Ноги в старых солдатских ботинках уже изрядно замерзли, хотя прошло не больше часа, как Гомбаш был поставлен на пост возле ворот лагеря. Держа в руках непривычную для него русскую винтовку с длинным тонким штыком, он поеживался от холода, который беспрепятственно пробирался под выношенную, еще с фронта, шинель, мало годную для сибирских морозов. Гомбаш поглядывал на заснеженный пустырь, на краю которого стоял лагерь, на еле приметную в темноте безлюдную дорогу, ведущую из города, и думал о том, как много событий вместил только что окончившийся день.

Эти события не были неожиданными. Еще задолго до сегодняшнего дня, ожидая вестей из далекого Петрограда, все надеялись: вот-вот свершится… Уже давно над входом в Совет, теперь уже не только солдатский, а Совет рабочих и солдатских депутатов, висел написанный на красном кумаче лозунг «Вся власть Советам!» — как бы вперекор лозунгу «Вся власть Учредительному собранию», растянутому над входом в бывшую городскую думу, где еще с весны обосновалась губернская власть — народное собрание. Уже давно это подчиненное Временному правительству «Собрание» стало, по существу, властью лишь наполовину — без согласия Совета оно не могло ничем распорядиться. За Советом стояла реальная сила — отряды Красной гвардии, созданные из рабочих железной дороги, спичечной фабрики, паровых мельниц и лесопилок. Губернские же власти имели в своем распоряжении только немногочисленную милицию. А гарнизон, огромный гарнизон Ломска, если говорить об основной, солдатской массе его, в большинстве держал сторону Совета. Однако было еще неизвестно, как долго продлится в городе и губернии двоевластие — все зависело от того, как развернутся события в Петрограде.

И вот сегодня…

Утром Гомбаш, на обязанности которого было получать для лагеря городскую большевистскую газету, отправился за свежими номерами, как обычно, в казарму караульной роты. Подходя к казарме, он увидел, что из нее валом валят взбудораженные солдаты, кричат друг другу:

— Выходи на митинг!

Митинги теперь были общими. Гомбаш поспешил оповестить своих.

На широком лагерном плацу собрались в тот утренний час сотни солдат. Русские слова звучали вперемешку с немецкими и венгерскими.

На стол взобрался разбитной солдат, после отправки Кедрачева избранный председателем ротного комитета. Взмахнув зажатой в руке газетой и этим движением как бы погасив гул голосов, он торжественно объявил:

— Товарищи! Со вчерашнего дня вся власть принадлежит Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов! Правительство теперь наше! Издан Декрет о мире! Так что никто на фронт больше не поедет!

— Ура! — крикнули из толпы. И множество голосов подхватило:

— Урра-аа!

Оратор снова, призывая к тишине, взмахнул газетой.

— Вот здесь пропечатано: рабочее и крестьянское правительство предлагает всем воюющим народам немедленно начать переговоры о справедливом мире! Для начала сразу же предлагается заключить перемирие! Так что поздравляю вас, товарищи!

— Братцы! — восторженно крикнул кто-то в солдатской толпе, перебивая оратора. — Дождались светлого дня!

— Вот оно что значит наша власть, не Учредилка!

И кто-то требовательно кричал:

— Читай дальше! Читай все!

Митинг, радостно-бурный, длился долго. В самый разгар его кто-то из русских солдат подтолкнул Гомбаша:

— Слышь! Ты от своих скажи!

— Давай, давай! — ободрили другие солдаты, к ним присоединились и свои:

— Гомбаш, выступите от нас!

— Скажите, что мы тоже рады!

Гомбаш торопливо искал глазами Ференца — тот только что был вблизи, почти рядом… Ференц лучше сумеет сказать. Его к тому же больше знают и свои и русские — он выступал часто. Но где же он? А Гомбаша настойчиво звали:

— На трибуну! Просим!

Подталкиваемый дружескими руками, Гомбаш оказался на трибуне, над разливом множества лиц, обращенных к нему.

— Тихо! — крикнул стоявший рядом председатель солдатского комитета, все еще сжимавший в руках газету. — Слово от пленных имеет товарищ Гомбаш! Знаете его?

