I

Слабовольный юноша, не интересовавшийся политикой и никогда не читавший газет, вырос в человека несгибаемой решимости, чья неутомимая энергия была постоянно направлена на многотрудные задачи управления государством. Теперь он трудился с утра до вечера. Зимой еще до рассвета его можно было видеть сидящим за письменным столом и работающим при свете зеленой настольной лампы, которую он привез с собой из Германии и значительно улучшил с помощью хитроумного прибора. Виктория тоже вставала рано, но не так рано, как Альберт; и когда в холодном сумраке она садилась за свой письменный стол, установленный бок о бок с его столом, она неизменно обнаруживала аккуратную стопку бумаг, приготовленных для ее рассмотрения и подписания. Так начинался день, продолжающийся в непрестанных заботах. Во время завтрака появлялись газеты — те самые, ненавистные когда-то газеты, — и принц, совершенно поглощенный чтением, не реагировал ни на какие вопросы или, если статья казалась ему интересной, мог прочесть ее вслух. Затем начинались встречи с министрами и секретарями, просматривались горы корреспонденции, составлялись бесчисленные меморандумы. Виктория, стараясь не пропустить ни слова, затаив дыхание, внимала в страстной покорности. Временами Альберт мог спросить ее совета. Он консультировался по поводу своего английского: «Lese recht aufmerksam, und sage wenn irgend ein Fehler ist» или, передав ей на подпись черновик, мог заметить: «Ich hab Dir hier ein Draft gemacht, lese es mal! Ich dachte es ware recht so». Вот так в стараниях и трудах проходили часы. Все меньше оставалось времени на отдых и развлечения. Светскую жизнь урезали до предела, но и ту, что осталась, вели неохотно. Спать ложились как можно раньше, и не просто из удовольствия, а чтобы встать до рассвета и взяться за работу.

Однако важные и изнуряющие государственные дела, ставшие, наконец, основным занятием Альберта, не затронули его старых вкусов и пристрастий; он по-прежнему увлекался искусством, наукой, философией, и это многообразие показывало, насколько, одновременно с нагрузкой, выросла его энергия. Когда бы ни позвали дела, Альберт был сама готовность. С неистребимой настойчивостью он открывал музеи, закладывал краеугольные камни в основания больниц, произносил речи в Королевском аграрном обществе и посещал митинги Британской ассоциации. Особенно его интересовала Национальная галерея: он разработал тщательные инструкции по группировке картин согласно школам и попытался — хотя и впустую — перевезти всю коллекцию в Саут-Кенсингтон. Феодора, теперь уже принцесса Хохенлох, после визита в Англию написала Виктории письмо, в котором выразила восхищение Альбертом и как человеком, и как общественным деятелем. Причем она опиралась не только на собственное мнение. «Я хотела бы процитировать, — сказала она, — недавнее письмо мистера Клампа, с которым я полностью согласна: «Принц Альберт относится к тем немногим царствующим персонам, которые способны ради принципов (если они покажутся им добрыми и благородными) пожертвовать всеми идеями (или чувствами), которых другие, в силу своей ограниченности или предрассудков, придерживаются со слепым упрямством». Есть в этом что-то почти святое, — добавила принцесса, — и в то же время человечное и справедливое, что успокаивает мои чувства, которые столь часто бывают оскорблены тем, что приходится видеть и слышать».

Виктория в глубине сердца согласилась со всеми похвалами Феодоры и мистера Клампа. Только она нашла их недостаточными. Когда она видела, как любимый Альберт, разобравшись с государственными делами и бумагами, отдавал каждую свободную минуту домашним заботам, искусствам и упражнениям; когда она слышала, как он шутит за обедом, или играет Мендельсона на органе, или рассуждает о достоинствах картин сэра Эдвина Лендсира; когда она ходила с ним по дому, а он отдавал указания о том, как разводить овец, или решал, что Гейнсборо надо бы повесить чуть выше, а то не очень хорошо виден Уинтерхальтер, — она ощущала полную уверенность, что ни у кого и никогда не было такого мужа. Его разум не знал предела, так что она едва ли удивилась, узнав, что он сделал великое открытие — придумал, как использовать канализационные стоки для удобрения полей. Как он объяснил, в основе схемы лежала фильтрация снизу вверх через соответствующее вещество, которое задерживало твердые включения и пропускало жидкость, идущую на орошение. «Все прежние проекты, — сказал он, — обойдутся в миллионы; мой же почти ничего не стоит». К сожалению, из-за небольшого просчета изобретение оказалось неосуществимым; но разум Альберта не сдавался, не вышло — так не вышло, и он с привычным рвением надолго погрузился в изучение основ литографии.

