I

Между тем в личной жизни Виктории произошли существенные перемены. Браки старших детей расширили семейный круг, появились внуки, и возникло множество новых домашних интересов. Смерть короля Леопольда в 1865 году устранила доминирующую фигуру старшего поколения, и исполняемые им функции предводителя и советника большой группы немецких и английских родственников перешли к Виктории. Она с неуемной энергией вела необъятную переписку и с глубоким интересом вникала в мельчайшие подробности жизни постоянно плодящихся родичей. Она в полной мере вкусила и радости, и горести семейной привязанности. Особую радость доставляли ей внуки, к которым она проявляла терпимость, неведомую их родителям, хотя, когда этого требовали обстоятельства, могла быть суровой и с ними. Старший из них, маленький принц Вильгельм Прусский, был очень упрям; он позволял себе дерзить даже своей бабушке; и однажды, когда она велела ему поклониться одному из посетителей Осборна, открыто не подчинился. Этого нельзя было спустить: приказ твердо повторили, и ослушник, заметив, что бабушка внезапно превратилась в ужасающую леди, тут же покорился и отвесил глубокий поклон.

Как было бы хорошо, если бы все домашние проблемы королевы решались с такой же легкостью! Одной из самых больших неприятностей было поведение принца Уэльского. Теперь юноша был независим и женат; он стряхнул с плеч родительский гнет и начал поступать по своему разумению. Виктория испытывала сильное беспокойство, и худшие ее опасения, похоже, оправдались, когда в 1870 году он выступил свидетелем на бракоразводном процессе. Стало ясно, что наследник трона общается с людьми, которых она совершенно не одобряла. Что же делать? Она пришла к выводу, что виноват не только ее сын — виновато само устройство общества; и она направляет письмо мистеру Дилейну, редактору «Таймс», с просьбой «почаще публиковать статьи о страшной опасности и греховности нездоровой фривольности и легкомыслия во взглядах и образе жизни высших классов». И пять лет спустя мистер Дилейн написал статью именно на эту тему. Впрочем, эффект оказался весьма незначительным.

Ах, если бы только Высшие классы научились жить так, как жила она, в скромности и умеренности, в Балморале! Все чаще и чаще искала она уединения и отдыха в своем горном замке; и дважды в год, весной и осенью, со вздохом облегчения устремляла взор на север, несмотря на робкие протесты министров, которые впустую шептали в королевские уши, что решение государственных вопросов с расстояния в шестьсот миль значительно усложняет работу правительства. Ее фрейлины тоже не слишком радовались переездам, поскольку, особенно в первые дни, длинное путешествие не было свободно от неудобств. Долгие годы королевский консерватизм не позволял продлить железную дорогу до Ди-сайда, и последний отрезок пути приходилось преодолевать в каретах. Но, в общем-то, и кареты имели свои преимущества; в них, к примеру, можно было легко входить и выходить, что было немаловажно, поскольку королевского поезда долгое время не касались современные усовершенствования, и, когда он медленно полз по вересковым пустошам вдали от всяких платформ, высокородные дамы вынуждены были сходить на землю по качающимся дощатым трапам, ибо единственную складную лестницу приберегали для салона Ее Величества. Во времена кринолинов такие моменты были подчас крайне неудобны; и иногда приходилось вызывать мистера Джонстона, коренастого управляющего Каледонской железной дорогой, которому не раз, в бурю и под проливным дождем, с невероятными трудностями приходилось «подталкивать» — как он сам это описывал — какую-нибудь несчастную леди Бланш или леди Агату в их купе. Но Викторию это не беспокоило. Она лишь стремилась как можно быстрее попасть в свой заколдованный замок, где каждая пядь земли пропитана воспоминаниями, где каждое воспоминание было святым и где жизнь протекала в непрерывной и восхитительной череде совершенно неприметных событий.

Причем она любила не только сам замок. В равной степени она привязалась к «простым горцам», которые, сказала она, «преподали ей многочисленные уроки смирения и веры». Смит, и Грант, и Росс, и Томпсон — она любила их всех, но больше всего привязалась к Джону Брауну. Егерь принца стал теперь личным адъютантом королевы — слугою, с которым она не расставалась никогда, который сопровождал ее во время переездов, служил ей днем и спал в соседней комнате ночью. Ей нравились его сила, надежность и внушаемое им чувство безопасности; ей нравились даже его грубые манеры и нескладная речь. Она позволяла ему такое, о чем другие даже и думать не смели. Придираться к королеве, командовать ею, делать замечания — кто бы еще мог на это осмелиться? А вот когда с ней обращался подобным образом Джон Браун, ей это явно нравилось. Эксцентричность казалась невероятной; но, в конце концов, не так уж редко вдовствующие владычицы позволяют преданному и незаменимому слуге вести себя так, как не дозволено даже родственникам или друзьям: ведь власть подчиненного всегда остается твоей собственной властью, даже если она направлена на тебя самого. Когда Виктория покорно подчинялась приказу оруженосца слезть с пони или накинуть шаль, разве не демонстрировала она высочайшее проявление своей собственной воли? Пусть удивляются, что уж тут поделаешь; но ей нравилось так поступать, и все тут. Возможно, подчиниться мнению сына или министра казалось мудрее или естественнее, но она инстинктивно ощущала, что в этом случае действительно утратила бы независимость. А зависеть хоть от кого-то ей все же хотелось. Ее дни были перегружены властью. И когда она ехала в карете по тихой вересковой равнине, то откидывалась на спинку сидения, удрученная и усталая; но какое облегчение — сзади на запятках стоял Джон Браун, готовый в любую минуту протянуть сильную руку и помочь ей сойти.

К тому же мысленно она связывала его с Альбертом. Во время походов принц доверял ему как никому другому; грубый, добрый, волосатый шотландец казался ей неким таинственным наследником усопшего. В конце концов она уверовала — или, по крайней мере, так казалось, — что, когда Браун рядом, где-то рядом витает и дух Альберта. Часто, ища решение какого-нибудь сложного политического или домашнего вопроса, она в глубокой задумчивости взирала на бюст бывшего мужа. Но было также замечено, что иногда в такие минуты неуверенности и сомнений взгляд Ее Величества останавливался на Джоне Брауне.

В конечном итоге «простой горец» стал почти что государственной фигурой. Его влияние трудно было переоценить. Лорд Биконсфилд не забывал время от времени в письмах королеве передавать приветы «мистеру Брауну», и французское правительство проявляло особую заботу о его комфорте во время визитов английского монарха во Францию. Так что, вполне естественно, он не пользовался популярностью у старших членов королевской семьи, и его недостатки — а он их имел достаточно, хотя Виктория и закрывала глаза на его чрезмерное пристрастие к шотландскому виски, — постоянно были темой едких замечаний. Но он верно служил своей хозяйке, и не уделить ему внимания было бы неуважительным со стороны ее биографа. К тому же королева не только не делала секрета из своей нежной привязанности, но и разнесла весть о ней по всему свету. По ее указу в честь Джона отчеканили две медали; после его смерти в 1883 году в придворном циркуляре появился длинный хвалебный некролог; и по эскизу Ее Величества выпустили мемориальную брошь — золотую, с изображением бывшего егеря на одной стороне и королевской монограммой на другой — для награждения шотландских слуг и крестьян, которую им следовало надевать в годовщину его смерти с траурным шарфом и заколками. Во второй серии избранных страниц шотландского дневника королевы, опубликованного в 1884 году, ее «преданный адъютант и верный друг» появляется почти на каждой странице и фактически выступает героем книги. Без всякой приличествующей королевской персоне сдержанности Виктория в деликатной манере как бы требовала сочувствия целой нации; и все же — так уж устроен мир — находились люди, делавшие отношения между монархом и ее слугой темой вульгарных шуток.

