Спине, когда они обсуждали свои дела на Виа Моцца. — Но разве мне нельзя хоть немного поработать в часовне? Я бы ходил туда тайком, по ночам. Ведь это не принесет вреда Флоренции…

— Потерпи. Выжди хотя бы год или два. Совет Восьмидесяти очень обеспокоен, он не знает, что предпримет против нас папа Клемент. Если ты начнешь работать в капелле, Совет будет считать это изменой.

С наступлением теплой погоды чума ворвалась и во Флоренцию. У тех, кто заболевал, ужасно ломило голову, ныли поясница, руки и ноги, их мучил жар, скоро начиналась рвота, на третий день больной погибал. Если человек умирал на улице, к трупу его не прикасались, родственники тех, кого смерть настигала дома, сразу же покидали жилище. Флорентинцы гибли тысячами. Город напоминал огромную покойницкую. Буонаррото позвал Микеланджело домой на Виа Гибеллина.

— Микеланджело, я боюсь за Бартоломею и детей. Можно нам переехать в наш дом в Сеттиньяно? Там мы были бы в безопасности.

— Ну разумеется, можно. Возьми с собой и отца.

— Я не поеду, — заявил Лодовико. — Когда человеку под восемьдесят, имеет он право умереть в собственной постели?

Рок поджидал Буонаррото в Сеттиньяно, в той самой комнате, где он родился. Когда Микеланджело примчался туда, Буонаррото лежал уже в бреду, язык у него распух и был покрыт сухим желтоватым налетом. За день до того Джовансимоне увез жену и детей Буонаррото в другое место. Слуги и работавшие при доме крестьяне разбежались.

Микеланджело пододвинул к кровати брата кресло и глядел на него, дивясь в душе, как они с Буонаррото до сих пор еще похожи друг на друга. При виде брата в глазах Буонаррото зажглась тревога.

— Микеланджело… сейчас же уходи… тут чума.

Микеланджело вытер запекшиеся губы брата влажной тряпкой, тихо сказал:

— Я тебя не брошу. Ты один из всей нашей семьи по-настоящему любил меня.

— Я всегда тебя любил… Но я был тебе… в тягость. Прости меня.

— Мне нечего тебе прощать, Буонаррото. Если бы ты был со мной рядом все эти годы, мне было бы гораздо легче.

Напрягая последние силы, Буонаррото улыбнулся.

— Микеланджело… ты был всегда… хорошим.

На закате Буонаррото стал отходить. Обхватив его левой рукой, Микеланджело положил голову брата себе на грудь. Буонаррото пришел в сознание только однажды, увидел перед глазами лицо Микеланджело. Врезанные мукой морщины на лбу разгладились, по лицу разлилось умиротворение. Через несколько минут он скончался.

Завернув тело брата в одеяло, Микеланджело отнес его на кладбище за церковью. Гробов при церкви не было, не было и могильщиков. Он выкопал могилу, положил в нее Буонаррото, позвал священника, постоял молча, пока тот обрызгал покойного святой водой и благословил, затем стал кидать лопатой в могилу землю и засыпал ее доверху.

Он вернулся на Виа Моцца, сжег во дворе свою одежду и тщательно вымылся, налив в деревянный ушат такой горячей воды, какую только мог выдержать. Он не знал, поможет ли это против чумы, и не очень об этом заботился. Скоро ему дали знать, что Симоне, его старший племянник, тоже заразился чумой и умер. Микеланджело думал: «Может быть и хорошо, что Буонаррото скончался первым и не узнает об этом?»

Если он уже заразился сам, то, чтобы привести свои дела в порядок, у него оставались в запасе считанные часы. Микеланджело спешно составил документ, по которому жене Буонаррото возвращалось все ее приданое; она была еще достаточно молода, чтобы вновь выйти замуж, и это имущество могло ей понадобиться. Он позаботился о том, чтобы Чекка, его одиннадцатилетняя племянница, была помещена в женский монастырь Больдроне, и завещал на ее содержание в монастыре доходы от двух своих усадеб. Он выделил средства и на воспитание своих племянников Лионардо и маленького Буонарротино. Когда в запертую дверь мастерской постучался Граначчи, Микеланджело крикнул:

— Уходи отсюда сейчас же. Я хоронил брата. Наверняка я заразный.

— Перестань дурить, ты чересчур сварлив, чтобы свалиться так просто. Отворяй двери, я принес бутылку кьянти, мы будем отвращать злых духов.

— Граначчи, иди домой и выпей эту бутылку без меня. Я не хочу быть причиной твоей смерти. Может, если мы останемся в живых, ты еще напишешь хотя бы одну хорошую картину.

— Этим меня не прельстишь, — рассмеялся Граначчи. — Ну, ладно, если ты будешь завтра утром жив, приходи кончать свою половину бутылки.

Чума отступила. Люди стали понемногу съезжаться обратно в город, покидая свои убежища в окрестных холмах. Вновь открывались лавки. Синьория тоже вернулась в город. На одном из первых заседаний она решила поручить Микеланджело Буонарроти изваять «Геракла» — того самого «Геракла», о котором двадцать лет назад говорил с Микеланджело Содерини. Блок, привезенный для Бандинелли и вчерне обтесанный им, передавался теперь Микеланджело.

И снова в дело вмешался папа Клемент. Заключив союз с императором Священной Римской империи и вернувшись в Ватикан, он восстановил свою власть над предавшими его итальянскими, французскими, английскими кардиналами, сформировал армию, составленную из отрядов герцога Урбинского, отрядов Колонны, испанских войск. Он направил эту армию против независимой Флоренции, желая уничтожить республику, наказать врагов Медичи и восстановить власть своего семейства в городе. Как оказалось, Спина недооценивал папу Клемента и Медичи. Микеланджело вызвали в Синьорию; окруженный членами Совета гонфалоньер Каппони сидел за тем самым столом, за которым некогда сидел Содерини.

— Поскольку ты скульптор, Буонарроти, — стремительно, без обиняков начал Каппони, — мы считаем, что ты можешь стать также и инженером по оборонительным сооружениям. Нам нужны стены, которые не одолеет и не пробьет никакой враг. И поскольку стены строятся из камня, а твое дело — камень…

У Микеланджело перехватило дыхание. Теперь его и впрямь вовлекают в свои действия обе воюющие стороны!

— Займись как следует южной линией города. С севера мы неприступны. Докладывай нам обо всем, что тебе покажется важным, не теряя ни минуты.

Микеланджело объехал и осмотрел несколько верст стены, начиная от холма, где стояла церковь Сан Миниато. Виясь, как змея, стена шла с востока на запад, а затем поворачивала прямо к реке Арно. И сама стена, и оборонительные башни оказались в довольно скверном состоянии; помимо того, вдоль стен надо было еще вырыть рвы и траншеи, чтобы затруднить неприятелю подступы к городу. Камень на стенах местами обвалился, кладка из плохого кирпича выщербилась; для того чтобы стрелять из пушек на дальнее расстояние, надо было возводить более высокие, чем обычно, башни. Узлом обороны явно должна была стать колокольня церкви Сан Миниато — с этой высокой позиции можно было обороняться, господствуя над большей частью территории, по которой пойдут на приступ силы врага.

Явившись в Синьорию, Микеланджело объяснил гонфалоньеру Каппони, сколько требуется собрать каменотесов, кирпичников, возчиков, землекопов, чернорабочих и каким образом придется чинить и укреплять стены. Гонфалоньер нетерпеливо заметил:

— Только не трогай Сан Миниато. Укреплять эту церковь нет необходимости.

— Напротив, ваша милость, ее следует укрепить в первую очередь. Если посмотреть на дело с точки зрения неприятеля, то ему нет нужды ломиться прямо сквозь стены. Враг должен будет наступать на нас с фланга именно там, к востоку от холма Сан Миниато.

Микеланджело удалось доказать, что план его был лучшим из возможных. Теперь он заставил работать всех, кого только мог: Граначчи, Общество Горшка, каменотесов Собора. Он обходил знакомые места, где некогда выискивал для рисунка или статуи то характерную физиономию, то мускулистую, сильную руку, то удлиненную, бронзовую от загара шею, и набирал каменщиков, кирпичников, плотников, механиков, камнеломов и каменотесов Майано и Прато — их надо было расставить на места, чтобы преградить дорогу войне. Работы требовалось вести в спешном порядке: как передавали, войска папы надвигались на Флоренцию с нескольких сторон — городу предстояло отражать натиск грозного скопища опытных, хорошо вооруженных воинов. Для перевозки материалов Микеланджело пришлось прокладывать дорогу от Арно, укреплять бастионы, начиная с башни, которая стояла за церковной оградой Сан Миниато, ближе к Сан Джордже, — именно здесь надо было прикрыть жизненно важный для обороны холм, возведя высокие стены. Для стен требовался кирпич: его торопливо делали из битой глины, смешанной с паклей и коровьим навозом; сотня каменщиков, набранных из крестьян, разделившись на артели, тут же пускала этот кирпич в дело. Каменотесы рубили и обтесывали камень, латая в стенах трещины, выкладывая новые ярусы башен, возводя новые пролеты в наиболее уязвимых местах.

Когда первая очередь работ была закончена, Синьория устроила инспекционный смотр. На следующее утро, войдя в угловую палату гонфалоньера, откуда была видна вся площадь Синьории и широкая даль флорентинских кровель, Микеланджело заметил, что на него смотрят особо приветливо.

— Микеланджело, ты избран в руководство нашего ополчения, в Девятку Обороны, как главный начальник фортификаций.

— Это большая честь для меня, гонфалоньер.

— И еще бóльшая ответственность. Мы хотим направить тебя в Пизу и в Ливорно — надо проверить, надежна ли там наша оборона с моря.

Он уже не думал больше о скульптуре. Он не кричал: «Война — это не мое ремесло!» Ему приходилось теперь заниматься особым делом. К нему взывала — в минуту острейшей опасности — Флоренция. Он никогда не представлял себя в роли командира, распорядителя, но сейчас он убедился, что расчеты и выкладки, к которым приходилось прибегать в скульптуре, научили его согласовывать друг с другом отдельные части, объединять их в целое и добиваться нужного результата. Он даже сожалел сейчас, что ему не хватает того дара изобретать машины и механизмы, каким обладал покойный Леонардо да Винчи.

