1
Они энергично шли вверх по тропе, их подтянутые молодые фигуры ритмично раскачивались в такт с их шагами. В низкой траве на ближайшей лужайке росли желтые цветы. Шелковистые лепестки лютиков пожухли еще после Пасхи, но под буками уже разостлались ярким ковром весенний вереск, примулы и шиповник.
Он был невысок ростом, всего метр шестьдесят, да и то если вытянется в струнку. Однако он чувствовал себя под стать девушке, которая так грациозно шла рядом с ним. Он бросил робкий взгляд искоса на профиль Марты Бернейс, на ее строго очерченные подбородок, нос и брови. Ему было трудно поверить в то, что случилось. И вот он здесь, двадцатишестилетний, увлеченный физиологическими исследованиями в Институте профессора Брюкке, вынужденный ждать пять лет возможности полюбить и десять лет – женитьбы. Пусть он обыкновенный новичок в химии, но не может же он не знать, что любовь не всегда подчиняется расписанию. Он сказал:
– Невероятно. Этого не могло случиться!
Девушка взглянула на него с удивлением. Мягкий свет едва пробивался сквозь чащу леса. Березы с толстыми стволами и отмершими нижними ветвями своими кронами прикрывали тропу от солнечных лучей. Быть может, именно нежные тени медлингских лесов придавали лицу Марты волнующее очарование? Она не мнила себя красавицей, но была, на его взгляд, удивительно привлекательной: большие серо–зеленые чуткие, проницательные глаза, густые каштановые волосы, уложенные на прямой пробор и плотно облегавшие голову, красивый, чуть вздернутый нос и волнующий рот с алыми пухлыми губами. Лишь ее подбородок казался слишком волевым для гармоничного облика.
– Что невероятно? Чего не могло случиться?
Они подошли к тому месту, где тропинка делала поворот и где солнечные лучи пробивались сквозь зелень листвы.
– Неужели я сказал вслух? Вероятно, меня подвела тишина леса. Мне следует быть более осторожным, если ты можешь слышать меня так отчетливо.
Они дошли до середины плоскогорья, откуда можно было подняться на вершину горы и любоваться видом Медлинга, раскинувшегося у ее подножия. Из городского парка доносились слабые звуки оркестра. Медлинг был очаровательным, похожим на село городком в часе езды от Вены. По воскресеньям он становился модным курортом, куда устремлялись жители Вены. Маленькое красивое море его черепичных крыш переливалось в лучах теплого июньского солнца, а чуть подальше по склону горы карабкались виноградники с налившимися гроздьями винограда; молодое вино этого урожая венцы будут пить следующей весной в кабачках Гринцинга.
Марта Бернейс гостила у друзей ее семьи; в Медлинге на улочке Грилльпарцер у них был собственный дом. В то утро Зигмунд приехал поездом с Южного вокзала Вены. Они вместе побывали на площади Франца–Иосифа с ее резной позолоченной колонной, увековечивающей победу над эпидемией чумы, прошли по главной улице к старой ратуше с ее часами и куполами в виде луковиц, затем, миновав фонтан на Пфарргассе, оказались у храма Святого Отмара, возвышавшегося над городом. Глядя на круглую каменную башню напротив храма, Марта заметила:
– Она похожа на итальянскую крестильню, но, как утверждают жители Медлинга, это башня старых костей. Не объяснишь ли ты мне как врач, каким образом туда бросают кости без остальной части тела?
– Будучи неоперившимся врачом без практического опыта, не имею ни малейшего представления. Почему бы тебе не взяться за научную работу на эту тему? А я порекомендую ее медицинскому факультету с предложением присвоить тебе научную степень. Ты хотела бы стать врачом?
– Нет. Я предпочла бы быть хозяйкой и матерью шестерых детей.
– У тебя скромные желания. Достичь их не так уж сложно.
В лесной тени ее глаза блестели как изумруд.
– После того как осуществятся мои планы, хотелось бы жить без неприятностей. Как видишь, я склонна к романтике. Хотела бы любить мужа и прожить с ним в согласии полвека.
– Честолюбива же ты, Марта! Помнишь Гейне:
Она подняла брови:
– Ты, надеюсь, не веришь Гейне?
– Я? Разумеется, нет. Брак придуман для простаков наподобие меня. После брачной церемонии меня одолеет привычка.
– Кажется, Гёте сказал, что к гиперболам прибегают те, кто хочет скрыть истинные чувства?
– Нет, дорогая фрейлейн Бернейс, это вы сочинили такую цитату.
Зигмунд был знаком с ней недолго и еще не успел оценить все привлекательные черты ее характера, но был очарован ее голосом. Марте шел двадцать второй год. Она приехала из Гамбурга, старинного ганзейского города, говорила на чистом немецком языке, столь не похожем на быстрый, простецкий, небрежный говор венцев. Она рассказала ему, как ей удалось сохранить чистоту дикции, хотя школьные подруги изводили ее, обвиняя в гордыне, высокомерии, в стремлении к превосходству. Многие венцы бросали подобные обвинения богатым гамбургским буржуа, уверенным в себе, процветающим и независимым. Отец Марты, Берман Бернейс, на протяжении десяти лет, вплоть до внезапной кончины в 1879 году, был помощником известного экономиста Лоренца фон Штейна из Венского университета.
– Когда я поступила в школу в Вене, – рассказывала Марта Зигмунду, – мне было восемь лет. Естественно, я подражала своим подругам, произнося «город» как «г–хород», «камень» как «к–хамень». Однажды отец пригласил меня в свой кабинет и сказал: «Малышка, ты говоришь не на немецком языке, а на воляпюке. Мы не говорим «г–хород» или «к–хамень». Мы говорим «город» и «камень». Это и есть чистый немецкий язык». На следующий день я сказала родителям, что попробовала новый пирог штрудель. Отец сказал: «Не знаю, что такое штрудель, но, чем бы он ни был, мы будем называть его струдель». В конце концов мои школьные подруги решили, что я страдаю пороком речи вроде заикания.
Они продолжали подниматься по одной из расходившихся веером троп, каждая из которых была помечена своей краской на стволах деревьев, дабы путники не заблудились в густых лесах к югу от Вены. Тропа, усыпанная опавшей сосновой хвоей, была скользкой, и поэтому Зигмунд поддерживал Марту за локоть, чтобы она не упала. Солнце стояло в зените, деревья не всегда прикрывали тропу от его лучей, воздух был пропитан запахом хвои и смолы.
Сверху доносилось эхо:
– Эй! Эй! Подтянитесь, ленивцы.
Это был брат Марты Эли, на полтора года старше ее; любитель боковых дорог, он незаметно пробрался к их тропе и, двигаясь вдвое быстрее, сумел раньше их преодолеть то же самое расстояние.
До перевала оставалось четверть часа. Отсюда открывалась захватывающая дух панорама: на севере на расстоянии десяти миль виднелась гора Каленберг, которую называли домашней горой Вены, она возвышалась над городом как страж.
Под сенью деревьев приютилось небольшое кафе. Семьи отдыхающих сидели на скамьях вокруг столов, заказывая кофе или пиво. Отыскав небольшой столик с мраморной доской, окруженный плетеными стульями, Зигмунд заказал три бутылки газированной воды с малиновым сиропом. Двумя большими глотками Эли осушил свою бутылку, вскочил с места и, как олень, помчался на поиски новой тропы, бросив через плечо:
– Не заблудитесь. На обратном пути я вас найду.
2
Они сидели лицом к мягкому солнцу, посылавшему столь приятное тепло в сырую венскую зиму.
Он положил свою руку на стол ладонью вверх, она – свою руку на его. Ее рука была напряженной, нежной, а кожа холодной и слегка влажной. Она впервые посмотрела ему прямо в глаза. Их семьи были знакомы давно, но Марта и Зигмунд встретились всего два месяца назад. У него был крупный, довольно костлявый нос, вызывающе выступавший между глазницами; густые, отливавшие блеском черные волосы, зачесанные к правому уху; скромная бородка и усы; высокий лоб и выделявшиеся на привлекательном лице большие, блестящие, слегка задумчивые глаза.
– Расскажи мне о своей работе. Я не хочу показаться нескромной, но знаю лишь то, что ты работаешь ассистентом в физиологической лаборатории профессора Брюкке.
– Да. Я изготавливаю диапозитивы для лекций профессора Брюкке.
Он придвинул ближе свой стул, шурша ножками по гравию.
– Как рассказывать: с начала или с конца?
– С начала, как поступают все.
– Первые четыре года обучения медицине были неинтересными, не считая того момента, когда мне исполнилось двадцать лет и профессор зоологии Карл Клаус дважды посылал меня в Триест, где была основана опытная зоологическая станция. Я изучал там половые органы угрей.
– А что сие значит?
Мимо прошел Эли, воскликнув: «Пора возвращаться домой!» – и исчез в чаще. Марта и Зигмунд неохотно последовали за ним по лесной тропе и вскоре оказались у огромного дерева, перегородившего дорогу. Помогая девушке перебраться через кругляк, он не мог не заметить красивые щиколотки ее ног. Далее дорога круто повернула, и они увидели впереди просеку, через которую устремлялся поток солнечных лучей в долину, и дровосеков, укладывавших бревна в ровные ряды.
– Было бы чудесно, – пробормотал он, – если бы мы могли распределять дни и результаты нашей жизни так же аккуратно, как дровосеки укладывают бревна.
– Разве мы не можем?
– Почему бы нет? Что тут невозможного? Я думаю так, Марта. По крайней мере, надеюсь. Я по натуре привержен порядку и избегаю хаоса.
Какое–то время они шли молча, ранее заданный вопрос повис в воздухе. Если бы он уклонился от ответа, она не повторила бы вопроса. Но если не ответить ей как равной, Марта может подумать, что он считает ее несмышленышем. Зигмунд заговорил спокойным, академичным тоном, каким беседовал со студентами на консультациях.
– Словарь определяет половые органы как железы, производящие яйцеклетки и сперму. Моя задача состояла в том, чтобы обнаружить мужские железы угря. Слабый намек был найден доктором Сирским. Я должен был подтвердить или опровергнуть его находку.
При упоминании мужских желез Марта едва не оступилась. Повернувшись к нему, она спросила:
– Какой смысл в поиске мужских половых желез угря? И почему их не обнаружили тысячу лет назад?
– Умный вопрос. – Он осторожно взял ее под руку. – Мужской орган можно обнаружить лишь в брачный период, но в это время угри находятся в море. Их никогда не вылавливали в брачный период. Никто не встречал зрелого самца–угря. А может быть, ни у кого не было интереса к этому.
– А ты нашел то, что искал?
– Полагаю, да. Доктор Сирский был прав, и я смог подтвердить его вывод. Профессор Клаус зачитал текст моего отчета на заседании Академии наук, и пять лет назад он был опубликован в «Бюллетене» академии. С тех пор никто так и не оспорил мои выводы.
В его голосе звучала гордость за то лучшее, что может сделать человек, – за творческую работу. Искра одобрения в ее глазах побудила его продолжать. Ему казалось, что он высказывает свои внутренние убеждения с такой силой, с какой ему никогда не удавалось делать это перед женщиной, молодой или пожилой.
– Проблема шире, чем практическое применение выводов профессора Клауса о гермафродитизме у животных, хотя угри как будто подпадают под эту категорию. Исследования не должны сковываться рамками обыденной морали. В науке любая невежественность плоха, а любое знание хорошо. Как полагает Чарлз Дарвин, люди появились на земле давным–давно, миллионы лет назад, вначале мы ничего не знали об окружающих нас силах, Нo все эти миллионы лет человеческий мозг искоренял невежество и накапливал добытые трудом знания. Величайшее событие для человечества – найти что–то ранее неизвестное или необъяснимое. Каждая добытая крупица знания не может сразу, немедленно найти применение. И если мы что–то узнали, документально доказали и таким образом извлекли из неведомого, то это уже успех.
Теперь был ее черед сжать его руку – теплую, костлявую, дрожащую от возбуждения, навеянного картиной, которой он пытался увлечь обретенного друга.
– Спасибо. Никто еще не говорил со мной так. Это позволяет мне ощущать себя… личностью. Нет, взрослой. Ты не мог сделать мне лучшего подарка, даже если бы искал его на Кертнерштрассе.
Они вернулись на Грилльпарцергассе к полудню. Зигмунд и Марта предпочли выпить кофе в саду. Эли остался дома с гостями. Небольшой, окруженный стеной сад позади дома благоухал ароматом цветущих лип. Марта принесла в беседку блюдо запеченных в тесте ягод и села рядом с Зигмундом на деревянную скамью. Он наблюдал за грациозными движениями ее рук, когда она наливала кофе и молоко в чашки. Они потянулись за орехами в серебряной вазе.
– Посмотри, – воскликнула она, – сдвоенный миндаль! Это знак влюбленных. Теперь мы обязаны по обычаю обменяться подарками.
– Мне нравятся предзнаменования, в особенности если они сулят благо. Подвинься поближе, и это будет лучшим подарком, лучше того, который можно купить в Грабене.
Она села так близко, что Зигмунд, слегка нагнувшись, мог коснуться ее плеча. Его глаза сияли от радости. Ему нравилась эта девушка, хотя только однажды, когда ему минуло шестнадцать лет, он испытал, что такое любовь. В то время родители послали его на каникулы во Фрайберг, где он жил в семье Флюс, давнишних знакомых. Зигмунд увлекся их пятнадцатилетней дочерью Гизелой, гуляя с ней по романтическим лесам и мечтая о красивой семейной жизни. Но он не открыл своих мечтаний Гизеле, и молодая девушка исчезла из его воспоминаний, как только он вернулся в Вену и увлекся учебой в гимназии. В это время вместе с приятелем он изучал испанский язык, чтобы читать «Дон Кихота» Сервантеса в оригинале. Зигмунд не осмелился рассказать Марте о своей любви: это было бы слишком поспешным, и она могла плохо подумать о нем, ведь они были знакомы лишь семь недель. Да и с ее стороны не было подходящего намека. Он сказал, обращаясь к ней:
– Чаша моя преисполнена.