II

Неумолимо неслись годы; все заметнее оставляло следы Время; приближающаяся старость мягко наложила на Викторию свою руку. Пепельные волосы побелели; черты смягчились; невысокая плотная фигура раздалась и двигалась медленнее, опираясь на трость. И одновременно все существование королевы подверглось невероятной трансформации. Отношение нации, бывшее долгие годы критическим и даже враждебным, совершенно изменилось; и соответствующим образом изменился нрав самой Виктории.

Тому было немало причин. Среди них можно назвать целый ряд личных трагедий, обрушившихся на королеву в жестоко короткий срок. В 1878 году при трагических обстоятельствах умирает принцесса Алиса, вышедшая в 1862 году замуж за принца Луиса Гессен-Дармштадтского. В следующем году в войне с зулусами погибает имперский принц, единственный сын императрицы Евгении, к которому Виктория сильно привязалась еще с катастрофы 1870 года. Двумя годами позже, в 1881 году, королева теряет лорда Биконсфилда, а в 1883 году Джона Брауна. В 1884 году, вскоре после своей свадьбы, скоропостижно умирает принц Леопольд, герцог Албанский, который был инвалидом с рождения. Чаша горести Виктории воистину переполнилась; и общество, наблюдая, как овдовевшая мать оплакивает своих детей и друзей, стало проявлять все больше сочувствия.

О чувствах нации красноречиво говорит одно событие, случившееся в 1882 году. Когда в Виндзоре королева шла от поезда к карете, некий юноша по имени Родерик Маклин с расстояния нескольких ярдов выстрелил в нее из пистолета. Итонский мальчик ударил Маклина зонтиком по руке до того, как тот успел выстрелить, и обошлось без жертв; преступника мгновенно арестовали. Это было последнее из семи покушений на королеву — покушений, предпринятых через случайные промежутки времени в течение сорока лет и удивительно однообразных по стилю исполнения. Все они, за единственным исключением, совершались подростками, которые явно не ставили своей целью убийство, поскольку, не считая Маклина, их пистолеты не были заряжены. Эти несчастные юноши, покупающие дешевое оружие, заряжающие его порохом и бумагой и затем выбегающие из толпы, что тут же выдает их с головой, и щелкающие им в лицо королевы, являют собой странную проблему для психологов. Но хотя во всех случаях их действия и мотивы были весьма схожи, судьбы их заметно разнятся. Первый из них, Эдвард Оксфорд, стрелявший в Викторию через несколько месяцев после ее замужества, был осужден за государственную измену, объявлен невменяемым и пожизненно заключен в психиатрическую лечебницу. Но, похоже, этот приговор показался Альберту недостаточным, потому что когда через два года Джон Френсис совершил аналогичное нападение и был осужден по той же статье, принц объявил его полностью вменяемым. «Этот отвратительный тип, — сказал он своему отцу, — вовсе не сумасшедший, а законченный негодяй». «Надеюсь, — добавил он, — что его будут судить по всей строгости». Видимо, так и произошло; во всяком случае, присяжные разделили мнение Альберта, прошение о невменяемости отклонили, и Френсиса признали виновным в государственной измене и приговорили к смерти; но поскольку его намерение убить или даже ранить так и не было доказано, после долгих дебатов между министром внутренних дел и судьями казнь заменили пожизненной каторгой. По закону, эти покушения, хоть и неудачные, могли рассматриваться лишь как государственная измена; несоответствие между реальным деянием и чудовищностью наказания было явно гротескным; и к тому же было ясно, что присяжные, зная, что вердикт о виновности автоматически влечет за собой смертную казнь, попытаются изменить ход дела и признать преступника не виновным, а невменяемым — что, учитывая все обстоятельства, конечно, более разумно. Поэтому в 1842 году был проведен акт, согласно которому любая попытка навредить королеве каралась семью годами каторги или тюремным заключением, с работами или без таковых, на срок до трех лет — и обвиняемый, по усмотрению суда, «мог быть публично или приватно выпорот, столько раз и таким способом, каким суд сочтет нужным, но не более чем трижды». Следующие четыре покушения рассматривались уже по новому закону; Уильяма Бина в 1842 году приговорили к восемнадцати месяцам тюремного заключения; Уильяма Гамильтона в 1849 году приговорили к семи годам каторги; и в 1850 году тот же приговор вынесли лейтенанту Роберту Пэйту, который на Пикадилли ударил королеву тростью по голове. Из всех нападавших один лишь Пэйт был в зрелом возрасте; он, будучи армейским офицером, вырядился как денди и был, по словам принца, «публично разжалован». В 1872 году семнадцатилетний юноша Артур О’Коннор выстрелил в королеву из незаряженного пистолета возле Букингемского дворца; он был немедленно схвачен Джоном Брауном и приговорен к одному году тюремного заключения и к двадцати ударам розгами. Именно за этот случай Браун получил одну из своих золотых медалей. Во всех этих случаях присяжные отказались принять прошение о невменяемости; но покушение Родерика Маклина в 1882 году было совершенно иным. На этот раз выяснилось, что пистолет был заряжен, и общественное возмущение, подкрепленное растущей популярностью Виктории, было особенно велико. То ли поэтому, то ли по какой иной причине, практика предшествующих со-рока лет была отброшена, и Маклина судили за государственную измену. Результат был вполне предсказуем: присяжные вынесли вердикт «не виновен, но невменяем»; и подсудимого, к удовольствию Ее Величества, заключили в психиатрическую лечебницу. Между тем этот вердикт имел замечательные последствия… Виктория, несомненно помнящая недовольство Альберта аналогичным вердиктом в оксфордском случае, сильно рассердилась. Что имели в виду присяжные, спросила она, когда объявили Маклина невиновным? Ведь совершенно ясно, что он виновен — она сама видела, как он выстрелил. Напрасно конституционные советники Ее Величества напоминали ей принципы английского законодательства, которое признает человека виновным лишь в том случае, если будут доказаны его преступные намерения. Виктория была непоколебима. «Если есть такой закон, — сказала она, — значит, его нужно изменить»; и его действительно изменили. В 1883 году провели акт, изменяющий форму вердикта в случаях невменяемости, и эта странная аномалия и по сей день остается в своде английских законов.

