Мехмед Синап

Стоянов Людмил

Глава одиннадцатая

СТЕНЫ ПАДАЮТ

 

 

1

Во всем доме оставались только Гюла и дети.

Мужчины дрались, а женщины жались к близким в это смутное время. Только старый глухой чабан Раю шатался по двору, это вносило некоторое успокоение. Его, казалось, никто и не замечал, но все-таки присутствие живого человека уменьшало страх и заставляло женщину верить, что она все еще хозяйка в этом доме.

Высокие сторожевые башни конака одиноко торчали в синем небе, широкие галлереи были пусты, а внизу, в большой комнате, сидела, съежившись, Гюла и вслушивалась в трескотню ружей. Трое детей как птенцы жались к ней, заразившись ее страхом.

— Мама, — плакал Сеинчо, прижимаясь к ней, — где папка? Отчего ты плачешь?

Мать плакала. Не о себе — о Мехмеде, об этих малых детях, словно она хоронила их, словно в ее женском предчувствии они уже были мертвы.

Снаружи послышался конский топот. Стукнула дверь, и вошел Мехмед Синап.

— Что это? Храни тебя аллах! Чего ты расплакалась?

— Мехмед! Мехмед! — кричала обезумевшая женщина. — Дети мои, Мехмед! Ничего не требую от тебя, только детей моих защити!

— Несчастная! — не выдержал Синап. — Разве только у тебя дети? Разве у тех людей нет жен, детей? Разве они хнычут, как ты? — И добавил: — Ничего страшного! Пройдет и эта беда...

Машинально Синап сел, целиком поглощенный мыслью о битве; его широкий лоб, покрытый прядями мокрых волос, прорезан морщинами, и от внимания Гюлы не ускользнула глубокая усталость, затаенная в глазах и во всех его движениях. У него был вид человека, готового защищаться до последней крайности, но в сердце которого уже закрадывается червь сомнения.

— Ничего страшного... Не бойся... Через день-два все кончится... Ты, Гюла, странная какая-то... Испугалась, словно ты жена не Синапа, а какого-нибудь цыгана!

Она с изумлением смотрела на него:

— Нет ничего страшного?.. Услышь тебя господь! А я боюсь...

— Чего боишься? Как пришли, так и уйдут... Скоро к нам явится подмога. Я отправил гонца к Топал Салиху. Ты не отчаивайся.

Он приласкал ее, погладив щеки, и сказал:

— Только детей, смотри, не пугай. Мехмед Синап знает свое дело...

Эти слова Синап произнес не совсем уверенным тоном. Он действительно отправил человека к Топал Салиху и Дертли Мехмеду с требованием прислать две-три сотни юнаков; но вот уже третий день нет никаких известий... А это верные товарищи, готовые сложить за него голову. Уж не разбиты ли они?

Гюла заметила его тревогу. Она бросилась, прильнула к нему и проговорила сквозь слезы:

— Мехмед! Не оставляй нас тут одних! Возьми с собой! Если умирать, так умрем вместе!

— Да не бойся, жена! — отвечал Мехмед Синап. — Я ведь за тем и пришел... Ты приготовься, приготовь и детей. Я пришлю Муржу с двумя-тремя лошадьми. Захвати платье, захвати и еды...

Он обошел конак, вышел во двор.

Кругом было пусто. В хлеву он наткнулся на глухого Раю, лежавшего на сене.

Увидя Синапа, тот вскочил на ноги.

— Ты что разлегся, как корова? Время ли теперь валяться? — злобно кричал Синап, в то время как Раю простодушно смотрел на него. — Что ж ты молчишь?

Но тут он вспомнил, что старик глух, и спросил, глядя ему прямо в глаза:

— Ты ходил в ту сторону?

— У-гу... Аскеры! — И он сделал рукой движение, как бы изображая взбудораженный муравейник.

— Много ли?

— У-гу... — загудел глухой. — Наберется два-три батальона.

— Вот как, вот как... — И по лицу Синапа пробежала тень.

— Не приходил ли кто от Топал Салиха?

— Н-н-нет, никого...

— Вечером придет Муржу с тремя лошадьми, так ты загляни, поможешь. Слыхал?

— Угу...

Синап вернулся к Гюле.

Он сказал ей, что делать, и, перецеловав детей, поцеловал ее, вышел и помчался... Одна мысль терзала его: почему он не взял ее с собою? Почему не отвел к другим, наверх, в пещеры? В одно мгновенье он решил было вернуться, но тотчас же сказал себе, что это означало бы полное поражение... И с болью в сердце он продолжал путь.

Оставшись одна, женщина снова съежилась и завыла, как волчица, потерявшая в глухую зимнюю ночь своих детенышей. Голос ее бился в четырех стенах и, отражаясь, снова падал на пол, как изнемогший мотылек. Она чувствовала инстинктом, что опасность близка, что час испытаний настал, пришло то самое, о чем ей столько раз говорил ее отец.

Голос ее снова ударился в немые стены:

— Мехмед, Мехмед, красавец мой! Пусть я умру, только бы дети мои жили!

