I
Смерть принца-консорта стала поворотной точкой в судьбе королевы Виктории. Она ощущала, что ее настоящая жизнь ушла вместе с мужем и оставшиеся земные дни будут мрачным эпилогом завершившейся драмы. Не избежал этого впечатления и ее биограф. Для него последняя половина ее длинной карьеры тоже покрыта тьмой. Первые сорок два года жизни королевы освещены невероятным количеством достоверной информации. После смерти Альберта опустилась вуаль. Лишь изредка, в совершенно непредсказуемые моменты, на мгновение-другое занавес приподнимается, и тогда удается рассмотреть несколько основных линий, несколько заметных подробностей; остальное — лишь догадки и предположения. Хотя после тяжелой утраты королева прожила почти столько же, сколько и до нее, хроники этих лет не идут ни в какое сравнение с подробными описаниями ранней жизни. Поэтому, в нашем неведении, придется удовольствоваться кратким и конспективным изложением.
Внезапный уход принца был не только личной утратой Виктории; он был событием национального и даже европейского масштаба. Ему было всего сорок два, и по обычным законам природы он мог прожить еще не менее тридцати лет. Если бы это случилось, то едва ли можно сомневаться, что развитие английской политики пошло бы совершенно иным путем. К моменту смерти ему уже удалось занять уникальное положение в общественной жизни; уже внутренние политические круги приняли его как неотъемлемую и полезную часть государственного механизма. Лорд Кларендон, например, отозвался о его смерти как о «национальной катастрофе, последствия которой куда более значительны, чем общество способно себе представить», и скорбел об утрате его «проницательности и предусмотрительности», которые, заявил он, «как никогда пригодились бы» в случае войны с Америкой. И со временем влияние принца должно было невероятно вырасти. Ибо вдобавок к интеллектуальному и моральному превосходству он обладал, в силу своего положения, одним существенным преимуществом, которого не было ни у одного чиновника страны: он был бессменным. Политики приходили и уходили, а принц постоянно возвышался в самом центре происходящего. Разве можно сомневаться, что к концу века такой человек, поседевший на службе отечеству, добродетельный, умный и с беспримерным многолетним опытом правления, завоевал бы колоссальный престиж? Если уже в молодости он мог вступить в борьбу с Пальмерстоном и достойно ее выдержать, то чего же можно было ожидать от него в зрелые годы? Какой министр, сколь бы способным и популярным он ни был, смог бы противостоять мудрости, безупречности и огромному многолетнему авторитету почтенного принца? Легко представить, как под его руководством могла быть предпринята попытка превратить Англию в столь же совершенно организованное, прекрасно вооруженное и твердо управляемое государство, как сама Пруссия. Затем, вероятно, какой-нибудь авторитетный лидер — Гладстон или Брайт — сплотил бы демократические силы, и началась бы борьба, в которой монархия была бы потрясена до самого основания. Или, наоборот, могло сбыться гипотетическое пророчество Дизраэли. «С принцем Альбертом, — сказал он, — мы похоронили нашего… монарха. Этот немецкий принц правил Англией двадцать один год с мудростью и энергией, которых никогда не было ни у одного из наших королей. Если бы ему довелось пережить некоторых наших «патриархов», он благословил бы нас абсолютным правительством».
Английская конституция — эта неописуемая сущность — как живой организм растет вместе с людьми и принимает самые разнообразные формы в соответствии с тонкими и сложными законами человеческого характера. Она дитя мудрости и случая. Мудрецы 1688 года отлили ее в известную нам форму, но случайное неумение Георга I говорить по-английски внесло в нее одну из самых существенных странностей — независимый от Короны и подчиняющийся премьер-министру Кабинет. Мудрость лорда Грея спасла ее от окостенения и разрушения и наставила на путь демократии. Затем снова вмешался случай: королеве посчастливилось выйти замуж за способного и целеустремленного человека; и казалось вполне вероятным, что безответственности администрации вот-вот будет положен конец и политическое развитие станы примет несколько иное направление. Но что дано случаем, то он и забрал. Консорт умирает в самом расцвете; и Английская конституция, хладнокровно отбросив отмерший член, продолжила загадочную жизнь, как будто его никогда и не было.
