Медичи. Крестные отцы Ренессанса

Стратерн Пол

ЧАСТЬ II. ИЗ ТЬМЫ

 

 

6. МЕДИЧИ В ИЗГНАНИИ

В общем, Козимо де Медичи благополучно пережил свой растянувшийся момент истины. Могло повернуться по-всякому, но отчасти благодаря трезвому расчету, а отчасти и удаче он сохранил и жизнь свою, и дело. Правда, казалось, что Козимо в то же самое время и проиграл, ведь старые враги-олигархи вязли над ним верх, и он лишился своей опоры во Флоренции. Только это очевидное вроде бы поражение обернется в конечном итоге для Медичи важнейшим шагом к победе.

Флоренция осталась в руках Альбицци и их приверженцев из олигархического круга старых семейств, но отныне город уже не мог рассчитывать на деньги Медичи для пополнения казны. Ринальдо приходилось всячески выкручиваться, лишь бы удержать контроль над городом, в котором так и не возникло единства. Последователи Медичи продолжали плести интриги, и Ринальдо вынужден был подталкивать синьорию принимать все более и более жесткие меры, в результате которых эти последователи один за другим отправлялись в десятилетнее изгнание.

Опальный Козимо добился разрешения покинуть Падую и воссоединиться со своим братом Лоренцо в Венеции, откуда он внимательно наблюдал за происходящим во Флоренции, в то же время всячески избегая какого-либо участия в шагах, направленных на его защиту. Венецианские власти разрешили ему с семьей поселиться в монастыре Сан-Джорджио Маджоре, на островке, прямо у входа в Большой канал, где папа Евгений IV был некогда монахом. В знак благодарности папе за участие в его освобождении Козимо решил построить для монастыря новую библиотеку и заказал спроектировать здание своему любимому архитектору Микелоццо.

Насколько преданы были флорентийские художники своему благодетелю, видно из их поведения после его высылки. Микелоццо и Донателло сразу же прекратили участие в возведении нового палаццо Медичи — Донателло уехал в Рим изучать старинные скульптуры, которые как раз начали извлекать из-под городских руин, а Микелоццо последовал за Козимо в изгнание. Оба они были флорентийцами и вполне могли остаться в городе, особенно если учесть их активное участие в гуманистическом возрождении. В ту пору этот процесс только начал распространяться и живопись и архитектуру еще по-настоящему не затронул. Так что, отправляясь следом за Козимо, они не только покидали родной дом и своих друзей-гуманистов, но и отдалялись от круга меценатов среди олигархических семей, которые могли обеспечить и работу, и признание близких им людей.

К апрелю 1434 года, через полгода после изгнания Козимо, недовольство семьей Альбицци достигло такой степени, что даже банкиры-олигархи настороженно ожидали дальнейшего поворота событий. Козимо было приятно услышать, что в городе нет никого, кто бросил бы в опустевшую казну «хоть косточку винограда». Летом разгорелась война с Миланом, и флорентийская армия была разбита под небольшим городком-государством Имола, на который притязали обе враждующие стороны. Несмотря на все попытки Альбицци выиграть очередные выборы, последователи Медичи получили в синьории восемь мест, и даже гонфалоньером тоже стал их союзник. Ринальдо был уже готов воспрепятствовать новой синьории начать свою работу, но это стало бы слишком радикальным шагом, превращающим в посмешище всю политическую систему Флоренции. И хотя в ней царила скрытая коррупция, флорентийцы ею гордились: республиканская форма правления, пусть с ограниченными элементами демократии, служила именно тем, что возвышало Флоренцию над тиранией и политическим ничтожеством соседей. По словам Макиавелли, даже иные из самых влиятельных семей считали действия, предлагаемые Ринальдо дельи Альбицци, «слишком жестокими и чреватыми большим злом». В стремлении смягчить ситуацию с Ринальдо попытался договориться Палла Строцци, ставший после смерти Никколо де Уццано старейшим деятелем Флоренции, — исключительно богатый и просвещенный человек, наделенный к тому же большим даром убеждения. Строцци призвал к сдержанности, и Ринальдо с неохотой уступил, правда, поставив одно условие: синьория не будет пересматривать приговор, вынесенный Козимо Медичи, и приглашать его обратно во Флоренцию. С этим члены синьории согласились и заняли свои рабочие места, но не прошло и месяца, как, воспользовавшись тем, что Ринальдо ненадолго уехал из города по делам, отправили послание в Венецию, призывая Козимо вернуться.

Едва Ринальдо несколько дней спустя появился в городе, ему пришел вызов во дворец синьории. Памятуя о том, что случилось с Козимо де Медичи, когда он подчинился подобному же распоряжению, Ринальдо игнорировал его и направился в палаццо Альбицци, где привел в действие план, давно составленный как раз на такой случай. Он приказал пятистам своим телохранителям занять ключевые позиции и церковь Сан-Пьер Скераджо (на ее месте находится ныне галерея Уфицци), напротив Палаццо делла Синьория. Одновременно дворцовому привратнику, за то чтобы он открыл ворота, было конфиденциально предложено столько золотых дукатов, сколько вместит его шлем; план Ринальдо заключался в том, чтобы взять дворец штурмом, выбросить членов синьории и захватить власть в свои руки.

Но и синьория не дремала: навстречу людям Ринальдо была выслана дворцовая стража. Ринальдо видел, что с ней он справится без труда, но все же ценой немалой крови — на какой-то момент на площади возникло шаткое равновесие между двумя группами вооруженных людей. Услышав, что флорентийцы могут пролить кровь флорентийцев, иные из олигархических семей заколебались. Палла Строцци, обещавший Ринальдо пятьсот солдат, поспешил в сопровождении двух телохранителей на встречу с ним на близлежащей пьяцца Сан-Аполлинарио. После короткой перепалки Строцци удалился, заявив, что больше не принимает в этом деле никакого участия. Но Ринальдо был уверен, что у него и без того хватит сил одолеть синьорию, по сути дела, осажденную у себя во дворце.

Но тут синьория пошла с козырного туза. Случилось так, что в это время во Флоренции оказался папа Евгений IV. Резиденцией своей он выбрал монастырь Санта-Мария Новелла, расположенный в западной части города. Евгений разругался с императором Священной Римской империи Сигизмундом, и как раз во время этого конфликта миланские войска двинулись на Рим. Население города восстало против папы, его жизнь оказалась в опасности, он вынужден был тайком, переодевшись, бежать из Рима и в конце концов оказался во Флоренции, где власти и поместили его вместе со свитой, состоявшей из нескольких верных ему кардиналов, в просторном монастыре Санта-Мария Новелла. И вот теперь синьория обратилась к папе с просьбой выступить арбитром в конфликте, который грозит городу большой бедой. Папа, у которого не было ни малейшего желания продолжать бегство, охотно согласился и послал кардинала Вителлески, «ближайшего друга Ринальдо», организовать встречу с ним (на двусмысленность связей, которая лишь усложняет сложившуюся ситуацию, указывает тот факт, что Козимо также называл кардинала Вителлески своим «добрым другом»; да и сам папа принадлежал к кругу его друзей, пусть даже и выбрал прибежищем гнездо врагов Козимо).

Пусть и не сразу, но кардинал Вителлески убедил Ринальдо встретиться с папой. Время клонилось к вечеру, и к телохранителям Ринальдо присоединилось несколько групп вооруженных людей из семей других олигархов. Во главе этой увеличившейся в своей численности армии Ринальдо и проследовал к монастырю. По словам очевидца, у Альбицци сейчас было столько людей, что «последний из них еще оставался на площади, перед дворцом, когда первый подошел к монастырю», — а это более четверти мили. Ринальдо отправился на свидание с папой, а его шумное войско расположилось снаружи, на площади. Стемнело, настало время ужина, начали разносить вино.

Ринальдо нашел понтифика в крайне подавленном состоянии, вызванном волнениями, охватившими город, хотя, если верить одному из сообщений, папа «проливал крокодиловы слезы». В конце концов Евгений IV убедил Ринальдо увести своих людей, пообещав ему взамен, что синьория не предпримет ответных шагов ни против него самого, ни против других олигархических семей. Слово папы — не будет никаких изгнаний, никакой конфискации имущества, даже штрафов не будет.

Когда какое-то время спустя Ринальдо вышел из монастыря, обнаружилось, что большинство его солдат рассеялись и ушли на ночь по домам. На площади осталось так мало людей, да и эти были настолько пьяны, что Ринальдо решил, что идти ночью по городу без должной охраны слишком рискованно и лучше остаться с папой.

В общем, бунт практически кончился. Синьория вызвала отряд наемников, бывших на содержании города, и под покровом ночной темноты они вошли во Флоренцию. На следующий день зазвонил vacca, созывая на пьяцца делла Синьория, очищенной к этому времени наемниками, всех граждан города, имеющих право голоса. В сопровождении внушительно выступающего кардинала Вителлески члены синьории вышли из дворца и обратились к собравшимся с вопросом, желают ли они созыва балии. Si! — раздался в ответ многоголосый рев. Балия был сформирован в составе трехсот пятидесяти граждан, он сразу же проголосовал за то, чтобы официально отменить изгнание Медичи.

Когда об этом стало известно Козимо, он немедленно отбыл из Венеции, выслушивая добрые пожелания властей, что нашло свое материальное выражение в эскорте из трехсот солдат, сопровождавших Козимо до границы города. Поступившее два дня спустя сообщение о том, что Козимо вошел на территорию Флорентийской республики, было встречено всеобщим восторгом, и его путь во Флоренцию быстро превратился в торжественную процессию, когда на дорогу, дабы приветствовать его, высыпали толпы людей. Что это было? Никто толком не мог сказать — ни Козимо, ни другие. Как нередко бывает в случаях внезапного проявления народного чувства, события начинают развиваться согласно своей собственной логике. Одно только ясно — происходило нечто чрезвычайно важное, ибо, по словам Макиавелли, «редко кого из граждан, возвращающихся с большой победой, встречали так много людей и с таким подъемом, как Козимо на его пути домой из ссылки».

5 октября Козимо достиг своей виллы в Карреджи, совсем недалеко от Флоренции, где остановился со свитой пообедать. К этому времени все улицы города были настолько запружены людьми, нетерпеливо ожидающими появления Козимо, что синьория отправила в Карреджи посыльного с просьбой немного задержаться, иначе могут возникнуть волнения. Непонятно, какого именно рода волнений опасалась синьория — то ли того, что восторги со стороны торжествующих победу приверженцев Медичи перейдут в сведение счетов, то ли население города еще расколото, и это грозит покушением на Козимо, когда он будет пробираться через толпу. Так или иначе, Козимо прислушался к просьбе и отложил дальнейший путь до наступления темноты, когда и покинул Карреджи в сопровождении одного лишь Лоренцо и высокопоставленного представителя городской администрации. Козимо незаметно провели через боковые ворота в городской стене, к востоку от Барджелло, и проводили в Палаццо делла Синьория, где и поместили на ночь в одной из комнат, обычно занимаемых кем-либо из членов синьории.

Наутро Козимо первым делом нанес визит вежливости папе — поблагодарить за поддержку, лишний раз выразить дружеские чувства, а также, возможно, показать всем, что у него есть близкие люди наверху. Новость о возвращении Козимо во Флоренцию распространилась уже достаточно широко, так что, когда он направлялся в палаццо Барди, на улицы высыпали толпы народа, приветствовавшие его «так, что можно подумать, будто это их князь».

Вообще-то сохранилось несколько рассказов о возвращении Козимо из изгнания, и все они значительно отличаются друг от друга, главным образом в зависимости от точки зрения. Макиавелли, этот откровенный сторонник Медичи, слышит только восторженные возгласы толпы; другие подчеркивают, что Козимо «вернулся в город, стараясь не привлекать к себе внимания». Могло быть по-всякому, но одно бесспорно: Козимо возвращался, чтобы полностью подчинить себе Флоренцию.

Поражение обернулось победой: не было бы изгнания, вряд ли он бы встретил такой прием, и, хотя прямо никто этого не утверждает, приветствовали его как национального избавителя. Все в нем видели правителя Флоренции — и сами ее граждане, и сопредельные государства, из тех, что давно уже, хотя и без особого успеха, пытались ему помочь. Город лежал перед ним — Флоренция явно была готова иметь несменяемого главу республики, но сам Козимо, человек осторожный, колебался. Пришло время вспомнить предсмертный наказ отца — «не высовывайся»; следовало также иметь в виду традиции флорентийского республиканизма (приятный самообман). Козимо предпочитал традиционные формы, да и обходные пути были ближе его характеру, как и характеру города; да, он будет править им, но из-за кулис. Обычный бизнес — только крупный!

Тем не менее одно существенное изменение произошло. Хотя Козимо и впредь будет вести себя сдержанно и всячески поощрять соблюдение принятых норм политической жизни города, сомнений в том, кто на самом деле дергает за нити, не возникнет ни у кого. Посольства из-за границы будут направляться непосредственно к нему, домой; точно так же и граждане Флоренции, нуждающиеся в официальных гарантиях, будут искать аудиенции именно у Козимо, который даже выделит для них специальное время. Судя по всему, примерно тогда же к нему начали поступать (удовлетворяемые им) просьбы от видных граждан города стать крестным отцом их первенцев мужского пола. Подобного рода проявления преданности были ему по душе: никакой показухи, но обязывает.

Влияние олигархии было быстро подорвано синьорией, явно под давлением Козимо. Несмотря на обещания папы, Ринальдо и других видных членов семьи Альбицци выслали из города, что заставило Ринальдо на прощание бросить Евгению IV горькие слова: «И как же я мог поверить, что тот, кого изгнали из своего города, удержит меня в моем». С другими семьями обошлись подобным же образом, и даже семидесятилетний Палла Строцци, столь много сделавший для возвращения Медичи во Флоренцию, был приговорен к десятилетнему — то есть фактически пожизненному — изгнанию. Научные занятия Строцци нередко заставляли его пересекаться с Козимо, между ними даже установилось нечто вроде дружбы, но когда он попросил Козимо вмешаться, та сдержанность, с которой тот откликнулся на эту просьбу, говорит красноречивее всяких слов. Синьория все поняла правильно, и приговор остался в силе. Козимо счел, что богатство и влиятельность почетного государственного мужа наверняка сделают его центром притяжения сил, враждебных Медичи, а сейчас не время для того, чтобы терпеть оппозицию. Козимо хотел, чтобы на смену волнениям и раздорам последних лет пришла твердая власть, а с ней — мир и процветание; в соответствии с этим он и действовал, хотя, можно повторить, действовал с характерной для себя аккуратностью. Как заметил один из его друзей-гуманистов, «если Козимо хочет чего-нибудь добиться, то делает все, чтобы не пробудить чью-то зависть, так чтобы всем казалось, будто инициатива исходит не от него, а откуда-то извне».

Козимо делал все от него зависящее, чтобы в нем видели всего лишь гражданина республики: да, влиятельного, но все же гражданина, долженствующего уважать закон так же, как должны уважать его другие граждане. Он превратит себя в образец самого надежного налогоплательщика в городе, хотя на самом деле декларируемые им для налогообложения доходы всегда значительно отличались от реальных; его балансовые отчеты были неизменно перегружены раздутыми, а иногда и вовсе несуществующими долгами, но никому и в голову не приходило подвергать сомнению его бухгалтерию. В то же время Козимо полностью, хотя и скрыто, контролировал весь городской аппарат налогов и сборов и выстроил систему этого контроля так, чтобы она не давала никаких сбоев. Любого бунтовщика можно было легко приструнить при помощи карающего catasto, то есть завысить налогооблагаемые доходы и собственность. Вскоре это стало излюбленным методом Козимо в борьбе с любой оппозицией. Преуспевающие противники просто банкротились, либо catasto оказывался так непомерно велик, что они уходили в добровольное изгнание, после чего доверенные агенты партии Медичи покупали по бросовым ценам оставленные поместья и передавали их преданным людям. За pax Medici приходилось платить.

В то же время были проведены давно назревшие и даже перезревшие реформы, привносящие в застывшую политическую систему Флоренции некоторые элементы развитой демократии. Так, была вознаграждена верность popolo minuto — примерно сто его наиболее достойных представителей получили право ежегодного участия в выборах в синьорию, то есть теоретически могли и сами быть избраны на государственные посты.

И в международных делах Козимо использовал свои немалые дипломатические дарования, дабы повысить меру стабильности, насколько это, разумеется, было возможно в как раз нестабильном, раздираемом интригами, мире итальянской политики. Ведущей силой на севере Италии оставался Милан, которым правил грозный герцог Филиппо Мария Висконти, постоянно покушавшийся на флорентийские земли. А сейчас, ко всему прочему, изгнанные Альбицци всячески подталкивали его к тому, чтобы вторгнуться на территорию республики и восстановить там власть своих преданных друзей. Пока Флоренции удавалось сдерживать поползновения Милана лишь благодаря своему не особенно прочному союзу с Венецией и Папской областью с ее вечными волнениями.

В 1436 году, ровно через два года после своего возвращения, Козимо предпринял решительный шаг, которому предстояло надолго определить международную политику города: он пригласил во Флоренцию всесильного кондотьера Франческо Сфорца. Этот тридцатичетырехлетний вояка был незаконнорожденным сыном фермера из Романьи, бывшего тоже кондотьером, взявшим себе имя Sforza (сила). Франческо унаследовал от отца его военный отряд и быстро завоевал среди своих новых товарищей, беспощадных наемников, уважение и репутацию одного из самых способных военачальников во всей Италии. Этому способствовала его доблесть на поле боя и умение подчинять себе людей. У Сфорца были прочные связи с Миланом, и он даже честолюбиво подумывал о женитьбе на незаконной дочери герцога Миланского в надежде стать его наследником на троне. Сфорца вполне отдавал себе отчет в своем растущем политическом влиянии и уже начал создавать собственное королевство в Романье, захватывая территории, которые официально входили в состав Папской области. Таким образом, приглашая Сфорцу во Флоренцию, Козимо рисковал испортить отношения не только с герцогом Миланским, но и с папой. Но по его расчетам, дело того стоило. От отца Козимо усвоил, что для достижения успеха бывает порой необходимо вступать в альянс с такого рода сильными, хотя и ненадежными людьми, — по опыту ведения дел с Бальдассаре Коссой он и сам знал им цену и понимал, каким незаурядным дипломатическим мастерством надо обладать, чтобы держать их в руках.

Франческо обладал могучим телосложением и тонкостью манер не отличался; у него было широкое, несколько грубоватое лицо, но за поведением и внешностью мужлана скрывалось какое-то мальчишеское обаяние. Опытный и проницательный Козимо разгадал молодого человека с первого взгляда: Сфорце нравилось нравиться, он хотел, чтобы люди ценили его как человека, а не как внушающего страх солдата. Обращаясь с ним, как с ярким молодым гуманистом из круга своих подопечных, Козимо сразу очаровал своего нового гостя. Правда, поначалу такое обращение смутило Сфорцу, никогда прежде его не принимали так обходительно и с таким пониманием, но вскоре он буквально влюбился в Козимо. Это никакое не преувеличение: вернувшись из Флоренции в Романью, Сфорца начал забрасывать Козимо письмами; написанные на одном из итальянских диалектов, они неизменно начинались обращением: «Magnificetanquam Pater carissime» («Великий и драгоценный почти отец»). Козимо приобрел сильного и опасного друга.

