Старик Капанов бормотал себе под нос в сарае за погребом Дрангаза.
— Сыбчо, сверни мне, сынок, цигарочку... Эх, трясутся уже проклятые руки... Сыбчо-о!
Но Сыбчо не слышал. Опершись о забор, он курил и смотрел на луну. Как присохла к небу и не движется. Белая ночь! Белая ночь — черное времечко!
Цигарка Сыбчо догорала, прилипнув к нижней губе, в горле у него пересохло. Эх, Дрангаз, Дрангаз. Не захотел отворить — вот ведь человек! До вчерашнего дня еще юлил перед ними, а теперь нос дерет.
Сыбчо взглянул в сторону подвала и выругался.
А может, конечно, он и дома, ужинать пошел... Правда, вначале снизу вроде доносился говор, но ведь корчма-то в подвале — там если даже крыса пискнет, и то гул пойдет.
— Сыбчо, эй, Сыбчо!
— Что, отец?
— Сверни мне цигарку, сынок.
Парень опять сделал вид, что не слышит. Он поднялся на цыпочки и вытянул шею, что-то высматривая во дворе.
Старик насторожился. Ему снова показалось, что в подвале говорят.
«Там кто-то есть!»
Он приник к двери, но шум затих.
— Отвори, Дрангаз! Праздник в конце-то концов. Выпьем, что положено, а завтра опять на работу.
Из подвала не отзывались. Сапожник присел у стены.
...Хм, на работу завтра, хе-хе... К черту теперь и будни, к черту и праздники, все к черту! Это не жизнь! Хлеб уже тридцать пять грошей стоит, тц-тц, мать их...
Сыбчо нечаянно столкнул камень с забора — он, не отрываясь, следил за тем, что происходило во дворе. Шепотом позвал отца:
— Отец, отец! Поди-ка сюда.
Старик смял в горсти недокрученную цигарку и подошел. Начал вглядываться. Любопытный он, Сыбчо! Очень ему надо знать, кто и что там делает, — пусть хоть шеи себе сворачивают, хе!.. Эх, кабы шло их ремесло! Разве он, старый Капанов, оставил бы свою мастерскую! Н-ет! Загорись мир с четырех сторон, он не поднял бы головы... Пусть горит. Разве бы пошли они, Капановы, ротозейничать, стали бы киснуть в корчмах, когда на их шее вдова-сноха с сиротами? А-эх?
— Ну, что, Сыбчо, а?
— Девушку крадут, отец.
Во дворе что-то происходило. Тащили женщину. Собственно говоря, было непонятно, тащат ли ее или ведут, но дело было нечисто: идут все крадучись, вдоль оград, а в проходах между дворами толпятся женщины и будто их обнимают...
Сапожники — отец и сын — вытянули шеи.
— Девушку крадут, отец, говорю тебе! Вот увидишь.
— Это и мне сдается. В добрый им час, Сыбчо.
Притаился двор, и опять замерла белая ночь.
Из подвала Дрангаза не отвечали.
Старый сапожник сунул в руку сына недокрученную цигарку.
— Сверни мне! Эх, ну и жизнь! А пусть себе крадут, Сыбчо... Девицу ли или другое что — пусть крадут... Теперь все едино...
Сыбчо свертывал цигарку. — Это еще неизвестно — что там во дворе — крадут ли девку, или сама она с ними идет, а все же...
Старик зевнул. — Все равно! Шарик-то крутится. И ладно, пусть себе крутится — чертов шарик!
— И пусть женятся, Сыбчо... О людях говорю... Пусть плодится народ, потому что здорово стали нас прижимать богачи, глядишь — ничего от нас и не осталось! С корнем нас повыдергают, вот увидишь.
Сыбчо зажег спичку. — Чей-то корень будет вырван, а вот чей, это мы еще посмотрим.
— Закуривай, отец! И не беспокойся, нас не перебьют: им невыгодно! Нашим по́том живут, мать их... Но коли придет наш черед...
Вдруг дверь подвала скрипнула. Сыбчо вытаращил глаза.
— Ах ты, корчмарь проклятый!
В один миг он очутился у двери и налег плечом.
— Дрангаз, открой! Дверь вышибу! Говорю тебе, Дрангаз!
Дверь приперли изнутри: разве можно открывать, когда комендантский час давно прошел?
Старый сапожник оттолкнул сына. Молод еще Сыбчо, не знает людей: сладкая-то речь, она и царские двери откроет.
