Медичи. Крестные отцы Ренессанса

Стратерн Пол

ЧАСТЬ IV. ПАПА И ПРОТЕСТАНТ

 

 

18. ILGIGANTE- МОНУМЕНТ БИБЛЕЙСКИХ ПРОПОРЦИЙ

В смутные дни, предшествующие бегству Пьеро де Медичи из Флоренции, одному приятелю молодого Микеланджело привиделся страшный сон. Сон «приятеля» был настолько ярок, что уже в старости Микеланджело пересказал его своему давнему собеседнику и первому биографу Асканио Кондиви: «Перед ним возник в рубище, едва прикрывающем наготу, Лоренцо де Медичи и велел передать своему сыну, что его скоро вышвырнут из дома и уже никогда он туда не вернется». Почти наверняка сон приснился самому Микеланджело, что, между прочим, лишний раз подчеркивает его близость к Лоренцо де Медичи (кое-кто утверждает даже, что нагота Лоренцо содержит в себе намеки гомосексуального свойства). Не прошло и недели после этого сновидения, как девятнадцатилетний скульптор (даже еще до того, как Пьеро отправился в изгнание) бежал из города — в страхе перед тем, что казалось ему неизбежным, а также опасаясь, что его тесные взаимоотношения с Медичи грозят ему личной бедой.

Микеланджело остановился в Риме, где банкир Якопо Галли заказал ему статую Вакха, греческого бога вина и наслаждений. Микеланджело создал замечательный психологический портрет — «смеющееся лицо, прищуренные похотливые глаза, как у тех, кто по-настоящему влюблен в вино» (Кондиви). Вакх Микеланджело — юноша с чашей вина в руках и округлым животом — впивается в гроздь винограда, он как бы покачивается, и сбоку его поддерживает тщедушный молодой сатир.

На удивление, эта нечестивая скульптура побудила французского кардинала Сен-Дени, жившего тогда в Риме, заказать Микеланджело работу высокого сакрального содержания, и тот создал свой первый настоящий шедевр. Это «Пьета» — изображение Девы Марии, с распростертым на ее коленях почти обнаженным Христом сразу после снятия с креста. Работа датируется 1500 годом и отличается таким техническим совершенством, что трудно поверить — ее создал двадцатипятилетний художник. Проблема изображения двух отдельных фигур, высеченных из одного куска мрамора, решена путем контраста между гладкой кожей Христа и пышными складками платья Марии. Ее умиротворенное и вместе с тем страдающее лицо отличается безусловной живостью, в то время как застывшее мертвое лицо Христа все еще несет на себе следы мучений при распятии. Микеланджело передает ощущение покоя, вызывая одновременно глубокое душевное потрясение.

Не все были в восторге от этой работы, допустим, тот же Кондиви задавался вопросом, отчего Мария выглядит не старше Христа. Микеланджело парировал: «Разве вы не знаете, что целомудренные женщины легче сопротивляются возрасту, чем нецеломудренные?» Другой современник, Джорджо Вазари, в своей содержательной книге «Жизнь Микеланджело» намекает на менее очевидные источники этого несоответствия. «Дикция Микеланджело, — пишет он, — отличалась невнятностью и двусмысленностью, в каком-то смысле его речь всегда раздваивалась», и это, мол, в равной степени относится к его скульптурным работам. Вазари поясняет, что глубоко прочувствованный образ сравнительно раннего материнства Марии источником своим имеет то обстоятельство, что и мать художника, и его няня умерли молодыми. Как увидим, личные особенности душевного склада Микеланджело действительно сильнейшим образом воздействовали на его творчество.

К тому времени, как Микеланджело вернулся во Флоренцию — а случилось это в 1500 году, — Савонарола был уже два года, как мертв, а город пребывал в жалком состоянии; некогда столица сильного государства, он сильно утратил свое влияние, а жители погрузились в нищету. Командующий вооруженными силами Флоренции Паоло Вителли вел войну против Пизы настолько бездарно, что синьория выместила все свое недовольство именно на нем: Вителли был обвинен в измене, арестован, подвергнут пытке и казнен. Люди были недовольны, и это приводило к уличным беспорядкам. Наверное, наиболее выразительным образом свидетельствует о переменах вид Боттичелли: теперь, когда давно позади остались славные дни с их яркими, исполненными символической глубины картинами, когда в прошлое отошло даже отречение от мирских удовольствий и преклонение перед Савонаролой, он ковылял на костылях по улицам города, в прохудившемся плаще, постаревший, больной и ни на что не способный.

Власть оказалась бессильной, политика менялась каждые два месяца, с приходом очередного гонфалоньера. В попытке остановить эти метания было решено еще раз последовать примеру Венеции: отныне гонфалоньер будет избираться пожизненно, как венецианский дож. Это обеспечит проведение хоть сколько-нибудь последовательной политики — каковой, по иронии судьбы, во Флоренции не было со времен Медичи. Первым гонфалоньером, избранным по новым правилам, стал Пьеро Содерини, выходец из влиятельной флорентийской семьи, к которой принадлежал Никколо Содерини, пытавшийся некогда сместить Пьеро Подагрика, а впоследствии Томмазо Содерини — правая рука Лоренцо Великолепного.

Пьеро Содерини был известен как человек надежный, но не чрезмерно способный, а Флоренция устала как раз от людей, мнящих себя вождями. Все же одна необычная черта у него была: Содерини приметил талант Микеланджело и сразу проникся симпатией к этому многообещающему, хоть и с трудным характером, молодому человеку. Содерини мудро решил заказать ему такую скульптурную работу, которая возродит гражданскую гордость Флоренции.

В мастерской собора Санта-Мария дель Фьоре хранился большой цельный кусок белого мрамора, привезенный в город лет сорок назад из Каррары, на тосканском побережье, где, по общему мнению, залегали пласты лучшего в Европе мрамора. Несколько лет назад какой-то неумелый ремесленник, замыслив создать неизвестно какую скульптуру, начал обтесывать этот кусок, но потом работу бросил, оставив восемнадцатифутовый кусок мрамора в состоянии весьма непрезентабельном. Вот из него-то Содерини и предложил Микеланджело высечь большую фигуру Давида — как символ республиканских доблестей Флоренции. Лишь художник с большими амбициями и верой в себя — а тем и другим двадцатишестилетний Микеланджело был отнюдь не обделен — мог бесстрашно взяться за такую работу.

Он начал с эскизов, на одном из которых написал строчки, бросающие свет на задуманное:

Davicte cholla fromba

Е io choll'archo

Michelangelo.

(Давид со своей пращой,

И я со своим лучком,

Микеланджело.)

Под лучком разумеется изогнутый деревянный инструмент для обработки камня; сами же строки выражают горделивый замысел Микеланджело: он уподобляет себя идущему на битву Давиду.

Вскоре Микеланджело уже целиком погрузился в работу, дни и ночи проводя в уединении соборной мастерской. В изнурительную летнюю жару он трудился, раздевшись до пояса, и пот заливал ему глаза; морозной зимой — закутывался до подбородка, походя на мумию, и пар изо рта затуманивал контуры окружающего. При всех колоссальных затратах энергии, которых требовала эта работа, Микеланджело, как обычно, жил очень экономно. Годы спустя он скажет Кондиви: «Сколько бы я ни зарабатывал, жил всегда как бедняк». Помимо того, Микеланджело неизменно работал тайно, у него даже своего рода фобия была: нельзя показывать произведение до его окончательного завершения.

Работа над скульптурой заняла у Микеланджело долгих восемнадцать месяцев, и получилась фигура вдвое больше человеческого роста. Это был подвиг даже со стороны чисто физических усилий; ну а как произведение искусства получилось нечто поистине возвышенное. В своей классической наготе и строгости скульптура насыщена мощной жизненной силой; свободная материальность «Вакха» помещена в оболочку чистой духовности «Пьеты». В итоге получилось глубоко гуманистическое, великолепное прославление живой человечности, но в то же самое время есть в «Давиде» и нечто трансцендентное, нечто от идеала, близкого к идеальности Платона. Скульптура наделена свойством, все более и более проявляющемся в творчестве Микеланджело; итальянцы нашли для него точное слово — terribilita, то есть нечто приводящее в трепет, внушающее почти благоговейный страх.

По одному из свидетельств, первоначально статую предполагалось установить на крыше собора, в конце концов, это библейская фигура — Давид, прославленный победитель Голиафа (хотя многие представители республиканской партии могли бы увидеть в поверженном Голиафе не кого-то, а изгнанного из города Медичи). Вероятно, это предполагаемое местоположение отчасти объясняет масштабы, придающие монументу такое величие: его должно было быть видно издали. Но с другой стороны, эта неприкрытая бесстыдная нагота вряд ли уместна в христианской церкви, даже во времена Ренессанса, так что, в конце концов, скульптуру решили установить на постаменте перед Палаццо делла Синьория. И это место, с видом на площадь, где собирались граждане, чтобы высказаться по поводу будущности своего города, было действительно наилучшим; к тому же, как ни удивительно, на фоне фасада и дворцовой башни размеры статуи, вообще заставляющие чувствовать себя карликом, приближаются к обычным человеческим измерениям.

Иное дело, что установить ее оказалось делом нелегким. Прежде всего, только для того, чтобы вынести скульптуру наружу, следовало разобрать стену мастерской. Далее, скульптуру требовалось поднять — прежде с такими тяжестями дела не имели. Вазари описывает, как, завернутую в саван, ее поместили внутрь прочного деревянного остова, «из которого ее можно извлечь на веревках, так чтобы, раскачиваясь, она не упала и не разлетелась на куски». Приспособление это передвигалось при помощи нескольких лебедок, к которым было приставлено более сорока человек, медленно тащивших его по специально положенному на булыжник настилу. Как утверждает Ландуччи, наблюдавший за происходящим вместе с большой толпой любопытствующих, операция растянулась на четыре дня (а отделен собор от площади всего четвертью мили).

Перед тем как снять полотно, Содерини потребовал показать скульптуру ему лично. Согласно легенде, излагаемой Вазари, работа заказчику пришлась весьма по душе, и все же от одного замечания он не удержался — нос ему показался слишком длинным. Микеланджело вспыхнул, но раздражение сдержал и, не говоря ни слова, поднялся на леса, держа в одной руки резец, а другой незаметно сгребая с настила мраморную пыль. Став так, чтобы за спиной было не видно, чем он занят, Микеланджело прикинулся, будто обрабатывает нос, меж тем как с ладони его медленной струйкой стекала мраморная пыль. Затем он повернулся, отступил и окликнул Содерини: «Ну а теперь как?» «Так лучше, — ответил Содерини. — Жизни больше».

Быль это или легенда, но фактом остается то, что эта история ясно указывает на перемены, возникшие с приходом Ренессанса: веру в независимость художника в вопросах, касающихся его собственного творчества. В прежние годы, когда, например, Донателло сбросил статую с парапета дворца Медичи, это представлялось капризом; теперь, во времена Микеланджело, такое поведение стало утверждением права художника на самовыражение. И как всегда, в авангарде оказалось искусство; другие аспекты нового гуманизма стесняла сама вербальная форма. Когда Пико делла Мирандола подробно сформулировал принципы своей гуманистической философии, его обвинили в ереси. У индивида по-прежнему оставалось немного свободы действия, а уж тем более — слова; лишь в живописи и науке (тоже связанным условностями, но не в такой и к тому же все уменьшающейся степени) можно было позволить себе известную свободу.

Это не значит, что художник и его произведения были вне критики, отнюдь нет, и в этом смысле «Давид» Микеланджело вовсе не представлял собой исключения. Во Флоренции статую называли И Gigante (Гигант), но отчего, хотелось бы понять, она на самом деле такая огромная, ведь гигант-то не Давид, а как раз его соперник Голиаф? Многие считали, что скульптура на самом деле — это образ множества античных героев. В ней легко увидеть Геркулеса или даже юного Самсона, а о том, что перед нами библейский Давид, свидетельствует разве что праща, перекинутая через левое плечо (первоначально и до сих пор это единственная прикрытая часть тела, хотя при публичном представлении статуи синьория настояла на том, чтобы укрыть еще и срамное место, что было сделано при помощи обрамления из двадцати восьми медных листьев, продолжавших украшать статую на протяжении ближайших тридцати лет). Трудно отрицать, что библейский Давид как таковой действительно играл для Микеланджело второстепенную роль, а главным было продемонстрировать собственные безграничные возможности. В последующих работах скульптора эта особенность стала проявлять себя все более откровенно, по мере того как едва ли не безупречная завершенность «Давида» начала уступать место маньеризму. Работы Микеланджело узнаешь с первого взгляда; да и маньеризм угадывается уже в «Давиде». Руки удлинены, подчеркнута их сила, что добавляет мощи и всей фигуре; при ближайшем рассмотрении выясняется, что укрупнена и шея вместе с чертами лица (может, в замечании Содерини содержалось зерно истины?). Эти искажения оправданы тем, что зритель смотрит на статую снизу, что смещает действительные пропорции. Микеланджело стремился к тому, чтобы статуя выглядела как можно более крупной, просто сделать ее еще крупнее было невозможно физически; как указывает Кондиви, Микеланджело высчитал размеры мраморной глыбы «с такой точностью, что и на самом верху статуи, и у основания до сих пор видна старая необработанная поверхность».

Завершив свой шедевр, Микеланджело с печалью ощутил себя в том же положении, что и Давид, оказавшийся лицом к лицу с Голиафом. В 1504 году городские власти заказали ему большую батальную фреску для Палаццо делла Синьория — Микеланджело предстояло расписать стену, непосредственно примыкающую к той, что некогда расписал его главный враг Леонардо да Винчи. Обе росписи были призваны запечатлеть военные триумфы Флоренции, дабы стереть саму память о недавних несчастьях, хотя граждане города быстро сообразили, что дело не только в этом. Им открылась картина решающей схватки между пятидесятидвухлетним маэстро и юным, почти вдвое моложе его, только набирающим силу гением. Так кто же выйдет победителем в этом сражении между двумя величайшими флорентийскими художниками? Победа, как и поражение, останутся на века — свидетелями того и другого будут все новые и новые поколения.

Многим казалось, что соревновательный элемент принижает великое искусство, но это не так. В данном случае Флоренция просто следовала примеру Древней Греции, где в эллинских конкурсах участвовали величайшие поэты своего времени — Эсхил, Софокл, Еврипид. Флорентийскому же конкурсу предстояло оказать глубокое воздействие на Микеланджело. Хоть в будущем он и не уставал повторять в разговорах с Кондиви, что является самоучкой, влияние Леонардо весьма заметно в его работах раннего периода. Подобно любому участнику соревнования, жаждущему победы, Микеланджело внимательно присматривался к своему сопернику и учился у него тонкости поэтической экспрессии, которой не хватает «Давиду». К сожалению, само состязание, в общем, не состоялось: оба художника оставили лишь этюды будущей картины. Быть может, Леонардо пошел дальше и набросал на стене общий вид сцены, но, весьма характерным для себя образом, так и не довел работу до конца; что же касается Микеланджело, то до отъезда в Рим он успел нанести лишь несколько штрихов задуманной работы.

В 1503 году в возрасте семидесяти двух лет умер папа Александр VI. При всей своей откровенно беспутной жизни, физическую крепость он сохранял до конца, так что многие даже высказывали подозрение, будто его отравили. Сын Александра Чезаре Борджиа делал все от него зависящее, чтобы папский престол не занял его злейший враг Франческо Пикколомини, даже Ватикан захватил, но и это не помогло: под именем Пия III тот стал очередным главой католической церкви. Однако через месяц нового папы не стало. Физически он был слаб, все ждали, что он долго не протянет, тем не менее скоротечность его понтификата дала новую пищу для спекуляций о яде. Пия III сменил Юлий II, куда более энергичный соперник Борджиа, явно уделявший большое внимание своей диете. Микеланджело был ему известен, особенно сильное впечатление на нового папу произвела «Пьета», и он не замедлил пригласить художника в Рим для работы над исключительно крупным проектом — планом мавзолея, включающим в себя не менее сорока больших скульптурных изображений. 

 

19. НОВЫЙ ДОМ МЕДИЧИ

Рим, в который в 1505 году вернулся Микеланджело, уже перехватил у Флоренции пальму первенства в утверждении идеалов Ренессанса. Это был существенный сдвиг, и его лишь частично можно объяснить упадком, который переживала Флоренция все эти тринадцать лет, что прошли после смерти Лоренцо де Медичи.

Всего столетие назад Рим был едва ли не средневековым городком с запущенными улочками, вьющимися между древними руинами, которые ничего не говорили современным жителям. Скажем, они вполне искренне считали, что величественные останки акведука Клавдия с его стофутовыми сводами, простирающегося больше чем на сорок миль к югу от Рима, использовались когда-то лишь для доставки растительного масла из Неаполя. Зимними ночами с холмов сбегались волки, воя посреди покосившихся, погруженных во тьму хижин, а старинные аристократические семьи и кардиналы запирались в своих домах, ведя образ жизни, который за их пределами понять было трудно. Правда, за этими запертыми дверями хватало богатств, чтобы привлечь внимание процветающего племени банкиров. Именно здесь Джованни де Биччи и Козимо де Медичи проходили свои коммерческие университеты в самом начале XV века.

Хотя формально Рим оставался под папской юрисдикцией, сами понтифики (иногда их было несколько) в XIV веке предпочитали жить в Авиньоне или где-нибудь еще. Как мы видели, ситуация оставалась неопределенной до собора в Констанце (1414—1418), и лишь в 1420 году новый, всеми признанный папа Мартин V переехал из Флоренции в Рим, где отныне будет находиться официальная папская резиденция. Мартин V поселился на берегу Тибра, в замке Сан-Анджело, представлявшем собой изначально мавзолей императора Адриана (построен в 135 году до новой эры). Наследующие Мартину V понтифики принялись шаг за шагом наводить порядок среди совершенно распустившегося населения, и поговаривали, что со временем на зубчатых стенах Сан-Анджело начало болтаться столько повешенных преступников, что исходящая от разлагающихся трупов вонь не позволяла пользоваться мостом через Тибр. Многие из наиболее влиятельных кардиналов, переехавших вслед за папой в Рим, начали возводить себе дворцы, чем дальше, тем пышнее, нередко используя для строительства глыбы, варварски извлеченные из древних развалин. Семь холмов, на которых стоял древний город, давно покрылись виноградниками и садами, а на месте Форума все еще щипали траву коровы и козы; по традиции, сохранившейся с античных времен, промышленности в Риме не было. Благополучие города зависело теперь от пилигримов и туристов; на место разбойников и головорезов прежних времен пришли монахи в рубище и торговцы поддельной стариной, расставлявшие свои прилавки вдоль тех улиц, что пошире, — последние, в свою очередь, вытесняли лабиринты средневековых кварталов. Правда, все эти перемены в городском пейзаже происходили постепенно: в пору, когда в Риме жил — а было это в пятидесятые годы XV века — современник Козимо де Медичи поэт и философ Леон Альберти, он насчитал в городе более тысячи разрушенных церквей.

Победу Рима над Флоренцией в борьбе за право считаться центром итальянской культуры обычно связывают с завершением в 1498 году строительства великолепного, в ренессансном стиле, дворца (Cancelleria) кардинала Раффаэля Риарио, на которое хватило ночной — всего-навсего — выручки от игорного бизнеса. Население восставшего из пепла города, где изгнанник Пьеро де Медичи провел свои последние несчастные годы, за минувшее столетие удвоилось, достигнув пятидесяти тысяч — столько же жило и во Флоренции. Но за внешним блеском скрывалась, как всегда, повседневность. В многочисленных борделях, каждый из которых должен был платить налоги, оседавшие в папских сундуках, трудились семь тысяч проституток. Эти дома и их насельницы обслуживали местное священство и многочисленных визитеров из Европы (в результате чего «французская болезнь» начала достигать тех стран, где раньше была неведома). Ну а местный преступный мир, не уступающий по численности приезжим, всячески освобождал горожан от лишних денег — а то и хуже. Несмотря на борьбу за восстановление общественного порядка в городе, статистика убийств выглядела устрашающе — около ста в неделю; многих убийц ловили, однако только бедняки болтались на стенах Сан-Анджело. Как тонко заметил папа Александр VI, «Господь заинтересован не столько в смерти грешников, сколько в том, чтобы они могли платить за грехи и жить дальше».

Таков был город, в котором предстояло осесть второму сыну Лоренцо Великолепного, изгнанному из Флоренции кардиналу Джованни де Медичи. Упитанный, неглупый, но редкостно ленивый ребенок — воспитанник Полициано — вполне усвоил гедонистическую философию своего наставника и, несмотря на все усилия отца, не отступил от нее даже после того, как на него официально надели кардинальскую шапку. Молодой кардинал Джованни де Медичи исполнял роль, к которой его вполне могли подготовить несколько поколений назад. Козимо де Медичи понимал, что в один прекрасный день Флоренция устанет от Медичи, но позаботился о том, чтобы семью не забыли после того, как ее представители отправятся в изгнание: потому-то и строил дома и церкви. Но Козимо не сталкивался с вопросом, что в действительности может случиться с Медичи, если (или когда) они подвергнутся изгнанию; над этим пришлось задуматься его сыну Пьеро Подагрику и внуку Лоренцо Великолепному. Флоренция перестала быть их цитаделью, а с упадком банка Медичи они и на деньги — как на источник власти — не могли долее полагаться; в этих обстоятельствах оставалось лишь попытаться расширить зону влияния, отправиться в большой мир.

Было принято критически важное решение: отныне, вместо того чтобы служить церкви в качестве ее банкиров, Медичи будут проникать внутрь, припадая таким образом к намного более мощному источнику власти и богатства. Никаких письменных свидетельств не осталось, но из всего следует, что те разговоры, что вел на смертном одре отец со своим сыном и наследником, касались и этого предполагаемого стратегического сдвига.

Лоренцо де Медичи пытался заполучить красную кардинальскую шапку для своего любимого брата Джулиано, но папа Сикст IV настолько увлекся раздачей влиятельных постов своим родственникам, что ему было не до того. После убийства Джулиано в ходе заговора Пацци Лоренцо начал связывать надежды со своим младшим сыном Джованни, в ком быстро распознал самого способного из своих наследников. Пусть Пьеро красив, пусть у него внушительный вид, но Джованни наделен мозгами; а что касается его близорукости, полноты и лени, то Лоренцо заметил, что это не мешает ему быть ровней физически более развитому брату, скажем, в конном выезде.