Козимо де Медичи достиг ныне вершины своего могущества, вступая в тот период своей жизни, который принес ему место в истории. Теперь ему предстояло стать чем-то большим, нежели исключительно ловким банкиром, умелым и гибким правителем, даже щедрым и разборчивым меценатом. Таких людей обычно забывают по смерти, но Козимо избежит забвения и предстанет богатейшим человеком своего времени, основателем целой династии, личностью, давшей мощный импульс первому расцвету Ренессанса. И все же что это был за человек, который накрепко свяжет имя Медичи с одним из поворотных этапов всей западной культуры?

Существует несколько современных портретов, большинство из них несколько приукрашивают невыразительную, в общем, внешность, хотя и намекающую на то, что за видимостью светского человека скрываются унаследованные Козимо от отца некоторые черты тяжелого, взрывного характера. И на сей раз наиболее ярким оказывается посмертный портрет: принадлежащий кисти Якопо да Понтормо, он был написан более чем через пятьдесят лет после смерти Козимо. Лести, стремления приукрасить здесь немного; это выдержанный и в то же время глубокий психологический этюд, воссоздающий образ замечательного человека в его цельности.

Четкие линии отличаются несомненным правдоподобием, и вполне возможно, что художник пользовался в качестве образца несохранившимися набросками, сделанными при жизни Козимо. Козимо позирует в простом, но хорошо сшитом, с меховым подбоем алом костюме; его землистого цвета, с впалыми щеками лицо повернуто в профиль, что еще более подчеркивает крупный, как у всех Медичи нос, и большое мясистое ухо. Но что более всего бросается в глаза и на что содержится намек даже в современных Козимо, приукрашенных портретах, так это несколько скособоченная, словно ему неудобно сидеть, поза Козимо.

В более поздние годы Козимо будет страдать от подагры и артрита, но на портрете Понтормо отражается как будто нечто иное, нежели просто физический недуг, — чувствуется некий душевный непокой. Всего интереснее руки, они некрасиво переплетены и в то же время выразительны; они привлекают к себе внимание уже одной только неспособностью застыть в покое. На портрете изображен вовсе не аристократ, находящийся в ладу с самим собой, своей семьей и всем, что унаследовано, — это сын человека из народа, тайно осознающий свои слабости, свою обыденность. Да, не исключено, Козимо унаследовал от отца взрывную натуру, укрепив ее собственными амбициями, но в то же время ему сопутствовала обыкновенная человеческая удача, и он воспринимал ее как огромное благо. Таков был человек, которому предстояло сделать столь многое для развития нового возникшего во Флоренции гуманизма и сыграть столь выдающуюся роль в становлении Ренессанса, который и явился, собственно, порождением гуманистической мысли.

 

7. ЗАРЯ ГУМАНИЗМА

Как мы видели, корни гуманизма ведут к таким фигурам XIV века, как флорентийский поэт Петрарка, умерший за пятнадцать лет до рождения Козимо де Медичи. Петрарка чувствовал, что его поэтический темперамент не способен примириться с тем типом потусторонней духовности, что утверждало средневековое христианство. В писаниях античных авторов он улавливал совершенно иное мирочувствование, которое отнюдь не отрицает посюстороннюю действительность в пользу некоей будущей жизни, но, напротив, утверждает чувственность, устремления, возможности человека. Оказывается, добро можно усматривать не только в стремлении к чисто духовным ценностям, не заказано стремиться и к полному выражению нашей человечности в мире здешнем.

Большинство оригиналов античных авторов было утеряно после падения Римской империи и наступления Темных веков, а сохранились в основном выхолощенные, христианизированные комментарии к этим произведениям. Петрарка посвятил себя поиску утраченных манускриптов и в ходе своих странствий по Европе обнаружил целый ряд важных сочинений, включая несколько рукописей Цицерона, писавшего о гражданских добродетелях и принципах добропорядочной жизни, во благо и индивиду, и обществу в целом. Вот свежий, положительный подход к жизни: оказывается, мраку Темных веков предшествовала большая динамичная эпоха, и с этим открытием приходит понимание того, что она, минувшая эпоха, поддается восстановлению.

Несмотря на нашествие Черной Смерти в середине XIV века, Флоренция оставалась центром нового интереса к классике, который и породил гуманизм; отсюда же происходит современное понятие «гуманитарные науки». Как тогда, так и сейчас под этим подразумевается широкое поле интеллектуальных исканий, расположенное между теологией, с одной стороны, и натурфилософией (естественными науками) — с другой. Гуманизм, как и гуманитарные науки, делает упор скорее на человеческий, нежели духовный или технологический аспект знания. Так был сделан первый шаг к пониманию личностного начала как общечеловеческого свойства.

Следует, однако, иметь в виду, что то, о чем идет речь, представляло собой процесс долгого и постепенного развития. Многие из тех ценностей, свойственных средневековой мысли, не будут отброшены мгновенно либо полностью. Новый гуманизм разовьется в бесспорном и всепроникающем контексте христианского вероучения. Самые ранние возрожденческие произведения живописи, литературы, архитектуры были целиком пропитаны религией: на картинах изображались библейские сюжеты, поэзия имела набожный характер, архитекторы строили церкви и т.д. В общем, то, что рассматривалось как новаторские черты формирующихся гуманистических представлений, проявлялось нередко как небольшой сдвиг в нюансах. Приближение Ренессанса, как и его полный расцвет, следует рассматривать не как некий внезапный прорыв в совершенно новую эру, но как цепь медленных комплексных перемен. То, что в XIV веке выглядело прозрениями Петрарки, минует несколько долгих, на два века растянувшихся стадий, прежде чем достигнет своего полного осуществления.

Одной из ведущих фигур во флорентийских гуманистических кругах на рубеже XV века был Никколо Никколи, ставший другом юного Козимо де Медичи. Будучи на двадцать пять лет его старше, Никколи происходил из семьи одного из тех торговцев шерстью, что сделали состояние, когда Флоренция оправлялась от последствий Черной Смерти. Хотя и унесла чума почти половину населения города, возрождение шло относительно быстрыми темпами, отчасти потому, что беда ударила прежде всего по беднякам и неквалифицированным рабочим. Те же, кто располагал хоть какими-то деньгами, а таких во Флоренции было значительно больше, чем в иных, менее преуспевающих и менее демократических обществах, просто удалились в сельскую местность.

Никколо Никколи станет одним из первых арбитров той идеологии и тех художественных вкусов, которые сформируют Ренессанс, а разыскания старинных текстов и пропаганда идей античности и вовсе превратится в главное дело его жизни. Вскоре после знакомства с молодым Козимо они оба засобирались в Святую землю на поиски греческих манускриптов, но этому воспротивился Джованни, и Козимо стал обучаться семейному банковскому делу. Вряд ли он долго сожалел об этом: пройдет время, и Козимо сделается исключительно способным, пусть, наверное, и слишком осторожным банкиром, в духе отца. В то же время полученное им гуманистическое воспитание и рано завязавшаяся дружба с Никколо Никколи тоже затронули какие-то важные струны его характера, ибо по смерти отца Козимо начал отдавать немалую часть своей кипучей энергии осуществлению различных гуманитарных проектов. Финансируя, после отхода от дел, строительство церквей, Джованни прежде всего следовал флорентийским понятиям о гражданском долге. Иное дело Козимо — для него это была внутренняя потребность, и все то время, деньги, энергия, которые он будет посвящать такого рода деятельности, лишний раз покажут, что в первые сорок лет его жизни эту потребность просто приходилось подавлять.

В глазах многих флорентийцев, в том числе, разумеется, и Джованни ди Биччи, Никколи был личностью вполне неоднозначной. Расхаживая в античной римской тоге и всячески демонстрируя свою «тонкую восприимчивость», он представлял собой несколько абсурдную фигуру и выглядел скорее записным аристократом, который просто проматывает полученное наследство. В то же время были в его характере и сила, и твердость, и вместе со своим другом, старейшиной среди флорентийских государственных мужей Палла Строцци, он сыграл выдающуюся роль в становлении Флорентийского университета, который был основан в 1321 году, но вскоре погрузился в трясину средневековой схоластики. В 1397 году Никколи и Строцци удовлетворили давнее желание Петрарки образовать в университете кафедру по изучению культуры Древней Греции, что позволило заняться недавно обнаруженными рукописями Платона; для этого они назначили на профессорскую должность Мануэля Хрисолораса, исполнявшего в Италии обязанности посланника византийского императора (древнегреческий в средневековые времена не пользовался сколько-нибудь значительной популярностью, даже Петрарка не вполне овладел им, главным образом потому, что не было хороших учителей).

Влияние Никколи во Флоренции было практически безграничным: на протяжении первых трех десятилетий XV века он председательствовал на всех городских собраниях интеллектуалов, играя таким образом роль неформального министра культуры. Помимо содержания роскошного дома во Флоренции, Никколи платил специально отобранным людям, которые по его поручению разъезжали по Европе в поисках старинных рукописей — дорогостоящее занятие, которое в конце концов едва не поставило его на грань банкротства. Избежать его удалось лишь благодаря закулисному вмешательству Козимо, отдавшего распоряжение всем филиалам банка Медичи безоговорочно принимать к оплате переводные векселя Никколи. Это было весьма кстати, тем более что резкие манеры Никколи отталкивали от него людей за пределами флорентийского круга гуманистов, да и там нередко вспыхивали острые конфликты. Но самые шумные ссоры происходили дома, с любовницей Бенвенутой, которая до того жила с младшим братом Никколи: если верить источнику того времени, эта «сирена приобрела благодаря своему обаянию и обольстительным манерам такую власть над Никколо, что вопреки своим лучшим принципам» он увел ее у брата. Платой стало открытие того, что Бенвенута требует куда большего внимания, нежели готов или может уделить ей ученый-гуманитарий, и в результате тихая холостяцкая жизнь в доме превратилась в настоящую драму с ее театральными эффектами.

Строгий вкус не позволял Никколи заниматься оригинальным творчеством, ибо, пытаясь запечатлеть свои идеи на бумаге, он остро ощущал то, что ему казалось слабостями, хотя в каком-то роде его писания будут иметь продолжительный отклик в Италии. У Никколи была привычка делать копии редких манускриптов, хранящихся в его домашней библиотеке. Те же, что приобрести не удавалось, он одалживал, чтобы записать их содержание — век книгопечатания был еще впереди, и иного способа распространения книжного знания не существовало. По иронии судьбы, именно эта техническая работа оставит наиболее определенный и долговечный след: выработанный им специально для переписки редких манускриптов ясный, четкий, с наклоном вперед шрифт будет впоследствии, уже после его смерти, взят на вооружение первыми итальянскими печатниками и получит наименование italic — курсив.

Влияние Никколи выйдет за пределы литературы и сыграет весьма немаловажную роль в формировании творческой манеры таких художников, как Донателло и Брунеллески, которые познакомились с ним в доме Козимо. Именно Никколи привил Донателло острый интерес к классической скульптуре, и он же открыл Брунеллески глаза на чудеса античного Рима, лежащего в руинах под тусклым средневековым городом, выросшим на его месте. После смерти Никколи в 1437 году восемьсот книг его библиотеки унаследовал Козимо. Никколи всегда считал свое собрание общим достоянием, открытым любому ученому и художнику, подверженному тому же духу вопрошания, что и хозяин, и он был уверен, что Козимо сохранит и разовьет эту традицию публичности. Четыреста манускриптов Никколи составят ядро библиотеки Медичи, которую Козимо откроет в 1444 году, при переезде в палаццо Медичи на виа Ларга. К унаследованным Козимо добавит манускрипты из собственного собрания, и таким образом возникнет первая в Европе публичная библиотека. Ее читателям предоставлялась возможность брать оригиналы на дом, Козимо же постоянно увеличивал библиотечные фонды. Было время, когда он нанимал не менее сорока пяти переписчиков, которые за два года изготовили более двухсот копий. Впоследствии Козимо разделит унаследованные от Никколи манускрипты на две части — одну оставит во Флоренции, другую передаст библиотеке, созданной им при венецианском монастыре Сан-Джорджио Маджоре — в знак благодарности за гостеприимство, оказанное изгнаннику.

Еще одно новшество состояло в том, что библиотека Козимо питала людей сведениями, источником которых была не только церковь — она стала первым носителем нового светского знания. А с другой стороны, манускрипты, предоставленные Козимо для библиотеки в Сан-Джорджио Маджоре, учреждении религиозном, знаменовали расширение круга знаний, доступных в церкви. Последняя теряла свою средневековую монополию на ученость, но поначалу не было никакого конфликта — светское и сакральное знание сосуществовали в мире и согласии.

Долгое время наиболее ценным сотрудником Никколи, разыскивающим по его поручению манускрипты во всех уголках Европы, оставался Поджо Браччолини, которому — и как писателю, и как коллекционеру — предстояло стать еще одной яркой звездой среди гуманистов, окружающих Козимо. Браччолини родился в 1380 году в семье бедного аптекаря в городке Ареццо, в сорока милях к юго-востоку от Флоренции. По слухам, он перебрался туда в восемнадцатилетнем возрасте, фактически без гроша в кармане. Каким-то образом ему удалось поступить в университет, где он изучал право и, между делом, древнегреческий, будучи одним из первых, кому повезло сделаться учеником нового профессора, Мануэля Хрисолораса, ныне общепризнанного основателя итальянской школы изучения греческой античности. После окончания университета в 1403 году Браччолини получил место писца при папском дворе, а когда семь лет спустя Бальдассаре Косса стал папой Иоанном XXIII, он сделал его главным составителем папских эдиктов и своих посланий. В 1414 году Браччолини сопровождал Иоанна XXIII на роковое для него заседание собора в Констанце, и там-то он сблизился с молодым Козимо де Медичи, другим участником папской свиты.

Затем, судя по всему, Браччолини несколько лет оставался чем-то вроде вольного охотника, прочесывая монастыри Швейцарии, Германии и Франции в поисках утраченных древних рукописей по поручению самых разных лиц, включая Никколо Никколи и Козимо де Медичи, который недавно тоже пристрастился к их коллекционированию. Несмотря на свою устремленность к высокому знанию, Браччолини не чурался браконьерских способов получения того, что ему было нужно; он копировал рукописи, даже если это было недвусмысленно запрещено, и нередко подкупал, либо деньгами, либо лестью, настоятелей монастырей. Оказываясь в пыльных монастырских погребах, он не брезговал пользоваться потаенными карманами своего плаща; хитроумия ему было не занимать, а в результате развитие знания в Италии получало новый импульс, а охотник — щедрое вознаграждение. Таким образом Браччолини и продолжал свои странствия, к которым постепенно начал привыкать; право же, как говорят сведущие люди, его пристрастие к античности равнялось только его же пристрастию к хорошей еде и красивым женщинам.

Среди находок Браччолини был целый ряд забытых манускриптов, которые он обнаружил в темнице одной из башен швейцарского монастыря Сен-Гален, хотя более всего он прославился, обнаружив в 1417 году полную рукопись работы римского поэта I века до новой эры Лукреция «О природе вещей», считавшуюся пропавшей после падения Римской империи и известную только по кратким цитатам в работах других авторов. «О природе вещей» — большая поэма, шесть книг которой включают в себя псевдонаучное объяснение устройства вселенной, с опорой на таких древнегреческих философов, как Демокрит и Эпикур, которые удивительным образом описывали мир как материю, состоящую из атомов и управляющуюся законами науки и не оставляющую места никаким богам. В своей поэме Лукреций развивает эпикурейский взгляд, согласно которому людям следует стремиться к наслаждениям и избегать боли; философия существует для того, чтобы исцелять человечество от страха перед смертью и богами; религия же предстает в виде устрашающего монстра, взирающего на землю откуда-то с небес. Оказывается, еще полтора тысячелетия или около того назад Лукреций сформулировал многое из того, что в раннегуманистическом мировоззрении все еще пребывало в зачаточном состоянии: вот стимул для самопознания человечества, для раскрытия устройства мира, свободного от метафизических влияний.

Браччолини послал рукопись Лукреция Никколи во Флоренцию, где тот тщательнейшим образом изготовил своим четким курсивом копию — предосторожность нелишняя, ибо впоследствии найденный Браччолини оригинал был утерян, и дошел до нас Лукреций как раз в копии, сделанной Никколо. Через год после этой фантастической находки Браччолини на четыре года отправился в Англию в надежде на новые открытия, но, к его разочарованию, выяснилось, что из-за влажного климата многие древние рукописи покрылись плесенью и стали нечитаемы. По возвращении в Италию Браччолини с радостью вернулся в прежнем качестве на службу при папском дворе, что позволяло ему продолжать поиски, да и заниматься сочинением собственных работ. В отличие от многих других должностей в папской канцелярии его работа не требовала принятия никаких обетов; потому в возрасте пятидесяти шести лет Браччолини решил, что пора угомониться, и женился на восемнадцатилетней девушке, родившей ему шестерых детей — вдобавок к четырнадцати внебрачным.

Впоследствии Браччолини навсегда вернулся во Флоренцию, где стал играть ведущую роль в кругу гуманистов и сделался близким другом Козимо. В 1427 году они даже совместно отправились на каникулы в Остию и занялись раскопками античных руин, на которые до тех пор мало кто обращал внимание. Еще одно свидетельство тесной дружбы, связывающей этих двух людей, относится к годам изгнания Козимо, когда Браччолини слал ему ободряющие, хотя и несколько лицемерные письма, изобилующие философскими сентенциями в таком примерно роде: «Будь благодарен за то, что жизнь предоставила тебе эту возможность испытать столь великие добродетели». Любопытно, но Браччолини как будто примирился с тем, что Козимо не вернется во Флоренцию, и утешал его: «Куда бы ни забросила тебя судьба, считай, что это твоя родина». Это, пожалуй, свидетельствует о том, что в ту пору во Флоренции так думали многие.

Браччолини также советовал Козимо, как ему упорядочить растущую коллекцию рукописей, и вполне возможно, что именно по его рекомендации Козимо призвал Кириака из Анконы, известного в ту пору негоцианта и торговца произведениями античного искусства. Кириак разъезжал по Ближнему Востоку и северу Африки, переписывая надписи, высеченные на руинах классических времен, и делая первые описания местоположения античных памятников, (столетия спустя они станут неоценимым подспорьем в работе археологов). Козимо отправил Кириака в коммерческую поездку в Константинополь, Святую землю и Египет, в ходе которой ему, впрочем, следовало заниматься и продолжением поисков рукописей; быть может, именно это легло в основу знаменитой, хотя, может быть, и чересчур восторженной характеристики, которую дал Козимо историк Эдвард Гиббон: «Его богатство было поставлено на службу человечеству; в одно и то же время он поддерживал связи с Каиром и Лондоном; индийские специи и греческие книги нередко переправлялись одним и тем же судном».