Но естественно, основные его интересы, впрочем, как и интересы Виктории, сосредоточились на детях. Королевская детская комната пустеть не собиралась. Через три года после рождения в 1850 году принца Артура появился принц Леопольд; а в 1857 году родилась принцесса Беатрис. Семья из девяти человек в любых обстоятельствах налагала громадную ответственность, и принц со всей полнотой осознал, насколько высокое предназначение его отпрысков усиливало необходимость в родительской заботе. С неизбежностью он твердо уверовал в важность образования. Сам он был образованным человеком; таким его сделал Стокмар; и теперь пришла его очередь стать таким же Стокмаром — и даже больше, чем Стокмаром, — для молодых созданий, которых он привел в этот мир. Виктория будет ему помогать. Едва ли, конечно, она сравнится со Стокмаром, но она может быть заботливой, может сочетать твердость с любовью и всегда может послужить хорошим примером. Конечно, эти рассуждения в первую очередь относились к образованию принца Уэльского. Сколь невероятным было значение каждой мелочи, которая могла повлиять на характер будущего короля Англии! Альберт с увлечением приступил к делу. Но, наблюдая с Викторией тончайшие нюансы физического, умственного и нравственного развития детей, он вскоре к своему великому огорчению осознал, что в развитии старшего сына было что-то не так. Принцесса крови была чрезвычайно смышленой девочкой; но Берти, хотя и был добродушным и спокойным, демонстрировал глубокое отвращение к любым видам умственных упражнений. Это вызывало глубокие сожаления, и лекарство считалось очевидным: родительские старания следует удвоить; количество уроков увеличить; ни на секунду не прерывать образовательного воздействия. Соответственно увеличили число наставников, пересмотрели программу обучения, изменили расписание занятий и составили подробнейший меморандум, предусматривающий все непредвиденные обстоятельства. И самое важное было — ни в чем не допустить послабления: «Работа, — сказал принц, — должна быть работой». И работа началась. Мальчик рос в нескончаемой круговерти склонений, синтаксических упражнений, дат, генеалогических таблиц и географических названий. Между принцем, королевой и наставниками шел постоянный обмен записками с различными требованиями, отчетами об успехах и подробными рекомендациями; и все эти записки тщательно подшивались для дальнейшего изучения. Помимо всего прочего, очень важно было оградить наследника трона от всякого постороннего влияния. Принц Уэльский был не таким, как другие мальчики; хоть иногда и дозволялось приглашать благовоспитанных сыновей каких-нибудь аристократов, чтобы они поиграли с ним в саду Букингемского дворца, но за их упражнениями с пристальным вниманием наблюдал отец. Короче, были приняты все мыслимые предосторожности и все возможные усилия. И все же, как ни странно, объект стараний особых успехов не демонстрировал — скорее наоборот. Все это очень тревожило: чем больше уроков задавали Берти, тем меньше он их выполнял; и чем тщательней его оберегали от излишних волнений и легкомыслия, тем упрямее, казалось, он искал примитивных и грубых развлечений. Альберта это глубоко печалило, и Виктория временами очень сердилась; но печаль и гнев производили не больший эффект, чем надзор и расписание. Принц Уэльский, несмотря ни на что, вырастал в человека без особой «приверженности и настойчивости как в жизни, так и в учебе», утверждалось в одном из королевских меморандумов, который с необычайной прозорливостью составил его отец.

II

Осборн давал прекрасное убежище от коварных политических забот, светской скуки и помпезных государственных церемоний, но вскоре выяснилось, что и Осборн слишком близок к миру. В сущности, даже пролив Те-Солент был слабой преградой. О, как хорошо было уехать подальше, в какое-нибудь почти неприступное убежище, где в истинно домашней обстановке можно было счастливо провести выходные и почувствовать себя совершенно — ну, или почти — другим человеком! Виктория, с тех пор как вскоре после свадьбы они с Альбертом посетили Шотландию, почувствовала, что ее сердце в горах. Спустя несколько лет она побывала там еще раз, и страсть ее только усилилась. О, как там романтично! Да и Альберту очень понравилось! Среди гор и сосен его дух возносился к небесам. «Это просто счастье — смотреть на него. О! Что может сравниться с красотами природы!» — восторженно записала она в дневнике во время одного из таких визитов. «Как здесь хорошо! Альберту очень нравится; он просто в экстазе». «Альберт сказал, что великолепие горных пейзажей в их постоянной изменчивости. Мы вернулись домой в шесть». Затем она отправилась в более продолжительную экспедицию — на самую вершину высокой горы. «Это было очень романтично. И никого вокруг, кроме горца, ведущего пони (два раза мы спешивались и шли пешком)… Домой вернулись в полдвенадцатого; — это одна из самых приятных и романтических прогулок в моей жизни. Никогда я так высоко не забиралась в горы, и день был очень хорош». Горцы тоже оказались удивительными людьми. С ними «нет никаких проблем», писала она, «они всегда приветливые, счастливые, веселые и готовы идти, бежать и делать все, что ни попросят». Что же до Альберта, ему «очень понравились их воспитанность, простота и смекалка, делающие беседы с ними столь полезными и поучительными». «Мы никогда не упускали возможности поговорить с горцами, — записала Ее Величество, — с которыми в горах сталкиваешься на каждом шагу». Ей все в них нравилось — традиции, одежда, танцы и даже музыкальные инструменты. «В замке было девять волынщиков», — записала она, когда они остановились у лорда Бредалбейна; «иногда играл один, иногда — трое.

Они всегда играли во время завтрака, потом на рассвете, за ленчем, и всегда, когда мы входили или выходили; потом перед обедом, и после обеда почти все время. Мы оба стали поклонниками волынок».

Ну как можно было не желать таких удовольствий снова и снова; и в 1848 году королева сняла в аренду дом в Балморале, близ Бремара. Четыре года спустя она выкупила его совсем. Здесь, среди красот дикой природы Абердиншира, она теперь каждое лето сможет быть по-настоящему счастлива; теперь она сможет жить просто и свободно; теперь вечерами она сможет быть романтичной, сможет любить Альберта, и ничто на свете им не помешает. Небольшой уютный дом вызывал очарование. Что может быть удивительней, чем жить в двух или трех гостиных, с детскими комнатами наверху и с единственным министром-распорядителем, занимающим крошечную спальню. И потом вбегать и выбегать когда хочется, рисовать, гулять, и смотреть на красного оленя, подошедшего на удивление близко, и ходить в гости в соседние коттеджи! И можно было лазать по горам и возводить пирамиды из камней. «И когда мы, наконец, закончили эту пирамиду, которая получилась, я думаю, футов семь или восемь в высоту, Альберт забрался на самый верх и положил последний камень; После чего мы трижды прокричали ура». А вечером были шотландские танцы.

Но Альберт решил снести старый домишко и построить на его месте замок по собственному проекту. С великой торжественностью, в соответствии со специально составленным меморандумом, в основание строения заложили первый камень, и в 1855 году уже можно было вселяться. Просторный, построенный из гранита в стиле шотландских баронов, с 30-метровой башней и башенками на остроконечной крыше, замок прекрасно вписался в живописный горный пейзаж с протекающей неподалеку речкой Ди. Особое внимание Альберт с Викторией уделили внутреннему убранству. Сосновые стены и пол были покрыты специально изготовленной плиткой. В каждой комнате шотландские ткани — красно-серые балморальские, придуманные принцем, и викторианские в белую полоску, разработанные королевой; были и шотландские портьеры, и шотландская обивка на креслах, и даже шотландский линолеум. На стенах висели акварельные рисунки Виктории, а также многочисленные оленьи рога и голова кабана, подстреленного Альбертом в Германии. В алькове зала стояла статуя Альберта в шотландском костюме, в натуральную величину.