Лишь один человек, и только он, в полной мере ощутил потерю. Барон, сидя в Кобурге у камина, внезапно увидел, как громада его творения рухнула и превратилась в бесформенные руины. Альберт ушел, и жизнь барона прошла впустую. Даже в самой черной ипохондрии не мог он предположить столь ужасной катастрофы. Виктория написала ему, приехала, попыталась утешить, заявив со страстной убежденностью, что продолжит работу мужа. Он печально улыбнулся и посмотрел на огонь. Затем пробормотал, что долго не задержится и скоро сам отправится вслед за Альбертом. Он ушел в себя. Вокруг него собрались дети и, как могли, пытались утешить, но все было бесполезно: сердце барона было разбито. Он протянул еще восемнадцать месяцев и затем, вслед за учеником, отправился в мир теней и праха.
II
С ошеломляющей внезапностью Виктория сменила блаженное счастье на мрачную печаль. В первые ужасные моменты окружающие боялись, что она может потерять рассудок, но железный стержень держался крепко, и было замечено, что в промежутках между приступами печали королева хранила спокойствие. Она помнила, что Альберт никогда не одобрял излишнего проявления чувств, и старалась не делать того, что ему бы не понравилось. И все же случались моменты, когда ее королевскую боль невозможно было сдержать. Однажды она послала за герцогиней Сатерлендской и, приведя ее в комнату принца, рухнула перед его одеждами и разразилась рыданиями, заклиная герцогиню сказать, встречала ли она еще у кого-нибудь столь чудный характер, как у Альберта. Временами ее охватывало чувство, близкое к возмущению. «Подавленная сорокадвухлетняя вдова с совершенно разбитым сердцем, — написала она королю Бельгии, — чувствует себя несчастной восьмимесячной сиротой! Моя жизнь уже никогда не будет счастливой! Мир для меня закрылся!.. О! Быть отрезанной в самом расцвете — лишь созерцание нашей чистой, счастливой, спокойной домашней жизни позволяет пережить это столь ужасное положение; отрезана в сорок два — когда я так надеялась, что Бог никогда нас не разлучит и даст нам состариться вместе (хотя он всегда говорил о скоротечности жизни), — это слишком ужасно, слишком жестоко!» Нельзя не заметить оскорбленного тона королевы. Неужели в самой глубине души она возмущалась тем, что Господь осмелился на такой поступок?
Но над всеми остальными эмоциями преобладало одно всепоглощающее стремление сохранить в абсолютной неизменности, на всю оставшуюся жизнь, почтение, подчинение и преклонение перед этим человеком. «Я не устану повторять одно, — сказала она своему дяде, — и это мое твердое убеждение и мое окончательное решение, а именно, что все его желания, все его планы, все его взгляды должны стать законом моей жизни\ И никакая человеческая сила не собьет меня с выбранного пути». Она испытывала гнев и ярость при одной лишь мысли о том, что кто-то может ей в этом помешать. Дядя собирался нанести ей визит, и ей пришло в голову, что он может попытаться вмешаться в ее дела, попробует «распоряжаться всем на свете», как бывало раньше. Следует ему об этом намекнуть. «Я также убеждена, — написала она, — что никто — сколь бы добрым и преданным он ни был — не смеет мне советовать или навязывать свою волю. Я понимаю, как это может не понравиться… Как бы ни была я слаба и потрясена, мой дух восстает при мысли о том, что кто-то может затронуть или изменить его планы или желания, или принудить меня к этому». Завершается письмо выражением любви и печали. Она остается его «навеки несчастной, но преданной дочерью, Виктория Р.». И тут она обращает внимание на дату: это было 24 декабря. Пронзенная внезапной болью, она торопливо добавляет постскриптум: «Рождество! Я даже не думать о нем не хочу».
Вначале, разбитая горем, она объявила, что не желает встречаться с министрами, и функции посредника как могла выполняла принцесса Алиса при помощи сэра Чарльза Фипса, распорядителя личными расходами королевы. Однако через несколько недель Кабинет уведомил королеву через лорда Джона Рассела, что дальше так продолжаться не может. Виктория поняла, что они правы: Альберт бы тоже с этим согласился; и она послала за премьер-министром. Но когда лорд Пальмерстон, пышущий здоровьем, энергичный, со свежеподкрашенными бакенбардами, одетый в коричневое пальто, светло-серые брюки, зеленые перчатки, с голубыми запонками прибыл в Осборн, он произвел на нее не слишком благоприятное впечатление.