Если литературные произведения хоть в какой-то степени являются путеводителем по характеру человеческому, то можно утверждать, что именно таким спутником Козимо, обаятельным и забавным, стал Браччолини. Его работы — один из лучших литературных образцов этого раннегуманистического периода: они отличаются тонким стилем, остроумием, оригинальностью, наконец, чрезвычайным жанровым разнообразием, от сальных историй до глубоких философических диалогов. В одном из последних, «О несчастьях государей», Никколи предстает как воплощение классического вкуса, Козимо же выглядит весьма прагматичным, но при этом просвещенным банкиром. Уже говорилось, что Браччолини, если его задеть, мог впадать в такую ярость и в такое злоязычие, которые даже в этот век полемики и ниспровержения всего и вся казались чем-то необыкновенным, — его писания изобилуют нападками на погрязшую в коррупции церковь и лицемерие священников — отцов незаконнорожденных детей (тема, в которой автор был бесспорным знатоком). Между прочим, оставил след в истории и четкий почерк Браччолини: вместе с манерой ясно отделять друг от друга слова он усвоил его из немецких рукописей XI века. В письме последующих времен на смену ему пришла беглая, но трудно различимая готика, столь любезная наскучившим своей работой монахам-копиистам средневековых монастырей. Потому-то итальянские печатники следующего столетия и обратились к рукописям Браччолини, используя их в качестве образца шрифта, названного впоследствии романским. Он и поныне является самым распространенным книжным шрифтом (им набрана и книга, находящаяся сейчас в ваших руках). В семидесятитрехлетнем возрасте Браччолини была оказана весьма тронувшая его честь — он был избран канцлером Флоренции. Наверняка немалую роль сыграл в этом его друг Козимо де Медичи. Шесть лет спустя Браччолини скончался, и Флоренция с почестями проводила писателя, о латыни которого говорили, что она сладка как мед, и который, сидя за письменным столом, предпочитал общество красивой женщины «длиннорогому буйволу» (весьма экстравагантная метафора для описания средневекового монастыря).

Другая видная фигура во флорентийском кругу гуманистов, где Козимо был завсегдатаем, — сын его врача Марсилио Фичино, родившийся в 1433 году. Странный вид являл он собой — карлик с покалеченной ногой, человек с духовными устремлениями, однако же нередко демонстрирующий свой буйный нрав. Поначалу он занимался медициной, но параллельно изучал древнегреческий и, рано обнаружив глубокий интерес к наследию Платона, в конце концов завоевал репутацию крупнейшего во Флоренции знатока его работ. Козимо тоже чрезвычайно интересовался Платоном, но ему не хватало квалифицированных переводов, потому он, можно сказать, усыновил Фичино, выстроив ему отдельный коттедж у себя в Муджелло, где тот специально для него переводил на латынь диалоги Платона, один за другим. Летом, когда, спасаясь от городской духоты, Козимо удалялся в свое поместье, он нередко приглашал Фичино к себе, и они засиживались за полночь, читая вслух и рассуждая о Платоне.

Образ жизни Козимо всячески располагал к философским размышлениям. Ростовщичество, составлявшее основу процветания его банка, все еще, строго говоря, считалось смертным грехом, и это сильно беспокоило его; равным образом заставляли его задумываться о том, нравственна ли его жизнь, всякого рода политические махинации, в которые он неизбежно вовлекался, занимаясь делами города. За внешностью строгого гуманиста скрывалось смятенное, измученное сердце, и рассуждения Платона о бессмертии души, точно так же, как и созданный им набросок идеальной республики, управляемой государем-философом, мысли Платона о том, что необходимо для праведной жизни, — все это глубоко трогало Козимо.

Фичино в какой-то момент изложит свои собственные, в неоплатоническом духе, идеи на сей счет. По его суждению, бессмертие души зависит от меры ее участия на протяжении земной жизни в божественных промыслах разума, согласия и самодостаточности. В сочинениях древнегреческих философов он усматривал предчувствие истины, как ее понимает христианская религия, и пытался объединить языческую философию Платона и христианство в сплаве ясно выраженной гуманистической веры. Платонические идеи красоты, истины и абсолюта сделались центром мыслительной деятельности Фичино, а интерпретация этих понятий приобрела необыкновенную влиятельность в гуманистической среде флорентийских художников и литераторов. По его знаменитому определению, красота заключена «не в тени существа, но в свете и форме; не в скрытой материи тела, но в его видимых пропорциях; не в грубой весомости мерзкой плоти, но в числе и мере». Едва ли не манифест художника-гуманиста.

В то же время Фичино не во всем был согласен с гуманистами; его отличала повышенная духовность, и в возрасте тридцати лет он принял священнический сан. Однажды зимней ночью, читая в своем домике Лукреция, он почувствовал такое возмущение его эпикурейской легкостью, что швырнул книгу в огонь. Козимо был не единственным, кого глубоко волновали противоречия, вызванные попытками жить и думать по-новому. 

 

8. ВОСТОК ВСТРЕЧАЕТСЯ С ЗАПАДОМ

Ровно через четыре года после возвращения из ссылки Козимо добился крупнейшей победы Флоренции на мировой арене. В 1439 году в городе собрался большой Вселенский собор, призванный разрешить противоречия между римской католической и православной константинопольской церквами.

Раскол между ними уходит во времена позднего Рима, когда христианизированная империя распалась на две части. Восток — Византия — греческая церковь отстаивали строгую ортодоксию, не признавая никаких отклонений от изначальных канонов христианства, в то время как Запад — римская церковь пережила на протяжении столетий некоторую эволюцию. В результате ни одна не признавала за другой верности истинному христианству.

Это противостояние еще более усилилось в 1204 году, когда участники Четвертого крестового похода появились в Константинополе на пути в Святую землю. Войдя в город, крестоносцы устроили настоящую оргию, они бесчинствовали, насиловали, крушили все на своем пути и даже усадили на императорский престол в церкви Святой Софии пьяную проститутку. После подобного дебоша перспективы объединения Рима и Константинополя представлялись весьма смутными, но два столетия спустя мусульмане Оттоманской империи завоевали большую часть Турции и начали представлять угрозу самому Константинополю. Император Византии Иоанн VII Палеолог обратился за помощью к папе — «во имя Христа». Евгений IV откликнулся на этот призыв, предложив провести встречу иерархов обеих церквей, на которой можно будет попытаться разрешить доктринальные различия. Император Византии принял предложение и в сопровождении семисот спутников, в число которых входили 23 епископа, отправился морем на север Италии, в Феррару.

Византийские представители достигли цели в январе 1438 года. В это время город насквозь продувался ледяными ветрами с Альп, и местные власти ломали голову, как им разместить и римлян, которых тоже приехало немало, и неожиданно большую делегацию из Константинополя.

Папа Евгений IV вел монашеский образ жизни, о финансах понятия не имел и потому вечно сидел в долгах. И вот он оказался в положении хозяина, который должен оплачивать пребывание византийского императора, его бесчисленной свиты и даже входящего в нее зверинца экзотических домашних животных. Евгений IV занял у банка Медичи 10 000 флоринов, но вскоре выяснилось, что этой суммы безнадежно не хватает; он вынужден был взять еще столько же — но и этого оказалось мало. Тогда, не прибегая более к помощи Медичи, папа сделал еще один крупный заем, хотя для этого ему пришлось практически заложить средневековую крепость в Ассизи.

Козимо де Медичи наблюдал за происходящим из близлежащей Флоренции, но когда до него донеслись слухи о том, что в Ферраре разразилась эпидемия чумы, он решил, что настала пора действовать, и отправил к папе своего брата Лоренцо. Тот предложил от имени Козимо перенести заседание Вселенского собора во Флоренцию с ее более здоровым климатом, а расходы на переезд городская казна берет на себя. Помимо того, Флоренция готова выплачивать 1500 флоринов в месяц на покрытие потребностей собора, сколько бы он ни заседал. Евгений IV прекрасно понимал, чем руководствуется Козимо: ясно ведь, что подобный шаг неимоверно повысит престиж города, а помимо того, породит мощный торговый бум, от которого выиграют местные коммерсанты, не говоря уже о банкирах. Но выбора у папы практически не было. С наступлением летней жары эпидемия скорее всего только усилится, потому и решено было перебраться во Флоренцию.

По такому случаю Козимо даже решил пренебречь своей обычной осмотрительностью и сделал так, чтобы гонфалоньером избрали его: теперь он будет приветствовать папу и императора в качестве градоначальника. В день прибытия делегаций на улицах вывесили флаги, по всему ходу следования были выставлены герольды в парадной одежде и с трубами, на балконах, в окнах, даже на крышах домов битком скопились граждане.

Но первое, что встретило во Флоренции императора и его растянувшийся на сотни метров кортеж, был внезапный ливень, сопровождавшийся сильнейшими порывами ветра. Лило с такой силой, что люди вскоре бросились под укрытие, балконы опустели, любопытствующие спустились с крыш, оставив промокших до нитки спутников императора продолжать свой путь по пустым улицам. Вскоре он кончился в каком-то переулке, у первого попавшегося палаццо, по комнатам которого гости разошлись сушиться.

Несмотря на столь неудачное начало, Вселенский собор вскоре приступил к работе, и современный флорентийский книготорговец Веспасиано отмечает в своих ярких воспоминаниях: «Ясным днем папа вместе со своим двором, император греков, епископы и прелаты собрались в Санта-Мария дель Фьоре, где уже было готово все, чтобы принять иерархов обеих церквей». В огромном гулком помещении, под сводами величественного купола работы Брунеллески начались дискуссии. Почти сразу же делегаты перешли к обсуждению ключевых вопросов доктринального свойства. Следует ли во время мессы вкушать хлеб, приготовленный на дрожжах (православные), или нет (католики)? Когда души мертвых проделывают предназначенный им путь в рай или ад, проходят ли они предварительно чистилище (католики) или сразу попадают по месту назначения (православные)? Но самые острые споры разгорелись вокруг Святой Троицы: исходит ли Дух Святый от Отца и от Сына (католики) или только от Отца (православные)? Копья скрещивались вокруг больного вопроса принимать или не принимать пресловутое «филиокве» (Filioque — «и от Сына»).

Но более всего воздействие самого собора ощущалось не в зале заседаний или кулуарах, а на улицах, где на глазах флорентийцев, а в особенности флорентийских художников разыгрывался невиданный доселе спектакль. Каждодневно им встречалось множество бородатых, экзотически облаченных в роскошные шелковые одеяния прелатов. Рассказы очевидцев содержат восторженные описания закутанных с головы до пят в черные рясы, с черными цилиндрами, поверх которых накинут черный покров, греческих архиепископов; поверх рясы у них накинуты ярко раскрашенные накидки с белыми и алыми вертикальными полосами. По словам Веспасиано, в состав участников собора входили, между прочим, «...армяне, яковиты (еретики-монофизиты из Македонии), эфиопы, посланные пресвитером Иоанном (легендарным христианским правителем Востока)». Были здесь, естественно, украинцы и русские с их прислугой из татар; других сопровождали мавры, берберы, негры из черной Африки. По крайней мере одна делегация привезла с собою домашних обезьян, кое у кого были экзотические певчие птицы в клетках, а также дрессированные гепарды — вся эта живность впоследствии найдет отражение на рисунках флорентийских художников. И даже на флорентийскую кухню гости оказали некоторое воздействие. Было замечено, что император Византии любит, чтобы яйца были приготовлены особым способом — вылиты на раскаленную сковородку, перемешаны с травами и специями, а затем переложены на тарелку. Так флорентийская кухня обогатилась омлетом.

Летними вечерами, поужинав и оставив позади теологические споры, во дворцах, где остановились посланцы Востока, на свои приватные встречи собирались ученые. Особенный интерес представляли те, в которых участвовал архиепископ Виссарион, известный теолог и философ из Трапезунда. Другой звездой подобных встреч был Гемистос Плетон, непревзойденный знаток Платона. Затаив дыхание, Козимо и его друзья-гуманисты внимали тому, как Плетон толкует учение Платона об идеях. Люди подобны пленникам в цепях. Они сидят в темных пещерах и смотрят на стену, и мир, который они видят, состоит лишь из теней, извивающихся на стене пещеры. Чтобы открыть глаза и постичь истину, люди должны отвернуться от этих теней и взглянуть на подлинную действительность — действительность идей, существующую снаружи пещеры.

Жизнь Козимо была иной: напротив, он всегда был человеком от мира сего, поглощенным своими бухгалтерскими книгами и постоянно принимающим меры к исполнению своих политических планов. И все же какие-то струны в его душе учение Платона задевало, удовлетворяя, наверное, некие потаенные, так и неосуществившиеся духовные устремления: не исключено, что это был отзвук его юношеской влюбленности в античность, от которой он отвернулся под давлением отца. Именно эти собрания ученых из Византии побудили Козимо заказать Фичино переводы Платона на латынь, чтобы он сам мог читать его. Тогда же Козимо начал подумывать о возможности создания школы, подобной той, что учредил Платон в Афинах более чем тысячу восемьсот лет назад. Он откроет во Флоренции Платоновскую Академию, где будут обсуждаться и распространяться среди интеллектуалов-единомышленников философские идеи; и эти интеллектуалы станут факелоносцами нового знания.

После четырех долгих жарких месяцев, прошедших в дебатах, Вселенский собор выработал наконец теологическую формулу, позволяющую двум церквам объединиться под сенью христианства, — схизма, продолжавшаяся около четырех столетий, осталась позади. Папа признается высшим иерархом церкви, византийцы идут на компромисс в ключевом вопросе о Святом Духе (это стало возможным только потому, что византийцы и сами были не вполне тверды в своей позиции, что, в свою очередь, объяснялось в основном тем, что они каким-то образом забыли в Константинополе соответствующие своды церковных канонов).

Заключительное заседание собора состоялось 6 июля 1439 года, когда документы, объединяющие две церкви, были в торжественной обстановке подписаны и скреплены печатью. Как пишет Веспасиано, «на этом знаменательном событии присутствовала вся Флоренция». По одну сторону стола сидел папа и высшие сановники католической церкви, «по другую, — продолжает Веспасиано, — стояло кресло, обитое шелковым полотном, которое занимал император, одетый в богатое платье из дамасской парчи и греческую шапочку с роскошным ожерельем наверху. Это был исключительно красивый мужчина с бородой, подстриженной по греческой моде». Сначала на латыни, затем на греческом была зачитана прокламация: «Да возрадуется небо и возликует земля: стена, разделяющая Западную и Восточную церкви, пала. Вернулись мир и согласие». Римские кардиналы и греческие архиепископы заключили друг друга в объятия, затем опустились на колени у папского трона.

Император Иоанн VIII Палеолог отплыл в Константинополь, в ожидании войск, обещанных папой для защиты города от турок. Но по его прибытии, когда подписанные соглашения стали достоянием гласности, население решительно восстало, в городе повсеместно начались беспорядки. Жители Константинополя и слышать ничего не хотели о договоре, который казался им предательством веры. В результате соглашение пошло прахом, что предопределило судьбу города: четырнадцать лет спустя, в 1453 году, султан Мехмед Завоеватель подошел во главе своей огромной оттоманской армии к стенам Константинополя и осадил город. По прошествии некоторого времени нападающим удалось проделать в стене брешь, через которую в город хлынули турки. Три дня продолжалась резня, в ходе которой голова последнего императора Византии Константина XI была отсечена от тела при помощи ятагана и под рев собравшейся на Ипподроме толпы была водружена на шест.

В результате осады славный некогда город превратился в собственную тень. Опасаясь худшего, многие бежали заранее, и среди них — немало ученых и философов. Они держали путь в Италию, где их ждала новая жизнь. Архиепископа Виссариона удалось убедить остаться там сразу после завершения работы Вселенского собора, папа сделал его кардиналом. Так Италия стала прибежищем для греческих ученых, и публика буквально помешалась на всем греческом. Вскоре детей из семей, принадлежащих к высшим слоям общества, начали обучать древнегреческому, а умение говорить по-гречески признавалось теперь высшим проявлением интеллектуальной моды. Со временем для описания ее во Флоренции родился термин: rinascimento, то есть ренессанс, возрождение.

Термин этот, в современном его понимании, впервые возник под пером флорентийского художника и биографа XVI века Вазари, хотя, читая его, можно подумать, что за последние несколько лет он уже вошел в более или менее широкое употребление. Во Франции термин возник только в начале XIX века, а в середине столетия, когда стоящая за ним художественная действительность была осознана исторически и стала концептуально ассоциироваться с определенным временем, прижился в Германии и Англии.

Ренессанс знания в Италии XV века, особенно во Флоренции, получил новый импульс от редких греческих рукописей, которые привезли с собой ученые, бежавшие из Константинополя. Они охватывали широкий круг предметов, включая те, что на Западе были либо неизвестны, либо забыты, от философии до математики, от алхимии до астрологии. Всем этим предметам предстоит пережить возрождение: наступающий век станет свидетелем расцвета и рационального и иррационального, и смысла и бессмыслицы. После долгого воздержания Средних веков жажда знания обретет универсальный характер.

Приток рукописей позволил Козимо де Медичи еще более расширить свою и без того огромную библиотеку, которая на пике своем включала в себя более десяти тысяч текстов на древнегреческом, латыни и иврите. Это был один из немногих случаев, когда Козимо отклонился от отцовского пути: у Джованни де Биччи было всего три книги, все о средневековой теологии. Отойдя от дел, Джованни обнаружил интерес к общественным работам — традиционно считалось, что именно так богатые флорентийцы должны оказывать услуги своему городу. В данном случае Козимо как раз последует примеру отца, причем в таких масштабах, о которых даже вообразить трудно. 

 

9. НОВОЕ РОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА: ЯЙЦЕОБРАЗНЫЙ КУПОЛ И СКУЛЬПТУРНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА

Новый гуманизм, выросший из переосмысления античной мысли и литературы, откроет, в свою очередь, дорогу к Ренессансу, который начался как «возрождение», но вскоре развился в оригинальное явление. Существует некая общая нить, которая пронизывает этот долгий и постепенный процесс, достигший полного расцвета в XV веке. Эта нить — знание. Ранние гуманисты заново открыли его, а художники Ренессанса придали объем. Наиболее характерное и оригинальное выражение Ренессанс нашел в искусстве, но вот что критически важно: сами художники видели в своих произведениях форму знания, и по крайней мере в этом отношении переход от гуманизма к Ренессансу проходил в высшей степени гладко.

Художники Ренессанса создавали образы, чье отличие от картин их средневековых предшественников бросается в глаза. Это отличие определяется отказом от прежней стилистики и формального канона, и хотя многое от средневековой религиозной символики сохраняет свою силу, ей все очевиднее бросает вызов психологический реализм, которым художники нового времени насыщают свои произведения. Человеческие фигуры изображаются со всем правдоподобием, свойственным классическим образцам, и помещаются в узнаваемый пейзаж. И хотя сюжеты и герои по-прежнему по преимуществу самым тесным образом связаны с религией (святые, Мадонна, библейские сцены и так далее), все реже выглядят они трансцендентальными или метафизическими образами, все чаще воспринимаются как если бы жили они в реальной действительности, в отмерянные им сроки. Искусство становится формой знания о человеке, понимания чисто человеческого удела; это новое искусство стремится научить человека самопознанию и познанию мира почти в научном стиле — да в общем-то оно во многих отношениях и стремилось быть наукой. Как увидим, художники позднего Ренессанса, такие как Леонардо да Винчи, будут даже использовать свое искусство для обнажения тайн природы и человеческого естества — изображать сложное течение воды, анатомию человеческого тела, а также рисовать чертежи или изобретать сложные механические объекты. Вот это важно помнить — представление об искусстве как о форме знания всегда оставалось интегральной частью революционного сдвига в искусстве; с самого начала ренессансные художники видели в себе открывателей новых истин — в области искусства, техники, человеческой природы, мира.