Возвратившись из Пизы и Ливорно, он начал систему глубоких, как рвы у старинных замков, траншей; вырытая при этой работе земля и щебень шли на постройку заграждений. Затем Микеланджело получил себе право снести все дома и строения, которые находились на полосе земли шириной в полторы версты, разделявшей оборонительные стены и холмы с южной стороны: именно отсюда и должна была наступать папская армия. Пустив в ход тараны того устройства, какие применялись еще в древности, ополченцы начали разбивать крестьянские жилища и амбары. Крестьяне сами помогали сносить с лица земли дома, в которых жили их отцы и деды уже сотни лет. Протестовали против разрушения своих вилл богачи, и Микеланджело в душе понимал, что они протестуют не без основания, — виллы эти были очень красивы. Пришлось снести и несколько мелких храмов: лишь редкие ополченцы соглашались принять участие в этой работе. Когда Микеланджело вошел в трапезную церкви Сан Сальви и увидел на полуразрушенной уже стене сияющую бесподобными красками «Тайную Вечерю» Андреа дель Сарто, он закричал:

— Оставьте эту стену как есть! Столь прекрасное произведение искусства уничтожать нельзя.

Разрушительная работа около оборонительного пояса стен была едва кончена, как Микеланджело стало известно, что кто-то проник в его мастерскую на Виа Моцца и обшарил там все углы. Модели были сброшены на пол, папки с рисунками и чертежами раскиданы в страшном беспорядке, многие из них пропали; были похищены и четыре восковых модели. Оглядывая пол, Микеланджело заметил, что там, в груде бумаг, валяется какой-то металлический предмет. Это был резец того типа, каким работали ювелиры и резчики по металлу. Микеланджело пошел к своему приятелю Пилото, хорошо знавшему всех ювелиров.

— Ты не признаешь, чей это резец?

— Ну как не признать! Это резец Бандинелли.

Рисунки и модели были возвращены — их подбросили в мастерскую тайком; Микеланджело велел теперь Мини следить, чтобы мастерская постоянно охранялась.

По поручению Синьории Микеланджело поехал в Феррару, осматривать вновь возведенные герцогом Феррарским укрепления. В письме, которое он вез с собой, говорилось:

«Мы направляем нашего прославленного Микеланджело Буонарроти, человека, как вы знаете, редких дарований, по важному делу, которое он объяснит вам устно. Мы горячо желаем, чтобы вы приняли его как персону весьма нами уважаемую и обошлись с ним, как того требуют его заслуги».

Герцог Феррарский, просвещенный человек из рода Эсте, очень любивший живопись, скульптуру, поэзию, театр, уговаривал Микеланджело остановиться и быть гостем в его дворце. Микеланджело учтиво отклонил это предложение и стал жить в гостинице, где он был вскоре обрадован шумной встречей с Арджиенто, который привез сюда девять своих отпрысков, чтобы они поцеловали руку его прежнего хозяина.

— Ну, Арджиенто, ты, как видно, стал заправским хлебопашцем.

Арджиенто скорчил гримасу:

— Нет, не совсем. Земля все равно рожает, как ее ни обработай. А главный мой урожай — дети!

— А мой урожай, Арджиенто, — пока все еще одни волнения.

Когда Микеланджело благодарил герцога за то, что тот раскрыл ему все секреты крепостных сооружений, герцог сказал:

— Напиши мне картину, Микеланджело. Вот тогда ты меня поистине отблагодаришь.

Микеланджело криво усмехнулся:

— О живописи не стоит и думать, пока не кончится война.

Приехав домой, Микеланджело узнал, что из Перуджии был вызван во Флоренцию военачальник Малатеста и что он уже успел получить назначение, став одним из командующих обороной города. Малатеста сразу же разбранил план Микеланджело, предлагавшего строить по примеру феррарцев каменные контрфорсы для стен.

— Нам и так мешает вся эта возня со стенами. Уберите ваших землекопов и крестьян прочь, мои солдаты сами прекрасно знают, как защищать Флоренцию! — Тон у Малатесты был ледяной, весь его вид таил что-то недоброе. В ту ночь Микеланджело бродил у подножия своих бастионов и придирчиво оглядывал их. Вдруг он наткнулся на восемь пушек, переданных Малатесте для обороны стены Сан Миниато. Пушкам надлежало быть внутри укреплений или за парапетами, а они стояли около стен, ничем не укрытые, не охраняемые. Микеланджело бросился будить военачальника.

— Зачем вы оставили пушки снаружи? Ведь мы берегли их как зеницу ока. А тут их может украсть или попортить любой бродяга.

— Вы кто — командующий флорентинской армией? — спросил Малатеста, побагровев от злости.

— Нет, но я отвечаю за оборону стен.

— В таком случае лепите из навоза свои кирпичи и не указывайте солдатам, что делать с пушками.

Вернувшись в Сан Миниато, Микеланджело встретил другого военачальника, Марио Орсини.

— Что случилось, мой друг? — удивился Орсини. — Лицо у вас прямо пылает.

Микеланджело рассказал, что случилось. Когда он смолк, Орсини грустно заметил:

— Вы, должно быть, знаете, что все мужчины в роду Малатесты — предатели. Придет время, он предаст и Флоренцию.

— Вы говорили об этом в Синьории?

— Я всего лишь наемный воин, как и Малатеста, я не флорентинец.

Утром Микеланджело уже сидел в Большом зале дворца, ожидая, когда его пропустят в палату гонфалоньера. Однако слова Микеланджело не произвели на членов Синьории никакого впечатления.

— Оставь наших командиров в покое. Делай свое дело, укрепляй стены. Они должны быть неприступны.

— Зачем вообще укреплять стены, если их обороняет Малатеста!

— Наверное, ты очень устал. Тебе надо немного отдохнуть.

Он возвратился в Сан Миниато и, продолжая работать под жарким сентябрьским солнцем, все же не мог подавить своих тревожных мыслей о Малатесте. Ото всех, с кем бы он ни заговаривал, Микеланджело слышал о нем самое дурное: Малатеста без боя сдал Перуджию; отряды Малатесты не стали сражаться с войсками папы под Ареццо; когда папская армия подойдет к Флоренции, Малатеста сдаст город…

Мысленно Микеланджело снова и снова шел в Синьорию и умолял гонфалоньера отстранить Малатесту; он уже словно видел воочию, как Малатеста открывает ворота навстречу войскам папы к весь его, Микеланджело, труд по укреплению стен и бастионов летит к черту. Но стоит ли обращаться к гонфалоньеру Каппони? Тот ли это человек, которого надо умолять? Не повторится ли сейчас история с папой Юлием и стенами собора Святого Петра, которые строились из тощего бетона и неизбежно должны были рухнуть?.. Ведь Малатеста сказал: «Вы кто — командующий армией?» А разве папа Юлий не спрашивал его: «Ты что, архитектор?»

Микеланджело волновался все больше и больше. Он уже представлял себе, как войска папы разрушают Флоренцию, подвергая ее той же участи, что и Рим, как пьяные солдаты грабят дома и уничтожают произведения искусства. Он не спал ни минуты в течение нескольких суток подряд, забывал о еде и уже не следил за тем, как работают его артели каменщиков. Всюду он ловил настораживающие его словечки и фразы и убеждался в том, что Малатеста собрал на южной стене своих приспешников и плетет нити заговора, собираясь сдать Флоренцию врагу.

Шесть дней и ночей метался Микеланджело, не находя себе места. Взбудораженный, не помня о пище и отдыхе, он весь был во власти дурных предчувствий. Как-то среди ночи, расхаживая по крепостному парапету, услышал он голос. Он мгновенно повернулся, будто к нему прикоснулись раскаленным железом.

— Кто ты?

— Друг.

— Что ты хочешь?

— Спасти твою жизнь.

— Разве она в опасности?

— В смертельной.

— Из-за войск папы?

— Из-за Малатесты.

— Что он собирается сделать?

— Убить тебя.

— За что?

— За разоблачение его предательства.

— Но мне никто не верит.

— Твой труп будет найден у бастиона.

— Но я в силах защитить себя.

— В таком-то тумане?

— Что же мне делать?

— Бежать.

— Но это измена.

— Это лучше, чем быть мертвым.

— Когда я должен бежать?

— Сейчас.

— Но ведь я здесь на посту.

— У тебя не будет больше ни минуты времени.

— Как я объясню все это?

— Спеши.

— Но мои каменщики… стены…

— Скорее! Скорее!

Он спустился с парапета, пересек Арно, потом пошел в обратном направлении к Виа Моцца. Фигуры прохожих смутно выступали в густом тумане, то будто лишенные головы, то рук и ног, словно грубо обтесанные мраморные блоки. Он велел Мини быстро уложить одежду и деньги в седельные сумки. Скоро он был уже на лошади, Мини сел на другую. Когда они приближались к воротам Прато, их спросили, кто едет. Стража кричала:

— Это Микеланджело, из Девятки Обороны. Дать ему дорогу!

Он скакал, желая скрыться в Болонье, в Ферраре, в Венеции, во Франции… живой, невредимый.

Семь недель спустя он вернулся во Флоренцию — униженный, опальный, утративший всякое доверие. Синьория оштрафовала его и изгнала из Совета на три года. Но поскольку папские войска силой в тридцать тысяч стояли теперь лагерем на холмах под укрепленными Микеланджело южными стенами, командование вновь направило его на прежний служебный пост. Благодарить за такую милость Микеланджело должен был Граначчи. Когда Синьория объявила Микеланджело, как и других флорентинцев, бежавших из города, вне закона, Граначчи выхлопотал ему временное прощение и послал Бастиано, который помогал Микеланджело в укреплении стен, за ним вдогонку.

— Должен сказать, — сурово выговаривал ему Граначчи, — что Синьория проявила чрезвычайную снисходительность. Ведь ты вернулся уже через пять полных недель после того, как был принят закон об изгнании мятежников, и мог потерять все свое имущество в Тоскане, да и голову в придачу. Внук Фичино поплатился жизнью только за то, что утверждал, будто у Медичи больше прав на власть во Флоренции, чем у кого-либо другого, так как они сделали для города много полезного. Ты поступил бы гораздо умней, если бы запасся одеялом и пищей и просидел в церкви Сан Миниато всю осаду, пусть даже целый год…

— Не беспокойся, Граначчи, второй раз я таким глупцом уже не буду.

— И что тебе тогда взбрело на ум?

— Я слышал голос.

— Голос? Чей?

— Да свой собственный.

Граначчи ухмыльнулся.

— Когда я хлопотал за тебя, мне очень помогли слухи, будто ты был принят при венецианском дворе и дож предложил тебе построить мост в Риальто. Говорили еще, что французский посланник старался заманить тебя ко французскому двору. Синьория пришла к убеждению, что ты идиот, — а разве это неправда? — но что ты великий художник, против чего я тоже не спорю. Флорентинцы едва ли были бы довольны, поселись ты в Венеции или в Париже. Выходит, тебе надо благодарить свою звезду за то, что ты умеешь обтесывать мрамор, иначе ты бы никогда уже не видал нашего Собора!