Но королеву сблизило с ее подданными не только чувство личной симпатии; наконец она снова начала непосредственно и постоянно заниматься государственными делами. Вторая администрация мистера Гладстона (1880–1885) была сплошной серией неудач и закончилась печально и позорно; либерализм дискредитировал себя в глазах страны, и Виктория с радостью осознала, что ее недовольство министрами разделяет все большее число ее подданных. Во время суданского кризиса она была среди первых, кто высказался за необходимость похода на Хартум, и, когда пришло известие о гибели генерала Гордона, ее голос звучал во главе хора, обвиняющего правительство. В ярости она направила мистеру Гладстону угрожающую телеграмму, причем без всякого шифра, в открытом виде; и тут же было опубликовано ее письмо с соболезнованиями к мисс Гордон, в котором она обрушилась на министров, обвиняя их в вероломстве. Поговаривали, что она вызвала лорда Хартингтона, министра обороны, и сильно его отчитала. «Она ругала меня, как простого лакея, — сказал он, по слухам, одному своему другу. «Так почему же она не вызвала дворецкого?» — спросил тот. «О! — последовал ответ. — Дворецкий предпочитает в таких случаях не вмешиваться».

Но наступил день, когда не вмешиваться стало больше невозможно. Мистер Гладстон был повержен и ушел в отставку. Виктория в последней беседе держалась с ним с обычной вежливостью, но помимо обычных в таких случаях формальностей позволила себе лишь одно замечание личного характера, предположив, что мистеру Гладстону следовало бы немного отдохнуть. С сожалением он припомнил, как на подобной аудиенции в 1874 году она выразила ему доверие и назвала опорой трона; впрочем, перемена не была для него неожиданностью. «С того времени, — записал он позже в дневнике, — ее мысли и мнения сильно изменились».

Таковым было мнение мистера Гладстона, но большинство нации его ни в коей мерё не разделяло, и на всеобщих выборах 1886 года избиратели решительно показали, что политика Виктории полностью их устраивает; отбросив во тьму приверженцев самоуправления — этой мерзкой политики уединения, они привели к власти лорда Солсбери. Виктория была очень довольна. Необычная волна надежды охватила ее, с удивительной силой подняв ее жизненный дух. Ее привычки внезапно переменились; забросив уединение, лишь изредка прерываемое уговорами Дизраэли, она энергично бросилась в водоворот общественной активности. Она появлялась в гостиных, на концертах и парадах; она закладывала камни на строительствах; она прибыла в Ливерпуль на открытие международной выставки и под проливным дождем ехала по улицам в открытом экипаже среди бешено аплодирующей толпы. Обрадованная повсеместно оказываемому ей теплому приему, она с большей теплотой начала относиться к работе. Она посетила Эдинбург, где ливерпульская овация повторилась даже с большим размахом. В Лондоне она открыла Колониальную и Индийскую выставки, в Южном Кенсингтоне. Состоявшаяся по этому случаю церемония была особенно торжественной; звуки труб возвестили о прибытии Ее Величества; затем последовал национальный гимн; и королева, восседая на величественном троне из кованого золота, лично ответила на представленный адрес. Затем она поднялась и, выйдя на платформу с царскими воротами, поприветствовала восторженную толпу несколькими грациозными реверансами.

Следующий год был пятидесятым годом ее правления, и в июне замечательный юбилей отпраздновали с торжественной помпезностью. Виктория, окруженная высочайшими сановниками, в сопровождении сверкающего созвездия королей и принцев проследовала через бушующую энтузиазмом столицу, чтобы возблагодарить Бога в соборе Вестминстерского аббатства. В эти торжественные часы окончательно развеялись последние следы былой неприязни и былых разногласий. Королеву единодушно приветствовали как мать своего народа и как живой символ его имперского величия, и она откликнулась на это двойное выражение чувств со всей силой своей души. Она знала, она чувствовала, что и Англия, и английский народ безраздельно принадлежат ей. Ликование, любовь, благодарность, чувство глубокой признательности, бесконечная гордость — таковы были ее эмоции; но было и еще нечто, придающее ее чувствам особую глубину и окраску. Наконец-то после столь долгого перерыва к ней вернулось счастье — пусть лишь отрывочное и наполненное грустью, но тем не менее настоящее и несомненное. Непривычные чувства наполнили и согрели ее сознание. Когда после долгой церемонии королева вернулась в Букингемский дворец и ее спросили, как она себя чувствует, ответом было: «Я очень устала, но очень счастлива».

III

И вот после всех дневных хлопот настал долгий вечер — мягкий, спокойный и подсвеченный золотыми лучами славы. Ибо последний период жизни Виктории проходил в беспримерной атмосфере успеха и обожания. Ее триумф был результатом, вершиной более великой победы — необыкновенного процветания нации. Едва ли в анналах английской истории можно отыскать параллели непрерывному великолепию тех десяти лет, прошедших между двумя юбилеями Виктории. Мудрое правление лорда Солсбери принесло не только богатство и мощь, но и безопасность; и страна со спокойной уверенностью вкушала радости стабильного великолепия. И вполне естественно, Виктория тоже успокоилась. Она ведь тоже была частью обстановки — и весьма существенной частью — величественным, неподвижным буфетом в громадном салоне государства. Без нее пышный банкет 1890 года утратил бы все свое великолепие — удобный порядок незамысловатых, но питательных блюд, с полузаметным романтическим ореолом на заднем плане.

Ее собственное существование все больше приходило в гармонию с окружающим миром. Постепенно и незаметно Альберт отступил. Не то чтобы его забыли — это невозможно, — просто пустота, образовавшаяся после его ухода, стала менее мучительной и даже, в конце концов, менее заметной. Наконец-то Виктория оказалась способной пожалеть о плохой погоде без того, чтобы не подумать тут же, что ее «дорогой Альберт всегда говорил, что мы не можем ее изменить, так что пусть будет, как есть»; она даже могла порадоваться вкусному завтраку, не вспоминая, как «дорогой Альберт» любил яйца с маслом. И по мере того, как эта фигура постепенно растворялась, ее место неизбежно занимала сама Виктория. Ее существо, столько лет вращавшееся вокруг внешнего объекта, теперь сменило орбиту и нашло центр в самом себе. Так и должно было случиться: ее домашнее положение, груз общественной работы, ее непреодолимое чувство долга делали все остальное невозможным. Эгоизм заявил свои права. С возрастом уважение окружающих лишь возрастало, и сила ее характера, выплеснувшаяся наконец сполна, подчинила все вокруг сознательным усилием властной воли.

Мало-помалу было замечено, что внешние признаки посмертного влияния Альберта становятся все слабее. Траур при Дворе стал менее строгим. И когда королева проезжала по парку в открытой карете с шотландцами на запятках, служанки горячо обсуждали постепенно растущее пятно фиолетового вельвета на ее шляпке.