– Это из псалмов.
– Отец читал их мне, когда я был ребенком: «Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих, умастил елеем голову мою…»
– У тебя есть враги?
– Только я сам.
Ее мелодичный смех звучал в его ушах, подобно колоколам собора Святого Стефана. Он не мог сдержать прилива нахлынувших чувств.
– Расскажу тебе об истинном предзнаменовании. Помнишь тот вечер, когда я впервые увидел тебя? Я пришел домой с пачкой книг под мышкой, намереваясь засесть на четыре часа за зубрежку. А ты восседала за столом с моими сестрами, разумно рассуждая о чем–то и очищая от кожуры яблоко своими тонкими пальцами. Я был так тронут, что мой порыв иссяк, и я сел рядом с вами.
– Это было простое яблоко. Как все со времен райских садов.
– Ты не знаешь, что тогда я впервые осмелился на большее, чем просто кивнуть подруге моих сестер. Мне показалось, что розы и жемчуг слетали с твоих уст, словно с уст сказочной принцессы, и трудно было решить, что брало в тебе верх: доброта или ум.
Ее реакция была для него неожиданной; иная девица могла бы принять эти рассуждения за полет фантазии, но она зарделась, затем вдруг побледнела, и слеза навернулась на ее ресницу. Она спрятала лицо, затем повернулась к нему и с серьезным видом спросила:
– Как долго ты учился в университете?
– Почти девять лет.
– Ты помнишь тот день, когда мы гуляли в Пратере с моей мамой? После того как мы вернулись домой, я спросила сестру Минну, почему доктор Фрейд так настойчиво расспрашивал обо мне. А теперь моя очередь. Ты врач, не так ли? Почему у тебя нет практики, нет клиентов?
Он мгновенно вскочил, прошелся по саду. Для него было важно, чтобы Марта Бернейс поняла и одобрила его выбор. Она сидела спокойно, положив руки на колени и устремив снизу вверх серьезный внимательный взгляд.
– Да, у меня есть степень доктора медицины. Правда, я получил ее с опозданием на три года и только после того, как мои друзья в университете стали обвинять меня в лености и рассеянности.
– Но ты выглядишь в высшей степени целеустремленным.
– Только в отношении того, что мне нравится. Пять лет я учился в клинической школе, считая это самым надежным путем научной подготовки. У нас, видимо, лучший в Европе медицинский факультет. Последние несколько лет я работал в Институте физиологии профессора Брюкке; вместе с Гельмгольцем, Дюбуа и Людвигом он был основателем современной физиологии. Под его руководством я выполнил четыре оригинальных исследования и опубликовал их. В семьдесят седьмом году, когда мне шел двадцать первый год, я написал статью относительно нервных окончаний в позвоночнике миног. В следующем году были опубликованы мои исследования относительно нервных окончаний в хребте простейших рыб, а затем «Центральный вестник медицинских наук» поместил мои заметки о методе анатомической подготовки для исследования нервной системы.
Юношеский пыл в сочетании с точной научной фразеологией вызвал у Марты улыбку.
– Я завершил также исследование структуры нервных тканей и нервных клеток речных раков. Мне лучше всего удаются подобного рода работы. Для меня нет более захватывающей, многообещающей, дающей удовлетворение деятельности, ведь каждый день узнаешь что–то новое о живых организмах. У меня никогда не было намерения лечить пациентов. Понимаю, что похвально облегчать чьи–то страдания, но с помощью лабораторных исследований и накопления знаний о том, что заставляет человеческое тело действовать, мы можем найти пути к преодолению болезней.
– Можешь привести пример?
– Разумеется. Так, профессор Роберт Кох в Берлинской медицинской школе лишь в этом году обнаружил бациллу, вызывающую туберкулез. Затем два года назад профессор Сорбонны Луи Пастер выделил бактерии холеры, поражающие кур. Он также предложил метод прививки против смертельной сибирской язвы, поражающей овец. Используя этот метод, мы сможем избавить человечество от холеры. Следует назвать венгра доктора Игнация Земмельвейса, окончившего нашу Венскую медицинскую школу в сорок четвертом году. Работая в одиночку, он установил причины лихорадки у рожениц, которая уносит жизнь немалого числа посетительниц наших родильных домов. Врачи госпиталя при медицинском колледже осуждали его за безудержное рвение. Однако тысячам матерей во всем мире сохранили жизнь благодаря тому, что Игнаций Земмельвейс оказался неутомимым исследователем и ученым–медиком.
Его голос разносился по саду, щеки пылали, а темные глаза искрились от возбуждения. Она мягко вмешалась:
– Начинаю понимать: ты надеешься своей работой в лаборатории устранить еще существующие другие болезни.
– Есть много заболеваний, вызванных не бактериями и вирусами, которые нам известны. В таких случаях врач может предложить лишь свое внимание и сочувствие. Пожалуйста, не заблуждайся в отношении меня. Я вовсе не думаю, что могу стать Кохом, Пастером, Земмельвейсом. Мои намерения скромнее. Многие методы лечения основываются на труде сотен исследователей, каждый из которых вносит в общее дело посильный вклад. Без этих открытий, без накопления по крупицам знаний тот, кто замыкает конец этой цепочки, не нашел бы подхода к своим собственным методам лечения. Я хочу, чтобы моя жизнь была похожа на жизнь таких исследователей.
В дверях показалась голова Эли:
– Солнце заходит. Пора собираться, попрощаться и идти на вокзал.
Они сложили свои вещи. С открытой веранды Марта дотянулась рукой до ветки липы, чтобы сорвать ее и взять с собой. Они стояли рядом, и рука Марты повисла в воздухе. Зигмунд посмотрел на дверь. Убедившись, что их не видят, он подумал: «Самое время. Но осторожнее, осторожнее. Если она не готова, не полюбила меня, я могу оскорбить ее».
Всего несколько дюймов разделяло их, а ему казалось, что потребовалось нескончаемое время, чтобы преодолеть это расстояние. Марта отломила маленькую ветку, но ее рука все еще висела в воздухе. Ее глаза были широко открыты; то, что он сказал, глубоко взволновало ее. Позволит ли она ему? Он не был уверен. Но она казалась такой милой, теплой, счастливой.
Осторожно, так, что он мог остановиться в любой момент без смущения, не выдав своих намерений, он обнял ее тонкую талию и притянул к себе. Легким движением, так же плавно, как осыпаются цветки липы, она опустила свои руки ему на плечи, и их губы в трепетном ожидании встретились.
3
В понедельник утром, чуть позже семи, Зигмунд вышел из дома родителей, расположенного во Втором округе Вены. Возбуждение еще не прошло, и он не столь мягко, как обычно, закрыл за собой дверь, на которой значился номер три. Смотритель еще не погасил газ на лестничной клетке, а это было нелишне для безопасности, ведь Зигмунд прыгал по ступенькам, не давая себе труда держаться за кованые перила. Крутой поворот, и он вышел через украшенный лепниной вестибюль на яркий свет пробудившейся улицы. Большинство зданий во Втором округе, где жила семья Фрейд после переезда из Фрайберга в Моравии в 1860 году, когда Зигмунду было четыре года, то есть двадцать два года назад, имели скромную деревянную обвязку в полтора этажа. Этот четвертый по счету дом Якоба Фрейда, настойчиво пытавшегося встать на ноги после потери значительного состояния в Моравии, был наиболее солидным и красивым на этом участке улицы.
Он решительно зашагал по привычному маршруту, жадно вдыхая напоенный весенними ароматами воздух. Дойдя до аптеки, в витрине которой сверкали колбы, он повернул налево, на Таборштрассе, минуя лавки, кофейни, рестораны, сооруженные для Венской всемирной выставки 1873 года и все еще процветавшие. На углу Обер–еаугартенштрассе он увидел сквозь ветви деревьев здания павильонов в парке. На Гроссепфарргассе высился четырехэтажный дом, его верхний этаж поддерживали с двух сторон гипсовые амазонки с мощными бюстами и классическими прическами эллинок.
Зигмунд, не замедляя шага, церемонно поклонился и пробормотал:
– Целую ваши ручки!
Он усмехнулся, вспомнив дом своего друга доктора Адама Политцера на Юнзагагассе, украшенный двумя полногрудыми, подобно венским женщинам, кариатидами с мощными бедрами, причесанными наподобие куртизанок Цезаря. Студенты университета шутили:
– Благодаря венской архитектуре мы узнаем об анатомии больше, чем из медицинских книг.
Он ускорил шаг к Хайдгассе, чтобы в очередной раз взглянуть на свое любимое, в восточном стиле здание, увенчанное округлым шпилем. Следующим примечательным местом был детский госпиталь Леопольдштедтер, за которым он повернул к западу, на Тандельмарктгассе с ее лавками и мастерскими. Он обгонял утренний поток тележек и одноколок, подметальщиков, сгонявших водяными шлангами мусор к тротуарам; молодцеватых, гладко выбритых мужчин в остроконечных шляпах, в сюртуках с эполетами и большими бляхами, которые толкали тележки, нагруженные товарами для лавок. Эти бродячие люди, имевшие соответствующие разрешения от городских властей, толпились на перекрестках основных магистралей и были готовы доставить все, начиная с писем и кончая тяжелыми ящиками, по четыре крейцера за километр пути; их средняя оплата составляла десять крейцеров, то есть четыре цента, за доставку любого послания или посылки в пределах города. Пройдя мимо потока людей, спешивших на работу, он вышел к древнему мосту с крытыми проходами; здесь, на полпути между домом и Институтом физиологии, он обычно отдыхал, мог собраться с мыслями, глядя на быстрые воды Дуная и его заросшие тополями и ивами берега.
Сегодняшняя встреча с профессором Эрнстом Вильгельмом Риттером фон Брюкке будет решающей. Он спрашивал себя: «Почему я так долго откладывал?» Ответ был ему, однако, известен. Он давно принял решение остаться здесь и подняться вверх по академическим ступеням университета, медицинского факультета и Городской больницы: сначала стать ассистентом Брюкке, затем доцентом с правом чтения лекций, затем помощником профессора и, наконец, господином гофратом, полным профессором и главой института, какими были Брюкке в физиологии и достославный Теодор Мейнерт, глава второй клиники, в психиатрии. Оба профессора поощряли его, доплачивая к скромному жалованью, которое он получал как ассистент и преподаватель.
В лаборатории он чувствовал себя счастливым. Его учителя, Зигмунд Экснер фон Эрвартен и Эрнст Флейшль фон Марксов, старше его всего на десять лет, были самыми блестящими наставниками, о каких только можно мечтать.
Фальшиво насвистывая модную венскую балладу – он соглашался без обиды, что слон наступил ему на ухо, – перешел по мосту, наслаждаясь видом Рупрехтскирхе, древнейшей церкви в Вене, окруженной высокими тополями, и шпилями собора Святого Стефана, вонзавшимися в серо–голубое небо. Он знал, что Париж считают отцом всех городов, но был убежден, что прогулки по Вене не сравнимы ни с чем; вот и теперь, вступив на Шоттен–ринг, он не мог отвести взгляд от потрясающей красоты.
Институт физиологии, составлявший часть клинического колледжа Венского университета, занимал помещение бывших оружейных мастерских на углу Верингерштрас–се, в квартале от растянутого комплекса больницы и по диагонали от Обетовой церкви и самого университета. Стены двухэтажного здания института были такого же серого цвета, как и некогда отливавшиеся в нем пушки. Во второй половине здания, тянувшегося на целый квартал, находилась анатомичка, где в первые два года обучения медицине Зигмунд исследовал трупы. Завернув за угол Шварцшпаниерштрассе, он прошел под аркой и коротким проходом во внутренний двор. Справа была аудитория, где каждое утро с одиннадцати до полудня профессор Брюкке читал лекции. Ниши в стенах аудитории были заставлены лабораторными столами с различными препаратами, электрическими батареями, книгами, тетрадями. Здесь же маячили фигуры студентов, склонившихся над микроскопами. Когда профессор приходил на лекцию, они покидали на час свои рабочие места и слонялись без дела, ибо других рабочих помещений не было. За три года обучения у профессора Брюкке Зигмунд перебывал практически во всех нишах аудитории.
С тем же чувством радости, с каким сбегал вниз по лестнице своего дома, он поднялся на второй этаж. Еще не было восьми часов, но лаборатории деловито шумели. Шагая по коридору, окна которого выходили во двор, он прошел мимо комнаты, отведенной ему вместе с химиком и двумя физиологами из Германии. В следующем поме–щении находилась небольшая лаборатория, в которой J работали помощники профессора Эрнст Флейшль и Зигмунд Экснер, выходцы из титулованных австрийских семейств. В угловом помещении здания располагался мозговой и нервный центры института – бюро, рабочий кабинет, лаборатория и библиотека профессора Брюкке.
Все двери были открыты. Заглянув в комнату Экснера и Флейшля, он ощутил резкий запах электрических батарей и химикалий, используемых для изготовления анатомических образцов, запах, который еще два дня назад, когда он не прикоснулся своим лицом к волосам Марты в саду в Медлинге, казался ему самым приятным на свете. Помещение было разделено точно пополам, так что рабочий стол каждого занимал всю стену. Хотя Экснеру было всего тридцать шесть лет, он явно лысел, а его неухоженная борода стала косматой. Экснер был начисто лишен чувства юмора. В университете острили, что каждый Экснер должен стать профессором университета, а один шутник перефразировал это так: «Каждый профессор университета должен стать Экснером».
Комнату загромождали две сложные машины: одна – изобретенный Экснером «нейроамебометр» – металлическая полоса, совершавшая тысячу колебаний в секунду, использовалась для замера времени реакции человеческого мозга, другая, созданная Флейшлем, – для новаторской работы по локализации нервных центров в мозгу.