Микеланджело выглянул в окно — комната Граначчи была на третьем этаже — и посмотрел на величественный купол Брунеллески: красная его черепица мерцала в отблесках закатного неба, по которому плыли огромные сизые облака.

— Самая изящная архитектурная форма из всех форм, — задумчиво сказал он, — есть небесная сфера. И знаешь ли ты, Граначчи, что купол Брунеллески равен по красоте куполу неба!

 

5

Он разместил свои пожитки на колокольне Сан Миниато и сквозь мучнистый свет полной луны вгляделся в сотни вражеских шатров — с остроконечными вершинами, они стояли на холмах за тем пустым пространством в полторы версты, которое он очистил от всех строений, и полукругом охватывал оборонительную линию его стен.

Его разбудила на заре пушечная пальба. Как он и предвидел, неприятель стянул все силы к колокольне Сан Миниато. Стоит только ее разбить, и папские войска ворвутся в город. Сто пятьдесят пушек, не смолкая, упорно вели огонь. Пушечные ядра вырывали в стенах камни и кирпичи огромными кусками. Обстрел длился два часа. Когда он кончился, Микеланджело вылез по скрытому ходу наружу и встал у подножия колокольни, оглядывая, какие разрушения произвел враг.

Он кликнул охотников, выбирая тех солдат, которые знали, как обращаться с камнем и бетоном. Бастиано остался смотреть за работами внутри, а Микеланджело вывел свой отряд наружу и открыто, на виду у папских войск, восстанавливал рухнувшие или расшатанные каменные блоки в стенах. По какой-то причине, которой Микеланджело не мог понять, — может быть, потому, что неприятель не догадывался, насколько серьезный ущерб он нанес, — войска папы до сих пор недвижно стояли в своем лагере. Микеланджело приказал возчикам возить с Арно песок и доставить мешки с цементом, направил в город посыльных, чтобы собрать артели каменщиков и камнеломов, и вечером, когда стало темно, заставил их ремонтировать и восстанавливать колокольню. Люди работали всю ночь; однако нужно было еще время, чтобы бетон затвердел. Если артиллерия неприятеля откроет огонь без большого промедления, крепость Микеланджело сразу обрушится. Он все оглядывал колокольню, и вдруг ему бросился в глаза ее зубчатый карниз — он выступал над корпусом колокольни аршина на полтора с лишним. Если бы найти способ навесить на этот карниз что-то такое, что принимало бы на себя удары железных и каменных пушечных ядер, гася их силу и ограждая от разрушения саму колокольню…

Микеланджело спустился с церковного холма, пересек Старый мост, велел страже разбудить нового гонфалоньера Франческо Кардуччи и объяснил ему свой замысел. Тот дал ему письменный указ взять отряд ополчения. С первыми же лучами рассвета Микеланджело и его ополченцы стали стучаться в двери шерстяных мастерских и лавок, складов и сараев, где хранилась шерсть, собранная в качестве налога. Потом они обежали весь город, собирая в лавках и частных домах пустые чехлы от тюфяков, затем реквизировали все попавшиеся на глаза повозки, чтобы переправить собранный материал к церкви. Микеланджело действовал быстро. К тому времени как поднялось солнце, он уже подвесил по линии обороны на карнизе колокольни десятки прочных, набитых шерстью тюфяков.

Когда командиры папского войска сообразили, что происходит, они открыли по колокольне стрельбу, но было уже поздно. Пушечные ядра попадали в тяжелые, мягкие тюфяки. Несмотря на то, что тюфяки под ударами ядер подавались назад, полтора аршина расстояния, отделявшие их от стены, спасали колокольню от повреждений. Для залатанной, не успевшей просохнуть каменной кладки эти тюфяки служили надежным щитом. Ядра все летели и летели, но, не причинив вреда, падали в ров у подножия. Попалив до полудня, противник прекратил огонь.

Успех Микеланджело, придумавшего эти буферные шерстяные щиты, восстановил его репутацию среди защитников города. Он ушел в свою мастерскую и, улегшись в постель, спокойно проспал целую ночь, впервые за много месяцев.

Флоренцию заливали нескончаемые дожди. Очищенная от строений полоса земли между стенами Сан Миниато и лагерем неприятеля превратилась в сплошное болото. Развернуть новое наступление войскам папы было теперь невозможно. Микеланджело начал работать над картиной «Леда и Лебедь» для герцога Феррары — писал он ее темперой. Хотя он боготворил чисто физический аспект красоты, но налета чувственности его искусство прежде не знало. Теперь он, напротив, был весь в ее власти. Леду он изобразил как обольстительно красивую женщину, раскинувшуюся на ложе, лебедь был меж ее ног, его длинная шея в форме буквы S приникла к груди Леды, клюв его впивался в ее губы. Микеланджело испытывал наслаждение, пересказывая своими красками сладострастную древнюю легенду.

Тревоги и волнения между тем шли своим чередом. Целые дни Микеланджело проводил на своих башнях и парапетах, а ночами ловил каждую возможность проскользнуть в часовню и ваять там при свете свечи. В часовне было холодно, хмуро, темно, но одиночества там он не ощущал. Его изваяния были для него уже привычными, старыми друзьями — Утро, Вечер, Богоматерь. Хотя они еще и не освободились полностью из каменного плена, но уже жили, размышляли, рассказывали ему, как они воспринимают и чувствуют мир, и он тоже разговаривал с ними, внушая им свои думы о том, как искусство увековечивает человеческую жизнь, как оно прочно и навсегда связывает воедино прошедшее и будущее и как оно побеждает смерть — ибо пока живо искусство, человек не погибнет.

Весной война возобновилась, но то была по преимуществу уже другая война, война с осаждавшим Флоренцию голодом. Восстановленный в своих правах как член Девятки Обороны, Микеланджело получал каждый вечер донесения и хорошо знал, что происходит вокруг. Захватив мелкие крепости по реке Арно, папская армия перерезала линии снабжения Флоренции с моря. Войска папы Клемента теперь значительно пополнились: с юга подошли отряды испанцев, а с севера немцы.

Продовольствие в городе скоро стало большой редкостью. Сначала исчезло мясо, затем масло, овощи, мука, вино. Голод шел на приступ, вторгаясь в один дом за другим. Чтобы сохранить жизнь Лодовико, Микеланджело делился с ним последними крохами съестного. Люди стали поедать оставшихся в городе ослов, собак, кошек. Летний зной насквозь прожигал камни, воды стало совсем мало. Река Арно пересохла, снова то здесь, то там появлялась чума. Люди задыхались от духоты, падали прямо на улицах и уже не вставали. К середине июля в городе умерло пять тысяч человек.

Флоренция жила одной только надеждой на то, что ее выручит удачливый и храбрый генерал Франческо Ферручи, армия которого находилась близ Пизы. Ферручи было предложено наступать через Лукку и Пистойю и освободить Флоренцию от осады. Шестнадцать тысяч способных сражаться людей, еще остававшихся в городе, дали клятву ударить по врагу, выйдя за городские стены и напав на него с двух сторон, в то время как генерал Ферручи должен был нагрянуть с третьей — с запада.

Малатеста продал республику. Он отказался помочь Ферручи. Тот принял бой с войсками папы и был уже на грани победы, но Малатеста, вступив в переговоры с врагом, пошел с ним на мировую. Ферручи потерпел поражение и был убит.

Флоренция капитулировала. Отряды Малатесты открыли ворота города папской армии. Папа Клемент направил в город своих подручных с тем, чтобы восстановить в нем власть Медичи. Флоренция дала согласие выплатить папским войскам восемь тысяч дукатов в качестве выкупа. Те члены республиканского правительства, кто мог бежать, бежали, остальные были повешены в Барджелло или брошены в тюрьму Стинке. Вся Девятка Обороны была осуждена на смерть.

— Тебе лучше покинуть город сегодня же ночью, — убеждал Микеланджело его старый друг Буджардини. — Ждать пощады от папы не приходится. Ты строил против него стены, крепил оборону.

— Я не могу снова бежать из Флоренции, — устало отозвался Микеланджело.

— Тогда укройся в моем доме, — предложил Граначчи.

— Не хочу навлекать опасность на твою семью.

— Как архитектор города, я владею ключами от Собора. Я могу спрятать тебя там, — заявил Баччио д'Аньоло.

Микеланджело сидел, глубоко задумавшись.

— На том берегу Арно я знаю одну колокольню. Никому и в голову не придет, что я в ней скрываюсь. Я буду отсиживаться там до тех пор, пока Малатеста и его войска не уйдут из города.

Попрощавшись с друзьями, он пробрался глухими переулками к Арно, пересек реку и тихонько вышел к колокольне церкви Сан Никколо. Он постучал в дверь соседнего с колокольней дома, в котором жили знакомые ему сыновья старого Бэппе, каменотесы, и сказал им, где он будет скрываться. Затем он запер за собой дверь колокольни, поднялся по деревянной винтовой лестнице наверх и скоротал остаток ночи, вглядываясь через холмы в опустевший теперь вражеский лагерь. Уже всходило солнце, а он, прислонившись к холодной каменной стене, все смотрел и смотрел невидящим взглядом на ту полосу земли, которую он очистил от всякого жилья, чтобы защитить город.

Мыслями он ушел глубоко в себя и был где-то в далеком прошлом, оглядывая свою прожитую жизнь: теперь, в пятьдесят пять лет, она казалась ему такой же растоптанной и бессмысленно опустошенной, как эта израненная, истерзанная полоса земли, расстилавшаяся впереди. Он перебирал в уме годы, прошедшие после того, как папа Лев принудил его бросить работу над гробницей Юлия. Что он создал за это время, за эти долгие четырнадцать лет?! «Воскресшего Христа», который, как с гневом и печалью сообщил из Рима Себастьяно, был изувечен неловким подмастерьем, устранявшим прослойку камня между ногами и руками статуи и варварски зализавшим при полировке лицо Иисуса. Статую «Победы», которая казалась теперь Микеланджело более сомнительной и неясной, чем в тот день, когда он ее закончил. Четырех «Гигантов», все еще не высвобожденных из своих блоков, стоявших в мастерской на Виа Моцца, «Моисея» и двух «Юных Рабов», оставшихся в Риме, который был разграблен армией захватчиков.

Выходит, ничего, решительно ничего, что было бы завершено, собрано вместе, составило единое целое. А однорукий, покалеченный «Давид» стоял на площади Синьории будто символ побежденной, разгромленной республики.

