— Гомбаш! Гомбаш! — прокричали с крыльца. — К вам пришли!

— Кто? — оторвался Янош от только что раздобытой петроградской газеты.

— Какая-то русская красавица! Спешите!

«Олек!» Чуть не бегом Янош поспешил к выходу из барака.

Это действительно была Ольга. Она стояла возле щели в заборе. Светло-зеленое, с цветочками, ситцевое платье с длинными рукавами, голубая с золотистыми проблесками косынка, скрепленная легким узлом на груди, лежала на ее плечах, летнее солнце искрилось в нетуго заплетенной косе, перекинутой вперед через плечо.

Янош отодвинул полуоторванную доску, протиснулся через щель.

— Здравствуйте, Олек! — обрадованно пожал он руку Ольги.

Она предложила:

— Отойдемте подальше. Вон туда — в Царский проезд.

Она увела его в тополевую аллею, тянущуюся от вокзала к городу. Янош уже знал, что эта аллея возникла из молодых топольков, в свое время воткнутых тут рядами по случаю посещения города царем, который в молодости совершал путешествие через всю Сибирь и был проездом в Ломске. Воткнутые на один день, живучие топольки уцепились корнями за землю и по прошествии лет вымахали в высоченные деревья. Сейчас по всей аллее лежал рыхлым, полувоздушным слоем белый тополевый пух — наступила пора, когда весь Ломск заполняется им, словно где-то разорваны тысячи перин; пух лениво парит в воздухе, садится на все, скапливается во всех углах и закоулках, у заборов и стволов. При малейшем дуновении ветра он лениво пошевеливается, силясь взлететь вновь, а когда идешь по нему — взметывается крохотной, тут же утихающей метелью, похожий на странный летний снег, напущенный каким-то волшебником, — снег, который, если бросить в него зажженную спичку, вспыхивает почти как порох.

Янош и Ольга прошли по аллее подальше и присели на почерневшую от времени скамью, смахнув с нее пух.

— Валентин Николаич просил передать… — Ольга вынула из рукава записку.

Он прочел: «Тов. Гомбаш! Прошу сообщить тов. Ференцу, что совещание актива большевиков, на котором он хотел быть, состоится сегодня, в шесть вечера, в Доме свободы, в комнате 5. Приходите и Вы».

— Хорошо. Я скажу Ференцу. — Янош заглянул ей в глаза. — Вы очень обеспокоены. Насчет Ефима?

— Насчет него… Разве вы не читали в газете?

— Что?

— Как немцы наших побили.

— О, да, да! Русское наступление — провал. В офицерском бараке радость.

— А в вашем?

— Мало кто. Эта победа не для нас.

— Валентин Николаич пришел домой с газетой, шваркнул ее об пол в сердцах: «Не наступление, а преступление! Правительство еще будет держать ответ перед народом».

— Справедливо. Ваш премьер Керенский не имеет жалость на солдат.

— Какой он наш? Очень он нам нужен! Из-за него Ефима загубили…

— Погиб? Но почему уверены?

— А как же? Был бы живой — письмо прислал бы…

— Письмо с фронта — очен не скоро. Надо иметь надежду, терпение.

— Нет, нет! Чует мое сердце…

— Не надо верить в плохо. Живой человек — хоронить в мыслях? Это нехорошо. Надо верить — живой!

— Может, и жив, да покалеченный? Не дай бог, вернется таким, как Коробов Андрюша. Без руки, без ноги — кому Ефим будет нужен? Наталье с ним маяться? Станет ли?

— Имейте жалость себе. Еще нет причина терзать ваше сердце!..

Как мог, Янош старался успокоить Ольгу. Но сам в глубине души плохо верил в свои утешения. Ему, как и Ольге, было очень тревожно за Ефима.

Но все же Ольга немного успокоилась. Постепенно их разговор перешел на другое. И Яношу отрадно было видеть, что Ольга не спешит уходить, хотя никаких дел больше у нее к нему нет. Ему было хорошо сидеть с нею здесь, в уединенной аллее. Сквозь густую листву старого тополя, под которым стояла их скамья, почти не проникали лучи солнца, только кое-где они круглыми золотистыми бликами лежали на коленях Ольги и у ее ног, словно рассыпанные червонцы, утопали в тополевом пуху. Рассеянно бороздя пух носком ботинка, легонько притаптывая лежащие в нем солнечные монеты, Ольга слушала Яноша, который, стараясь отвлечь ее от невеселых мыслей, рассказывал разные разности, пытаясь вести разговор в полушутливом тоне, но так, чтобы выдержать меру и не обидеть Ольгу, когда у нее на душе нелегко, легковесной болтовней.