Но именно в семье влияние Виктории достигло апогея. Все ее дети вступили в брак; количество потомков стремительно возрастало; уже было много свадеб в третьем поколении; и к моменту смерти у нее было не менее тридцати семи правнуков. Фотография того периода показывает королевскую семью, собравшуюся в одном из громадных залов Виндзора, — изрядную компанию более пятидесяти человек с восседающей в центре царственной особой. Всеми ими она правила с мощным размахом. Мелкие заботы самых молодых членов семьи вызывали у нее страстный интерес; но и к старшим она относилась, как к детям. И особенно принц Уэльский испытывал перед матерью благоговейный страх. Она упорно не допускала его к делам правительства; и он находил себе другие занятия. Нельзя отрицать, что за ее глазами он вел себя повелительно; но в ее грозном присутствии все его мужество мгновенно испарялось. Как-то в Осборне, когда ему случилось, не по своей вине, опоздать к обеду, его видели стоящим за колонной и утирающим пот со лба, пока он пытался взять себя в руки и подойти к королеве. Когда же наконец он решился, она строго кивнула, после чего он тут же скрылся за другой колонной и оставался там до окончания вечера. Во время этого инцидента принцу Уэльскому было уже за пятьдесят.

Неизбежно домашняя активность королевы время от времени вторгалась в область высокой дипломатии; и особенно это касалось случаев, связанных с интересами ее старшей дочери, кронпринцессы Пруссии. Кронпринц придерживался либеральных взглядов; на него сильное влияние оказывала жена; и оба они не нравились Бисмарку, который в оскорбительном тоне заявил, что англичанка и ее мать представляют угрозу для Прусского государства. Вражда разгорелась еще сильнее, когда после смерти старого императора (1888) кронпринц унаследовал трон. Семейные разбирательства привели к серьезному кризису. Одна из дочерей новой императрицы оказалась помолвленной с принцем Александром Баттенбергским, недавно низвергнутым с болгарского трона в результате заговора офицеров. Виктория, как и императрица, весьма одобрила это обручение. Из двух братьев принца Александра старший был женат на другой ее внучке, а младший был мужем ее дочери, принцессы Беатрис; она привязалась к симпатичному юноше и была довольна, что третий брат — самый симпатичный из всех — тоже станет членом ее семьи. К несчастью, однако, Бисмарк этому воспротивился. Он опасался, что этот брак нарушит дружбу Германии с Россией, столь важную для его внешней политики, и объявил, что помолвка не состоится. Последовала жестокая борьба между императрицей и канцлером. Виктория, яро ненавидевшая врага своей дочери, прибыла в Шарлоттенбург, готовая включиться в битву. Бисмарк, не отрываясь от трубки и пива, высказал свои опасения. Королева Англии, сказал он, преследует явно политические цели — она желает поссорить Германию с Россией, — и весьма вероятно, это ей удастся. «В семейных делах, — добавил он, — она не терпит возражений»; она может «привезти в дорожной сумке пастора, а в чемодане — жениха, и устроить венчание прямо на месте». Но человеку из крови и железа не так-то легко было помешать, и он испросил личной встречи с королевой. Подробности их разговора неизвестны; ясно лишь, что Виктория была вынуждена признать силу сопротивления этого жуткого персонажа и пообещала употребить все свое влияние для предотвращения свадьбы. Помолвка была разорвана; и в следующем году принц Александр Баттенбергский соединился семейными узами с фрейлейн Лойсингер, актрисой придворного театра Дармштадта.

Но такие болезненные инциденты случались редко. Виктория сильно постарела; не было Альберта, чтобы ее направить, и Биконсфилда, чтобы зажечь, и она уже склонялась к тому, дабы переложить опасные вопросы дипломатии на плечи лорда Солсбери и сконцентрировать энергию на более близких и подвластных ей предметах. Ее дом, ее двор, монумент в Балморале, скотина в Виндзоре, планирование встреч, наблюдение за многочисленными повседневными делами — теперь это стало для нее еще важнее, чем раньше. Ее жизнь шла по точному расписанию. Каждая минута дня была заранее спланирована; последовательность встреч — твердо установлена; даты поездок — в Осборн, в Балморал, на юг Франции, в Виндзор, в Лондон — практически не менялись из года в год. Она требовала от окружающих предельной точности и мгновенно замечала малейшие отклонения от установленных правил. Такова была неодолимая сила ее личности, что не подчиниться ее желаниям было просто невозможно; но все же иногда кто-то оказывался непунктуальным; это считалось одним из самых тяжких грехов. И тогда ее неудовольствие — ее страшное неудовольствие — вырывалось наружу. В такие моменты уже казалось неудивительным, что она была дочерью приверженца железной дисциплины.

Но эти бури, хоть и страшные, пока они длились, быстро успокаивались и случались все реже и реже. С возвращением счастья от состарившейся королевы исходила мягкая доброта. Ее улыбка, некогда редкая гостья на этих печальных чертах, теперь озаряла их с легкой готовностью; голубые глаза сияли; все ее лицо, внезапно сбросив с себя маску непроницаемости, посветлело, смягчилось и излучало на окружающих незабываемое обаяние. В последние годы дружелюбие Виктории приобрело особое очарование, которого не было в нем даже во времена юности. Всех, кто ни подходил к ней, — или почти всех — она странным образом околдовывала. Внуки ее обожали; фрейлины ухаживали за ней с благоговейной любовью. Честь служить ей затмевала тысячи неудобств — монотонность придворной жизни, утомительные дежурства, необходимость нечеловеческого внимания к мельчайшим деталям. Но исполняя замечательные обязанности, люди забывали о том, что ноги их болят от бесконечных коридоров Виндзора или что руки окоченели от балморальской стужи.

Но главное, что делало такую службу особенно приятной, был живой интерес королевы ко всем, кто ее окружает. Ее страстное увлечение повседневными заботами, мелкими проблемами, повторяющимися сентиментальностями домашней жизни постоянно требовало расширения поля деятельности; масштабы ее собственной семьи, сколь бы широки они ни были, были недостаточны; она стала с готовностью вникать в домашние дела своих фрейлин; ее симпатии распространились на всех обитателей дворца; даже служанки и судомойки — судя по всему — вызывали ее интерес и сочувствие, если их возлюбленные переводились в иностранный гарнизон или их тетушки страдали ревматизмом, что, кстати, было предметом особой заботы.

Тем не менее, субординация соблюдалась неукоснительно. Одного присутствия королевы было для этого достаточно, но и дворцовый этикет играл весьма существенную роль. Этот тщательно проработанный кодекс, который приковывал лорда Мельбурна к дивану и молча располагал остальных гостей в строгом согласии с их рангом, соблюдался столь же пунктуально, как и всегда. Каждый вечер после обеда ковер перед камином, доступный лишь особам королевской крови, мерцал перед непосвященными запретной славой или, в некоторых ужасных случаях, магнетически заманивал их к самому краю бездны. В нужный момент королева делала шаг в сторону гостей; их подводили к ней по одному; и пока в скованности и смущении диалог следовал за диалогом, остальные ждали в безмолвной неподвижности. Лишь в одном случае было допущено нарушение строгого этикета. В течение большей части правления неукоснительно соблюдалось правило, согласно которому министры во время аудиенции у королевы должны были стоять. Когда премьер-министр лорд Дерби прибыл на аудиенцию к Ее Величеству после серьезной болезни, он упоминал впоследствии, как доказательство королевского благоволения, что королева заметила: как жаль, что она не может предложить ему сесть. Уже после этого случая Дизраэли, после приступа подагры и в момент особого расположения Виктории, было предложено кресло; но он счел разумным скромно отказаться от такой привилегии. Однако в поздние годы правления королева неизменно предлагала мистеру Гладстону и лорду Солсбери присесть.