— Знаем! Кедрачева дружок!

— Да, я друг Кедрачева… — несколько растерянно начал Гомбаш. — От него нет известие… письма с фронта. Долго нет. Но если он жив, он сейчас очень радость… радуется вместе с нами. Это наша и ваша радость… Я желаю все… всем, вам и нам, как можно скоро возвращение к родным. А если кто-то вздумает нам препятствие… помешать в этом, то будем действовать вместе, одна рука!..

Только сойдя с трибуны, Гомбаш понял, что его речь была не очень связной. Чувства слишком переполняли его. Но его поняли хорошо.

На митинге не только радовались, что есть наконец своя, трудовая власть. Тут же пошел разговор о том, что надо и солдатам вступать в Красную гвардию. Ведь если их всех распустят по домам, у Советской власти останутся только рабочие отряды, а не мало ли будет? Решили объявить добровольный набор. Приняли еще резолюцию — просить Совет, как единственную теперь власть, отпустить по домам, для начала, солдат старших возрастов. В конце митинга председатель ротного комитета предложил:

— Раз теперь, согласно декрету, мир всем народам — чего мы будем пленных стеречь? Теперь они свободные граждане! Пусть сами и караул держат.

Так и было решено — охрану лагеря предоставить самим военнопленным. Сразу же после митинга был сформирован из них красногвардейский отряд под командованием Ференца. Солдатский комитет караульной роты выделил для отряда несколько винтовок, патроны. О том, что отряд сформирован, сообщили городскому штабу Красной гвардии.

Ференц, после того как были получены винтовки, устроил смотр своему отряду. Гомбаш, как и все, стоял в строю, приладив на левый рукав шинели красную повязку — знак принадлежности к Красной гвардии. Их было немного — его соотечественников, пожелавших вступить в ряды Красной гвардии, всего человек тридцать. Остальные толпились поодаль, наблюдая за этим крохотным смотром. И многие недоумевали, зачем это таким, как Гомбаш и Ференц, понадобилось вмешиваться в русские дела. Не спокойнее ли просто дождаться, когда установят мир и можно будет отправиться домой. А офицеры стояли в стороне тесной кучкой и тихо переговаривались, показывая друг другу на Ференца, на рукаве которого тоже алела повязка красногвардейца, а на поясе висел в желтой кобуре наган.

После смотра Ференц сказал, что нужно выделить первую караульную смену для охраны вещевого и продовольственного складов и на пост у входных ворот. Этот пост уже давно потерял то значение, которое имел когда-то. Теперь отпали и последние ограничения, живущие в лагере отныне могли не только свободно выходить из него, но даже переселиться на частные квартиры. Однако пост у ворот было решено оставить, чтобы ограничить допуск посторонних, особенно в ночное время. Очередь Гомбаша стоять часовым там наступила, когда уже стемнело.

С того времени как он заступил на пост, через калитку прошли многие. Последними вернулись несколько солдат и унтеров, еще засветло ушедших в местный костел на вечернюю мессу. И Янош снова остался наедине со своими мыслями. Сейчас ему думалось о том, что, может быть, совсем недолгий срок остается до возвращения на родину. Еще сравнительно недавно, мечтая вернуться домой, он был далек от мысли, что здесь, на чужой земле, ему будет жаль с чем-нибудь расставаться. Разве можно жалеть о постылом бараке, о злющих морозах… Но сейчас Янош чувствовал, что не так-то просто будет ему распрощаться с Ломском. А главное, самое главное — как он расстанется с Ольгой? Еще ничто, казалось бы, не соединяет их, кроме дел и поручений ее квартиранта Корабельникова. Но ощутимая, хотя и еле осязаемая, нить уже протянулась между ними. И так не просто будет оборвать эту нить, когда придется уезжать. Странно. Как все странно… Всегда думал, что покинет этот город с радостью. А теперь к радости примешивается грусть. Здесь встретил Ольгу. Узнал здесь хороших людей. Корабельников, Ефим… Где сейчас Ефим, что с ним? Как хотелось бы верить, что он жив.