Ольга слушала его внимательно, иногда сдержанно улыбалась чему-то. Потом вдруг сказала:

— А знаете, вы иногда немножко на Сережу Прозорова походите.

— Я? Чем?

— Не знаю, но походите. Он перед вами — мальчик. А все равно сходство есть.

— Какое?

Ольга задумалась.

— Тем, что и вы и он на других моих… — она замялась на мгновение, — на других моих знакомых не похожи… Нет, я хочу сказать — и вы и он со мной не только как с девушкой разговаривать умеете, но и по-серьезному. А то ведь другие, знаете, только об одном. Вот с ними и скучно. А с вами и с Сережей интересно. Он, знаете, о чем ни спроси — все знает.

— О, я, наверное, не знаю столько. Я еще не учился на университет.

— В университете! — поправила Ольга. И улыбнулась: — Вы так смешно ошибаетесь иногда.

— Я еще не совсем хорошо знаю русский…

— Что вы! Очень даже хорошо говорите! Понятно. Даже понятнее, чем Сережа. Он иногда такое слово скажет ученое, что спрашивать приходится, как это слово понимать… А у него сейчас со старшим братом, с Геннадием, ссора.

— Брат — офицер?

— Да. А вы откуда знаете?

— Он мне виделся один раз. Очень нехорошо смотрел на меня.

— Еще бы! — сказала Ольга с улыбкой. — Ведь вы могли заколоть его штыком на войне.

— Я никого не колол.

— Ну, стреляли из ружья. Может быть, он думает, что это вы попали ему в руку.

— Ваш брат тоже мог думать — я стрелял него. А я — что он меня. Но мы с ним — товариш. Друг.

— Сережиного брата с Ефимом не равняйте. Ефиму вся война — провались, а Геннадий, мне Сережа рассказывал, только о том и мечтает, чтобы поскорее вылечиться и обратно на фронт. И Сережу подбивает вместе с ним туда ехать.

— Он согласен?

— Ох, вы знаете, Сережу не сразу поймешь. По-моему, он сам себя порой не понимает. То ругает войну, а то говорит: воевать надо, чтобы революцию спасать. То смеется над Керенским, а то твердит: надо Керенского за главного признавать. Они вообще чудные, братья эти. То ссорятся, то мирятся. Сережа рассказывал: с малых лет все время это у них, еще когда никакой политики не знали. И папаша их, доктор знаменитый, тоже с чудинкой. Он знаете насчет чего старается? Сережа рассказывал — у них в доме бесперечь совет заседает.

— Совет? Каких депутатов? — не понял Гомбаш.

— Да нет, не депутатов, а просто так — профессора из университета, доктора кое-какие тоже, Агеев, самый большой в городе богач, у него золотых приисков полно, Фоломин, пароходчик. И еще большие хозяева.

— Вашей фабрики хозяин тоже?

— Я спрашивала — нет. Видно, наш Обшивалов рылом не вышел. Он же не из образованных, а так, из ловких мужиков в фабриканты вылез. И знаете, о чем они толкуют? Сибирь от России отделить. Чтоб была полная свобода сибирскому капиталу. Тогда, говорят, мы из Сибири вторую Америку сделаем.

— Может быть, это не совет, а просто… ну как это сказать? Разговор за столом? О, мой отец тоже большой политик, а совсем маленький начальник. Он с его приятел за румкой палинка умеют перекроит весь мир и свергат все короли и президенты.

— Нет, Сережа говорит — они всерьез. Даже протоколы пишут.

— Протокол? Интересно!..

Но Гомбаша в эту минуту интересовали совсем не какие-то чудаки, решающие государственные вопросы за домашним столом. Вообще сейчас ему не очень-то хотелось говорить о вопросах высокой политики, хотя они и занимали его ум постоянно. Ведь рядом сидела Ольга. И он, с каким-то новым для себя чувством, втайне побаиваясь, что она заметит это, и поэтому осторожно кося взглядом, сбоку рассматривал ее, замечая все: и солнечную искорку на щеке от простенькой стеклянной сережки в маленьком розовато-просвеченном ухе, и крохотную, почти незаметную родинку под подбородком, и то, что тонкие, но крепкие пальцы Ольги лежали на ее колене совсем близко от его руки — стоило только сделать небольшое движение, и он мог коснуться их. Но он знал, что не сделает этого движения. И радовался, что, кажется, все-таки удалось, пусть хотя бы на какие-то минуты, отвлечь ее от тревожных мыслей.