Временами строгая торжественность вечеров нарушалась концертами, операми или даже спектаклями. Одним из наиболее замечательных свидетельств освобождения Виктории от оков вдовства было возобновление — после тридцатилетнего перерыва — традиции приглашения драматических коллективов из Лондона для исполнения спектаклей при дворе в Виндзоре. В таких случаях ее душа воспаряла. Она любила спектакли; любила хороший сюжет; но больше всего ей нравился фарс. Увлеченная происходящим на сцене, она могла следить за развитием сюжета с детской непосредственностью; или могла принять вид осведомленного превосходства и с наступлением развязки победоносно воскликнуть: «Ну, что! Вы ведь этого не ожидали, правда?» Ее чувство юмора было сильным, но несколько примитивным. Она относилась к тем очень немногим людям, которые понимали шутки принца-консорта; и даже когда они прекратились, она по-прежнему могла сотрясаться от смеха в домашнем уединении по поводу каких-нибудь забавных мелочей — причуд посла или проступка невежественного министра. Более тонкие шутки нравились ей меньше; а уж если они приближались к границе допустимых приличий, опасность была велика. Осмелившийся тут же навлекал на себя сокрушительное неодобрение Ее Величества; а сказать что-нибудь неуместное было самой большой смелостью. Тогда уголки королевских губ опускались, королевские глаза в изумлении расширялись, и королевское лицо принимало крайне зловещее выражение. Нарушитель, дрожа, замолкал, а обеденный стол сотрясался от грозного: «Это не смешно». Потом, в узком кругу, королева могла заметить, что провинившийся «ведет себя несдержанно»; это был вердикт, не имевший обратного хода.

В целом ее эстетические вкусы оставались неизменными со времен Мендельсона, Лендсира и Лаблаче. Ей по-прежнему нравились рулады итальянской оперы; она по-прежнему требовала высокого класса в исполнении фортепьянных дуэтов. Ее взгляды на живопись были твердо определены; сэр Эдвин, заявила она, идеален; манера лорда Лейтона оказывала на нее большое впечатление; а вот мистер Уатте был ей совершенно не по вкусу. Время от времени она заказывала гравюрные портреты членов королевской семьи; в таких случаях ей представляли первые пробные варианты, и, рассматривая их с невероятной скрупулезностью, она могла указать художникам на ошибки, порекомендовав одновременно и способы их исправления. Художники неизменно признавали, что замечания Ее Величества чрезвычайно ценны. К литературе она питала меньший интерес. Она увлекалась лордом Теннисоном; и поскольку принц-консорт восхищался Джорджем Элиотом *, она проштудировала «Середину марта» и осталась разочарованной. Однако есть основания полагать, что произведения другой писательницы, чья популярность среди низших классов была одно время невероятной, вызывали не меньшее одобрение Ее Величества. А так, вообще, она почти не читала.

Однажды, впрочем, внимание королевы привлекла публикация, пропустить которую было невозможно. Мистер Рив издал «Мемуары Тревиля», содержащие не только массу чрезвычайно важных исторических сведений, но и далеко не лестные описания Георга IV, Уильяма IV и прочих особ королевской крови. Виктория прочла книгу и ужаснулась. Книга была, по ее словам, «отвратительной и скандальной», и она не могла найти слов, чтобы описать тот «ужас и возмущение», которые испытала, видя гревильскую «неучтивость, бестактность, неблагодарность к друзьям, злоупотребление доверием и оскорбительное вероломство по отношению к монарху». Она написала Дизраэли и сообщила, что, по ее мнению, «очень важно, чтобы книгу подвергли тщательной цензуре и дискредитировали». «Тон, в котором он говорит о королях, — добавила она, — крайне предосудителен и не имеет примеров во всей истории». Не меньше досталось и мистеру Риву за то, что он опубликовал «столь отвратительную книгу», и она поручила сэру Артуру Хелпсу передать ему ее глубокое недовольство. Мистер Рив, однако, не раскаялся. Когда сэр Артур сказал ему, что, по мнению королевы, «книга оскорбляет королевское достоинство», тот ответил: «Вовсе нет; она возвышает его за счет контраста между настоящим и прежним состоянием дел». Но это ловкое оправдание не произвело на Викторию ни малейшего впечатления; и когда мистер Рив оставил государственную службу, он не удостоился рыцарства, на которое по традиции мог бы рассчитывать. Возможно, если бы королева узнала, сколько едких замечаний в ее адрес мистер Рив тихо вычеркнул из опубликованных мемуаров, она была бы ему почти благодарна; но что бы В этом случае она сказала о Гревиле? Воображение содрогается при одной этой мысли. Что же касается более современных эссе на эту тему, Ее Величество, скорее всего, назвала бы их «несдержанными».

Но, как правило, часы отдыха были посвящены более приземленным развлечениям, нежели изучение литературы или любование искусством. Виктория обладала не только громадным состоянием, но и неисчислимыми предметами обихода. Она унаследовала невероятное количество мебели, украшений, фарфора, посуды, разного рода ценностей, и эти запасы изрядно пополнились за счет покупок, сделанных ею за долгую жизнь; к тому же со всех частей света нескончаемым потоком шли подарки. И за всей этой невероятной массой она постоянно и пристально следила, причем изучение и сортировка этих предметов доставляли ей внутреннее удовлетворение. Инстинкт собирательства глубоко коренится в самой человеческой природе; и в случае с Викторией он был обязан своей силой двум доминирующим мотивам — всегда присущему ей ощущению собственной личности и страстному стремлению к стабильности, надежности, к возведению прочных барьеров против времени и перемен, которое с годами росло и в старости стало почти одержимостью. Когда она рассматривала принадлежащие ей бесчисленные предметы или, скорее, когда, выбирая некоторые из них, она как бы ощущала живое богатство их индивидуальных качеств, она видела свое восхитительное отражение в миллионах граней, ощущала свое волшебное распространение в бесконечность, и была очень довольна. Именно так все и должно быть; но затем приходила удручающая мысль — все уходит, рассыпается, исчезает; французские сервизы бьются; даже с золотыми блюдами постоянно что-то случается; даже собственное Я, со всеми его воспоминаниями и опытом, которые и составляют его сущность, колеблется, умирает, растворяется… Ну нет! Так нельзя, такого быть не должно! Не должно быть ни перемен, ни потерь! Ничто и никогда не должно меняться — ни в прошлом, ни в настоящем — и менее всего она сама! Так что цепкая дама, накапливая драгоценности, объявила их бессмертными со всей решимостью своей души. Она никогда ничего не забудет и не потеряет ни единой булавки.