В 1484 году Сикста IV сменил на папском престоле более сговорчивый Иннокентий VIII, и Лоренцо ухватился за открывшиеся возможности. С самого начала он совершенно беззастенчиво искал поводов сблизиться с Иннокентием, слал ему сердечные письма, а следом за ними — бочонки с его любимым тосканским вином. Отчасти это был, конечно, элемент миротворческой политики Лоренцо («стрелка итальянского компаса»): пока удавалось сохранять в неприкосновенности ось Милан—Флоренция-Неаполь и поддерживать дружеские отношения с папой, мир в Италии был обеспечен. В 1488 году отношения сделались еще теснее: Лоренцо выдал дочь Маддалену замуж за сына папы Франческетто. А еще раньше, много лет назад, он позаботился о том, чтобы выбрить у Джованни — еще в восьмилетнем возрасте — тонзуру, в знак его будущего церковного служения. Вскоре Лоренцо начал получать для сына щедрые бенефиции, особенно во Франции, где это было сделать проще, чем где бы то ни было (в этом можно также усматривать первые свидетельства существования тайного, рассчитанного на долгую перспективу плана участия семейства Медичи во французских делах, хотя полного осуществления этот замысел достигнет лишь в следующем столетии).

Лионскому отделению банка было поручено прочесать местность в поисках подходящих «вакансий»: такие должности держались in absentia и означали немалые деньги, а также определенное положение в церковной иерархии. Впрочем, и тут время от времени случались проколы, например, когда Лоренцо начал операцию по назначению Джованни архиепископом Экс-ан-Прованса, выяснилось, что нынешний архиепископ хоть и стар, но жив! Все это стоило денег, и можно не сомневаться, что немалая их часть поступала из флорентийской казны. Сами о том не подозревая, граждане инвестировали в будущее семьи Медичи, которое может быть и не связано с городом. В ту пору у Лоренцо уже не было иных источников финансирования, ибо банк Медичи стремительно шел ко дну, вынужденный ликвидировать одно за другим свои отделения: в Милане (1478), Брюгге (1480), Венеции (1481).

В1489 году Лоренцо удалось уговорить Иннокентия VIII сделать своего тринадцатилетнего сына Джованни кардиналом. Даже в те либеральные времена это был шаг беспрецедентный, настолько, что папа заставил Лоренцо дать обещание держать назначение в тайне до тех пор, пока сын не достигнет шестнадцати лет, когда его можно будет ввести в сан официально. Последовало три тревожных года; Иннокентий был стар и болен, и если он умрет до срока, новый папа наверняка аннулирует его решение. Потом стало ясно, что очень плох и сам Лоренцо. Тем не менее весной 1492 года Джованни достиг наконец совершеннолетия, и прикованный к носилкам, умирающий Лоренцо с гордостью наблюдал с балкона палаццо Медичи, как собравшиеся гости отмечают торжество сына.

Сразу вслед за тем шестнадцатилетний кардинал Медичи отправился в Рим для получения назначения. Со смертного одра Лоренцо напутствовал сына письмом, в котором говорилось о серьезности его нового положения. Это назначение, говорилось в нем, — «самый большой успех нашего дома», и теперь, обладая столь значительными возможностями, молодой Джованни «без труда сможет содействовать процветанию нашего города и нашего дома». Лоренцо советовал сыну быть поближе к папе, но не докучать ему чрезмерно и вообще вести себя достойно. Он хорошо знал характер сына: выросший в кругу блестящих людей, окружавших отца, Джованни до времени выработал вкус к изыску — изысканным книгам, изысканным картинам, изысканному вину, изысканным блюдам. И дело было не просто в раннем развитии — общение с выдающимися друзьями отца способствовало тому, что Джованни научился не только наслаждаться, но и по-настоящему ценить подобного рода вещи — пусть отчасти и за счет религиозных идеалов. В предсмертном письме сыну Лоренцо подчеркивал со всей определенностью: «Есть одно правило, которому ты должен следовать неукоснительно: Вставай как можно раньше».

Должно быть, у Лоренцо было предчувствие, что процветание семьи находится отныне в руках яркого, хотя и не особо энергичного Джованни, перебравшегося в Рим, а не надменного щеголя Пьеро, которому предстояло занять место отца во Флоренции, хотя, конечно, он не предполагал, что катастрофа разразится так быстро. Через несколько месяцев после его смерти ушел и папа Иннокентий VIII, которому наследовал новый понтифик из семейства Борджиа, Александр VI, что заставило чуткого, при всей молодости, кардинала Медичи заметить: «Теперь мы попали в когти волка». Затем в Италию вошел Карл VIII, и кардинал Медичи поспешил во Флоренцию в надежде оказать поддержку брату, но тщетно. Оба были отправлены в изгнание — только такой ценой удалось сохранить жизнь.

Восемнадцатилетний кардинал Медичи понял, что в Рим возвращаться не следует, и отправился странствовать по Европе. Контролируя множество приходов, включая прославленное (и необыкновенно богатое) аббатство Монтекассино, он мог себе позволить такую роскошь. Прежде всего Джованни направился в Пизу, повидаться с кузеном Джулио, незаконнорожденным сыном любимого брата Лоренцо Джулиано, — ребенок родился буквально за несколько недель до убийства отца во флорентийском соборе. Еще младенцем Лоренцо взял Джулио в палаццо Медичи, где тот воспитывался с его собственными сыновьями. Подобно Джованни, Джулио готовили к церковному служению. Тихий Джулио и задумчивый, лукавый Джованни тесно сблизились, у них было одинаково развито чувство юмора, оба были влюблены в знание и красоту. Сейчас Джулио заканчивал университет в Пизе. Существовал он давно, со средневековых времен, но новую жизнь в него вдохнул Лоренцо Великолепный, переведя сюда большинство факультетов флорентийского университета, — таким образом он рассчитывал укрепить пошатнувшиеся отношения между двумя городами.

Ненадолго задержавшись в Пизе, Джованни, в сопровождении Джулио, отбыл в Венецию, а оттуда, через Альпы, в Северную Европу, по которой братья странствовали в течение пяти ближайших лет, — скорее в качестве частных лиц, чем представителей церкви, ведя себя как обыкновенные, разве что состоятельные молодые холостяки, путешествующие по памятным местам Европы. Правда, до известной степени это была маска, — им хотелось, чтобы именно так; их воспринимали. Между тем в действительности разъезжали они по городам и весям не просто ради удовольствия; скажем, отправляясь с визитом к императору Священной Римской империи Максимилиану I, братья озаботились тем, чтобы предстать перед ним в полном церковном облачении, и произвели столь благоприятное впечатление, что он снабдил их рекомендательным письмом к своему сыну Филиппу, бывшему тогда губернатором Нидерландов. Кардинал Медичи и его юный кузен обзаводились знакомствами, которые могли им пригодиться в будущем.

Несколько позже они встретились с кардиналом Джулиано делла Ровере, обязанным своими многочисленными должностями — а был он не только кардиналом, но и архиепископом и главой по меньшей мере восьми епископатов — папе Сиксту IV, своему дяде, чей непотизм вошел в поговорку. Подобно ему, кардинал делла Ровере вырос на Лигурийском побережье, близ Генуи, и отличался грубостью манер и решительностью поступков; человек физически крепкий и большой женолюб, он успел подхватить в Риме сифилис. Времени на занятия наукой у него практически не было, и вообще он считал, что кардиналу следует быть подкованным скорее в военном деле, нежели в теологии. Любил он также охотиться и выставлять напоказ свое богатство. Такой человек явно представлял в глазах папы Александра VI опасность, и кардинал делла Ровере почел за благо убраться из Рима, пока его не отравили или не сделали чего-то еще. Двадцатилетний кардинал Медичи посетил кардинала делла Ровере в его поместье в Савоне, на берегу Генуэзского залива, и вскоре оба принялись сетовать на горькую судьбу, заставившую их покинуть Рим. По ходу разговора выяснилось, что оба — хотя каждый на свой манер — были влюблены в красоту. Потом они отправились на охоту, и пожилой кардинал почему-то удивился тому, что кардинал молодой лучше его владеет искусством верховой езды.

Когда в 1495 году Александр VI скрестил шпаги с Савонаролой, кардинал Медичи из тактических соображений вернулся в Рим, где папа оказал ему — как врагу своего врага — радушный прием. Кардинал Медичи осел в Риме, постепенно приобретая репутацию умного и радушного хозяина, охотно оказывающего гостеприимство художникам, ученым-гуманитариям, видным клирикам. Он всячески старался пробудить волю к жизни у своего впавшего в полную меланхолию брата, Пьеро Невезучего, участвовал в составлении планов возвращения Медичи во Флоренцию. После смерти Пьеро (1503) кардинал Медичи сделался главой семьи и продолжал тайно укреплять связи с приверженцами во Флоренции. В том же году ушел из жизни и папа Александр VI. Кардинал Медичи участвовал в конклаве, избиравшем нового понтифика, Пия III, и получил возможность непосредственно наблюдать за партийными склоками и фракционным барышничеством. Когда со смертью Пия III, последовавшей буквально через несколько месяцев после избрания, был созван новый конклав, кардинал Медичи уже приобрел кое-какой опыт и изо всех сил старался, чтобы все заметили, сколь решительно он поддерживает кардинала делла Ровере, претендующего на высший сан в церковной иерархии. Избрание состоялось, новый папа взял имя Юлия И, и вскоре стало ясно, что властный, но стареющий понтифик рассматривает кардинала Медичи как нечто вроде своего протеже. Когда слухи о возрастающем влиянии Медичи достигли Флоренции, встречены они были там с некоторой настороженностью, и многие принялись гадать, чего именно семья добивается на сей раз.

 

20. МАКИАВЕЛЛИ НАХОДИТ СЕБЕ РОВНЮ

В годы правления Пьеро Содерини Флоренция постепенно усваивала республиканский стиль ведения дел — именно стиль, но не форму, ибо, за вычетом гонфалоньера, которого теперь избирали пожизненно, все прежние институты власти изменений, в общем, не претерпели. По традиционной системе избирались синьория и комитеты, как и раньше, входили в них исключительно представители семейств, выходцы из которых уже занимали административные посты (всего их было примерно три тысячи человек). Но главное заключалось в том, что ведущие семьи либо могущественные кланы вроде Медичи уже не могли манипулировать голосами. Сами же эти кланы более или менее поддерживали баланс сил и вынуждены были просто бороться за должности. Такому положению способствовало постоянное присутствие Содерини на государственной сцене, и хотя политического опыта у него было немного, ума и прозорливости хватало, чтобы подобрать себе нужных советников. Одним из самых одаренных в их кругу оказался Никколо Макиавелли — темноглазый молодой человек с большими амбициями. Это был небесталанный сочинитель, известный в кругу друзей своим острым насмешливым умом, в будущем блестящий дипломат и ведущий член комитета обороны.

Никколо Макиавелли родился в 1469 году и вырос в славные дни Лоренцо Великолепного. Его отец был обедневшим адвокатом, представителем почтенной флорентийской семьи со старыми корнями, которая особенно преуспевала столетие назад, во времена банковского расцвета Флоренции, конец которому положила Черная Смерть. Мать Никколо умерла еще в его отрочестве, но, кажется, успела оказать немалое воздействие на формирование сына; другим важнейшим источником этого формирования стало знание. Макиавелли были слишком бедны, чтобы позволить себе дать сыну правильное гуманитарное образование, так что он самостоятельно изучал латынь и впитывал в себя основы аристотелевской философии в ее средневековом духе, который все еще господствовал в Европе XV века, не исключая и Флоренции. Лишь позже друзья открыли ему римских поэтов, риторов и историков, оказывавших столь вдохновляющее воздействие на флорентийскую молодежь. Именно благодаря им Макиавелли узнал, что некогда Италия являлась центром великой империи, управлявшей всем подлунным миром. Контраст с нынешней ситуацией, когда города-государства втянуты в междоусобные распри, а на их территории бесчинствуют иноземные армии, был слишком очевиден.

Правда, в то же самое время Италия переживала тектонические культурные сдвиги, и чувствовалось это все сильнее: вскоре войдет в оборот само это слово — Rinascimento (Возрождение). И по мере того как эти сдвиги захватывали все большую и большую часть Европы, становилось ясно, что она вступает в новую эру. Это отнюдь не клише и не взгляд издали — признаки перемен ощущались повсеместно уже тогда, они четко прослеживаются в самых разнообразных и сразу же получавших широкое хождение сочинениях, от трактатов Пико делла Мирандола до работ голландского ученого начала XVI века Эразма Роттердамского. Распространение книгопечатания означало, что даже относительно бедный молодой человек вроде Макиавелли мог позволить себе приобрести произведения любимых авторов в какой-нибудь книжной лавке, каких во Флоренции было теперь немало. Известно, что в домашней библиотеке Макиавелли имелись сочинения Тацита, описывавшего жизнь таких страшных властителей, как Нерон и Калигула. Среди поэтов он выделял Лукреция, в чьей недавно обнаруженной большой философской поэме «О природе вещей» описывается происхождение мира и прослеживается во всей ее наготе подлинность удела человеческого. Мысль Лукреция, будто жизнь человека определяется, с одной стороны, различными особенностями его собственной природы, а с другой — случайностью, должна была производить глубокое впечатление. Сколь бы сильно ни верил Макиавелли в Бога изначально, вера эта пошатнулась еще в юные годы, и теперь до конца жизни он будет ходить в церковь по праздникам просто потому, что так положено. И в этом смысле он не составит исключения в кругу своих друзей-интеллектуалов.

Гуманистический мир, породивший Ренессанс в искусствах и давший толчок наукам в их взгляде на мир, испытывал теперь воздействие событий, выходящих далеко за пределы интеллектуальных штудий.

Португалец Бартоломео Диаш обогнул мыс Доброй Надежды и вышел в Индийский океан; в год смерти Лоренцо де Медичи Колумб пересек Атлантику и проложил путь в Новый Свет, сокровища которого, хлынув в Испанию, превратили ее в самую процветающую страну Европы. Положим, Колумб был генуэзцем, но состоял-то он на службе у испанской короны, и вообще сравнительно с большинством наций Италия получила от новых географических открытый совсем немного. Среди массы испанских, португальских, английских и голландских названий, которыми богат Новый Свет, итальянские представляют собой едва ли не исключение: Колумбия, Америка, Венесуэла («маленькая Венеция»), ну и еще несколько. Да и то, открытые итальянскими путешественниками, земли эти не стали колониями Италии.

Тем временем с вторжением французских армий с севера итальянские междоусобицы вступили в новую, весьма острую фазу. Ситуация осложнялась еще и тем, что с юга надвигались испанские войска. В общем, войны раздирали теперь на части всю Италию. Макиавелли рос в атмосфере политических бурь, шумевших как над всей страной, так и дома, во Флоренции. Ему было девять, когда ее потряс заговор Пацци; в двадцатипятилетнем возрасте он стал свидетелем возвышения Савонаролы, изгнания Пьеро Невезучего, унизительного для флорентийцев триумфа Карла VIII, вошедшего во главе своей армии в их родной город.

Об этом раннем отрезке жизни Макиавелли известно немного; из тени он вышел лишь в 1498 году, когда, ровно через месяц после казни Савонаролы, был избран секретарем Второй канцелярии. Двадцатидевятилетний Макиавелли предстает фигурой весьма заурядной: худой, с темными глазами-пуговками, черными волосами, маленькой головой, орлиным носом и неизменно поджатыми губами. Его биограф Паскуале Виллари отмечает, что «все в нем выдавало цепкий, наблюдательный ум, хотя, по виду, такой человек вряд ли мог оказывать влияние на других». Виллари подчеркивает также свойственные Макиавелли «саркастическое выражение», «холодную загадочную расчетливость», «мощное воображение». В общем, личность, верно, несимпатичная. И тем не менее Макиавелли, несомненно, пользовался популярностью среди своих друзей-интеллектуалов, а Пьеро Содерини ставил его особенно высоко. Должность секретаря Второй канцелярии означала, что Макиавелли отныне ведает административным управлением территорий, лежащих за пределами Флоренции. В дальнейшем он станет секретарем комитета обороны, то есть как бы министром иностранных дел Флорентийской республики. В этом качестве он пребудет ближайшие четырнадцать лет, отдавая все силы проведению политики Содерини.

За эти годы Макиавелли много ездил по Европе, побывал, в частности, во Франции и Германии. Главной его задачей было укрепление союзнических связей Флоренции на постоянно меняющейся политической арене Италии и за ее пределами; естественно поэтому, что ему приходилось встречаться с ведущими политическими деятелями Европы, включая недавно взошедшего на французский престол Людовика XII, императора Священной Римской империи Максимилиана I, нового папу Юлия II. Давая себе отдохновение от многотрудных дипломатических миссий, Макиавелли писал друзьям во Флоренцию, красочно и во всех подробностях пересказывая смешные любовные эпизоды, случавшиеся с ним во время долгих поездок по Европе. Макиавелли женился в 1501 году, тридцати двух лет от роду, и его брак был вполне типичен по времени и месту, а когда он разъезжал с дипломатическими поручениями по свету, жена оставалась дома, занимаясь детьми (всего их родится четверо). Ну а письма друзьям продолжали приходить, и подробности любовных похождений не оскудевали, ибо, несмотря на заурядную внешность, женщины вроде находили его весьма интересным господином.

В характере Макиавелли бросается в глаза некое странное противоречие. С одной стороны, он по-настоящему восхищался большими людьми, с которыми его сталкивала судьба, и, более того, во многих отношениях стремился стать вровень с ними, по крайней мере интеллектуально. С другой — испытывал потребность предстать перед друзьями в смешном виде. Иное дело, что, восхищаясь большими людьми, Макиавелли остро подмечал их недостатки, а склонность к шутке никогда не проявлялась публично. С появлением Макиавелли гуманизм заметно выходит за пределы избранного круга палаццо Медичи и иных домов, где собираются богатые и привилегированные. Острый, сардонический ум Макиавелли не служил ни одному из элитарных кланов, а выводы, к которым подталкивала его незаурядная наблюдательность, отличались сдержанным прагматизмом. Открыто Макиавелли не превозносил никого из славных и богатых. Политический опыт учил его пониманию механизмов взаимоотношений с людьми и миром. Он научился предпочитать реализм идеализму — с опорой, что вообще свойственно гуманистическому миросозерцанию, на мастерство и науку. Но поле его деятельности — не искусство, а действительность. Как гуманист Макиавелли больше доверял человеческим инстинктам и суждениям, основанным на опыте, нежели идеалистическим и религиозным принципам — в этом смысле он был прямым наследником гуманистического учения, как его осуществлял на практике Лоренцо Великолепный. Но если гуманизм Лоренцо отличался широтой и щедростью, то Макиавелли предпочитал расчет, при том что оба исходили из идеи самоценности человеческой жизни и ответственности человека, лишь в малой степени апеллируя — или не апеллируя вообще — к жизни трансцендентальной. Лоренцо пришел к осознанию того, что все возможно и все достойно хотя бы попытки осуществления. Макиавелли истолковывал эту посылку так: если возможно все, то все и дозволено — чтобы выжить, следует принять во внимание всю полноту человеческого характера, особенно его склонность к измене. В конечном итоге торжествует победу не благородный жест, а холодный расчет. По мере того как Макиавелли все ближе узнавал дипломатическую сцену с ее постоянным обманом и интригами, справиться с которыми не удавалось, взгляды его ужесточались. У других могли опуститься руки от безнадежности; Макиавелли искал выхода из положения. Если Италии суждено вернуть себе былое величие — величие времен Римской империи, — то ей прежде всего нужен лидер, готовый быть абсолютно безжалостным, лидер, который не остановится перед самыми крайними средствами достижения цели.

Был человек, который отвечал этим требованиям больше других, — Чезаре Борджиа. Макиавелли предстояло встретиться с ним дважды. В 1502 году, когда он нанес свой первый визит в Рим, Борджиа был главным военным советником своего отца, папы Александра VI. Выработав верную стратегию и опираясь на хорошо обученное и дисциплинированное войско, Борджиа расширял папские владения в Романье.

Незаконный второй сын того, кому предстояло стать папой Александром VI, Чезаре Борджиа родился в Риме в 1475 году. Несмотря на итальянские корни, его семейная жизнь была по духу своему чисто испанской. Это был славный, привлекательный на вид, чрезвычайно развитой мальчик, унаследовавший, однако, полный имморализм и безжалостность своего родителя, который готовил его к высокому положению в церкви. Вскоре, однако, стало ясно, что к этой миссии он готов еще меньше, чем его нечестивый отец, но тот стоял на своем, и в шестнадцать лет Чезаре стал архиепископом Валенсийским, а еще год спустя — кардиналом. Старшего брата Чезаре Хуана отец предполагал поставить во главе папских вооруженных сил, но Чезаре решил взять дело в свои руки и отравил Хуана. Будучи реалистом, Александр VI решил, что сейчас Чезаре — единственный, кому он может доверить командование своими силами, и разрешил сыну отречься от церковного сана. Затем он устроил его брак с одной из французских принцесс, в результате чего Чезаре Борджиа получил от Людовика XII титул герцога де Валентинуа. Теперь, заручившись союзничеством и военной поддержкой французов, можно было начинать военные операции в Романье.

В 1502 году, по прошествии трех лет успешных боевых действий, Чезаре Борджиа расширил границы Папской области вплоть до Адриатического побережья, и в знак его заслуг Александр VI сделал сына герцогом Романским.