Она, опустив густые темные ресницы, по-прежнему смотрела на носок своей матерчатой туфли, которой медленно водила, пошевеливая тополевый пух. Янош видел лицо Ольги сейчас в профиль, и отмечал про себя, уже не в первый раз, как удивительно сочетаются в нем, в крутых, и вместе с тем мягких линиях подбородка, губ, точеных ноздрей и высокого, открытого, слегка выпуклого лба, резкость и женственность, порывистость и сдержанность.

«Что же я молчу?» — спохватился он. Но он не успел ничего сказать. Ольга поднялась:

— Мне пора.

— Я провожу вас.

Он прошел с нею довольно далеко. Прощаясь, Ольга протянула руку, улыбнулась нещедро:

— Еще увидимся.

— Если будет веста, известие о ваш брат — сообщите мне сразу, пожалуйста! — попросил он.

— А как же? Непременно.

Распростившись с Ольгой и шагая обратно, Янош уже не впервые с удивлением подумал: «Ей всего восемнадцать. Я старше ее на пять лет. А кажется мне ровесницей…»

Вернувшись в лагерь, он сразу же направился к Ференцу, чтобы передать ему приглашение Корабельникова. Он отыскал его в дальнем конце двора, но не сразу подошел: Ференц разговаривал с двумя офицерами. Было видно, как он пренебрежительно махнул рукой, и оба офицера, пожав плечами, отошли от него, возбужденно заговорили меж собой — похоже, чем-то очень недовольные.

— Что эти господа хотят от вас? — поинтересовался Гомбаш.

— О, боже мой! — вздохнул Ференц с грустно-шутливой улыбкой. — Это ведь секунданты! Меня только что вызвали на дуэль.

— На дуэль? Кто?

— Ваш старый знакомый, обер-лейтенант Варшаньи.

— Такой богобоязненный человек — и на дуэль? По какому поводу?

— Повод нашелся. Сегодня утром из местных газет стало известно, что наступление русских провалилось. Варшаньи возликовал, стал рассуждать, что это — перст божий, предвещающий победу австро-венгерского и союзного оружия. А я ему сказал, что все эти восторги — чепуха, империя наша трещит по швам. Варшаньи страшно обиделся, что я высмеял его. А тут его друзья подлили масла в огонь и подтолкнули его на то, чтобы он вызвал меня на дуэль. Я ответил, что дуэли — глупость. Он разошелся еще больше. Забыл о своем христианском смирении и раскричался, что я не имею понятия об офицерской чести, поэтому он, дескать, едва сдерживается, чтобы не оскорбить меня действием.

— Это что же он, побить вас решил?

— Наверное… — рассмеялся Ференц. — Пусть попробует. Я посильнее его и, кроме того, в юности увлекался боксом. Так я ему сказал.

— Но они могут на вас навалиться скопом. Как на меня…

— Помню, как вас разделали. Но со мной они вряд ли решатся так поступить. Время-то уже другое. Если драться, так наших теперь больше.

— Все же вы опасайтесь.

— Стоит ли? Их офицерская честь не позволит им драться со мной просто кулаками. Как-никак я в их касте.

— Если что — заступимся!

— Спасибо, Гомбаш. Но думаю, обойдется.

— А что хотели от вас секунданты?

— Они объявили, что им поручено спросить, какое оружие я предпочитаю, шпаги или пистолеты? Я сказал, что хотя и считаю дуэль чепухой, но уж если Варшаньи так хочет, я готов. А насчет оружия — что шпаги и дуэльные пистолеты они вряд ли найдут, разве что в городском театре. Поэтому я предложил: на кулаках. И предупредил, что при этом условии своего противника так отделаю, что он больше дуэли не захочет. Они ушли.

Гомбаш передал Ференцу записку Корабельникова с приглашением.

— Обязательно пойдем! — обрадовался Ференц. — Хотя некоторые наши лагерные социал-демократы и против, пора нам действовать вместе с русскими большевиками!