Первые образцы этого нового направления в искусстве возникнут в Италии XV века, почти исключительно во Флоренции. Почему именно здесь, почему не в Неаполе или Венеции, Милане или Риме? Ведь и эти города вполне процветали, и в них ощущалась тяга к просвещенности, и они были связаны живыми нитями с международной торговлей. Но в то же время у каждого были свои особенности, препятствующие новаторству, независимости и широте взгляда, абсолютно необходимым для осуществления такого крупного переворота, каким является Ренессанс. В Неаполе и Милане царила автократия; Рим оставался по преимуществу провинциальным городом, зависящим от капризов того или другого понтифика; Венеция твердо пребывала под властью высшей аристократии. Ну а Флоренция воспринимала себя как демократическую республику, и ее псевдодемократия была сколь показной, столь и подверженной коррупции, и, вполне возможно, именно эта политическая нестабильность оказалась питательной почвой для всякого рода новшеств. К тому же в этом городе поддерживалась давняя традиция меценатства: предполагалось, что процветающие коммерсанты должны воспринимать содействие вящей славе Флоренции как свой патриотический долг. Частично именно поэтому здесь издавна процветали искусства — еще в XIV веке и Данте, и Петрарка, и Боккаччо были тесно связаны с Флоренцией, которая по-прежнему воспринимала себя как город муз, порождающий и равно привлекающий к себе художников, нуждающихся в поддержке. Это превратилось в самовозрождающийся   процесс,   высекающий   творческую   искру соперничества и новаторства, а параллельно и в связи с ним развивалась мощная интеллектуальная традиция, которая на основе интереса к античным манускриптам питала ранние гуманистические идеи; в результате же происходило взаимное оплодотворение, когда художники и поэты оказывались в едином сообществе с гуманистически ориентированными философами и учеными. Не какой-то один, а именно весь комплекс этих факторов и определил уникальную роль Флоренции в судьбах Ренессанса — а Медичи, в свою очередь, всячески содействовали укреплению этой роли. Главным стала могучая, но и избирательная поддержка искусств со стороны всей семьи, а в особенности Козимо. Разумеется, флорентийский Ренессанс возник бы и без Медичи, а они бы остались просто одним из нескольких семейств, что способствовали его первоначальному расцвету, но именно избирательность меценатской деятельности, точечная поддержка целого ряда ведущих художников Ренессанса оставит в истории неизгладимый след. Можно говорить о наличии внутри флорентийского Ренессанса специфических особенностей, связанных с именем Медичи, и, как бы к этому ни относиться, сформируются они на основе их положения крестных отцов, как всего города, так и его культуры, какими они оставались на протяжении жизни нескольких поколений.

Медичи оказались связаны с развитием этого нового искусства с самого его зарождения. Вот красноречивый тому пример: первый же шаг Джованни ди Биччи на ниве меценатства разрешился тем, что многими рассматривается как начало великого ренессансного искусства, — бронзовыми дверями баптистерия Сан-Джованни. Побудило его заказать эту работу одно событие недавней флорентийской истории. В 1401 году в городе разразилась эпидемия чумы, вызвавшая общий страх и ужас. К счастью, сошла она на нет так же быстро, как и возникла, однако же успела пробудить воспоминания о Черной Смерти, буквально выкосившей Флоренцию всего за полстолетие до того. Вот городские власти, в знак благодарности Богу за спасение от новой Черной Смерти, и решили поставить в баптистерии XII века новые мощные двери. Располагался он на площади перед собором Санта-Мария дель Фьоре и занимал особое место в сердце каждого флорентийца, потому что здесь крестили всех новорожденных, без исключения.

Был объявлен конкурс, авторы представили эскизы, которые рассматривало специальное жюри. Джованни ди Биччи вошел в его состав, и, вполне возможно, это был его первый опыт участия в общественной жизни, благодаря которому умный, средних лет, банкир прикоснулся к миру искусства и меценатства. Решение жюри было неожиданным: победителем признали никому не известного, незаконнорожденного двадцатичетырехлетнего золотых дел мастера по имени Лоренцо Гиберти.

Ему понадобится более двадцати лет, чтобы создать удовлетворяющее его произведение, а это, в свою очередь, потребует полного изменения самой техники и материалов литья. Результат — торжество и технологии, и искусства. Гиберти создал рельефные картины целого ряда библейских легенд, герои которых, облаченные в классические одежды, отличаются удивительным правдоподобием, а сами сцены — острым драматизмом; иные из них разворачиваются на впечатляющем архитектурном фоне, как, например, внушительная древнеримская арка или Ноев ковчег, изображенный в форме пирамиды. Этот фон и эти одеяния свидетельствуют о глубоком интересе Гиберти к давно преданным забвению древним руинам, на которые он смотрит словно впервые, а равно не меньшем интересе к ныне возрождаемому классическому знанию (изображение Ноева ковчега в виде пирамиды восходит к греческому теологу III века Оригену — образ, совершенно утраченный в Средние века).

Двери баптистерия, созданные Гиберти, вызвали в свою пору общее восхищение, а ныне почитаются одной из образцовых работ раннего Ренессанса. Успех был таков, что автору поручили сделать еще одни двери — к восточному входу в баптистерий, — и эта работа, будучи закончена в 1452 году, отнимет у него уже тридцать лет, что на сей раз объясняется уже не только тягой к совершенству. Дело в том, что в это время Гиберти получал множество других заказов: первые двери к баптистерию сделали его знаменитым, а следом за славой пришло и богатство: он стал одним из самых преуспевающих художников Флоренции. Из его позднейших castato следует, что Гиберти владел загородной фермой, а также виноградником и даже отарой овец. Его автопортрет, скромно помещенный у самого косяка восточных дверей, изображает славного на вид, лысеющего мужчину. Работа над этими вторыми дверями затянется настолько, что установлены они будут только через год после смерти художника. Говорят, впервые увидев их много лет спустя, молодой Микеланджело был так потрясен их красотой, что воскликнул: «Так, наверное, выглядят врата в рай!»

Впрочем, такой восторг разделяли не все флорентийские художники. Лишь немного уступивший ему в 1402 году соперник был настолько разозлен своим поражением, что быстро собрал вещички и уехал в Рим. Этого художника звали Филиппо Брунеллески. Он родился во Флоренции в 1377 году и был известен своим на редкость неуживчивым характером: горделивый, обидчивый, скрытный, подверженный резким переменам настроения. Одной из любимых привычек Брунеллески было анонимно посылать оскорбительные письма в стихах людям, которые, как ему казалось, каким-то образом нанесли ему обиду.

Брунеллески чувствовал себя настолько униженным поражением от Гиберти, что решил оставить живопись и скульптуру и сделаться архитектором: здесь уж, дал он себе зарок, его не превзойдет никто. В Рим Брунеллески отправился в сопровождении молодого — ему было всего шестнадцать лет — но уже обнаружившего свой незаурядный талант художника Донателло; темперамент у него был такой же взрывной, и вдвоем они целыми днями, ожесточенно споря, бродили по руинам Древнего Рима, откапывали статуи, изучали их строение. Удивительно, но Брунеллески так и не признался Донателло, что готовится стать архитектором, хотя именно это привело его сюда и именно в ходе этих раскопок ему предстояло открыть величайшие тайны именно истории архитектуры.

Среди немногих сохранившихся сооружений античного Рима выделялся Пантеон с его бесподобным в сто сорок два фута куполом, выстроенным для императора Адриана в эпоху наивысшего подъема Рима. Секрет конструкции свода, равного которому по ширине за минувшие тысячу триста лет так и не появилось, был давно утрачен. В попытке разгадать эту тайну Брунеллески сумел каким-то образом взобраться на крышу Пантеона и вынуть из кладки купола несколько камней: внутри обнаружился еще один купол. Это внутреннее сооружение состояло из каменных блоков, подогнанных один к другому так плотно, что они держались буквально сами по себе; в то же время перемычки между внутренним и внешним сводами были сконструированы таким образом, что один держался за счет другого.

По возвращении во Флоренцию — случилось это примерно в 1417 году — Брунеллески быстро сделал себе имя одного из ведущих архитекторов города. Как говорилось, в 1419 году Джованни ди Биччи возглавил комитет, заказавший Брунеллески строительство приюта для подкидышей, которому дали странное эвфемистическое наименование — Ospedale della Innocenti (Больница Невинных). Он стал первой крупной работой Брунеллески, и выдержанный в строгом классическом стиле фасад здания разительно выделялся на фоне окружающих средневековых домов — особенно своими изящными колоннами, техника которых была давно позабыта, а теперь вот возродилась. По ходу работы сдержанный стареющий банкир и молодой темпераментный архитектор неожиданно сдружились. С самого начала Брунеллески вполне ясно сформулировал, что ему хотелось бы построить; Джованни же, со своей стороны, явно неуверенно ощущая себя в новой роли покровителя искусств, часто обращался за советом к своему воспитанному в гуманистическом духе сыну Козимо. Того не нужно было подстегивать, его меткие замечания касательно новаторских устремлений Брунеллески только укрепили Джованни в его преклонении перед архитектором, ну а глубокое проникновение в суть замысла со стороны Козимо свидетельствовало, что скоро и он сдружится с Брунеллески. Так оно и получилось, и, объединившись, эти двое убедили Джованни продолжить свою деятельность мецената, в результате чего он заказал Брунеллески реставрацию и расширение Сан-Лоренцо, семейной церкви клана Медичи. Получилось так, что ризницу Сан-Лоренцо Брунеллески закончил как раз к похоронам Джованни (1429) — впрочем, в это время он уже с головой погрузился в работу над куда более крупным проектом, который и составит ему славу в веках.

Строительство собора Санта-Мария дель Фьоре началось еще в 1296 году, когда первый банковский бум сделал Флоренцию мировым центром торговли шерстью, а заодно одним из богатейших городов Европы. Преисполненные гражданской гордости, флорентийцы начали смотреть на свою родину как на новый Рим и, дабы запечатлеть этот самозванно присвоенный титул материально, решили, что новый собор должен стать крупнейшим во всем христианском мире, равным готическим соборам северной Европы и Святой Софии в Константинополе с ее знаменитым куполом.

Но тут, одно за другим, последовали банкротства Перуцци, Барди и Аччайуоли, за ними — Черная Смерть, и в результате через пятьдесят лет после начала строительства новый собор представлял собой едва ли большее, чем опустевшая строительная площадка. Незавершенный фасад выходил на открытый всем ветрам, заросший чертополохом пустырь, отчего более походил на руины, нежели на строительный объект; ну а восточная часть фундамента оставалась оголенной так долго, что за улицей, проходившей близ будущего собора, закрепилось название Lungo di Fondamenti (Вдоль фундамента).

Но в какой-то момент преуспеяние вернулось. Торговля шерстью в Европе переживала новый расцвет, на авансцену вышло второе поколение банкиров во главе с Медичи, с которыми в Европе никто сравниться не мог. Работы по строительству собора Санта-Мария дель Фьоре возобновились, и к 1418 году оставалось возвести лишь венчающий его громадный купол. И тут на первый план вышла роковая проблема: ведь, согласно первоначальному замыслу, он должен равняться в обхвате ста тридцати восьми футам, то есть не уступать никому, кроме римского Пантеона. Предполагалось, что этот купол станет воплощением гордости и завоеваний великого города Флоренции, но, увы, амбиции ее граждан сильно превосходили возможности современной архитектуры, и в результате немыслимый купол из символа торжества и величия превратился во всеобщее посмешище.

Вопрос заключался в том, как возвести это колоссальное сооружение так, чтобы под его неимоверной тяжестью не рухнули стены собора. Одна за другой проходили напряженные встречи в синьории и разного рода заинтересованных учреждениях, на которых выдвигались самые оригинальные проекты. Предлагалось, например, сделать купол из какого-нибудь легкого материала наподобие пемзы, но вскоре выяснилось, что для возведения лесов элементарно не хватает дерева. Тогда возникла идея на время строительства заполнить все внутреннее пространство собора землей, и тогда купол будет поддерживаться изнутри. Но в таком случае как убрать землю, когда строительство будет завершено? Кто-то предложил щедро набить землю монетками, что привлечет маленьких оборванцев, и они живо разгребут завалы. Комитеты уперлись в тупик, и в конце концов было решено объявить конкурс.

В нем принял участие и Брунеллески, предложение которого состояло в том, чтобы сделать купол в форме яйца, с каменными ребрами в качестве опоры всей конструкции. Из одиннадцати вариантов этот и был сочтен наилучшим. Но перед тем как сделать официальный заказ, судьи желали убедиться в том, что автор способен его осуществить, и они потребовали в деталях разъяснить, как именно Брунеллески собирается построить свой купол. Он наотрез отказался раскрывать свои тайны, а когда на него стали давить, он задал встречный вопрос: извлек из кармана яйцо и попросил членов комитета объяснить ему, как удержать его на столе в вертикальном положении. Не услышав ответа, Брунеллески разбил яйцо, и оно встало. Все сразу запротестовали, мол, каждый на такое способен, в ответ на что Брунеллески заметил: «Верно, но то же самое вы бы сказали, если б я объяснил, как намерен сделать купол».

Членов комитета это не убедило, и, хотя в конце концов дело решилось в его пользу, заказчики выдвинули условие — Брунеллески должен работать на пару с другим мастером. В качестве такового был предложен Гиберти, но, услышав имя своего самого главного соперника, Брунеллески пришел в такую ярость, что пришлось вызвать стражу, которая силой вывела его из дворца. В общем, исключительно благодаря настойчивости и упрямству Брунеллески своего добился. Впрочем, даже и тогда его не оставила обычная подозрительность: отныне и до самого конца он будет ревностно хранить тайны своего замысла, выводя на чертежах загадочные символы и используя при расчетах собственный шифр на основе арабских чисел. Не только технология Брунеллески держалась втайне — многие ее элементы вообще никогда ранее не использовались; риск был чрезвычайно велик, и даже сам Брунеллески не был уверен в успехе. Он собирался построить купол, не прибегая к помощи лесов: по его замыслу каменная кладка будет сама себя удерживать на всем протяжении строительства. Тайна этого метода была почерпнута им в римском Пантеоне, где два купола, внешний и внутренний, в своем роде поддерживали друг друга, при этом кирпичная кладка внутреннего была сделана «в елку», когда один камень, плотно прилегая к другому, словно сам удерживает себя на весу. Нельзя, однако, сказать, что Брунеллески просто копировал старую технику. Да, римляне оставили в наследство свой купол, но не оставили строительных инструкций. Как они это сделали? Отсюда следует, что, когда дело дошло до конкретных деталей, Брунеллески был вынужден сочетать в своей работе и исторические разыскания, и вдохновенный полет фантазии, и смелые оригинальные решения. В данном случае знание и возрождалось, и усваивалось. В результате возникло великое произведение искусства, один из шедевров раннего Ренессанса. Это была также выдающаяся инженерная работа: всего на строительство купола потребовалось четыре миллиона кирпичей общим весом в полторы тысячи тонн; для того чтобы поднимать их на нужную высоту, Брунеллески изобрел подъемный кран, а потом придумал еще более совершенное устройство. В очередной раз искусству понадобилась наука: с самого начала Ренессанса они шли рука об руку, прогресс в одной области был бы невозможен без достижений в другой.

Строительство купола Санта-Мария дель Фьоре, завершенное наконец в 1436 году, растянулось на пятнадцать лет. Этот шедевр архитектуры изменил панораму города; впрочем, и уличный его пейзаж не остался прежним. Параллельно с работой над куполом Брунеллески занимался по поручению Козимо часовней Медичи в церкви Сан-Лоренцо, да и в городе у него было немало объектов. После смерти Джованни Козимо уже ничто не мешало вкладывать деньги в строительство, и в центре средневековой Флоренции постепенно вырастал новый ренессансный город. Все архитекторы, подобранные Козимо, — Брунеллески, Донателло, Микелоццо, — изучали останки античного Рима и ныне, на свой лад, возрождали во Флоренции великий классический стиль.

Да, новому искусству была нужна наука, но нужны были ему и деньги, и их-то давал по преимуществу Козимо, который, по словам одного восхищенного историка, «был преисполнен решимости превратить средневековую Флоренцию в совершенно новый ренессансный город». В этом нет преувеличения, ибо именно Козимо финансировал строительство либо реставрацию зданий самого разного толка, дворцы и библиотеки, церкви и монастыри. Когда много лет спустя его внук Лоренцо Великолепный открыл бухгалтерские книги, то был буквально потрясен, увидев, какие суммы вложил Козимо в это дело: по счетам выходит, что между 1434-м и 1471-м годами на строительство было потрачено 663 775 золотых флоринов — цифра умопомрачительная (Козимо умер в 1464 году, но и после его кончины продолжалось строительство того, что не было завершено при жизни). Такую сумму трудно оценить в полной мере, достаточно отметить, что ровно за сто лет до того все активы крупного банка Перуцци, сосредоточенные в его филиалах, разбросанных по всей Европе, вплоть до Кипра и Бейрута, на пике его успехов составляли в денежном выражении 103 000 золотых флоринов.

Тем не менее вся эта щедрость основывалась на солидной банковской деятельности. Изучение отчетности банка Медичи показывает, что, используя самые современные и действенные финансовые механизмы, он в то же время избегал каких-либо новшеств в своей повседневной практике; среди сходных институтов он отличался, пожалуй, наиболее высокой степенью консервативности. Ни Джованни ди Биччи, ни Козимо де Медичи не придумывали новых методов или способов занятий банковским делом, предпочитая основываться на том, что было испытано другими и доказало свою эффективность. Это непременно следует иметь в виду, ибо только подобный консерватизм, ну и еще политическая структура, созданная Медичи, позволяли Козимо заниматься всем остальным. И чем бы это «остальное» ни было, он прежде всего оставался осмотрительным и в высшей степени проницательным банкиром. Единственный творческий элемент, который с завидным постоянством обнаруживает себя в его деятельности финансиста, это налоговые декларации; впрочем, это давняя традиция в итальянском банковском деле.

Пусть Козимо был консервативен в своих финансовых операциях, пусть он сознательно вел вполне скромный образ жизни и вообще предпочитал оставаться в тени, но при этом он удивительным образом мирился с самыми экстравагантными выходками своих протеже. Наиболее выразительно, быть может, об этом свидетельствует один случай из биографии его фаворита Донателло, человека весьма чувствительного. Как-то один купец из Генуи заказал ему, по рекомендации Козимо, свой бюст в натуральную величину, но, когда работа была закончена, платить отказался, утверждая, что художник запросил слишком много. Призванный в качестве арбитра Козимо велел отнести бюст к себе во дворец, где его поставили на крышу, у перил, так чтобы его можно было разглядеть наилучшим образом. Заказчик, однако, продолжал стоять на своем: с него берут слишком дорого, тем более что работа заняла у автора всего месяц и не может стоить более 15 флоринов. Услышав это, Донателло пришел в ярость и заявил, что он художник, а не ремесленник, которому платят почасно. И не успел никто встать на его пути, как он кинулся вперед и перебросил бюст через перила. Ударившись о булыжную мостовую, тот разлетелся на куски. Потрясенный случившимся, негоциант забормотал слова раскаяния и пообещал заплатить двойную цену, если Донателло сделает другой бюст, но тот и слышать ничего не хотел, несмотря на то что просьбу генуэзца Козимо — его друг поддержал от себя лично.