Когда Чезаре повернул назад, в глубь полуострова, и взял Урбино, располагающийся на границе Флорентийской республики, Макиавелли был направлен к нему на предмет выяснения дальнейших намерений. Детали этого свидания нам известны из писем, которые Макиавелли направлял флорентийским властям. Двадцатисемилетний Борджиа принял делегацию из Флоренции ночью, при ярком пламени факелов, освещающих великолепный герцогский дворец (построенной тридцать лет назад отставным кондотьером Федериго да Монтефельтро). Бородатое лицо Борджиа, по которому нервно перебегали огоньки от мерцающих во тьме факелов, должно было привести визитеров в содрогание, и если замысел хозяина действительно был таков, то следует признать, что он вполне удался. Начал Борджиа с обманчивой любезности, заявив, сколь высоко он ценит тот нейтралитет, который соблюдала Флоренция во время его боевых действий. Но если сейчас город по какой-либо причине откажется от дружбы с ним, он, Чезаре Борджиа, — и тут в его голосе зазвучали стальные ноты, — без колебаний перейдет границу и восстановит власть семейства Медичи, глава которого кардинал Джованни является другом его отца-понтифика. Флорентийские делегаты заверили, что Флоренция ни в коей мере не покушается на территории, захваченные Борджиа. Но этого ему было мало. Он заявил, что ему не нравится республиканский стиль правления, и если флорентийцы не сменят его сами, он сделает это за них. Гости стояли на своем: народ Флоренции, смело бросили они, вполне удовлетворен республиканской властью, и в этих вопросах только его голос имеет значение. Борджиа рассмеялся им в лицо. Хватаясь за последнюю соломинку, дипломаты напомнили Борджиа, что город все еще состоит в союзнических отношениях с Францией и в случае нападения на Флоренцию договор о дружбе обязывает Людовика XII прийти на помощь. И вновь Чезаре лишь рассмеялся: «Я лучше вашего знаю, что сделает король Франции. Вас обманут». Флорентийцы отлично понимали, что Чезаре говорит правду, но и глазом не моргнули. К тому же понимали они и другое: Чезаре тоже блефует, ни за что он не пойдет на риск конфликта с Людовиком XII. Наутро Макиавелли во весь опор поскакал во Флоренцию доложить синьории о складывающейся ситуации. По его оценке, Борджиа воздержится от наступления, хотя, имея в виду его характер, ни в чем нельзя быть уверенным.

К счастью, Чезаре отвлекли иные, более неотложные дела: ему стало известно, что несколько высших офицеров во главе с Вителоццо Вителли подняли бунт и увели своих солдат. Это поставило Борджиа в сложное положение, и он немедленно залез в папскую казну и нанял французов. Тут уже задумались Вителли и другие заговорщики. Они предложили Борджиа встретиться и решить все разногласия миром, на что тот с готовностью согласился.

Тут-то как раз Макиавелли и отправился на свое второе свидание с Чезаре Борджиа, которое в итоге растянулось на несколько месяцев. Именно в это время последний и продемонстрировал все свои возможности. Борджиа предложил Вителли встретиться в городке Сенигаллия на Адриатическом побережье и в качестве жеста доброй воли, долженствующего убедить мятежного командира в своих мирных намерениях, распустил свои французские войска и появился в сопровождении всего нескольких охранников. Борджиа приветствовал Вителли и его спутников «широкой улыбкой... как старых друзей». А сам между делом ловко оттеснил их от солдат и, не медля ни минуты, бросил в темницу, где той же ночью «под рыдания и мольбы о милосердии» пленники, «наперебой обвинявшие друг друга», были по его приказу задушены.

Этот инцидент оказался важным для Макиавелли, он пишет о нем в своем трактате, озаглавленном «Предательство герцога Валентинуа по отношению к Вителли и другим», а впоследствии приведет в качестве образца в шедевре политической философии, принадлежащей перу автора, — «Государь». В обоих случаях Макиавелли не столько приводит пример того, как надо вести политику, сколько описывает механизмы того, что сегодня мы называли бы реальной политикой.

Только не надо путать реальную политику с реальностью, Макиавелли, во всяком случае, их не путает. Он был художником, верящим в мастерское воплощение своих идей. Что бы там Макиавелли в своих отчетах ни писал, сегодня нам известно, что французов, дабы успокоить Вителли, Борджиа вовсе не распускал, более того, они внезапно появились на месте действия, поставив его в весьма затруднительное положение: оставалось только блефовать. Макиавелли со спутниками сопровождали Борджиа на роковое свидание в Сенигаллии, и в своем первоначальном отчете он красноречиво описывает, как появление французов «заставило людей Борджиа буквально на уши становиться». Точно так же рыдания и взаимные упреки жертв — позднейший плод фантазии: изначально об этом ничего не говорится. Замысел Макиавелли состоял в том, чтобы возвысить личность Борджиа, не превратить того, в ком он видел живого носителя своих идей, в обыкновенного паникера и обманщика. Впрочем, даже не так: Борджиа был интересен Макиавелли не сам по себе, главное — метод. Налицо — наука действия, свободного от морали. Это совершенно новая наука — наука политики. Что Макиавелли искал и что он опишет в «Государе», так это формальный метод, который способен объединить щедрые жесты Лоренцо Великолепного и безжалостность Чезаре Борджиа. Это будет наука, которая трансформирует подобную щедрость, подобный блеф, подобный оппортунизм и подобную жесткость в некий набор процедур, применимых в тех или иных обстоятельствах. Успешная политика — это наука, и морали в ней места нет.

Судьба распорядилась так, что во время этой своей второй дипломатической миссии к Борджиа Макиавелли познакомился и сдружился с его главным военным инженером, который был также, по мнению многих, крупнейшим ученым своего времени. Науки в современном смысле тогда еще не было, и ученым оказался художник — Леонардо да Винчи. Вот еще один человек, разрываемый противоречиями; может, это и привлекло к нему Макиавелли. Война была для Леонардо воплощенным ужасом, а в то же время он часами просиживал в кабинете над чертежами военных машин, далеко опережающих свое время. Леонардо ненавидел тиранию и в то же время не видел ничего зазорного в том, чтобы выполнять заказы тиранов, таких как Лодовико Сфорца, а теперь вот Чезаре Борджиа.

Встреча Макиавелли и Леонардо — это встреча двух людей, которые на заре науки выражали веру в эмпирический метод. Леонардо пристально вглядывался в окружающий его мир и пытался понять, как он устроен; Макиавелли на свой, политический, лад был занят в точности тем же самым. В то же время их встреча символизирует дальнейшее развитие самого духа гуманизма — до той точки, в которой он раздваивается: гуманизм, питавший ранее живопись, поэзию и философию, захватывает теперь обширные пласты реальной действительности — политику и зарождающуюся науку.

По возвращении Макиавелли во Флоренцию Содерини предложил ему возглавить комитет по обороне и разработать государственную военную стратегию, пребывающую ныне в полном расстройстве. В 1494 году восстала Пиза, фактически отрезав Флоренцию от моря; последовавшая затем осада города ни к чему не привела, главным образом оттого, что наемники не желали подвергать себя опасности. Макиавелли предложил отказаться от их услуг и создать собственную регулярную армию. Это была революционная идея — до сих пор ни в одном из итальянских городов профессионального, полностью обученного ополчения не было. Содерини предложение принял, и по прошествии недолгого времени Макиавелли уже муштровал людей в новых алых мундирах, с белыми шапочками и в жилетах, а также в носках с красно-белыми полосами: армия — гордость Флоренции и одета должна быть соответствующим образом.

На должность военного инженера Макиавелли пригласил Леонардо да Винчи, и тот сразу же выдвинул оригинальное предложение, как взять верх над Пизой. Если отвернуть русло Арно, так чтобы река обтекала город, можно одним ударом убить двух больших зайцев: Флоренция получит прямой выход в море, а Пиза останется буквально без воды. Макиавелли, которого всегда привлекали решительные действия, был в полном восторге. Увы, замысел Леонардо пострадал от того же самого рокового дефекта, который не дал осуществиться столь многим из его идей, — он опередил свое время, уровень тогдашней технологии просто не позволял решить такую задачу. В результате все обернулось фарсом: сотня солдат в заляпанных мундирах, по колено в грязи, принялась копать широкую траншею. Содерини быстро положил конец этому дорогостоящему предприятию, а Леонардо было предложено поискать иное место для приложения своих талантов. К счастью, у этой истории был хороший конец: под напором нового ополчения Пиза пала. Это был величайший триумф ее создателя, и Макиавелли получил из Флоренции известие, что в честь его важнейшей победы в городе будет устроен фейерверк. «Вы в одиночку восстановили честь Флорентийской республики», — писал один из друзей и почитателей Никколо Макиавелли.

Но в конце концов, поток истории, которую, каждый на свой лад, стремились подчинить себе и Макиавелли, и Чезаре Борджиа, смыл обоих. В 1503 году, получив известие о болезни папы Александра VI, Борджиа поспешил в Рим. После смерти отца он захватил Ватикан и попытался взять власть в свои руки, но не сумел предотвратить проведение выборов нового папы. Правда, Пий III назначил Борджиа «гонфалоньером папских вооруженных сил», что фактически гарантировало ему контроль над завоеванными ранее территориями. Помимо того, хоть и его самого свалила серьезная болезнь, Чезаре Борджиа оставался герцогом Романским, причем не просто по имени. Но не прошло и нескольких месяцев, как Пия III сменил на папском престоле Юлий II — заклятый враг семейства Борджиа. Положение Чезаре казалось безнадежным, но тут, совершенно неожиданно, Юлий, напротив, упрочил его позиции, направив на подавление антипапских сил, поднявших бунт в Романье. А затем, с мастерством, достойным самого Борджиа, арестовал его; ценой свободы была передача всех романских городов в прямое подчинение папе. Потеряв опору, лишившись сильных союзников, Борджиа был вынужден бежать из Италии и три года спустя умер в Испании.

В «Государе» Макиавелли объясняет этот резкий поворот судьбы болезнью Борджиа, которая и лишила его беспощадной решимости. «Ему ни в коем случае не следовало допускать, чтобы Ватикан достался одному из тех кардиналов, которых он унижал, либо тому, у кого имелись основания его бояться, ибо люди наносят удар то ли из страха, то ли из ненависти». Начав в духе Макиавелли, Юлий II и продолжал точно таким же образом. Прежде всего он вступил в союз с французами, чтобы изгнать венецианцев с папских территорий, которые они заняли после бегства Борджиа. В согласии со своими взглядами на то, как следует вести себя церковнику, Юлий II возглавил военный поход лично, настояв при этом, чтобы его сопровождали все двадцать четыре кардинала. Картина получилась довольно жалкая и комичная: преклонных лет, тучные кардиналы, вскоре оказались в обозе папской армии. И лишь юный кардинал Джованни де Медичи оказался на высоте: близорукий и тоже не худощавый, он тем не менее знал, как и чем воодушевить воинство, — папа Юлий был весьма доволен.

Решив с помощью французов венецианскую проблему, папа далее обнаружил свои истинные замыслы, состоявшие в том, чтобы избавить Италию от «захватчиков-варваров» (то есть как раз от французов). Юлий VII созвал очередное заседание Священной Лиги с участием Неаполя, Священной Римской империи и поставленной на свое место Венеции. Флоренция, по-прежнему сохраняющая союзнические отношения с Францией, благоразумно воздержалась. Узнав о таком коварстве, Людовик XII настолько рассвирепел, что потребовал созвать конклав французских кардиналов с целью смещения папы. Провести его король Франции решил в Пизе, что немало напугало Флоренцию.

Папа Юлий II истолковал флорентийский нейтралитет как предательство интересов Италии и Священной Лиги и поклялся, что город дорого заплатит за такое поведение. Но сначала ему надо было завершить дела с французами, которые все еще удерживали Болонью и большую часть Ломбардии. Папа направил туда армию, состоящую как из итальянских, так и мощных испанских соединений, поставив во главе ее кардинала Медичи. Папское воинство состояло не менее чем из трех тысяч конников и двадцати тысяч пехотинцев. Своему верному молодому кардиналу Юлий II пообещал, что в случае достижения успеха он вернется во Флоренцию в качестве правителя города.

В пасхальную субботу 1512 года мощная французская армия, состоявшая из двадцати четырех тысяч пехотинцев и четырех тысяч лучников, под командой юного лихого генерала Гастона де Фуа заняла позиции на плоской местности невдалеке от Равенны, у берега Ронко. Напротив нее, повинуясь звучным командам знаменосцев, выстроились итальянцы и испанцы. Перед строем, на белом жеребце, одетый в свою красную кардинальскую мантию, появился кардинал де Медичи и обратился к солдатам с речью. Звенящим от напряжения голосом он призвал их мужественно сражаться за папу и молить Бога о славной победе над чужеземцами (интересно, как восприняли эти слова испанские слушатели?). Сопровождаемые горделивым взглядом своего командующего, солдаты храбро пошли в наступление, хотя, по словам историка тех лет Гвиччардини, «близорукость мешала кардиналу Медичи наблюдать наиболее острые схватки».

Обе армии обладали мощной артиллерией, и в первые же минуты сражения пехоту с обеих сторон начал косить град ядер. Итог оказался одним из самых кровавых в истории европейских войн: погибло десять с половиной тысяч французов и еще больше испанцев и итальянцев. Это позволило первым объявить себя победителями, и когда новости достигли Флоренции, облегченно вздохнувшие граждане устроили на улицах города грандиозный фейерверк.

По окончании сражения кардинал Медичи спешился и начал обходить павших, стараясь ободрить раненых и умирающих. Больше им помочь было нечем: фельдшеров не было, и лишь закатные лучи весеннего дня скользили по телам стонущих, вскрикивающих и мертвых — им повезло больше. Даже Гастону де Фуа, агонизирующему в своей белой тунике, заляпанной серым мозговым веществом, подле лошади, некому было оказать медицинскую помощь. Можно представить себе переживания кардинала Медичи — кажется, впервые в жизни ему пришлось выполнять роль, к которой обязывал его духовный сан; хотя проще, пожалуй, вообразить другое — чувства, которые он испытывал, когда появившиеся французы взяли его в плен.

Несмотря на «победу», последние решили вернуться назад и двинулись в сторону Альп; цели своей кардинал Медичи, таким образом, достиг, только по иронии судьбы ему пришлось последовать за «победителями» — за такого пленника можно получить щедрый выкуп. Но когда речь идет о Джованни де Медичи, всегда можно ждать чего-то необычного. Как ни поразительно, ему удалось бежать: натянув чей-то чужой, не по размеру, мундир, он ухитрился ускользнуть от своих стражей, а затем и преследователей, говорят, укрывшись в голубятне.

По возвращении в штаб-квартиру папской армии кардинал Медичи получил сообщение от Юлия II: он может направляться в Тоскану и объявить себя правителем города Флоренция. Желая избежать кровопролития, кардинал Медичи загодя снесся с Содерини, призывая того капитулировать. Содерини отказался — предварительно, правда, созвав парламент и посоветовавшись с гражданами города. Теперь в его распоряжении имелось созданное усилиями Макиавелли девятитысячное ополчение; потрепанная же армия кардинала Медичи по численности была примерно вдвое слабее.

Макиавелли принялся готовиться к обороне города. Кардинал Медичи тем временем приблизился к городку Прато, расположенному милях в десяти к северо-западу от Флоренции. К несчастью, услышав о приближении испанцев, внушавших повсеместный страх, ополчение Прато побросало оружие и разбежалось. Рвущиеся в бой испанцы ворвались в город, не встретив сопротивления, и последовала ужасающая сцена: в течение двух дней испанские солдаты грабили, насиловали, убивали и жгли. По свидетельству очевидца, «монахини женского монастыря, в который ворвались захватчики, понуждались к совокуплению, иногда самым извращенным образом. Матери сбрасывали своих дочерей с городских стен и прыгали следом за ними...» Солдаты явно вышли из повиновения своему начальнику, который делал все возможное, чтобы хоть как-то смягчить положение; посреди всеобщего смятения и паники кардинал Медичи попытался запереть как можно больше женщин в местной церкви — для их же безопасности. В целом за эти два дня в Прато погибло более четырех тысяч человек — катастрофа почти беспрецедентная по своим масштабам.

Когда об этом стало известно во Флоренции, город охватил ужас. Группа приверженцев Медичи направилась во дворец синьории и потребовала отставки Содерини. Тот без колебаний повиновался и поручил Макиавелли сообщить кардиналу Медичи о своем решении, а также попросить гарантий свободного выезда из города. Они были даны, и Содерини покинул Флоренцию. Через некоторое время на его поимку были отряжены папские агенты, но ему удалось добраться через Адриатику до порта Рагуза (ныне Дубровник, а тогда христианский анклав Оттоманской империи, не подчиняющийся папе), где началась его жизнь в изгнании.

1 сентября 1512 года кардинал Медичи в сопровождении своего кузена Джулио вошел во Флоренцию. Восемнадцать лет должно было пройти, чтобы Медичи вернулись в свой город. Первые несколько месяцев кардинал Джованни правил сам, а затем передал бразды правления своему младшему брату Джулиано, названному в честь дяди, убитого в ходе заговора Пацци.

Как ни странно, Макиавелли потерял свой пост лишь через два месяца после возвращения Медичи. Наказание выглядело так: освобождение от должности (за поддержку Содерини); лишение гражданства (большое публичное унижение); штраф 1000 флоринов. Макиавелли был изгнан из города, местом поселения ему определили небольшое имение в семи милях от Флоренции, которое он унаследовал от отца. Ему было всего сорок три года, а жизнь лежала в развалинах.

Но худшее ждало впереди. Четыре месяца спустя, в феврале 1513 года, был раскрыт заговор с целью убийства нового правителя города Джулиано де Медичи. У одного из заговорщиков обнаружился список двадцати влиятельных граждан Флоренции, могущих поддержать их в случае успеха. Было в нем и имя Макиавелли, что повлекло за собой немедленную выдачу ордера на арест.

Едва узнав об этом, Макиавелли поспешил во Флоренцию и сам предал себя в руки властей. Таким образом он собирался продемонстрировать свою невиновность; тем больше его потрясло заключение в Барджелло, где его подвергли пыткам: четырем сокрушительным ударам strappado (что оказалось достаточным, чтобы заставить Савонаролу признаться в ереси). Макиавелли был не молод и не чрезмерно крепок физически и тем не менее выстоял. Вспоминая впоследствии это испытание, он с гордостью говорил, что «держался настолько крепко, что сам от себя такого не ожидал». Пожалуй, в этом нет преувеличения, и уж, во всяком случае, признайся Макиавелли — пусть то был самооговор, лишь бы положить конец мучениям, — в том, что знал о заговоре, смертной казни ему не избежать.

К счастью, его признали невиновным; тем не менее событие это оставило глубокий след в его судьбе. В своем главном труде Макиавелли подчеркивает роль пытки: дабы правление государя было успешным, «его следует постоянно бояться, а страх вызывает наказание, которому он может подвергнуть». В данном случае Макиавелли опирается на личный опыт — законы и моральное осуждение обретают большую силу, когда за ними стоит страх перед пыткой.

Макиавелли продержали в Барджелло еще два месяца, после чего, разбитый и угнетенный, он вернулся в свое сельское убежище. Впоследствии он опишет свою жизнь здесь, расскажет, как на тосканских холмах выращивал оливковые деревья и виноград, водил на выпас с десяток овец и баранов; а когда солнце садилось, шел на местный постоялый двор и играл в карты с хлебопеком и мельником. Славная, беззаботная жизнь, но Макиавелли ее ненавидел. Он все еще мечтал о возвращении в политику.

Во Флоренцию заструился поток писем, но печальное чтение являют они собой. Макиавелли тратит свой незаурядный литературный дар на сочинение раболепных посланий, куртуазных, льстивых стихотворений, изредка перемежающихся советами, касающимися текущих дел, в занятиях которыми он успел приобрести немалый опыт. Ответа не было. Между ним и коридорами власти стояли теперь враги и вчерашние соперники, и уж они-то бдительно следили за тем, чтобы письма не доходили до адресата, так что выверенные и часто неожиданные рекомендации Макиавелли использовались, но лишь во благо других. «Оказавшись среди всех этих тварей, — с горечью описывал он свое положение одному из друзей, — я просто даю мозгам заплесневеть и переживаю горькую судьбину».

Осенью 1513 года Макиавелли засел за «Государя» и написал его на едином дыхании. Уже к концу года работа была завершена. В ней сконцентрировался политический опыт автора, накопленный за всю жизнь; все, что он узнал на службе у Флоренции на протяжении одного из самых сложных и опасных периодов ее истории, вылилось на страницы в виде ряда простых, но глубоких истин с иллюстрациями из прошлого. Это была, ни больше ни меньше, новая политическая философия управления государством, и в отличие от прежних опытов такого рода «Государь» отличается практицизмом, это не просто теоретическая модель и тем более не утопия. В нем говорится о том, что произошло, а не о том, что должно произойти.

Безвыходное положение, в какое попал Макиавелли, оказало отрезвляющее воздействие: словно бы впервые в жизни он увидел (и придал увиденному письменную форму) безжалостную подноготную всей политической действительности. И попытался представить ясную и четкую картину мира, каков он есть и всегда был. «Государь» адресован властителю, в нем говорится о том, как наилучшим и наиболее эффективным образом использовать свою власть, как укрепить ее и как удерживать на протяжении максимально длительного времени. Эти практические и действенные правила и составляют ядро политической науки Макиавелли: «Государь, желающий укрепить свое положение, должен научиться не всегда быть добрым, он должен быть или не быть добрым в зависимости от того, что в данный момент требуется». Властитель должен научиться лгать, обманывать, лукавить — иначе власть не сохранишь; он должен научиться, если нужно и когда нужно, предавать даже ближайших друзей и союзников. В этой науке нет места моральным принципам — одна лишь прагматика; если хочешь сохранить власть, обязан быть беспощадным, а государь остается государем лишь постольку, поскольку у него есть реальная власть.

Правда, всегда есть нечто, остающееся за пределами непосредственного воздействия государя. Политика есть просто борьба двух сил. Одна — virtu, что не следует путать с virtue — добродетелью. В словаре Макиавелли virtu означает силу, или мощь, и происходит от латинского vir — муж, мужчина, и использование virtu — это и есть управление, руководство. Другая сила — fortuna — случай, удача, судьба, каковая стремится подорвать virtu, но отчасти находится под ее контролем. Отражая предрассудки своей эпохи и особенности итальянской грамматики, Макиавелли использует virtu в мужском роде, a fortuna в женском. Его совет, как следует обращаться с fortuna, как, впрочем, и вся его философская концепция власти с современной точки зрения, политически некорректен. «Решительность лучше осторожности, — наставляет он, — ибо fortuna — женщина, а женщину, если хочешь держать ее в узде, надо ограничивать и бить».