Тем не менее, она успела привязаться к своему старому врагу, и мысль о политических переменах рождала в ней взволнованную озабоченность. Она знала, что правительство может пасть в любую минуту; она чувствовала, что не может этого допустить; и поэтому через шесть месяцев после смерти принца решается на беспрецедентный шаг — посылает личное письмо лорду Дерби, лидеру Оппозиции, в котором пишет, что ее душевное и физическое состояние не позволит ей пережить заботы, связанные с переменой правительства, и что если он распустит министров, то подвергнет риску ее жизнь или, по крайней мере, рассудок. Когда послание достигло лорда Дерби, он был крайне удивлен. «Ей-Богу! — цинично прокомментировал он. — Я никогда не думал, то она так в них влюблена».
Хотя волнение ее постепенно утихало, жизнерадостность не вернулась никогда. Месяцы и годы проходили в неизменном унынии. Жизнь ее все больше походила на жизнь затворника. Облаченная в строжайший креп, она скорбно переезжала из Виндзора в Осборн, из Осборна в Балморал. Редко появляясь в столице, не принимая никакого участия в государственных церемониях, избегая малейших контактов со светским обществом, она стала столь же неизвестной своим подданным, как какой-нибудь восточный властелин. Пусть говорят все что угодно, им все равно ее не понять. К чему ей эти пустые представления и глупые развлечения? Нет! Она занята совершенно иным. Она, посвященный хранитель святой веры. Ее место у священного алтаря в храме скорби, — куда лишь она одна имеет право входить, где она может ощущать эманацию таинственного присутствия и толковать едва заметные и неуловимые желания все еще живущей души. Это, и только это было ее славной и ужасной обязанностью. Ибо это действительно было ужасно. С годами подавленность углублялась, и все сильнее становилось одиночество. «Я стою на Печальной уединенной вершине», — говорила она. Снова и снова ощущала Виктория, что больше не выдержит, что уступит давлению обстоятельств. Но затем, внезапно, раздавался тот самый Голос: и она снова брала себя в руки И добросовестно возвращалась к своим печальным и священным обязанностям.
Но главное, она стремилась принять жизненные цели Альберта и сделать их своими собственными — она должна работать на благо державы, как это делал он. Тяжелый груз забот, который он нес на своих плечах, теперь перешел к ней. Она взвалила на себя гигантскую нагрузку и, естественно, зашаталась под ее гнетом. Пока он жил, она работала регулярно и добросовестно; но его забота, его предусмотрительность, его советы и его безотказность делали работу несложной и приятной. Один лишь звук его голоса, просящего подписать бумагу, приводил ее в трепет; в такой обстановке можно было работать вечно. Но теперь все страшно переменилось. Не было уже аккуратных стопок и лотков под зеленой лампой; не было больше простых объяснений для запутанных дел; некому было сказать, что так, а что не так. У нее были, конечно, секретари: и сэр Чарльз Фаппс, и генерал Грей, и сэр Томас Биддальф; и они делали все что могли. Но они были простыми подчиненными: груз ответственности и инициативы лежал лишь на ней одной. Тут уж ничего не поделаешь. «Я убеждена — разве она этого не говорила? — что никто не смеет мне советовать или навязывать свою волю»; все остальное было бы предательством веры. Она должна следовать принцу во всем. Он никому не уступал власти; он сам вникал в каждую деталь; он взял за правило никогда не подписывать бумагу, пока не только не прочтет ее, но и не сделает по ней заметок. Она будет поступать так же. С утра до вечера сидела она, заваленная грудами депеш, читала и писала за столом — за своим столом, который теперь, увы, стоял в комнате один.