Как ни странно, Козимо мирился с такого рода поведением. Судя по всему, он стал одним из первых меценатов, кто признал неизбежность появления художника нового, ренессансного, типа. «Этих гениев, — говорил он, — нужно воспринимать так, словно они не из плоти сделаны, а сотканы из звездной пыли». Гуманизм породил новый подход к индивидуальности, ее начали воспринимать как органичную суть человеческой личности, никоим образом не зависящую от прихоти властителя. Пример Донателло свидетельствует об этом вполне красноречиво: его сложная, противоречивая натура невиданным доныне образом сказывалась в творчестве мастера. При этом парадоксальным образом в его характере сохранялась средневековая отрешенность, и он столь мало заботился о своем внешнем виде, что Козимо решил, что следует вмешаться. Дабы хоть как-то заставить Донателло привести себя в пристойную форму, он подарил ему красивый красный камзол и новый плащ в придачу. Несколько дней Донателло красовался в новом одеянии, но затем вернулся к своей рабочей куртке, и Козимо сдался.

При всем своем самолюбии, Донателло вообще-то весьма мало думал о деньгах; все заработанное он складывал у себя в студии в корзину и предлагал помощнику пользоваться, коли возникнет нужда в деньгах, ее содержимым, не спрашивая хозяина. Правда, взамен он требовал абсолютной преданности. Говорят, что когда один из подмастерьев ушел, Донателло гнался за ним до самой Феррары, угрожая самыми жестокими карами. Вполне вероятно, правда, что у таких историй есть некая подоплека: Донателло был гомосексуалистом, так что многие вспышки ярости, несомненно, порождались личными чувствами. Первое упоминание о нем в хрониках возникает в связи с дракой, которую пятнадцатилетний юноша затеял с каким-то немцем, и, если верить написанному, противник Донателло получил удар по голове тяжелой дубиной и едва не истек кровью. Год спустя Донателло ушел в Рим с Брунеллески, и эта поездка положила начало долголетней дружбе, нарушавшейся, впрочем, всяческими разрывами: Донателло в избытке получал оскорбительные стишки, но явно всякий раз вскоре забывал их.

Из своей сексуальной ориентации тайны он не делал, и друзья мирились с его наклонностями; достоверно известен по крайней мере один случай, когда Козимо помог разрешить любовную ссору, разгоревшуюся между Донателло и его молодым подручным. Отношение к гомосексуальности было во Флоренции, судя по всему, двойственным. Страстному юноше-итальянцу приходилось нелегко в ситуации, когда девушки выходили замуж в возрасте гораздо более юном, нежели мужчины женились, а девственность считалась большим достоинством. Потому, когда молодую кровь сдерживать не удавалось, это было чревато крупными неприятностями и даже смертельной угрозой со стороны оскорбленной семьи; дефлорация означала сильный удар по ее достоянию, не говоря уже об оскорблении и ее чести, и чести будущего жениха.

Вот почему, несмотря на целый ряд установлений (1415, 1418,1432), запрещающих однополые связи, содомия среди молодых людей воспринималась, в общем, терпимо. По крайней мере преследовали за нее нечасто, а распространена она была во Флоренции XIV века настолько широко, что в немецком сленге, в качестве соответствия английскому «bugger» (в данном случае «содомит»), утвердилось слово Florenzer («флорентиец»). После поражения Флоренции в войне 1432 года с Луккой самые твердокаменные деятели флорентийской военщины объясняли неудачу тем, что среди новобранцев было слишком много гомосексуалистов. Власти были обеспокоены сложившейся ситуацией и решили, что надо предпринимать какие-то меры. Был обнародован очередной декрет, запрещающий гомосексуализм, но на сей раз запрет сопровождался и некими положительными действиями. В районе Меркато Веккьо было открыто несколько легальных борделей, и проститутки, в них работающие, получили наименование meretrici, то есть «заслуживающие вознаграждения» (отсюда и ведет свое происхождение слово «meretricious», одно из значений которого — «распутный»). Категории meretrici предстоит завоевать во Флоренции большую популярность — на протяжении ближайших ста тридцати лет каждая трехсотая флорентийка будет числиться проституткой.

Но на творчество Донателло все этого никакого воздействия не окажет, а один из его шедевров и вовсе сделается художественным воплощением гомосексуальности, самым, быть может, откровенным для своего времени. Это бронзовая статуя Давида в натуральную величину, установленная на пьедестале во внутреннем дворике палаццо Медичи. Это, пожалуй, одно из самых ценных творений искусства, созданных по заказу этой семьи. Правда, долгое время кое-кто утверждал, что Козимо вовсе не заказывал скульптуры, а просто купил ее, ведь никаких письменных свидетельств заказа нет; но эта версия опровергается двумя лавровыми венками: один украшает шляпу Давида, другой, побольше, окружает пьедестал. Святой, во имя которого построена церковь Медичи, как и святой-покровитель семьи, — Сан-Лоренцо, и это имя отзывается в итальянском lauro (лавр).

Статуя, можно повторить, — художественный шедевр откровенной, не стесняющейся себя гомосексуальности. Ее чувственная нагота лишь подчеркивается высокими, до колен кожаными ботинками Давида с их изящным орнаментом, большой широкополой, в «сельском стиле» шляпой и длинными прядями волос, ниспадающими на плечи. Подошвы ботинок с прорезями для пальцев небрежно покоятся на отсеченной голове поверженного Голиафа, но так, что явно преувеличенное в размерах перо его шлема словно ласкает изнутри бедро Давида. На фоне специально зачерненной бронзы плоть кажется особенно мягкой, гладкой и чувственной, что убеждает зрителя в том, что перед ним не идеализированный ренессансный образ либо скульптурная метафора античного героя, перед которой мы застываем в благоговении; напротив, эта фигура очаровывает взгляд, соблазняя блеском своего совершенства. И все же неотразимость ее красоты никак не сводится к откровенной эротике гомосексуального толка, это нечто значительно большее, чем объект чувственного желания, это — художественный шедевр.

И вновь, в который уже раз, приходится говорить о научном аспекте произведения искусства. Это была первая за тысячелетие свободно стоящая, то есть не нуждающаяся в поддержке бронзовая скульптура, и уже одно это свидетельствует о возрождении утраченного знания; сама лепка представляет собой выдающееся техническое достижение. Раньше статуи устанавливались в нишах домов либо представляли собой архитектурное украшение, но никак не самостоятельное произведение искусства, так что и новый статус требовал некоего научного осмысления. «Давид» — работа исключительно точная с анатомической точки зрения, она требует отнюдь не поверхностного знакомства с предметом. Отроческая пухлость, смягчающая линию ребер, слегка выступающий вперед живот, изгиб бедер и тугая кожа указательного пальца, впившегося в меч, — все свидетельствует о точном знании физиологии. И в то же время это, со всей несомненностью, скульптурное изображение конкретного человеческого тела, определенного индивида. Чувственность самой позы даже сегодня может оскорбить ортодоксов, но ничего искусственного в ней нет: анатомически и физиологически пропорции выдержаны абсолютно точно — искусство вступает в союз с наукой.

И все же в скульптуре Донателло сохраняется некоторая тайна. Сам Давид имел для Флоренции символическое значение: герой, победивший Голиафа, это воплощение тирании, представлял собой воплощение республики, свободной от автократического правления. Это объясняет, отчего была заказана именно эта скульптура, точно так же, как сексуальные склонности Донателло объясняют, отчего она выполнена так, а не иначе. И тем не менее можно ли утверждать, что от Донателло ожидали именно такой статуи? Наверняка были предварительные наброски и зарисовки, которые просматривал Козимо, имея, таким образом, представление о ходе работы; что же заставило поместить завершенную работу на самое почетное место — в центр двора палаццо Медичи? У нас нет никаких сведений о том, что «Давид», будучи представлен зрителям, вызвал какие-либо нарекания; напротив, семья Медичи, а Козимо в особенности, приняли его как будто всем сердцем, а ведь скульптура не просто несколько нарушает замысел изображения Давида как символа республиканской Флоренции — она его полностью разрушает.

Но может быть, в этом несоответствии тайна и заключена; ее несравненная красота, настолько стирающая половые особенности, что закрадывается мысль о гермафродитской природе, насыщена, вполне вероятно, эзотерическим смыслом. Гермафродит — смешение Гермеса и Афродиты — популярная фигура классической мифологии, игравшая также ключевую роль в алхимии и герметизме, переживших в эпоху Ренессанса второе рождение — вместе с такими «науками», как астрология и магия. Все они достигли расцвета в Константинополе, а в Европу попали вместе со своими адептами и наплывом рукописей, предшествовавшим падению Византии. Таким образом, Ренессанс — это возрождение одновременно рационального и иррационального знания (показателем этой двойственности может, между прочим, служить тот факт, что, еще не закончив переводы Платона, Фичино отвлекся на перевод «Corpus Hermeticum» легендарного греческого алхимика Трисмегиста). В общем, совершенно не исключено, что «Давид» Донателло был задуман как образ некоего синтеза знания или безупречной красоты, тайны которой от нас ускользают. А сочетание мужской и женской сексуальности отнюдь не противоречит платоновскому идеалу человеческого совершенства. 

 

10. ОТЕЦ ОТЕЧЕСТВА

Мы знаем, что Козимо де Медичи был человеком чрезвычайно осмотрительным и осторожным в личной, политической и профессиональной жизни. Так отчего же он был столь расточителен в своей роли покровителя искусств?

Существует несколько объяснений, каждое из которых бросает свет на его сложный характер. Прежде всего, его преследовало чувство вины, ибо, хотя церковь и смотрела на это дело сквозь пальцы, христианское учение, как и прежде, отвергало ростовщичество: «Если дашь деньги взаймы... не налагай роста», говорится в книге «Исхода» (22:25), да и многие другие указания не оставляют на этот счет никаких сомнений. Не забывал Козимо и о заповеди Иисуса Христа: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в Царство Небесное» (Мф., 19:24). Всю жизнь Козимо оставался верующим христианином, повторявшим, что бухгалтерские книги банка Медичи, как и других банков того времени, следует открывать таким напутствием: «Col Nome di Dio e di Bona Ventura» (в данном контексте это высказывание часто переводили как «Во имя Бога и Выгоды», имея в виду, что «выгода» — это и есть для банкира bona ventura, то есть добрая судьба). В какой-то момент это противоречие между верой и повседневной деятельностью начало не на шутку тревожить совесть Козимо, и, когда ему едва перевалило за сорок, он испросил у папы Евгения IV, жившего тогда во Флоренции, частную аудиенцию. Папа сказал, что, дабы прийти в согласие со своей совестью, ему стоило бы профинансировать реставрацию монастыря Сан-Марко, и Козимо немедленно усадил за эту работу, стоившую ему в конечном итоге более 30 000 флоринов, Микелоццо. Деньги были огромные, но Козимо, кажется, всем сердцем отдался этому делу, он даже выделил себе специальную келью в Сан-Марко, куда время от времени удалялся для медитаций. Именно тогда он начал вести регулярные теологические беседы с приором Антонио Пьероцци, невысоким, живого ума человеком, обладавшим чрезвычайно твердым и суровым характером. Исключительные душевные качества Пьероцци обеспечили ему посмертную канонизацию.

Кое-что в характере Пьероцци было особенно близко Козимо, и совершенно не исключено, что именно святой приор подтолкнул его к поискам полного прощения за свершенные грехи. Если говорить о ростовщичестве, это могла быть только раздача всего нажитого таким путем. Да, это может объяснить необыкновенную щедрость Козимо-покровителя искусств, хотя тщательное изучение «libro segreto» убеждает в том, что даже огромная сумма в 660 000 флоринов, которые он потратил на поддержку искусств, отнюдь не равняется всем его доходам. Подсчитано, что Козимо унаследовал от отца где-то около 100 000 флоринов и, при всей своей филантропии, оставил наследникам более 200 000 флоринов.

Нельзя утверждать, что в этой деятельности Козимо руководствовался исключительно духовными мотивами. Преследовал он, разумеется, и политические цели, думал и о престиже, а еще больше — об интересах банка Медичи. Известно, что Козимо перестроил пансионат для студентов-флорентийцев в Париже и отреставрировал итальянскую церковь Святого Духа в Иерусалиме. При этом, как нам напоминает его современник Веспасиано, он всегда оставался политическим реалистом. «Я знаю Флоренцию, — передает Веспасиано слова Козимо, — через пятьдесят лет нас, Медичи, отправят в изгнание, но построенные мной дома сохранятся». Он стремился обессмертить себя в работах, ставших возможными благодаря его поддержке. Это объясняет, между прочим, почему он обычно финансировал архитектурные, то есть у всех на виду находящиеся проекты; коль скоро речь заходила о более интимных вещах, скажем, о живописи, он уступал дорогу своим сыновьям Пьеро и Джованни.

Даже если Козимо и не особенно верил, что Медичи надолго сохранят свое влияние после его смерти, он сделал все, чтобы при жизни они полностью контролировали деятельность города, быстро останавливая поползновения любого потенциального политического противника. Во время «царствования» Медичи было нажито много состояний, а деньги во Флоренции обозначали власть; в этом смысле город оставался верен своим республиканским идеалам, хотя бы отчасти — и уж наверняка больше, чем любой другой крупный город в Италии (да и во всей Европе). Во Флоренции власть традиционно сосредоточивалась в руках деловых людей; земельная аристократия была со всей определенностью исключена из демократического процесса, титулы ей заменяли право голоса, хотя иные ухитрялись обойти этот запрет, становясь членами торговой гильдии.

Стоило Козимо заметить, что какая-нибудь семья накопила достаточно средств, чтобы привлечь к себе оппозицию, как он немедленно посылал ей скрытое предупреждение. Только, при всей своей завуалированности, оно отличалось совершенной прямотой: главе семьи следовало распределить свой капитал путем приобретения сельских поместий, и тогда все будет в порядке, он будет жить в покое и почете; если же нет, его ждет встреча с налоговыми инспекторами — всеми до одного твердыми сторонниками Медичи.

Власть Козимо распространялась повсюду. Как отмечает посланник одного иностранного государства во Флоренции, «Козимо распоряжается всем... Без него никто и шага не сделает». При этом власть его была неуловима, он ведь не занимал никаких государственных постов, просто дергал за ниточки, а такой власти трудно противостоять, ее трудно свергнуть. По словам известного современного историка Ренессанса Дж. Р. Хейла, «учитывая характер итальянских государств-городов, его (Козимо) не без оснований сравнивают с «боссами» Чикаго или Далласа, а также с «падре» мафии, чье влияние распространяется на тот или иной район». Это верно: именем Козимо, хотя и не обязательно по его прямому указанию, в темных закоулках города ночами совершалось немало кровавых деяний; и в то же время трудно назвать тиранической власть, опирающуюся на столь широкие слои населения. Народ Флоренции явно нуждался в крестном отце; даже если люди не так уж его и хотели, они чувствовали, что это — наименьшее из зол.

Все это лежит в основании внутренней политики Флоренции, а вот политика внешняя — дело иное. Тут Козимо неизменно оставался на виду, настойчиво демонстрируя себя миру в качестве главной движущей силы города. Не приходится сомневаться в том, что он был исключительно прозорливым государственным деятелем, постоянно пекущимся о благе Флоренции — и ее граждан, ведущих и ведомых. Козимо обладал широтой взгляда, никогда не ограничиваясь исключительно местными делами, — в этом смысле он многим обязан своей профессии банкира. Если банк Медичи хочет процветать или даже просто сохраняться, необходимо зорко следить за событиями на политической сцене; в этом смысле ему верно служили, неизменно поставляя важную информацию, филиалы и их представители. К середине XV века банк Медичи имел отделения в большей части Западной Европы — от Лондона до Неаполя, от Кельна до Анконы. За пределами досягаемости Медичи оставались лишь Испания (ревниво оберегающая монополию торговли с Новым Светом), Австрия вместе с южной Германией (где господствовал большой финансовый клан Фуггеров из Аугсбурга) и Балтика (монополию на которую сохранял Ганзейский союз).

Пусть Козимо и немало нагрешил как крестный отец эпохи Ренессанса, его, несомненно, можно причислить к лику святых, коль скоро речь идет о главных игроках итальянской политической сцены. Главным врагом Флоренции оставался мощный и периодически взмывающий к вершинам богатства Милан, подвижная граница которого редко отодвигалась более чем на пятьдесят миль к северу от Флоренции. С 1412 года городом правил герцог Филиппо Мария Висконти, это отродье некогда славной семьи, замкнувшийся в своей неприступной крепости в Милане и даже в глазах собственного народа сделавшийся мрачной мифологической фигурой. Из-за нездоровой полноты и страшно уродливого вида он редко появлялся на публике, избегая, по причине именно внешности, участия в каких-либо церемониях, даже связанных с визитами императоров или иных лиц королевского достоинства. Унаследовав герцогский престол после убийства своего старшего брата, Филиппо параноидально боялся заговоров, спал в забаррикадированных спальнях, по три раза за ночь меняя постель, дабы избежать возможного покушения. Он был также до смешного суеверен: страх перед грозой заставил его соорудить в центре своего замка специальное звуконепроницаемое, за двумя дверями помещение, за тем лишь, чтобы не слышать этого жуткого знамения.

Внезапно сделавшись в двадцатилетнем возрасте герцогом, Филиппо нашел городскую казну практически пустой; дабы наполнить ее, он женился на Беатриче, сорокалетней вдове одного из своих кондотьеров, принесшей в приданое 40 000 флоринов. Супружеские отношения между замкнутым, страдающим ожирением Филиппо и на удивление хорошо образованной вдовой военачальника-наемника не сложились с самого начала, а несколько лет спустя паранойя мужа и вовсе взяла верх. Беатриче была арестована и предана суду по обвинению в супружеской измене с подростком-пажом, чья единственная вина заключалась в том, что он играл своей хозяйке и ее фрейлинам на лютне. Все, включая последних, были подвергнуты пыткам и в конце концов признались, что измена имела место, и были немедленно казнены. Любые записи, касающиеся «суда», были впоследствии уничтожены. Через некоторое время политическая целесообразность вынудила устроить еще один брак — на сей раз Филиппо женился на юной Марии Савойской, что способствовало безопасности северных границ Милана. Но когда супружеская пара направлялась на брачное ложе, Филиппо услышал в ночи собачий вой и, приняв его за страшное предзнаменование, не допустил жену под свою крышу — что почти наверняка спасло ей жизнь. Правда, с другой стороны, это означало отсутствие прямого наследника герцогского престола, хотя незаконнорожденная дочь, которую назвали Бьянкой, у Филиппо была.

Имея ближайшим соседом такого деятеля, Козимо был вынужден в полной мере использовать свои дипломатические дарования. При всем своем затворничестве, Филиппо Мария Висконти вынашивал замыслы превращения Милана в ведущую силу на севере Италии и в осуществлении их демонстрировал все мастерство убежденного параноика. Предсказать его очередной шаг было практически невозможно, ибо он вполне мог быть подсказан личным астрологом Филиппо при их последнем свидании. Другим фактором, с которым приходилось считаться противникам герцога, были его капризы, нередко оказывавшиеся весьма эффективным оружием, особенно в отношениях с кондотьерами. Когда жалованье задерживалось, они все равно шли в бой — лишь бы их место (вместе с деньгами) не захватили другие наемники. Висконти умело манипулировал даже мельчайшими страхами и подозрениями людей.