* * *

В конце дня Ференц и Гомбаш направились в Дом свободы. На первом этаже, где когда-то располагалась губернаторская канцелярия, а теперь комитеты разных существующих в Ломске партий, двери всех комнат, по случаю лютой июльской жары, стоявшей вот уже несколько дней, были распахнуты настежь. Проходя мимо, Ференц и Гомбаш не без любопытства поглядывали в них. Несмотря на невыносимый зной, политическая жизнь в Доме свободы не ослабевала. В комнате, занимаемой меньшевиками, было людно. Среди светлых летних рубах и пиджаков зеленели гимнастерки и офицерские кители. Шло заседание. Председательствовал благообразный господин в белом чесучовом пиджаке и в пенсне, поблескивающем золотой оправой. Он сидел под портретом Маркса, помещенным в середине угла — как вешают иконы.

В комнате, занимаемой эсерами, — о чем сразу можно было догадаться по огромному, растянутому во всю стену, красному полотнищу, на котором было написано: «В борьбе обретешь ты право свое», — людей находилось немного. Под полотнищем, за столом сидел человек с наголо обритой головой, в синей рубахе с распахнутым воротом; он, энергично взмахивая сжатой в кулак рукой, что-то втолковывал трем бородатым мужикам, чинно сидевшим перед ним на стульях, положа огромные коричневые ручищи на колени. Наверное, кто-то из эсеровских вождей губернского масштаба принимал очередную деревенскую депутацию.

В комнате анархистов, где в углу стояло, до пола свисая с древка, огромное черное знамя, вообще был виден всего один человек — с очень пышной черной кудрявой шевелюрой и большими, враскидку, острыми, такими же черными усами, одетый, несмотря на жару, в черную же кожаную куртку. Он сжимал в руке телефонную трубку и яростно кричал в нее. Лишь дверь с аккуратной, под стеклом, табличкой «Ломскiй комитетъ конституционно-демократической партiи» была плотно закрыта — наверное, эта партия оказалась наименее устойчивой перед высокой температурой.

Большевики занимали комнату в самом конце коридора. В ней вперемешку стояли обитые зеленым бархатом стулья из губернаторских апартаментов, некрашеные, грубо сработанные табуретки и длинные скамьи, а также невесть откуда принесенные венские стулья с гнутыми спинками. Все это грудилось вокруг длинного стола, покрытого красным сатином, кое-где крапленным чернилами. Время начала заседание уже наступало, и в комнате было довольно людно. Ситцевые косоворотки, солдатские гимнастерки и распахнутые по случаю жары, а то и вовсе снятые и наброшенные на спинки стульев форменные тужурки железнодорожного и других ведомств давали понять, кто такие ломские большевики. Собравшиеся тесно сидели вокруг стола, во главе которого, у стены, сидел уже знакомый и Гомбашу и Ференцу Рыбин. Его большие темные руки лежали на столе, он медленным, внимательным взглядом вел по комнате, проверяя, кто же собрался и кого еще не хватает. Рядом с Рыбиным сидел Корабельников, как всегда, в гимнастерке, на погонах которой виднелось по одной звездочке. Он сразу же увидел Ференца и Гомбаша и, привстав, призывно махнул им рукой.

Все сидевшие в комнате обратили внимание на них — пленные были не такими уж частыми гостями в этом доме. Гомбаш и Ференц сели на самые дальние от стола стулья, но Корабельников позвал их:

— Поближе, поближе, товарищи! — И объявил: — Мы пригласили представителей социал-демократической организации военнопленных. Эта организация хочет сотрудничать с нами. Для начала сегодня мы их послушаем, а они — нас.

— Очень хорошо! — Рыбин поднялся, оглядел собравшихся. — Начнем? Почти все в сборе. Слово для сообщения о текущем моменте — представителю гарнизона товарищу Корабельникову.

— Что ж, товарищи, — начал Корабельников, — текущий момент — он как сегодняшняя погода, очень даже жаркий. Можно сказать — накаленный. Меньшевики, наши, если можно так выразиться, собратья, с которыми мы до сих пор состоим вроде бы в одной социалистической организации, все больше ведут себя как наши политические противники. Не без их помощи, не без их единения с эсерами и даже кадетами, из гарнизона удаляются активные большевики. Недавно в маршевые роты для отправки на фронт путем разных ухищрений было включено несколько наших товарищей. Сделано это было так продуманно, так ловко, что мы ничего не успели предпринять. Проглядели! — при этих словах Корабельникова по комнате прошел говорок.