Виктория объявила замок совершенством. «С каждым годом, — писала она, — я все больше привязываюсь к этому раю, тем более что теперь все здесь сделано моим дорогим Альбертом — это его творение, его работа, его строительство, его планировка… во всем ощущается его несравненный вкус и его рука».

И действительно, именно здесь провела она самые счастливые дни. Когда в последующие годы она оглядывалась назад, эти золотые часы казались окруженными сияющим ореолом и ка-кой-то неземной святостью. Каждый момент казался чистым, прекрасным и наполненным внутренней значимостью. Временами все, что ей довелось тогда пережить — и радости, и печали, и самые обычные дни, — всплывало перед ней с необычайной живостью, как в лучах чудесного света. Охотничьи походы Альберта — вечер, когда она пошла гулять и заблудилась; Вики, сидящая на осином гнезде; танец при свете факелов — с какой четкостью все это, да и десятки тысяч других происшествий запечатлелись в ее памяти! И как она спешила записать все в дневник! Известие о смерти герцога Веллингтонского! Что за момент — когда она сидела за мольбертом после пикника у озера в одиноких горах, и тут ей приносят письмо лорда Дерби, и она узнает, что «гордость Англии, или даже Британии, ее слава, ее герой, величайший из людей, родившихся на ее земле, ушел из жизни». Да, именно так она подумала о «старом бунтовщике» былых дней. Но то прошлое было полностью забыто — от тех воспоминаний не осталось и следа. Долгие годы герцог представлялся ей фигурой почти сверхчеловеческой. Разве не он поддерживал доброго Роберта Пила? Разве не он уступил Альберту свой пост главнокомандующего? А как забыть те гордые минуты, когда он был крестным отцом ее сына Артура, родившегося в его восемьдесят первый день рождения! Так что она посвятила целую страницу дневника хвалебным сожалениям. «Никто и никогда не занимал такого высокого положения: над всеми партиями; почитаемый всеми; уважаемый всей нацией; друг монарха… У Короны никогда не было — и, боюсь, никогда не будет — столь преданного, лояльного и верного слуги, такой надежной опоры! Серьезны были эти мысли; но вскоре их сменили другие, не менее волнующие, мысли о событиях, которые невозможно забыть: проповедь мистера Маклеода о Никодемусе, красная фланелевая юбка, которую она подарила миссис П. Фаркуарсон, а потом еще одну старой Китти Кер.

Но, несомненно, самыми запоминающимися и самыми приятными были походы — редкие, волнующие походы высоко в горы, через широкие реки, по незнакомым местам, длившиеся по нескольку дней. С собой брали лишь двух егерей, Гранта и Брауна, и путешествовали под вымышленными именами. Все это напоминало скорее роман, чем реальную жизнь. «Мы решили называть себя Лорд и Леди Черчилль и Компания — леди Черчилль проходила как Мисс Спенсер, а генерал Грей как Доктор Грей! Один раз, когда я садилась в карету, Браун забылся и назвал меня «Ваше Величество», и Грант на облучке однажды назвал Альберта «Ваше Королевское Высочество», что нас очень позабавило, но, впрочем, никто ничего не заметил». Сильная, энергичная, жизнерадостная, приносящая, казалось, удачу — горцы утверждали, что у нее «счастливая нога», — она радовалась всему — суете, пейзажам, неудачам, грубым тавернам с простой едой и прислуживающим за столом Брауну с Грантом. Она могла бы идти вечно, лишь бы рядом был Альберт и впереди Браун вел пони, — и она была бы абсолютно счастлива. Но приходило время поворачивать обратно, увы! время возвращаться в Англию. Она едва могла это пережить — сидела безутешная в своей комнате и смотрела на снегопад. Последний день! О! Лучше бы ее занесло снегом!

III

Крымская война принесла Новые впечатления, причем большей частью приятные. Приятно быть патриотичным и агрессивным, подбирать для чтения в церкви подходящие молитвы, узнавать о славных победах и с неведомой доселе гордостью ощущать себя англичанином. С чувством, которого она от себя и не ожидала, Виктория изливала эмоции, восхищение, жалость и любовь на «славных солдат». А когда она вручала им медали, ее восторг не знал границ. «Благородные парни! — писала она королю Бельгии. — Я воспринимаю их, как собственных детей; мое сердце бьется за них так же, как за самых близких и дорогих мне людей. Они были так тронуты, так довольны; я слышала, как многие плакали; а когда им предложили выгравировать на медалях их имена, они не хотели даже слышать об этом, потому что боялись, что им вернут не те медали, которые они получили из моих рук, это очень трогательно. Некоторые из них были сильно искалечены». И она, и солдаты испытывали сходные переживания. Они чувствовали, что она оказала им великую честь, а она с идеальной непосредственностью разделяла их чувства. Альберт относился к подобным вещам совершенно иначе; присущая ему суровость не давала проявлять эмоции. Когда генерал Уильямс вернулся с героической победой из Карса и был представлен ко Двору, быстрый, жесткий и отчужденный кивок, которым принял его принц, подействовал на окружающих, как ведро холодной воды. Он по-прежнему оставался чужаком.