Укрепив традиционные союзнические связи с Венецией, Козимо удалось добиться некоторого равновесия на севере Италии. И все равно Милан представлял собой постоянную угрозу, особенно если иметь в виду, что герцога Филиппо Марию подстегивал изгнанный из Венеции Ринальдо дельи Альбицци, поклявшийся отомстить Козимо. Вооруженные миланские отряды вторглись на территорию Флоренции в 1437 году, затем на будущий год; оба раза они были отброшены, но не без последствий на международной политической сцене. Для противостояния миланским наемникам Козимо прибег к услугам своего нового друга Франческо Сфорца, велев ему не только отбросить миланские силы за пределы флорентийской территории, но и занять Лукку, что, он знал, будет с одобрением воспринято гражданами Флоренции. Сфорца начал наступление, заставил миланских наемников отступить к Лукке, но у стен города остановился. Он не хотел слишком портить отношения с герцогом Филиппо, ибо все еще лелеял надежду жениться на Бьянке, его незаконнорожденной дочери. Точно так же и Венеция отказывала Козимо в поддержке наступления на Лукку, опасаясь чрезмерного увеличения флорентийской территории. Козимо самолично отправился в 1438 году в Венецию в надежде переубедить своих союзников, но Венеция упрямо сохраняла нейтралитет. Тогда-то он и понял, что до конца на Венецию полагаться не приходится.

В 1440 году миланские наемники во главе с Ринальдо дельи Альбицци вновь вторглись на флорентийскую территорию и вновь были отброшены, вынудив взбешенного Ринальдо отказаться от своих планов и отправиться в продолжительное паломничество в Святую землю. Ну а Сфорца был вознагражден за свою тайную верность Милану: герцог Филиппо отдал ему руку Бьянки и даже туманно намекнул на возможность объявить его своим наследником.

Шесть лет спустя, в 1447 году Филиппо Мария Висконти, герцог Миланский умер. Имени наследника он так и не назвал, и соискатели престола объявились повсюду.

На притязания Сфорцы никто не обратил внимания, у него обнаружились слишком сильные конкуренты в лице неаполитанского короля Альфонса и герцога Орлеанского. Тем временем граждане Милана объявили город республикой — на флорентийский манер. По прошествии трех лет, насыщенных международными дипломатическими интригами и распрями, Сфорца во главе своих отрядов просто вошел в город и объявил себя герцогом Миланским. Козимо поставил на нужного человека, и давний враг Флоренции — Милан стал его союзником.

Но шаг, осуществленный Сфорцей, возымел опасные последствия. Венеция немедленно порвала отношения с Флоренцией и объединилась с королевством Неаполитанским, все еще притязающим на герцогство Миланское. Флорентийские граждане были высланы из Венеции и Неаполя, а филиалы банка Медичи закрыты. Цену пришлось заплатить немалую: все банковские кредиты достались противнику. Компенсируя этот урон, Сфорца предложил Козимо открыть отделение банка в Милане и даже предоставил ему целый дворец. Зависимость Сфорцы от банка Медичи была столь велика, что этот дворец фактически превратился в министерство финансов герцогства; удача в очередной раз улыбнулась Козимо.

В Италии установился зыбкий мир — Венеции и Неаполю было желательно взять некоторую паузу. Козимо это было на руку: можно вновь заняться торговлей. Но если союз с Миланом был выгоден для флорентийских негоциантов и международной торговли в целом, то большинство населения его отнюдь не приветствовало. Многие участвовали в войнах против Милана, и им было трудно примириться с тем, что старый враг сделался другом. Ко всему прочему, немало претерпевшие от судьбы изгнанники, вернувшиеся из Неаполя и Венеции, распространяли слухи, будто Козимо поддерживает Сфорцу только потому, что тот должен ему целое состояние, которое он и намерен теперь возвратить за счет миланской казны.

Вскоре эти перемены на итальянской политической сцене начали отзываться во всей Европе. Чувствуя надвигающуюся опасность, Венеция обратилась к императору Священной Римской империи Фридриху III с просьбой вбить клин между Флоренцией и Миланом, нынешний альянс которых представляет собою угрозу для всей северной Италии. Парируя этот удар, Козимо решил, что единственный его шанс — прибегнуть к помощи противника Фридриха III французского короля Карла VII. Он понимал, что такого рода переговоры следует провести с величайшим тщанием, ибо у Франции есть свои территориальные претензии к Италии и полномасштабного французского вторжения на Апеннины следует избежать в любом случае. Поначалу Козимо собирался отправиться на встречу с Карлом III сам, но потом решил, что ситуация дома слишком ненадежна, чтобы оставлять Флоренцию на долгое время, и отправил вместо себя своего друга-гуманиста Аньоло Аччайуоли, члена старинной флорентийской семьи, всегда сохранявшей верность Медичи (вместе с Козимо Ринальдо дельи Альбицци выслал из Флоренции и самого Аччайуоли). Ко всему прочему он был превосходным ритором, и Козимо нередко наслаждался его чтением Цицерона. Будучи сам оратором весьма посредственным, Козимо тем более восхищался речами Цицерона, в которых он отстаивал республиканские добродетели Древнего Рима и говорил о гражданском долге как об одном из важнейших критериев праведной жизни.

Таким образом, в 1451 году Аччайуоли отправился во Францию, где его красноречие произвело должное воздействие на Карла VII, пообещавшего в течение двух ближайших лет признавать новый Милано-Флорентийский союз. Порвав торговые связи с Венецией, Флоренция уже и без того повернулась в сторону Франции, а гарантии Карла VII означали, что объем торговли будет увеличиваться и впредь. Но Аччайуоли вынужден был сделать одну небольшую уступку: в случае, если Франция предъявит претензии королевству Неаполитанскому, Флоренция и Милан будут сохранять нейтралитет. Из этого следовало, что Рене Анжуйский, претендовавший на неаполитанский престол, может без помех продвинуться на юг через Тоскану.

Перспектива военного присутствия Франции в Италии была Козимо не по душе, но ему выпала неожиданная возможность воспрепятствовать этому замыслу. В 1452 году Фридрих III, возвращаясь из Рима, где папа формально надел на него корону императора Священной Римской империи, проезжал через Флоренцию. Козимо распорядился принять императора и его свиту, состоявшую из полутора тысяч австрийских князей, за счет города. Быстро истощившуюся городскую казну пополнил банк Медичи. Расходы были понесены огромные, но ими на годы вперед было оплачено доброе отношение императора. Правда, на жителей Флоренции эта победа особого впечатления не произвела, в городе поднялся ропот против Медичи. Флоренция уже изрядно потратилась на поддержку Сфорцы, его состоящая из наемников армия уже не воюет, однако же платить надо по-прежнему, а теперь еще жителям Флоренции приходится оплачивать попойки и распутство сотен австрийских вельмож. Чего еще потребует от них Медичи?

А тут еще новое несчастье свалилось: разгневанный тем, что Козимо признал французские претензии на его престол, король неаполитанский Альфонс V направил во Флоренцию военные отряды под командой своего незаконнорожденного сына Ферранте. Вскоре стало известно, что Ферранте пересек южные границы республики и быстро продвигается в сторону деревни Ренчине. В городе начались волнения: во всем Козимо виноват. Тот был потрясен происходящим, но виду не подавал. Как-то раз в его домашний кабинет ворвался в полной панике некий купец и завопил с порога: «Ренчине пала!» Сидевший за столом Козимо спокойно поднял голову и невозмутимо осведомился: «Ренчине? А где это?» Мол, не надо волноваться по пустякам.

Именно это Козимо и твердил согражданам, но вскоре не выдержал сам. Перед палаццо Медичи собралась охваченная паникой толпа. Люди требовали объяснений: чего им ждать? Козимо медленно поднялся наверх, в спальню. Он вдруг почувствовал всю тяжесть своих шестидесяти четырех лет. Согласно другим сведениям, он только прикинулся больным, некоторые утверждают, что действительно был болен, и имя болезни — тревога. Скорее всего с Козимо случился небольшой нервный срыв. Главный бухгалтер-контролер не мог примириться с перспективой утраты контроля; на сей раз перед ним маячила угроза потерять все, и он не знал, как ей противостоять.

В это время во Флоренции стало известно, что Рене Анжуйский во главе своей мощной армии пересек границу и направляется на юг, в сторону Неаполя. Так Флоренция была чудом спасена. Козимо удалился в свою виллу в горах Кафаджоло, где постепенно обрел былую форму. Но тут возникла новая угроза. В 1453 году истек срок действия договоренности с Карлом VII, а это означало, что Венеция может ударить в любой момент. И опять Флоренции сопутствовала удача. В Европе стало известно, что на Венецию обрушился сокрушительный удар: Константинополь пал под напором турок из Оттоманской империи. Для венецианской торговли это была катастрофа, ее собственность в Греции и на Адриатике оказалась в распоряжении турок. А вскоре стало понятно, что беда настигла не только Венецию: турки стали угрозой для всей Италии. В 1454 году Венеция вместе с Флоренцией, Миланом и Папской областью образовали Священную Лигу, направленную против неверных. Вскоре в нее вступил Неаполь, и в Италии на время воцарился мир.

Козимо де Медичи был убежден: «Торговля объединяет человечество и возвышает тех, кто бросается в ее воды». В этом состояло решающее различие между ним и его соперниками в Италии и всей Европе. Короли, герцоги, князья, императоры, папы, как водится, думали о том, как укрепить свою власть и расширить территории. За вычетом Венеции (тоже, следует отметить, республики), никто не отдавал приоритета торговле, это, мол, дело негоциантов и банкиров. Козимо не вмешивался в мелкие и ненужные конфликты, в этом смысле он являл собой пример современного властителя. А вот деньги его интересовали по-настоящему, в них он видел фундамент своей силы, тем более что, хотя бы отчасти, такую позицию разделяли и граждане Флоренции. В то же время его стремление к процветанию, как личному, так и государственному, — было сопряжено с тем же риском, с каким сталкивается любой король в своих завоевательных походах. На международной сцене Козимо проявил себя как проницательный политик, поддержав Сфорцу — на такой же риск в свое время пошел его отец, подставив плечо Бальдассаре Косее. Но Бальдассаре стал папой и поручил Медичи вести свои финансовые дела — доходное дело; Сфорца же сделался всего лишь герцогом Миланским — положение критически важное для мирных усилий Козимо, но чрезвычайно обременительное в финансовом смысле: Милан требовал все новых и новых вливаний. Главным источником доходов банка Медичи оставалась папская курия, так что связи с Римом были столь же существенны, сколь и связи с Миланом.

И тут Козимо вновь вынужден был сильно рисковать. За много лет до того, как воцариться в Милане, Сфорца начал строить на землях Романьи свое персональное государство, состоящее из нескольких псевдонезависимых городков — официально-то они входили в Папскую область. Стало быть, другом папе Евгению IV Сфорца никак не был, и, узнав об альянсе Козимо со Сфорцей, переросшем затем в дружбу, папа отнюдь не обрадовался. Все это привело к тому, что в последние годы его понтификата банк Медичи потерял самого крупного и влиятельного из своих клиентов — курию. Правда, это касалось только филиала при папском дворе, а ведь оставалось еще одно римское отделение, где лежали личные депозиты папы, а также нескольких кардиналов.

Козимо предвидел такое развитие событий и, как всегда, заранее принял необходимые меры. Понимая, что стареющий Евгений IV долго не протянет, он давно уже, никак того не афишируя, начал налаживать дружеские связи с его наиболее вероятным преемником Томмазо Парентучелли.

Парентучелли был сыном бедного врача из далекой северной Тосканы, который еще молодым человеком вынужден был из-за недостатка средств оставить, не доучившись, Болонский университет. Где-то в 1420 году он появился во Флоренции, где Ринальдо дельи Альбицци и Палла Строцци взяли его домашним учителем своих детей. Тогда же он приобщился к гуманистическому учению и вошел в круг Козимо. Следом за ним Парентучелли вскоре пристрастился к чтению и сыграл важную роль в формировании библиотеки Козимо, которая была открыта для всех и даже выдавала редкие рукописи бедным ученым вроде Парентучелли. Со своей стороны, он жадно проглатывал любую книгу или манускрипт, попавшие ему в руки, так что уже через несколько лет о нем говорили, что «если ему что-то неизвестно, то это лежит за пределами человеческого знания». Через какое-то время его заметил папа Евгений IV, назначив епископом Болоньи, и Козимо начал представлять ему крупные суммы на приобретение для церкви редких рукописей. Они вновь встретились на Вселенском соборе 1439 года во Флоренции. Обширные познания Парентучелли произвели там настолько глубокое впечатление на представителей Византии, что именно ему прежде всего удалось убедить армян, эфиопов и яковитов объединиться с Константинополем для достижения целей, ради которых они все здесь и собрались.

В 1447 году Евгений IV скончался, и на папский престол под именем Николая V действительно взошел Парентучелли. Казалось, позиции Козимо в качестве папского банкира вновь окрепли. Впрочем, дружба этих двух людей отнюдь не ограничивалась общими денежными интересами. Новый папа обговаривал с Козимо свои планы создания Ватиканской библиотеки, по образу и подобию библиотеки Медичи. Равным образом совпадали устремления обоих к достижению мира в Италии «без использования оружия, кроме как Христова», хотя Козимо преследовал более светские цели, имея в виду не только мир, но и процветание. Стоит добавить также, что именно Николай V познакомил Козимо со своим другом из Сиены Энеем Пикколомини, который одиннадцать лет спустя, в 1458 году, станет папой под именем Пия П.

Если Николай V стал первым папой, бывшим также и гуманистом, то Пий II сделает еще один шаг вперед и станет первым гуманистом среди римских понтификов. Но не одна лишь безусловная вера в гуманистическое учение делает этот выбор столь удивительным. Пикколомини было больше сорока лет, когда он принял постриг, а до того успел приобрести заслуженную репутацию как выдающегося латиниста, так и не менее выдающегося любителя женского пола. Его эротическая повесть «История двух влюбленных» и искрометные стихи на латыни привлекли внимание императора Фридриха III, и он назначил Пикколомини поэтом-лауреатом. Что же касается посвящения в духовный сан, то тут, кажется, Пикколомини просто удовлетворял свое тщеславие, ибо на поведение его этот шаг практически не повлиял. Правда, теперь он использовал свои широкие гуманистические познания для сочинения ряда более серьезных работ, таких, например, как новаторская для того времени книга по географии, озаглавленная «Об Азии», — впоследствии она вдохновит Христофора Колумба на поиски западного морского пути в Китай.

В возрасте пятидесяти трех лет Пикколомини наконец утолит свое тщеславие и станет папой. Но к великому разочарованию Козимо новый понтифик открыл счет курии в банке своей родной Сиены, хотя личный счет сохранил в римском филиале банка Медичи. Козимо сразу же затеял целую интригу, чтобы заставить Пия изменить свое решение. Когда тот, вскоре после избрания, проезжал через Флоренцию, Козимо, устроил шикарное представление: при свете фонарей на площади перед Палаццо делла Синьория был разыгран рыцарский турнир, а в маскараде участвовал девятилетний внук Козимо (будущий Лоренцо Великолепный). Накрыли ломящиеся от яств столы, где избранным гостям предлагались лучшие вина и самые красивые во Флоренции куртизанки.

К этому времени Козимо сильно постарел, его начали донимать приступы подагры и артрита. Потому, будучи представлен папе, он не мог приветствовать его сколько-нибудь достойным образом — физическое состояние не позволяло ни встать, ни опуститься на колени. Козимо отделался шуткой, оба посмеялись, но цели своей ему достичь не удалось — счет курии остался в Сиене. Однако же Козимо вновь предпринял некоторые шаги, и к тому времени, когда пять лет спустя Пий II умер, он успел снискать расположение очередного папы, Павла II, и уж на сей раз счет курии вернулся в банк Медичи.

Под конец жизни Козимо проводил все больше и больше времени в своих поместьях в долине Муджелло с ее чистым горным воздухом. Он поднимался с рассветом, шел в виноградник подрезать лозы, либо в винный погреб, либо в поле, на сбор маслин и только потом просматривал почту, доставленную из города. Вечерами он беседовал о Платоне с Фичино, чей домик располагался поблизости; время от времени тут проходили заседания так называемой Платоновской Академии, основанной Козимо специально для обсуждения сочинений философа. Зимой эти заседания собирались регулярно в палаццо Медичи (на них приходили многочисленные друзья Козимо — гуманисты), а летними вечерами — чаще всего в саду под башенками его загородной виллы в Кафаджоло (в новейших исследованиях подвергается сомнению само существование Платоновской Академии, но бесспорным представляется, что члены флорентийского кружка гуманистов более или менее регулярно собирались на полуформальной основе для обсуждения вопросов античной философии, и эти собрания и получили имя Платоновской Академии).

Козимо всегда был человеком замкнутым, а светские манеры и невозмутимость принесли ему репутацию личности даже несколько загадочной. Но в старости, из-за постоянных болей в суставах, подагры и проблем с желчным пузырем он часто переходил от хандры к язвительности, хотя добродушный юмор, в общем, всегда оставался при нем. Когда старинный приятель Пьероцци, ставший преосвященным архиепископом Флоренции, попытался уговорить его запретить всем лицам священного звания участвовать в азартных играх, Козимо ответил так: «Все по порядку. Не лучше ли для начала запретить им использовать утяжеленные кости?»

Когда-то, по словам Фичино, Козимо «был так же жаден до времени, как Мидас до золота». Теперь же часами он молча сидел в кресле, а когда его жена Контессина ворчала, чем это, мол, он занят, отвечал: «Когда мы едем за город, на ферму, ты неделями готовишься к переезду. Так позволь же мне хоть немного подготовиться к поездке на такую ферму, откуда не возвращаются».

Тем не менее Козимо по-прежнему со всей основательностью занимался делами Флоренции, отказываясь передавать бразды правления сыновьям, которые, судя по всему, все больше разочаровывали его. Старший, Пьеро, рос болезненным ребенком, а сейчас, приближаясь к пятидесяти, сильно страдал от подагры — наследственной семейной болезни. Из-за тяжелых, полуприкрытых век он всегда выглядел сонным. Его младший брат Джованни был любимцем отца, хотя, пожалуй, слишком много времени отдавал увеселениям. Судя по всему, он отчасти унаследовал отцовский ум, но отличался излишней полнотой и никогда не занимался физическими упражнениями. Пьеро сосредоточился — выказывая при этом немалую компетентность — на банковских делах, Джованни же время от времени выполнял дипломатические миссии, при том что острый ум и обаяние помогали ему добиваться успеха. В то же время Джованни часто бывал раздражительным — семейная болезнь не миновала и его. Миланский посол вспоминает, как, зайдя однажды в палаццо Медичи, он обнаружил хозяина на одной постели со своими средних лет сыновьями: все трое мучились подагрой.