Осаждены и разгромлены были не только города. Осажден был и человек.

Лоренцо говорил, что разрушительные силы всегда следуют по пятам созидания, сокрушая на своем пути все и вся. Только это лишь и познал, начиная с дней Савонаролы, Микеланджело: резню и противоборство. Отец и дядя Франческо, возможно, были правы, стараясь вбить ему в голову хоть немного ума-разума. Кого он обогатил или сделал счастливым? Он потратил целую жизнь, часто вынужденный подчиняться чужой воле, сам страдая от своей неистовой гордыни и строптивости, но всегда стремился творить прекрасные, полные мысли и значения мраморы. Он любил искусство скульптора с пеленок, со дня своего рождения. Он хотел лишь вдохнуть в него новую жизнь, воссоздать заново, поднять его, обогатив свежими идеями, новым величием. Неужто он пожелал слишком многого? И для себя, и для своего времени?

Давно, очень давно, друг его Якопо Галли уверял кардинала Сен Дени: «Микеланджело способен изваять из мрамора самую прекрасную статую, какую только можно видеть ныне в Риме, — ни один мастер нашего времени не сумеет создать ничего лучше».

И вот он сидит ныне здесь, сам себя заточив в укрытии, — сидит на старинной колокольне и страшится сойти вниз, потому что его наверняка повесят в Барджелло: в дни своей юности он повидал там немало повышенных! Какой бесславный конец, а ведь огонь, издавна горевший в его груди, был и чист и ярок!

Между полночным звоном колоколов и предрассветным петушиным пением он выходил размять ноги на болотистый берег Арно и, возвращаясь, брал оставленную для него пищу и воду, а также записку, в которой Мини излагал новости. Гонфалоньеру Кардуччи отрубили голову на дворе Барджелло. Джиролами, принявший после него пост гонфалоньера, был увезен в Пизу и отравлен. Фра Бенедетто, священника, вставшего на сторону республики, отправили в Рим и уморили голодом в крепости Святого Ангела. Все, кто бежал из города, были объявлены вне закона, имущество их было конфисковано.

Флорентинцы знали, где скрывается Микеланджело, но затаенная ненависть к папе Клементу, его полководцам и солдатам была столь остра, что его не только не собирались выдавать, но и считали героем.

Лодовико, которого Микеланджело в самые тяжелые дни осады отправил в Пизу вместе с двумя сыновьями Буонаррото, вернулся во Флоренцию без своего младшего внука, Буонарротино. Мальчик в Пизе умер.

В ноябре, в холодный полдень, Микеланджело услышал, как кто-то зовет его с улицы, зовет громко и отчетливо. Глянув вниз с колокольни, он увидел Джованни Спину. Одетый в огромную меховую шубу, тот приложил раструбом ладони ко рту и кричал, задирая голову:

— Микеланджело, спускайся вниз!

Микеланджело стремительно сбежал по винтовой лестнице, перепрыгивая через три ступеньки сразу, отпер дверь и был поражен, увидев, как сияют узкие миндалевидные глаза Спины.

— Папа простил тебя. Он передал через настоятеля Фиджиованни, что если ты объявишься, то с тобой надо будет обращаться милостиво. Пенсию тебе восстановят, и дом подле церкви Сан Лоренцо будет возвращен.

— …но почему?

— Святой отец хочет, чтобы ты вернулся к работе в сакристии.

Пока Микеланджело собирал свои вещи, Спина осмотрел колокольню.

— Да тут страшная стужа!.. Что ты делал, чтобы согреться?

— Негодовал, — ответил Микеланджело. — Гнев — лучшее топливо, какое я только знаю. Горит и не сгорает.

Выйдя на холодное осеннее солнце и шагая по улицам вдоль фасадов домов, он проводил кончиками пальцев по высеченным из светлого камня блокам, и те понемногу отдавали ему свое тепло. Когда он вспомнил, что ему предстоит вновь работать в капелле, на душе у него стало гораздо отрадней.

Мастерская на Виа Моцца оказалась далеко не в идеальном порядке: пытаясь разыскать Микеланджело, ее тщательно обшарили папские солдаты — они заглядывали даже в печную трубу и в сундуки. Однако все в ней было цело, ни один предмет не пропал. В часовне Сан Лоренцо сняли леса, — может быть, священники пустили их на дрова, но мраморы Микеланджело не пострадали. После трех лет войны он мог продолжить работу. Три года!.. Стоя среди своих аллегорических изваяний, он осознал, что время — это тоже инструмент, орудие работы; большое произведение искусства требует, чтобы прошли месяцы, даже годы, прежде чем заложенная в нем энергия чувств обретет отчетливость и твердость. Время играло роль своеобразной закваски — многое в образах Дня, Утра и Богоматери до сих пор ускользало от Микеланджело и только теперь стало ясным; формы скульптур выглядели более зрелыми и крепкими. Произведение искусства делает частное всеобщим. Время же придает произведению искусства вечность.

После легкого ужина в родительском доме Микеланджело пошел в мастерскую на Виа Моцца. Мини там не оказалось. Микеланджело зажег масляную лампу и прошелся по мастерской, трогая и переставляя знакомые предметы, кресла и стулья. Хорошо было тихо посидеть в старом жилище, оглядывая немногие свои вещи: «Битва кентавров» и «Мадонна у лестницы» висели на задней стене, четыре незавершенных «Пленника» все еще стояли посредине мастерской, друг против друга, будто неразлучные друзья. Он вынул папку с рисунками, перелистал их, то полностью одобряя, то где-то заново нанося огрызком пера пронзительно точную линию. Затем он перевернул густо изрисованный лист изнанкой вверх и стал писать, ощущая особый прилив чувства:

Когда удача озаряет нас, Нежданно зло и беды переспоря, Овеянному лютой стужей горя Тяжел бывает избавленья час. Кто предан до последнего дыханья Искусству, дару Бога и небес. Тот ведает могущество дерзанья. Ужель скажу, что долгий путь мой мрачен? С младенчества я в жертву предназначен И красоте, и вымыслу чудес!

Баччио Валори, новый правитель Флоренции, поставленный папой Клементом, прислал к Микеланджело нарочного: его звали во дворец Медичи. Микеланджело шел к правителю, недоумевая, зачем он ему понадобился, ведь в свое время, в 1512 году, Валори содействовал изгнанию Содерини из Флоренции. Однако с лица Валори, сидевшего за тем самым столом, где Великолепный вершил судьбами Флоренции, не сходила любезная улыбка.

— Буонарроти, ты мне нужен.

— Синьор, всегда приятно быть нужным.

— Я хочу, чтобы ты начертил для меня план дома. И не откладывай дела надолго. Мне надо строить дом как можно скорее. А помимо того, ты высечешь мне большую мраморную скульптуру, мы поставим ее во дворике.

— Вы оказываете мне уж слишком много чести, — бормотал Микеланджело себе под нос, медленно спускаясь по широкой лестнице. Однако Граначчи пришел от всей этой истории в восторг.

— Тебе выпал случай заворожить врага. Валори ненавидит Общество Горшка. Он прекрасно знает, что мы все были против Медичи. Если ты исполнишь его просьбу, он смилостивится и оставит всех нас в покое.

Микеланджело пошел навестить семейство на Виа Гибеллина. Там, на укрытом шерстяной тканью кухонном ларе, стоял тот его давно забытый «Давид», которого он когда-то изваял из мрамора, закупленного для него Бэппе. Нога Давида попирала ужасающе мрачную, окровавленную голову Голиафа. Если приложить небольшой труд, пустив в ход резец, голова Голиафа исчезнет, и на ее месте появится круглая сфера… земной шар. Давид станет новым Аполлоном.

Дом на Виа Гибеллина казался опустевшим, заброшенным. Микеланджело тосковал по Буонаррото. Сиджизмондо, все эти три года прослуживший в флорентинской армии, испросил разрешения жить на наследственной земле Буонарроти в Сеттиньяно. Джовансимоне был одержим идеей выклянчить у Микеланджело денег и вновь открыть шерстяную лавку. Лодовико стал совсем немощен, смерть внука Буонарротино так его поразила, что он даже не мог объяснить, отчего мальчик умер. Лионардо, которому исполнилось одиннадцать лет, был теперь последней надеждой и гордостью семейства, наследником родового имени. Микеланджело уже три года оплачивал его воспитание.

— Дядя Микеланджело, я хочу поступить к тебе в ученики!

— Ты хочешь стать скульптором? — Изумлению Микеланджело не было предела.

— Да, а разве ты не скульптор?

— Скульптор. Но жизнь у скульптора такая, что я не желал бы ее для своего единственного племянника. Будет гораздо лучше, если ты поступишь в ученики к Строцци и начнешь заниматься торговлей шерстью. А до того времени ты, скажем, будешь ходить ко мне в мастерскую и вести у меня счетные книги, вместо твоего отца. Мне нужен человек, который бы записывал доходы и расходы.

Карие глаза мальчугана, в которых поблескивали такие же янтарные крапинки, как у Буонаррото и у самого Микеланджело, радостно загорелись.

Вернувшись в мастерскую на Виа Моцца, Микеланджело увидел, что Мини старательно развлекает какого-то разнаряженого господина — он оказался посланцем от герцога Феррарского.

— Маэстро Буонарроти, я приехал за картиной, которую вы обещали написать моему герцогу.

— Картина готова.

Когда Микеланджело поставил перед феррарцем «Леду с Лебедем», тот застыл в изумлении и с минуту безмолвствовал. Потом он сказал:

— Так это ж пустяк какой-то. А мой герцог ждал, что вы напишете шедевр.

Микеланджело вглядывался в картину, изучая, как легла просохшая теперь темпера, с удовлетворением окидывая взглядом сладострастную Леду.

— Могу я осведомиться, чем вы занимаетесь, синьор?

— Я коммерсант, — высокомерно ответил феррарец.

— Ну, тогда ваш герцог поймет, что как делец вы ни на что не годитесь. А сейчас, прошу вас, освободите от своего присутствия мою мастерскую.

 

6

Он весь ушел в работу в часовне и вновь стал нанимать мастеровых, кирпичников и плотников. Он не соорудил для своих Аллегорий, как это делал обычно, поворотного круга, а поставил их на большие деревянные подпоры, выбрав то положение, в котором фигуры окажутся в свое время на саркофагах. Он нашел это более разумным: пусть мраморы уже сейчас впитывают в себя тот свет и те тени, какие потом будут падать на них постоянно.