Спустя два года после смерти Альберта сложные проблемы внешней политики подвергли верность Виктории серьезному испытанию. Появились признаки того, что этот страшный Шлезвиг-Гольштейнский спор, тлеющий уже более десяти лет, вот-вот вспыхнет с новой силой. Вопрос был неописуемо сложен. «Лишь трое, — сказал Пальмерстон, — действительно понимали, что происходит, — принц-консорт, который умер, немецкий профессор, который успел свихнуться, и я, успевший все забыть». Да, принц, конечно, мертв, но разве он не оставил наместника? Виктория включилась в борьбу с самозабвенным вдохновением. Ежедневно часами она вникала в мельчайшие подробности этого запутанного дела, и у нее был надежный путеводитель по лабиринту: она прекрасно помнила, что, когда бы ни обсуждался этот вопрос, Альберт всегда принимал сторону Пруссии. Так что путь был ясен. Она сделалась ярым приверженцем прусской идеи. Так завещал принц, говорила она. Она не понимала, что Пруссия времен принца умерла и родилась новая Пруссия — Бисмарка. Возможно, Пальмерстон, с его удивительной прозорливостью, инстинктивно ощутил новую опасность; во всяком случае, они с лордом Джоном считали необходимым поддержать Данию против притязаний Пруссии. Но мнения резко разделились, причем не только в стране, но и в Кабинете. Восемнадцать месяцев бушевали споры, и королева с ярой настойчивостью выступала против премьер-министра и министра иностранных дел. Когда же кризис достиг апогея — все шло к тому, что Англия в союзе с Данией готова объявить войну Пруссии, — волнение Виктории стало почти лихорадочным. Перед лицом немецких родственников она старалась выглядеть беспристрастной, но на своих министров обрушивала потоки требований, протестов и увещеваний. Она прикрывалась священными миротворческими мотивами. «Единственный шанс сохранить мир в Европе, — писала она, — это не поддерживать Данию, из-за которой все и началось. Королева сильно переживает, и ее нервы все более расшатываются… Но сколь ни были бы сильны ее переживания, она непоколебима в своем твердом намерении сопротивляться любым попыткам вовлечения страны в безумную и бесполезную битву». Она заявила, что «не отступит ни на шаг», даже если за этим последует отставка министра иностранных дел. «Королева, — сказала она лорду Гранвилю, — совершенно измучена заботами и волнениями, и отсутствием помощи, совета и любви ее любимого мужа». Она так устала от этой борьбы за мир, что «едва держится на ногах, и даже перо выпадает из рук». Англия так и не вступила в войну, и Дания осталась наедине со своей судьбой; но сейчас практически невозможно судить, какова в этом заслуга королевы. Более вероятно, однако, что решающим фактором в ситуации была сложившаяся в Кабинете мощная группировка в поддержку мира, а вовсе не властное и патетическое давление Виктории.
Одно лишь можно сказать наверняка: священный миротворческий энтузиазм Виктории длился недолго. За несколько месяцев ее мысли полностью переменились. Она поняла истинную природу Пруссии, чьи замыслы против Австрии были готовы разразиться Семинедельной войной. Бросаясь из одной крайности в другую, она теперь склоняет министров к вооруженному вмешательству в поддержку Австрии, но тщетно.