Зигмунд наблюдал с признательностью, как трудилась эта пара. Экснер был его учителем в медицинской физиологии и физиологии органов чувств, а Флейшль – в общей физиологии и высшей математике. Трудно было бы найти более противоположные натуры. Экснер происходил из богатой семьи, давно пустившей корни в придворной жизни Австро–Венгерской империи. Он проявил себя блестящим экспериментатором и администратором и мечтал после ухода в отставку профессора Брюкке стать полным профессором и директором Института физиологии. По мнению Зигмунда, его лицо с задумчивыми серыми глазами, над которыми нависали тяжелые веки, было не лишено привлекательности.
Семья Флейшль была столь же старинной и богатой, как и семья Экснер, но она давно посвятила себя венскому миру искусства, музыки и театра, возможно самому вдохновенному в Европе с его сильной оперой, филармоническими и симфоническими оркестрами и театрами с богатым национальным репертуаром. Вена славилась композиторами и драматургами, ее концертные залы и театры всегда были переполнены. Флейшль был красивым мужчиной с темными густыми волосами, тщательно ухоженной бородкой, высоким выпуклым лбом, скульптурным носом, чувственным живым ртом; он мог цитировать каламбуры на шести языках и уж конечно был изысканно одет, когда появлялся около оперного театра в воскресенье утром. Его живой ум не обладал склонностью к администрированию, и поэтому он не был соперником Экснера в притязаниях на директорское кресло. Он отпускал непочтительные реплики по поводу помпезности габсбургского двора и особого характера венцев. Как–то раз он спросил Зигмунда:
– Знаешь ли ты историю о трех девушках? Первая стояла на мосту через Шпрее в Берлине. Полицейский спросил ее, что она собирается делать. Та ответила: «Прыгну в реку и утоплюсь». Полицейский замешкался, затем сказал: «Хорошо, но вы уверены, что уплатили все налоги?» Вторая девушка в Праге спрыгнула с моста во Влтаву, а когда упала в воду, стала кричать по–немецки: «Спасите! Спасите!» Полицейский подошел к перилам моста, посмотрел вниз и сказал: «Лучше научилась бы плавать, чем говорить по–немецки». Третья девушка в Вене собиралась броситься в Дунай. Полицейский обратился к ней: «Послушай, вода очень холодная. Если ты бросишься, я должен прыгнуть за тобой. Таков мой долг. Это значит, что мы оба простудимся и заболеем. Не лучше ли тебе пойти домой и там повеситься?»
Флейшлю крепко не повезло десять лет назад. Во время работы на трупе инфекция проникла в большой палец правой руки, и его пришлось частично ампутировать. Образовалась гранулированная ткань, известная в простонародье как «дикое мясо». Рана с трудом затягивалась, тонкая кожица лопалась, вызывая изъязвление. Профессору Бильроту приходилось оперировать его по меньшей мере дважды в год; хирургическое вмешательство, затрагивавшее нервные клетки, усугубляло страдания Флейшля. По ночам его мучила боль, но никто не подумал бы об этом в рабочее время, настолько сосредоточенно экспериментировал он со слепками мозга человека, попавшего в аварию, пытаясь найти связь травмированных участков с функциональными нарушениями: потерей речи, слепотой, параличом мускулов лица.
Флейшль первым заметил Зигмунда в дверях, и его лицо озарила улыбка. Зигмунд входил в круг его самых близких друзей. Он провел в его доме много ночей, стараясь отвлечь Флейшля от изнуряющей боли в правой руке.
– Господин Фрейд, как понимать ваш приход на работу с таким запозданием?
Услышав шутку, Экснер поднял голову и заметил:
– Флейшль в плохом настроении с самого утра, потому что в госпиталь не поступило ни одного воскресного скалолаза с разбитой головой.
Флейшль сказал Зигмунду с насмешливой серьезностью:
– Как я могу определить, какая крошечная частица мозга профессора Экснера рождает хилые шутки, если мне в руки не попадет травмированный мозг напыщенного юмориста?
– Успокойся, Эрнст, – ответил Зигмунд. – Я попрошу профессора Брюкке принять судьбоносное для меня решение. Если не преуспею, то брошусь головой вниз с горы Леопольдсберг… предварительно положив в свой карман твое имя и адрес.
4
Он постучал о косяк двери и вошел в комнату.
– Здравствуйте!
– Здравствуйте!
– Господин профессор Брюкке, могу ли поговорить с вами с глазу на глаз?
– Разумеется, коллега.
Приятная дрожь пробежала по телу Зигмунда: Брюкке назвал его коллегой. Такое случилось лишь однажды, когда профессор был приятно поражен работой Зигмунда, занимавшегося исследованием центральной нервной системы высшего позвоночного. Это обращение являлось лучшей похвалой главы института в адрес ассистента, зарабатывающего всего несколько крейцеров в день.
Два студента, сидевщие на противоположном конце заставленного рабочего стола Брюкке, собрали свои бумаги. Иосиф Панет, небольшой столик которого стоял под окном, откуда открывался вид на холм Берггассе (за этим столиком Зигмунд сам проработал целый год), подмигнул Зигмунду и вышел из комнаты. Панет был на год моложе Фрейда и два года назад получил диплом доктора медицины. Он поддерживал дружбу с Зигмундом, единственным из их круга не знавшим о том, что Панет стал наследником значительной части семейного богатства. Это обстоятельство ставило его в неловкое положение среди малосостоятельных студентов, его друзей, и посему он ходил в потертой одежде, а когда группа собиралась в кофейне для беседы и шуток, столь дорогих сердцу студентов, заказывал самую маленькую чашечку кофе и простой кекс.
Панет закрыл за собой дверь. В комнате ощущался знакомый запах спирта и формальдегида. Зигмунд смотрел на человека, восхищавшего его больше всех. Эрнст Вильгельм Риттер фон Брюкке, достигший шестидесяти трех лет, родился в Пруссии в семье художников академической школы. Отец Брюкке уговаривал молодого Эрнста последовать семейной традиции. Эрнст изучал технику живописи, путешествовал по Италии, коллекционировал Мантенью, Бассано, Луку Джордано, Риберу, а также голландские пейзажи и германские готические полотна. Некоторые из картин годами висели в лаборатории вперемежку с профессорской коллекцией анатомических диапозитивов и гистологических образцов. Ре–шениэ Брюкке стать ученым–медиком было вызвано не отсутствием художественного таланта. В гостиной обширной квартиры профессора на Марианненгассе внимание Зигмунда привлек автопортрет, выполненный двадцатишестилетним Брюкке. Четкий рисунок, умело подобранные краски для передачи цвета рыжих волос и светлой кожи, моделирование головы – все говорило о том, что это сделано руками наблюдательного реалиста. Брюкке не бросил занятие искусством; он опубликовал книги о теории изобразительного искусства, физиологии цвета в прикладном искусстве, передаче движения в живописи, которые закрепил за ним репутацию знатока.
В 1849 году Эрнст Брюкке, за которым гонялась вся Европа, был переведен из Кенигсберга в Венский университет и получил необычно высокий оклад – две тысячи гульденов в год (восемьсот долларов). Ему было предоставлено под контору просторное помещение в здании дворца Жозефиниум с живописным видом на город. Однако профессор Брюкке приехал в Вену не ради комфорта и красочных пейзажей. Он отказался от прекрасной квартиры, поселился в старой мастерской без водопровода и газа – подручный рабочий носил в ведрах воду из водоразборной колонки во дворе и ухаживал за подопытными животными – и своим умом и целеустремленностью превратил обветшавшее старое здание в выдающийся Институт, физиологии в Центральной Европе. Вода и газ для горелок Бунзена были проведены в здание за три года до того, как Зигмунд поступил в университет.
Профессор Брюкке сидел за рабочим столом, разглядывая Зигмунда голубыми холодными глазами. Как утверждали иные студенты, один его взгляд способен заморозить любую рыбу, выловленную в Дунае. Голову профессора прикрывал неизменный шелковый берет, ноги были укутаны шотландским пледом, а в углу стоял огромный прусский зонт, с которым он не расставался даже в самые ясные летние дни, прогуливаясь утром по Рингу и наблюдая, как идет строительство нового здания парламента в стиле афинского классицизма, здания ратуши в фламандском стиле наподобие муниципалитета в Брюсселе, двух музеев – искусства и науки, расположенных друг против друга, в стиле итальянского Ренессанса. Профессор Брюкке слыл самым смелым и отважным ученым; он боялся только дифтерии, унесшей его мать и сына; ревматизма, превратившего его жену в инвалида, и туберкулеза, которому была подвержена его семья.
Брюкке не казался Зигмунду черствым человеком. За все годы профессор отчитал его лишь два раза. Однажды, когда он вошел в лабораторию, опоздав на одну минуту, Брюкке заметил:
– Опоздать к началу работы – значит не подходить для своей работы.
Зигмунд сгорел от стыда.
В другой раз он задержал публикацию сделанного им открытия по окрашиванию нервных тканей, чтобы дать идее отлежаться.
– Отлежаться! – воскликнул профессор Брюкке. – Это оправдание лености.
Такие упреки ровным счетом ничего не значили по сравнению с тем, которого «удостоился» сосед Зигмунда по аудиторной нише. Студент написал в отчете: «Поверхностное наблюдение показывает…» Брюкке сердито нацарапал над этой фразой: «Нельзя заниматься «поверхностными наблюдениями»!»
Зигмунд знал, что ему самому предстоит начать трудный разговор. Брюкке исчерпал еще в молодости свой резерв для бесед на второстепенные темы и не разменивался на мелочи.
– Господин советник, в моей жизни произошли перемены. В прошлое воскресенье молодая женщина, в которую я влюблен, намекнула мне… Это случилось неожиданно и было для меня сюрпризом. Мы еще не помолвлены…, до свадьбы далеко… но это та женщина, от которой зависит мое будущее счастье.
– Поздравляю, господин доктор.
– Господин советник, убежден, вы не сочтете меня льстецом, если я скажу, что полностью удовлетворен вашей лабораторией и людьми, которых я уважаю, – вами, господин профессор, докторами Флейшлем и Экснером…
Брюкке сдвинул берет на лоб, а это означало, что он не готов дать ответ. Зигмунд перевел дух и вновь пошел в наступление.
– Чтобы объявить о помолвке и серьезно подготовиться к женитьбе, я должен иметь положение и получить уверенность, что продвинусь в университете, на что дает надежду моя работа. Не могли бы вы рекомендовать меня на пост вашего помощника на медицинском факультете? Я знаю, что начинать нужно скромно, но на этом посту мне представится шанс сделать вклад, достойный того, чему вы учили меня, и вашего доверия ко мне.
Брюкке молчал. Зигмунд чувствовал, как его ум сочинял и отбрасывал фразы. Он внимательно рассматривал гладко выбритое лицо Брюкке: его высокие скулы, пухлые губы, округлый подбородок, глаза, сохранившие в шестьдесят три года свою красоту. Порой Зигмунду казалось, что Брюкке, как человек эмоциональный, постоянно вел борьбу с самим собой, контролируя свои чувства.
– Начнем с исходной точки, господин доктор. Желал бы я, чтобы вы были моим ассистентом? Разумеется. Могу ли я взять вас ассистентом? Не могу.
В груди Зигмунда что–то оборвалось. Мелькнула мысль: «Как физиолог, я должен был бы знать, что оборвалось во мне. Но я этого не знаю». Вслух он сказал:
– Господин профессор, почему вы не можете меня рекомендовать?
– Это не позволяют сделать правила медицинского факультета. Институту разрешено иметь лишь двух ассистентов. Чтобы убедить министерство образования добавить третьего, потребуются годы…
Зигмунд ощутил тяжесть в низу живота. Помнил ли он о таком ограничении, давно установленном министерством, и обманывал себя?
– Итак, для меня нет места?
– Ни Флейшль, ни Экснер не оставят института. До моей смерти и перехода к одному из них моего места они будут работать как мои ассистенты… получая сотню долларов в месяц.
– Но им могут предложить возглавить отделение в Гейдельбергском, Берлинском или Боннском университетах?…
Брюкке встал из–за стола и, подойдя к своему любимому ученику, мягким голосом сказал:
– Дорогой друг, речь идет о проблеме более серьезной, чем вакансия ассистента для вас. При нашей нынешней системе чистой наукой могут заниматься только богатые. Семьи Экснер и Флейшль уже в нескольких поколениях богаты. Им не нужно жалованье. Вы мне рассказывали, как перебивается ваш отец, чтобы поддерживать вас, пока вы учитесь в университете. Не стало ли лучше дома?
– Нет. Положение еще более усложнилось. Отец постарел. Я должен помогать родителям и сестрам.
– Не означает ли это, господин доктор, что вам следовало бы выбрать другой путь? Если бы даже я преуспел, нажав на министерство, и получил еще одну должность ассистента, вам пришлось бы работать за сорок или пятьдесят долларов в месяц. В среднем возрасте вы зарабатывали бы чуть больше, если, разумеется, не умерли бы Экснер и Флейшль и медицинский факультет не назначил вас директором, вместо того чтобы искать специалиста с громким именем на стороне.
На глаза Зигмунда набежала тень, словно каракатица выпустила в них свои чернила. Профессор Брюкке, проработавший в Венском университете долгих тридцать три года, заметил его огорчение. Он проницательно разгадал, что тревожит Зигмунда.
– Нет, дорогой коллега! Это не антисемитизм. На медицинском факультете есть евреи. Антисемитизм встречается в клубах студентов–собутыльников, но первоклассная школа медицины не может быть построена на религиозных предрассудках. Неудачный выпад профессора Бильрота, о котором я сожалею, – это исключение.
Зигмунд вспомнил статью Бильрота «Медицинская наука в германских университетах», чернившую студентов–евреев, обучавшихся медицине, а тем временем профессор Брюкке более сердечно и более многословно, чем обычно, продолжал:
– …Я принадлежу к тем, кого более всего ненавидит католическая Австрия, – протестант, немец, пруссак. Тем не менее через год меня выбрали в академию. Впервые в истории немец стал деканом медицинского факультета, а затем ректором университета. Вы слишком разумны, чтобы искать объяснения в антисемитизме.