Громкий разговор отвлек Гомбаша от его мыслей. Возвращаются в лагерь несколько офицеров. Наверное, гульнули.

— Нет, господа! — различил он наставнический голос Варшаньи. — Я не могу полностью разделить ваши восторги. Да, возвращение в отечество — отрадно. Но вы подумали, какой дурной и весьма заразительный русский пример привезут туда в своих головах наши солдаты? Давайте рассудим трезво…

«Да, уж ты-то не пил! — усмехнулся Гомбаш. — Наверное, когда другие офицеры где-нибудь в тепленьком местечке дули русский самогон, поскольку казенной водки давно нет, ты выслушал мессу до конца и уже где-то по дороге встретился с этими забулдыгами…»

Что ответили Варшаньи его попутчики, Гомбаш не разобрал, — они заговорили все сразу, по-пьяному перебивая друг друга. Вот уже все они подошли к воротам.

— Ха! — удивленно воскликнул один из офицеров, останавливаясь перед Гомбашем. — Теперь нас будет сторожить венгр?

— Проходите! — шевельнул Гомбаш винтовкой. — Проходите в лагерь!

— Ты еще будешь нами командовать, ублюдок! — пьяно взревел офицер. — Помнишь, какую выволочку мы тебе дали? Забыл? Смотри, заслужишь еще!

— Да брось ты его, пошли! — попробовали утихомирить разбушевавшегося пьяницу его приятели. Но он, отмахиваясь от них, все напирал на Гомбаша:

— Нет, как ты смеешь мной командовать? Да я тебя! — и полез прямо на него, размахивая кулаками.

Гомбаш отскочил и, вскинув винтовку на изготовку, щелкнул затвором, досылая патрон. Руки его дрожали. О, как ненавидел он и этого офицера, и всех, кто был с ним. Казалось, копившаяся долгое время ненависть вся выпирала из него сейчас — еще секунда, другая, она выплеснется наружу, и он нажмет курок…

— Не тронь его, он же выстрелит! — опасливо выкрикнул кто-то из офицеров. Оголтело рвущегося подхватили под руки, спешно провели в калитку. За ним поспешили остальные.

Варшаньи, шедший последним, остановился, заговорил вкрадчиво-спокойным голосом:

— Вы, Гомбаш, перейдя на службу врагу, совершаете не только преступление, наказуемое законами империи. Вы совершаете и великий грех перед господом, ибо нарушили присягу, данную вами, на святом евангелии. Советую вам, пока не поздно, отринуть оружие врага и раскаяться. Ведь свидетелей вашего правонарушения, как вы сами только что убедились, так много, что по возвращении на родину у вас могут быть очень большие неприятности. Желая вам добра, еще раз советую: бросьте сейчас же это! — и рука Варшаньи, медленно и величаво, как поднятая для благословения, потянулась к винтовке Гомбаша.

— Отойдите! — едва сдерживая себя, крикнул Гомбаш. — Я на посту! — Он шевельнул винтовкой, видя, что Варшаньи все еще медлит. И тот, что-то бормотнув, откачнулся, шмыгнул в калитку.

Гомбаш отер пот со лба. И только сейчас почувствовал, как на его разгоряченное лицо уже давно медленно опускаются, щекоча щеки, крупные лохматые снежинки.

* * *

Зима, третья сибирская зима Гомбаша и его товарищей по плену все заметнее вступала в свои права. Все чаще закручивала крутая, бьющая снегом вьюга. Росли в лагере и вокруг него высоченные сугробы, между которыми, словно траншеи, тянулись прочищенные тропки. По ночам гулко постреливали от мороза бревна барачных стен. Гомбаш и его товарищи изрядно мерзли в своих потрепанных шинелях и суконных кепи. Правда, кое-кому удалось разжиться меховыми шапками и папахами, и эти счастливцы, не заботясь более о соблюдении формы, носили их. С помощью Совета в гарнизонных складах удалось добыть некоторое количество солдатских ватников — их надевали под шинели. В лагере людей заметно поубавилось — ища жизни более сытной, чем мог обеспечить с каждым днем скудеющий лагерный паек, многие устраивались кто на какую мог работу в городе и поблизости и уже не жили в бараках. Но те, кто вступил в красногвардейский отряд интернационалистов, остались в лагере. Они переселились в казарму караульной роты, которая к тому времени опустела — старых солдат, как и во всем гарнизоне, отпустили по домам, а молодых перевели в другие части. Пленные офицеры почти все расквартировались в городе и приходили в лагерь только за сухим пайком, а также за денежным довольствием, которое им выплачивалось регулярно, хотя и в почти не имеющих ценности керенках — новая, Советская власть пока еще своих денег не выпустила.