И старик приложил губы к замочной скважине:
— Дрангаз, слышишь, открой, я тебе что-то расскажу. Это мы — я, Капанов, и мой Сыбчо!
И Дрангаз открыл. Из подвала пахнуло вином и табаком.
Лестница была крутая, но им, сапожникам, не впервой: спустились, как по веревке.
Внутри мерцала привернутая лампа, и белая ночь заглядывала в потолочное окошко. Около бочек, словно светляки, вспыхивали и гасли огоньки цигарок. Двое здесь или трое?.. Гм, подонки какие-то, отбросы с помойки русского царя, должно быть: ведь они и у нас тут разгулялись, мать их...
Старый Капанов сел на низенький стул, насторожился.
— Сядь, Сыбчо. Дрангаз, полынной!
Сыбчо свернул цигарку и чиркнул спичкой — осмотрел находящихся в подвале.
— Кто вы такие, а?
Люди молчали. Сыбчо нагнулся к отцу.
— Крестьяне, отец. Словно бы малевцы. А ну-ка, обернись.
— А если и так. сынок, нам-то что?
— Они, отец, из Малева... те, которых избивали — в казарме — почище нашего.
— Ага!
Старик обернулся. Но в темноте он увидел лишь мерцанье цигарок.
— Это вы, друзья?
— За твое здоровье, дедушка Капанов!
— Пейте, согревайте душу. Пошевеливайся, Дрангаз!
Дрангаз поставил поднос на пол и ждал, когда ему расскажут, что случилось. Но Сыбчо огрызнулся.
— Ты что стал, как свеча! Убирайся! Мимо рта не пронесем!
Потом поднял стакан, повернулся к малевцам:
— Будьте здоровы, товарищи! За упокой души погибших... и тех, кто еще погибнет!
Подвал преобразился. Головы поникли. Снова они будто в казарме — малевцы, сапожники и другие, много других. Темнота, вонь... Слышатся стоны, пол залит кровью... эх!
Старый Капанов вздохнул. И опрокинул разом стакан полыновки. А боль его передалась, как зевота: вздыхали один за другим. Сыбчо глухо тянул: «Как хотите стерегите, я и так не убегу...»
Как они пели это там! Пели и плакали. Ладно.
— Что случилось, дедушка Капанов?
— Как же, случилось! Дрангаз не отворял, и мы...
— А мы подумали бог весть что.
Сыбчо закрутил ус.
— Что может случиться? Кому смех, кому горе.
— Так-то оно так.
— У Карабелевых — там этот начальник, косоглазый — мать его... Теперь ему сам черт не брат: умерла — средь свадьбы — старуха Карабелева.
— Да ну? Смотри ты! Везет этому кровопийце!
— Везет. — Сыбчо цедил сквозь зубы. — А эта толстуха Миче — Карабелева — теперь еще разжиреет... Так наплевать на братнину память — тьфу, гадина... ну, да ничего. Господь милостив. Придет же на нашу улицу праздник!
Цигарки разгорелись ярче и осветили бочки. — Да, придет и на нашу улицу праздник, не может не прийти!
Сыбчо потушил свою цигарку.
— А кто-то сейчас девку крал... Право слово! Ну и дела! Верно сказано: кому — смех, кому — горе. Так оно и есть!
Малевцы вытянули шеи.
— Девушку, говорите? Смотри-ка! Когда?
— Девушку. Украли.
— А когда, сейчас?
— Сейчас. Только что.
Крестьяне подтолкнули друг друга. Потом зашевелились, поднялись один за другим и пошли вверх по темной лесенке. Затянули пояса и исчезли в белой ночи.
Старик Капанов ничего не заметил. Сидит себе, нагнувшись над подносом, который Дрангаз поставил на пол. Курит и пьет. Не слышит, не думает; ничего уже не слышит и ни о чем не думает.
Но Сыбчо оглянулся вокруг и стукнул себя по лбу. Ба, не иначе, как малевцы заварили эту кашу, — их люди девку украли! Конечно, их рук дело! Выбрали времечко, ничего не скажешь, хе-хе!
Он вскочил, вытаращил глаза, жестом спросил Дрангаза: куда девались малевцы?
Дрангаз приложил палец к губам.
Однако немного погодя дверь вверху приоткрылась, показалась длинноволосая голова, и в подвал ворвался хриплый голос:
— Уходите, люди, проваливайте! Исчезайте сию минуту, чтоб потом нас не проклинать!