— Да, проглядели! — повторил Корабельников. — И в этом мы должны признаться. Как и в том, что в гарнизоне имеем влияние хотя и значительное, но еще недостаточное. Наших агитаторов травят, им часто не дают говорить, а к некоторым применяют даже дисциплинарные меры. Ожесточилось, я сказал бы, отношение к нашим товарищам со стороны различного начальства сейчас, в эти дни. Сторонники Временного правительства, а с ними меньшевики и эсеры, правда не все, тут у них единодушия нет, сваливают всю вину за неудачу наступления на нас, большевиков. Орут об этом с пеной у рта! Да вы почитайте хотя бы губернскую газету, которую издают господа кадеты, — там нас просто называют изменниками делу русской революции. Все это — следствие событий, на днях произошедших в Петрограде, после провала наступления. Вы уже знаете, что Временное правительство расстреляло демонстрацию, которая шла с лозунгом «Вся власть Советам!». После этого в Петрограде сразу же начали преследовать большевиков. Мало того — собираются арестовать Ленина. Настоящую травлю организовали против него в своих газетах, кричат, что он чуть ли не германский шпион…

— Снова запломбированный вагон выкатили! — выкрикнули с места.

— Тот самый, который контрреволюция на запасном пути с весны держит, — добавил Рыбин.

— Вот именно! — улыбнулся сравнению Корабельников. — Волна событий из Петрограда докатилась, товарищи, и до нашего города. Мы уже провели демонстрацию протеста против расстрела в Петрограде. Провели, вопреки возражениям меньшевиков, эсеров и властей. И это прибавило нам многие тысячи сторонников. Сейчас самая первостепенная задача — разъяснить нашу большевистскую правду. В гарнизоне нам есть на кого опереться, хотя, прямо скажу, в солдатской массе, в основном крестьянской, нам нелегко бороться с эсерами, которые еще очень многих держат под своим влиянием — они же рисуют себя первейшими блюстителями мужицких интересов! Очень плохо, что у нас в гарнизоне, да и вообще в городе, нет еще четко оформленной большевистской организации, совершенно самостоятельной, как в других городах, — есть только фракция. Создать самостоятельную организацию совершенно необходимо. Кроме стотысячного гарнизона у нас в лагере несколько тысяч военнопленных. Они уже имеют социал-демократическую организацию. Мы, большевики, должны поддерживать ее. Только что, перед самым заседанием, стало известно, что запрещена их газета. Мы должны добиться отмены запрета. Ведь объявлена же в феврале свобода слова — не дадим ее нарушать. А то сегодня закрыли газету военнопленных, завтра закроют нашу большевистскую газету «Красное знамя», которую мы только что начали издавать. Кадетской «Сибирской жизни», это, конечно, не грозит. Как и «Новой жизни» меньшевиков…

Корабельников еще некоторое время говорил о политической обстановке, о взаимоотношениях между различными партиями в Ломске, потом предложил:

— А теперь, может быть, послушаем товарищей из лагеря?

— Пожалуйста! — повернулся Рыбин к Ференцу и Гомбашу. — Кто из вас?

— Я имею сказать… — поднялся Ференц. — Прошу дать мне прощение, я мало хорошо говорю по-русски…

— Ничего, поймем! — подбодрил Рыбин. — Рассказывайте, не стесняйтесь!

Ференц говорил недолго. Главным в его сообщении было то, что большинство членов организации военнопленных поддерживает большевиков. Заканчивая речь, он сказал:

— Мы имеем две многоважных просьбы. Первая просьба — как можно скоро снять запрещение с нашей газетой. Вторая просьба — прием нас в вашу организацию. На родине я в двадцать лет был функционер партия социал-демократов. Рядом со мной товарищ Гомбаш. Он недавний член нашей организации. Положительно сознательный товарищ. Мы имеем старых социал-демократов. Вы тоже социал-демократы. Социал-демократы — одна партия.

— Ну, не совсем так! — заметил Рыбин. — Мы с меньшевиками еще в двенадцатом году, до войны, размежевались на самостоятельные партии, так что разница существенная… Поэтому принять в свою организацию мы можем только тех, кто разделяет нашу большевистскую программу. На таких условиях! — подчеркнул он, обращаясь к Ференцу. — Согласны?

— Да! — ответил Ференц. — Мы просим принять. А с несогласными — убедим, имею надежду.

— Как, товарищи? — оглядел Рыбин собравшихся. — Будем считать, что нашего полку прибывает? — В ответ раздались голоса одобрения. Выждав, пока шум умолк, Рыбин сказал:

— А теперь давайте обсудим просьбы венгерских товарищей.