Во многом по-новому складывалась теперь жизнь в лагере. В красногвардейском отряде интернационалистов регулярно велись военные занятия. Изучали русскую винтовку, учились стрелять из нее, метали учебные деревянные гранаты, на пустыре возле лагеря ходили в «атаки», упражнялись в штыковом бою на чучелах, сплетенных из упругих березовых прутьев. Кое-кто ворчал, считая, что революционным бойцам муштра ни к чему, тем более что и так досталось ее на военной службе, да и фронтового опыта не занимать. Однако Ференц настоял на своем, ссылаясь на приказ Совета — заниматься военной подготовкой всем красногвардейцам.

Гомбаш, назначенный командиром отделения, старательно выполнял свои обязанности. На военную подготовку каждый день отводилось три часа, под вечер. С утра же красногвардейцы, те, которым посчастливилось раздобыть работу в городе, уходили туда, другие трудились в лагерных мастерских: делали столы и табуретки, чайники, кружки, бачки и тазы, а в гончарной мастерской умельцы, каких было много среди обитателей лагеря, наладили производство мисок, кувшинов и даже статуэток, пользовавшихся в городе большим спросом. Все это предприятие, созданное с поощрения Совета, называлось вначале мастерскими военнопленных, но, поскольку бывшие пленные пользуются всеми гражданскими правами, мастерские были переименованы в Трудовой кооператив «Свободный труд». Кооператив поставлял свою продукцию по нарядам Совета для госпиталей, для детских домов, которых с установлением Советской власти было создано много, а также сдавал для продажи в магазин ломского кооперативного общества, созданного недавно и испытывавшего великую нужду в товарах. Совет помогал сырьем, кооперативное общество, сбывая в селах товары, изготовленные «Свободным трудом», и получая взамен хлеб, крупу и мясо, в порядке оплаты за продукцию уделяло кое-что «Трудовому кооперативу», и это несколько помогало улучшить совсем уже оскудевший рацион. Некоторое время и Гомбаш трудился в гончарной мастерской. Он не был специалистом, поэтому выполнял самую простую работу: таскал и месил глину, орудовал пресс-формами. Но с того времени, когда, после установления полной власти Совета, был отменен запрет на издание газеты военнопленных и газета начала выходить вновь, Янош стал работать в редакции, которая помещалась здесь же в лагере. Редактором, которого выбрали на собрании ячейки интернационалистов и утвердил губком, был Ференц. Он давал Гомбашу указания, каким по содержанию должен быть очередной номер газеты, и читал материалы перед сдачей в типографию. Всю же основную работу — от добывания бумаги и сбора корреспонденций до рассылки готового тиража — делал Гомбаш. Это отнимало у него много времени. Но он был очень доволен работой в газете — ведь он мечтал об этом с гимназических времен.

За недели, что прошли после первых известий из Петрограда о переходе власти в руки Советов, в Ломске произошло много перемен. Решением Совета рабочих и солдатских депутатов, в котором к тому времени главной силой стали большевики, был создан первый орган Советской власти в городе и губернии — временный революционный комитет. Связь с Петроградом, с новой государственной властью, была еще непрочной: поезда шли долго, и трудно было надеяться на какие-то письменные указания, а телеграф работал нерегулярно — похоже было, что где-то на линии действуют саботажники.