– Спасибо, господин советник. Но если я не могу заработать здесь на жизнь, то что же мне делать? Нет ли другого отделения, где я мог бы…
Брюкке отрицательно покачал головой, снял берет и вытер пот на лице. Только после этого Зигмунд осознал, что его наставник испытывает тяжелые чувства. Брюкке отошел к окну и повернулся своей широкой спиной к молодому человеку. Некоторое время он смотрел на улицу, на угол Берггассе, от которого шел вниз, к каналу, широкий спуск. Через окно долетали причитания крестьянки в платке:
– Вот лаванда. Покупайте лаванду.
Когда Брюкке повернулся, его глаза были серьезными.
– Вы должны поступить так, как все молодые врачи, не имеющие личных доходов. Займитесь частной практикой, лечите пациентов.
– Я не хочу и никогда не собирался заниматься частным врачеванием. Я поступил на медицинский факультет, чтобы стать ученым. Нужно иметь склонность, сострадание к больным…
Брюкке сел за стол и положил на колени плед, хотя в комнате было душно от жары.
– Господин доктор, а есть ли другой путь? Собираетесь ли вы жениться? У молодой женщины есть наследство?
– Полагаю, что нет.
– Вам следует вернуться в больницу и пройти более полную подготовку по всем дисциплинам. Таким образом вы сможете стать умелым и успешно практикующим врачом. Вы молоды и приладитесь к жизни. За четыре года работы в госпитале наберетесь опыта, получите доцентуру и завоюете репутацию. Вене нужны хорошие врачи.
Зигмунд произнес:
– Спасибо, господин советник. До свиданья.
– К вашим услугам.
5
Он брел, как слепой, по Верингерштрассе, мимо бокового входа на территорию больницы, которым пользовались студенты, врачи и прислуга. За арочными воротами маячила пятиэтажная каменная Башня глупцов.
– Вот где мне следует быть, – прошептал он, – в одной из камер прикованным цепями к стене. Лунатиков нельзя выпускать на волю.
Бродить по Вене перестало быть удовольствием. Каждый камень и булыжник отзывались болью в ногах, а бессвязные мысли и самобичевание травмировали центральную нервную систему, которую он так успешно обнажал у животных в лаборатории. Он думал: «Нам известно, что зрение контролируется задней долей мозга, а слух – височной. Не мне ли открыть, какая доля мозга контролирует глупость?»
Он инстинктивно направился к Хиршенгассе и аллее Гринцингер, по пути к Венскому лесу, где поколения венцев, прогуливаясь в чаще, радовались жизни или предавались своему горю. Домики деревни Гринцинг, по которой сновали домашние хозяйки с корзинками в руках, взбирались на гору к виноградникам, перемежавшимся с персиковыми и абрикосовыми посадками. Над входом в кабачки висели зеленые венки, они указывали на то, что там есть молодое вино, которое подают под каштанами, вино из винограда, культивируемого в окрестностях Венского леса уже две тысячи лет, еще до того, как римские легионеры захватили здесь селение, называвшееся Вин–добона. Зигмунд шел не останавливаясь.
Извилистая тропа, карабкавшаяся вверх, была тенистой, но и ее тишина не умеряла страданий Зигмунда. Его охватывали, оставляя свою горечь, приступы то стыда и ярости, то крушения надежд и смущения, то страха, отчаяния и тревоги.
Он сошел с тропы и углубился в чащу столетних берез и сосен. Там царили глубокая тишина и спокойствие, лишь изредка прерываемые пением птиц и доносившимися издали ударами топора. Хлорофилл лесных листьев – лучший поглотитель, он способен вобрать в себя любую человеческую печаль, и при этом ни одна ветка не шелохнется. Но сегодня даже эти величавые деревья не приносили ему облегчения. Всегда в прошлом освежавшие его душу, сочная весенняя листва, чувство возврата в благотворное лоно зелени, которая укрывает от враждебного мира, не помогали ему: он метался от ярости к отчаянию и наоборот.
Зигмунд поднялся на вершину, в сад–ресторан Каленберга. Посетители ели завтраки, принесенные с собой в рюкзаках, и пили пиво, которое разносили официанты в кружках на больших подносах. После восьмимильной прогулки он устал, у него пересохло в горле, но он не стал задерживаться и пошел по тропе к Леопольдсбергу, к руинам стоявшего там некогда замка. Внизу лежала Вена, зажатая между Венским лесом и Дунаем, на юге возвышались Альпы, разделяющие Австрию и Италию, к востоку простирался склон, спускавшийся к Венгрии. Отсюда наступали и временами покоряли императорский город пришельцы из Азии: гунны, авары, мадьяры и турки. Но это была история, в собственной же душе он ощущал лишь страдание, поддавшись безысходной жалости к самому себе.
Как он осмелится сказать Марте о помолвке, если его будущее столь мрачно? Как он может объяснить ей непредвиденный провал строившихся им планов стать ученым? Каким образом он будет добывать себе на жизнь, не говоря уже о помощи семье? Как он сумеет выдержать четыре года хирургических операций, с которыми он так плохо справляется; занятий дерматологией, которая казалась ему скучной; внутренними болезнями, не обладая диагностическим даром; нервными расстройствами, о которых знает только то, чему научил его друг, Доктор Йозеф Брейер? Психиатрия, связанная с анатомией мозга, которую он осваивал под руководством профессора Мейнерта, интересна. Он уже прошел подготовку по клинической психиатрии под началом Мейнерта, благоволившего ему, и тот мог бы научить его всему тому, что известно о «локализации» центров мозга. Однако поскольку его вероятные пациенты не позволят лазить им в мозг для исследования их извилин, то какая польза в таком обучении?
На полпути назад, к Каленбергу, он пошел по узкой, неровной тропе, по которой гоняли скот к Клостерной–бургу. У подножия горы, ощутив усталость в каждом мускуле, он повернул к дороге на монастырь и зашагал вдоль русла Дуная, иногда останавливаясь, чтобы смочить пылавшее лицо. Ему предстояло еще несколько часов пути, но теперь он знал: пора покончить с самобичеванием и отчаянием, упреками в адрес университета, медицинского факультета, больницы и министерства образования. Мужчины выдерживают испытания даже в том случае, когда их бьют кнутами по голой спине, они скрежещут зубами, но не позволяют себе кричать от боли. Они продолжают жить. Иного выбора нет.
Уже под вечер, эмоционально опустошенный, он добрался до дома доктора Йозефа Брейера, близкого друга, которому он поверял свои мысли и чувства. Известный в Вене как «Брейер – золотая рука», Йозеф был личным врачом большей части персонала медицинского факультета университета, и это создало ему репутацию самого популярного врача в Австро–Венгерской империи. Он славился своим диагностическим искусством и часто добивался успеха там, где другие терпели неудачу. В клинической школе утверждали, будто он «предсказывает» причины скрытых заболеваний. Горожане понимали это буквально и считали, что знания Брейеру даны Богом. Венцев поражало, почему их католический Бог открывает причины их недомоганий еврею, но они не позволяли своей религии мешать лечиться у доктора Брейера.
Йозеф Брейер был скромнейшим человеком. Когда его хвалили за ясновидение, он отвечал:
– Глупости! Все, что я знаю, мне передал мой учитель профессор Оппольцер, специалист по болезням внутренних органов.
Он действительно узнал многое от Оппольцера. Когда Йозеф был еще студентом – ему шел тогда двадцать первый год, Оппольцер взял его в свою клинику и через пять лет назначил ассистентом, готовя молодого человека в качестве своего преемника. Но в 1871 году Оппольцер умер, Брейеру было только двадцать девять лет. Бюро медицинского факультета занялось поисками на стороне более зрелого и известного человека, остановив свой выбор на профессоре Бамбергере. О том, что произошло затем, Брейер никогда не откровенничал: подал ли он в отставку в знак недовольства или же был уволен профессором Бамбергером, пожелавшим иметь ассистента по собственному выбору. Брейер занялся частной практикой, одновременно продолжая в лаборатории профессора Брюкке исследования «полузамкнутых каналов среднего уха», которые, по его мнению, контролировали движения головы. Работая в лаборатории в качестве частного лица, он сделал важные открытия, касающиеся внутреннего уха как органа, чувствительного к гравитации. Он подружился с Флейшлем и Экснером и здесь же встретил Зигмунда, который был моложе его на четырнадцать лет и еще не имел диплома врача. Брейер приглашал Зигмунда к себе на ланч. Его жена Матильда и дети приняли Зигмунда в семью взамен младшего брата Йозефа – Адольфа, преждевременно умершего несколько лет назад.
Семья Брейер проживала в центре города, на Бранд–штете, 8, в двух кварталах от площади Святого Стефана и фешенебельных лавок Кертнерштрассе и Ротентурм–штрассе. Из окон дома Брейеры могли любоваться благородными шпилями собора Святого Стефана, двумя романтическими башнями перед фронтоном и крутой мозаичной крышей, гигантским колоколом Пуммерин, гудевшим, когда жителей города призывали тушить пожар или звали на молебен. Заложенный в 1144 году за пределами первоначальной средневековой городской стены, собор, как и столица, которой он служил, воплотил в себе семь веков архитектуры. Его внутреннее устройство было величественным, внешнее – намного более прагматичным. Здесь на открытом воздухе высилась кафедра, с которой священники призывали венцев отогнать от осажденной Вены турок. Здесь было распятие Христа с таким выражением боли на лице, что верующие независимо от своей конфессии, проходя мимо, крестились и называли его «Христом с больными зубами». Здесь же находились молитвенная скамья для тех, кто торопился присоединиться к своим собутыльникам в ближайшем кафе, а также важные экономические эталоны империи: высеченный в камне круг, дабы венский покупатель смог измерить только что купленный каравай хлеба; отчетливо различимый метр для тех, кто хотел бы проверить отрез купленной ткани и получить уверенность, что не обманут ни на миллиметр.
Привратник открыл маленькое окошко своей каморки на первом этаже и подал сигнал Зигмунду, приглашая его пройти. Зигмунд вбежал по лестнице и нажал кнопку звонка прямо над бронзовой пластинкой с надписью: «Доктор Йозеф Брейер». Дверь открыла горничная. В прихожей он заметил, к своему удивлению, саквояж и чемодан. Жена Брейера Матильда, услышав его голос, вышла навстречу. Ей было тридцать шесть лет, ее открытое лицо с серыми глазами обрамляли пышные каштановые волосы. Три месяца назад Матильда родила пятого ребенка, однако была по–прежнему хрупкой и изящной.
Правда, был период, когда она утратила заразительную веселость. Еще до рождения ребенка Зигмунд заметил, что Матильда стала угрюмой и молчаливой, а атмосфера в семье – натянутой. Он объяснял это физическим недомоганием, связанным с пятой беременностью, и поэтому полагал, что не следует столь часто навещать Брейеров. Ему пришлось выслушать упреки Йозефа и Матильды: они дали понять, что не следует забывать о них в час испытаний.
Сегодня все, похоже, изменилось. Глаза Матильды сверкали, она встретила его с обычной радостью и энергией.
– Зиги, мы едем в Венецию. Йозеф организовал месячный отдых. Разве это не чудесно?
– Рад за вас. Когда вы уезжаете?
– Через несколько дней…– Она сделала паузу. – Что с тобой? Твоя одежда в пыли, а лицо в пятнах. Ты запыхался?!
– Я истязаю себя. Это мой день искупления.
– В чем твой грех?
– В самообмане.
– Первое, что сделал бы Йозеф, посадил бы тебя в ванну – лучшее место для отмывания грехов. У нас как раз есть горячая вода.
Вместительная ванна прочно упиралась в пол четырьмя ножками. Горничная внесла в ванную комнату широкие приземистые жбаны с горячей водой, поставив их в ряд около насоса. Когда она ушла, Зигмунд присоединил первый жбан к насосу, пока вода перекачивалась в ванну, разделся и положил белье на стул у двери. Ему дадут комплект белья Йозефа. Подключив последний жбан, он улегся в ванну, и вода из крана полилась ему на голову.
Намыливаясь, он почувствовал, что горячая вода снимает не только усталость тела, но и нервное напряжение. Ему пришла на ум мысль: а нельзя ли добрую половину мировых проблем решать в горячей ванне? У семьи Фрейд никогда не было ванны. Когда Зигмунд, его пять сестер и брат Александр были маленькими, каждую пятницу в полдень мускулистые возчики привозили огромную деревянную ванну и жбаны горячей и холодной воды из бани по соседству. Ванна ставилась на пол в кухне. Мать намыливала детей, а затем окунала их в ванну. На следующий день возчики забирали ванну со жбанами и получали деньги. В теплые дни Зигмунд купался с друзьями в Дунае, а зимой ходил в дешевую баню, где за пять крейцеров, то бишь за два цента, принимал душ, в то время как его мать снимала кабину в соседней бане с ванной и печкой в углу. Сестры брали с собой яблоки и, пока мылись, пекли их на печке.
В дверь постучали. Послышался голос Брейера: – Выходи, Зиг. В моем кабинете наверху Матильда накрывает стол. Она говорит, что мы можем поесть без церемоний.
6
Зигмунд вытерся и оделся, вдыхая запах лаванды, которую Матильда держала в марлевых мешочках. Он поднялся в кабинет Брейера. У Брейера была длинная опрятная борода, самая большая в Вене, видимо, таким образом он компенсировал преждевременное облысение.
– Матильда сказала мне, что ты пришел совсем подавленным, «измочаленным», выражаясь ее словами. Что тебя расстроило? Я слушаю.
Зигмунд улыбнулся, впервые за этот день. Йозеф внимательно смотрел на него. Его уши торчали под прямым углом к голове, словно ручки у кувшина. Никто не назвал бы Йозефа красивым, но в очертании его ушей было заключено редкое сочетание силы и нежности.
Верхний кабинет был небольшим, в нем стоял письменный стол, за которым обычно работал Йозеф. Горничная накрыла стол накрахмаленной скатертью и поставила блюдо с холодным цыпленком, оставшимся от обеда, и овощами, бутылку минеральной воды и половину кекса, покрытого сахарной глазурью.