Козимо чувствовал, что не может положиться на сыновей, даже в таких случаях, как, например, конфликт с Неаполем, когда Ферранте шел на Флоренцию, а сам он, Козимо, слег. Несколько лет спустя, когда Ферранте взошел на неаполитанский трон и снова начал угрожать войной, Козимо прибег к уловке. Семена Ренессанса упали теперь и на неаполитанскую почву, где Ферранте получил гуманитарное образование и до сих пор не утратил интереса к античной просвещенности. Козимо прослышал, что Ферранте жаждет заполучить бесценное, чрезвычайно редкое сочинение римского историка I века до нашей эры Тита Ливия, существующее ныне всего в нескольких оригинальных экземплярах. Дабы избежать столкновения между Флоренцией и Неаполем, Козимо отправил Ферранте этот раритет, имевшийся в его библиотеке. Ферранте пришел в полный восторг, не говоря уже о том, что ему польстило, что его считают по-настоящему ученым человеком. Козимо-то знал, как делаются такие дела, но тревожился за будущее, когда его не станет и место главы семьи займет один из сыновей. Многим не терпится свести счеты с Медичи, и Козимо преследовали недобрые предчувствия: «Я знаю, что, когда умру, на моих сыновей свалится столько бед, сколько и не снились сыновьям любого гражданина Флоренции, ушедшего из жизни за долгие минувшие годы».

И тут в 1463 году от инфаркта умирает Джованни. Козимо был потрясен, тем более что чувствовал, что и Пьеро долго не протянет. Когда слуги несли его на носилках через залы дворца Медичи, кто-то расслышал слова Козимо: «Слишком большой дом для такой маленькой семьи». Оставаясь наедине со своими мыслями, он часто лежал на кровати с закрытыми глазами, а когда Контессина начинала досаждать, отмахивался иронически: «Там, куда я собираюсь, темно, и мне надо привыкать».

Он знал, что скоро умрет, и, листая философские книги, искал ответа на вопрос о смысле жизни. Цицерон со своим гражданским долгом остался позади; теперь Козимо стремился постичь Платона и summum bonum (высшее добро). В последние дни он просил Пьеро и Контессину посидеть с ним у кровати и, если верить Пьеро, просил не устраивать ему пышных похорон.

В 1464 году, в возрасте семидесяти четыре лет Козимо де Медичи скончался под звуки голоса Фичино, читавшего ему Платона. Похороны прошли просто, хотя семейную церковь Медичи, где упокоился Козимо, окружила в молчании чуть ли не вся Флоренция. По решению синьории на его гробнице были высечены слова: «Pater Patrie» («Отец Отечества»). 

 

11. ПЬЕРО ПОДАГРИК

Пьеро ди Козимо де Медичи — или, как его прозвали, Пьеро Подагрику — предстоит править Флоренцией всего пять лет. Этот отрезок времени часто считают всего лишь краткой интерлюдией между годами размеренного правления Козимо и яркой эпохой Лоренцо Великолепного. Это не так.

После смерти Козимо, последовавшей в 1464 году, ему «наследовал» Пьеро; «владычество» Козимо имело место фактически, но в открытую этого никто не объявлял (так что кавычки уместны в обоих случаях). С приходом Пьеро возвышение Медичи впервые стало общепризнанной реальностью; к нему относились как к властителю Флоренции, занявшему это положение по праву семейного наследия: никакой демократии. В свою очередь, то, что в начале пятилетнего царствования Пьеро признавалось молчаливо, к концу его, когда отцу наследовал Лоренцо, сделалось непреложным фактом (и в данном случае ни о каких кавычках уже речи идти не может). Таким образом произошла полная, хотя и изящная, смена декораций: Лоренцо Великолепный расхаживал по улицам города как его всеми признанный правитель; Козимо никогда бы себе этого не позволил. Пьеро принял факт своего владычества, никак его, однако, не демонстрируя; Лоренцо считал себя владыкой по праву и всячески этим правом упивался.

Несмотря на изматывающую болезнь, Пьеро обладал гораздо более впечатляющей внешностью, чем его отец; бюсты и портреты представляют мужчину сурового и одновременно привлекательного — редкость в семействе Медичи. В характере Пьеро были потаенные глубины, о которых Козимо, судя по всему, даже не подозревал. Тем не менее он устроил ему брак с незаурядной женщиной — Лукрецией Торнабуони, дочерью давнего руководителя римского отделения банка Медичи. Лукреция, с ее сильным характером, ярким темпераментом, умом, была одновременно хорошей матерью и женщиной, наделенной высокой духовностью. Она играла решающую роль в меценатской деятельности Пьеро и лично дружила с некоторыми художниками; Лукреция также пописывала недурные стихи, хотя их сейчас мало кто читает из-за сугубо религиозного содержания. Нам еще предстоит убедиться, сколь сильное влияние она оказала на формирование характера своего старшего сына Лоренцо.

Несомненно, болезнь оказывала воздействие на характер и поведение Пьеро. Порой он демонстрировал исключительную светскость, которой был лишен его отец; но во время все учащающихся приступов подагры он становился холоден, замкнут и раздражителен. Даже Лоренцо, еще в подростковом возрасте, не мог не заметить, что иногда отец, может, и сам того не желая, отталкивает от себя людей, а ведь в Италии тогда — как, впрочем, и теперь — теплота в человеческих взаимоотношениях ценилась особо, а отсутствие ее, напротив, угнетало людей.

Так что же все-таки представляла собой «подагра», оказывавшая столь сильное воздействие на Медичи и только что не искалечившая Пьеро? Безусловно, он унаследовал ее от Козимо, а всегда несколько недовольный вид Джованни ди Биччи заставляет подозревать, что и дед его страдал от того же заболевания. Безусловно также, что в случае с Пьеро оно усугублялось диетой, распространенной в ту пору среди преуспевающих итальянцев. Они поглощали невероятное количество мяса — и просто из-за вкуса, и из-за калорийности, и потому что считали это знаком принадлежности к высшим слоям общества: оно было дорогим. В то время чаще всего мясо подавалось под всякого рода острыми соусами, дабы скрыть запах — за столетия до изобретения холодильника оно быстро портилось на жаре. Больше всего флорентийцы любили почки и печень. Овощи считались крестьянской пищей и подавались к аристократическому столу нечасто. Последствия этого особенно сильно сказывались зимой, когда поспевает урожай картошки, капусты, свеклы и так далее — все это считалось фуражом для скота. Popolo minuto может удовлетворяться и такой пищей, ну а благородные господа от нее отворачиваются. В результате среди этих самых господ остро ощущался авитаминоз, особенно опять-таки в зимние месяцы.

Словом, можно лишь повторить, такого рода диета усугубляла болезнь Пьеро, но вряд ли была ее причиной. Как нам сейчас известно, с медицинской точки зрения его подагра и артрит объяснялись переизбытком мочевой кислоты в организме; это порождало почечную недостаточность, отсюда, наверное, и желтый цвет лица. Мочевая кислота откладывается в виде кристаллов в суставах, что вызывает их болезненное распухание, так что неудивительно, что начиная с какого-то момента Пьеро чаще всего передвигался в носилках. Очевидцы утверждают, что, случалось, он становился полностью парализован, и только язык едва шевелился, позволяя говорить. И тем не менее этот калека оказался незаурядным деятелем, а ошибки, которые он совершал, были вызваны совсем не помрачением сознания, вызванным болью. По силе воли и выдержке Пьеро практически не уступал отцу.

За несколько лет до смерти Козимо целый ряд видных граждан Флоренции стали выказывать неудовольствие его деятельностью. Имела место и обычная зависть, и всякого рода обиды — они тоже умножали ряды недовольных. Среди них был и старый друг и единомышленник Козимо по кружку гуманистов Аньоло Аччайуоли. Он выступил и против Козимо, и против Пьеро, которого считал совершенно неподготовленным к тому, чтобы взять в свои руки бразды правления. Ну а Козимо, по мнению Аньоло, превратился к старости в труса, ибо начал «избегать принятия любых решений, требующих мужества». Как нередко бывает, зерно истины в таких суждениях содержалось; кое-кто из состоятельных флорентийцев сильно задолжал банку Медичи, но Козимо не настаивал на возврате кредитов. В результате он по смерти оставил банк отнюдь не в идеальном состоянии.

Еще одним из тех, кто незаметно отвернулся от Козимо, был его доверенный советчик Диотисальви Нерони, также принадлежавший к одной из самых видных флорентийских семей. Скопив немалое состояние, он теперь хотел извлечь из него политические дивиденды и был крайне раздражен тем, что на пути у него стоят наследники Козимо. Нерони вполне разделял отношение Аньоло к Пьеро.

Оказавшись во главе банка Медичи, Пьеро счел более чем разумным попросить старинного друга отца Нерони просмотреть финансовые документы и оценить положение банка. Нерони решил попугать его, заявив, что ситуация близка к катастрофе. В то время многие флорентийские негоцианты столкнулись с исключительно тяжелыми проблемами из-за событий в восточном Средиземноморье: с 1463 года турки находились в состоянии войны с Венецией, и это нарушало сколь-нибудь нормальные поставки шелка и специй с Ближнего Востока. Озабоченный явно преувеличенным заключением Нерони, Пьеро решил немедленно и радикально сократить расходы банка — всем разбросанным по Европе отделениям, включая Лондон и Брюгге, а также главной конторе во Флоренции было предписано потребовать возврата крупных кредитов.

Результат оказался плачевным; не будучи катастрофичным сам по себе, он — издали это особенно хорошо видно — знаменовал начало того процесса, который приведет к утрате положения, завоеванного банком Медичи благодаря усилиям Козимо. Так, в Лондоне, например, сразу стало ясно, что ожидать возвращения долгов от короля Эдуарда IV не приходится. Такого рода «ясность», наступившая в Лондоне, а затем в Брюгге, скрыто указывала на то, что в северной Европе процветанию Медичи скорее всего пришел конец.

Что же касается Флоренции, то здесь ситуация сложилась еще драматичнее, по крайней мере политически: Пьеро потребовал возвращения кредитов, и немало торговцев, имевших дело с заморскими странами, оказались на грани банкротства. Купеческое сословие начало поворачиваться против Медичи и вскоре обрело выразителя своих настроений в лице Луки Питти, главы старого банковского семейства, вернувшегося в последние десятилетия на самую вершину финансовой пирамиды.

Питти завоевал известность своим демонстративным расточительством, нередко служащим целям расширения своего влияния. Это он стоял за наиболее экстравагантными и дорогостоящими формами приема, устроенного во Флоренции папе Пию II, в то время как Козимо лишь с чрезвычайной неохотой согласился со столь пустой (как ему казалось) тратой средств. Питти же стремился подчеркнуть свою роль главной движущей силы города, а также добиться известного международного признания. Не один год он потратил на строительство огромного дворца на высоком южном берегу Арно, полностью господствующего над той частью города, которую все называли Oltrarno («по ту сторону Арно»). Козимо охотно позволял Питти тешиться иллюзией, будто он становится ведущей политической силой Флоренции. Но отчасти потому, что Козимо под конец жизни все больше и больше отворачивался от решения раздражительных долговременных проблем, а отчасти из-за реального (хотя и не бросающегося пока в глаза) роста влияния семьи Питти, Лука в какой-то момент превратился в заметную фигуру, с которой не считаться было нельзя.

Флорентийское общественное мнение разделилось надвое — партия Холма (партия Питти с центром в его палаццо) и партия Долины (партия Медичи с центром в его куда более скромном дворце, расположенном на низменном месте, в северной части города). Аччайуоли и, не столь явно, Нерони стали на сторону партии Холма. К ним присоединился Никколо Содерини, прекраснодушный наследник еще одного старинного флорентийского семейства, известный своими выдающимися ораторскими способностями. Именно он стал выразителем позиции партии Холма, рекрутируя силу в ее поддержку призывами отменить продажную систему голосования, благодаря которой Медичи удерживают власть. Полагая, что момент настал, нетерпеливый Питти тайно призвал к немедленному выступлению против Медичи. Симпатии народа, а также поддержка со стороны купечества, уверял он, обеспечат легкий успех вооруженному восстанию, в итоге которого с властью Медичи будет покончено. Пьеро следует схватить и предать казни, всех ведущих сторонников Медичи отправить в изгнание, и город навсегда избавится от этой семьи. Конечно, Питти прекрасно понимал, что Медичи могут призвать на помощь Сфорце и его военные отряды, но на случай вооруженного столкновения он заранее озаботился поддержкой Венеции, Феррары и вновь избранного папы — венецианца Пия II.

Но Содерини был против применения силы и сумел привлечь на свою сторону других заговорщиков. Его идеализм взял верх и за пределами этого круга, и призыв «свобода и равенство», с которым он выступил, вскоре нашел отклик в широких слоях горожан. Под их возрастающим давлением система назначения членов синьории в гильдиях (находившихся под полным контролем Медичи) была заменена более демократической процедурой жеребьевки (что было принято во Флоренции исторически). На волне народной поддержки Содерини был избран на пост гонфалоньера.

Но купечество быстро почуяло, куда дует ветер; народ требовал коренных перемен во всей системе управления городом, и бог знает, чем это может окончиться. Парадокс, но подкуп власти со стороны ведущих партий привел к стабильности в городе, и теперь купечество с тревогой наблюдало, как власть ускользает из его рук. Народовластие приведет лишь к бунтам, торговля пострадает, и вообще городу может прийти конец. Выдвигая в различных советах города свои романтические предложения, гонфалоньер Содерини сталкивался с препятствиями буквально на каждом шагу. За все время своего пребывания на посту он и симпатизирующие ему члены синьории не добились ровным счетом ничего; народное мнение повернулось против них, и, когда они, отслужив свой срок, покидали дворец синьории, кто-то прикрепил к дверям записку: «Девять ослов разошлись по домам».

К великому разочарованию Содерини, волна народного движения за реформы не смыла Пьеро де Медичи, и теперь, когда купечество стало поддерживать прежнюю систему, он вроде бы сделался даже сильнее, чем когда бы то ни было. Содерини решил поставить на Питти и его сообщников Аччайуоли и Нерони; время идеализма прошло, ощущалась потребность в более решительных шагах. Для координации усилий заговорщики тайно снеслись с Феррарой и Венецией, но вскоре события стали подчиняться собственной логике.

В марте 1466 года скончался знаменитый кондотьер, друг Козимо Медичи Франческо Сфорца. Новым герцогом Милана стал его двадцатидвухлетний сын Галеаццо Мария Сфорца. Странный, непредсказуемый это был человек, уже тогда поговаривали, что он выказывает опасные признаки душевной неуравновешенности. Ходили также слухи, правда, сомнительного свойства, о том, что в его дворце насилуют жен людей благородного звания, а сам он в подвале пытает своих врагов, собственными руками отсекая у них член за членом.

Пьеро де Медичи осознавал опасность сложившегося положения и решил затеять дипломатическую игру. В апреле он отправил своего семнадцатилетнего сына Лоренцо с визитом в Неаполь, в надежде, что ему удастся привлечь на сторону Медичи короля Неаполитанского Ферранте. Несколько недель спустя Лоренцо вернулся домой с полной победой: тонким умом и изысканными манерами ему удалось совершенно очаровать Ферранте, и они сделались с монархом верными друзьями.

Жарким августом с Пьеро случился сильнейший припадок подагры. Практически парализованного, его перенесли на носилках в Карреджи. Здесь, в нескольких милях к северу от города, в сельской местности с ее свежим воздухом, у него была вилла. Но заговорщики уже приступили к действиям. Лежа совершенно без сил в Каорреджи, Пьеро узнал, что герцог Феррарский направил на территорию Флоренции свои вооруженные отряды с целью пленения и убийства его самого и Лоренцо. Мало того, венецианцы тоже снаряжали армию во главе со своим главным кондотьером Бартоломео Коллеонис (сочетание cuore leone — «львиное сердце»). Коллеоне унаследовал славу покойного Франческо Сфорцы и считался теперь самым храбрым и опасным военачальником в Италии.

При всей своей немощи, Пьеро реагировал быстро и велел немедленно доставить его во Флоренцию. Лоренцо выехал вперед. Вблизи города его окликнули работавшие в поле крестьяне и сказали, что прямо у городских ворот поставлена засада. Лоренцо поскакал назад, предупредил отца, и они направились другим маршрутом, через равнину, и, соответственно, вошли в город через другие ворота. Едва оказавшись в палаццо Медичи, Пьеро принялся сзывать своих сторонников. Тут неожиданно стало известно, что Галеаццо Сфорца направил из Милана на перехват феррарского отряда полторы тысячи вооруженных всадников.

Внезапное возвращение Пьеро застало заговорщиков врасплох. Аччайуоли, Содерини и Нерони разъехались за своими людьми, оставив Питти в недостроенном и совершенно не подготовленном к защите дворце. Время шло, Питти со страхом думал, что союзники его бросили, и в конце концов нервы у него не выдержали. Вскочив на коня, он стремительно пересек Понте Веккьо и поскакал через весь город к палаццо Медичи, где сразу же попросил провести его к хозяину. Далее показания свидетелей расходятся. Одни утверждают, что Питти слезно умолял Пьеро о прощении, клянясь, что отныне «будет стоять на его стороне до самой смерти». Трудно сказать, знал ли тогда Пьеро, насколько тесно связан Питти с заговором, имеющим целью его уничтожение, известно лишь, что он щедро даровал ему прощение. Кое-кто утверждает даже, что, дабы достичь мира в городе, Питти предложил Пьеро женить Лоренцо на одной из своих дочерей, и тот будто бы согласился.

К этому времени Пьеро уже собрал своих людей и послал письмо Галеаццо Сфорце с просьбой как можно скорее выдвинуть свою кавалерию во Флоренцию. Содерини своим чередом с такой же просьбой обратился к герцогу Феррары, а сам направился в Палаццо делла Синьория в надежде заставить власти города арестовать Пьеро. В городе царила растерянность и паника, но народное восстание, на которое рассчитывал Питти, так и не началось. В результате никто арестовывать Пьеро не пришел, а вооруженные банды, выступившие на стороне заговорщиков, постепенно утратили боевой пыл и рассеялись по закоулкам города. Вскоре об этом стало известно герцогу Феррарскому, и он понял, что ситуацию, сложившуюся в городе, ему обрисовали неверно. Народ, вопреки заверениям Содерини, не собирается приветствовать его людей как освободителей, и лучше вернуть их домой. Что же касается армии Коллеоне, то она даже не успела выйти из Венеции, когда там стало известно о происходящем.

Заговор провалился, и Пьеро для восстановления порядка в городе привел в действие политическую машину Медичи. После избрания верной Медичи синьории во Флоренции зазвонил колокол-vacca, и граждане, имеющие право голоса, потянулись на пьяцца делла Синьория. Сюда было согнано три тысячи вооруженных людей — вся городская гвардия и люди Медичи во главе с юным Лоренцо, который в полном боевом облачении ехал впереди отряда. Сильно напуганные разговорами о гражданской войне и вторжении чужеземцев, участники собрания быстро согласились вернуться к старой системе назначения членов синьории в гильдиях, отказавшись от более демократической процедуры выбора путем жеребьевки, что некогда и позволило Содерини стать гонфалоньером. На протяжении ближайших двадцати лет разговоры о реформах будут возникать вновь и вновь, пока наконец система управления городом не обретет твердую опору. Но и сейчас все поняли смысл происшедшего: власть Медичи была восстановлена и во всеуслышание утверждена, быть может, на десятилетия вперед. Граждане Флоренции, желали они того или нет, были вынуждены принять эту данность; впрочем, насколько можно судить, особых возражений у них не было — такова цена стабильности.