Но у него были и другие дела, куда более важные, чем оказывать впечатление на офицеров и прочих посетителей Двора. Он был занят — непрерывно занят — тяжелейшей работой доведения войны до победного конца. Нескончаемым потоком шли от него бумаги, депеши и меморандумы. С 1853 по 1857 год подшивки его комментариев по восточному вопросу заняли пятьдесят толстых томов. Ничто не могло его остановить. Утомленные министры качались под грузом его советов; но советы не прекращались, накапливаясь кипами на письменных столах. И ни одним из них нельзя было пренебречь. Управленческий талант, реорганизовавший королевский дворец и замысливший Великую Выставку, с не меньшим успехом проявил себя в немыслимых сложностях войны. Снова и снова отвергнутые поначалу предложения принца принимались под напором обстоятельств, и оказывались полны глубокого смысла. Вербовка иностранного легиона, построение учебного полигона для войск на Мальте, установление периодических отчетов о положении армии в Севастополе — вот усовершенствования и достижения, предложенные его неутомимым разумом. Но на этом Альберт не остановился: в обширном меморандуме он изложил наброски радикальной реформы всей системы командования. Тогда это было преждевременным, но предложение создать «лагерь для подготовки», в котором можно концентрировать и тренировать войска, в сущности, предвосхитило идею Альдершота.

Между тем Виктория завела нового друга: внезапно ее увлек Наполеон III. Поначалу он ей сильно не нравился. Она считала его авантюристом, коварно захватившим трон бедного старого Луи Филиппа; и к тому же он как две капли воды походил на лорда Пальмерстона. Хотя он и был ее союзником, она очень долго избегала с ним встреч; но в конце концов император и императрица посетили Англию. Лишь только он появился в Виндзоре, сердце Виктории начало смягчаться. Она обнаружила, что ей приятны его спокойные манеры, его низкий мягкий голос и успокаивающая простота речи. Положение императора в Европе сильно зависело от доброго к нему отношения Англии, поэтому он вознамерился очаровать королеву. И ему это удалось. Было что-то в глубине ее души, мгновенно и бурно реагирующее на натуры, романтически противоположные ее собственной. Ее обожание лорда Мельбурна тесно переплеталось с полуосознанным восприятием волнующего несходства между нею и этим утонченным, нежным, аристократичным стариком. Ее же несходство с Наполеоном было совсем иного свойства; но оно было не менее велико. Укрывшись за непробиваемой стеной респектабельности, условностей и своего незыблемого счастья, она со странным наслаждением взирала на этот незнакомый, мрачно мерцающий объект, мечущийся перед ней подобно метеору, — амбициозное порождение Воли и Судьбы. И к своему удивлению, там, где она ожидала увидеть антагонизм, обнаружились одни лишь симпатии. Он был, по ее словам, «таким тихим, таким простым и даже наивным, так любил, когда рассказывают о неизвестных ему вещах, и при этом всегда мягок, полон такта, достоинства и скромности, полон чуткого внимания, никогда не скажет и не сделает ничего, что могло бы меня огорчить…». Она заметила, что в седле он держится «великолепно, и при его высокой посадке очень хорошо смотрится верхом». Танцевал он «с великим достоинством и вдохновением». Но самое главное, он слушал Альберта; слушал с самым почтительным вниманием; показывая, как он рад «узнать о неизвестных ему вещах»; и впоследствии слышали, как он сказал, что не встречал человека равного принцу. Правда, один раз — но лишь один — он, казалось, слегка занервничал. В ходе дипломатической беседы «я вскользь упомянул о проблеме Гольштейна, — писал принц в меморандуме, — которая, похоже, смутила императора как «tres compliquee».

Виктория весьма привязалась и к императрице, без тени зависти восхищалась ее видом и грацией. Цветущая красота Евгении, идеально сидящие на ее высокой и стройной фигуре великолепные парижские кринолины вполне могли бы разжечь недобрые чувства в груди хозяйки, которая при ее низком росте, полноте, невзрачности и в цветастом мещанском платье смотрелась рядом с гостьей не очень импозантно. Но Виктория совершенно не обращала на это внимания. Ее ничуть не смущало, что ее лицо краснело от жары и что ее фиолетовая шляпка была прошлогоднего фасона. Она была королевой Англии, разве этого недостаточно? Вполне достаточно; она была истинно царственной и прекрасно это знала. И не раз, когда они вместе появлялись в обществе, Виктория, которой природа и искусство, казалось, дали так мало, полностью затмевала свою обожаемую и прекрасную спутницу чистой силой врожденного величия.

Момент расставания не обошелся без слез, и когда гости покинули Виндзор, Виктория ощутила себя «в глубокой меланхолии». Но вскоре они с Альбертом нанесли ответный визит во Францию, где все было великолепно. Она ездила инкогнито по парижским улицам в «обычном капоре», смотрела пьесу в театре Сен-Клод, и однажды на большом балу в Версальском дворце, который император давал в ее честь, немного поговорила с интересного вида прусским джентльменом по имени Бисмарк. Обстановка комнат настолько соответствовала ее вкусам, что, по ее словам, она чувствовала себя почти как дома — и если бы здесь еще был ее песик, она действительно могла бы считать, что никуда не выезжала. Казалось, никто не обратил на эти слова особого внимания, но через три дня, когда она вошла в апартаменты, песик с лаем бросился ей навстречу. Сам император, невзирая на трудности и затраты, лично организовал очаровательный сюрприз. Таковым было его внимание. Она вернулась в Англию более очарованной, чем когда-либо. «Воистину непредсказуемы пути Господни!» — воскликнула она.

Война близилась к концу. Более всего королева с принцем опасались преждевременного перемирия. Когда лорд Абердин пожелал открыть переговоры, Альберт атаковал его «гневным» письмом, а Виктория выехала верхом осматривать войска. Но, наконец, Севастополь пал. Новость достигла Балморала поздно ночью, и «через несколько минут Альберт и все джентльмены выскочили кто в чем был из замка. За ними последовали слуги, и постепенно собрались все крестьяне, охотники и рабочие. Разожгли костер, начали играть на трубах и стреляли в воздух. «Примерно через три четверти часа Альберт вернулся и рассказал, что сцена была бурной и до крайней степени волнующей. Люди пили виски, произнося тосты во славу английского оружия, и были в великом экстазе». На следующее утро «великий экстаз», по всей вероятности, сменился иными чувствами; но, во всяком случае, война закончилась — хотя ее конец, похоже, так же трудно объяснить, как и начало. Пути Господни по-прежнему оставались неисповедимыми.