Расправившись с грудкой и ножкой, Зигмунд откинулся на спинку стула и уставился на суховатый нос Йозефа. За многие часы, проведенные с доктором Брейером в фиакре, когда тот разъезжал по Вене и ее окрестностям, посещая своих пациентов, Зигмунд изучил все нюансы его настроения.
– Йозеф, приятно видеть, что Матильда вновь счастлива.
– Мы едем в Венецию на медовый месяц.
– Хорошее лечение. А в чем были неприятности? Или это нескромный вопрос?
– Теперь, когда все позади, могу сказать. Дело в Берте Паппенгейм. Это ее подлинное имя. Той самой, что я звал в прошлом Анна О. Я наблюдаю ее уже два года. Самый удивительный случай, с которым я столкнулся в неврологии.
– Тот случай, который ты описал как лечение уговорами?
– Да. Или, как назвала его фрейлейн Паппенгейм, прочистка дымовой трубы. В течение последних нескольких месяцев Матильда считала, что я уделяю слишком много времени фрейлейн Берте. Дело не во мне, она нуждалась в помощи. Но, очевидно, я слишком много говорил о ней. Видишь ли, я не мог сдержаться, потому что, устраняя симптомы паралича, добился с помощью гипноза фантастических результатов. Но теперь все позади. Я констатировал, что она вылечилась, вернулся домой, чтобы сказать Матильде, что пора укладывать чемоданы. Теперь я хочу выслушать тебя.
Зигмунд спокойно рассказал, что с ним произошло: как Марта «намекнула», что любит его; как он решился просить профессора Брюкке назначить его ассистентом, а профессор сказал ему, что у него нет будущего в академической жизни, что ему следует поступить в больницу, приобрести опыт и затем начать частную практику.
– Марта Бернейс из Гамбурга? Дочь Бермана Бернейса, личного секретаря профессора фон Штейна? – спросил Йозеф.
– Да. Он умер два года назад.
– Знаю. Я изучал историю экономики под руководством фон Штейна в университете.
– Йозеф, признаюсь тебе, это был самый тяжелый день в моей жизни. Я просто не вижу выхода.
Брейер сохранял удивительное спокойствие.
– Выхода нет. Но есть вход. Ты говорил мне, что предпочитаешь вылечивать полностью болезни, а не облегчать сопутствующую боль. Я всегда считал, что в таком желании есть налет мессианства.
– Что плохого в мессианстве, если оно служит стимулом для свершений?
– Ничего. Но оно должно прийти как результат, а не как начало. Знаешь, Зигмунд, я давно увидел под покровом твоей робости крайне отважного и бесстрашного человека.
Зигмунд смотрел на него с удивлением.
– Думаю, что так, Йозеф. Но поможет ли это мне в моем нынешнем затруднительном положении? Я всегда воспринимал университет как свой образ жизни, отдавая все свое время исследованиям и преподаванию. Я чувствую себя в кругу идей, как дома. Я не готовился бороться за свое существование в условиях конкуренции.
– Ты предпочитаешь монастырь?
– Да, с той поправкой, что университет является монастырем, где ищут знания, а не хоронят прошлое. И, откровенно говоря, я не люблю деньги.
– Ты не любишь деньги или не хочешь думать о том, как их зарабатывать?
Лицо Зигмунда зарделось; Брейер часто приходил ему на помощь, когда он отчаянно нуждался, настаивая, что, поскольку его доход большой, а у Зигмунда нет средств, он вправе облегчить ему жизнь. Зигмунд тщательно подсчитывал свой долг Брейерам, достигавший уже нескольких сотен гульденов; пройдут годы, прежде чем он сможет начать их выплачивать.
– Зиг, ты хорошо описал академическую жизнь, но ты не будешь в ней счастлив. Тебе будет не хватать свободы. Тебе придется подчиняться. Тебе будет дозволено выступать с новшествами в строго очерченных рамках: над тобой всегда будут старшие, предписывающие, на что обратить внимание, что надо поспешить с написанием доклада, который они одобрят и из которого заставят выбросить то, что им не нравится.
Йозеф встал из–за стола и принялся ходить взад–вперед по кабинету.
– Зиг, частная практика поможет тебе встать на ноги. Первое дело медицины – обследовать больных, заботиться о них. Такую исходную работу должен выполнять любой врач, это, а не сидение за микроскопом позволит тебе сделать более крупные открытия. Пойдем в лабораторию.
Несколько лет назад Брейер убрал стену, разделявшую две комнаты в мансарде. Под окнами, выходившими в сад позади дома, стоял рабочий стол, а на стенах висели клетки с голубями, кроликами и белыми мышами, над которыми он проводил эксперименты. В помещении стояли аквариумы с рыбами, электрические батареи, машины для электротерапии, банки с химикалиями, ящики с диапозитивами, микроскопы, а стол был завален рукописями научных работ Брейера.
– Йозеф, ты здесь работаешь?
– Разумеется. Эта лаборатория выполняет троякую функцию. То, что я зарабатываю, вкладываю в машины и опыты. То, что узнаю благодаря опытам, использую, чтобы помочь больным. Я двадцать лет занимался исследованиями полукруглых каналов в среднем ухе одних только голубей. Но, молодой друг, вот что важно: у меня полная свобода работать, экспериментировать, делать открытия. Я должен лечить своих пациентов, но все остальное время принадлежит только мне.
В дверь постучали. Это была Матильда. В руках она держала конверт.
– Прислуга Паппенгеймов только что принесла это. Брейер вскрыл конверт, прочитал и побледнел.
– Это фрейлейн Берта. У нее острые боли в желудке. Мне нужно немедленно идти.
– Иозеф, ты же обещал мне, что уже покончил с этим делом.
– Нет, пока я в городе.
В глазах Матильды показались слезы. Она медленно спустилась по лестнице. Брейер проверил свой черный саквояж и сказал:
– Зиг, будь добр, подожди. Попытайся объяснить Матильде…
Матильда уединилась в своей комнате. Зигмунд пошел в библиотеку, сел в кресло Йозефа с высокой спинкой, пробежал глазами названия справочников, стоявших за латунной окантовкой книжного стола. В этом уютном помещении с высокими лепными потолками были размещены черное фортепиано и крестьянский буфет восемнадцатого века, в котором отблескивали серебряные подсвечники, полки с книгами о последних открытиях в археологии.
Зигмунд знал, что не время говорить с Матильдой. Она слишком расстроена. Однако воспитание не позволяло Йозефу поступить иначе. Дед Брейера был сельским хирургом в местечке около венского Нейштадта и умер в сравнительно молодом возрасте. Отцу Йозефа пришлось самому добиваться образования. В тринадцать лет он прошел пешком пятьдесят миль до Прессбурга, чтобы поступить в духовную семинарию, а в семнадцать прошагал почти двести миль до Праги, чтобы завершить курс обучения. Он стал выдающимся педагогом: в Праге, Будапеште и Вене он обучал еврейскому языку, истории и культуре. Брейер с гордостью рассказывал Зигмунду о своем отце, который, по его словам, помог ему заменить «еврейский жаргон литературным немецким, а неряшливость гетто – культурными привычками западного мира». Отец воспитал Йозефа на учении Талмуда, и он не мог переступить принятых нравственных норм.
Мысли Зигмунда обратились к Анне О., которую теперь он знал под настоящим именем, Паппенгейм. Она была школьной подругой Марты. Ее родители приехали из Франкфурта. Случившееся с ней за истекшие два года было необычным и поразительным. Берта Паппенгейм была щупленькой двадцатитрехлетней красоткой, блиставшей своим интеллектом. Процветающая, но истинно пуританская семья не позволила ей продолжить образование после окончания лицея; ей запретили читать книги и посещать театры из–за ложной тревоги за ее невинность. Добрая по натуре, Берта восстала против бесплодной монотонной жизни, создав свой «личный театр» и увлекшись фантазиями, построенными на сказках Ганса Христиана Андерсена.
В июле 1880 года заболел ее отец. Берта терпеливо ухаживала за ним, не зная ни сна, ни отдыха, и поэтому никто не удивился, когда ее здоровье пошатнулось. Первыми признаками недомогания стали слабость, малокровие, потеря аппетита. Она слегла. Семейного врача – Брейера – пригласили по поводу сильного кашля, а он обнаружил более серьезное заболевание: фрейлейн Берта страдала провалами памяти, ее интеллект ослаб. Вместе е тем у нее появились галлюцинации; она видела черепа и скелеты в своей комнате, ленты на голове казались ей змеями. Она находилась то в состоянии возбуждения, то глубокой тревоги, жаловалась на полное затмение в голове, боялась оглохнуть и ослепнуть. За сильнейшими головными болями последовал частичный паралич одной стороны лица, затем руки и ноги. Нарушилась речь, она забывала слова, не могла правильно строить фразы. Ее речь стала нечленораздельной.
Проболев год, ее отец умер. Фрейлейн Берта не узнавала близких, впала в глубокую меланхолию, бессознательно обрывала пуговицы, отказывалась принимать пищу. Доктор Брейер был вне себя от отчаяния и самоосуждения: его золотое качество диагностика превратилось в ничто, он не находил никакого физического порока у Берты, и тем не менее эта умная, поэтичная и приятная девушка чахла на его глазах.
Так было, пока он не обнаружил первый ключ к разгадке. Берта жила не текущими событиями, а прошлым, когда ухаживала за отцом. Брейер понял, что ее болезненное состояние возникло в результате самогипноза. Он смог проследить такой возврат памяти в прошлое, обратившись к дневнику фрейлейн Паппенгейм, который помог Брейеру сделать несколько выводов: Берта страдает истерией; если она поддалась самогипнозу, то и он может прибегнуть к гипнозу, чтобы заставить ее рассказать, как начиналась болезнь. После этого появится возможность обсудить причины ее заболевания и предложить способ исцеления.
Метод сработал, хотя и довольно своеобразно – фрейлейн Берта отвечала Брейеру по–английски. Находясь под гипнозом, она смогла припомнить, как развивалась болезнь. Брейер обсуждал с ней ее проблемы и «предположил», что она может и должна принимать пищу, что ее зрение и слух нормальные, что ее паралич исчезнет, если она того захочет, что, хотя ее отец умер – ведь умирают все родители, – она может жить без тоски и без всхлипываний во сне «мучительно! мучительно!».
Доктор Брейер удалил один за другим все симптомы. Через некоторое время необходимость в гипнозе отпала, Берта предпочитала «выговариваться» без него. Она встала на ноги, выходила на люди, говорила и читала по–немецки. Хотя временами и бывали откаты, к концу второго года Брейер полагал, что его пациентка может вести нормальный образ жизни.
Слушая рассказы Брейера о странном случае «Анны О.», Зигмунд иногда спрашивал:
– Йозеф, после того как ты установил истерию в качестве основы симптомов, что же, на твой взгляд, является ее причиной?
Йозеф отрицательно покачал головой.
– Ты имеешь в виду какие–то причины помимо болезни отца и, возможно, самобичевания за то, что она была плохой сиделкой? Кто знает? Это скрыто в тайниках человеческого ума. Никто не может в них проникнуть. Впрочем, нет и необходимости в этом, если мы можем устранить симптомы и восстановить здоровье пациента.
Брейер вернулся быстрее, чем полагал Зигмунд. Его лицо имело сероватый оттенок, пальцы левой руки были сжаты, словно он старался сдержать дрожь тела. Зигмунд был крайне поражен.
– Йозеф, неужели девушка умерла?
Брейер налил полстакана портвейна и жадно выпил. Затем он плюхнулся в кресло, взял из ящичка сигару, жестом предложив Зигмунду тоже закурить. Сделав несколько затяжек, он склонился над столом.
– Когда я прибыл на место, то увидел, что Берта корчилась от боли. Она не узнала меня. Я спросил ее, чем вызвана боль, она ответила: «Выходит ребенок доктора Брейера».
– Что?!
Брейер вынул из кармана носовой платок и вытер потный лоб. На воротнике проступала влажная полоска от пота. Зигмунд с удивлением уставился на своего друга.
Йозеф выпалил:
– Она девственница и не знает, как делают детей.
– Истерическая беременность! Знают ли об этом ее родственники?
– К счастью, нет. Я загипнотизировал ее и оставил в глубоком сне. Утром, когда проснется, она забудет обо всем.
Брейер вздрогнул.
– Боже мой, Зиг, как это могло случиться? Я изучил душу этой девушки, как книгу, вплоть до последней страницы, и в ней не было ни грана сексуальности…
В библиотеку вошла Матильда. На ее лице были еще следы слез. Йозеф встал и обнял ее.
– Дорогая, хотела бы ты выехать в Венецию завтра утром?
Щеки Матильды порозовели.
– Йозеф, ты серьезно? Конечно. Первым поездом, и я все приготовлю вовремя.
Зигмунд вышел на улицу, закрыл за собой дверь и опустил ключ Йозефа в прорезь с надписью «Смотритель». Его собственные проблемы отступили на задний план. Он размышлял о Берте Паппенгейм. Очевидно, фрейлейн Паппенгейм далеко еще не излечилась. Если прав Брейер, что в ее болезни нет никакого сексуального элемента, то почему же из всех доступных ей галлюцинаций Берта выбрала представление, будто она рожает ребенка, отец которого ее врач? Почему же при этом она не узнала доктора Брейера? По той причине, что только незнакомому ей человеку она осмеливалась сказать: «Выходит ребенок доктора Брейера»? Что толкнуло ее к такой фантазии, ведь она трогала и, следовательно, чувствовала свой совершенно плоский живот?
Поднимаясь по Кайзер–Йозефштрассе к своему дому, он невольно улыбнулся. Зигмунд заплатил смотрителю десять крейцеров за вход, поскольку давно пробило десять часов, пересек внутренний дворик и, поднимаясь к себе, пробормотал:
– Видимо, частная практика сопряжена с большими опасностями, чем раскрыл Йозеф.