Главари заговора Аччайуоли, Нерони и Содерини были приговорены к смерти, но благодаря вмешательству Пьеро казнь заменили изгнанием. Смягчение вердикта должно было примирить враждующие партии, но в итоге выяснилось, что такой шаг был дорогостоящей ошибкой. Содерини и Нерони сразу направились в Венецию, властителей которой все больше беспокоили укрепляющиеся союзнические связи между Флоренцией и Миланом. Дожа Венеции удалось быстро убедить в необходимости действий против Флоренции, и уже в мае 1467 года Коллеоне получил приказ напасть на город. Этому грозному кондотьеру было уже шестьдесят семь лет, и возраст начинал сказываться; тем не менее ремеслу он учился у самого Сфорцы, что позволяло встать во главе мощного отряда, состоявшего из восьми тысяч всадников и шести тысяч пехотинцев.

Пьеро, узнав о происходящем, действовал с обычной быстротой: он послал нарочных к Ферранте в Неаполь и к Галеаццо в Милан, призывая тех собрать под знамена как можно больше людей. Одновременно он назначил командующим вооруженными силами Флоренции Федерико де Монтефельтро. У этого сорокапятилетнего князька крохотного города-государства Урбино была репутация блестящего военачальника, уступающего в этом смысле только Коллеоне; он тоже был учеником Сфорцы и даже женился на его дочери Баттисте.

Оба отряда начали маневрировать в долинах и на взгорьях Романьи, дожидаясь, пока кто-нибудь не сделает ошибку. Задача Монтефельтро состояла в том, чтобы вообще избежать столкновения, пока не подойдет подмога из Милана и Неаполя. Его тактика оттяжек сработала, и вскоре с ним соединился отряд из Неаполя под командой герцога Калабрийского и внушительные силы из Милана во главе с самим Галеаццо.

Быстро перейдя теперь к решительным действиям, Монтефельтро сумел поставить Коллеоне и его людей в невыгодное положение. Но не успел он нанести удар, как Галеаццо совершенно необъяснимым образом позволил противнику вырваться из ловушки. В ответ на запрос из синьории Монтефельтро пожаловался, что Галеаццо из чистого тщеславия отказался следовать его приказам, мол, им, Сфорцей, не может командовать человек, бывший некогда подчиненным его отца. Синьория дипломатично пригласила Галеаццо во Флоренцию самолично доложить о сложившейся ситуации, а также изложить свое мнение о дальнейших действиях флорентийских сил. Теперь, когда капризный юнец миланский герцог уже ничем не мог ему помешать, Монтефельтро вновь настиг венецианские отряды, отходившие к Имоле; Коллеоне вынужден был остановиться и принять бой. Флорентийцы быстро начали брать верх, но тут стемнело, и пришлось сражаться при свете факелов. В возникшей суматохе Коллеоне приказал своим силам отступить. Монтефельтро объявил об одержанной победе, но на самом деле окончательной ее не назовешь, ибо Коллеоне вернулся в Венецию, сохранив в основном свою армию. Тем не менее венецианцы не склонны были втягиваться в долгую войну, и год спустя между двумя городами был подписан мирный договор. Пьеро удалось возродить старый союз; стабильность, как внутри, так и вовне, была восстановлена, и теперь уже никто не покушался на его авторитет властителя города.

Пьеро также провел важную коммерческую операцию, которая обеспечила банку Медичи долговременную прибыль (что, в свою очередь, помогло скрыть постепенный спад деловой активности банка в Европе). Некоторое время назад банк Медичи при живом еще тогда Козимо принял участие в торговле квасцами, являвшейся папской монополией. Квасцы — минеральная соль, образующаяся в результате вулканической деятельности и используемая при покраске одежды; это важнейший элемент текстильной промышленности во Флоренции и за рубежом, вплоть до Нидерландов и Лондона. В течение долгих лет главным источником поставки в Европу хорошо очищенных квасцов оставались залежи в Малой Азии, близ Смирны (ныне Измир), и находились они в руках Генуи до тех самых пор, пока в 1455 году не перешли под контроль Оттоманской империи. Хочешь не хочешь, а торговлю квасцами продолжать было надо, но, согласно некоторым современным подсчетам, турецкий султан ежегодно «отнимал у христиан более 300 000 золотом». А это, в свою очередь, означало, что европейцы фактически финансируют войну, которую турки ведут против них же на Балканах и в восточном Средиземноморье. К счастью, в 1462 году, когда в Папской области у Толфы, в нескольких милях от итальянского побережья близ Чивитавеккьи, было обнаружено «семь гор квасцов», этому дикому положению пришел конец.

Папская канцелярия сразу же наложила руки на этот ценный минеральный источник и объявила его своей монополией, пригрозив, что отныне всякий, кто попытается ввозить в Италию турецкие квасцы, будет отлучен от церкви. Более того, папа настолько дорожил этим источником дохода, что вскоре предпринял еще один шаг, специально оговорив, что выдаваемые им индульгенции недействительны для тех, кто не только ввозит, но даже просто использует незаконно ввезенные квасцы. Но тут возникала доктринальная проблема, ведь монопольная торговля (подобно ростовщичеству) по церковным законам запрещается. К счастью, знатоки-теологи, близкие к папскому двору, вскоре отыскали в этом законе лазейку. Так как (новые) шахты лишают неверных турок дохода, в техническом смысле они используются для упрочения христианского дела, а такая цель в полной мере оправдывает незаконные по форме средства, так что в данном конкретном случае монопольная торговля перестает быть грехом.

Будучи финансовым учреждением, обслуживающим папу, банк Медичи географически располагался наилучшим образом для участия в торговле квасцами; не говоря уже о том, что в виде филиалов он располагал целой сетью торговых точек по всему миру. В общем, уже в 1464 году банк Медичи имел дело едва ли не с половиной запасов, имеющихся в шахтах Толфы. Это были, наверное, весьма крупные операции, ибо известно, что к 1471 году годовая добыча квасцов в Толфе достигла примерно 70 000 cantaros (cantar — старинная средиземноморская кубическая мера, равная по объему кувшину воды или большой пивной кружке), то есть цифра эта равняется приблизительно 3444 тоннам.

Козимо в ту пору уже сильно болел и не мог заниматься этим делом, которое и началось-то в год его смерти; он вверил его заботам тестя Пьеро Джованни Торнабуони, многолетнего главы римского отделения банка Медичи. После смерти Козимо Торнабуони стал жаловаться зятю, что рынок квасцов — дело малоприбыльное, вероятно, потому, что ведет его папская канцелярия в высшей степени неудовлетворительно: рынок слишком часто перегревается, что обрушивает цены еще до того, как квасцы, которые можно было бы продать подороже, достигают места назначения. Он советовал Пьеро либо вообще отойти в сторону, либо попытаться перехватить у папской канцелярии торговые права, что обеспечит банку Медичи монополию на этом рынке и позволит установить фиксированные цены на приемлемом уровне. Но начавшаяся в 1465 году война между Флоренцией и Венецией привела к тому, что Павел II, папа-венецианец, закрыл свои счета в банке Медичи, передав их одному из своих родичей.

Это поставило банк Медичи в весьма невыгодное положение: заниматься квасцовым бизнесом при Павле II будет нелегко, а уж о монополии и вовсе говорить не приходится. Пьеро снова решил втянуть в игру своего сына, послав его в 1466 году в Рим: расчет был не только на юношеское обаяние семнадцатилетнего Лоренцо, но, как ни странно, и на его деловую хватку. «Решай это и другие дела по своему разумению», — писал Пьеро сыну по прибытии последнего в Рим. Впрочем, поездке предшествовал подробнейший инструктаж: Лоренцо следовало убедить всех в том, что только банк Медичи способен снарядить торговый флот для отправки груза в Лондон и Нидерланды — путь неблизкий, чреватый разнообразными опасностями — кораблекрушения, пираты, — а это означает, что какая-нибудь второстепенная, небольшая компания потерпит невозместимые убытки, в то время как банк Медичи может позволить себе и не такие потери. Аристократические манеры Лоренцо в сочетании с убедительными аргументами Пьеро сделали свое дело, и 1 апреля 1466 гола банк Медичи получил искомые права. На следующий день Торнабуони с энтузиазмом писал Пьеро, что отныне банк будет зарабатывать на рынках Лондона и Брюгге вдвое больше против прежнего, обеспечив себе таким образом на несколько лет вперед огромные доходы.

Подсчеты точных размеров этой прибыли разнятся. Известно, что чиновники папской канцелярии получали по 2 флорина премиальных за каждый cantar, вывозившийся со складов в Чивитавеккья; известно также, что филиал банка Медичи в Брюгге зарабатывал на каждом cantar от 3 до 4 флоринов. Таким образом, даже с учетом транспортных расходов, банк получал ежегодно минимум 70 000 флоринов дохода — гигантская сумма, особенно если учесть, что до 1420 года общая прибыль банка составила за двадцать три года 15 2000 флоринов.

Пьеро Подагрик остался верен и другой традиции Медичи — меценатству. Сам Козимо стремился оставить след Медичи в памяти поколений строительством зданий, а заказы на картины передоверил своим сыновьям Джованни и Пьеро, что свидетельствует не только об их интересе к живописи, но и о немалой проницательности главы клана. Еще при жизни отца, а затем в течение тех бурных пяти лет, что он правил Флоренцией, Пьеро регулярно заказывал картины целому ряду художников. Он не оставлял своими заботами отцовского любимца Донателло, а когда тот в 1466 году скончался, уважил желание мастера быть похороненным в церкви Сан-Лоренцо рядом с Козимо — жест, свидетельствующий о духовной близости Медичи к художникам, которым они помогали. Медичи были среди первых, кто понял и заявил о том публично, что художник — это далеко не просто ремесленник; с другой стороны, и сами художники постепенно осознавали собственную значимость, что неотделимо от возникновения гуманизма. Они начинали верить в себя, в свое неповторимое видение мира; именно этой эпохе обязаны мы возникновением понятия «гений» и всего того, что за ним стоит: исключительный талант, исключительное поведение, исключительная уверенность — и, парадоксальным образом, как следствие всего этого, исключительные душевные страдания.

Характерно воплощает этот новый социальный тип художник Фра Филиппо Липпи, замеченный в свое время Козимо, работавший по заказам Пьеро и ставший другом молодого Лоренцо.

Сын мясника из Флоренции, Липпи родился примерно в 1406 году. Рано осиротевший, он воспитывался у своей жившей на грани нищеты тетки, но часто сбегал из дома, проводя время с босоногими уличными мальчишками, что оказало решающее воздействие на формирование его характера. В конце концов тетка не выдержала и, когда племяннику исполнилось пятнадцать лет, поместила его в монастырь Санта-Мария дель Кармине в Олтрарно, где он принял постриг и стал монахом (отсюда прозвище — «фра», то есть «брат»). Монастырская жизнь не отложила сколько-нибудь заметного отпечатка на непоседливого юношу, но зато тут он познакомился с человеком, который наряду с уличным детством способствовал его становлению.

В 1426 году монастырь заказал расписать стены часовни Бранкаччи двадцатипятилетнему Мазаччо. Он был одним из первых, кто открыл и разработал новую технику реалистической живописи, благодаря которой человеческие фигуры на его фресках отличаются невиданным ранее многообразием и драматической силой. Фра Липпи был заинтригован и часами наблюдал молодого Мазаччо за работой. Почувствовав, что подросток-монах обладает живописным талантом, Мазаччо начал посвящать его в секреты своего мастерства, учил, как использовать свет и перспективу, говорил о важности изучения анатомии, советовал, как лучше передавать чувство.

Два года спустя, в 1428 году, Мазаччо умер, но его новаторская техника найдет полное воплощение в живописи Липпи, который вскоре после того оставил монастырь и отправился в Падую, где намеревался целиком посвятить себя живописи. Ни одна из его ранних работ не сохранилась, но оригинальный почерк этого художника стал очевиден с самого начала, ибо он легко распознается в работах других падуанских живописцев этого времени: в мире живописи повеяли новые ветры.

Кажется, из-за какой-то скандальной истории, связанной с женщиной, Липпи тайно уехал из Падуи и направился на юг, в Анкону. Однажды он вышел на морскую прогулку, но его вынесло в открытое море, где он попал в плен к мавританским корсарам, которые заковали его в железо и, как раба, переправили на север Африки. По прошествии полутора лет пленения Липпи нарисовал на стене своей тюремной камеры портрет местного халифа. Коран запрещает изображение живых существ, и до того халиф никогда не видел своих изображений; теперь же он был настолько восхищен работой Липпи, что даровал ему свободу. Наверное, впрочем, что все это легенда, ибо источником сведений является сам Липпи, а ему особенно доверять нельзя; тем не менее фактом является то, что примерно в это время он объявился в Неаполе, где занятия живописью чередовал с частыми визитами в местные бордели. Либо тогда, либо немного позже он ненадолго попал в тюрьму и подвергся публичному бичеванию за мошенничество; в 1437 году Липпи покинул Неаполь и вернулся во Флоренцию.

Здесь он сумел получить заказ от монашенок Сан-Амброджо на роспись алтаря, которая удалась ему настолько, что привлекла внимание Козимо де Медичи. Даже сегодня достоинства этой работы сразу бросаются в глаза. Очертания лиц проступают с такой выпуклостью, словно перед нами не рисунок, а барельеф. Говорят, этой технике Липпи учился у Донателло. Так или иначе, именно она, в сочетании с резкой индивидуальностью лиц придает его работам такую удивительную чувственность, что было замечено уже первыми зрителями. Глядя на его фрески, ясно ощущаешь, что мадонна — это женщина, лично известная художнику, и даже дитя с пухлым лицом, что она держит у себя на руках, это узнаваемый младенец, а не некий абстрактный символ духовности.

Согласно нравам и привычкам того времени, работы, которые Липпи писал на заказ, почти исключительно ограничивались религиозными сюжетами. Но имея в виду его характер, неудивительно и даже естественно то, что они не пронизаны глубокой духовностью, а, напротив, отличаются неотразимой жизненностью. Его благовещения, его мадонны, его росписи алтарей — все представляет собой подлинные сцены, а духовность их участников лишена какой-либо торжественности, ничуть не подчеркнута — по выражению лиц мы просто угадываем их отношение к происходящему. Его зрелая манера письма изяществом линий и тонкостью цвета находит отражение в творениях падуанской школы живописи, и одновременно он предстает перед нами художественным предтечей Сандро Боттичелли во всем великолепии его рисунка и колорита.

Ослепительный талант Липпи, только он один, способен объяснить бесконечное терпение Козимо де Медичи во взаимоотношениях с этим своенравным художником, отвечавшим своим покровителям самой черной неблагодарностью — пожалуй, это была единственная неизменная черта в его переменчивом характере. В данном случае свойства и черты Медичи — крестного отца — должны были быть проявлены во всей полноте; Козимо, а впоследствии Пьеро быстро взяли за правило не расплачиваться с художником до окончания работы, хотя и это не всегда служило достаточным стимулом. В качестве последнего прибежища Липпи была представлена студия в палаццо Медичи — фактически домашняя тюрьма; сюда ему доставляли пищу и краски, но дверь оставалась закрытой до тех пор, пока заказ не будет выполнен полностью. Художнику даже спать приходилось в студии; знаем мы это по рассказу о том, как однажды ему удалось выскользнуть оттуда: он разорвал простыню на полосы, сделал из них канат и спустился на улицу. Потом он исчез на несколько дней, и Козимо вынужден был разослать слуг на его поиски в борделях, окружающих Меркато Веккьо (нынешняя пьяцца делла Репубблика) и забегаловках в трущобах района Санта-Кроче (на заболоченном северном берегу Арно, к востоку от центра города). И все же Липпи, должно быть, особенно сильно вызывал у Козимо то сочувственное понимание, с которым тот относился к привечаемым им художникам, ибо как раз после этого случая он «решил на будущее пытаться держать его в рамках добротой и любовью и ни в чем не стеснять свободы».

Следуя, вероятно, этой просвещенной линии, Козимо убедил Липпи оставить Флоренцию с ее злачными местами и отправиться работать в Прато, холмистую сельскую местность в десяти милях к северо-западу от города. Случилось это в 1446 году. Там, по рекомендации Козимо, ему дал какой-то заказ настоятель монастыря Сан-Стефано, он же незаконнорожденный сын Козимо Карло, — Липпи изобразит его на одной из своих фресок.

Вскоре после этого Липпи получил новую работу — расписать алтарь в женском монастыре Санта-Маргарита, там же, в Прато. Здесь ему удалось уговорить аббатису позволить ему использовать в качестве натурщицы для изображения Мадонны девятнадцатилетнюю монахиню Лукрецию Бути. Через несколько месяцев Лукреция забеременела, и любовники бежали из Прато. Поскольку оба были посвящены в духовный сан, дело получило настолько скандальную огласку, что церковное начальство в конце концов довело его до сведения самого папы.

На сей раз Козимо потребовалось все его влияние, чтобы замять дело. В 1458 году папой, приняв имя Пия II, стал известный гуманист и автор эротических новелл Пикколомини, и во время визита во Флоренцию, приуроченного к какому-то церковному празднеству, Козимо уговорил его заняться делом Липпи и Бути. В результате по особому соизволению папы оба были освобождены от церковных обязательств, что позволило им пожениться и создать дом для своего сына (которому предстояло сделаться видным ренессансным художником Филиппино Липпи). Что не помешало Липпи-старшему в неотдаленном времени оставить жену и сына и вместе с созданием подлинных шедевров — один лучше другого — на религиозные сюжеты пуститься во все тяжкие. Как-то раз дело кончилось обвинением в краже денег у собственного помощника и «пыткой на дыбе до тех пор, пока не вывалятся кишки». Липпи умер в Сполето 8 октября 1469 года в шестидесятитрехлетнем возрасте: говорят, его отравили разгневанные родичи соблазненной им юной девушки.

Как ни странно, но похоронен он был на церковном кладбище, там же, в Сполето, — можно не сомневаться, благодаря вмешательству Медичи. Это стало одним из последних деяний Пьеро Подагрика, умершего всего два месяца спустя от болезни, благодаря которой и получил свое прозвище. Все отпущенное ему время он следовал примеру отца, будучи правителем сдержанным, но мудрым и решительным. В последние месяцы, будучи прикован к постели у себя в палаццо Медичи, Пьеро узнал, что некоторые чрезмерно ретивые молодые люди из его партии пользуются преимуществами близости к Медичи — так, по словам Макиавелли, «словно Бог и судьба сделали город их добычей». Представителей некоторых семей подстерегали ночами, а иногда грабили и при свете дня, стоило им показаться в оживленном районе, примыкающем к церкви Сан-Лоренцо (как считалось, традиционной территории Медичи). Пребывая на смертном одре, Пьеро тем не менее нашел в себе силы призвать к себе вожаков и предупредить, что если на улицах Флоренции не будет наведен порядок, а определенные семьи станут жертвами преследований, он вынужден будет вернуть из ссылки отцов этих семей, чтобы они защитили своих близких. Это был блеф, но он сработал, и на улицах Флоренции воцарился покой. Наследие Пьеро — восстановление мира как во Флоренции, так и в прилегающих государствах.