IV

Неожиданным последствием войны оказалась полная перемена отношений между царственной четой и Пальмерстоном. Борьба с Россией сплотила принца с министром, и так уж вышло, что когда у Виктории возникла необходимость обратиться к своему старому врагу с предложением сформировать правительство, она сделала это без особого отвращения. Пост премьер-министра тоже подействовал на Пальмерстона отрезвляюще; он стал менее нетерпелив и категоричен; внимательно стал относиться к предложениям Короны и, к тому же, был искренне потрясен способностями и познаниями принца. Трения, несомненно, иногда случались, ведь королева с принцем основное внимание по-прежнему уделяли внешней политике, а по окончании войны их взгляды снова пришли в антагонизм со взглядами премьер-министра. Особенно это относилось к Италии. Альберт, хотя теоретически и поддерживал конституционное правительство, не доверял Кавуру, страшился Гарибальди и опасался, что Англию втянут в войну с Австрией. Пальмерстон, напротив, приветствовал итальянскую независимость, но он не состоял больше в министерстве иностранных дел, и поток королевского недовольства изливался теперь на лорда Джона Рассела. За несколько лет ситуация удивительно изменилась. На этот раз подчиненная и неблагодарная роль досталась лорду Джону, и теперь в борьбе с Короной премьер-министр не противодействовал, а поддерживал министра иностранных дел. Тем не менее, борьба была горячей, и политика, в результате которой поддержка Англии стала одним из решающих факторов в окончательном объединении Италии, проводилась на фоне яростного сопротивления Двора.

Отношение принца к другим горячим точкам Европы также сильно отличалось от пальмерстоновского. Принц страстно желал объединения Германии под началом конституционной и добродетельной Пруссии. Пальмерстон не видел в этом ничего особенного, но германская политика не слишком его интересовала, и поэтому он с готовностью согласился с предложениями принца и королевы — породнить королевские дома Англии и Пруссии, выдав принцессу крови замуж за наследного принца Пруссии. В соответствии с этим решением, когда принцессе не было еще и пятнадцати, принц, двадцатичетырехлетний юноша, нанес визит в Балморал, и состоялась помолвка. Двумя годами позже, в 1857 году, отпраздновали свадьбу. Правда, в последний момент дело чуть было не сорвалось. В Пруссии заявили, что по традиции принцы королевской крови должны сочетаться браком в Берлине и что они не видят никаких оснований считать настоящий случай исключением. Когда эти высказывания достигли ушей Виктории, она онемела от возмущения. В записке, слишком эмоциональной даже для Ее Величества, она проинструктировала министра иностранных дел заявить прусскому послу, чтобы он «не рассматривал возможность положительного решения этого вопроса… Королева никогда на это не пойдет, как по государственным, так и по личным соображениям, и предположение, что наследному принцу Пруссии зазорно приехать в Англию, чтобы жениться на принцессе крови Великобритании, по меньшей мере абсурдно… Какими бы ни были традиции прусских принцев, им не каждый день выпадает жениться на старшей дочери королевы Англии. Так что вопрос следует считать решенным и закрытым». Так и вышло, и венчание состоялось в церкви Святого Джеймса. По этому поводу состоялось великое празднование — иллюминация, торжественные концерты, огромные толпы и всеобщее ликование. В Виндзоре, в зале Ватерлоо, в честь жениха и невесты был дан роскошный банкет, о котором Виктория записала в дневнике: «Все отнеслись к Вики по-дружески тепло и были полны вселенского энтузиазма, наиболее забавный пример которого продемонстрировал герцог Буклеческий, оказавшись в самой гуще толпы среди самого отребья». Ее чувства с каждым днем разгорались все сильнее, и, когда пришла пора молодой паре уезжать, она почти что сломалась — но не совсем. «Бедная дорогая девочка! — записала она впоследствии. — Я обняла ее, благословила и не знала даже, что сказать. Я целовала Фрица и снова и снова сжимала ему руку. Он не мог вымолвить ни слова, и в глазах его стояли слезы. Потом я обняла их обоих уже в дверях кареты, Альберт сел с ними и с Берти… Грянул оркестр. Я распрощалась с добрыми Перпончерами. Генерал Шрекенштейн был весьма тронут. Я пожала руку ему и доброму декану и потом быстро поднялась в дом».

Альберт был тронут не менее генерала Шрекенштейна. Он лишился любимой дочери, чей пытливый ум уже начал удивительно напоминать его собственный, — обожаемой ученицы, которая через несколько лет могла превратиться в почти равного ему союзника. По злой иронии судьбы у него забрали умную, увлеченную искусствами и науками, проявляющую сильный интерес к меморандумам и симпатизирующую ему дочь и оставили сына, не обладающего ни единым из этих качеств. Принц Уэльский явно пошел не в отца. Молитвы Виктории не были услышаны, и с каждым годом все очевиднее становилось, что Берти был истинным потомком дома Брунсвиков. Но эти проявления врожденных качеств лишь удвоили усилия родителей; возможно, еще не поздно выправить молодой побег, направляя его в нужную сторону постоянным давлением и тщательной подвязкой. Испробовали все. Юношу с группой отборных преподавателей отправили в турне по континенту, но результаты обманули ожидания. По требованию отца он вел дневник, который принц по возвращении проверил. Он оказался потрясающе скудным: какое обилие интереснейших наблюдений можно было поместить под заголовком: «Первый принц Уэльский встречается с Папой Римским!» Но их не было вообще. «Le jeune prince plaisit a tout le monde, — доложил Гизо старый Меттерних, — mais avait l’air embarrasse et tres triste». Когда ему исполнилось семнадцать, поступил меморандум за подписями королевы и принца, уведомляющий их старшего сына, что теперь он уже вышел из детского возраста и, следовательно, должен быть готов к исполнению обязанностей христианского джентльмена. «Жизнь складывается из обязанностей, — говорилось в меморандуме, — и по должному, пунктуальному и бодрому их исполнению как раз и можно узнать истинного христианина, истинного солдата и истинного джентльмена… Перед вами откроется новая сфера жизни, в которой следует научиться отличать, что надо делать и чего делать не надо, и это потребует от вас куда больших усилий, нежели любой из предметов, изучаемых вами до сих пор». Получив меморандум, Берти расплакался. Одновременно был составлен еще один меморандум с пометкой «секретно: к сведению джентльменов, назначенных для воспитания принца Уэльского». В этом длинном и подробном документе излагались «некоторые принципы», которым должны подчиняться «манеры и поведение» джентльмена «и которые, как думается, могут пойти на пользу принцу Уэльскому». «В обществе, — говорилось далее в этом замечательном документе, — джентльмена отличают следующие качества:

1. Его внешний вид, его поведение и одежда.

2. Характер взаимоотношений с окружающими и обращение с ними.

3. Желание и способность достойно вести себя в беседе или в любом ином занятии, принятом в обществе, в котором он оказался».

Затем на нескольких страницах следовал подробнейший анализ этих пунктов, и заканчивался меморандум следующим призывом к джентльменам: «Если они должным образом осознают ответственность своего положения и учтут все изложенные выше пункты, продемонстрируют собственное благородство, действуя во всех случаях согласно этим принципам и не считая ни один из них слишком малым и несущественным, а, напротив, неуклонно придерживаясь соответствующей линии поведения, они окажут неоценимую услугу молодому принцу и подтвердят правильность выбора, сделанного царственными родителями». Год спустя юного принца послали в Оксфорд и тщательно следили, чтобы он не сталкивался с другими студентами. Да, испробовали все что можно — все… с одним лишь исключением: никто и никогда не позволял Берти развлекаться. Да и к чему это? «Жизнь складывается из обязанностей». Разве может быть в жизни принца Уэльского место развлечениям?

Тот самый год, лишивший Альберта принцессы крови, принес еще одну, и даже более серьезную потерю. Барон нанес в Англию последний визит. Двадцать лет, как он сам сказал в письме к королю Бельгии, он исполнял «тяжелые обязанности старшего друга и доверенного советчика» принца и королевы. Ему было семьдесят; он устал и телом, и душою; пришло время уходить. Барон вернулся домой в Кобург, поменяв раз и навсегда страшные секреты европейской политики на провинциальную болтовню и семейные сплетни. Усевшись в кресле у камина, он предавался воспоминаниям — не о генералах и императорах, а о соседях, родственниках, о давних домашних происшествиях, о пожаре в отцовской библиотеке, о козе, которая взбежала наверх в комнату сестры, сделала два круга вокруг стола и снова сбежала вниз. Его по-прежнему мучили несварение желудка и депрессия; но, оглядываясь на прожитую жизнь, он не ощущал разочарования. Его совесть чиста. «Я работал, пока были силы, — сказал он, — и делал то, в чем никто не может усомниться. Сознание этого и есть моя награда — и никакой другой я не желаю».

Воистину, его «дела» принесли плоды. Его мудрость, терпение, его личный пример совершили ту чудесную метаморфозу, о которой он мечтал. Принц был его творением. Неутомимый труженик, с высочайшим мастерством управляющий судьбами великой нации, — это было его достижение; он смотрел на свою работу, и она ему нравилась. И что, у барона совсем не было сомнений? Неужели ему никогда не приходило в голову, что, может быть, он сделал не слишком мало, а слишком много? Как тонки и опасны порой ловушки, расставленные судьбою для самых предусмотрительных людей! Альберт, казалось, вобрал в себя все, о чем мечтал Стокмар, — добродетель, трудолюбие, настойчивость, разум. И все же — все ли было так уж хорошо? На сердце у него лежал камень.

Ибо, несмотря ни на что, Альберт так и не достиг счастья. Его работа, которую, наконец, он начал страстно желать с почти что нездоровым аппетитом, была лишь утешением, а не лекарством; дракон неудовлетворенности с мрачным наслаждением пожирал результаты его упорных трудов и никак не мог насытиться. Причины его меланхолии были скрыты, таинственны и, вероятно, не поддавались анализу — слишком глубоко коренились они в сокровенных уголках души, куда не мог проникнуть посторонний взор. Свойственные его натуре противоречия делали принца необъяснимо загадочным в глазах хорошо знакомых с ним людей: он был мягок и жесток; он был скромен и насмешлив; он жаждал привязанности, но был холоден. Он был одинок, но не простым одиночеством отшельника, а одиночеством осознанного и не признанного превосходства. Он гордился своей репутацией высокомерного догматика. И все же назвать его просто догматиком было бы ошибкой, ибо последний всегда находит радость во внутреннем удовлетворении, а Альберт был очень от этого далек. Было что-то, чего он хотел, но никогда не мог получить. Чего именно? Какого-то абсолютного и невыразимого сочувствия? Какого-то невероятного, грандиозного успеха? А может, и того и другого сразу? Властвовать и быть понятым! Добиться одним победным ударом и подчинения, и любви — весьма достойная цель! Но с его воображением он слишком ясно видел, насколько слабо реагирует его реальное окружение. Кому тут было его искренне и крепко любить? Кто мог любить его в Англии? И если слабая сила внутреннего совершенства принесла так мало, мог ли он ожидать большего от жесткого применения силы и мастерства? Жуткая земля, на которую он был сослан, мерцала перед ним холодной и неприступной массой. Нельзя сказать, что он не произвел должного впечатления: да, конечно, он завоевал уважение соратников; да, его честность, энергичность и пунктуальность были признаны; да, он пользовался значительным влиянием и был очень важным человеком, Но как далеко, как бесконечно далеко было все это от его честолюбивых целей! Сколь слабыми и беспомощными казались его попытки на фоне невероятного сплочения тупости, глупости, расхлябанности, невежества и неразберихи! Возможно, он и обладал силой и разумом, чтобы добиться хоть небольших сдвигов к лучшему то в одном, то в другом месте — переделать некоторые мелочи, устранить некоторые несообразности, настоять на некоторых очевидных реформах; но сердце ужасного организма оставалось прежним. Англия, непрошибаемая и самодовольная, неуклюже плелась старой разбитой дорогой. Стиснув зубы, он бросился под ноги монстру, но был сметен в сторону. Да! Даже Пальмерстон до сих пор не сдавался — все еще терзал его своей небрежностью, бестолковостью и полной беспринципностью. Это было слишком. Ни природа, ни барон не дали ему жизнерадостности; зерна пессимизма, будучи раз посеянными, бурно взошли на благодатной почве. Он —