Она верила, что это возможно, — ей умереть, а им остаться: она выпросит это у жандармов, как милость, ведь и они — отцы, и у них есть дети... Пусть пронзят ее ятаганом, пусть сбросят с высочайшего утеса, как жену бунтовщика; только бы детей не трогали, они не виноваты ни в чем, глаза их чисты, как капля росы...

Никто не слышал ее плача. Там, снаружи, трещали ружья и что-то страшное бухало время от времени, как гром, после чего раздавался резкий и зловещий визг.

Гюла представляла себе весь далекий мир, всю султанскую державу, которую Мехмед Синап так презирал, страшным, неукротимым зверем, стерегущим сокровища жизни, а его, Синапа, — младшим братом из сказки, который рано или поздно убьет стоглавого змея. И теперь, когда она видела вокруг тревогу и слышала стоны всей Чечи, ей казалось, что змей страшно рассвирепел и, как видно, сожрет все: и ее, и Мехмеда, и детей. Она кляла себя, почему не ушла с мужем, чтобы быть возле него, умереть вместе с ним? Пусть она умрет! Но дети? Что они будут делать одни, без матери и отца? Горе им! Дети Мехмед Синапа будут расти беспризорными, будут протягивать руку за куском хлеба!

При этой мысли она едва не лишилась чувств: так сильно сжалось ее сердце. Пред ее глазами запрыгали черные круги, рассеченные белыми молниями, и там, в глубине видения, голова Мехмед Синапа с закрытыми глазами...

Очнулась. «Гюла, Гюла, — сказала она себе, — молодая болгарка, есть у тебя разум или нет? Брызни на себя холодной водой, открой глаза! Чего ты ждешь?»

Она окончательно опомнилась, словно пробудилась ото сна. Страх притупился, затих, пришла холодная решимость. Она не сдастся никому, она верит в Синапа, он не покинет ее!

 

2

Что-то заставило ее вздрогнуть. Высоко в воздухе послышался какой-то визг, и в то же мгновение что-то стукнулось в стену. Посыпались куски камня и штукатурки, в окно пахнуло пороховым дымом. Это была какая то сатанинская выдумка, но какая именно — размышлять было некогда. К Гюле вернулась вера в Синапа именно теперь, в минуту величайшей опасности. Она смутно чувствовала, что эта сатанинская штука несет ей беду; но ничто не устрашит ее, пока жив Мехмед.

Новый свист и визг. Новый удар. Она засуетилась, намереваясь укрыться. Крупные куски железа брызнули в комнату через окно. Наступавшие крушили конак Синапа. Удары следовали один за другим, и хотя попадания были редки, настойчивость должна была сделать свое.

Дети проснулись и испуганно уставились на мать. Что она могла им сказать?

— Где это, мама? Что это падает на крышу? — спросил Сеинчо.

— Ничего, это мастера поправляют крышу, чтобы не текла зимою...

Она трепетала, всхлипывала, плакала; горькие слезы лились из глаз. Глядя на нее, расплакались и дети. Уже темнело, а отец все не возвращался. Да, он сражается; но мог же он прислать кого-нибудь, если самому нельзя отлучиться? Солнце медленно тонуло на западе в кроваво-красных тучах, стеной нависавших над Машергидиком. Последний пушечный выстрел прогремел в сумерках, не причинив вреда. Затем грохот прекратился — вероятно, потому, что во мраке цель стала невидимой. Надвинулась ночь со своими загадочными звуками, неизвестностью и тревогой.

Вскоре прекратился и бой на утесах. Пора было уже вернуться Мехмед Синапу, и Гюла все прислушивалась впотемках, ожидая, что вот-вот раздастся знакомый конский топот. Нет, он не едет! Ее бросало в дрожь при мысли, что Мехмед не вернется, что он, может быть, убит и теперь лежит на земле, никем не замеченный... Ей бы выйти, кинуться туда, откуда нынче доносились ружейные выстрелы, увидеть его, встретить его. Но дети, дети...

Близилась полночь, когда она взошла на одну из галлерей и стала всматриваться в потемневшее небо. Не слышно было никакого шума, только вдали, в пещерах Машергидика, светились редкие огоньки. Гюла прислушалась — не донесется ли человеческий голос; затем приложила ладонь ко рту и закричала изо всей мочи;

— Мех-ме-эд!

Крик повторился несколько раз, и отзвук его потонул в ночи, как в колодце. Ночная тишь, раздвинутая криком, вновь сомкнулась, как складки завесы. Деревья, трава и холмы, деревенские дома — все тонуло в безмолвии, как в сером тумане, полном привидений.

Выстрел! Громыхнуло как бы в ответ на ее зов. Сверху, со скал Машергидика донесся этот звук, из пещер, где мерцали редкие огоньки.

Она затрепетала. Будто сердце перевернулось! Она поняла, что это он, что он подает ей знак, что он откликается, что он жив и помнит о ней и о детях. Мехмед! Мехмед! Ты единственный, нет никого на свете, подобного тебе!