7
На следующий день утром он налил теплой воды в тазик, стоявший на тумбочке в спальне, вымыл с мылом лицо, осушил полотенцем грудь, плечи, руки и растер до красноты тело. Из небольшого шкафчика, где хранилась одежда, Зигмунд достал накрахмаленную, ослепительной белизны рубашку и в душе поблагодарил соседку–прачку. Под воротничок, вырез которого обнажал его сильную прямую шею, он повязал черный галстук и посмотрел в зеркало над умывальником, чтобы убедиться, как он выглядит в своей лучшей одежде.
В зеркале он смог увидеть лишь лицо, сорочку и галстук. Чтобы посмотреть, как сидит его темный костюм на левом плече, ему пришлось сдвинуться вправо. То, что он увидел, даже при однобоком осмотре, показалось достаточно хорошим. Парикмахер аккуратно подстриг его, причесал, подровнял волосы около ушей. Бородка выглядела слабой тенью на нижней части лица. Усы закручены вверх. Вид был явно здоровым, несмотря на неприятности последних дней.
Он убрал свою комнату, куда был намерен привести Марту, после того как отобедают приглашенные в дом друзья, показать ей книги и свое рабочее место. Половину комнаты в торце помещения, примыкавшего к соседнему зданию, занимал его кабинет с окном, выходившим на Кайзер–Йозефштрассе. Хотя комната представляла собой закуток, выкроенный после планировки основных помещений, он считал ее прекрасным местом, где можно было уединиться от подраставших сестер и не беспокоить семью, когда к нему приходили друзья и возникали бурные дискуссии. В одном из углов он разместил свое оборудование и книги, принесенные из института Брюкке.
Шесть лет, прожитых здесь Фрейдом, оказались плодотворными. Свою справочную библиотеку он пополнил медицинскими научными трактатами, а полки над рабочим столом – литературными произведениями на шести языках, не считая латинских и греческих текстов, которые он изучал еще в гимназии. Там были книги Гёте, Шекспира, Шиллера, Бальзака, Диккенса, Гейне, Марка Твена, Байрона, Скотта, Золя, Кальдерона, Ранке, Грилльпарцера, Филдинга, Дизраэли, Нестроя, Джорджа Элиота, Фрица Рейтера. Самое почетное место занимало его библиотечное сокровище – немецкое издание «Эссе» Джона Стюарта Милля. Право на перевод одного тома было предоставлено ему благодаря профессору Брентано, преподававшему Зигмунду философию. Перевод этой книги он сделал в двадцать три года, проходя военную службу в гарнизонном госпитале.
Зигмунд прошел на кухню, находившуюся за жилыми комнатами, окна которых выходили во двор. Амалия Фрейд в парадном платье и белом фартуке стояла у плиты, поливая жарившегося гуся и стирая с изразцов брызги жира. Старшая дочь Анна – ей только что исполнилось двадцать три года – отваривала спаржу, а двадцатидвухлетняя Роза резала фрукты на десерт.
Амалия, заметив сына в проеме двери, нежно улыбнулась, повесила черпак на латунную перекладину над плитой и подошла к нему. Он был ее любимым ребенком, ее фаворитом. Он родился в сорочке, и старая крестьянка объявила Амалии: «Своим первенцем вы дали миру великого человека».
Амалия не сомневалась в этом. Хотя у него была черная шевелюра и темные глаза, она ласкательно называла его «мой золотой Зиги».
Она потрогала его галстук, инстинктивно расправила лацканы пиджака. Зигмунд горячо, но не слепо любил свою мать. Она была родом из Восточной Галиции, той части Австро–Венгерской империи, которая имела репутацию края, где живет особая раса, отличная от других европейцев, склонная к бурным эмоциям и страстным вспышкам по пустякам. Она была также известна своей стоической отвагой.
– Зиги, ты необычайно красив. Ради какой девушки ты надел свою лучшую рубашку и галстук?
Обожая сына, Амалия не испытывала ревности. Она мечтала о дне, когда Зиги женится и подарит ей внучат. У нее были здоровые дочери, несомненно столь же плодовитые, как и мать, но мысль об их детях не приходила ей в голову.
– Оделся так ради тебя, мама.
Довольная тем, что ритуал был соблюден, Амалия чмокнула сына в щеку. Сестры смотрели на происходящее с удивлением. Не было секретом, что мать была без ума от старшего сына, так же как не было секретом и то, что шестидесяти шестилетний Якоб Фрейд боготворил свою жену. Между членами семьи из девяти человек не было недостатка в привязанности.
Амалия вернулась к кухонному столу, на котором лежало раскатанное тесто. Отрезая куски, она руками лепила клецки и бросала их в кастрюлю. Затем открыла заслонку плиты, чтобы посмотреть на гуся. Зигмунд, Анна и Роза снисходительно улыбались, наблюдая, как мать вылила из чайника горячую воду на противень, где жарился гусь. Зигмунд подумал: «Она наделила нас семерых неуемной жаждой жизни».
В более благодатную пору, когда семья Фрейд жила во Фрайберге, она могла себе позволить содержать няню для двух малышек. Но после переезда в Вену наступили трудные времена, Якоб Фрейд приносил домой лишь скромные суммы, и Амалии пришлось одной ухаживать за детьми, довольствоваться случайными визитами уборщицы и носить белье в соседнюю прачечную. Амалия не жалела собственных сил, дабы возместить нехватку средств. Когда не было муки, она наскребала по сусекам, если не было батиста на платья девочкам, перелицовывала старые.
Зигмунд прошел в гостиную, не вызывавшую у него каких–либо чувств. Здесь почти всегда царил полумрак, стояли тяжелые темные стулья и софа, на окнах висели двойные занавески, внутренние – из коричневого бархата – были подвязаны на стороны, на полу лежал вытертый персидский ковер, доставшийся Якобу от первого брака. Однако некоторые вещи нравились Зигмунду: кофейный столик с Библией на староеврейском языке, унаследованной от родителей отца; отделанный бамбуком книжный шкаф в углу; раздвижной секретер у стены с наиболее ценным имуществом Амалии – тремя семейными фотографиями, на которых был запечатлен восемнадцатилетний период их жизни, причем каждая была сделана в момент благополучия, когда семья Фрейд имела возможность купить новую одежду и сняться в хорошей фотостудии.
На первой были изображены восьмилетний Зигмунд в красивом сюртуке, застегнутом на все пуговицы, вплоть до мягкого воротника рубашки, и брючках, отстроченных по бокам, и Якоб в длинном сюртуке, широких неглаженых брюках, на шее красовался галстук в горошек, а в руках он держал книгу.
– Папа, ты был чересчур красивым, – сказал вслух Зигмунд и рассмеялся по поводу своего тщеславия: ведь даже на старой фотографии сын удивительно походил на отца.
Вторая фотография была сделана восемь лет спустя, когда Зигмунду было шестнадцать лет и он был лучшим учеником в своем классе гимназии пять лет подряд. На этой фотографии, запечатлевшей его скромные усы, он был в жилете, который пересекала на взрослый манер золотая цепочка часов. Он стоял, прислонившись к резному столу, его нога касалась края длинной юбки матери из черной тафты. Она тоже держала книгу, но неловко, на коленях, как бы откровенно признаваясь, что не часто имеет дело с такими предметами.
Его мать, на десять лет моложе отца, была одета с иголочки, что приятно сочеталось с ее тонким чувственным лицом. Ему нравились ее красивые золотые серьги с изящными подвесками, золотая цепочка на шее, медальон под кружевным воротником, выделявшимся на черном платье, и обрамлявшие лицо Амалии блестящие черные волосы, завитые локонами. В Вене говорили, что женщины из Галиции вовсе не леди с изящными манерами. Но Амалия была, бесспорно, привлекательной женщиной.
Самая большая фотография была сделана всего шесть лет назад. На ней были запечатлены шесть детей семьи Фрейд и младший брат Амалии старший лейтенант Симон Натансон. Коротконогий и низкорослый, с непомерно длинными усами, в своем украшенном светлыми пуговицами, хорошо подогнанном мундире и с огромным палашом он как бы олицетворял Австро–Венгерскую империю. Зигмунд находился в центре группы. Ему в ту пору было двадцать лет, его лицо оттеняла узкая бородка, и он с головой был погружен в изучение медицины. Перед ним сидела мать, откинувшись на его руку, лежавшую на спинке стула. На полу примостился десятилетний Александр, баловень семьи. Справа от Зигмунда стояла Анна, крупная девица с пышными черными волосами, внушительным бюстом и тонкой талией.
К ней прислонилась Паули, младшая из дочерей. Ей было всего двенадцать лет, но она выглядела не по возрасту рослой. Круглое лицо и курносый нос придавали ей простецкий вид по сравнению с остальными девочками. Зигмунд знал, что ее легко опекать, но командовать ею – невозможно. По другую сторону от него расположилась Мария, ее звали Митци, пятнадцати лет, с локоном, спускавшимся на левое плечо. Она растерянно смотрела на мир, таившийся в объективе камеры. В переднем ряду около матери стояла четырнадцатилетняя Дольфи, а по другую сторону – Якоб, набычившийся на камеру, что можно было принять за желание выглядеть на фотографии главой семьи.
В гостиную вошел Якоб Фрейд. Он был выше сына ростом, шире в плечах, волосы и борода поседели, а усы оставались по–юношески черными. Сыну казалось, что отец становится все более похожим на пророка из Ветхого Завета; у Якоба был запас историй для толкования любых ситуаций.
– Итак, Зиг, – сказал отец, – ты вполне готов к нашему скромному празднику.
– Отмечаю посвящение в профессию медика.
Якоб промолчал, обдумывая услышанное. Все семейство Фрейд находилось в актовом зале университета 31 марта прошлого, 1881 года, когда Зигмунду вручали диплом и посвящали его в доктора.
Якоб знал, что сын не намерен заниматься врачебной практикой.
– Я говорю серьезно, папа. Через несколько недель я вернусь в больницу, чтобы готовиться к частной практике.
– Добрая весть, сынок.
– Отчасти. Пройдет несколько лет, прежде чем я смогу зарабатывать. Тебе туго придется.
– Выдюжим.
Это слово было ключевым в семье Фрейд, умевшей справляться с трудностями. Якобу удалось скопить суммы, необходимые для оплаты обучения в гимназии и в клинической школе. Но отец и сын, глядя друг на друга в сумерках гостиной, знали, что в последнее время семейные доходы поубавились.
Якоб старел и не всегда чувствовал себя хорошо. Женившись в семнадцать лет на Сали Каннер из Тизменица, он успешно вел свое дело, занимаясь торговлей шерстью и тканями, был агентом торговых домов в Праге и Вене. Только за год он продал тысячу триста тюков шерсти–сырца, что потребовало значительных капиталов, но и принесло большие доходы. Когда он и Сали переехали во Фрайберг, Якоб получил лицензию, уплатил значительные налоги и стал уважаемым человеком в общине. Хотя Якоб окончил всего несколько классов церковной школы, он самостоятельно изучил немецких классиков. Сали также была наделена хорошим умом. Якоб часто уезжал в Моравию, Галицию и Австрию, перепродавал овец и крупный рогатый скот, сало и шкуры, пеньку и мед, а Сали растила двух сыновей, вела бухгалтерские дела, управляла складом в соседней деревне Клогсдорф.
Сали умерла в возрасте тридцати пяти лет. Зигмунд не знал причину ее смерти, в доме Амалии было не принято Даже упоминать имя первой жены отца. Во время поездок в Вену Якоб установил деловые связи с семьей Натансон, приехавшей туда из Галиции и сумевшей занять свое место в австрийской торговле шерстью. На его глазах взрослела Амалия, и он восхищался ею. Через пять лет после смерти Сали он женился на двадцатилетней Амалии и увез ее во Фрайберг. Она была привлекательной девушкой с хорошим приданым и могла бы не выходить за сорокалетнего вдовца с двумя сыновьями. Но Якоб Фрейд был сильным, импозантным мужчиной, преуспевавшим в делах, с мягким характером и хорошими манерами. Зигмунд считал, что это был брак по любви.
Старший сын Якоба и Сали – Эммануэль – уже был женат, когда Якоб привез Амалию во Фрайберг. Другой сын Сали – девятнадцатилетний Филипп – жил в семье Фрейд и стал старшим братом сначала для Зигмунда, а затем для второго сына Амалии – Юлиуса, который умер, когда ему было всего шесть месяцев. Филипп играл также роль старшего брата для Анны, родившейся через восемь месяцев. Зигмунду было трудно определить свое отношение к Филиппу, который был почти ровесником Амалии: иногда ему казалось, что Филипп – его отец, а Якоб – дед. Эти трудности исчезли, когда Амалия и Якоб переехали на год, довольно неблагоприятный, в Лейпциг, затем в Вену, а Эммануэль увез свою семью и своего брата Филиппа в Манчестер, где они обосновались в ткацком бизнесе. Зигмунду удалось повидаться со своими братьями по отцу и их потомством накануне поступления в Венский университет, когда Якоб выполнил свое обещание в награду за аттестат зрелости оплатить его пребывание летом в Англии.
Но во втором браке фортуна начала изменять Якобу Фрейду. Новая северная дорога из Вены обошла стороной Фрайберг. Инфляция и депрессия 1850–х годов застали его, как, впрочем, и многих других, врасплох. Off не смог уплатить долги, накопившиеся в результате значительных обязательств. Когда же Якоб ликвидировал свое дело и прибыл в Вену с четырехлетним сыном и полуторагодовалой дочерью, ему противостояли прочно утвердившиеся фирмы. Без капитала он не мог выдержать конкуренции. При поступлении Зигмунда в гимназию Якоб Фрейд записал себя в регистрационном листке: «Торговец шерстью». Однако горькая правда состояла в том, что он так и не стал вновь торговцем. Он не выкупил лицензию, не уплатил налоги, а выполнял мелкие поручения в торговле шерстью и текстилем. Когда Якобу» подвернулась выгодная работа, Фрейды купили фортепьяно для Анны, керосиновую лампу, которую можно было поднимать и опускать над обеденным столом, одежду для семьи, заказали фотографии, выделили большую сумму – Зигмунду на покупки в книжной лавке Дойтике. Когда жеработа приносила мало доходов или же Якоба увольняли – это случалось все чаще, – Фрейды жили без денег, выслушивая упреки Амалии: «Нечем платить».