Суть вещей постичь пытался, Но тщетно все, как ни старался, Удачи не было. Лишь мир В ответ зловеще улыбался.

Но ведь Стокмар говорил ему «никогда не расслабляться», и он следовал этому совету. Его работоспособность стала почти маниакальной. Все раньше и раньше зажигалась зеленая лампа; все шире становился поток корреспонденции; все тщательней он изучал газеты; а неисчислимые меморандумы становились все пунктуальнее, аналитичнее и точнее. Даже развлечения превратились в обязанности. Он наслаждался, изучая расписание, с удовольствием выезжал на оленью охоту, шутил за ленчем — так было положено. Механизм работал с поразительной эффективностью, но никогда не останавливался и не смазывался. С сухой точностью вращались бесчисленные шестерни. Нет, что бы ни случилось, принц не расслабится; слишком глубоко впитал он доктрину Стокмара. Он знал, как должно быть, и любой ценой этого добьется. Но увы! Что в нашей жизни несомненного? «Ни в чем не переусердствуй! — предостерегал один древний грек. — Во всех делах следует соблюдать должную умеренность. Зачастую тот, кто неистово рвется к совершенству, хотя и достигает некоторого успеха, на самом деле уходит в совсем иную сторону. Как будто некая таинственная Сила заставляет его принимать дурное за хорошее, а дурным считать то, что в действительности полезно». Воистину, и принцу, и барону было бы чему поучиться у Феогнида.

Виктория стала замечать, что муж иногда выглядит подавленным и утомленным. Она пыталась поднять ему настроение. С горечью осознавая, что его все еще считают иностранцем, она понадеялась, что присвоение ему титула принца-консорта (1857) улучшит его положение в стране. «Королева имеет право заявить, что ее муж англичанин», — написала она. Но, к несчастью, несмотря на королевский патент, Альберт по-прежнему оставался иностранцем; и с годами его подавленность лишь углублялась. Виктория работала с ним, она за ним присматривала, она гуляла с ним по осборнскому лесу, а он пересвистывался с соловьями, как много лет назад в Розенау. Когда подходил день его рождения, она, не жалея сил, старалась подобрать подарок, который действительно пришелся бы ему по душе. В 1858 году, когда ему исполнилось тридцать девять, она подарила ему «портрет Беатрис в натуральную величину, масло, Хорсли; полный набор фотографических видов Готы и окрестностей, купленные мною в Бедфорде; и пресс-папье из балморалского гранита и оленьих зубов по эскизу Вики». Альберт был, конечно, в восторге, и его радость на этом семейном торжестве была больше, чем когда-либо; и все же… что же все-таки было не так?

Несомненно, дело было в здоровье. Он подорвал свои силы, служа стране; и действительно, его сложение, как и подметил Стокмар в самом начале, не слишком было приспособлено к серьезной нагрузке. Он легко расстраивался; часто болел. Уже по одному внешнему виду можно было судить о слабости его здоровья. Симпатичный двадцатилетний юноша со сверкающими глазами и нежным телом вырос в болезненного, усталого человека с лысой головой, чье тело сутулостью и тучностью выдавало сидячий образ жизни. Недобрые критики, некогда сравнивавшие Альберта с оперным тенором, теперь, пожалуй, сравнили бы его с лакеем. Рядом с Викторией он составлял разительный контраст. Она тоже была не худой, но это была полнота энергичной матроны; и во всем была заметна невероятная жизнеспособность — в ее бодрой осанке, в ее пронзительном, пытливом взгляде, в ее маленьких и полных, но проворных и твердых руках. Ах, если бы только какой-то волшебной силой она могла передать в это жирное, рыхлое тело, в этот иссохший и уставший мозг хоть часть своей выносливости и самоуверенности, которых у нее было хоть отбавляй!

Но внезапно ей напомнили, что помимо болезней есть и другие опасности. Во время визита в Кобург в 1860 году принц едва не погиб, перевернувшись в карете. Он отделался лишь несколькими порезами и ушибами, но Викторию это сильно обеспокоило, хотя она и скрывала свои чувства. «Вот когда королева до конца ощутила, — записала она впоследствии, — что всегда должна выглядеть спокойной и не может позволить себе предположить, что могло бы случиться, или даже признаться себе в существующей опасности, ибо ее голова просто пошла бы кругом!» Выше ее волнений была только благодарность Господу. Она ощутила, что не сможет успокоиться, «пока не выразит как-нибудь свои чувства», и она решает сделать пожертвование в казну Кобурга. «Сумма в 1000 или даже в 2000 фунтов, переданная единовременно или ежегодными порциями, будет, по мнению Королевы, не слишком обременительной». Выделенная в конце концов сумма оказалась меньшей, и была вложена в трест, названный «Виктория-Стифт», в честь бургомистра и главного священника Кобурга, которому было поручено распределять ежегодные доходы между некоторым количеством юношей и девушек примерного поведения из семей скромного достатка.