...Гм, а это что значит? Теперь поднял голову и старый Капанов. Но Дрангаз припер дверь: куда сапожникам идти в такое несуразное время? Хуже, если их поймают как раз теперь, когда творится невесть что.
Очевидно, Дрангаз кое-что знал.
Ну, это его дело!
— Дрангаз, полыновки!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дрожит белая ночь от трубного воя и грохота барабанов. Кажется, будто пули стучат по крышам, кажется, что вторгаются в город орды вражеские. Запираются ворота и двери домов; вспыхивает и гаснет свет в окнах. Кое-где опускаются старые, прогнившие, не закрывавшиеся много лет ставни. Да, всегда так бывало — из века в век, во все века!
Или нет, не всегда было так. Это что-то новое, совсем новое. Впрочем, всегда бывает ново, ново и страшно, когда землю устилают трупы.
...На базарной площади, среди города, поднялся столб дыма, разросся в черное облако, и вскоре заиграли языки пламени.
Белая ночь накалилась, стала красной.
Трубы истерически затрубили тревогу.
— Пожар!
Раздались выстрелы. Зачастили. Поднялся рев и потонул в женских криках:
— Господи, убивают! Опять убивают! Зверье!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Малевцы ползли вдоль заборов гуськом, озираясь, низко держа карабины.
Возле переулков, в тени фруктовых деревьев, собирались в кучу, осматривали соседние дворы.
— А можно было и без пожара, Васил, а? Маху дали.
Длинноволосый был вожаком. Он шел пригнувшись, сопя, то и дело оглядываясь на огненный столб посреди города... Страшно, беспричинно страшно. Малевцы задыхались, и все же их разбирало любопытство.
— А где невеста, Васил, а?
Длинноволосый не отвечал. Может быть, и не расслышал: оглушительна военная тревога.
Потом вдруг все стихло, словно кто-то оборвал трубные звуки и барабанный бой.
И забились сердца. Но ничего. Сейчас только бы выбраться из города, только бы опередить солдат!
— У-ух, вот-вот сердце лопнет... На войне не было так страшно. Почему это, Васил, а?
— Да, тогда стреляли вам в спину.
— Правда, что было, то было, хи-хи-хи!
Вошли в густой сад. Длинноволосый постучал по своему карабину. Малевцы присели.
— Свадьба!
Слышались шаги, кто-то прошептал:
— Пожар!
Новые перемешались со старыми. Заспорили. Длинноволосый не верил своим глазам: тридцать человек!
Нет, это безумие. Как будет кормиться, передвигаться такой отряд?
— Мы переберемся в Сербию, Васил. Только бы добраться до гор. Здесь жить больше невозможно...
Невозможно жить здесь... А народ куда переберется? Тоже в Сербию? Длинноволосый смотрел из-под насупленных бровей.
— Есть у вас хотя бы оружие?
— Какое там!..
Пошли, словно на выборы. Не хватает только сорвать каждому по подсолнуху, как тем, возле Огосты: саранчу пугать... Выпороть бы их!
«Им бы только митинговать!»
И потянулись длинной вереницей. Идут пригнувшись, задыхаясь. На перекрестках длинноволосый останавливается, пропускает мимо себя людей: учителя, наборщики, бухгалтера из конторы, студенты...
«Ждали манны небесной... Выпороть бы их!»
Люди, проходя мимо, так же внимательно всматриваются в длинноволосого: «Путаник... Экзальтированный тип... Ну, да ничего, сейчас от него польза!»
Да, каждый шел со своей думой. Иско понимал это. И не отставал от длинноволосого. Вообще-то, без сомнения, будущее принадлежит таким, как он, Иско. Какой смысл в индивидуализме, личном геройстве и прочем? Романтика, и ничего больше. Нет, прежде всего и важнее всего — классовое сознание, да!
— Теперь только бы пройти открытое место до гор, не так ли, Васил?
— А потом?
— Говорю, в лес поскорей бы попасть.
— А хлеб?
— Да там уж кто как выдержит.
— А кто не выдержит?
Иско опустил голову: неужели он тоже может с легким сердцем пожертвовать кем бы то ни было?.. Длинноволосый остро вглядывался в него: совсем еще дитя этот Иско. Артист. Ему бы по театрам петь и сытых ублажать. А туда же — о торжестве пролетариата заботится...
— Дети вы, Иско, сосунки. Все до одного.