Она отдала приказ, запрещающий что-либо выбрасывать, — и ничего не выбрасывалось. Так, ящик за ящиком, гардероб за гардеробом, семьдесят лет накапливались платья. Но если бы только платья! Меха и мантии, и всякие оборки, и муфты, и зонтики, и шляпки — все было разложено в хронологическом порядке и снабжено бирками. Громадный шкаф был отдан куклам; в китайской комнате Виндзора стоял специальный стол со всеми ее детскими чашками, здесь же стояли и чашки ее детей. Воспоминания окружили ее плотной толпой. Во всех комнатах столы были усыпаны многочисленными фотографиями родственников; портреты, запечатлевшие их в во всех возрастах, покрывали стены; их фигуры стояли на пьедесталах закованные в мрамор, или мерцали с полок в виде золотых и серебряных статуэток. Мертвые, во всех формах — в миниатюрах, в фарфоре, в громадных в полный рост картинах, — окружали ее постоянно. Джон Браун стоял на ее столе, отлитый из чистого золота. Ее любимые лошади и собаки, наделенные вечной стойкостью, толпились вокруг ног. В центре, в серебряном сиянии, стоял обеденный стол; бронзовые Бой и Боз лежали рядом среди неувядающих цветов. Но придать каждой частице прошлого прочность мрамора или металла было недостаточно: нужно было надежно закрепить полноту и организацию самой коллекции. Она может пополняться, но изменяться ничего не должно. Ни одно платье не должно измениться, ни один ковер, ни одну портьеру нельзя было заменить; и если долгое использование делало замену необходимой, то рисунок и фасон должны быть столь точно воспроизведены, чтобы даже самый острый глаз не смог заметить отличий. Ни одну новую картину нельзя было повесить на стенах Виндзора, потому что те, что уже висели, развешивал сам Альберт, а его решения были вечными. Впрочем, таковыми были и решения Виктории. Гарантию вечности обеспечивали фотоаппаратом. Каждый принадлежащий королеве предмет сфотографировали с нескольких сторон. Все эти фотографии представили Ее Величеству и, когда она их тщательно изучила и одобрила, поместили в специальные, богато переплетенные альбомы. Затем рядом с каждой фотографией сделали запись, содержащую номер предмета, номер комнаты, в которой он хранился, его точное положение в комнате и основные его характеристики. Дальнейшая судьба каждого прошедшего эту процедуру объекта была окончательно предопределена. Все это множество вещей раз и навсегда заняло неизменную позицию. И Виктория, постоянно держа рядом один или два гигантских тома бесконечного каталога, просматривая их, размышляя и рассуждая о них, могла с двойным удовлетворением ощущать, что преходящесть этого мира остановлена силой ее могущества.

Вот так эта коллекция, постоянно разрастаясь, захватывая новые области сознания и все прочнее укореняясь в самой глубине инстинктов, стала одним из доминирующих факторов этого странного существования. Это была коллекция не просто вещей или мыслей, но и образов мышления и образов жизни. Важнейшей ее частью было празднование юбилеев — дней рождений, свадеб и смертей, каждый из которых требовал своих особых чувств, каковые, в свою очередь, следовало выразить в соответствующей форме. И форма эта — выражение радости или горя — была, подобно предметам, чувствам и мыслям, такой же частью коллекции. В определенный день, например, следовало возложить цветы к монументу Джона Брауна в Балморале; и к этой дате неизменно привязывался ежегодный отъезд в Шотландию. Неизбежно именно вокруг смерти — этого последнего свидетеля человеческого непостоянства — наиболее плотно скапливались ее воспоминания. Вероятно, и саму смерть можно усмирить, если только чаще вспоминать, — если достаточно страстно и настойчиво доказывать вечность любви? И поэтому к задней спинке каждой кровати, на которой спала Виктория, справа над подушкой была прикреплена посмертная фотография Альберта, лежащего в венках бессмертника. В Балморале, где воспоминаний было особенно много, бессмертные символы памяти присутствовали в удивительном изобилии. Обелиски, пирамиды, гробницы, статуи и гранитные пьедесталы с памятными надписями свидетельствовали о преданности Виктории мертвым. Здесь дважды в год, на следующий день после приезда, она совершала скорбный ритуал осмотра и медитации. Здесь 26 августа — в день рождения Альберта — у подножия бронзовой статуи, изображающей его в шотландском костюме, королева, вся ее семья, Двор и слуги собирались и молча поднимали бокалы в память об ушедшем. В Англии памятных символов было не намного меньше. Ни дня не проходило без какой-нибудь добавки в многогранную коллекцию: золотая статуэтка волынщика Росса; мраморная группа Виктории и Альберта в натуральную величину в средневековых костюмах и с надписью на пьедестале: «Ушедший в лучший мир и идущий за ним»; гранитная плита среди кустарников Осборна, информирующая посетителя: «Самая любимая такса королевы Виктории, которая привезла ее из Бадена в апреле 1872 года; скончалась 11 июля 1881-го».

Когда Двор приезжал в Виндзор, королева почти ежедневно посещала постоянно украшаемый мавзолей во Фрогмуре. Но был здесь и еще один, более секретный, но не менее святой алтарь. Апартаменты замка, некогда занимаемые Альбертом, были навечно закрыты, и сюда не допускался никто, кроме самых привилегированных. Здесь все сохранялось в том виде, как оно было в момент смерти принца; но по каким-то таинственным причинам Виктория приказала каждый вечер перестилать постель мужа и каждый вечер наливать в таз свежую воду, как будто он был все еще жив; и этот невероятный ритуал с регулярной скрупулезностью исполнялся почти сорок лет.

Таковым был внутренний культ; но и тело все еще подчинялось духу; дневные часы Виктория по-прежнему посвящала обязанностям и идеалам покойного. И все же с годами чувство самопожертвования ослабевало; природная энергия этого пылкого создания с удовлетворением направлялась в русло государственной деятельности; любовь к работе, которая была сильна в ней со времен девичества, воспряла со всей своей силой, и в преклонном возрасте быть отрезанной от своих бумаг и папок было для Виктории не облегчением, а пыткой. Так что как бы ни вздыхали и ни страдали утомленные министры, процесс управления до самого конца не обходился без нее. Но и это еще не все; издревле повелось, что законность неимоверного количества официальных документов зависела от наложения личной королевской подписи; и большая часть рабочего времени королевы посвящалась этой механической работе. Причем она совершенно не стремилась ее уменьшить. Напротив, она добровольно решила возобновить подписание армейских документов, от чего была освобождена актом парламента и чего долгие годы избегала. И ни в коем случае она не соглашалась воспользоваться для этого печатью. Но, наконец, когда все возрастающее число бумаг сделало медлительную антикварную систему неприемлемой, королева решила, что для определенных видов документов будет достаточно ее устной санкции. Каждую бумагу прочитывали ей вслух, после чего она говорила: «Одобряю». Часто она часами сидела перед бюстом Альберта и время от времени с уст ее срывалось слово «одобряю». Как-то по-волшебному звучало это слово, ибо голос ее уже давно утратил серебряную девичью звонкость и превратился в глубокое и сильное контральто.

IV

Последние годы были годами апофеоза. В ослепленном воображении своих подданных Виктория воспарила к небесам, окутанная ореолом чистой славы. Критики замолчали; недостатки, которые двадцать лет назад всем бросались в глаза, теперь дружно игнорировались. То, что национальный идол весьма неполно представлял нацию, едва ли замечалось; тем не менее это было очевидной истиной. Громадные изменения, превратившие Англию 1837 года в Англию 1897-го, казалось, совершенно не коснулись королевы.