Замыслив четыре полулежащие фигуры для двух гробниц, Микеланджело должен был позаботиться о том, чтобы глаз зрителя был сосредоточен именно на этих изваяниях, а не скользил книзу, под овалы крышек саркофагов. С этой целью торсы фигур ваялись в резком повороте на зрителя, а одна нога у каждой фигуры была согнута в колене и резко приподнята, тогда как другая касалась своими пальцами самого края саркофага. Крутое движение ноги вверх будет прочней удерживать обращенные друг к другу спинами изваяния на их словно бы совсем ненадежных, покатых ложах.

Все время шли дожди, и в часовне было холодно; медленно сохнувший раствор, которым скреплялись кирпичи оконных проемов, источал пронизывающую сырость. Порой у Микеланджело, даже при напряженной и быстрой физической работе, от промозглой стужи стучали зубы. Вечером, возвращаясь в свою мастерскую на Виа Моцца, он обнаруживал, что в волосах у него застряла влажная слизь, в горле саднило и першило. Но он не хотел считаться ни с какими трудностями, угрюмо решив, что доведет работу до конца и что история с гробницей Юлия не должна повториться.

Себастьяно, как и прежде, присылал письма из Рима: капелла, где находилось «Оплакивание», была под большой угрозой, но никто не дерзнул поднять руку на мертвого Иисуса, распростертого на коленях матери. «Вакха» наследники Якопо Галли зарыли в землю, в саду, поблизости от старой мастерской Микеланджело, и теперь откопали и установили на месте снова. Он, Себастьяно, принял монашество и назначен хранителем печати у папы, с солидным жалованьем, зовут его теперь Себастьяно дель Пьомбо. Что касается дома Микеланджело на Мачелло деи Корви, то со стен и с потолка там осыпается штукатурка, большая часть мебели исчезла, некоторые строения, расположенные в саду, разорены и пошли на топливо. Мраморы Микеланджело сохранились в целости, но дом надо немедленно ремонтировать. Не может ли Микеланджело прислать на это денег?

Денег у Микеланджело не было, Флоренция еще не оправилась от войны; продовольствия и других товаров в городе было мало, торговля стала невыгодной, и те средства, которые Микеланджело выделял каждый месяц на лавку братьев, не приносили никакого дохода. Валори правил городом твердой, жестокой рукой. Папа Клемент старался разобщить и рассорить во Флоренции те партии, которые еще существовали; пусть они постоянно держат друг друга за горло. Флорентинцы рассчитывали, что в будущем вместо Валори будет править мягкий, добросердечный Ипполито, сын Джулиано, но у папы Клемента были другие планы. Ипполито, хотя он и очень не хотел этого, был возведен в сан кардинала и направлен в Венгрию как командующий итальянских войск, действующих против турок. Собственный сын Клемента — Алессандро, прозванный за свою смуглую кожу и толстые, вывороченные губы Мавром, с большой пышностью был привезен во Флоренцию и сделан пожизненным властителем города. Крайне распущенный, хищный, с неукротимой тягой к разгулу, безобразный на вид юноша, располагая войсками отца, не останавливался ни перед чем, чтобы удовлетворить малейшее свое желание, — он убивал среди дня своих противников, совращал и насиловал девушек, уничтожил в городе последние признаки свободы и быстро привел его в состояние анархии.

Столь же быстро Микеланджело повздорил с Алессандро. Когда Алессандро попросил его разработать план нового форта у Арно, Микеланджело ответил отказом. Когда Алессандро передал Микеланджело, что он желает показать часовню Сан Лоренцо гостившему у него вице-королю Неаполя, Микеланджело запер часовню на замок.

— Твое поведение опасно, — предостерегал его Джованни Спина.

— Я в безопасности, пока не закончу гробницы. Клемент дал это понять совершенно ясно. Ясно это и его твердолобому сыну… иначе меня давно бы не было в живых.

Он сложил свои резцы, вытер мраморную пыль с лица и бровей, посмотрел вокруг себя и весело воскликнул:

— Моя часовня переживет любого Алессандро! И не так уж важно, если сам я сдохну.

— Сдохнешь, и очень скоро, — можешь не сомневаться. Ты истощен донельзя, а как страшно ты кашляешь! Почему ты ни разу не погуляешь в солнечные дни за городом, на холмах, почему не лечишь свою простуду? Ведь на твоих костях уже нет, наверное, и фунта мяса!

Микеланджело уселся на край доски, перекинутой между козлами, и сказал раздумчиво:

— Во Флоренции не существует теперь ничего хорошего, кончился всякий порядок. В ней осталось только искусство. Когда я стою перед этим мрамором — а он называется «День»! — с молотком и резцом в руках, я чувствую, что исполняю закон Моисея и своим искусством как-то возмещаю ущерб, нанесенный духовным вырождением таких грабителей, как Алессандро и его приспешники. Что в конце концов выживет и останется — такие вот мраморные изваяния или разбой и распутство?

— В таком случае хоть разреши мне перевезти эти мраморы в теплое и сухое помещение!

— Нет, Спина. Я должен работать над ними именно здесь. Ведь освещение тут в точности такое, каким оно будет, когда мраморы возлягут на свои саркофаги.

На Виа Моцца в тот вечер Микеланджело нашел записку от Джована Батисты, дядюшки Мини. Батиста писал, что его юнец по уши влюбился в дочку какой-то бедной вдовы и хочет на ней жениться. По мнению дяди, Мини надо было без промедления отослать за границу. Не может ли Микеланджело ему помочь в этом?

Когда Мини возвратился после своих ночных похождений, Микеланджело спросил его:

— Ты любишь эту девушку?

— Страстно!

— Это та самая девушка, которую ты так страстно любил прошлым летом?

— Нет, конечно, не та.

— Тогда возьми вот эту картину — «Леду с Лебедем». И эти рисунки. Денег, которые ты за все это выручишь, тебе вполне хватит, чтобы устроить собственную мастерскую в Париже.

— Но «Леда» стоит целого состояния? — еле выговорил изумленный Мини.

— Вот и не прогадай, получи за нее себе это состояние. Пиши мне из Франции.

Едва Мини успел уехать на север, как в дверях мастерской предстал молодой, лет двадцати, человек, назвавшийся Франческо Амадоре.

— Правда, меня зовут еще и Урбино, — застенчиво добавил он. — Священник в церкви Сан Лоренцо сказал мне, что вам нужен человек.

— Какую работу вы себе ищете?

— Я ищу себе, синьор Буонарроти, кров и семью, которых у меня нет. Когда-нибудь я женюсь, и у меня будет своя семья, но до тех пор мне надо работать, и много лет. Родители мои были бедные — кроме этой рубашки на плечах, у меня больше нет ничего ровным счетом.

— Согласны ли вы стать учеником скульптора?

— Учеником прославленного мастера, мессер.

Микеланджело всмотрелся в юношу, что стоял перед ним: одежда у него была потертая, ветхая, но опрятная; был он так тощ, что всюду у него торчали кости, живот впалый, будто парень никогда не наедался досыта; твердый взгляд серых глаз, темные, нечистые зубы и тонкие белокурые волосы пепельного оттенка. Хотя Урбино и нуждался в крове и работе, в манерах его чувствовалось некое достоинство, и душа у него была, видимо, чистая и ясная. Он явно уважал себя, и это Микеланджело понравилось.

— Ну, что ж, давай испытаем друг друга.

Урбино обладал тем благородством духа, которое озаряло все, что он ни делал. Он был так счастлив найти себе наконец какое-то место, что весь будто светился, наполняя отблесками своей радости всю мастерскую, а с Микеланджело обращался так почтительно, словно бы тот был ему отцом. Микеланджело чувствовал, что он все больше привязывается к юноше.

Папа Клемент вновь заставил наследников Юлия согласиться на пересмотр договора, хотя Ровере давно уже гневались и считали себя обманутыми. На этот раз они, не подписывая никаких особых бумаг, условились с папой, что Микеланджело соорудит гробницу, ограничившись только одной стеной, и украсит ее теми фигурами, которые он уже изваял. Микеланджело следовало передать семейству Ровере статуи «Моисея» и двух «Рабов», закончить четырех «Пленников» и отослать их на корабле, вместе с изваянием «Победы», в Рим. Помимо того, ему надо было изготовить рисунки для замышлявшихся, но пока не высеченных фигур, а также выплатить Ровере две тысячи дукатов, чтобы те передали их другому скульптору, который и завершит гробницу. Таким образом, по истечении двадцати семи лет хлопот и треволнений, изваяв восемь больших статуй, за которые ему не удалось получить ни скудо вознаграждения, Микеланджело мог теперь избавиться от ярма, наложенного на него им же самим.

Чтобы раздобыть две тысячи дукатов и расплатиться с Ровере, Микеланджело хотел было продать один из своих земельных участков или домов. Но никто их не купил бы, так как в Тоскане ни у кого теперь не было денег. Единственным достоянием, которое могло найти себе спрос и за которое можно было получить приличную сумму, являлась его мастерская на Виа Моцца.

— У меня сердце кровью обливается, как подумаю, что ее надо продать, — горько жаловался Микеланджело Спине. — Я люблю эту боттегу.

— Дай-ка я напишу в Рим, — вздыхал Спина. — Может, мы добьемся отсрочки.

Именно эти дни выбрал Джовансимоне для своего визита к Микеланджело, что само по себе было редкостью.

— Я намерен поселиться в большом доме на Виа ди Сан Прокуло, — заявил он.

— Зачем тебе такой громадный дом?

— Чтобы жить на широкую ногу.

— Этот дом сдается жильцам.

— Так не будем его сдавать! Мы не нуждаемся ни в какой плате.

— Может быть, ты и не нуждаешься, а я нуждаюсь.

— Почему же? Ты достаточно богат.

— Джовансимоне, я бьюсь из последних сил и не знаю, как мне выплатить долг Ровере.

— Это ты только отговариваешься. Ты такой же скряга, как отец.

— Скажи, ты когда-нибудь в чем-нибудь нуждался?

— В достойном положении в обществе. Ведь мы благородные горожане.

— Вот и веди себя благородно.

— У меня нет денег. Ты вечно их утаиваешь от нас.

— Джовансимоне, тебе уже пятьдесят три года, и ты никогда не жил на свои средства. Я кормлю тебя почти тридцать пять лет, с тех пор как казнили Савонаролу.

— Что ж, тебя надо благодарить за то, что ты исполняешь свой долг? Ты рассуждаешь так, будто какой-то мужлан или мастеровой. Наш род такой же старинный, как род Медичи, Строцци и Торнабуони. Мы платим налоги во Флоренции вот уже три столетия!