Макиавелли считал, что наука как таковая лежит вне пределов этики и сострадательности — она либо работает, либо нет. Все, им изложенное, пропитано духом психологического имморализма; все, к чему он стремился, — обнаружение наиболее эффективного и беспощадного способа приведения политической науки в действие. В этом смысле его часто неверно истолковывают. Главный побудительный мотив Макиавелли — вернуть Италии величие, былое величие Рима, а «беспощадная» наука — это инструмент, при помощи которого властитель решит эту задачу. Средства оправдываются целью, пусть даже Макиавелли не всегда писал о ней с достаточной определенностью, в результате чего мы и обращаем больше внимания на средства, каковые он столь упорно отстаивал.

Значение «Государя» оказалось колоссальным, появление этой работы знаменовало решающий шаг в развитии нашего европейского политического самосознания. Нам предлагалось понять, что для нашего процветания, как нравственных особей и членов эффективно руководимого общества, (или даже просто выживания) потребна известная доля лицемерия. Такова плюралистическая идея, до сих пор лежащая в основании западной культуры: органическое противоречие между духовной и гражданской жизнью, между ценностью как принципом и ценностью как практическим действием. Такого рода плюрализм предполагает способность принять данную дихотомию и примириться с ней, что, своим чередом, подразумевает софистику (или цинизм), которая превыше логики. Не всегда осознанно, но Медичи и Флоренция хорошо иллюстрируют путь к этому самосознанию Запада. Сначала Козимо де Медичи боролся с противоречиями между грехом ростовщичества и спасением души, не желая отказываться ни от того, ни от другого. Далее, Савонарола продемонстрировал невозможность религиозного фундаментализма в коммерческом и политически жизнеспособном обществе. И наконец, Макиавелли показал глубинное расхождение между этикой и искусством управления: плюрализм, усвоив который, мы научились жить. Такова неудобная, неприятная истина, таково неразрешимое противоречие, в котором многие усматривают краеугольный камень последующего мирового господства западной цивилизации.

Но самому Макиавелли его учение успеха не принесло. Он посвятил «Государя» сначала одному из членов семьи Медичи, затем другому, но интереса у них не вызвал, что и понятно: такого рода идеи редко даруют друзей. В изгнании Макиавелли ступил на литературную стезю, написав, в частности, комедию в духе черного юмора «La Mandragola» («Мандрагора»), считающуюся одним из первых образцов этого жанра на итальянском языке. Некоторое время спустя Медичи немного подобреют, и Макиавелли будет заказана «История Флоренции». Это яркая работа, но, разумеется, далеко не беспристрастная, она явно написана с позиций Медичи; сочиняя «Историю», Макиавелли рассчитывал, что она принесет ему какое-нибудь важное назначение. Назначения последовали, но второстепенные — сначала Макиавелли съездил с каким-то поручением в Лукку, а затем получил пост смотрителя городских стен. Но на верхние этажи власти уже не поднялся и умер в 1527 году человеком обедневшим и разочарованным в жизни.

Через пять лет появилось первое издание «Государя» на итальянском. Вскоре он был переведен на все основные европейские языки, и имя Макиавелли стало паролем зла в странах Запада, которым было трудно примириться с его неудобными постулатами. Тем не менее на английском «Государь» издавался и переиздавался на протяжении четырехсот лет. А в отказе Медичи принять эту книгу заключена особая ирония, ведь это идеальное руководство на тему как быть крестным отцом итальянского Ренессанса.

 

21. РИМ И ПАПА ЛЕВ

Восстанавливая во Флоренции власть Медичи, кардинал Джованни следовал примеру своего отца Лоренцо Великолепного: последовала целая череда празднеств. На площади синьории устраивались маскарады и карнавалы, запрещенные со времен Савонаролы, на виа Ларга, близ палаццо Медичи, куда вернулись его прежние хозяева, были выставлены столы с бесплатным вином и сладостями. Параллельно происходили стремительные перемены на политической сцене. Людей вроде Макиавелли заменяли на различных постах приверженцы Медичи. Было распущено постоянное ополчение. Срок полномочий гонфалоньера сократился до одного года. Произошли радикальные сдвиги во внешней политике — Флоренция вошла в Священную Лигу папы Юлия II.

Но вот в феврале 1513 года, через шесть месяцев после восстановления власти Медичи, до Флоренции докатилась весть о том, что папа при смерти. В ту пору, в результате чрезмерных нагрузок, сильно пошатнулось и здоровье кардинала Медичи, никогда не отличавшееся особой крепостью. У него обнаружилась язва желудка, не отпускали геморроидальные боли, вызванные долгим пребыванием в седле во время военных кампаний. Тем не менее кардинал ясно отдавал себе отчет в том, что сейчас его место в Риме, иначе он не сможет оказать сколько-нибудь существенного влияния на решение кардинальского конклава при выборах нового папы. Он велел посадить себя на носилки и, превозмогая боль, отправился по ухабистой дороге в Рим, за сто пятьдесят миль, — лишь для того, чтобы по прибытии на место, в первых числах марта, узнать, что папа Юлий II скончался. А сам кардинал чувствовал себя после дороги так плохо, что ему оставалось лишь слечь на неделю.

Тем временем начались заседания конклава. Происходили они согласно традиции: во избежание каких бы то ни было внешних воздействий кардиналы удалились в замкнутое помещение, которое запрещалось покидать до принятия решения; даже окна были плотно закрыты, лишь еду разрешалось приносить. День проходил за днем, в запертом помещении становилось все душнее, и чем дольше шли споры, тем все острее ощущалась потребность в глотке свежего воздуха и новом белье. Через некоторое время ухудшилось качество еды, да и меньше ее стало. К тому времени, когда к конклаву присоединился кардинал Медичи, рацион двадцати пяти тучных мужчин в насквозь пропотевших красных мантиях сократился до одной трапезы в день, а кормили так, как кормят вновь обращенных монахов в самых строгих монастырях.

В пору своей римской юности кардинал Медичи терпеливо и настойчиво обзаводился друзьями в кругу влиятельных кардиналов, составляющих окружение папы Юлия II. Его воспитанность и добродушие, чувство юмора, большая щедрость и несомненный ум, наряду с близостью к коридорам власти, позволили ему занять видное положение в клерикальных кругах. Многие из тех давних друзей были готовы проголосовать за него как за компромиссную фигуру, другие же руководствовались двумя основными соображениями. Несмотря на его героические подвиги в ходе папских баталий, большинство понимало, что по природе своей кардинал Медичи — человек не воинственный и потому в отличие от Юлия II не будет вовлекать Ватикан в бесконечные военные авантюры. У многих из присутствующих сохранились добрые воспоминания о тех днях, когда отец кардинала Медичи Лоренцо Великолепный столь усердно трудился во имя поддержания мира в Италии. Вторая же причина заключалась в том, что кардинал Медичи — человек явно нездоровый, о чем свидетельствует хотя бы его гигантский вес; если его избрание окажется ошибкой, ничего страшного, скорее всего он и двух лет не протянет. Но все эти аргументы наталкивалась на решительное сопротивление со стороны фракции во главе с кардиналом Франческо Содерини, братом смещенного флорентийского гонфалоньера Пьеро; и несмотря на спертый воздух, не говоря уже о скудной и с каждым днем все больше усыхающей диете, выхода из тупика не находилось. Кардиналы ожесточенно переругивались за столом, а в провонявших туалетах пытались заключить тайные сделки.

Во время одного из перерывов кардинал Медичи подошел к кардиналу Содерини и пустил в ход свое незаурядное обаяние. О действенности его свидетельствует тот факт, что Содерини в конце концов сдался и пообещал поддержку сопернику, хотя для этого понадобилось подкрепить обаяние определенными посулами. Пьеро Содерини будет возвращен из своего изгнания в Рагузе, и хотя кардинал Медичи настоял на том, что во Флоренцию он не вернется, в Риме ему будет обеспечено достойное проживание до конца дней. Далее, кардинал Медичи обязуется женить своего молодого племянника Лоренцо (сына Пьеро Невезучего) — возможного будущего правителя Флоренции — на одной из племянниц кардинала Содерини. Таким образом, семья последнего окажется в родстве с новыми правителями Флоренции, а также с новым папой, что обеспечит ей в будущем высокое положение и связанные с ним возможности.

К великому облегчению вконец обессилевших кардиналов, Медичи был избран очередным папой. По примеру предшественников, бравших имена великих военачальников (Александр VI оглядывался на Александра Македонского; Юлий II — на Юлия Цезаря), он выбрал имя Льва X, что должно было символизировать храбрость и величие. А помимо того, в этом имени заключался намек, который наверняка будет понят флорентийцами, — он отсылает к хранителям города, по-прежнему обитающим в своих клетках на виа дей Леони.

Согласно сведениям, полученным венецианским послом, новый папа воскликнул в разговоре со своим братом Джулиано: «Всевышний даровал нам папский престол! Воспользуемся же этим!» Эти слова явно задали тон новому понтификату, и подобные чувства быстро распространились по городам и весям Италии. Когда Джулиано де Медичи, правивший Флоренцией в отсутствие брата, принес домой весть об избрании, по городу прокатилась волна торжеств, не спадавшая в течение нескольких дней. Пусть организованы они были Джулиано, нет никаких сомнений, что ликовали люди искренне: Лев X стал первым папой-флорентийцем, и это большая честь для его родного города. Под возгласы «Palle! Palle!» на площадях зажигались костры, палили мортиры, а небо освещалось fuochi d'artificio (петарды), завезенными из Китая примерно столетие назад в военных по преимуществу целях, но ныне обретающих по всей Италии праздничные функции.

Понтификат, унаследованный Львом X, имел тройственный характер. Во-первых, папа является наместником святого Петра и, стало быть, высшим арбитром и толкователем христианского учения. По иронии судьбы эта роль выпала человеку, чья вера в Бога никогда не была главным в жизни; более того, отличалась такой неопределенностью, что с некоторой натяжкой нового папу можно было бы назвать агностиком. Он получил образование в новом ренессансном духе, изучал по преимуществу древних классиков, то есть язычников, а учителем его был Полициано, поэт, который в ту пору едва ли выказывал сколько-нибудь заметные признаки веры в Бога; равным образом, приобщение будущего папы к проповедям Савонаролы не оказало на него ни малейшего религиозного воздействия, скорее даже еще больше поколебало в вере. Таким образом, если, что представляется весьма вероятным, Лев X действительно был агностиком, то, стало быть, как ни поразительно, он стал первым папой, для которого существование Божества имело проблематичный характер. Злодеи вроде Александра VI и целого ряда его жуликоватых предшественников были людьми слишком примитивными духовно, слишком суеверными, чтобы даже задумываться о существовании Бога; лицемерие было для них столь органично, сколь и ортодоксия — по их мнению, папе-еретику уготована только одна дорога — в ад. Ну а папа Лев X был, с одной стороны, отменно образован, а с другой — слишком воспитан, чтобы нарушать правила игры. Он соблюдал все положенные ритуалы, и на публике его поведение всегда отвечало нормам поведения правоверного христианина. В отличие от ряда своих предшественников первый папа-агностик был одновременно широко образованным теологом и великолепно знал доктринальные требования; чего он был лишен, так это веры в доктрину. В этом смысле по крайней мере Лев X вел себя соответственно макиавеллеву этосу, от чего его понтификат ничуть не пострадал.

Другая его сторона заключалась в том, что Лев X унаследовал от своих предшественников титул правителя Папской области, занимавшей ныне значительную площадь — всю Романью. А в данном случае эта власть распространялась и на Флоренцию, которой новый папа продолжал править, несмотря на то что номинальным главой республики был его младший брат Джулиано. Все разговоры об интригах Медичи давно умолкли, и Лев X провозгласил своего брата «капитан-генералом Флорентийской республики». Парадоксальным образом внешнее управление со стороны папы было главной гарантией независимости Флоренции, в противном случае она вряд ли сохранилась бы как отдельное государство.

В былые времена серьезную угрозу Флоренции представлял действовавший от имени папы Чезаре Борджиа; ныне же, с восшествием на ватиканский престол Льва X, эта угроза исчезла, более того — Флоренция могла теперь полагаться на поддержку папской власти. Дабы укрепить эту связь, Лев X сделал своего кузена и одновременно самого близкого и доверенного друга Джулио архиепископом Флорентийским.

И наконец, папа являлся главой католической церкви, института, который охватывал практически весь христианский мир. Лишь в России и отдельных частях Балкан православная церковь пережила падение Константинополя, в то время как римско-католическая церковь давно распространила свое влияние за пределы Европы, утвердившись в обеих Америках и готовясь утвердиться в Африке, Индии и на Дальнем Востоке. Посты, церковные платежи, налоги — все это приносило папской казне гигантские средства, стекавшиеся со всего мира.

Лев X последовал примеру своих предшественников, назначив близких и дальних родственников на выгодные должности, — в качестве благодарности можно было ожидать неизменной поддержки. Эти назначения не ограничивались церковью: скажем, племянника Лоренцо папа сделал герцогом Урбино, имея в виду, что в один прекрасный день он станет во главе царства Медичи, которое предстоит создать в Романье. Добившись папской власти, семья теперь обнаруживала все более и более значительные амбиции, следуя в этом смысле примеру Лоренцо Великолепного, первого из Медичи, кто стал играть ключевую роль в итальянской политике, изнутри познав, таким образом, ее механизмы. Странно, но в данном случае в его безграничных устремлениях зеркально отразились идеи Никколо Макиавелли: власть следует расширять любыми возможными способами, строя, елико возможно, планы заранее и используя любые лазейки. Наверняка Лоренцо Великолепный старался внедрить эти идеи в своих сыновей, хотя благодаря обстоятельствам и характеру, Пьеро Невезучий оказался бессильным воплотить их в жизнь. И все же Лоренцо, должно быть, предвидел, что кончится дело именно этим, и чувствовал, что вверяет судьбу Медичи Джованни, будущему Льву X, — связь прослеживается настолько тесная, что замысел и план действий, выработанный Лоренцо Великолепным, может рассматриваться как скрытый компас политики Льва X.

В таком свете второстепенные как будто его решения выглядят как элементы одной большой стратегии. Когда-то Лев X обещал кузену, новоиспеченному епископу Флорентийскому, что в случае избрания папой сделает его кардиналом. К сожалению, это оказалось неосуществимым: Джулио был незаконнорожденным, а церковный устав запрещал детям, рожденным вне брака, становиться кардиналами. Положим, Александр VI надел кардинальскую шапку на своего незаконнорожденного сына Чезаре Борджиа, и впоследствии этот шаг стал предметом ожесточенных споров. Ну а Лев X, по причинам, которые будут открываться лишь постепенно, как раз не желал, чтобы в связи с Джулио возникали какие-либо дискуссии. Он сформировал специальную Папскую комиссию, поручив ей «рассмотреть» вопрос о незаконнорожденности Джулио; намек был понят, и в непродолжительном времени комиссия пришла к заключению, что отец и мать Джулио «заключили тайный брак», как раз во время зачатия. В итоге Джулио де Медичи, сын столь трагично закончившего жизнь любимого брата Лоренцо Великолепного, получил обещанную кардинальскую шапку. Как нам предстоит увидеть, этот вполне тривиальный как будто случай непотизма отзовется с годами эхом, которое изменит пути европейской истории.

А вот кое-какие из иных своих обещаний, касающихся членов своей семьи, Лев X не сдержал. Пьеро Содерини был возвращен из изгнания, но кардинал Франческо тщетно ожидал обручения своей племянницы с племянником Льва X Лоренцо де Медичи. Касательно последнего у папы были иные, куда дальше идущие планы, из чего становится ясно, что он с самого начала не имел намерения держать слово, которое принесло ему понтификат. У себя дома, невдалеке от Флоренции, изгнанник Макиавелли мог лишь наблюдать в молчаливой зависти за происходящим.

Таковы были события, определявшиеся политической волей папы Льва X. Но вскоре ему пришлось убедиться, что далеко не все зависит от него лично. Буквально через несколько месяцев после избрания к нему пожаловали эмиссары всесильного испанского короля Фердинанда I (в чьем ведении ныне находился Неаполь) и короля Англии Генриха VIII — оба монарха хотели заключить союз, направленный против Франции. Лев X дипломатично уклонился — у него не было никакого желания раздражать Людовика XII. Но стоило ему сделать этот шаг, как Людовик XII во главе целой армии пересек Альпы, дабы закрепить свои старые претензии на герцогство Миланское и королевство Неаполитанское. Таким образом, над Италией вновь нависла угроза. В сложившихся обстоятельствах Лев X продемонстрировал политическое мастерство, которое сделало бы честь самому Лоренцо Великолепному. Формально не выступая на стороне миланцев, которые вместе с английскими и испанскими отрядами готовы были дать отпор французам, Лев X успешно повернул дело таким образом, что преимущество оказалось на стороне союзников. Он тайно переправил им сумму, эквивалентную четырнадцати тысячам золотых флоринов, дабы те могли рекрутировать дополнительные отряды, состоящие из хорошо обученных швейцарцев. В последовавшем сражении при Новаре, в двадцати милях к западу от Милана, французская армия была обращена в бегство. Вскоре после этого Лев X предпринял странный на вид шаг — заключил новый договор с Францией; впрочем, впоследствии стало ясно, что это тоже часть макиавеллевой стратегии папы, направленной на укрепление власти Медичи.

1 января 1515 года, в возрасте пятидесяти трех лет, умер Людовик XII. На французский престол взошел двадцатиоднолетний Франциск I, молодой человек, наделенный немалым умом и взрывным темпераментом, воспитанный на рыцарских рассказах о французских подвигах в Италии. Воодушевляемый мечтами о славе, он сразу же начал собирать большую армию для полномасштабного вторжения в Италию. Обеспокоенный Лев X обратился за советом к понимающим людям.

Одним из них оказался Макиавелли, так что слова о «молчаливой зависти» — это не просто фигура речи, мнение его все еще выслушивалось, хотя и нечасто и по секрету. Только это как будто лишь усугубляло его подавленность, ибо подчеркивало, насколько далек он от актуальных событий современной политической сцены, на которой некогда играл столь активную роль. В открытую о его рекомендациях никто не говорил, да и следовали им редко. В данном случае, с его точки зрения, единственной надеждой Льва X является союз с французами, который позволит избежать вторжения во Флоренцию и Папскую область. Юного Франциска I можно убедить, что это лишь отвлечет его от главной цели. Но и к этому совету Макиавелли никто не прислушался: папа решил, что спасти Италию можно, лишь заключив союз с Испанией и Священной Римской империей для совместной борьбы с французами.

Летом 1515 года Франциск I во главе стотысячной армии — ничего подобного ранее в Италии не видели — пересек Альпы. У Мариньяно, в непосредственной близости от Милана, ее ждали объединенные силы папского союза при поддержке по-прежнему сильных швейцарцев. Франциск I смело принял сражение, врубившись во главе кавалерии, шедшей впереди его огромной армии, в боевые порядки противника. Тот был буквально сметен. Лев X поспешно отправил Франциску I послание с предложением союза, и была достигнута договоренность о встрече в Болонье.

Направляясь туда, Лев X остановился во Флоренции, где в честь первого визита нового папы в родной город был устроен невиданный по своим масштабам карнавал. Готовилось нечто поистине грандиозное, так что даже, когда папа появился у ворот города, ему сказали, что не все еще готово и не согласится ли он дня два пожить на вилле в близлежащей деревне Мариньолле. Папа благосклонно согласился подождать, меж тем как его младший брат Джулиано, капитан-генерал Флорентийской республики, изо всех сил подгонял сограждан, требуя скорейшего завершения всех подготовительных работ.

Несколько дней спустя, одетый в белую, с бриллиантами, мантию и блестящую тиару, папа с триумфом въехал в город, Его сопровождал целый эскорт одетых в красное кардиналов и отряд папской гвардии в сверкающих кирасах, с обоюдоострыми топорами. По мере того как папа и его свита проходили через величественные триумфальные арки, расписанные ведущими художниками города, тучный, лоснящийся Лев X все с большим любопытством щурился через очки на приветствующую его толпу. Кульминацией празднества было открытие статуи его отца Лоренцо Великолепного, на которой было высечено: «Hie est filius meus dilectus» («Вот мой возлюбленный сын»). Лев X был тронут до слез. Как пишет Ландуччи, очевидец событий, он «велел принести серебряные монеты и стал бросать их в толпу». Величие зрелища, не говоря уже о его стоимости, превосходит любое воображение. «Несколько тысяч мужчин работали день и ночь в течение месяца не покладая рук, в будни и праздники». В целом было выстроено не менее пятнадцати арок, четвертая, несомненно, самая величественная, свидетельствует Ландуччи, «занимала целую пьяцца Санта-Тринита; она представляла собой дугообразное сооружение, напоминающее замок, с двадцатью двумя пилястрами по всей окружности, между которыми висели гобелены, а сверху был приделан свес с какими-то надписями на фризе». Далее Ландуччи замечает, что, по слухам, на все эти вещи одноразового, так сказать, пользования было потрачено порядка семидесяти тысяч флоринов, и добавляет, что на такие деньги «можно построить великолепный храм во имя Господа и к вящей славе города». Пожалуй, он прав, заключая, что «трудно представить себе какой-либо иной город или государство, способные на такую роскошь».

За торжественным въездом последовало огромное пиршество и карнавал, композиционный центр которого представляла собой фигура подростка, стоящего на пьедестале и целиком выкрашенного в золото. Мальчик должен был символизировать собой возрождение золотого века Флоренции. Увы! — разрешилась эта сцена ужасным и тоже символическим финалом: едва упал занавес, как мальчик забился в агонии и рухнул замертво — золото закупорило поры.