Невероятный индустриальный прогресс этого периода, значимость которого столь глубоко понимал Альберт, для Виктории практически ничего не значил. Удивительные научные открытия, весьма интересовавшие Альберта, оставляли Викторию совершенно равнодушной. Ее представления о вселенной и о месте человека в ней, о важнейших проблемах природы и философии за всю ее жизнь ничуть не изменились. Ее религия по-прежнему оставалось религией баронессы Лейзен и герцогини Кентской. Впрочем, здесь тоже можно предположить влияние Альберта. Ибо Альберт был прогрессивен в вопросах религии. Совершенно не веря в злых духов, он сомневался в чуде Гадеренской свиньи. Даже Стокмар, составляя меморандум по поводу обучения принца Уэльского, высказал предположение, что, хотя ребенок, «несомненно, должен воспитываться согласно вероучению английской церкви», тем не менее, следуя духу времени, нужно исключить из его религиозного образования веру в «сверхъестественные доктрины христианства». Это, однако, было уже слишком, и все королевские дети воспитывались в строго ортодоксальном духе. Иной подход сильно бы опечалил Викторию, хотя ее собственная концепция ортодоксальности была весьма нечеткой. Впрочем, ее натура, в которой было столь мало места воображению и утонченности, инстинктивно отталкивала ее от замысловатого исступления высшего англиканства; и значительно ближе ей была простая вера шотландской пресвитерианской церкви. Да этого и следовало ожидать; ведь Лейзен была дочерью лютеранского пастора, а между лютеранами и пресвитерианцами очень много общего. Долгие годы ее основным духовным наставником был доктор Норман Маклеод, простой шотландский священник; и когда их разлучили, она находила успокоение в тихих беседах о жизни и смерти с жителями Балморала. Ее абсолютно искренняя набожность нашла то, что хотела, в спокойных проповедях старого Джона Гранта и благочестивых высказываниях миссис П. Фаркарсон. Они обладали качествами, которыми еще четырнадцатилетней девочкой она искренне восхищалась в «Исследованиях Евангелия от св. Матфея» епископа Честерского; они были «простыми и понятными и полными правды и добрых чувств». Королева, давшая свое имя эпохе Милля и Дарвина, никогда не заходила дальше.

От общественных движений своего времени Виктория была в равной степени далека. Она оставалась безразличной и к самым малым, и к величайшим переменам. Во время ее молодости и зрелых лет курение было запрещено в приличном обществе, и до конца жизни она так и не сняла с него своей анафемы. Короли могли протестовать; приглашенные в Виндзор епископы и послы могли прятаться в спальнях и, вытянувшись на полу, тайком курить в каминную трубу — запрет оставался в силе! Логично было бы предположить, что женщина-монарх должна приветствовать одну из самых прогрессивных реформ, порожденных ее эпохой, — эмансипацию женщины, — напротив, при одном лишь упоминании об этом предложении кровь ударяла ей в голову. Когда в 1870 году ей попался на глаза отчет о собрании в поддержку движения женщин-суфражисток, она написала мистеру Мартину в королевском гневе: «Королева настойчиво требует призвать всех, способных говорить или писать, выступить против этой дикой и безнравственной глупости под названием «Женские права», со всеми сопровождающими ее ужасами, на которые способны представительницы несчастного слабого пола, позабыв все женские чувства и женское достоинство. Леди заслужили хорошую порку. Эта тема так разозлила королеву, что она уже не может сдержаться. Бог создал мужчин и женщин разными — так пусть они такими и остаются. Теннисон прекрасно показал различия между мужчинами и женщинами в своей «Принцессе». Если женщин лишить женственности, они станут самыми злобными, бессердечными и отвратительными существами; и как тогда мужчины смогут защищать слабый пол? Королева уверена, что миссис Мартин полностью с ней согласится». Аргументы были неопровержимы; миссис Мартин согласилась; и все же опухоль продолжала разрастаться.

И в другой области восприятие Викторией духа эпохи было твердо определено. Долгое время галантные историки и вежливые политики традиционно восхваляли королеву за ее правильное отношение к конституции. Но эти похвалы едва ли подкреплялись фактами. В поздние годы Виктория не раз сожалела о своем поведении во время кризиса в опочивальне и давала понять, что стала с тех пор мудрее. Но на самом деле на протяжении всей ее жизни довольно трудно проследить хоть какие-нибудь фундаментальные изменения в ее теории и практике конституционных дел. Тот же деспотический и эгоистичный дух, подтолкнувший ее на разрыв переговоров с Пилом, в равной степени заметен в ее враждебности к Пальмерстону, в ее угрозах отречения от трона Дизраэли, в ее желании наказать герцога Вестминстерского за участие в митинге в поддержку болгарского аристократизма. Было бы неверным утверждать, что сложные и деликатные принципы конституции укладывались в рамки ее умственных способностей; и в том развитии, которое претерпела конституция за годы ее правления, Виктория играла лишь пассивную роль. С 1840 по 1861 год власть Короны в Англии неуклонно возрастала; с 1861 по 1901 год она неуклонно слабела. Первый процесс шел благодаря влиянию принца-консорта, второй — благодаря влиянию великих министров. Во время первого этапа Виктория была, в сущности, придатком; во время второго бразды правления, с таким трудом поднятые Альбертом, неизбежно выпали из ее рук и были тут же подхвачены мистером Гладстоном, лордом Биконсфилдом и лордом Солсбери. Возможно, поглощенная рутиной и с трудом отличающая тривиальное от существенного, она лишь туманно представляла себе, что происходит. И все же к концу ее правления Корона ослабла так, как никогда за всю историю Англии. Достаточно парадоксально, но если бы Виктория, получившая высшие похвалы за одобрение политической эволюции, полностью осознала ее значение, она испытала бы крайнее недовольство.

Тем не менее, не следует считать ее вторым Георгом III. Ее желание диктовать свою волю хоть и было страстным и не ограничивалось никакими принципами, все же сдерживалось присущей ей трезвой проницательностью. Она могла с неимоверной яростью выступить против министров, она могла оставаться глухой к мольбам и аргументам; ход ее рассуждений мог казаться совершенно непостижимым; но в самый последний момент упрямство могло внезапно отступить. Ее внутреннее уважение и способность к работе и, вероятно, память о том, что Альберт старательно избегал крайностей в решениях, не давали ей оказаться в безвыходном положении. Она инстинктивно чувствовала, когда не могла справиться с ситуацией, и тогда неизменно поддавалась. Да и, в конце концов, что ей еще оставалось?