Тем не менее вплоть до последнего времени благодаря упорству Якобу Фрейду удавалось удерживаться в рамках среднего класса – учителей, чиновников министерств, музыкантов, зарабатывавших от трехсот до пятисот гульденов в месяц, то есть сто двадцать – двести долларов. Это был средний доход, не богатый, но достаточный.
Только Зигмунд знал одну из причин этого. Проведя лето в Англии у Эммануэля и Филиппа, процветавших в Манчестере, Зигмунд слышал в доме Эммануэля, что его братья, говоря о Сали, называли ее умной, деловой женщиной. Они иногда посылали деньги в Вену, когда семье Фрейд было совсем худо, но не критиковали Амалию. И все же, если бы Сали была жива, она не позволила бы Якобу набрать столько обязательств.
– Но тогда, – говорил Зигмунд отцу с улыбкой, – если бы Сали была жива в пятьдесят пятом году, мой отец не женился бы на моей матери. И я, доктор Зигмунд Фрейд, как таковой не находился бы здесь, на Кайзер–Йозефштрассе, в теплый июньский вечер, ожидая любимую девушку.
8
Бронзовый молоток на входной двери три раза ударил по металлической пластинке. Зигмунд выбежал из комнаты, чтобы встретить Марту. Но его опередили Анна и Роза, поспешившие навстречу своим молодым приятелям. Анна втайне обручилась с Эли Бернейсом, а Роза водила дружбу с одноклассником Зигмунда, которого все звали Бруст. Вслед за Брустом пришла Минна, младшая сестра Марты, обручившаяся с Игнацем Шёнбергом. Минна была крупной, высокой девушкой с широкими плечами и бедрами, но плоскогрудая, словно природа решила, что нужно на чем–то сэкономить. Друг Зигмунда сухопарый Игнац давно страдал от туберкулеза, весьма распространенного среди венской молодежи. Он считался в университете лучшим специалистом в области санскрита и уже перевел на немецкий язык и опубликовал том санскритских сказок «Гитопадеша». Замыкали группу Эли Бернейс и его сестра Марта.
Двадцатидвухлетний Эли был властным молодым человеком, плотно сколоченным, с орлиным носом и всевидящими глазами; он носил модные костюмы и высокие хромовые сапожки. Когда Эли было девятнадцать лет и он готовился поступать в университет под патронажем профессора фон Штейна, скоропостижно умер его отец. Не колеблясь, Эли заменил отца на посту секретаря профессора и стал кормильцем семьи Бернейс. Наряду с поисками боковых тропинок в лесу присущей ему забавной привычкой было пристегивание носков английскими булавками к кальсонам. Ложась спать, он раскладывал на ковре на заранее отведенном месте шесть английских булавок, а утром прикалывал ими носки, по три булавки на носок.
– Судя по такой приверженности порядку, – комментировал Зигмунд, – любому плану в жизни Эли обеспечен успех.
Наконец он получил возможность поздороваться с Мартой. Не умышленно ли она пришла последней? Когда он взял ее за руку, она улыбнулась, и от ее улыбки он почувствовал слабость в ногах. Обменявшись приветствиями, молодые пары обратились к Амалии и Якобу Фрейд:
– Здравствуйте! Здравствуйте! Добрый вечер, госпожа, добрый вечер, господин Фрейд!
Эли и Игнац принесли скромные букеты цветов.
Обеденный стол был раздвинут, накрыт белой льняной скатертью, на нее легли свернутые салфетки в серебряных держателях из приданого Амалии. В большие тарелки для главного блюда были поставлены суповые. Около них лежали десертные ложки и стояли бокалы для минеральной воды. Младшая дочь принесла каравай домашнего хлеба, нарезанного ровными ломтями, а Анна – супницу, из которой фрау Фрейд наполняла тарелки. Затем появилась Роза с гусем на блюде, за ней – Митци со спаржей и Дольфи с красной капустой. Наступил самый деликатный момент: фрау Фрейд не могла доверить разделку гуся мужу, ибо нужно было не обделить ни одного из гостей.
Карточки с именами гостей раскладывала в фарфоровые подставки из Мейссена Анна. Она старалась посадить вместе тайно обрученные пары: все знали, что они влюблены друг в друга, но беда в том, что либо слишком молоды, либо бедны для женитьбы. Анна поставила карточку Марты рядом с карточкой Зигмунда, и за это он был ей благодарен. Однако выяснилось, что Бруст недоволен своим местом. Он присел на краешек стула, словно собирался сбежать. Роза слыла красавицей в семье – друзья сравнивали ее с Элеонорой Дузе. Бруст не хотел сидеть в стороне от Розы и в то же время боялся ее. Зигмунд недоумевал: почему бы?
Керосиновая лампа, опущенная вниз, озаряла теплым светом стол. На стене над буфетом с его блестящими подносами и другим серебром висели фотографии членов «буржуазного министерства» – Хербста, Гискра, Унгера, Бергера и других из числа выпускников университета. Они олицетворяли триумф восстания и уличных боев в Вене в 1848 году, когда представителям среднего класса, в том числе нескольким евреям, были доверены важные государственные посты. Однажды, сидя напротив этих внушающих уважение портретов, Зигмунд подумал: а не податься ли ему на юридический факультет? Однако, прочитав рассуждения Гёте о природе, он изменил свой взгляд.
Гёте писал: «Природа! Мы ею окружены и объяты – бессильные выйти из нее, бессильные глубже в нее проникнуть… Она создает вечно новые образы; то, что есть, – того не было, что было – уже не повторится, все ново, хоть все и старо. Мы живем среди нее, но ей чужды. Непрестанно говоря с нами, она не выдает нам своей тайны. Мы постоянно на нее воздействуем, но власти над ней не имеем… Она вечно строит и вечно разрушает; и мастерская ее неприступна… Она величайшая художница…»
Эли заговорил первым:
– Освобождается должность редактора экономического журнала. Профессор фон Штейн готов рекомендовать меня на эту должность к концу года. У меня состоялась беседа с австрийским министром торговли: один из чиновников выходит в отставку, и на его место рассматривается моя кандидатура. Наряду с этим мне известно об открытии частного бюро путешествий. Там можно заработать немало денег. На чем остановиться?
Анна не без озорства ответила:
– Принять все три предложения. Энергии у тебя хватит.
– Тогда, видимо, мне следует отправиться в Америку. Там ценятся люди, способные выполнять сразу три работы.
Завязалась дискуссия, где лучше жить. Зигмунд, единственный, кто побывал за границей, сказал:
– В Англии, и скажу почему: там разрешено все, что не запрещено специально. В Германии все запрещено, за исключением специально разрешенного.
– А как в отношении Вены? – спросил Игнац. Якоб с ходу ответил:
– В Вене делается все, что запрещено, – и добавил: – Я слышал сегодня анекдот на сборище завсегдатаев.
Его глаза потеплели. Якобу нравился венский обычай, когда друзья собираются в один и тот же час, за тем же самым столом, в той же самой кофейне. Именно так, в обитых кожей кабинках, за матовыми стеклами дверей и перегородок, увешанных газетами, собиралась Вена.
Якоб продолжил:
– Мать подарила два галстука сыну в день рождения. На следующий день сын надел один в знак благодарности. Увидев его, мать воскликнула: «В чем дело, тебе не нравится другой?»
Все засмеялись, кроме Амалии, которой эта шутка не показалась смешной. Якоб послал ей через стол воздушный поцелуй.
У Зигмунда пропал аппетит, и он положил свою вилку на тарелку. После прогулки в субботу к Медлингу и их поцелуя он впервые увидел Марту. В воскресенье он отправил ей книгу «Давид Копперфильд», чтобы напомнить о сдвоенном миндале, а она послала ему испеченный ею пирог – таков был тайный обмен подарками между домами Бернейсов и Фрейдов, состоявшийся благодаря любезности Эли. Марта не знала, какое разочарование вызвала у Зигмунда беседа с профессором Брюкке.
Он вмешался в разговор слишком громко против своей воли:
– Эли, ты не единственный, кто меняет профессию. Я вернусь в больницу в августе, когда там откроются курсы. Через несколько лет я смогу лечить тебя от всех болезней, кроме хронического алкоголизма.
Марта повернулась в его сторону, стараясь понять смысл услышанного. Он почувствовал это.
– Ты и в самом деле станешь врачом?
– Разумеется, он станет врачом, – сказала Амалия, – Зачем же иначе он добивался звания в медицине?
Марта под столом прикоснулась к его руке. К нему вернулась уверенность. В этот момент в центре внимания оказался Игнац, рассказывавший о санскритской сказке, которую он только что перевел. Зигмунд наклонился над столом и взял карточку Марты, прошептав:
– У диких племен есть поверье, что если завладеть чем–то принадлежащим другому, то он попадет под вашу власть. Это магия. Тогда тот, другой, будет делать все по вашему приказанию.
– Сейчас я оказалась в твоей власти, чего же ты хочешь от меня?
– Если скажу, то ты можешь разрушить чары.
– Так легко? – Она была прекрасна, улыбаясь ему лукаво, но с любовью. – Когда ты работал в лабораториях того алхимика, разве не нашел более надежной магии, чтобы подчинить одного человека другому?
– Ты чистила яблоко, когда я впервые увидел тебя. Мне казалось, что яблоком был я, и своими тонкими пальцами ты добралась до самой сердцевины.
9
Через два дня к нему забежал Эли. Когда он уходил, Зигмунд сказал:
– Я провожу тебя.
Как и можно было ожидать, Эли пригласил его на чашку кофе. Фрау Эммелин Бернейс вежливо приняла Зигмунда. Она дружила с Амалией Фрейд, но эта дружба не умерила ее огорчения, когда она узнала, что Эли влюблен в Анну. Анна нравилась фрау Бернейс, однако она считала безрассудством, чтобы умный, подающий много надежд молодой человек, которому свахи предлагают невест с приданым, оценивающимся в пятьдесят тысяч долларов, женился на бесприданнице. Если бы она узнала, что у Минны серьезный интерес к Игнацу Шёнбергу, а у Марты – к Зигмунду Фрейду, этим двум книжным червям, вечным студентам, у нее поседели бы волосы.
Сама фрау Бернейс происходила из семьи шведских Филлипсов. Ее муж был выходцем из рода состоятельных гамбургских торговцев и учителей. Отец Бермана – Исаак – служил старшим раввином в германо–еврейской общине. Его брат Якоб работал в Боннском университете профессором и старшим библиотекарем. Другой его брат – Микаэль – был зачислен в Мюнхенский университет баварским королем Людвигом II, учредившим для него специальную кафедру. Род Филлипсов был столь же уважаемым.
В пятьдесят два года Эммелин Бернейс была по житейским понятиям пожилой женщиной. Но она решительно отказалась вычеркнуть себя из жизни после смерти мужа, как поступают индийские женщины, следующие традициям сатти. Она чувствовала себя бодрой и сильной и требовала считать ее главой семьи. На этой почве у нее возник конфликт с сыном, утверждавшим, что он, как мужчина и добытчик, должен верховодить в семье. Когда Марта подавала кофе и угощения, фрау Бернейс села на своего любимого конька, рассуждая о возвращении семьи в Гамбург, в пригород Вандсбек, по поводу чего она ссорилась с Эли. Воспитанная в строгих традициях и приверженная дисциплине, она питала отвращение к Вене.
– Со времен Венского конгресса 1815 года, – твердила она, – люди считают этот город средоточием разнузданного веселья, основанного на принципе «жить сегодня, помереть завтра». Но это более чем извращенный миф, на самом деле большинство венцев живет в отчаянии. Музыка, песни, бесконечные вальсы, нарочитый, бессмысленный смех – все это ветошь, скрывающая от мира наготу. Верно, что «в Берлине жизнь серьезна, но небезнадежна, в Вене же – и безнадежна и несерьезна». В Гамбурге мы не стараемся казаться веселыми, когда на нас обрушиваются беды или неприятности. Мы не дополняем каждую фразу глупыми трелями, подобно венцам, хотя они могут в это время говорить о смерти матери. Если нам не нравится человек, то мы не льстим ему, чтобы затем растоптать его репутацию. У меня нет желания потратить остаток жизни на то, чтобы выдавать мнимое за действительное. Я – шведка и северная немка и не намерена провести в хихиканье оставшиеся мне дни. Нам не следовало бы выезжать из Гамбурга. – Затем, резко повернувшись к сыну, она сказала: – Эли, если ты будешь дома, я нанесу визит фрау Попп.
Побеседовав несколько минут на случайные темы, Эли сказал, выполнив таким образом роль хозяина:
– Извините меня. Я должен написать кое–какие бумаги для профессора фон Штейна.
Тем временем Марта расположилась в своем любимом коричневом кресле, а Зигмунд сел на скамеечку для ног. Квартира Бернейсов на Маттхойсгассе в третьем районе близ городского парка и реки была удобной, но заставленной тяжеловесной мебелью, привезенной из Гамбурга. Стены украшали картины художников ранней гамбургской школы с лесными и морскими пейзажами.
– Зачем ты едешь в Вандсбек? – спросил Зигмунд. Марта слегка побледнела.
– Это было задумано раньше… чтобы посетить родственников и провести лето в деревне. Там прекрасные рощи для прогулок. Тебе они понравились бы так же, как Венский лес.
– Можно считать это приглашением?
Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, уголки ее рта тронула озорная улыбка. У него был соблазн поцеловать ее, улучив удобный момент. Однако воспитанность взяла верх. Голову сверлила мысль: «Не нарушай законов гостеприимства».
В гостиную вернулся Эли.