Ее политическая активность не более одобрялась обществом, чем ее уединение. Годы шли, королевская скорбь не утихала, и общественное порицание становилось все сильнее. Было замечено, что затянувшееся затворничество королевы не только омрачает жизнь высшего общества, не только лишает народ зрелищ, но и крайне отрицательно сказывается на производстве одежды, шляпок и чулков. Последнее встречалось с особым недовольством. Наконец, в самом начале 1864 года прошел слух, что Ее Величество собирается снять траур, и газеты заметно оживились; но, к сожалению, слухи оказались совершенно безосновательными. Виктория лично написала письмо в «Таймс», чтобы об этом уведомить. «Эту идею, — заявила она, — нельзя так уж явно опровергать. Королева искренне обрадована желанием ее поданных видеть ее, и она сделает все, что может, дабы удовлетворить это достойное и трогательное желание… Но сейчас перед королевой стоят иные задачи, более высокие, чем простые выступления, — задачи, которыми нельзя пренебречь без вреда для общества, которые навалились на нее, загрузив работой и заботами». Оправдание выглядело бы более правдоподобным, если бы не было известно, что эти самые упомянутые королевой «иные, более высокие задачи» большей частью состоят в попытках противодействия внешней политике лорда Пальмерстона и лорда Джона Рассела. Значительная часть — если не большинство — нации были ярыми сторонниками Дании в Шлезвиг-Гольштейнском конфликте; и поддержка Викторией Пруссии вызывала широкое недовольство. Поднималась волна непопулярности, напомнившая старым наблюдателям период, предшествующий замужеству королевы более чем двадцать пять лет назад. Пресса была груба; лорд Эленборо обрушился на королеву в Палате Лордов; в высших кругах ходили странные слухи, что королева подумывает об отречении, — слухи, сопровождающиеся сожалениями о том, что она этого до сих пор не сделала. Оскорбленная и обиженная Виктория чувствовала, что ее не понимают. Она была глубоко несчастна. После речи лорда Эленборо генерал Грей заявил, что «никогда не видел королеву такой расстроенной». «О, как это ужасно, — написала она сама лорду Гранвилю, — когда тебя подозревают, не одобряют, когда никто не поможет советом, не направит, — как одиноко чувствует себя королева!» Тем не менее, как бы она ни страдала, решимости она не утрачивала; ни на волос не отклонится она с курса, назначенного ей свыше; она будет верной до конца.
Так что когда Шлезвиг-Гольштейн стал преданием, и даже образ принца начал выветриваться из слабой людской памяти, королева продолжала неуклонно следовать необычному долгу. Постоянно нарастающая жестокость мира неизменно разбивалась о непроницаемый траур Виктории. Неужели мир никогда не поймет? Ведь не просто печаль держит ее в заточении, а преданность, самоотречение, тяжелое наследие любви. Без устали двигалось перо по бумаге с черным обрамлением. Пусть плоть слаба, но нельзя сбросить непосильную ношу. К счастью, даже если мир не поймет, поймут верные друзья. Ведь есть же лорд Гранвиль и добрейший мистер Теодор Мартин. Да, именно мистер Мартин, который так умен, что сможет заставить других признать факты. Она пошлет ему письмо, расскажет о своем непосильном труде и препятствиях, с которыми столкнулась, и тогда он, может быть, напишет статью в один из этих журналов. «Это не печаль держит королеву в заточении, — сказала она ему в 1863 году. — Это постоянный труд и здоровье, сильно подорванное печалью и невероятным количеством работы и ответственности — работы, которая истощает ее полностью. Алиса Хелпс, оказавшись в ее комнате, была поражена; и если бы миссис Мартин на это взглянула, она рассказала бы мистеру Мартину, что окружает королеву. Едва она встает с постели и до самого сна — здесь только работа, работа и работа — письма, вопросы и прочее, что чрезвычайно утомительно, — и если бы к вечеру не наступало относительное спокойствие, то она, скорее всего, просто не выжила бы. Ее мозг постоянно перегружен». И это было правдой.
III
Выполнять работу Альберта было ее основной задачей; но была и еще одна, уступающая первой, но, вероятно, более близкая сердцу, — донести истинную природу гения и характера Альберта до своих подданных. Она понимала, что во время жизни ему не давали должной оценки; полный размах его способностей, его высочайшая безупречность были по необходимости незаметны; но смерть устранила нужду в преградах, и теперь ее муж должен предстать пред всеми в пышном великолепии. Виктория методически принялась за работу. Она велела сэру Артуру Хелпсу опубликовать сборник речей и писем принца, и тяжелый фолиант вышел в 1862 году. Затем она приказала генералу Грею описать ранние годы принца — от рождения и до свадьбы; она лично занялась оформлением книги, предоставила множество конфиденциальных документов и добавила многочисленные примечания. Генерал Грей согласился, и работа закончилась в 1866 году. Но основная часть истории все еще оставалась нерассказанной, и поэтому сэру Мартину было велено составить полную биографию принца-консорта. Мистер Мартин трудился четырнадцать лет. Объем материала, который ему предстояло переработать, был просто невероятен, но он трудился не покладая рук и с радостью принимал любезную помощь Ее Величества. Первый объемистый том вышел в 1874 году; вслед за ним медленно двигались остальные; весь монументальный труд завершился лишь в 1880-м.