Но если во всех этих вопросах королева и ее эпоха были весьма далеки друг от друга, все же существовало немало точек соприкосновения. Виктория прекрасно понимала значение и привлекательность власти и собственности, и благодаря этому английская нация тоже все более и более процветала. В течение последних пятнадцати лет правления — за исключением короткой интерлюдии либералов в 1892 году — преобладающим вероучением страны был империализм. Его же исповедовала и Виктория. И по крайней мере, в этом направлении она позволяла развиваться своему разуму. Под влиянием Дизраэли британские колонии пробрели для нее невиданное доселе значение, и особенно она полюбила Восток. Индия ее очаровывала; она даже собралась с духом и немного изучила хинди; она завела несколько индийских слуг, с которыми практически никогда не расставалась, один из которых, Мунши Абдул Керим, впоследствии достиг положения почти равного Джону Брауну. В то же время, империалистические настроения нации наполнили ее правление новой значимостью, отлично гармонирующей с ее собственными внутренними убеждениями. Английская политика большей частью строилась на здравом смысле, но в ней всегда оставался уголок, куда здравый смысл не допускался, — где, так или иначе, обычные мерки не действовали и обычные правила не применялись. Так уж было заведено нашими предками, мудро оставившими место элементу мистики, который, видимо, никогда не удастся полностью искоренить из человеческих дел. И естественно, именно в Короне сконцентрировался мистицизм английской политики — в Короне, со всей ее уязвимой древностью, святостью и внушительным антуражем. Но в течение почти двух столетий основу этого великого строения составлял здравый смысл, и на маленький, неисследованный и непонятный уголок почти не обращали внимания. Однако наступивший империализм принес перемены. Ибо империализм — это не только дело, но и вера, и по мере его роста в английском обществе рос и мистицизм. Одновременно начала приобретать новую значимость Корона. Необходимость в символе — символе английского могущества, английского богатства, английской исключительности и таинственного предназначения — стала ощущаться сильнее, чем когда бы то ни было. Корона и была таким символом, и покоилась она на голове Виктории. В результате получилось так, что хотя к концу правления власть монарха заметно ослабела, престиж его неизмеримо вырос.

И все же этот престиж проистекал не только из общественных перемен; личность тоже имела большое значение. Виктория была королевой Англии, императрицей Индии, она была осью, вокруг которой вращалась вся эта величественная машина, — а сколько всего было помимо этого! Взять хотя бы ее возраст — почти обязательное условие популярности в Англии. Она подтвердила одну из наиболее почитаемых особенностей расы — стойкую жизнеспособность. Она правила шестьдесят лет и до сих пор была в строю. И к тому же она обладала характером. Очертания ее натуры были весьма четкими и отлично просматривались даже через окружающий туман царственности. Ее хорошо знакомая фигура с легкостью заняла в воображении народа четкое и запоминающееся место. К тому же она обладала свойствами, естественно вызывающими восхищенную симпатию у подавляю-щего большинства нации. Добропорядочность они ценили выше любых других человеческих качеств; и Виктория, пообещав в двадцатилетием возрасте быть хорошей, сдержала слово. Долг, совесть, мораль — да! именно этими высокими идеалам жила Виктория. Она проводила дни не в праздности, а в труде — в государственной работе и семейных заботах. Стандарт нерушимой добродетели, давным-давно установившийся среди домашнего осборнского счастья, никогда и ни на мгновение не снижался. Более чем полстолетия ни одна разведенная леди даже близко не подходила ко Двору. На самом деле Виктория, следуя своим принципам женской верности, установила куда более строгое правило: она сердито смотрела на любую вдову, повторно вышедшую замуж. Учитывая, что сама она была дочерью вдовы от второго брака, такой запрет кажется несколько эксцентричным; но, несомненно, эта эксцентричность была направлена в нужную сторону. Средние классы, жестко закованные в тройную броню собственной респектабельности, испытывали особое удовольствие от самой респектабельной из королев. Они считали ее своей; но это, пожалуй, было преувеличением. Ведь несмотря на то, что многие ее черты большей частью были присущи средним классам, в иных отношениях — в манерах, например, — Виктория была совершенно аристократична. А в одном особенно важном вопросе ее взгляды были далеки и от аристократии и от средних классов: ее отношение к самой себе было просто королевским.

Эти качества были очевидны и важны; но в проявлении личности главную роль играет нечто более глубокое, нечто фундаментальное и общее всем остальным качествам. В Виктории природа этого глубинного элемента хорошо заметна: им была необыкновенная искренность. Правдивость, убежденность, живость эмоций и несдержанность в их проявлении были лишь разными формами этой центральной характеристики. Именно искренность придавала королеве и выразительность, и очарование, и абсурдность. Она двигалась по жизни с внушительной уверенностью человека, для которого утаивание просто невозможно — ни по отношению к окружающим, ни к самому себе. Вот такой она и была — королевой Англии, совершенной и очевидной; мир мог либо принять ее, либо от нее отказаться; ей нечего больше было показывать, или объяснять, или изменять; и с несравненной осанкой она спокойно шла своим путем. Да и не только утаивание; порой казалось, что скрытность, сдержанность, даже само чувство достоинства не слишком приветствовались. Как сказала леди Литлтон: «В ее правде есть какая-то потрясающая прозрачность — ни капли преувеличения в описании чувств или фактов; таких людей я, пожалуй, не встречала. Многих можно назвать правдивыми, но, думаю, часто это сопровождается некоторой сдержанностью. Она же высказывает все, как есть, ни больше, ни меньше». Она высказывала все, как есть; и писала обо всем тоже. Ее письма удивительным потоком экспрессии напоминали открытый кран. Все, что ни было внутри, немедленно выплескивалось наружу. Ее совершенно нелитературный стиль имел, по крайней мере, одно достоинство — он в точности соответствовал ее мыслям и чувствам; и даже банальность ее фразеологии несла в себе удивительно личный оттенок. Несомненно, именно своим письменным творчеством она затронула сердце общества. Не только в ее «Шотландских дневниках», где размеренные хроники частной жизни излагались без всяких следов притворства или смущения, но также и в тех замечательных обращениях к нации, которые время от времени она публиковала в газетах, народ ощущал ее близость к нему. Он инстинктивно чувствовал неотразимую искренность Виктории и отвечал ей тем же. Воистину, это качество внушало людям любовь.

Будничность внешнего и высота положения — удивительное сочетание — вот что в конечном итоге, вероятно, вызывало очарование. Маленькая старушка, с седыми волосами и в простых траурных одеждах, в кресле-каталке или в повозке, запряженной осликом, — такой она появлялась перед людьми; и вдруг — вслед за ней — мгновенно выдавая необычность, загадочность и власть, — индийские слуги. Это было знакомое зрелище, и было оно восхитительным; но в нужный момент виндзорская вдова могла выступить вперед несомненной королевой. Последним и наиболее великолепным таким случаем был юбилей 1897 года. Когда в день Благодарения Виктория направлялась к собору Святого Павла и сопровождающая ее роскошная процессия продвигалась по заполненным людьми улицам Лондона, величие ее королевства и обожание ее подданных засияли одновременно. На ее глаза навернулись слезы, и, продвигаясь через восторженную толпу, она все повторяла и повторяла: «Как они добры ко мне! Как они добры!» В этот вечер ее обращение разнеслось над всей империей: «От всего сердца я благодарю мой любимый народ. Да благословит вас Господь!» Длинное путешествие почти закончилось. Но путник, зашедший столь далеко и испытавший столько необычного, продолжал двигаться все тем же твердым шагом. И девушка, и жена, и пожилая женщина были одинаковы: живость, добросовестность, гордость и простота не покидали ее до последнего часа.