Празднества, которые Лоренцо Великолепный устраивал, чтобы отвлечь людей и поднять у них настроение, сделались представлениями, достойными какого-нибудь римского императора. Во времена Лоренцо над подготовкой таких празднеств работали люди, подобные Боттичелли и Микеланджело, Леонардо и Полициано; но сейчас среди сколько-нибудь известных мастеров, занятых в этом грандиозном представлении, можно назвать лишь Сансовино. То, что некогда было развлечением гения, опустилось до показной роскоши. Первые поэты и философы, взращенные Флоренцией времен Козимо, давно умерли; наследовавшие им великие мастера, которых поддерживали Медичи, превратились лишь в гостей города; знаменосцы Ренессанса и даже их нынешний крестный отец жили теперь в других местах.

Последующий визит Льва X в Болонью сильно отличался от триумфального въезда в родной город. Прихрамывающий, тяжело дышащий через открытый рот понтифик не произвел впечатления на молодого энергичного короля Франции. Но папа, политик и умный, и расчетливый, как раз и хотел, чтобы о нем судили по внешнему виду; сам же незаметно гнул свою линию и в результате добился того, что встреча, которая могла бы разрешиться катастрофой, закончилась миром. Начал Лев X с того, что со всей решительностью отмел «слухи», будто он финансирует швейцарскую армию в ее противостоянии французам. Франциск I сделал вид, что принял это заявление (хотя и знал, что это ложь). Союз между Францией и Львом X был подтвержден, но Франциск I потребовал за него внушительную плату. Льву X пришлось через силу признать за королем Франции право назначения на высшие церковные должности у себя в стране, что означало существенное уменьшение и доходов, и влияния понтифика; тот, кто едва не стал в девятилетнем возрасте архиепископом Экс-ан-Прованса, почувствовал себя униженным, но решил не подавать виду. Более того, в качестве жеста щедрости он назначил кардиналом домашнего учителя короля, а тот в благодарность сделал брата Льва X Джулиано де Медичи герцогом Немюрским. И вновь вроде импульсивный политический шаг Льва X отзовется по прошествии времени важными последствиями: Медичи стал аристократом, и семья, таким образом, стала причастна к французской знати. Трудно не увидеть во всем этом часть тайной большой политики Льва X во имя семьи, которая, как становилось все яснее и яснее, опирается отныне на тесный союз с Францией.

Лев X вернулся в Рим и в ближайшие годы создал понтификат по своему личному образу и подобию. Начинался золотой век города, занявшего место Флоренции в самом центре итальянского Ренессанса, — ничего подобного он не переживал с античных времен. Что во Флоренции превратилось в пышную, но всего лишь мишуру, в Риме стало подлинной сутью искусства.

Юлий II настолько активно занимался строительством, — столько новых улиц перерезало при нем полуразвалившиеся средневековые кварталы, — что заслужил прозвище Ruinante (Разрушитель). Центром этого нового Рима должен был стать собор Святого Петра, первый камень которого был заложен самим Юлием II в 1506 году; архитектурные работы были поручены уроженцу Урбино Донато Браманте, который спроектировал внушительную и в то же время строгую базилику — усыпальницу Святого Петра. Предполагалось, что здесь будет молиться папа и, стало быть, собор станет главной церковью христианского мира, куда будут стекаться все пилигримы, направляющиеся в Вечный Город. Расписывать ее интерьер будут лучшие живописцы Италии. Это будет не только главная, но и самая большая церковь христианского мира, ренессансный шедевр, который по замыслу превзойдет великие готические соборы севера Европы.

Бывшая притчей во языцех нетерпеливость Юлия II заставила Браманте срезать некоторые углы, но при этом он избавил архитектуру от зависимости от иных прежних стандартов. Так, например, фасонная штукатурка заменила камень, обработка которого требовала больших усилий. По ходу этих реформ Браманте фактически заложил основы римского Высокого Ренессанса: если раньше ренессансная архитектура сознательно ориентировалась на древние классические образцы, с их четкими линиями и формами, то теперь все больше и больше доверяла самой себе и предлагала оригинальные решения.

После смерти Браманте (1514) Лев X назначил на его место художника Раффаэлло Санти, известного ныне как Рафаэль. Еще один выходец из Урбино времен Федериго да Монтефельтро, Рафаэль стал самой заметной фигурой Высокого Ренессанса. Ему предстояло выполнять папские заказы по росписи Сикстинской капеллы и реформировать искусство портрета. Изображая Льва X, он сумел, не отходя от оригинала и не скрывая физической непривлекательности своего героя, передать глубину и значительность его характера.

Рафаэль испытал сильное воздействие Микеланджело, но светлый оптимизм смягчал мрачную жесткость стиля учителя, придавая персонажам непринужденную легкость и ясность линий, безошибочно выдающих манеру автора. Сравнительно с платонизмом Боттичелли живопись Рафаэля представляет собой новый уровень гуманистического самопознания. В его шедевре «Афинская школа» древнегреческие философы изображены каждый за своим делом на фоне арочного величия Афин, явно напоминающих Рим. При этом персонажи его, ни в коей мере не подавляемые этим величием, чувствуют себя в окружающей атмосфере как дома, а их физическое здоровье и духовная приподнятость вполне с ней гармонируют. Рафаэль сумел изобразить своих философов совершенно живыми людьми, наделенными, однако, тем достоинством, которое отражает глубину их мысли.

Рафаэль быстро сделался любимым живописцем Льва X, а в качестве нового архитектора собора Святого Петра он отошел от замысла Браманте — греческий крест с четырьмя проходами, — придав ему нынешнюю форму латинского креста с тремя проходами, сходящимися у центрального алтаря, под которым находится предполагаемая усыпальница Святого Петра; а сверху плывет купол — прямой наследник купола флорентийского собора работы Брунеллески. Иное дело, что наследник превосходит предшественника как размерами, так и барочным изяществом линий.

Лев X и куртуазный Рафаэль были близки по характеру, чего нельзя сказать о трудном в общении Микеланджело, с которым нынешний папа рос во дворце Медичи. Когда Лев X стал понтификом, Микеланджело все еще трудился над гигантской усыпальницей, предназначенной Юлию II. Впоследствии он назовет эту работу, отнявшую у него тридцать лет жизни, гигантской тратой времени и «трагедией мавзолея». По совету своего кузена кардинала Джулио де Медичи, Лев X заказал Микеланджело внушительную и строгую усыпальницу для Медичи, в семейной церкви Сан-Лоренцо. Так возникла капелла Медичи с куполом и парными скульптурами, символизирующими одна День и Ночь, другая — Рассвет и Сумерки. В целом же скульптурная группа должна была, по замыслу автора, представлять «время, поглощающее все вещи»; великолепные, хотя, быть может, несколько громоздкие, эти статуи насыщены той самой terribilita, которая характеризует лучшие работы мастера.

Но в общем, Лев X был скорее равнодушен к Микеланджело — как и к Леонардо да Винчи. По версии Вазари, он заказал Леонардо некую работу, но когда тот сразу же начал готовить лак и масляные краски, папа нетерпеливо воскликнул: «Чего можно ждать от человека, который начинает с конца?» После этого новых заказов не было, и Леонардо оказался занят лишь в одном грандиозном, но несостоявшемся проекте осушения Понтинских болот. Печально, но факт: Лев X, один из величайших покровителей искусств среди римских пап, был человеком, обладающим довольно примитивным художественным вкусом.

По давней семейной традиции он собирал рукописи и значительно расширил Ватиканскую библиотеку, которая до тех пор представляла собой жалкое подобие библиотеки Медичи дома, во Флоренции. Лев X обнаруживал глубокий интерес к классике и, подобно отцу, пописывал стихи; но главное, что он от него унаследовал, была страсть к демонстративным жестам, — хотя тут имелась и некая разница. Склонность Лоренцо Великолепного к излишествам предстает как блеск выдающегося ренессансного человека, это щедрость исключительной личности, стремящейся быть достойной гуманистического идеала. Лев X унаследовал множество отцовских свойств — амбициозность, интеллект, безграничную энергию; но в то же время в его характере в карикатурном виде сказались отцовские недостатки. То, что у Лоренцо выглядит как побочный эффект величия, у Льва X предстает как смешная экстравагантность. Он не только выглядел комичным, но часто и вел себя подобным же образом.

Его выходки стали притчей во языцех и обретали подлинно римский, имперский масштаб, чему, быть может, наиболее красноречивым свидетельством являются его гастрономические вкусы: больше всего он любил язык петуха. Лев X обожал пышные застолья, во время которых гостей развлекали певцы, клоуны, карлики-акробаты, даже турнирные бойцы; подавались же на стол дюжины блюд, каждое на новой серебряной или золотой тарелке. Иные смены блюд сопровождались целыми спектаклями: из пирогов вылетали соловьи, из пудингов выползали переодетые в херувимов мальчики. Как ни странно, никакой сексуальной подноготной в этих сценах не было. Лев X любил быть зрителем, но сам в спектаклях не участвовал. Он с восторгом хлопал в свои пухлые ладони при виде причудливо одетых гуляк, танцующих на маскарадах при свете тысяч свечей, и его совершенно не смущало то обстоятельство, что многие из этих танцоров в масках были кардиналы со своими куртизанками. А больше всего Лев X любил охоту, хотя как раз к ней-то он был совсем не приспособлен: умелый и бесстрашный наездник, он, увы, совсем не разбирал дороги, так что для него специально ловили сетью кабана и подтаскивали к нему, а Лев X, размахивая копьем, зажатым в одной руке и прижимая очки к подслеповатым глазам другой, добивал зверя.

Добродушный, но несдержанный характер Льва X особенно красноречиво проявляется в его отношении к любимому домашнему животному — индийскому слону по кличке Ганно. Появление его в городе вызвало большое волнение, ибо ничего подобного со времен Ганнибала, то есть за последние полторы тысячи лет, здесь не видели. Ганно был прислан Льву X в подарок королем Португалии, вдобавок к десятку экзотических птиц, двум леопардам и целому косяку персидских жеребцов, доставленных из Азии в Европу португальскими купцами-первопроходцами, искавшими новые морские пути торговли с Дальним Востоком. Говорят, папа был просто влюблен в этого прирученного слона, а особенно его трогало то, что при его появлении Ганно опускался на колени и начинал громко трубить. Когда Ганно заболел, Лев X не на шутку опечалился; он вызвал медиков и посулил награду в 4000 флоринов тому, кто вылечит его любимца. В какой-то момент Ганно вкатили слабительного общим весом около 400 унций, но и это не помогло, и скоро бедняга умер, повергнув своего хозяина в истинное горе. Для Ганно была вырыта большая могила, для которой папа заказал Рафаэлю портрет покойника в натуральную величину, а сам сочинил прочувствованную эпитафию на латыни.

Впрочем, эти невинные выходки были обманчивы, ибо в момент опасности Лев X действовал быстро и беспощадно. В 1517 году несколько кардиналов во главе с влиятельным Петруччи и с участием вечно недовольного Содерини замыслили заговор с целью убийства папы. Способ убийства был жесток и коварен: известный хирург Баттиста да Верчелли должен был за деньги пропитать ядом марлю, используемую для лечения геморроя, которым страдал папа. Дабы обеспечить себе алиби, кардинал Петруччи уехал из Рима, но шпионы Льва X перехватили одно из его писем, в котором глухо говорилось о заговоре. Верчелли был схвачен, поднят на дыбу и вскоре раскрыл замысел Петруччи. Лев X послал за ним, гарантируя безопасность, под поручительство испанского посла. Но в тот самый момент, когда Петруччи предстал перед папой, его схватили вооруженные люди и под крики о предательстве бросили в темницу замка Сан-Анджело. Присутствовавший при этом посол Испании пришел в ярость: задета его честь. Но Лев X привел в оправдание своих действий теологический аргумент: гарантии папы не имеют силы, если не было специально оговорено, что тот, кому они даны, намеревался убить его.

Этот сомнительный аргумент на посла не подействовал, но явно нарастающий гнев папы заставил его замолчать.

Затем Лев X собрал всю консисторию и на повышенных тонах потребовал открыть имена других заговорщиков. Он едва сдерживал себя, никто ранее не видел его в таком состоянии; правда, кое на кого оно не подействовало, подобное поведение так на него не похоже, что, быть может, это всего лишь спектакль. Одного за другим кардиналов приглашали сделать шаг вперед и именем Бога поклясться в своей невиновности. Когда очередь дошла до кардинала Содерини, он поначалу уверял, что о заговоре ему ничего не известно, но когда Лев X нажал на него, залился в конце концов слезами и, признавшись во всем, бросился к ногам папы и принялся молить о милосердии и сохранении жизни.

Став свидетелями этой жалкой сцены, другие кардиналы, втянутые в заговор, тоже признали свою вину. К удивлению многих, Лев X проявил великодушие, и заговорщики были приговорены всего лишь к штрафу, правда, крупному — двадцати тысячам золотых флоринов.

Благодарные кардиналы удалились и быстро собрали требуемую сумму, но тут выяснилось, что произошло недоразумение: двадцать тысяч флоринов должен заплатить каждый. Новость заставила заговорщиков содрогнуться. Иные, бормоча проклятия, заплатили, кое-кто, в страхе перед разорением, бежал из города. Собранные деньги пошли на уплату долгов, накопившихся в результате любви папы к разного рода излишествам. Но во избежание дальнейших поползновений душа заговора, кардинал Петруччи, был задушен в темнице руками папского палача — мусульманина, которого держали специально для подобных случаев (ни один палач-христианин не рискнул бы казнить кардинала).

Для хирурга Верчелли подобного рода изыск был не нужен. Его подвергли пытке раскаленными щипцами, а затем протащили, привязанного к конскому хвосту, по улицам города и повесили на мосту перед замком Сан-Анджело.

Укрепляя свои позиции, Лев X пошел на беспрецедентный шаг — назначил тридцать новых кардиналов, либо из родственников, либо из числа церковников, доказавших свою преданность Медичи. Те из новых избранников, кому это было под силу, внесли значительные вклады в папскую казну, по-прежнему пребывающую в плачевном состоянии, несмотря на штрафы, которым были подвергнуты провинившиеся предшественники, лишенные ныне своих должностей в пользу новых протеже Медичи. В это же примерно время перед Львом X возникли новые семейные проблемы: умер, не оставив законного наследника, его младший брат, герцог Немюрский, Джулиано. Связи с французской знатью, которым Лев X придавал в своих стратегических замыслах решающее значение, опасно ослабли. Теперь его взгляды обратились в сторону племянника Лоренцо, герцога Урбино, сменившего Джулиано в качестве доверенного представителя папы на посту правителя Флоренции. Молодой Лоренцо постепенно усваивал манеры и стиль поведения, соответствующие высокому титулу. Он стал первым, кто потребовал знаков уважения к государю: при его появлении гонфалоньер и члены синьории должны были кланяться и снимать шляпы. Новый капитан-генерал Флорентийской республики явно задевал республиканские чувства своих подданных, он даже отрастил бороду, что во всей Италии считалось признаком принадлежности к аристократии, а во Флоренции — дурным вкусом. Его старший и более мудрый кузен кардинал Джулио, архиепископ Флорентийский, тактично советовал Лоренцо вести себя поскромнее, но герцогу Урбино мнения его незаконнорожденного сородича были неинтересны.

Каковы бы, однако, ни были свойства Лоренцо, Льву X приходилось мириться с тем фактом, что будущность семьи Медичи напрямую связана с этим высокомерным молодым человеком. Другие ее старшие представители — сам Лев X и кардинал Джулио — были людьми церкви, и, стало быть, законных наследников у них быть не могло. Возникла даже угроза того, что род вообще пресечется, ибо хотя герцогу Урбино было всего двадцать пять лет, у него уже обнаружился туберкулез, и к тому же ходили слухи, что он заразился сифилисом. Лев X вступил в переговоры со своим французским союзником Франциском I, в результате которых было заключено брачное соглашение: Лоренцо, герцог Урбино, женится на принцессе из рода Бурбонов, кузине короля Мадлен де ла Тур д'Овернь. Таким образом, Медичи могут породниться с королевской кровью. Но вскоре стало ясно, что в последний момент планы Льва X могут рухнуть. По возвращении новобрачных из Франции обнаружилось, что Лоренцо смертельно болен, да и принцесса Мадлен выглядела далеко не крепкой здоровьем.

В апреле 1519 года она умерла родами, а буквально через несколько дней ушел и ее муж. Однако новорожденная выжила и была крещена Екатериной. Она наследовала герцогство Урбинское и могла также претендовать на формальное правление Флоренцией, если бы Медичи решили пойти по чисто наследственной линии. Но Лев X решил, что время для этого еще не настало, и бразды правления городом взял на себя кардинал Джулио, архиепископ Флорентийский. Екатерину перевезли в Рим; в семье Медичи появилось дитя королевской крови, так что их амбициозные замыслы получили мощную подпитку.

Вместе с понтификатом Лев X получил в наследство пятый Латеранский собор, созванный еще его предшественником Юлием II в 1511 году. Изначально это было сделано в пику Пизанскому собору французских кардиналов, созванному королем Франции для смещения папы. Вместе с тем на Латеранском соборе говорилось о нарастающем упадке церкви, которая нуждается в коренных реформах. Собор тянулся годами, кое-какие шаги предпринимались, но Лев X не проявлял к ним особого интереса; куда важнее для него было избежать схизмы, и когда ему удалось-таки договориться с французскими кардиналами, собор — случилось это в 1517 году — был распущен. На заключительной церемонии было зачитано послание папы, в котором говорилось, что всякий, кто подвергнет сомнению или без особого разрешения понтифика выдвинет собственное толкование решений собора, будет отлучен от церкви. Так что «интерпретаторам», все еще мечтающим о реформах, пришлось прикусить язык.

К этому времени папская казна практически опустела, а расходы Ватикана, напротив, все возрастали и возрастали без всякой меры. Пышные празднества, щедрые дары, карточные долги, дорогостоящие меценатские проекты надо было как-то оплачивать, так что в случае нужды Лев X либо просто продавал церковные должности, либо брал у своих банкиров очередной заем. Но в какой-то момент даже они заволновались: Ватикан стремительно приближался к банкротству. Для покрытия будущих займов они потребовали повысить заемную ставку до сорока процентов, с чем Лев X беспечно согласился и продолжал вести прежний образ жизни.

И все же был один проект, который папские банкиры уже не могли далее финансировать: цена строительства собора Святого Петра начала превышать все мыслимые пределы, даже по папским стандартам. Еще Юлий II пришел к заключению, что покрыть их можно только путем массовой продажи индульгенций. Лев X применил этот способ на практике. Папские агенты и специально уполномоченные на то священники принялись разъезжать по городам и весям Европы, лестью и запугиванием убеждая верующих заплатить твердой валютой за клочок бумаги, означающий отпущение грехов. Приобретение такой грамоты уменьшает разнообразные страдания и муки чистилища, через которое предстоит пройти всем христианским душам: только «очистившись», они могут попасть в рай. Индульгенции продавались по скользящей шкале цен, в зависимости от тяжести свершенных грехов. Чем выше цена, тем меньше времени предстоит провести в чистилище.

Индульгенции задевали глубокие струны в душе верующих во всем христианском мире. В Средние века представления об аде и чистилище, тех страшных наказаниях, что ждут грешника по истечении земных сроков, сделались в высшей степени реальными для всех христиан. Устрашающие сцены, разыгрывающиеся в преисподней, изображались в церковной живописи, находили драматургическую форму в пьесах на религиозные темы, воспроизводились в проповедях. Адского огня или мук чистилища тайно боялся каждый, и в большой степени на этом страхе держалась в Европе вся христианская вера.

Его-то и эксплуатировал Ватикан своими индульгенциями; эксплуатировал и в то же время парадоксальным образом придавал бытовой оттенок, недаром чуть ли не вся Европа повторяла присказку торговца индульгенциями, позванивающего монетами в металлической банке:

Поди сюда да заплати, Иначе душу не спасти.

Сами же эти торговцы со временем начали вызывать брезгливость; многие находили, что это бесстыдное вымогательство удешевляет веру, тем более что всем было известно, куда идут деньги — иерархам церкви, о чьих излишествах говорили во всем христианском мире. В конце концов у одного молодого немецкого священника терпение иссякло, и он решил, что пришла пора действовать. 31 октября 1517 года Мартин Лютер приколотил к дверям церкви Виттенбергского замка девяносто пять тезисов — программу церковной реформы.

 

22. ПАПА И ПРОТЕСТАНТ

К этому времени Ренессанс уже пересек Альпы и захватил практически всю Европу. Распространение возрожденного античного знания и новых гуманистических идей нашло особенно мощную поддержку в виде древнего китайского искусства печатания, которое было теперь открыто и в Европе. Первую типографскую машину построил Иоганн Гуттенберг, и случилось это примерно в 1450 году в Майнце; когда двенадцать лет спустя город подвергся разграблению, первопечатники рассеялись по всей Европе, так что искусство их стало достоянием многих стран, в том числе Нидерландов (1463), Италии (1465), Франции (1470). Крупнейшим из гуманистов Европы был Дезидерий Эразм, родившийся в 1469 году в Нидерландах. Важнейшая его работа «Похвала глупости» высмеивала окостеневшее учение Аристотеля, утверждая, что это не единственный путь к мудрости, есть и иные способы познания мира и различные виды просвещенности. Вместе с расширением книгопечатания пришло распространение грамотности, которая достигла теперь тех слоев общества, которые ранее были оторваны от интеллектуальной деятельности; вместе с упрочением финансового положения поднимающегося купеческого сословия пришло и большее самоуважение. Флорентийский опыт Медичи, пусть и не в столь крупном масштабе, повторялся теперь во множестве буржуазных семейств, проживающих в крупнейших коммерческих центрах Европы. В Голландии, Англии, Германии процветали живопись и литература; в других странах, например, во Франции, эти перемены замыкались по преимуществу королевским двором, но давали о себе знать даже в консервативной, заливаемой потоками золота Испании. В итоге многие образованные люди начали в частном порядке подвергать сомнению верховенство коррумпированной церкви. Лютер придал этому движению заметное ускорение — он бросил вызов церкви изнутри.