Вскоре после этого королева впервые в жизни столкнулась с близкой личной потерей. В начале 1861 года герцогиня Кентская серьезно заболела и в марте умерла. Виктория была подавлена. С нездоровым рвением заполняла она страницы дневника подробнейшими описаниями последних часов матери, ее смерти и ее бездыханного тела, обильно разбавленными страстными апострофами и взволнованными излияниями эмоций. В сегодняшней печали были полностью забыты былые разногласия. Это было ужасное и таинственное проявление Смерти — Смерти близкой и настоящей, — полностью захватившей воображение королевы. Все ее жизнерадостное существо сжалось в агонии при виде печального триумфа этой жуткой силы. Ее собственная мать, с которой она жила так близко и так долго, что та практически стала частью ее существования, превратилась в ничто прямо на ее глазах! Она пыталась забыть, но не могла. Скорбь становилась все глубже и безутешнее. Казалось, что в каком-то таинственном и неосознанном откровении перед ней раскрылось, что этот ужасный Властелин заготовил еще одну страшную стрелу.

И действительно, не успел закончиться год, как на нее обрушился куда более жестокий удар. Холодным и сырым ноябрьским днем Альберт, уже давно страдающий бессонницей, отправился проверять новое здание Военной академии в Сандхерсте. По возвращении мужа стало ясно, что переутомление и скверная погода серьезно сказались на его здоровье. Начался ревматизм, бессонница не отступала, и он жаловался на сильное недомогание. Тремя днями позже неотложные дела вынудили его посетить Кембридж. Поведение принца Уэльского, помещенного сюда в прошлом году, потребовало родительского визита и наставления. Расстроенный отец, страдая душой и телом, поспешил исполнить свой долг и на обратном пути в Виндзор сильно простудился. В течение следующей недели он постепенно слабел, состояние его ухудшалось. И все же, подавленный и обессиленный, он продолжал работать. Так уж случилось, что именно в этот момент возник серьезный дипломатический кризис. В Америке вспыхнула гражданская война, и, похоже, Англия, из-за серьезных разногласий с Северными Штатами, была на грани вовлечения в этот конфликт. Королеве передали гневную депешу, составленную лордом Джоном Расселом; и принц понял, что, если отправить ее в таком виде, война станет практически неизбежной. В семь часов утра 1 декабря он поднялся с постели и трясущейся рукой написал ряд предложений по изменению черновика, в которых рекомендовал смягчить тон и оставить открытыми пути к мирному разрешению вопроса. Правительство приняло эти изменения, и войну удалось предотвратить. Это был последний меморандум принца.

Он всегда утверждал, что спокойно относится к смерти. «Я не цепляюсь за жизнь, — сказал он однажды Виктории. — Ты ее ценишь, но мне это ни к чему». И затем добавил: «Я уверен, что если серьезно заболею, то умру сразу, я не собираюсь бороться за жизнь. Я не держусь за нее».

Он не ошибся. Еще в самом начале болезни он сказал другу, что уже не поднимется. Ему становилось все хуже и хуже. Тем не менее, если бы болезнь с самого начала правильно определили и должным образом лечили, его можно было бы спасти; но доктора ошиблись в диагнозе; и кстати, стоит упомянуть, что главным врачом был не кто иной, как сэр Джеймс Кларк. Когда же предложили обратиться за советом еще к кому-нибудь, сэр Джеймс презрительно отклонил идею: «Не вижу повода для беспокойства», — сказал он. Но странная болезнь прогрессировала. В конце концов после гневного письма Пальмерстона послали за доктором Ватсоном; доктор Ватсон сразу же понял, что пришел слишком поздно. У принца был брюшной тиф. «Я считаю, что до сих пор все делалось правильно», — заявил сэр Джеймс Кларк.

Неутихающие и острые страдания первых дней сменились хронической апатией и постоянно углубляющейся депрессией. Как-то раз слабеющий пациент попросил музыку — «хороший хорал где-нибудь в отдалении»; и в соседней комнате установили рояль, на котором принцесса Алиса играла гимны Лютера, после чего принц просил повторить «Поступь веков». Временами он бредил; временами в памяти всплывали давно ушедшие дни; он слышал голоса утренних птиц, снова мальчиком бродил по окрестностям Розенау. Или могла прийти Виктория и читать ему «Поверил Пик» Вальтера Скотта, и он делал вид, что внимательно слушает, затем она могла наклониться, и он, гладя ее по щеке, бормотал «liebes Frauchen» и «gutes Weibchen». Ее горе и волнение были велики, но сильно испугана она не была. Поддерживаемая своей собственной пышущей энергией, она не могла поверить, что Альберт не справится с недугом. Она отказывалась принять столь ужасную возможность. Она отказалась встретиться с доктором Ватсоном. Зачем ей это? Разве сэр Джеймс Кларк не заверил ее, что все будет хорошо? Всего за два дня до конца, который теперь уже для всех был почти очевиден, она с чувством полной уверенности написала королю Бельгии: «Я не сидела с ним ночью, потому что это было ни к чему; ничто уже не вызывает беспокойства». Принцесса Алиса попыталась объяснить ей правду, но ее оптимизм нельзя было сломить. Утром 14 декабря Альберт, как она и ожидала, выглядел лучше; вероятно, кризис миновал. Но в течение дня началось серьезное обострение. И только теперь она, наконец, осознала, что стоит на краю разверзшейся пропасти. Созвали всю семью, и один за другим дети получали молчаливое прощение отца. «Это был жуткий момент, — записала Виктория в дневнике, — но, слава Богу, я смогла удержать себя в руках, и оставаться совершенно спокойной, и сидеть подле него». Он что-то бормотал, но она не могла разобрать; наверное, он говорил по-французски. Затем вдруг он начал приглаживать волосы, «как всегда делал во время одевания». «Es kleines Frauchen» — прошептала она; и, похоже, он понял. Где-то ближе к вечеру Виктория вышла ненадолго в другую комнату, и тут же ее позвали обратно; с первого же взгляда стала заметна страшная перемена. Она склонилась на колени перед кроватью, он вздохнул глубоко, вздохнул мягко, и больше не дышал. Черты его мгновенно окаменели; она издала долгий пронзительный вопль, прорезавший замерший в ужасе замок, и поняла, что потеряла его навек.