В награду мистера Мартина произвели в рыцари; и все же, сколь это ни грустно, надо признать, что ни сэру Теодору, ни его предшественникам не удалось достичь того, чего ожидала королева. Возможно, она неудачно подобрала помощников, но в действительности неудача скрывалась в самой Виктории. Сэр Теодор и другие честно выполнили поставленную задачу — воссоздали заполняющий душу королевы образ Альберта. Беда лишь том, что образ этот пришелся обществу не по вкусу. Эмоциональная натура Виктории, более замечательная энергией, нежели тонкостью, полностью отметала проявления души и удовлетворялась лишь абсолютными и категоричными сущностями. Если ей не нравилось, то не нравилось так, что объект недовольства просто сметался с пути раз и навсегда; и привязанности ее были столь же неистовы. В случае же с Альбертом ее страсть к совершенству достигала вершины. Хоть в чем-то считать его несовершенным — в добродетели, мудрости, красоте, и во всем лучшем, что может быть у человека, — было бы невероятным святотатством: он был самим совершенством и таким его и следовало показать. Именно так сэр Артур, сэр Теодор и генерал Грей его и изобразили. Чтобы создать нечто иное в тех обстоятельствах и под таким надзором, нужно было обладать куда более выдающимися талантами, нежели были у этих джентльменов. Но это было еще не все. К несчастью, Виктории удалось склонить к сотрудничеству еще одного автора, чей талант на этот раз не вызывал ни малейших сомнений. Придворный поэт, то ли уступив просьбам, то ли по убеждению, принял тон монарха и, включившись в хор, передал королевское восхищение магическими переливами стихов. Это поставило точку. С тех пор невозможно забыть, что Альберт нес белый цветок непорочной жизни.
Результат оказался вдвойне неудачным. Разочарованная и оскорбленная Виктория обозлилась на свой народ за нежелание, несмотря на все усилия, признать истинные достоинства ее мужа. Она не понимала, что картина воплощенного совершенства кажется безвкусной большинству человечества. И причина вовсе не в зависти столь совершенному существу, а в его явно нечеловеческом облике. Так что когда публика увидела выставленную на всеобщее восхищение фигуру, напоминающую скорее слащавого героя поучительных рассказов, нежели реального человека из плоти и крови, она отвернулась с недоумением, улыбкой и легкомысленными восклицаниями. Впрочем, здесь публика проиграла не меньше, чем сама Виктория. Ведь в действительности Альберт был куда более интересным персонажем, чем представлялось обществу. Ирония в том, что на обозрение выставили созданную любовью Виктории безупречную восковую фигуру, тогда как изображаемое ею существо — реальное существо, полное энергии, напряжения и муки, столь таинственное и столь несчастное, подверженное ошибкам и очень человечное, — осталось совершенно незамеченным.
IV
Слова и книги могут оказаться сомнительными монументами; но кто скажет это о зримом величии бронзы и камня? Во Фрогмуре, близ Виндзора, где похоронена ее мать, Виктория возводит за 200000 фунтов стерлингов громадный и изысканный мавзолей для себя и своего мужа. Но это всего лишь личный и домашний монумент, а Виктория хотела, чтобы ее подданные, где бы они ни собирались, постоянно помнили о принце. И желание ее удовлетворили; по всей стране — в Абердине, в Перте и в Вулвергемптоне — были возведены статуи принца; и королева, нарушив ради такого случая свое уединение, лично сорвала с них покрывало. Столица тоже не отставала. Через три месяца после смерти принца во дворце состоялось собрание, обсудившее проекты увековечения его памяти. Мнения, впрочем, разделились. Чему отдать предпочтение — статуе или заведению? Одновременно была открыта подписка, назначен наблюдательный комитет, и узнали мнение самой королевы по этому вопросу. Ее Величество ответила, что заведению она предпочитает гранитный обелиск с фигурным основанием. Но комитет колебался: ясно, что достойный имени обелиск должен вырубаться из монолита, а где взять в Англии карьер, способный обработать гранитный блок таких размеров? Конечно, можно было везти гранит из русской Финляндии, но эксперты заявили, что он не выдержит длительного пребывания на открытом воздухе. Сошлись на том, что следует возвести пантеон со статуей принца. Ее Величество согласилась; но тут возникла другая трудность. Выяснилось, что подписка дала лишь 60000 фунтов стерлингов — сумму, неспособную покрыть удвоенный расход. Так что от пантеона пришлось отказаться, и осталась лишь статуя, для создания которой обратились к некоторым известным архитекторам. В конечном итоге комитет получил в свое распоряжение сумму в 120000 фунтов стерлингов, поскольку подписка дала еще 10000 фунтов и 50000 фунтов выделил парламент. Спустя несколько лет было создано акционерное общество и по частной инициативе построен Пантеон Альберта.