Мартин Лютер родился в 1483 году в саксонском городке Айслебен, где его отец начинал медником, но потом добился положения городского советника. Лютер вырос в богобоязненной семье и поступил в Эрфуртский университет; отец видел сына адвокатом, но, к его возмущению, Мартин в двадцатичетырехлетнем возрасте принял причастие и оказался в августинском монастыре. Три года спустя, в 1510 году, он был послан по какому-то делу в Рим, где серьезный и просвещенный молодой церковнослужитель был буквально потрясен распущенностью нравов и коррупцией, царящими в церкви. После этого он перечитал Библию новыми глазами, и это вернуло его к тому, что всегда казалось истинной духовной сутью христианства. С его точки зрения, эта ясная и простая истина была впоследствии затуманена разного рода церковными доктринами и учениями; в представлении же Лютера спасение души заключено в непосредственной вере, а не в церковных толкованиях. У папы нет права претендовать на отпущение грехов (для чего и существуют индульгенции), это исключительная прерогатива Бога.

Глубокая вера соединялась в Лютере со взрывным темпераментом, что превратило его в странствующего проповедника, но в то же время сделало совершенно нетерпимым к мнениям, которые он не мог принять. Терпению его пришел конец, и вот тогда-то он и вывесил свои девяносто пять тезисов на дверях Виттенбергского собора. В тезисах подвергалась сомнению не только действенность индульгенций, но и авторитет церкви и папы как ее главы. В одном из тезисов говорилось: «Папа богаче Креза, лучше бы он продал собор Святого Петра и раздал деньги бедным». В другом подвергалась сомнению святость понтифика: «Те, кто верит в спасение, даруемое индульгенциями, будут прокляты навеки».

Вскоре Лютер перевел тезисы на немецкий, чтобы они дошли не только до ученых людей, владеющих латынью, а еще через некоторое время один предприимчивый печатник уже набирал перевод на своем станке. Далеко за пределами Виттенберга люди читали сенсационные Лютеровы тезисы с их требованием реформы церкви — хотя даже в это время сам Лютер утверждал, что выступает отнюдь не против самой церкви, лишь против папства с его ритуалами. Но события уже подчинялись собственной логике и вскоре захлестнули это разграничение: началось движение, именуемое ныне Реформацией.

Когда в 1518 году слухи о бунте Лютера достигли Рима, папа потребовал его к себе. Но Лютер прекрасно понимал, чем грозит ему поездка в Рим, и под разными предлогами всячески от нее уклонялся. Тогда Лев X велел папскому легату, кардиналу Каэтану, переговорить с Лютером, и в итоге разговор вылился в страстное противостояние. Но к этому времени учение Лютера уже приобрело в Германии широкий размах, а самому ему протежировал саксонский курфюрст Фридрих III.

В тот год умер император Священной Римской империи Максимилиан I, и Фридрих III был одним из семи «князей-выборщиков», кому предстояло выбирать нового императора. Задевать его Льву X совсем не хотелось, ибо ему было важно иметь на этом влиятельном престоле союзника. Второстепенный, казалось бы, эпизод в провинциальном саксонском городке превращался в событие, имеющее важные политические последствия для всей Европы. Тем временем Лютер продолжал пропагандировать свои идеи, летом 1519 года у него состоялся целый ряд публичных дебатов в Лейпциге, на которых присутствовали герцог Саксонский (кузен курфюрста), теологи из Лейпцигского и Виттенбергского университетов, а также многие видные фигуры светского и церковного звания.

Параллели между воззрениями Лютера и гуманистическими идеями Эразма казались очевидными. И те и другие находили все новых последователей, как в интеллектуальном, так и в теологическом плане. Отталкиваясь от программы классического образования, Эразм возвращался к истокам западной цивилизации; Лютер возвращался к Библии как к единственному источнику истинной теологии и духовной стойкости. Гуманизм, господствовавший тогда на севере Европы, оказывал значительное воздействие на Реформацию, но не на самого Лютера, оставшегося по сути своей верующим средневекового типа. И вовсе не новые философские идеи заставили его бросить вызов церковным авторитетам; спор имел сугубо религиозный характер, а цель состояла ни больше ни меньше как в поисках спасения души. Что же касается этих новых идей, то многих они заставляли усомниться в самой структуре европейского общества, интеллектуальным центром которого оставалась церковь, связующая воедино все звенья — от естественных наук до философии, от морали до искусства. Для многих европейцев идеи Лютера представляли собой луч надежды, хотя положение самого священника оставалось неустойчивым.

В ходе лейпцигских дебатов Лютера весьма хитроумно заставили выступить в поддержку Яна Гуса, сожженного на костре за ересь, после того как он появился в Констанце на соборе 1414 года. Узнав об этом, Лев X издал папскую буллу, проклинающую Лютера как еретика. В принципе это должно было означать конец, как означало конец для Яна Гуса; но на стороне Лютера все еще оставались влиятельные немецкие аристократы.

К этому времени уже был выбран новый император Священной Римской империи. Им стал под именем Карла V девятнадцатилетний внук покойного Максимилиана I, эрцгерцог Австрии. Его-то Льву X меньше всего хотелось видеть на этом престоле. В 1516 году умер король Испании и Неаполя Фердинанд, и Карл V унаследовал оба эти титула, и не только титулы, но и испанские Нидерланды. Если добавить к этому германские территории Священной Римской империи, то станет ясно, что власть нового императора стала большой угрозой для всей Европы. Его владения почти полностью окружали Францию — единственную из крупных держав, с которой Льва X связывали союзнические отношения.

В 1521 году папа издал буллу, отлучающую Лютера от церкви, но это только усложнило ситуацию. Лютер ответил публичным сожжением буллы в присутствии сочувствующих граждан и целой группы университетских профессоров. Фридрих III заключил Лютера в свой виттенбергский замок, но сделано это было скорее для его безопасности. Именно тут он начал переводить Библию на национальный немецкий язык — отныне людям не понадобится посредничество священства в общении с Богом, они сами услышат Его слово. Появилось у него и время привести свои мысли в связную форму, в нечто вроде альтернативного учения, и, подобно его знаменитым проповедям, оно звенело духоподъемным словом: «Ни папа, ни епископ, ни кто иной из церковников не имеют права навязывать верующему в Бога хоть малую часть своих законов...»

Всего четыре года прошло с тех пор, как Лютер вывесил свои тезисы, а они уже распространились повсеместно, достигнув Венгрии, Франции и Богемии (где многие все еще помнили Яна Гуса, тайно полагая его национальным героем и мучеником). Когда тезисы прозвучали в Англии, Генрих VIII пришел в ужас и написал «Защиту», в которой мысли Лютера предаются анафеме. Работу свою он посвятил папе Льву X как «декларацию веры и преданной дружбы» и послал экземпляр в Рим. Адресат был настолько тронут этим жестом, что направил в Англию послание, в котором отпущение грехов дается любому, кто прочитал трактат Генриха VIII. Помимо того, он присвоил ему титул Fidei Defenser (Защитник Веры), который и по сию пору в виде аббревиатуры FD чеканится на английских монетах рядом с изображением монарха.

Но тут выяснилось, что у Льва X есть дела более срочные. В конце ноября 1521 года испанские войска императора Священной Римской империи Карла V двинулись на Милан, где разбили французскую армию Франциска I, рассеявшиеся остатки которой бежали через Альпы. Сразу по получении известий об этом правитель Флоренции кардинал Джулио де Медичи направил гонца к своему кузену папе Льву X, который в это время охотился у себя на вилле, невдалеке от Рима. В ту ночь Лев X долго сидел у открытого окна своей виллы, беззаботно любуясь фейерверком, устроенным в честь великой победы Карла V. Наконец-то французы изгнаны из Италии, которая вернулась теперь к тому состоянию, в каком была при начале его понтификата. Никто не знает, что ждет впереди, но для папы, поклявшегося извлечь максимум удовольствия из своего понтификата, для торжества хорош любой повод.

По официальному сообщению, папа простудился на холодном ночном ноябрьском воздухе и слег; простуда быстро перешла в лихорадку, и через несколько дней Льва X не стало. Умирая, папа, по свидетельству присутствовавших, воскликнул: «О Боже! О Боже!», что одни сочли ясным опровержением его пресловутого агностицизма, а другие — чистым богохульством, этот самый агностицизм подтверждающим.

В этой смерти осталось много неясного. Говорят, это было убийство, во всяком случае, врачи, пользовавшие папу, утверждают, что умер он от яда, хотя кто его подлил, неясно: за восемь лет своего понтификата Лев X нажил много врагов как в Риме, так и далеко от него. Рыцарственной натуре Франциска I отравление было чуждо, но, конечно же, он остается под сильным подозрением, ибо после долгих лет союзнических отношений, подкрепленных брачными узами, Лев X его предал. Так или иначе, он умер, оставив папскую казну почти опустошенной, Италию — в состоянии неопределенности, а римско-католическую церковь — на пороге распада.

 

23. ПОНТИФИКАТ ОСТАЕТСЯ СЕМЕЙНЫМ ДЕЛОМ

Через месяц после смерти Льва X в Риме собирался кардинальский конклав для выборов нового папы. По широко распространенному мнению, стать им должен был кардинал Джулио де Медичи, все знали, что он был наиболее способным из советников Льва X, а также вел все финансовые дела понтифика. То, что последний нередко просто отмахивался от советов кузена, как раз и объясняло, по мнению многих, плачевное состояние Ватикана — влияние Джулио де Медичи тут было ни при чем. Как раз наоборот, кардинал Джулио представлял собой полную противоположность Льва X — он был привлекателен на вид, вдумчив, замкнут, наконец, одарен тонким вкусом. И все же у него обнаружилось много оппонентов.

Правда, и мощная поддержка была, ибо в течение долгих лет Медичи обзаводились в Риме влиятельными друзьями, однако за те же годы и врагов появилось немало. Взять хотя бы кардинала Содерини — он был преисполнен решимости не допустить в Ватикан еще одного Медичи. В этом смысле он нашел неожиданную поддержку в лице кардинала Помпео Колонны, одного из тридцати новых назначенцев Льва X, — этот решил, что второго такого шанса быть избранным самому может и не представиться. А когда выяснилось, что на сторону этих двух стали все французские кардиналы, не забывшие измены Льва X по отношению к своему королю, ситуация зашла в тупик.

И тогда кардинал Джулио предпринял тонкий тактический маневр. Он заявил, что не достоин столь высокого сана, и предложил избрать папой малоизвестного фламандского ученого — кардинала Адриана Деделя, самоуглубленного аскета, бывшего некогда домашним учителем нового императора Священной Римской империи Карла V. Кардинал Джулио был убежден, что эта кандидатура будет отвергнута — по причине неизвестности претендента, недостатка политического опыта, ну и иноземного происхождения: считалось, что папой должен быть итальянец. А то, что столь бескорыстное предложение прозвучало из уст Джулио де Медичи, должно убедить всех, что именно он-то и является идеальным кандидатом. Но Джулио просчитался. Блеф не прошел, и кардинал Адриан Дедель был избран новым папой под именем Адриана VI. Когда его имя было объявлено во всеуслышание, толпа, собравшаяся перед дверьми, за которыми заседал конклав, встретила известие удивленно-недоверчиво — никаких приветственных возгласов, глухое молчание, за которым последовал нарастающий ропот и свист.

Простой люд явно понимал лучше кардиналов, что означает избрание папы, который ведет себя так, как папе и положено, — катастрофу для города Рима. И действительно, не последовало никаких выгодных назначений, никаких карнавалов и маскарадов, пышных застолий. Богобоязненный Адриан VI занял самое скромное помещение в папских апартаментах, продолжал жить на флорин в день, вставал до рассвета и долго молился, ел одну лишь жидкую овсяную кашу, которую ему подавала злобная старуха экономка, вывезенная из Фландрии. Подобного рода примерное поведение воспринималось и кардиналами, и обычными гражданами как варварство, какового только и можно ожидать от неотесанного североевропейца, там все такие. Но худшее было впереди: новый папа велел всем кардиналам и архиепископам, давно осевшим в Риме, оставить его и переселиться в свои приходы (а многие там раньше вовсе не бывали). Начался угрюмый исход из Вечного Города.

Экономика города резко пошла на спад, и, по словам Вазари, многие художники «только что от голода не умирали». А о низших слоях что уж и говорить: у головорезов не осталось жертв, и они стали попрошайничать, карманники тоже стали нищими, проститутки голодали, и даже священники были вынуждены вести благочестивый и воздержанный образ жизни. Неудивительно, что Адриан VI не прожил и двух лет после избрания. Официальной причиной его смерти стала болезнь почек, но почти наверняка это было отравление — профессиональный риск, жертвой которого скорее всего стали шесть последних понтификов.

На сей раз кардинал Джулио явился на конклав во всеоружии; но не дремали и его заклятые враги кардиналы Франческо Содерини и Помпео Колонна, сумевшие заручиться публичной поддержкой не только французских кардиналов, но и Франциска I. В результате возник очередной тупик. Взятки давались и принимались, шла обычная подковерная борьба, но дело с мертвой точки не сдвигалось. Дни перетекали в недели, прошел месяц, потом второй, наконец народ начал роптать. Кардиналы заседали за закрытыми дверями, общение с ними было невозможно, и тем не менее каким-то образом до них дошли слухи, что европейские государи проявляют все большее и большее недовольство возникшими трениями. Император Священной Римской империи и король Англии дали понять, что поддерживают кандидата из семьи Медичи, да и Франциск I вроде больше не возражал (будучи уверенным, что сразу после избрания Джулио де Медичи изменит императору и возобновит союз с Францией). После шестидесяти дней беспрерывных заседаний — невиданный срок в истории конклавов — кардинал Медичи добился избрания и стал папой Климентом VII.

Климент VII вырос во дворце Медичи и получил лучшее гуманитарное образование, какое только могла предоставить ему семья. В свои сорок пять лет он мог вспомнить, как сиживал за обеденным столом с Лоренцо Великолепным, в окружении юного Микеланджело и будущего папы Льва X и как все они внимали философским дискуссиям и поэтической декламации Полициано и Пико делла Мирандолы. Климент VII унаследовал от убитого отца располагающую внешность, хотя, судя по портретам, на место улыбки пришла некоторая угрюмость. А от прадеда, Козимо де Медичи, ему досталась коммерческая хватка, не говоря уже о легендарной осмотрительности, которая заставляла нового папу всякий раз колебаться перед принятием ответственных решений. Ну и в отличие от своего кузена Льва X Климент VII обладал развитым художественным вкусом.

Если щедрое покровительство Льва X позволило Рафаэлю сделаться богатым человеком, его более молодой и более осмотрительный кузен поощрял прежде всего творческие усилия художника. Именно кардинал Джулио де Медичи заказал Рафаэлю его последний шедевр, «Преображение», оставшийся незаконченным из-за преждевременной смерти художника в возрасте тридцати семи лет. В этой работе Рафаэль, не ограничиваясь привычным изяществом и тонкостью линий, воссоздал нервный и многогранный образ рода людского, благоговейно застывшего перед чудесно преображенным Христом. Это полотно отличается и блеском, и внутренней напряженностью, а его мрачные тона смягчены невесомостью парящего в воздухе Христа; в этом смысле картина отвечает умонастроениям самого Климента VII, ибо, при всей нерешительности в практических делах и нередкой мрачности, его внутренняя жизнь была озарена твердой верой.

Все это объясняет его близость к Микеланджело, который, будучи человеком глубоко и откровенно верующим, в лучшие свои времена оставался художником противоречивым и непредсказуемым. В годы, предшествующие понтификату, кардинал Джулио пристально следил за работой Микеланджело во флорентийской капелле Медичи, а уже став папой Климентом VII, заказал ему фреску Страшного Суда для Сикстинской капеллы. Как пишет Кондиви, Климент VII считал, что «многогранность и величие общего плана позволят (Микеланджело) реализовать всю свою мощь художника». Да, Климент VII знал, что делает, хоть и не суждено ему было увидеть эту гигантскую фреску в ее замечательной цельности. Толпы людей на Страшном Суде, иные поднимаются, многие погружаются в чистилище и низвергаются в адский огонь — все это несет на себе отчетливый отпечаток ренессансной живописи. Это отнюдь не просто средневековый образ огня и серы, это образ рода людского, во всех своих проявлениях, от святых до охваченных безумным страхом грешников. Фреска предстает напоминанием о том, что даже гуманистам, людям сильным и уверенным в себе, предстоит Страшный Суд; Ренессанс, при всей своей динамике, оставался движением глубоко религиозным, а идеи, которым суждено было изменить это положение, пребывали пока в зачаточном состоянии.

Но Клименту VII эти идеи были, как ни странно, знакомы, и, что еще более удивительно, он относился к ним с сочувствием. Известно, что его секретарь Иоганн Видманстадиус познакомил его с воззрениями Коперника и даже прочитал на эту тему лекцию в Ватиканском саду, на которой был сам папа и его ближайшее окружение. Содержание лекции основывалось на тайно циркулировавших в то время «Комментариях» Коперника, фактически на содержании его труда «О вращении небесных сфер». По мысли Коперника, Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца, и лишь Луна описывает круги вокруг Земли. Эта теория чревата глубокими последствиями, из нее следует, что земля, а стало быть, и люди не являются центром вселенной, созданной Богом. Средневековая концепция человека как микрокосмоса, пребывающего в центре макрокосмоса (вселенной), пошатнулась, а вместе с ней от одного-единственного удара рухнули самые различные толкования этой общей идеи, а также смысл, который она придавала человеческой жизни. Помимо того, теория Коперника представляла собой первый серьезный вызов античному знанию, возрожденному в эпоху Ренессанса. Она открывала путь новому типу мышления, основанному на наблюдении и опыте, — тому, что впоследствии станет научным мышлением.

Климент VII с готовностью принял гелиоцентрическую теорию Коперника, не видя в ней, судя по всему, никакого противоречия вере: его ренессансный гуманизм был открыт подобного рода новаторским идеям. Как ни парадоксально, но отверг Коперника Лютер: превозмогая гегемонию церкви с ее принудительными нормами, Реформация в то же время оставалась верна многим раннехристианским идеям. Выросший из них протестантизм по-прежнему опирался на целый ряд средневековых лредставлений о вере и знании, и когда выяснилось, что идеи Коперника бросают вызов взглядам Аристотеля, Лютер решительно встал на сторону последнего.

Еще до своего избрания будущий папа Климент VII сблизился с Леонардо да Винчи. Он был слишком молод, чтобы помнить Леонардо по дворцу Медичи (если последний действительно жил там), но наверняка виделся с ним во время его довольно продолжительного пребывания в Риме, начавшегося в 1513 году, вскоре после восшествия на папский престол Льва X, который предоставил Леонардо личные апартаменты в Ватикане. Это были не лучшие для художника годы; Леонардо перевалило за шестьдесят, он сделался стар и раздражителен, страдал от ипохондрии, излечению от которой вряд ли способствовало его крайнее недоверие к врачам. К тому же он очень подозрительно относился к двум помощникам-немцам, нанятым для него Львом X, будучи убежденным, что они воруют у него идеи. Те, в свою очередь, жаловались Льву X на «некроманию» Леонардо, что в буквальном смысле правдой не было, хотя они, надо полагать, думали иначе. Леонардо всего лишь проводил анатомические исследования, однако церковь не поощряла расчленение трупов, так что Лев X запретил Леонардо продолжать эти занятия. Не исключено также, что он усомнился в своем юношеском атеизме, хотя открыто в нем не признавался никогда. Его записные книжки пестреют зарисовками всякого рода наводнений, явно подсказанными ожиданием второго Потопа, «когда на род человеческий обрушится Божий гнев». Даже мощные ренессансные умы, калибра Леонардо, не имели иммунитета против религии. Гуманизм Полициано, Пико и Боттичелли не выдержал проповеднического пафоса Савонаролы; Леонардо же уступил давлению то ли собственной совести, то ли странностей своей психологии. В эти годы простой, зеркального типа, шифр, к которому он ранее прибегал в своих записных книжках, сменился на более сложный, а с другой стороны, даже иные из вполне ясных, казалось бы, замечаний сохраняют какую-то двусмысленность. Вот одна весьма загадочная запись: «I medici me crearono edesstrussono», что означает «Медичи меня породили, Медичи и убили». Эта фраза показалась бы весьма красноречивой, если бы Леонардо действительно имел в виду Медичи, — оставалось бы только понять, каким, собственно, образом они его убили. Может, Леонардо просто дал волю мгновенной вспышке раздражения, вызванного запретом, наложенным Львом X на его научные занятия? Или это взвешенное, продуманное суждение? Но дело еще и в том, что medici — это множественное число от medico — врач, и, судя по всему, речь действительно идет о медицине. Широко известное недоверие Леонардо к врачам вполне могло заставить его вообразить, будто они его убивают; а если роды у матери были трудными, отчего бы докторам его не «породить»? Однако все это только догадки.

Следует отметить, впрочем, что в этот период небо над Леонардо не было затянуто одними лишь черными тучами. Именно тогда он впервые увидел работы Рафаэля, которые произвели на него глубокое впечатление и оказали видимое воздействие на его собственный стиль. Другое приятное событие произошло в 1515 году, когда Леонардо сопровождал Льва X в его триумфальной поездке во Флоренцию, а затем в Болонью, где у того проходили трудные переговоры с Франциском I. Леонардо пригласили, чтобы удивить и, возможно, позабавить и смягчить молодого короля Франции, и вполне в том преуспели. По просьбе Льва X Леонардо сконструировал льва, который, сделав несколько шагов, отверз грудь, где на месте сердца оказалась французская лилия. Все это должно было символизировать сердечную дружбу между Львом (с большой буквы) и Франциском. Словом, игрушка эта действительно вполне могла разрядить тяжелую атмосферу встречи и способствовать тому, что Джулиано Медичи стал герцогом Немюрским. Если так, то это можно рассматривать как ответный дар судьбы, ибо Джулиано давно был близок с Леонардо и всегда в высшей степени ему благоволил: не исключено, что именно по его заказу была написана «Мона Лиза», которая, в свою очередь, вполне могла быть не женой флорентийского сановника Франческо дель Джокондо, но любовницей Джулиано де Медичи.

И уж точно по заказу Льва X был написан для будущего папы Климента VII портрет мадонны, одна из всего нескольких десятков работ, бесспорно принадлежащих кисти Леонардо. Медичи сыграли значительную роль в жизнь Леонардо, а поездка в Болонью, где Лев X представил его Франциску I, вообще оказалась судьбоносной.