— Ты поешь ту же песню, что и отец, — с досадой бросил Микеланджело.

— Нам дано право пользоваться гербом Медичи. Я хочу укрепить его на фронтоне дома на Виа ди Сан Прокуло, я найму себе слуг. Ты постоянно твердишь, что все, что ты делаешь, — это для блага семейства. Так вот делай что хочешь, но чтобы деньги у нас были!

— Джовансимоне, ты не видишь в чашке молока черного таракана! Нет у меня таких средств, чтобы сделать из тебя флорентинского вельможу.

Скоро Микеланджело узнал, что Сиджизмондо поселился в деревушке под Сеттиньяно и, как простой крестьянин, работает на земле. Он оседлал коня и поехал в эту деревню: действительно, Сиджизмондо шагал за плугом, погоняя двух белых волов; лицо и волосы у него под соломенной шляпой были мокрыми от пота, на одном сапоге налип навоз.

— Сиджизмондо, да ты работаешь, как мужик!

— Я всего-навсего вспахиваю поле.

— Но зачем? У нас здесь есть арендаторы, пусть они и пашут.

— Я люблю работу.

— Да, но ведь не крестьянскую же! Сиджизмондо, что о тебе подумают, что будут говорить люди? Ведь никто из Буонарроти не работал руками вот уже триста лет.

— А ты сам?

Микеланджело покраснел.

— Я скульптор. Что скажут во Флоренции, когда там узнают, что мой брат трудится как крестьянин? В конце концов, род Буонарроти — это знатный род, нам дано право на герб…

— Герб меня не прокормит. Я уже состарился и не могу служить в войсках, вот и работаю. Это наша земля, я выращиваю здесь пшеницу, оливы, виноград.

— И для этого непременно надо ходить вымазанным в навозе?

Сиджизмондо посмотрел на свой сапог.

— Навоз дает полю плодородие.

— Я всю жизнь трудился, чтобы сделать имя Буонарроти уважаемым по всей Италии. Неужто ты хочешь, чтобы люди говорили, что у меня есть в Сеттиньяно брат, который ходит за быками?

Сиджизмондо поглядел на двух своих белых работяг и ответил с любовью:

— Быки отличные!

— Да, не спорю, это красивые животные. А теперь иди-ка ты как следует вымойся, оденься в чистую одежду. А плуг свой передай кому-нибудь из наших арендаторов, пусть шагает по борозде он!

Микеланджело ни в чем не мог убедить ни того, ни другого брата. Джовансимоне распустил по Флоренции слух, что Микеланджело сквалыга и мужлан, что он не позволяет своей семье жить так, как ей подобало бы по ее положению в тосканском обществе. Сиджизмондо же говорил в Сеттиньяно всем и каждому, что его брат Микеланджело — аристократ и ломака, воображает, будто род Буонарроти стал уже столь высоким, что его позорит даже честный труд. Так братья добились того чего хотели; Джовансимоне выманил себе денег, а Сиджизмондо получил добавочной землицы.

Теперь он был погружен в работу над двумя женскими фигурами — «Утро» и «Ночь». Никогда еще он не ваял, кроме Божьей матери, женщин. У него не было желания изображать юных, на заре их жизни, девушек, он хотел высечь зрелое, щедрое тело, источник человеческого рода, — крепких, вполне взрослых женщин, которые много потрудились на своем веку и были еще в поре работы, с натруженными, но неукрощенными, неуставшими мышцами. Должен ли он совмещать в себе оба пола, чтобы изваять фигуры истинных женщин? Все художники двуполы. Он высекал «Утро» — еще не совсем проснувшуюся, захваченную на грани сновидения и реальности женщину; ее голова еще сонно покоилась на плече; туго затянутая под грудями лента лишь подчеркивала их объем, их напоминавшую луковицы форму; мускулы живота чуть обвисли, чрево устало от вынашивания плода; весь тяжкий путь ее жизни читался в полузакрытых глазах, в полуоткрытом рте; приподнявшаяся, словно переломленная в локте, левая рука повисла в воздухе и была готова упасть в то мгновение, как только женщина отведет от плеча свою голову, чтобы взглянуть в лицо дня.

Стоило ему отойти на несколько шагов в сторону, и вот он уже работал над мощной и сладострастной фигурой «Ночи»: еще юная, желанная, полная животворящей силы, исток и колыбель мужчин и женщин; изысканная греческая голова, покоящаяся на грациозно склоненной шее, глаза, закрытые, покорствующие сну и мраку; чуть заметное напряжение, пронизывающее все члены ее длинного тела, острая, захватывающая пластика плоти, несущая ощущение чувственности, которое он потом еще усилит тщательной полировкой. Когда свет будет свободно скользить по очертаниям молочно-белого мрамора, он еще яснее обрисует женственность форм: твердые, зрелые груди, источник пищи, величественное в своей силе бедро, рука, резко заломленная за спину, чтобы гордо выставить грудь, — прекрасное, изобильно щедрое женское тело, мечта любого мужчины. Ночь, готовая — ко сну? к любви? к зачатию?

Он протер фигуру соломой и серой, раздумывая о том, как его далекие предки этруски высекали свои полулежащие на саркофагах каменные фигуры.

«Утро» он закончил в июне, «Ночь» — в августе: два великих мраморных изваяния заняли у него после того, как он покинул свою колокольню, всего девять месяцев, — его огромная внутренняя энергия потоком лилась в это жаркое и сухое лето. Затем он обратился к мужским фигурам — «Дня» и «Вечера». Он оставлял на головах этих изваяний сильные каллиграфические штрихи резца, не оттачивая поверхность и не полируя, потому что следы инструмента сами по себе давали ощущение мощи и мужественности. У изваяния «Дня», мудрого и сильного мужчины, познавшего всю боль и все наслаждения жизни, голова была повернута над массивным плечом и предплечьем так, что каждый мускул торса уводил взгляд зрителя к спине, которая могла выдержать на себе всю тяжесть мира.

Лицо «Вечера», с глубоко запавшими глазами, костистым носом и небольшой округлой бородой, было лицом самого Микеланджело; чуть склоненная набок, как позднее, опускающееся к горизонту солнце, голова; суровое, с жесткой кожей, лицо, перекликавшееся с фактурой загрубелых трудовых рук; крупные, чеканной формы колени скрещенных ног, простертая левая нога, которую поддерживал неотделанный слой мрамора, выступавший за край гробницы.

Раньше Микеланджело изучал анатомию для того, чтобы постичь, как действуют ткани и мышцы внутри человеческого тела, теперь он обращался с мрамором так, будто это были его собственные ткани и мышцы. Он хотел оставить в этой часовне какую-то часть самого себя, нечто такое, что не могло бы стереть и изгладить время.

Он завершил статую «Вечера» в сентябре.

Пошли дожди, в часовне стало холодно и сыро. Снова Микеланджело исхудал до последней степени. Его кости, сухожилия и хрящи, почти лишенные телесной плоти, не весили, вероятно, и сотни фунтов, а он все вздымал и вздымал молот и резец, перекачивая свою кровь и свои костный мозг и кальций в вены и кости «Дня», «Богоматери с Младенцем», в статую задумчиво сидящего Лоренцо. По мере того как мраморы оживали, обретая трепетную чуткость, силу и страсть, сам он становился все более опустошенным и измученным. Мраморы получали заряд своей вечной энергии из того запаса воли, отваги, дерзания и ума, который таился в его существе, в его теле. Он излил в эти мраморы последние капли сил, но дал им бессмертие.

— Так больше нельзя, ты же знаешь! — Теперь укорял его уже не Спина, а Граначчи, который сам похудел от хлопот и волнений, выпавших на его долю в эти дурные месяцы жизни Флоренции. — Смерть от потворства своим желаниям есть форма самоубийства, независимо от того, чему ты предаешься — работе или вину.

— Если я не буду работать двадцать часов в сутки, я никогда не завершу того, что задумал.

— Можно взглянуть на дело и с другого бока. Если ты проявишь достаточно разума, чтобы отдыхать, ты можешь жить бесконечно и завершишь все, что надо.

— Боюсь, моя бесконечность уже кончается.

Граначчи затряс головой.

— В пятьдесят семь лет у тебя мощь тридцатилетнего человека. Что касается меня, то я… я износился. От любви к удовольствиям. А ты, при твоей сомнительной удачливости, почему-то считаешь, что умереть будет проще и легче, чем жить…

Микеланджело расхохотался впервые за многие недели.

— Граначчи, дружище, как тускла была бы моя жизнь, не будь нашей дружбы. Ведь это только ты… эта скульптура… Ты ввел меня в Сады Лоренцо, ты всегда подбадривал меня.

На лице Граначчи светилась лукавая улыбка.

— Вот ты когда-то клялся не делать никаких надгробий и могильных памятников, а сам большую часть своей жизни потратил на мраморы для могил. Ты все время уверял, что не будешь ваять портреты, а теперь изготовился смастерить их сразу два, в натуральную величину.

— Какую чушь ты несешь, Граначчи.

— А что, разве в твоих нишах будут не портреты?

— Конечно же, нет. Кто будет знать через сто лет, сильно ли похожи мои мраморы на юного Лоренцо и Джулиано? Я хочу изваять универсальные фигуры, олицетворяющие действие и созерцание. В этих фигурах не будет никого в частности, и однако будут все. Любой объект служит для скульптора только телегой, которая вывозит на рынок его идеи и мысли!

Урбино умел читать и писать, грамоте его научили священники в Кастель Дуранте. Мало-помалу теперь он оказался на положении слуги как на Виа Гибеллина, так и в мастерской Микеланджело. Лионардо уже учился у Строцци, и Микеланджело поручил Урбино вести свои счетные книги. Урбино рассчитывался с наемными рабочими, платил по счетам и стал играть подле Микеланджело ту роль, которую играл в свои молодые годы Буонарроти, — он был как бы защитником и стражем, который облегчал Микеланджело жизнь, снимая с его плеч докучные дела и заботы. Дружеские чувства Микеланджело к юноше укреплялись все больше.