– Как насчет прогулки по Пратеру? – спросил он. Наступали светлые сумерки, какие бывают в середине июня. Уходя за горизонт, солнце озаряло западный полог неба цветом розовой лаванды. Эли шагал почти рядом и в то же время не мозолил глаза. Они вошли в парк у Пратерштерна, затем прошлись под руку по боковой тропе главной аллеи, обсаженной с обеих сторон каштанами. По центральной дороге спешили красивые экипажи. На женщинах были пышные юбки и широкополые шляпы, мужчины щеголяли в темных костюмах и цилиндрах, а кучера носили короткие светло–коричневые сюртуки и такого же цвета шапки.
Наша троица повернула на дорожку, проходившую через Кайзергартен с его ухоженными лужайками, подстриженными деревьями и кустарниками, и оказалась в увеселительной зоне парка Пратер, где толпились посетители со всех уголков империи. Хорваты продавали деревянные ложки и корзинки. Женщины из Чехословакии в грубых ботинках и со связанными из соломы лотками, висевшими на шее, торговали деревянными игрушками. Крестьяне из Богемии и Моравии выглядели так, словно прошли всю дорогу пешком. Поляки продавали тонко нарезанную кровяную колбасу. Парни из Силезии и Боснии торговали изделиями из стекла и фарфоровыми чашками. Повара из Богемии вышагивали к павильону в обнимку с вновь обретенными друзьями. Слева, около дорогого ресторана «Айсфогель», играл женский оркестр. Справа детишки толпились у качалки. Наша троица подошла к популярному Фюрсттеатру и увидела афишу: «Ди Харбе Польди». Марта спросила:
– В каком смысле Польди недружественна?
– Это эвфемизм – «не очень любезная». Марта изучила цены.
– Кому захочется платить восемь гульденов, или три доллара и двадцать центов, чтобы поглазеть на нелюбезную девицу?
Зигмунд не знал, что сказать.
– Ну, доктор Фрейд, полагаю, я вас шокировала. Он обнял ее за талию и привлек к себе.
Они подошли к площади Рондо, где посетители столпились перед Калафати – огромной вращающейся китайской фигурой, вызывавшей восторг у детей. Марта и Зигмунд оказались в центре увеселительной зоны с ее саунами и ресторанами, каруселями, колесом обозрения, тирами, в которых солдаты стреляли по глиняным голубям в надежде выиграть розы для своих девушек; выставками, где демонстрировались сиамские близнецы, самая полная девушка, волосатая женщина.
Они вернулись на Гроссе–Цуфартсштрассе и, когда перед ними возник Эли, остановились перед пивной «Ли–зингер». Из двух известных ресторанов напротив – «Цум Вайссен Рессль» и «Швайцерхаус» – доносилась музыка, на тротуарах толпились девушки в ярких национальных костюмах, женщины из Баварии в синих юбках и белых фартуках, расхваливая свои товары: жареных карпов, горячий кофе, лимонад, шоколад, фрукты, салаты, воду. Зигмунд купил каждому жареного карпа с булочкой, Эли заказал всем по кружке пива.
– За ваше здоровье! – кивнули они друг другу. Зигмунд смотрел через стол на Марту, на мягкий овал ее лица и теплые глаза, такие серьезные и чистые. Его пронзило чувство радости и близости. Хотелось взять ее под защиту. Но у него не было даже права обращаться к ней прилюдно на «ты». В воскресенье она уедет на каникулы. Остается всего два дня. Его объял страх: она уедет, а он не сможет объясниться ей в любви и потеряет ее. Марта первая нарушила молчание:
– Зигмунд, можешь ли ты чувствовать себя счастливим, отказавшись от любимой работы и вопреки своим планам занявшись частной практикой?
Он понимал, что его ответ важен для нее.
– Да. Любовь – это пламя, работа – топливо
Она отмолчалась на это выражение чувств, сдвинув брови и наклонясь к нему. Что стеснило его грудь: одеколон или естественный запах ее волос, к которым он прикоснулся в тот чудесный момент в Меддинге?
– Тогда тебе придется поступить именно так. Рано или поздно это должно случиться.
– Несомненно, я должен найти как можно скорее выход из положения, должен помогать родителям и сестрам. Да и Александру, ему еще два года учиться в гимназии.
Она внимательно вглядывалась в его лицо, прежде чем вновь заговорить.
– Ты не кажешься… несчастным… огорченным. Не понимаю, почему ты так неожиданно изменил свое мнение и, видимо, примирился.
– И да и нет. Я постараюсь стать успешно практикующим врачом, как только буду к этому готов. Возможно, в области неврологии, ведь этим занимается Брейер, и он мне поможет. Вместе с тем я не намерен бросить исследования. У меня всегда будет неодолимое желание посвятить часть своей жизни медицинской науке. Для этого у меня есть энергия, сила, решимость…
Она нежно, как верный друг, положила свою руку на его руку. И он понял, что скоро – пусть не сейчас, когда они окружены жующей, пьющей, смеющейся толпой, – он сделает свое заявление, то самое, которое определит навсегда его судьбу.
Придя домой, он уселся за стол в крошечном кабинете. Он считал, что немецкий язык сильно и точно выражает научные истины, ныне же обнаружил, что этот язык может быть мягким и проникновенным, когда речь идет о любви.
«Дорогая Марта, как изменила ты мою жизнь. Было так чудесно сегодня с тобой в вашем доме… Мне хотелось, чтобы этот вечер и эта прогулка никогда не кончались. Не осмеливаюсь писать, что так тронуло меня. Не верится, что долгие месяцы не увижу милые черты, что могу столкнуться с опасностью влияния новых впечатлений на Марту. Так много надежд, сомнений, счастья и лишений было спрессовано в короткие две недели. Но я преодолел колебания; если бы я хоть чуточку сомневался, я не открыл бы свои чувства в эти дни…
Не выходит. Не могу сказать тебе то, что должен сказать. Я не нахожу нужных слов, чтобы закончить фразу, которая не затронет при этом девичьих чувств. Позволю себе сказать одно: когда мы виделись в последний раз, мне хотелось обратиться к любимой, к обожаемой на «ты» и убедиться в чувствах, которые она, может быть, втайне питает ко мне».
10
Эли обещал доставить письмо, минуя фрау Бернейс. Всю пятницу Зигмунд тревожился по поводу тона своего письма. А если она не питает к нему тех же чувств, что он к ней? Она уедет в воскресенье, оставив без ответа его письмо, и он будет жить в неведении все лето. Отыскать предлог для столь внезапного посещения семейства Бернейс он не мог: фрау Бернейс обрушится на него со своей «гамбургской заносчивостью» и поставит на всем крест.
Суббота тянулась ручейком медленно ползущих минут. Он бродил по дому, по улицам, стараясь разобраться в своих чувствах. Его мысли путались. В пять часов, когда он ходил взад–вперед между рабочим столом и книжными полками, между лежанкой и секретером, стараясь не удариться коленями, Зигмунд услышал голоса внизу. Спустившись по лестнице, он увидел Игнаца, Минну, Эли и Анну, вернувшихся с прогулки и приведших с собой Марту.
Пять часов дня – лучшее время, отведенное для кофе. Обед – дело серьезное, он предназначен для насыщения, ужин обычно легкий – это остатки дневной еды и еще что Бог пошлет. Час кофе – подлинно светский час, во время которого приятный, добросердечный разговор льется, подобно кофе из горлышка кофейника. Воздух насыщен терпким ароматом, беседы полны дружеской сердечности. Каждый осознает свое место в обществе, пусть самое скромное; есть что сказать и что выслушать, быть может, не столь важное, но и не обидное; на дружбу отвечают дружбой, на смех – смехом, все уверены, что у каждого дня есть час и никто не может отнять и испортить его.
Александр пересказал фабулу пьесы Нестроя, которую он недавно видел в Фолькстеатре. Анна принесла торт (в последнее время в семье Фрейд это стало редкостью) я разложила тонкие ломтики шоколадного кекса с прослойками малинового варенья и глазированной корочкой. По кругу прошло блюдо со взбитыми сливками. Такой политый сливками торт был своеобразным ядром венской цивилизации.
Зигмунд тайком взглянул на Марту, сидевшую по другую сторону стола. Уже довольно долго он сидел молча, и ему показалось, что такое поведение может вызвать подозрение.
– Я вспомнил спор между Захером и Демелем по поводу того, кто изобрел оригинальный торт Захера, – сказал он довольно громко, явно привлекая к себе внимание. – Соперничество дошло до такой остроты, что было решено обратиться к императору Францу–Иосифу. В один из воскресных дней вся Вена сбежалась к Шенбруннскому дворцу, где император и члены его кабинета дегустировали один за другим торты. В конце дня они появились на балконе. Император поднял обе руки и провозгласил: «После надлежащего дегустирования и сравнения империя пришла к выводу: они оба оригинальные!»
Зигмунду показалось, что Марта вопросительно подняла бровь. Он встал и прошел в гостиную. Занавеси были открыты, но в комнате ощущалась прохлада – кружевные гардины Амалии защищали от солнечных лучей, проникавших в окна со стороны Кайзер–Йозефштрассе. Он ждал посреди комнаты. Здесь они будут наедине, так же как в лугах Пратера, когда показались первые весенние фиалки.
– Марта, ты получила мое письмо?
– Да, Зиг, но только сегодня утром.
Она впервые назвала его по имени, принятому в семье. По телу Зигмунда пробежала дрожь. Он корил себя за застенчивость и робость. Но разве он не высказал свои чувства в письме? Дело теперь за Мартой.
– Я думала о тебе, находясь вчера в Бадене, – сказала она спокойным низким голосом. – И принесла тебе эту ветку липы.
Он взял ветку, поднес ее к носу и ощутил что–то твердое. Внимательно осмотрев ветку, он увидел среди беловатых цветов что–то блестящее. Это было золотое кольцо с жемчугом.
– Марта, я не понимаю… это кольцо…
– Его носил мой отец. Хочу, чтобы оно было у тебя. Он надел кольцо на мизинец – оно подходило только на этот палец, – отложил в сторону ветку и обнял Марту.
– Какой прекрасный ответ на мое письмо! О Марта, я так тебя люблю.
– Я тоже тебя люблю, Зиги.
Он крепко прижался к ней, готовый никогда ее не отпускать. Она обняла его за шею, сплетя пальцы. Он поцеловал ее в губы. Они были не холодными, как в саду, а теплыми, слегка приоткрытыми, полными любви и жизни.
Они сели на софу, держась за руки. Зигмунд никогда не чувствовал себя таким счастливым. Наконец, оторвав свои губы от ее губ, он сказал:
– У меня нет подарка для тебя, Марта. Но я закажу второе такое кольцо, чтобы и ты могла его носить. Тогда твоя мама ничего не узнает. Наша помолвка останется тайной, а она будет долгой.
– Как долгой?
– Наши предки установили: семь лет.
– Я подожду.
Марта вернулась к кофейному столику и взяла небольшой пакет, оставленный ею там. В нем находилась шкатулка из тика.
– Помнишь, что ты сказал, взяв мою карточку со стола? О примитивной вере в обладание? Я принесла тебе лучший талисман.
Это была только что сделанная фотография. Он держал ее перед собой в вытянутой руке. На фотографии была запечатлена Марта с широко расставленными крупноватыми для ее лица глазами, ее губы были слегка полноватыми, подбородок слишком решительный. «Но в целом, – подумал он, – это самая красивая женщина, какой мне довелось любоваться».
Он с трудом оторвал глаза от фото и посмотрел на оригинал. Марта наблюдала за его лицом, за эмоциями, выражавшимися на нем, и это доставляло ей удовольствие.
– Как ты думаешь, Зиги, когда Ева соблазняла Адама, продолжала ли она чистить яблоко?
Сомневаюсь, ведь они торопились покинуть райские сады и сбежать в грешный мир. – Разве он грешный?
– Я столь же несведущ в этом, как и ты. Я был затворником в лаборатории до того, как поддался магии Марты.
– Ты веришь в магию? – спросила она.
– В любовь? Бесспорно. Марта, дорогая, мы должны стать конспираторами. Как я смогу пересылать тебе почту? Поток писем, написанных мужской рукой, покажется странным в доме твоего дяди. Можешь ты надписывать конверты сама?
– Да, я смогу делать это.
– Ты милая девочка. Возможно, я больше всего люблю тебя за твою неясность.
Она резко освободилась из его объятий.
– Зиги, не путай нежность со слабостью. Бойся истинно вежливых людей, у них стальная воля.
Это скорее восхитило его, чем встревожило.
– Я знаю, что ты сильная, но в лучшем смысле слова. Я не вижу ничего загадочного в твоем характере. Я уверен, что ты такая, какой себя видишь. У меня же сложный и вздорный характер. Мои друзья называли меня циником. Как ученый, я никогда не считал себя сентиментальным. Я наслаждался классическими рассказами о любви и был на них воспитан, но никогда не думал о себе как о возлюбленном. О, в один из дней любовь медленно, осторожно пришла бы… Но чтобы она обрушилась на меня как пантера с дерева в лесу? Невероятно! Как я мог оказаться таким беззащитным? В конце концов мне двадцать шесть. Я раскладывал по полочкам любовную поэзию мира с той же тщательностью, с какой готовил образцы для микроскопа в лаборатории. Если я могу наблюдать это таинство, раскрывающееся перед моими глазами, как же я могу отвергать мистерию Неопалимой купины, зажженной ангелом Бога перед Моисее:;? Или мистерию Иисуса, накормившего многих хлебом и рыбами?
Она прижалась к нему, прислонив к его щеке свою.
– Знаешь, что я хотела бы получить в качестве подарка в знак помолвки? Стихи о любви, о которых ты говорил.
– Гейне или Шекспира?
– И того и другого.
– Вначале Гейне:
– Слишком мрачно. На деле никто не умирает. Шекспир более радостный?
– Он заставляет шута говорить в «Двенадцатой ночи»:
Она посмотрела на него, ее лицо было серьезным.
– Будет не просто, дорогой?
– Да, Марта, будут непредвиденные трудности. Но мы переиначим строки шута, напишем, что любовь попадет в силки.