После рассмотрения комитетом и королевой был выбран проект мистера Гильберта Скотта, работоспособность, добросовестность и искренняя набожность которого делали его непревзойденным мастером. Особую известность принесла ему беззаветная преданность готическому стилю. Он прославился не только множеством оригинальных зданий — большинство английских соборов тоже было возведено по его проекту. Иногда, впрочем, слышались протесты против некоторых его новшеств; но мистер Скотт столь пылко и энергично отбивался в статьях и памфлетах, что ни один декан не устоял, и ему позволили продолжать работу в прежнем духе. Один раз, правда, приверженность готическому стилю поставила его в неудобное положение. Предстояла реконструкция правительственных зданий в Уайтхолле. Мистер Скотт выдвинул на конкурс свои проекты и победил. Естественно, они были в готическом стиле, сочетая «некоторую прямоугольность и горизонтальность очертаний» с колоннами, фронтонами, островерхими крышами и мансардами; и рисунки, по словам самого мистера Скотта, «были, вероятно, лучшими из всех, когда-либо присылавшихся на конкурсы, или почти таковыми». После преодоления традиционных препятствий и проволочек работа вот-вот должна была начаться, как вдруг происходит смена правительства, и лорд Пальмерстон становился премьер-министром. Лорд Пальмерстон тут же послал за мистером Скоттом. «Вот что, мистер Скотт, — сказал он в своей небрежной манере, — этот готический стиль мне совершенно не по вкусу. Я настаиваю на переделке проекта в итальянской манере и уверен, вы прекрасно с этим справитесь». Мистер Скотт был в ужасе; стиль итальянского ренессанса был не только уродлив, но даже аморален, и он твердо отказался что-либо переделывать. Тогда в голосе Пальмерстона возобладали отеческие интонации: «Все это так, но разве можно возводить классическое здание в готическом стиле? Придется мне поискать кого-нибудь другого». Это было невыносимо, и мистер Скотт, вернувшись домой, написал премьер-министру нелицеприятное письмо, в котором утверждал, что архитектором должен быть именно он, что в прошлом выиграл два европейских конкурса, что является выпускником Королевской академии и закончил ее с золотой медалью, что читает лекции по архитектуре в Королевской академии; но бесполезно — лорд Пальмерстон даже не ответил. И тут мистеру Скотту приходит в голову, что путем разумного смешения он может, не нарушая готической основы, создать конструкцию, производящую искусственное впечатление классического стиля. Так он и сделал, но и это не произвело на лорда Пальмерстона должного эффекта. Он сказал, что новый проект «ни то ни сё — самый обычный уродец — и ему он тоже не по вкусу». После этого мистер Скотт счел необходимым залечь на два месяца в Скарборо, где прошел «курс лечения хинином». Наконец он смягчил тон, хотя ради этого и пришлось поступиться принципами. Ради своей семьи он решил подчиниться премьер-министру, и, содрогаясь от ужаса, сконструировал правительственные здания в стиле строгого ренессанса.