Вздумали отнимать власть у царей, пап, патриархов... сокрушать военщину... А пошли с голыми руками, даже без куска хлеба, как на свадьбу...
Иско дотронулся до выщипанного подбородка. Болели израненные щеки. Ничего. А длинноволосый, конечно же, не прав. Пошли с голыми руками? Как на свадьбу? Нет, они пошли на смерть — с открытой душой, с пламенеющим сердцем! Вот что главное! И они погибнут, скрестив на груди руки! Потому что не оружие победит. Нет!
Победит масса, неисчислимость народных масс. Победят рабочие руки вместе со всем тем, что они творят — машинами и богатством.
— Классовая борьба, Васил, не вымысел. В определенный день и в определенный час, как один человек, поднимется пролетариат и скажет старому: стой! И все рухнет.
— И ни один ржавый револьвер не выстрелит?
— Разве в этом суть? — Иско криво усмехался. — И пушки будут стрелять, но победят не они.
— А в России, Иско?
— Что — в России! И в России, и в Азии, и в Африке, и, у нас, — всюду, где...
Впрочем, об этом долго рассказывать. Да и какой смысл спорить людям различных убеждений? Все равно они говорят на разных языках. Иско это хорошо понимал.
— Видишь ли, Васил, достаточно, чтобы Азия так же откололась, как откололась Россия. Европейская гидра сразу же рухнет. Иссякнут все источники.
...А открытое пространство за городскими виноградниками уже было видно: выступала вдали Средна-Гора. Скоро откуда-нибудь запоет пулемет. Пулеметная рота забралась, верно, на холмы и засела там.
— Гм, вот бы теперь пролетариату сказать: стой! А, Иско?
Глаза длинноволосого блестели; он взмахнул карабином и пополз, выставив правое плечо вперед. Люди ползли, припав к земле.
— Эх, Иско! Иегова сотворил миллионы рабов, которые не могут вместе с нами перебраться в Сербию. Они останутся в своих селах, в бороздах этих полей. А сейчас они выйдут нам навстречу. И накормят нас, и напоят, как делали это для верных своих гайдуков в течение многих веков...
...Да, села делали это — в течение многих веков — для своих гайдуков, но какой гайдук Иско и что ему надо в этих селах?
— Нет, Васил, лучше уйдем в горы.
Понятно, лучше. Но гору ни пить, ни есть не станешь.
— Иско, забудь ты про своего Маркса, не то убью!
Иско улыбнулся: взгляд длинноволосого братски ласкал его. А впрочем, Иско забыл уже про все, все...
— Только бы скорее, Васил, конец этой собачьей жизни!
Ба! Длинноволосый вскипел и оглянулся: как ему не стыдно? Теперь отказываться от жизни, теперь, когда Миче...
— Эх, Иско, не девушка — золото! Как только услыхала твое имя, так и вспорхнула, словно птичка, право!
Ха, Иско надоела жизнь! И когда? Теперь. Да он просто глупец, недостойный глупец!
— Слушай, отдай мне Миче, и я подарю тебе все горы, весь мир — ха-ха-ха!
Иско отвернулся. Отдать ему Миче... Разве Иско брал ее, чтоб мог теперь отдавать?.. Другие взяли Миче... С этим уже покончено...
«Мерзкая жизнь, мерзкая!»
В этот вечер Иско не сказал ей ни слова — не мог. Не поцеловал ее; не приласкал — не мог... А готов был умереть у ее ног. Да, именно умереть. Он сгорал от желания стать перед ней на колени и сказать: «Теперь — умрем». И ничего не сделал, ничего не сказал, даже не вздохнул.
«Мерзкая жизнь! Мерзкая, тьфу!»
— Васил!
— Что, браток?
— Одна просьба — просьба не на жизнь, а на смерть. Если придется туго, не отдавай меня живым в руки кровопийцам.
Длинноволосый схватил руку Иско. Это правильно. Да, это очень правильно... Хорошо придумал парень. Действительно, Иско нельзя больше попадаться им в руки... Косоглазый с него с живого сдерет шкуру... Да, с живого... И не почему-нибудь, а от ревности...
— Ты прав, Иско. Но не бойся. Если солдаты преградят нам дорогу, не отходи от меня, браток. А я, если будет нужно, пущу тебе пулю в лоб.
В свою очередь, Иско пожал широкую руку длинноволосого.
...Красив Иско... Да, душой красив... Что ж, влюблен... поэтому, ха-ха...