Она успокоилась. Словно ничего и не было: ни забот, ни опасности. Она пошла к детям, укрыла их и сама прилегла рядом с ними. Но долго не могла уснуть.

 

3

Проснулась она от сильного грохота. Казалось, дом рушится, стены трясутся и падают. Что еще суждено пережить ей?

Вчерашний ужас. Пушка била каждые полчаса, как заведенная. Била все в одну точку, в восточное крыло, в сторону башни и второй галлереи. При каждом выстреле эхо карабкалось на окрестные скалы и вершины и оттуда катилось вниз, повторенное другими, отдаленными вершинами и ущельями.

Гюла стояла возле детей и не знала, что предпринять. Бежать? Но куда? С той поры, как она впервые вступила в этот конак, она не покидала его и знала только тех людей, которых ей показывал Мехмед. Ей был знаком Муржу, она готова была искать его, но не знала ни того, где он живет, ни что сказать ему. Хорошо она знала только одного человека, и этот человек был Мехмед Синап. Ее муж и владыка, ее хозяин, он был для нее свет, жизнь, благополучие; но теперь он сам находится в опасности, и она не может быть возле него, не может оказать ему помощь. Она отдала бы за него все: жизнь свою и кровь свою.

Пушка громила конак весь день. Гюла притерпелась к ее монотонному грохоту. В этот день ей казалось, что треск ружей все отдаляется и эхо сражения глохнет. Она была уверена, что нападение отбито, — так велика была вера ее в мощь и искусство своего мужа. Это ее успокоило, вернуло ей мужество и все врожденные инстинкты матери и хозяйки. Она замесила тесто, истопила печь и поставила хлебы. Отправилась в кухню, осмотрела посуду... Этот день был для нее днем ожидания. Пушка гремела, стены рассыпались, но это уже не имело для нее значения.

Настала ночь; она долго спала тревожным сном. Ей приснилось, что за ней гонится черная собака — Пошпот, злой черный пес ее отца Метексы. Он хватает ее за платье и дергает. Она оборачивается, и перед нею неизвестно почему стоит Кара Ибрагим, грозный мухтар. Он говорит ей: «Не бойся, душечка, не бойся, — все пройдет...» И затем: «Метекса, отец твой, прислал меня, чтобы я отвез тебя к нему...» Собака исчезла...

Она застонала и проснулась. День вставал на небе, розовый и свежий, как молодой ахрянин; и она подумала, что в такой чудесный день с человеком не может случиться ничего дурного...

 

4

Первый выстрел пушки прозвучал, как приветствие: «Доброе утро!»

«А! — подумала она. — Значит, они еще здесь! А где же Мехмед? Почему он уже двое суток не дает о себе знать?»

Быстрым шагом к ней вошел глухой чабан Раю. На лице его был написан ужас. Глаза его горели тревожным блеском, и он бессмысленно твердил:

— Там, там... вон там...

Руками он старался объяснить ей, что наверху, на крыше, огонь.

Гюла не поняла его. Тогда он указал рукой на очаг в комнате и сказал, что наверху «фу-фу!»

Она словно окаменела, кровь в ней застыла.

Раю беспомощно смотрел на нее, дрожа всем телом от страха; даже лохмотья на нем стали дыбом, как перья на старом ощипанном петухе.

Она выбежала во двор. Восточное крыло конака горело. Первый же снаряд поджег его. Огонь только начинал разгораться, но постройка была деревянная и скоро должна была заполыхать вся.

Просвистела пуля, и старый чабан повалился наземь, скорчился и застонал. Изо рта его хлынула кровь, земля под ним обагрилась.

Гюла вскрикнула и подняла вверх руки, как бы заслоняясь. Вокруг нее свистели пули, — и она инстинктивно кинулась в дом.

— Дети!

Мысль о них подхватила ее как вихрь и чуть не понесла по земле, как сухой лепесток. Она вбежала в комнату. Дети еще спали; заломила над ними руки в немом бессилии и зарыдала. Слезы катились по щекам и падали на пол. Ее красивое смуглое лицо, изнуренное тревогой и бессонницей, было искажено гримасой бессилия. Боже! Боже! Неужели ты дашь уничтожить эти невинные души, неужели ты погубишь тех, кто ни в чем не повинен?

Те страшные и таинственные люди, которых она боялась, как волков, были уже здесь, у самого конака.

Держа детей, она опять закричала с отчаянием, внушаемым только близостью смерти:

— Мехмед, Мехмед, красавец Мехмед! Мехмед, Мехмед, страшный человек! Где ты, видишь ли ты свою Гюлу?

Это был вопль, брошенный в пространство, и он не мог улететь дальше ста шагов. Там, притаясь в кустах, стояли люди султана, убившие Раю; и она, выйдя вперед с детьми на руках, почти закрытая белым дымом, крикнула еще более сильным, тревожным и надорванным голосом:

— Сердари, жандармы! Стреляйте, бейте, режьте! Только деток мне оставьте, только их не трогайте!

Никто не ответил ей. Весь конак заволокло дымом; но вот из окон верхнего этажа блеснули огненные языки, и черные клубы дыма метнулись в синее осеннее небо...