— У нас — не едино венгры, — вставил Ференц. — Есть австрийцы, есть немцы… Интернационально. Пролетарии всех стран…

— Товарищей интернационалистов — так лучше называть? — предложил Корабельников.

— Интернационалистов! — подхватил Рыбин. — Ладно, так и назовем. Будем считать, что с сегодняшнего дня у нас есть в лагере большевистская партийная ячейка интернационалистов. Что же касается вашей просьбы принять вас в нашу организацию, то тут дело несколько сложнее… — Рыбин в раздумье замолк. Оглядел собравшихся, улыбнулся:

— Вот видите, товарищи! Текущий момент подстегивает нас. Мы еще на положении фракции в масштабе города и губернии, а на местах уже оформились наши ячейки. Чисто большевистские по составу! И на железной дороге, например, — там давно.

— В губернской типографии! — крикнули с места.

— На кожевенном заводе!

— И кое-где еще, — добавил Рыбин. Теперь товарищи интернационалисты на подходе. — А вот в гарнизоне пока немногому можем порадоваться…

— Так ведь у нас знаете, в чем трудность? — поднялся Корабельников.

— Знаю. Крестьянская масса, одетая в шинели, многие еще верят эсерам. И все-таки, товарищи, не будем ссылаться на то, что нам трудно, не станем искать для себя оправданий. На то мы и большевики, чтобы трудное одолевать. Хватит делить с меньшевиками ответственность за их виляющую политику! Пусть каждая партия отвечает сама за себя! У нас есть свой Центральный Комитет партии большевиков в Петрограде, ему и только ему должны мы подчиняться, его призывы слушать. К нам уже приезжали товарищи из Петрограда и решительно ставили вопрос: в Ломске должна быть своя самостоятельная большевистская организация. Фракционное объединение социал-демократов возникло у нас в городе в феврале. Тогда это еще могло быть как-то объяснимо: нас, большевиков, было мало, страшно мало, многие еще не вернулись из ссылки, из тюрем. А новых товарищей мы принимали в свои ряды очень осмотрительно. Теперь другое время. Нас стало больше. На местах организации крепнут, политическая обстановка после недавних событий в Петрограде осложняется с каждым часом. Очень обострились наши разногласия с меньшевиками. И будут обостряться дальше. Медлить больше нельзя.

— Правильно!

— Надо решать сейчас! Хватит оставаться фракцией!

— Создать губернскую большевистскую организацию и телеграфировать в цека! Сегодня же!

— Надо избрать ломский комитет партии большевиков.

Рыбин молча, зорко посматривая на говоривших, слушал каждого. Потом взял слово:

— Все высказались, а теперь позвольте мне. Здесь представители большевиков и от гарнизона и от рабочих. Но вот сейчас, сию минуту принять решение и сразу побежать на телеграф, сообщить Центральному Комитету, что организация уже есть, считаю, не можем. Я предлагаю: тщательно подготовиться и провести общее собрание большевиков города. Пригласим и товарищей интернационалистов. Поставим вопрос о создании организации и выберем городской комитет Российской социал-демократической партии большевиков. Затем созовем товарищей из уездов и образуем губернский. А уж потом побежим на телеграф. Есть другие предложения?

С Рыбиным согласились все. Договорились, что на местах проведут подготовительную работу, наметят, кого лучше избрать в городской комитет. А до этого тщательно подсчитают силы. Большевиков в городе все еще лишь сотни три. Есть сочувствующие, есть активисты, которых можно принять в партию. Организация будет расти. Но для этого она сначала должна стать настоящей организацией.

Когда совещание закончилось, Рыбин с Корабельниковым подошли к Ференцу и Гомбашу.

— А теперь относительно вашей газеты, товарищи, — сказал Рыбин. — Товарищ Корабельников уже говорил об этом. Закрытие газеты есть нарушение законной свободы слова, и тут мы можем нажать на власти, и не мы одни. В этом деле нам, возможно, даже и меньшевики и эсеры могут стать союзниками — все-таки они себя революционерами называют, поборниками гражданских свобод. Надеюсь, мы добьемся открытия вашей газеты заново в ближайшие дни.

— Очень хорошо, если так, — ответил Ференц. — И добавил шутливо, показывая на Гомбаша: — Безработный журналист!

Рыбин обнадежил:

— Ничего, скоро найдем ему работу.