Французский король, которому сравнялся тогда всего двадцать один год, не только видел в себе средоточие рыцарских достоинств, но и выказывал интерес к наукам, что и стало основой продолжительного и глубокого взаимного интереса. Вернувшись на родину, Франциск I переделал свой двор на ренессансный манер и пригласил Леонардо. Не удовлетворенный жизнью в Риме, стареющий художник принял приглашение и, прожив во Франции три года, умер в возрасте шестидесяти семи лет — по утверждению Вазари, которому, впрочем, как говорилось, не всегда можно вполне доверять, на руках у Франциска I.

Другим протеже Климента VII был ювелир и скульптор Бенвенуто Челлини, также оставивший яркое, хотя и не очень достоверное описание своего времени. Челлини родился во Флоренции в 1500 году и еще в юном возрасте сделал себе имя как исключительно одаренный золотых дел мастер. В результате какой-то шумной ссоры он был приговорен к смертной казни, но бежал из города — один из множества скандальных, а иногда и кровавых эпизодов, которыми была, как нитью, прострочена его жизнь.

В Риме Челлини появился в двадцатитрехлетнем возрасте, как раз в тот год, когда Климент VII стал папой. Новый понтифик сразу же распознал в молодом человеке исключительные дарования и поручил ему целый ряд работ, принесших Челлини широкую известность в Риме. В своей «Автобиографии» он вспоминает, что работал с большим усердием, выполняя один за другим многочисленные заказы — монеты, запрестольные перегородки, даже застежку с папским геральдическим знаком; все эти вещи, по скромной самооценке автора, были выполнены с большим мастерством. Пишет Челлини и о частых поездках в сельскую местность, когда, закинув за спину ружье и прихватив с собой любимого пса по кличке Баруччо, он укладывал одним выстрелом, со ста ярдов, двух гусей. Охватывающая весьма широкий круг предметов, но неизменно вращающаяся вокруг неподвижного центра, «Автобиография» представляет Челлини хвастуном, лжецом, воришкой, даже убийцей и в то же время содержит яркие детали, бросающие свет на выдающихся людей, с кем ему приходилось общаться, включая Климента VII. И хотя доверительные беседы, которые он якобы вел с папой, явно выдуманы, нет никаких сомнений в том, что он был близко с ним знаком и, более того, как увидим, присутствовал при большинстве важнейших событий его жизни.

К несчастью, большинство ювелирных шедевров, созданных Челлини, было впоследствии расплавлено алчными вандалами, от королей до обыкновенных грабителей. Единственный из сохранившихся доныне предметов из золота, который может быть достоверно атрибутирован как работа Бенвенуто Челлини, — это солонка с обнаженными мужской и женской фигурами по бокам, сделанная по заказу Франциска I, — она с бесспорностью убеждает в том, что бисексуал-сладострастник, хвастун и убийца был в то же время гениальным художником.

Челлини мог вывести из себя даже хладнокровного и терпимого папу Климента VII. Услышав об очередной выходке, когда он, на свою беду, проломил череп какому-то нотариусу, «побелевший от гнева папа, — вспоминает Челлини, — велел оказавшемуся рядом губернатору схватить меня и повесить на том самом месте, где было совершено преступление». К счастью, как вскоре выяснилось, жертва чудесным образом воскресла из мертвых, и папа помиловал Челлини, заметив якобы, что «ни за что на свете не желал бы потерять такого человека (как я)».

Если все так оно и было, то это один из тех немногих случаев, когда Климент VII действовал импульсивно, решительно и быстро. Чаще же всего он сохранял едва ли не ледяное спокойствие, только в его случае родовая черта Медичи — хладнокровная осмотрительность — обернулась недостатком. Отзываясь о новом папе, венецианский посол пишет, что «он хорошо владеет речью и отличается широким кругозором, только слишком уж робок». Быть может, это слишком резко сказано; надо признать, что Климент VII в любом случае глубоко схватывал суть вещей, глядя на них со всех сторон. Именно поэтому он стал таким хорошим советчиком своему кузену Льву X, что, правда, убивало в нем привычку к самостоятельным действиям. В ту пору, когда он правил Флоренцией, это особенного значения не имело — партийная машина работала сама по себе и решения принимала чаще всего разумные и взвешенные. Но папе приходится иметь дело с проблемами, выходящими за пределы городских стен, их решение требует качеств руководителя, наделенного решительностью и уверенностью в себе, качеств, которые, возможно, были ослаблены у Климента VII самим фактом незаконнорожденности. Безотцовщина оказала на него глубокое психологическое воздействие. Пусть Лоренцо Великолепный опекал его, как мог, пусть отмечал и всячески поощрял его дарования, — собственные дети всегда оставались для него на первом месте. Показательно, что не Лоренцо, а его сын Лев X положил начало карьере будущего Климента VII.

Его нерешительность стала заметна с самого начала понтификата. Имела ли она для него фатальные последствия, или эти последствия были неизбежны в любом случае — вопрос иной. На пути к папскому престолу кардинал Джулиано столкнулся с огромными трудностями, и отсутствие ясного видения отнюдь не помогало справиться с ними; умеренный образ жизни мог изменить сам образ понтификата дома, в Италии, но дело в том, что в изменении остро нуждался не фасад, а сама суть папской власти.

Климент VII сталкивался с препятствиями повсюду. Его враг кардинал Колонна продолжал плести интриги и после избрания, а у папы практически не было средств привлечь к себе союзников — казна пуста. А за пределами Рима ситуация складывалась еще более опасная: султан Сулейман Великолепный, правитель Оттоманской империи, захватил все Балканы, вышел к адриатическому побережью и готовился к продвижению на север, в Венгрию, угрожая, таким образом, Центральной Европе и всему христианскому миру. Мало того, единство этого мира изнутри подрывало начатое Лютером протестантское движение, которое чем дальше, тем больше приобретало опасный размах, подступаясь все ближе и ближе к дому. Конфликт между мощной Францией и императором Священной Римской империи грозил расколоть Италию на части.

Франциск I снова ступил на итальянские земли, в очередной раз нацелившись на Милан. Десять лет назад Лев X, в самом начале своего понтификата, оказавшись в сходной ситуации, едва выстоял; теперь Клименту VII предстояло повторить тот же опыт, хотя фортуна и черты собственного характера были не на его стороне. Объединенные силы Климента VII и Карла V, призвавшего под ружье своих испанцев, встретили французов в феврале 1525 года у Павии, в двадцати милях к югу от Милана, и нанесли им тяжелое поражение. Целый ряд родовитых военачальников были убиты, а сам Франциск I пленен и переправлен в Испанию. Лишь год спустя ему удалось вернуться домой, предварительно уступив Карлу V всю Бургундию и отказавшись от своих претензий на Неаполь и Милан.

Климент VII быстро сообразил, что теперь уже император Карл V представляет собой прямую угрозу всей Италии, не говоря уже об остальной Европе, и немедленно вступил в тайные переговоры с только что освобожденным Франциском I. Они разрешились созданием направленной против Карла V Коньякской Лиги, объединяющей Францию, Венецию, Милан, Папскую область и Флоренцию.

Карл V был взбешен. Но тут в Риме стало известно о большом сражении у Буды, на берегу Дуная, между венграми и армией Сулеймана Великолепного. Историк Гвиччардини, служивший папским советником, вспоминает, как в Риме были потрясены, узнав о том, что «армия, под знаменами которой в Венгрии собрались знать и храбрые солдаты, была разбита, многие, в том числе и сам король, а также иерархи церкви и бароны, погибли». Климент VII немедленно призвал «ко всеобщему миру среди христиан» и формированию вооруженного альянса против агрессоров-неверных, после чего собрал коллегию кардиналов и распорядился подготовиться к выступлению против турок.

Пренебрегая нависшей угрозой, кардинал Колонна усмотрел в создавшейся ситуации шанс нанести удар по Клименту VII и поспешно отбыл в свой укрепленный замок у подножия гор в сорока милях к юго-востоку от Рима; здесь ему удалось сколотить вооруженный отряд из восьмисот конников и пяти тысяч пехотинцев. С ними он и двинулся на Рим, где, по словам Гвиччардини, «у папы не было гвардии, готовой стать на его защиту, и где народ, отчасти злорадствующий над его несчастьями, а отчасти равнодушно полагающий, что его происходящее не коснется, не выказывал ни малейшего желания дать отпор врагам папы». Потому неудивительно, что кардинал Колонна быстро захватил город. «Готовый умереть, — продолжает Гвиччардини, — Климент VII, по примеру Бонифация VIII (которого точно так же пытался свергнуть в 1303 году один из членов семьи Колонна), надел митру и сел на трон понтифика». Кардиналам все же удалось уговорить папу скрыться в замке Сан-Анджело, что, несомненно, спасло ему жизнь, правда, ценой унизительного соглашения с Колонной, ибо «в замке совершенно не было провизии». Климент VII был вынужден выйти из Коньякской Лиги, направленной против Священной Римской империи, а также гарантировать кардиналу Колонне и его сообщникам полную амнистию. Климент VII оказался в положении поистине шатком; власть его ослабла, политика зашла в тупик, и он как будто впал в характерные для себя сомнения. Но в данном случае внешность оказалась обманчива: действуя скрытно и с необычной для него стремительностью, папа принял решение, которое впоследствии будет сочтено одним из самых провальных в его жизни, но тогда застало кардинала Колонну врасплох. Папа направил крупный отряд своей гвардии в имения кардинала с приказом разрушить все укрепления, сжечь дотла замок, а обитателей вышвырнуть в чистое поле. Добивая противника, папа специальным указом лишил Колонну церковного сана и всех занимаемых должностей, объявил вне закона и даже назначил премию за его голову (которая оказалась — еще одно оскорбление — до неприличия низкой, что, впрочем, объяснялось жалким состоянием папской казны). Говорят, что, услышав об этом, Колонна впал в такую ярость, что даже имени папы спокойно слышать не мог. Решив, что в Риме ему больше делать нечего, кардинал собрал остатки своего воинства и двинулся на юг, к Неаполю, где, следуя приказу Карла V, вице-король Священной Римской империи формировал вооруженные отряды, «чтобы задать папе урок, который он никогда не забудет».

Тем временем по ту сторону Альп Карл V отдал распоряжение своим военачальникам собрать крупные силы для похода на Рим. Состояли они из ландскнехтов, набранных в Баварии и Франконии, — в основном крестьян-протестантов, полыхающих религиозной ненавистью к Риму, ну и рассчитывающих на изрядную поживу. Возглавлял их грозный, хотя и стареющий немецкий военачальник Георг фон Фрундсберг.

Тяжелое положение Климента VII слегка улучшилось после того, как папские отряды взяли верх над кардиналом Колонной к югу от Рима и неаполитанскими войсками у Фрозинона, откуда открывался прямой путь к разоренным поместьям Колонны. Но в это время ландскнехты Фрундсберга уже шли через Альпы. Сквозь проливные дожди, а затем и первые снежные бури, по ущельям и оврагам, то и дело преодолевая валуны и снежные заносы, неся на руках тучного Фрундсберга, двигались они, пока наконец не достигли долин Ломбардии. Голодные, в ободранной одежде, измотанные после долгого перехода, ландскнехты соединились с силами других военачальников империи — лихим Филибером, принцем Оранским, и герцогом Бурбонским, под чьим началом были в основном испанцы. В целом объединенная армия состояла из тридцати тысяч солдат.

Климента VII раздирали сомнения, он никак не мог ни на что решиться — то ли защищать Рим, то ли запросить унизительного мира, то ли подняться надо всем и заявить свои права духовного лидера христианского мира, то ли сдаться на милость Карла V, то ли бежать с поля боя в надежде на то, что церковные иерархи придут к нему на помощь. В конце концов папу уговорили послать эмиссаров, а те договорились с герцогом Бурбонским о заключении временного перемирия. Но когда об этом стало известно пестрой толпе немецких ландскнехтов, они буквально взвились: им платили за участие в боях, и, выдержав тяжелый альпийский переход, они совершенно не желали возвращаться назад с пустыми руками. Даже непрекращающиеся дожди не могли остудить их пыла, они и слышать не хотели, что пытается втолковать им Георг фон Фрундсберг, который, в свою очередь, был настолько взбешен подобного рода поведением, что с ним случился апоплексический удар, и его пришлось отправить на телеге в Феррару для поправки.

Формально ландскнехты перешли под начало герцога Бурбонского, но выяснилось, что он ничего не может поделать с этой вышедшей из повиновения толпой оборванцев. Дожди продолжали лить не переставая, провиант подходил к концу, тяжелую артиллерию засасывало в глину, и вскоре против мира стали выступать даже дисциплинированные испанские отряды, так что герцогу пришлось уступить и отдать приказ двигаться на юг, через Апеннины, к Риму. Немцы с восторженным ревом хлынули вперед, за ними в большем порядке последовали угрюмые испанцы.

Проливные дожди сопровождали армию на протяжении всего ее стремительного продвижения на юг через горы. По свидетельству очевидцев, вместе с ландскнехтами, полуголодными, в изодранном платье, следовали отряды фанатичных испанцев, которые упрямо форсировали каждую щель, каждый овраг в горных проходах. Группами по тридцать человек в каждой, вцепившись друг другу в руки, они пробивались через набухающие на глазах потоки горных вод, подгоняемые мечтой о золоте, которое их ждет впереди.

Климент же VII у себя в Риме был настолько перепуган поворотом событий, что, говорят, впал в апатию, напоминающую едва ли не умопомешательство; во всяком случае, пробудить его никак не удавалось, он просто тупо и бессмысленно смотрел перед собой. Иные из кардиналов бежали из города. Другие баррикадировались в своих укрепленных дворцах-крепостях, припрятывая ценные вещи. Наконец папа заставил себя встряхнуться, но обнаружил лишь, что казна пуста и платить за оборону города нечем. В отчаянной попытке найти хоть какой-то выход из положения, Климент VII поспешно возвел в кардинальский сан шесть богатейших жителей Рима, что позволило ему собрать более 15 000 флоринов. А затем вновь впал в сомнения. По словам Гвиччардини, «совесть папы больше мучило столь откровенное взяточничество, нежели перспектива конца понтификата и вообще всего христианского мира». К этому времени в замке Сан-Анджело, представляющем собой практически неприступную крепость, на сей раз вполне подготовленную к осаде, укрывалось три тысячи человек. Но папа, пребывающий в полном смятении, все еще оставался у себя во дворце, глухой ко всем призывам укрыться в безопасном месте перед лицом вражеской армии, накатывающей на Вечный Город.

Утром 6 мая 1517 года она подошла к стенам Рима, покрывшегося накануне густой пеленой тумана, поднявшегося с Тибра. С рассветных часов папа коленопреклоненно молился у себя во дворце, взывая к божественному вмешательству. Пробиваясь сквозь туман, иноземцы пошли на штурм стен. Защитники города бросились им навстречу.

Находившийся в их рядах Челлини так описывает эту сцену: «Взобравшись на вал, мы увидели внизу устрашающую массу солдат герцога Бурбонского, которые изо всех сил пытались пробиться в город. В том месте, где находились мы, сражение получилось особенно ожесточенным, и вскоре немало молодых людей легло под напором нападающих. Все вокруг было покрыто густой пеленой тумана, и битва шла не на жизнь, а на смерть». Далее Челлини пишет, как один из его товарищей впал в панику и принялся отчаянно уговаривать его бежать вместе, но храброму ювелиру удалось остановить друга. Вскоре нападавшие закрепили на стене несколько веревочных лестниц. Челлини вместе с другими отстреливались из аркебуз, туман, крики, свист пуль слились воедино, создавая картину всеобщего хаоса. Согласно ряду свидетельств, еще в самом начале штурма герцог Бурбонский смело встал во главе своих войск, воодушевляя их и всячески подталкивая вперед. В какой-то момент в тумане возник просвет, и Челлини вспоминает, как сверху «(он) навел аркебузу на самое плотное скопление противника, целясь в человека, стоявшего впереди остальных. Из-за тумана я не видел, пеший это или конный». Если верить Челлини, то это именно он убил командующего вражеской армией; и действительно, ряд исторических источников подтверждает, что герцог Бурбонский был убит, прямо у стен Рима, выстрелом из аркебузы, хотя нигде не уточняется, кто сделал этот выстрел.

К нападающим присоединились люди кардинала Колонны, и выяснилось, что теперь они численно превосходят защитников города. Сами же горожане при виде того, как враг уже взял стены, впали в панику и ринулись в сторону Сан-Анджело. Возник хаос, в результате которого многие просто были затоптаны насмерть у моста через Тибр, который в сложившихся обстоятельствах взорвать было невозможно, а ведь это был единственный способ остановить солдат, рвущихся в центр города. В то время как народ осаждал Сан-Анджело, какого-то последнего кардинала тащили в корзине вверх по стене. Челлини с товарищами скатились с городских стен и, с трудом пробиваясь через толпу, принялись прокладывать себе путь к Сан-Анджело. «Сделать это, — вспоминает он, — было нелегко, потому что наши командиры хватали и расстреливали каждого, кто бежал от стен, у которых продолжался бой. Враг уже прорвался в город и уже буквально дышал в спину, когда мы все же добрались до ворот замка. К счастью, привратник, опуская решетку крепостных ворот, немного рассеял толпу, так что четверым из нас удалось в последний момент протиснуться внутрь».

Как ни поразительно, Климент VII все еще молился в часовне папского дворца, куда время от времени заходили его приближенные, уговаривая его перейти в замок и сообщая последние новости. Услышав о гибели герцога Бурбонского, он приободрился и, приняв приличествующий сану вид, поднялся на папский трон и еще раз заявил, что встретит врага, как некогда встретил его Бонифаций VIII. А снаружи как раз внезапно раздались громкие крики — враг-то и появился и начал прорубаться сквозь улицы, на которых толпились, окружая папский дворец, испуганные римляне. Климент VII разрыдался и впал в прострацию; в последний момент его все же удалось убедить перейти в замок, соединенный с его дворцом длинным каменным коридором (предусмотрительно пробитым в свое время папой Александром VI Борджиа). При помощи обслуги, поддерживающей сзади, чтобы ускорить шаг, его платье понтифика, он вышел на улицу, меж тем как сквозь проемы в стенах было видно, как ландскнехты, орудуя своими алебардами, избивают священников и обыкновенный люд. В этот момент, вспоминает папский историк Паоло Джиово, находившийся рядом с Климентом, «я накинул на него, закрыв голову и плечи, собственный алый плащ, чтобы какой-нибудь варвар внизу не узнал папу в окне по его белому стихарю и не выстрелил ненароком». В общем, в конце концов Клименту VII удалось укрыться за мощными стенами замка Сан-Анджело.

К концу дня город был полностью захвачен, восемь тысяч жителей убиты. Но это было только начало: утром началось Великое разграбление Рима. Подогретые ночной попойкой, ландскнехты врывались в церкви, унося все, что только можно, насиловали монашенок в монастырях. Испанцы подвергали беспомощные жертвы жестоким пыткам, а бедняки из отрядов, набранных в Южной Италии, не брезговали ничем, даже горшки и гвозди выносили из рыбацких лачуг. По другим сведениям, священные реликвии использовались в качестве мишеней для стрельбы, горы древних рукописей — как подстилка для лошадей, на одной из фресок Рафаэля наконечником копья большими буквами было нацарапано имя Мартина Лютера. Солдатня врывалась в дворцы кардиналов и видных лиц города, крушила все вокруг, насиловала женщин, догола раздевала хозяев, подвергая их всяческим издевательствам, а затем требовала выкуп как за заложников. Тем же, за кого выкупа не давали, можно сказать, повезло, что умерли. По словам одного очевидца, «ад — это ничто в сравнении с картиной, которую являет собой ныне Рим».

Челлини рассказывает, что один мужчина, стоявший рядом с ним на крепостном валу Сан-Анджело, рыдал, охваченный горем, расцарапывал себе кожу в кровь, видя, как солдаты внизу выволакивают из дома членов его семьи. На таком фоне похвальба Челлини, будто он метким выстрелом из мортиры «разрезал надвое одним ядром какого-то испанского офицера», кажется даже симпатичной. А вот еще один фрагмент воспоминаний: «Я стрелял из аркебузы, сея вокруг смерть и разрушение. Я уложил принца Оранского, которого тут же унесли...» Правда, последний чудесным образом остался жив, ибо, как увидим, продолжал весьма энергично командовать армией Священной Римской империи.

В «Автобиографии» повествуется также о том, что Климент VII не жалел комплиментов, то и дело выражая восхищение выдающимися подвигами автора: «Папа был чрезвычайно доволен (мной)... Папа послал за мной, мы заперлись вдвоем, и он спросил меня, что делать с папскими сокровищами... всячески одобрял мои действия... Тепло благодарил» — и так далее. На самом же деле папа пребывал в ужасном состоянии; он вставал на рассвете и выхаживал по крепостному валу, всматриваясь куда-то на север, в надежде увидеть французские войска, якобы поспешающие к нему на выручку.

Разграбление Рима сильно повлияло на сам характер Климента VII. На место прежней открытости пришла неисправимая подозрительность, теперь он не доверял никому; нерешительность сохранилась, но ныне за ней скрывался ум лукавый и расчетливый, а не сострадательный, как прежде. Никогда еще папа римский не был так унижен. Слухи о происшедшем быстро распространились по всей Европе, которая не видела ничего подобного за последнюю тысячу лет, с темных веков и вторжения вандалов и вестготов. Карл V лицемерно объявил при дворе траур; Лютер увидел в происшедшем знак гнева Божьего, обрушившегося на бездуховный и погрязший в пороке Вечный Город; у Эразма появился повод заметить: «Право, в развалинах лежит не один лишь город, но целый мир».

Осада замка Сан-Анджело продолжалась пять недель, обитатели его, включая Климента VII, страдали от духоты, которая становилась все более нестерпимой, и сильного недоедания. Лишь 7 июня император Карл V распорядился снять осаду, но перед этим Клименту VII пришлось подписать договор, по которому Папская область несла крупные территориальные потери, от Чивиттавекьи и Остии на побережье до Пармы, Модены и Пьяченцы на севере. Одним росчерком пера папские земли усохли до небольшой части их прежней площади, был потерян выход к морю, от земель по ту сторону Апеннин не осталось почти ничего.