Вскоре мистер Скотт несколько утешился, построив в своем любимом стиле отель Сан-Панкрас. И теперь его ждала еще одна и даже более приятная задача. «Моя идея мемориала, — писал он, — заключается в возведении свода, защищающего статую принца; и к его особенностям можно отнести то, что свод до некоторой степени сконструирован по принципам древних алтарей. Эти алтари были моделями воображаемых зданий, которые в реальности никогда не существовали; и я тоже хочу воспроизвести одну из таких воображаемых структур с ее драгоценными материалами, отделкой, раскраской и т. д. и т. п>. Его идея была особенно удачной, поскольку случилось так, что аналогичная концепция, хотя и в значительно меньшем масштабе, приходила в голову самому принцу, который сконструировал и изготовил по этой модели несколько серебряных сервировочных столиков. По требованию королевы место было выбрано в Кенсингтонском саду, как можно ближе к месту Великой Выставки, и в мае 1864 года заложили первый камень. Работа оказалась долгой и сложной. В строительстве было занято великое число рабочих, не считая нескольких дополнительных скульпторов и мастеров по металлу, работавших под личным руководством мистера Скотта, причем все наброски и модели предъявлялись Ее Величеству, которая скрупулезно вникала во все детали и постоянно выдавала рекомендации по улучшению конструкции. Обрамляющий основание монумента фриз был сам по себе очень сложной работой. «Если взять его в целом, — сказал мистер Скотт, — то это, вероятно, одно из самых сложных скульптурных произведений, когда-либо существовавших, представляющее собой непрерывную череду скульптурных изображений самого искусного исполнения в виде горельефа в натуральную величину, более чем 200 футов длины и состоящего почти из 170 фигур, выполненных из наилучшего мрамора». После трех лет изнурительного труда мемориал был все еще очень далек от завершения, и мистер Скотт предположил, что неплохо бы устроить для рабочих обед, «дабы выразить свою благодарность за их мастерство и энергию». Насколько нам известно, «из строительных досок в мастерских соорудили два длинных стола и за отсутствием скатертей покрыли их газетами. Поместилось более восьмидесяти человек. В изобилии подавались говядина, баранина, сливовый пудинг и сыр, и все желающие получили по три пинты пива, а для непьющих, которых оказалось немало, подавали имбирное пиво и лимонад… Многие рабочие произносили тосты, почти все они начинались словами: «Слава тебе Господи, что все мы здоровы»; некоторые упоминали распространенную среди них трезвость, другие подчеркивали почти полное отсутствие брани, и все говорили, как они рады и горды тем, что участвуют в столь великой работе».
Строительство сооружения постепенно близилось к концу. Во фризе вырубили сто семидесятую фигуру в натуральную величину, возвели гранитные колонны, мозаикой выложили аллегорические фронтоны, установили четыре колоссальные статуи, олицетворяющие великие христианские добродетели, и четыре другие колоссальные статуи, олицетворяющие великие моральные добродетели, высоко над землей, на сверкающих шпилях, установили восемь бронзовых скульптур, олицетворяющих великие науки — Астрономию, Химию, Геологию, Геометрию, Риторику, Медицину, Философию и Физиологию. Особое восхищение вызвала статуя Физиологии. «На левой руке, — читаем мы в официальном описании, — она держит новорожденного младенца, олицетворяющего собой развитие высочайшей и наиболее совершенной из физиологических форм; правой рукой она указывает на микроскоп, инструмент, позволивший исследовать мельчайшие виды животных и растительных организмов». Наконец, вершину плеяды все уменьшающихся ангелов, опирающихся по четырем углам на четыре континента из белого мрамора, увенчали позолоченным крестом, и через семь лет, в июле 1872 года, монумент был открыт для публичного доступа.
Но прошло еще четыре года, прежде чем центральная фигура была готова к установке под звездным куполом. Создал ее мистер Фоли, хотя одна деталь была навязана скульптору мистером Скоттом. «Я считаю, что поза должна быть сидячей, — сказал мистер Скотт, — поскольку она лучше передает присущее царственному персонажу достоинство». Мистер Фоли с готовностью подхватил идею начальника. «Позой и выражением, — сказал он, — я постарался передать высокое положение, характер и просвещенность фигуры и создать ощущение живого разума, проявляющего активный интерес к вечным стремлениям цивилизации, аллегорически воплощенным в окружающих фигурах, группах и рельефах… Дабы связать эту фигуру с одним из наиболее замечательных предприятий в жизни принца — Международной выставкой 1851 года — в правую ее руку вложен каталог промышленных экспонатов, демонстрировавшихся на этой первой в истории человечества всемирной экспозиции». Статуя была выполнена из позолоченной бронзы и весила почти десять тонн. Справедливо полагали, что простого слова «Альберт» на пьедестале будет вполне достаточно.