Он отдыхал, отдаваясь лепке моделей из глины; для того чтобы глина была жирнее и легче повиновалась его пальцам, он добавлял в нее обрывки ткани; он мял и размазывал эту смесь, облекая ею каркасы. Влажность глины заставляла с такой остротой вспоминать сырую часовню, что у Микеланджело появлялось чувство, будто он воспроизводит своими руками ее хмурое и промозглое пространство. Перейдя от глины к мраморному блоку, он принялся высекать статую юного Лоренцо — статуя должна была занять нишу над изваяниями «Утра» и «Вечера». Микеланджело постоянно думал об архитектуре всей часовни и, разрабатывая эту фигуру, олицетворявшую созерцание, стремился выразить в ней замкнутость и статичность, отрешенность от внешнего мира. Лоренцо весь должен был быть во власти своего раздумья. И словно для контраста, статуя Джулиано была пронизана движением: ей было предназначено место на противоположной стороне, у гробницы, поддерживавшей мраморы «Дня» и «Ночи». В свободной позе Джулиано чувствовалось как бы круговое движение, не знающее никакого перерыва. Если голова Лоренцо была как бы вдавлена в плечи, то Джулиано порывисто вытянул шею, устремляясь куда-то в пространство.

Но наибольшую радость доставляла ему «Богоматерь с Младенцем». Всеми корнями своей души, каждым своим фибром жаждал он наделить ее божественной красотой: лицо ее сияло любовью и состраданием — этим живым родником человеческого бытия и упования на будущее, божественным средством, благодаря которому род людской, грудью встречая напасти и бедствия, продолжит свое существование.

Подступая к теме матери и ребенка, он нашел столь свежее и яркое ее решение, будто никогда и не работал над нею прежде: острое желание порождало и остроту замысла — младенец, сидя на коленях матери, с силой изогнул свое тельце и жадно потянулся к ее груди; тщательно разработанные, обильные складки платья матери еще усиливали ее внутреннюю взволнованность, передавая то чувство исполненного долга и боли, которое испытывала Богоматерь, пока ее земное прожорливое дитя упивалось найденной им пищей. У Микеланджело возникло теперь веселое и легкое ощущение беззаботности, будто он снова трудился в старой, первой своей мастерской и высекал «Богоматерь» для купцов из города Брюгге… в те прежние дни, когда судьба была к нему еще милостива.

Но это была лишь хмельная взбудораженность, лихорадка. Когда она проходила, он чувствовал себя таким слабым, что еле держался на ногах.

Папа прислал во Флоренцию карету с кучером, приказав Микеланджело ехать в Рим: пусть он немного окрепнет под лучами южного солнца, и, помимо того, папе надо поделиться с ним новым планом. Клемент устроил в Ватикане торжественный обед, пригласив на него друзей Микеланджело по флорентинской колонии; для развлечения гостя тут же было разыграно несколько комедийных пьес. Клемент заботился о здоровье Микеланджело вполне искренне, словно о здоровье любимого брата, но скоро он открыл и свой замысел: не согласится ли Микеланджело написать на огромной алтарной стене Систины Страшный Суд?

На обеде Микеланджело познакомился с юношей удивительной красоты — его можно было сравнить разве с теми молодыми эллинами, которых Микеланджело написал на заднем плане «Святого Семейства», исполненного по заказу Дони. У юноши были лучистые серо-голубые глаза, напоминавшие флорентинский светлый камень, античной формы нос и рот, словно изваянные Праксителем из мрамора телесного цвета, высокий округлый лоб, большой, крепко вырезанный подбородок, расположенный по той же вертикали, что и лоб, продолговатые, симметрично вылепленные щеки с высокими скулами, каштановые волосы, розовато-бронзовая, как у атлета древнегреческих стадионов, кожа.

Высокообразованный и вдумчивый, Томмазо де Кавальери происходил из патрицианской римской семьи. Ему было двадцать два года. Горя желанием стать первоклассным живописцем, он спросил Микеланджело, может ли он попасть к нему в ученики. Обожание, светившееся в глазах Томмазо, граничило с идолопоклонством. Микеланджело ответил, что он должен возвращаться во Флоренцию и заканчивать часовню Медичи, но что он не видит препятствий к тому, чтобы они какое-то время занялись рисованием в Риме. И они действительно занялись. Микеланджело очень льстило, с какой обостренной пристальностью Томмазо следил за его чудодейственным летучим пером. Микеланджело нашел, что Томмазо одаренный художник, прилежный труженик и человек тонкой души. Томмазо прекрасно умел как бы устранить тридцатипятилетнюю разницу в их возрасте, и в его присутствии Микеланджело чувствовал себя совсем молодым, мог весело смеяться и забыть многие свои горести. Расставаясь, они дали слово писать друг другу. Микеланджело предложил прислать Томмазо из Флоренции свои рисунки, специально для того, чтобы тот по ним учился. Он обещал также дать ему знать, когда вновь приедет в Рим к папе.

Вернувшись во Флоренцию, он принялся за работу в часовне. Чувствовал он себя освеженным и к весне уже забыл все свои мысли о скорой смерти. Обрабатывая поверхность двух мужских статуй, он прибегнул к тому способу перекрестной штриховки, которому когда-то учил его в рисунке пером Гирландайо: одна сетка каллиграфических линий, нанесенных двузубым резцом, покрывалась другой, прочерченной закругленной скарпелью. Штрихи эти пересекались под прямым углом, так что сравнительно тонкий след двузубого резца не совпадал с более грубыми и выпуклыми рубчиками скарпели. Фактура кожи на этих изваяниях Микеланджело обрела ту эластичную напряженность и упругость, какая присуща живой ткани. А на щеках Богородицы он добивался фактуры нежной и гладкой, как речной голыш.

Красота ее лица была чистой и возвышенной.

 

7

Время можно было уподобить не скалистой горе, а реке; оно меняло скорость своего течения, так же как и свое русло. Оно могло вздуться, захлестнуть свои берега или высохнуть, еле просачиваясь узеньким ручейком; оно могло вольно литься, чистое и ясное, по своему ложу или могло вбирать в себя всякую муть и мусор и выбрасывать загрязненные обломки на поворотах и излучинах. Когда Микеланджело был молод, любой день воспринимался им по-особому; у каждого из них был свой лик, свое тело, содержание и форма; день был целен и неповторим, его можно было занумеровать, записать и запомнить.

Теперь время как бы растворилось: недели и месяцы текли однообразным потоком, со все возраставшей скоростью. Он взваливал на себя столько работы, что сама ткань времени изменилась для него, а границы времени стали неразличимы. Годы уже не казались ему отдельными блоками, а каким-то нагромождением, Апуанскими Альпами, которые человек для своего удобства разбивает на отдельные вершины и утесы. Может быть, недели и месяцы стали короче или он спутал счет, приняв какую-то другую меру? В прошлом у времени были очертания, оно было твердое, с прочными краями. Теперь оно стало зыбким, текучим. Облик времени ныне, казалось ему, отличался от прежнего так же резко, как ландшафт Римской Кампаньи от ландшафта Тосканы. Когда-то он думал, что время неизменно от века, что оно везде и для всех одно и то же, теперь он убедился, что время так же разнообразно, как человеческие характеры или погода. По мере того как 1531 год становился 1532-м и 1532-й сокращался и переходил в 1533-й, Микеланджело спрашивал себя:

«Куда бежит время?»

Ответ был достаточно прост: оно бежит, чтобы стать из аморфного реальным, превратиться в частицу жизненной силы — в «Богородицу с Младенцем», в «Утро», в «Вечер», в «Ночь», в изваяния юных Медичи. Он не мог понять только того, что время сокращалось в зависимости от угла зрения, как сокращается порой пространство. Когда он стоял на холме, оглядывая Тосканскую долину, ближайшая часть лежавшего перед ним пространства была с ясностью видна во всех ее подробностях; более дальняя часть, будучи столь же емкой и обширной, казалась сдавленной, сплющенной, сжатой, будто это была не далеко простертая, огромная равнина, а полоса узкого поля. То же происходило и со временем, если касаться отдаленной, давней поры жизни человека: как бы пристально ни вглядывался он в пролетающие, текущие на его глазах часы и дни — все равно они казались короче, чем широко раскинувшаяся начальная часть его жизни.

Он высек крышки двух саркофагов — они были чистых и скупых линий, овальные их плоскости заканчивались изящными волютами; в верхней части несущих колонн он изваял несколько простых листьев. Работа над Речными Божествами или символами Неба и Земли, которых он было замыслил и начал уже готовить, совсем не продвигалась. Под выдававшимся вперед плечом Ночи он изваял маску, а в углу, образованном поднятым коленом, поместил изображение совы. И больше он не добавлял ни одной детали. Красота человека для него всегда была альфой и омегой искусства.

Слухи о том, что создает Микеланджело в часовне, распространились по всей Италии; а затем и Европе. Ему приходилось принимать у себя порой крупных художников, которые рисовали и что-то записывали, в то время как он продолжал работать. Скоро эти посещения стали действовать ему на нервы. Один изысканно одетый вельможа спрашивал:

— Как вы додумались до того, чтобы высечь эту потрясающую фигуру Ночи?

— Я взял блок мрамора, в котором была заключена эта статуя. Мне оставалось только отсечь небольшие куски, покрывавшие фигуру и мешавшие ее увидеть. Для каждого, кто умеет это делать, нет ничего легче.

— Придется мне посылать своего слугу, не найдет ли он такие блоки, в которых скрываются статуи.

Микеланджело съездил в Сан Миниато аль Тедеско на свидание с папой Клементом, который остановился там по дороге на свадьбу Катерины де Медичи, дочери Лоренцо, сына Пьеро, выходившей замуж за дофина Франции. Он получил огромное наслаждение от бесед с кардиналом Ипполито, состоявшим теперь при папе, и с Себастьяно дель Пьомбо, по-прежнему любимцем Клемента.

И вот Микеланджело снова оказался внутри четырехугольника, образованного капеллой Медичи, где он ваял, домом напротив, где он готовил модели, и мастерской на Виа Моцца, где он жил и где за ним присматривал Урбино. Опять он страшно исхудал, таким он раньше себя и не помнил — кожа да кости. Но он испытывал великое удовлетворение от того, что его окружали теперь, помогая завершить убранство часовни, хорошие скульпторы: Триболо должен был изваять по моделям Микеланджело фигуры Неба и Земли, Анджело Монторсоли — высечь фигуру Святого Козмы; работал в часовне, закончив к тому времени статуи двух пап Пикколомини, и Рафаэлло да Монтелупо, сын старого друга Микеланджело — Баччио, потешника и паяца Садов Медичи. Порой, по ночам, Микеланджело, чтобы отвлечься, брал в руки карандаш и бумагу и набрасывал рисунки, стараясь выяснить, что он способен сказать по поводу Страшного Суда.