Но даже после этого Клименту VII не позволяли покинуть Сан-Анджело, где он жил фактически в положении узника, в то время как римляне в своих разоренных домах пребывали в нищете, страдая от голода и чумы. В небе над руинами кружили, чуя запах падали, вороны, и даже остатки армии победителей, окружающей Сан-Анджело, начали впадать в уныние по мере того, как жаркое лето переходило в осень. С приходом зимы немецкие ландскнехты и испанские наемники, которые летом мародерствовали в долинах Романьи, вернулись в Рим. Своих денег они еще не получили и теперь выдвинули ультиматум: если им не заплатят, они ворвутся в Сан-Анджело и убьют папу.

На рассвете 7 декабря папе была предоставлена возможность бегства. Переодетый в слугу, Климент VII и его приближенные двинулись на север; в подкладках одежды были спрятаны золотые цепочки, изготовленные Челлини из переплавленных папских сокровищ. После нескольких дней изнурительного пути папская свита достигла наконец незаметной тропы, которой обычно перегоняют мулов в горы Умбрии; то была единственная дорога, ведущая к уединенному и покинутому епископскому дворцу в Орвьето. Здесь папа наконец оказался в безопасности — по крайней мере от врагов, чего не скажешь о стихиях, ибо, как свидетельствуют очевидцы, дворец «находился в полуразрушенном состоянии» и, чтобы добраться до личных покоев папы, приходилось миновать три больших комнаты, «с голыми стенами и без потолков». Отчасти, чтобы было не так холодно, но главным образом выдавая подавленность и перемены в характере, Климент отрастил усы и бороду. Человек, который при восшествии на папский престол считался самым красивым из всех понтификов, ныне превратился в призрак со зловещей черной бородой. Теперь у него явственно выдавались фамильные тяжелые веки, какие были и у Козимо Pater Patriae, и у Лоренцо Великолепного; но Климента VII они заставляли выглядеть то ли постоянно полусонным, то ли что-то прикидывающим.

В Орвьето Климент VII пытался продолжать заниматься делами понтификата и вскоре столкнулся с очередной политической проблемой. Из Англии прибыла делегация на предмет получения папского благословения на развод Генриха VIII и Екатерины Арагонской. Папа оказался в чрезвычайно щекотливом положении: с одной стороны, он не хотел ссориться со своим английским союзником, с другой — Екатерина была теткой императора Карла V, от которого теперь зависела сама будущность понтификата. Папа завилял и в конце концов не принял никакого решения. Английская делегация вернулась домой, получив самые безрадостные впечатления от условий, в которых живет папа: «Все здесь находится в состоянии самом жалком и ничтожном». Далее говорится о «голоде, нищете, ужасных жилищных условиях, спертом воздухе», о том, что в комнатах обрушились потолки и бродят по ним всякие сомнительные типы, которые непонятно что здесь делают. Что же до покоев самого папы, вся обстановка, кровать и так далее, не стоит и семи фунтов». Описание этого убожества возымеет тяжелые последствия: брошены первые семена недоверия, король Генрих VIII засомневался в силе человека, с которым он имеет дело.

Мало того что Климент VII потерял обширные территории, он еще утратил опору Медичи во Флоренции. После избрания он послал туда кардинала Пассерини, который должен был не только править от его имени Флоренцией, но и готовить к исполнению государственных обязанностей двух подростков из семьи Медичи — Ипполито и Алессандро. Оба они были детьми незаконнорожденными; первый — сын покойного Джулиано, герцога Немюрского, второй, официально, — сыном Лоренцо, герцога Урбино, тоже ныне покойного. Но на деле смуглолицый, неловкий Алессандро был почти наверняка незаконнорожденным сыном самого Климента VII, плодом его давней, относящейся еще ко времени, когда он жил во дворце Медичи во Флоренции, связи с одной мавританской рабыней. Единственной же законной наследницей была Екатерина де Медичи, дочь герцога Урбино и кузины Франциска I, принцессы Мадлен де ля Тур д'Овернь, — первый из отпрысков Медичи, в чьих жилах текла королевская кровь. С самого начала своего понтификата Климент VII вынашивал насчет Екатерины планы, выходящие далеко за пределы Флоренции. Как нам предстоит увидеть, даже оказавшись в критическом положении, он продолжал лелеять этот тайный и в высшей степени амбициозный замысел, почти наверняка завещанный ему — через Льва X — его дядей Лоренцо Великолепным.

Решение Климента VII поставить своим представителем во Флоренции кардинала Пассерини оказалось неудачным. Историк Франческо Гвиччардини, служивший в ту пору папским советником, посетив Флоренцию, отзывался о кардинале в высшей степени нелестно: «евнух, который целыми днями болтает о всякой чепухе и ничего не делает». Присутствие в палаццо Медичи чужака вызывало в городе немалое раздражение, которое переносилось и на двух подопечных Пассерини — незаконнорожденных отпрысков семьи. Во Флоренции происходили вспышки недовольства, в ходе одной из них Палаццо делла Синьория был захвачен демонстрантами — противниками Медичи.

Во время последующего штурма дворца демонстранты выбросили из окна тяжелую деревянную скамью, которая угодила в «Давида». У статуи отлетела и, ударившись о землю, разбилась на три куска поднятая левая рука. Осколки подобрал и отнес для сохранности в близлежащую церковь шестнадцатилетний Вазари. Впоследствии скульптуру восстановили, но швы заметны до сих пор.

Когда во Флоренции стало известно о падении Рима, горожане в очередной раз высыпали на улицу, и кардинал Пассарини вместе с двумя своими подопечными вынужден был бежать, опасаясь за свою и их жизни. Во главе города стал новый совет, избравший на годичный срок гонфалоньера из стана противников Медичи — Никколо Каппони, сына Пьера Каппони, того самого гонфалоньера, который бросил вызов королю Карлу VIII, когда тот захватил город.

В третий раз Медичи были удалены из Флоренции. В первый раз Козимо де Медичи с триумфом вернулся в город всего лишь год спустя; во второй изгнание продолжалось восемнадцать лет; ну а сейчас, когда фактически не осталось ни денег, ни власти, ни популярности, казалось, что им уже никогда не вернуться. Горожане-друзья Медичи подвергались преследованиям, родовая символика, украшающая здания, исчезла, да и иные следы Медичи во Флоренции упорно стирались. Тогда же была захвачена и помещена в женский монастырь Санта-Лючия в качестве заложницы восьмилетняя Екатерина де Медичи.

Как и во всей Италии, ситуация во Флоренции была крайне нестабильной. Начать с того, что номинально городом правила олигархия, отражающая интересы старых семей, но уже в непродолжительном времени ей пришлось столкнуться с сопротивлением республиканских сил. В такой обстановке ожили идеи Савонаролы, автора которых уже тридцать лет как не было на земле. Охваченные религиозным пылом, люди потянулись к церкви, королем Флоренции был провозглашен сам Иисус Христос, предпринимались шаги к восстановлению Града Божьего, на сей раз самозванно поименованного «Республикой Христа». Были приняты законы, направленные против азартных игр, маскарадов и иных зрелищ, а также нескромного или слишком экстравагантного одеяния; тем временем состоятельные люди прятали свои книги, картины и иные ценности. Как и прежде, цель состояла в том, чтобы стереть прошлое, ассоциирующееся с именем Медичи; граждан вновь охватила социальная зависть в сочетании с оправданным недовольством, которое, впрочем, никогда не уходило слишком глубоко под поверхность. Иное дело, что крайности времен Савонаролы остались позади, чему в немалой степени способствовала деятельность Франческо Кардуччи, убежденного демократа и человека твердых принципов, избранного на пост гонфалоньера. В то время как многие предавались молитвам, он делал практические шаги, меняя режим Медичи на систему правления, выдержанную в более республиканском духе.

Летом 1528 года Климент VII решил, что угроза миновала и можно вернуться в свой папский дворец в Риме. Предметом главных его забот была теперь Флоренция, ибо он понимал, что без этого города Медичи остаются бездомными и бессильными; что же до сохраняющегося еще влияния, то и оно рассеется с концом его понтификата. Понимал Климент VII и то, что без сильного союзника Флоренцию не вернешь. Быстро стало ясно, что на французов полагаться нельзя — в 1529 году, воспользовавшись очередной подвернувшейся возможностью, они вновь вошли в Италию и, сметая все на своем пути, двинулись к Неаполю. Здесь их настигла эпидемия чумы, а помимо того, отстали обозы, стало чувствительно не хватать продовольствия, и пришлось отступить.

В этой ситуации Климент VII решил прощупать императора Карла V. Тот решил, что союз с папой сейчас в его интересах, и в 1529 году они подписали Барселонский договор, по которому, в частности, Климент VII обязывался короновать в Болонье Карла V императором Священной Римской империи. Этот старинный ритуал восходит еще ко временам первого императора, Карла Великого, который был коронован папой в 800 году; церемония строго соблюдалась до тех пор, пока венецианцы не перекрыли путь в Италию предшественнику Карла V Максимилиану I из-за территориальных претензий последнего. Карлу V не терпелось возродить традицию, и взамен он посулил Клименту VII поспособствовать восстановлению власти Медичи во Флоренции.

Тем не менее угроза от Франциска I исходила по-прежнему; он вынашивал планы мести с тех самых пор, как ему удалось освободиться из унизительного плена, которому подверг его Карл V. Правда, действовать ему приходилось деликатно. Сыновья французского короля все еще оставались заложниками Карла V, и это исключало возможность прямого вторжения в Испанию. Наступление на Неаполь кончилось провалом, точно так же не удалась и попытка прямого вызова Карлу V схватиться с ним, Франциском, в открытом бою; этот вызов был с презрением отклонен: в таких поединках сходятся рыцари, быть может, принцы, но никак не короли и императоры. В конце концов, остался только один выход, и в августе того же 1529 года между Францией и Священной Римской империей был подписан Камбрийский мирный договор, по которому Франциску I гарантировалось возвращение сыновей за выкуп, эквивалентный одному миллиону флоринов.

Тем временем Карл V распорядился, чтобы принц Оранский, командующий силами Священной Римской империи в Италии, оказал содействие папе. Стало быть, для восстановления власти Медичи во Флоренции Клименту VII придется подвергнуться очередному унижению: поддерживать его будет тот самый человек, который два года назад заточил его в замке Сан-Анджело. Так или иначе, сорокатысячная армия принца Оранского, состоявшая в основном из испанцев, вошла в Тоскану и, разоряя города и веси Флорентийской республики, двинулась на север. 24 октября она стала лагерем в непосредственной близости от Флоренции.

Город давно готовился к такому исходу. Когда кардинал Пассерини и двое мальчиков Медичи бежали из Флоренции, Микеланджело расписывал капеллу Медичи в церкви Сан-Лоренцо, и власти сразу же назначили его на пост, который некогда занимал Макиавелли, — инспектора городских стен. Пути искусства и науки уже расходились, но художники все еще воспринимались как механики; подобно Леонардо на службе у Чезаре Борджиа, Микеланджело стал военным инженером на службе у Флоренции.

С большой неохотой сменил он кисть на фортификационные расчеты. Микеланджело распорядился удлинить стены на юг, окружив ими холм Сан-Миниато, откуда просматривался центр города, что делало холм ключевой позицией для размещения там артиллерии осаждающей армии. Он велел также защитить башенные окна церкви на Сан-Миниато соломенными матрасами. К тому времени, как армия принца Оранского расставила на склонах окружающих Флоренцию холмов тысячи и тысячи своих палаток, все это было уже давно сделано.

Все дороги в город и из города были перекрыты, поля и деревни, его окружающие, разграблены, и орудия осаждающих начали обстрел. Вскоре выяснилось, что граждане Флоренции капитулировать отнюдь не склонны. Помимо всего прочего, их сильно воодушевили подвиги одного из офицеров местной армии, Франческо Ферруччи. В сопровождении небольшого вооруженного отряда он тайком прошел ночью через одни из городских ворот и, выбирая слабые места, атаковал противника. Подкрепления подошли не сразу, и в темноте удалось доставить в город запасы продовольствия, для чего, собственно, вся эта вылазка и затевалась. Осень перешла в зиму, а Флоренция все еще держалась.

В феврале 1530 года Климент VII отбыл в Болонью для коронования Карла V императором Священной Римской империи германской нации. Коронация была назначена на 24 февраля — день рождения Карла. В торжественной обстановке два главных властителя христианского мира, оба одетые в величественные церемониальные одежды, медленно приближались друг к другу. В согласии с традицией, насчитывающей семьсот лет (и, как выяснилось, в последний раз в истории), папа возложил на императора железную корону. Помимо всего прочего, в Болонье наметилось некоторое личное сближение папы Климента VII и императора Карла V. Раскол между духовной и светской властью в Европе был преодолен, и мир на континенте, казалось, обеспечен.

Но осада Флоренции продолжалась. Зима перешла в весну, весна в лето. Несмотря на все подвиги Ферруччи, население оказалось на грани голода, сообщалось о случаях заболевания чумой. Ферруччи решился на отчаянный и дерзкий шаг: под покровом темноты он вывел из города и провел через кольцо осады группу вооруженных людей и направился в сельские районы Тосканы; там он принялся переезжать из городка в городок, рекрутируя силы сопротивления. По прибытии в Пистою, что в двадцати милях к северо-западу от Флоренции, выяснилось, что в его распоряжении имеется три тысячи пеших и пятьсот конных добровольцев.

Разведка сообщила о происходящем принцу Оранскому, и во главе большого отряда испанских солдат он бросился на поиски Ферруччи и обнаружил его в конце концов в горной деревушке Джавинане, близ Пистои, где он дал своим солдатам отдых. Испанцы быстро окружили добровольческий отряд и устроили настоящую резню, уничтожив две тысячи человек. В ходе кровавой мясорубки принц Оранский был ранен двумя выстрелами из аркебузы; Ферруччи же сражался до последнего и был захвачен в плен только смертельно раненным. Уложив на носилки, его принесли к новому начальнику отряда, неаполитанцу по имени Марамальдо, который при виде его пришел в такое бешенство, что вонзил умирающему кинжал в грудь.

Весть о жестокой расправе над Ферруччи повергла Флоренцию в траур. Голодающие выходили на улицы, жалобно приговаривая: «Где Медичи? Пусть придут и накормят нас». Шесть дней спустя гонфалоньер направил посланцев с заявлением о капитуляции города; люди же, в страхе перед солдатами-головорезами, запирались в погреба или искали убежища в церквах. Десять долгих месяцев осады остались позади. Правда, резни не последовало, Климент VII добился от Карла V заверений в том, что с населением обойдутся милосердно. В город вошли испанские и швейцарские солдаты, и партия Медичи быстро взяла город под свой контроль. Нынешнего гонфалоньера просто подвергли аресту, хотя прежний, Франческо Кардуччи, был казнен — Медичи видели в этом демократе своего главного врага. Ну а представители ряда видных семей, поддерживавших республиканский режим, например, Строцци, отправились в изгнание.

После реставрации Медичи и ухода армии Священной Римской империи Климент VII передал управление городом своему двадцатилетнему незаконнорожденному сыну Алессандро (другой, Ипполито, в качестве компенсации получил кардинальский сан). На следующий день после прибытия во Флоренцию Алессандро был провозглашен главой (capo) Флорентийской республики. Титул был важный, но в то же время какой-то неопределенный; все прежние комитеты сохранили свои полномочия, иное дело, что глава входил в каждый из них, а также назначался пожизненным гонфалоньером.

Теперь крестные отцы Ренессанса имели крестного отца Флоренции, признанного, так сказать, официально (и имя соответствующее — capo), и грубоватый, подверженный настроению Алессандро де Медичи вскоре вполне вжился в эту роль. Через два года после его воцарения была упразднена синьория, и в качестве символического жеста, который отозвался во всем городе, с башни Палаццо делла Синьория сбросили колокол, знаменитую vacca, которая созывала народ на площадь. Рухнув на булыжник, колокол разлетелся на куски. Алессандро распорядился расплавить их и изготовить медали, прославляющие семью Медичи.

Но Карл V все еще не оставлял Флоренцию своим вниманием. Он заявил Клименту VII, что, поскольку они теперь союзники, от Флоренции требуется последовательная внешняя политика, которая может быть обеспечена только твердой властью. Не должно быть никаких новых волнений и бунтов, никаких перемен в системе правления, никаких отступлений от взятых на себя обязательств. Главное — стабильность. Без особой охоты, но Климент VII предпринял необходимые шаги. Это он придумал для Алессандро новый титул, а затем известил город о том, что глава его «отныне именуется герцогом Флорентийской республики». Это был важнейший сдвиг: отныне Медичи становятся не просто правителями города, но входят в круг высшей знати. Герцогский титул передается по наследству, и вместе с ним по наследству передается город. Исчезли последние признаки демократии, не осталось даже претензий на нее.

Клименту VII было только пятьдесят пять, но он недомогал и стремительно старел, не оставляя при этом, однако, амбициозных замыслов относительно будущего семьи. Флоренция была теперь связана союзническими отношениями как с императором Карлом V, так и с королем Франции Франциском I, и папа дал понять, что хотел бы подкрепить их брачными узами. Несмотря на болезнь и трудности путешествия, он отправился в 1533 году в Болонью на очередное свидание с Карлом V, во время которого предложил заключить брак между Алессандро де Медичи, ныне герцогом Флорентийским, и дочерью императора Маргаритой. Последний дал согласие, после чего Климент VII осторожно затронул главный для него вопрос: имеются ли у императора какие-либо возражения против брака между юной Екатериной де Медичи и одним из сыновей Франциска I. Император поморщился, но согласился, уверенный в глубине души в том, что сам-то Франциск ни за что не пойдет на брак принца крови и «какой-то аристократочки».

Но Климент VII уже успел переговорить с Франциском I и заручиться его благожелательным отношением к плану, так что, когда Карл V обнаружил, что его переиграли, менять что-либо было поздно. В октябре 1533 года тщедушная бледнолицая четырнадцатилетняя Екатерина отплыла из Тосканы на юг Франции. Климент VII лично отправился в Марсель, чтобы провести свадебную церемонию, и Екатерина де Медичи, герцогиня Урбино, официально стала женой второго сына Франциска I, Генриха де Валуа, герцога Орлеанского.

Свадьба была обставлена должным образом, у невесты было не менее двенадцати фрейлин, а вслед за бракосочетанием в течение девяти дней проходили пышные застолья и балы-маскарады. Как того требует традиция, платила за все семья невесты, так что Клименту VII пришлось ввести новые принудительные налоги во Флоренции и Риме. На новоиспеченного свекра Франциска I особое впечатление произвел подарок в виде оправленного в серебро и украшенного фамильным гербом папы ларца с двадцатью четырьмя хрустальными панелями, каждая с росписью на библейский сюжет. По такому судьбоносному случаю — вхождению Медичи в одну из главных королевских семей Европы — они проявили свою легендарную щедрость. Лоренцо Великолепный, предпринявший первые шаги к наступлению этого торжественного момента, мог гордиться своим любимым племянником.

Но тот же 1533 год был отмечен сильнейшим ударом по всему понтификату Климента VII. Генриху VIII, которого Лев X провозгласил Защитником Веры, надоели увертки папы по поводу развода с Екатериной Арагонской, и он пошел на беспрецедентный шаг: церковь Англии отпала от римско-католической церкви. Правда, и раньше уже с ней порвали несколько немецких княжеств, а также некоторые прибалтийские государства, но впервые одна из крупнейших европейских держав объявила себя протестантской. После этого нельзя уже стало скрывать того факта, что Европу, как никогда прежде, раздирают противоречия. С приходом Льва X и следом за ним Климента VII Медичи, быть может, сами того не желая, стали совсем иными крестными отцами — на сей раз крестными отцами протестантской Реформации.

Вскоре стало ясно, что дни Климента VII сочтены. Отказывалась работать печень, пожелтела кожа, и ко всему прочему он полностью ослеп на один глаз, да и второй видел неважно. Челлини, со своей обычной склонностью прихвастнуть, так описывает свой визит к папе: «Я застал его лежащим в кровати, очень слабым. Тем не менее он чрезвычайно тепло приветствовал меня». Челлини принес с собой несколько медалей, специально сделанных им для папы, но у того уже настолько ослабло зрение, что он ничего не мог разглядеть. «Он ощупал медали кончиками пальцев, — продолжает Челлини, — и тяжело вздохнул». Через три дня, 25 сентября 1534 года, после десяти лет понтификата, Климент VII скончался. Несколько дней спустя Челлини надел меч и отправился отдать последний долг покойному, тело которого было выставлено для последнего прощания. «Я поцеловал его ноги и не смог удержать слез».

Быть может, Челлини был единственным в Риме, кто оплакивал уход Климента VII, ибо к тому времени его в Риме не поносил последними словами только ленивый. После похорон толпа врывалась в собор Святого Петра несколько ночей подряд, могилу его оскверняли оскорбительными надписями и экскрементами. Поведение папы уподобляли действиям преданного, но неуклюжего ученика Макиавелли: он бывал беспощаден, но не тогда, когда нужно; человек достаточно сильный для того, чтобы презирать популярность, он выказывал это презрение в самый неподходящий момент, как раз тогда, когда популярность нужна была ему более всего; не боясь предать друзей, он умудрялся отталкивать их всех разом. В защиту Климента VII можно сказать, что еще ни один папа не правил церковью в столь дурные для нее времена, хотя, с другой стороны, должно признать, что в этих условиях он делал слишком мало или не делал ничего вообще, чтобы избежать самых больших бед, пришедшихся на его понтификат: «Великое разграбление Рима»; распад единства христианского мира.

И все же остается одна область, в которой Климент VII добился полного, бесспорного успеха: при нем семья Медичи пережила поворотный момент своей истории: приобщение к высшей знати Флоренции, родство с королевской семьей во Франции. Без направляющей руки Климента VII семейству Медичи никогда бы не достичь тех вершин величия, которые были еще впереди.