Бандинелли закончил своего «Геракла», заказанного папой Клементом. Герцог Алессандро распорядился установить статую на площади Синьории, напротив Микеланджелова «Давида», а дворец Синьории переименовал в Старый дворец — Палаццо Веккио, так как Флоренция была лишена теперь права избирать свой правительственный Совет. Народ не хотел, чтобы статуя Бандинелли была на площади, и так возмущался этим, что Бандинелли пришлось ехать в Рим и испрашивать у папы формальный приказ об установлении «Геракла». Микеланджело пошел с Урбино на площадь Синьории посмотреть на статую. Ночью кто-то налепил на нее исписанные листки бумаги, они трепетали теперь на ветру. Микеланджело поморщился, глядя на бессмысленно вздутые мускулы изваяния. Прочтя рифмованные строчки на одном из листков, он хмуро заметил:

— Бандинелли будет не очень-то приятно, когда он ознакомится с этими песнопениями.

Он понял теперь, как прав был Леонардо да Винчи, когда он говорил ему в Бельведере:

— Изучив ваш плафон, художник должен проявить чрезвычайную осторожность, чтобы не стать в своих работах деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий… А что будет с живописцами, которые попытаются пойти дальше вас?

Микеланджело понял теперь, о чем говорил ему в тот день Леонардо.

— Не довершайте же переворота в искусстве. Оставьте что-нибудь и на долю тех, кто пойдет по вашим стопам.

Но если бы он и постиг полностью мысли Леонардо в ту пору, то все-таки что он мог бы сделать?

Подобно какому-нибудь каррарскому камнелому, он был приверженцем своей кампанилы и постоянно прохаживался вокруг соборной колокольни Джотто, словно это был центр вселенной. Но Флоренция стала теперь безразлично-покорным городом, ее свободу удушил герцог Алессандро. Поскольку вместе с политической свободой на том же кровавом ложе было удушено и искусство, то те, кто раньше принадлежал к Обществу Горшка, в большинстве своем разъехались по другим городам. Флоренции поры правления первых Медичи уже не существовало. Величавые мраморы Орканьи и Донателло по-прежнему украшали ниши Орсанмикеле, но флорентинцы ходили по улицам с опущенными головами. Появление Мавра, «отродья Мула», нанесло, после бесконечных войн и поражений, как бы последний удар прямо в душу города. Проходя на площади Синьории мимо «Льва» Мардзокко, Микеланджело отворачивался. Он даже не мог заставить себя восстановить отломленную руку «Давида» — ему не хотелось этого делать, пока не восстановлена республика и величие Флоренции, столицы искусства и интеллектуальной жизни, которую называли Афинами Европы.

В девяностый день рождения Лодовико, в июне 1534 года, стояла чудесная солнечная погода. Теплый воздух был изумительно прозрачен. Флоренция сверкала в оправе своих холмов, как драгоценный камень. Микеланджело собрал на торжество остатки семейства Буонарроти. За обеденным столом сидел Лодовико, столь ослабевший, что его приходилось подпирать подушками, бледный и худой от затянувшейся болезни Джовансимоне, молчаливый Сиджизмондо, все еще одиноко живший на наследственной земле, где родились все собравшиеся; тут же была и Чекка, семнадцатилетняя дочь Буонаррото, и юный Лионардо, заканчивавший срок ученичества у Строцци.

— Дядя Микеланджело, ты обещал снова открыть шерстяную лавку отца, как только я вырасту и смогу управлять ею.

— Я так и сделаю, Лионардо.

— А скоро? Мне уже пятнадцать лет, и я знаю, как вести дело.

— Скоро, Лионардо. Как только у меня появятся деньги.

Лодовико съел лишь несколько ложек супа, поднося их ко рту дрожащими руками. Не дождавшись конца обеда, он попросил отвести его в постель. Микеланджело поднял отца на руки. Тот весил не больше чем вязанки хвороста, которые Микеланджело применял для укрепления стен у колокольни Сан Миниато. Он уложил отца в кровать, осторожно закутал его в одеяло. Старик слегка повернул голову, так, чтобы видеть свой похожий на пирог стол и свои счетные книги, аккуратно сложенные в стопки. Улыбка скользнула по его серым, как пепел, губам.

— Микеланьоло.

Это было ласкательное, домашнее имя. Лодовико не называл его так уже много-много лет.

— Слушаю, отец.

— Я хотел… дожить… до девяноста.

— Вот вы и дожили.

— …но это было тяжко. Я трудился… каждый день… постоянно… чтобы только выжить.

— Что ж, и хорошо потрудились, отец.

— А теперь… я устал.

— Так отдыхайте! Я притворю двери.

— Микеланьоло?..

— Да, отец?

— …ты позаботишься… о мальчиках… Джовансимоне… Сиджизмондо?

Микеланджело подумал: «Мальчики! Им давно за пятьдесят!» Вслух он сказал:

— Наша семья — это все, что у меня осталось, отец.

— Ты купишь… Лионардо… лавку?

— Как только он подрастет.

— А Чекке… дашь приданое?

— Да, отец.

— Тогда все хорошо. Я старался, чтобы семья была… вместе. У нас дела шли на лад… снова появились деньги… состояние… которое потерял мой отец. Я прожил жизнь… не напрасно. Пожалуйста, позови священника из церкви Санта Кроче.

Лионардо сбегал за священником. Лодовико скончался тихо, окруженный тремя сыновьями, внуком и внучкой. На щеках у него был такой румянец и лицо казалось таким спокойным, что Микеланджело не верилось, что отец умер.

Теперь, лишившись отца, он почувствовал себя странно одиноко. Всю свою жизнь он прожил без матери, да и отцовской любви, привязанности и понимания он тоже не знал. Но что было теперь об этом думать, — все равно он любил отца, как, на свой суровый тосканский манер, любил его и Лодовико. Без отца на свете будет пусто, очень пусто. Лодовико причинял ему бесконечные муки, но не вина Лодовико, если только один из пятерых его сыновей умел добыть себе хлеб. Потому-то Лодовико и приходилось заставлять Микеланджело работать так усердно и так тяжело: кому-то надо было заменить остальных четырех, которые не могли внести никаких утешительных цифр в те счетные книги, что лежали на столике, похожем на пирог. И Микеланджело гордился тем, что он утолил честолюбие отца, что отец скончался с ощущением достигнутого успеха.

В эту ночь он сидел в своей мастерской, с открытыми окнами в сад, писал при свете лампы. Вдруг, в какую-то минуту, и сад, и его комнату заполнили тысячи налетевших маленьких белых мушек — из тех, что называют манной небесной. Они густою сетью вились вокруг лампы и его головы, шелестели крыльями, как птицы. Покружившись, они тут же падали мертвыми, усыпав мастерскую и деревья в саду так, будто только что выпал небольшой мягкий снежок. Микеланджело смыл толстый слой насекомых с верстака, взял перо и стал писать:

О нет, удел не худший — умереть, Кому дано у Божьего престола Пространный путь свой ясно обозреть. Когда, отторгнув от земного дола, Мне Бог позволит встретиться с тобой, То пусть, страшась Господнего глагола, Утихнет страсть, а чистый разум мой Достоин будет Божьей благодати, Святой любви, назначенной судьбой.

Он стоял в часовне, один, под куполом, который он спроектировал и построил, среди стен, выложенных светлым камнем и мрамором, которые так прекрасно сочетались. «Лоренцо, Созерцатель», был уже в своей нише; «Джулиано» сидел на полу, еще не совсем обработанный. Под плечи «Дня», последней из семи фигур, были подставлены деревянные блоки; та часть спины этого могучего мужского тела, которой надлежало быть обращенной к глухой стене, оставалась неотделанной. Лицо, повернутое к зрителю через приподнятое плечо, напоминало орла, неподвижно смотревшего на мир своими глубоко посаженными глазами, волосы, нос и борода в грубых штрихах резца казались вырубленными из гранита — тут был заключен необыкновенный, овеянный чем-то первобытным контраст с тщательно отполированной гладью огромного выпяченного плеча.

Закончена ли теперь часовня? После четырнадцати лет труда?

Стоя между расположенными по обе стороны, у стен, изящнейшими саркофагами, на каждом из которых скоро будет водружено по две гигантских фигуры — «Утра» и «Вечера», «Дня» и «Ночи», глядя на дивную «Богоматерь с Младенцем», усаженную напротив широкой боковой стены, Микеланджело чувствовал, что он изваял все, что хотел изваять, и сказал все, что хотел сказать. Для него часовня Медичи была закончена. Он был уверен, что Великолепный поблагодарил бы его и с удовлетворением принял бы эту часовню и эти изваяния вместо того фасада, создать который ему так хотелось.

Микеланджело схватил лист рисовальной бумаги и набросал на нем указания трем своим скульпторам-помощникам: поместить «День» и «Ночь» на одном саркофаге, «Вечер» и «Утро» — на другом. Он положил записку на струганый дощатый стол, прижав ее обломком мрамора, зашагал к дверям и вышел из капеллы, ни разу не оглянувшись.

Урбино увязывал его седельные сумки.

— Ты все сложил, Урбино?

— Все, кроме папок с рисунками, мессер. Через пять минут уложу и их.

— Заверни папки в мои фланелевые рубахи, будет надежней.

Они сели с Урбино на коней, поехали по улицам и, миновав Римские ворота, оказались за городом. Въехав на холм, Микеланджело придержал лошадь и, повернувшись, поглядел на Собор, Баптистерий и Кампанилу, на коричневую башню Старого дворца, поблескивавшую в лучах сентябрьского солнца. Он окинул взором весь изысканно благородный город, раскинувшийся под своими кровлями из красной черепицы. Тяжело покидать родное гнездо, тяжело думать, что, приближаясь к седьмому десятку, нельзя с уверенностью рассчитывать на то, что еще раз сюда вернешься.

Он тронул коня, решительно повернув на юг, к Риму.

— Давай пошевеливай, Урбино. Ночевать будем в Поджибонси; там у меня есть одна знакомая гостиница.

— А мы доедем до Рима завтра к вечеру? — с волнением спрашивал Урбино. — Какой-то он есть, этот Рим!

Микеланджело принялся было рассказывать о Риме, но душу его томила слишком глубокая грусть. Он совершенно не представлял себе, что его ждет в будущем, хотя и чувствовал, что его собственная война, длившаяся так долго, по-видимому, кончилась. Пусть звездочеты-астрологи, толпившиеся у Римских ворот, кричали ему, что у него впереди еще треть жизни, и две из четырех, отпущенных на его век, любовных историй, и самая долгая и кровопролитная битва, и несколько самых прекрасных из его скульптурных, живописных и архитектурных работ. Он хорошо помнил, с каким презрением относился к астрологии Великолепный, и, перебирая теперь в уме предсказания звездочетов, горько усмехался.

И все же звездочеты не ошибались.