Сразу же после известия о взятии власти в Петрограде большевиками, поступили сообщения из ближних Ломску городов Омска и Красноярска, что там сторонники Временного правительства готовятся поднять юнкеров и казаков, с тем чтобы не допустить установления Советской власти. Советы этих городов по телеграфу запросили помощи у ломского Совета, зная, что в его руках такая сила, как гарнизон, значительно больший, чем в этих городах. Ломский Совет, немедленно откликнувшись, послал по железной дороге отряды красногвардейцев и солдат, артиллерийские батареи. Увидев, как изменилось соотношение сил, противники Советской власти в Омске и Красноярске воздержались от вооруженного выступления. Тотчас же после того как Советы этих городов сформировали свои достаточно сильные красногвардейские отряды, ломские красногвардейцы вернулись обратно. То, что произошло в соседних городах, весьма настораживало ломский Совет: в городе, даже после того как значительно уменьшился гарнизон, осталось несколько тысяч офицеров, большинство которых — явно не сторонники Советской власти. В противовес Совету рабочих и солдатских депутатов они создали совет офицерских депутатов, в котором главенствуют явные контрреволюционеры. Продолжает выходить газета «Сибирская жизнь», распространяющая всякие небылицы о событиях в Петрограде — вплоть до того, что там якобы восстановлена власть Временного правительства. Еще держатся на своих местах во всех губернских учреждениях ставленники этого, мертвого уже, правительства, полностью игнорируя тот факт, что Совет уже единовластен. Меньшевики и эсеры, крайне недовольные тем, что в Совете верх взяли большевики, настойчиво требуют расширения своей доли участия в нем, по-прежнему носятся с идеей «однородной социалистической власти», хотя совершенно ясно, что в борьбе за такую власть их союзниками становятся те, кто представляет интересы больших и малых обшиваловых. Кадеты вкупе с эсерами и меньшевиками ведут бурную деятельность по созданию сибирской думы, чтобы противопоставить ее Советам. Резиденцией думы они избрали Ломск — не только как губернский и единственный в Сибири университетский город, но и как средоточие сил автономистов, ратующих за отделение Сибири от Советской России. Совету уже известно, что в среде офицерства зреет заговор…

Нужны неотложные, решительные меры. Не медля более, ломский Совет назначил своих комиссаров в местное отделение Государственного банка, в Управление железной дороги, в казначейство, в губернскую почтово-телеграфную контору и во все важнейшие учреждения, заменив этими комиссарами управляющих Временного правительства. Несмотря на вопли эсеров, меньшевиков и кадетов, что большевики душат свободу печати, Совет закрыл «Сибирскую жизнь», до последнего номера яростно выступавшую против Советской власти, а в большевистской газете «Красное знамя» обнародовал обращение, в котором объявил о полном переходе власти в городе и губернии в руки Советов. Это вызвало бурные протесты эсеров и меньшевиков, еще державших в своих руках городскую думу, земство, имевших своих людей во многих других учреждениях. Они подбивают служащих на саботаж, призывают в знак протеста против «узурпаторов» — большевиков не выполнять распоряжений Совета, не подчиняться его комиссарам. Но от вооруженного выступления ломские враги Советов пока что воздерживаются. На стороне Совета почти весь, пусть теперь уже и не такой большой, как раньше, гарнизон. Несколько сот бойцов насчитывают красногвардейские отряды. Власть в свои руки Совет в Ломске взял без единого выстрела. Но удастся ли удержать ее и впредь, не применяя оружия?

* * *

Ранним утром, когда за окнами, где свистел вьюжный ветер, было еще темно, отряд интернационалистов подняли по тревоге. Не прошло и нескольких минут, как все красногвардейцы стояли в строю в проходе между нарами, в шинелях и с винтовками. Теперь в отряде было значительно больше бойцов — около сотни. В эту сотню входили все до единого члены партии.

— Товарищи! — объявил Ференц. — Только что по телефону получен приказ Совета — в полной боевой готовности нашему отряду прибыть в Дом свободы. Задачу объяснят там. Будьте готовы выполнить свой долг солдат мировой революции!

…И вот они идут навстречу вьюге, через заснеженное поле, кажущееся бесконечным в предрассветной полутьме. Идут, сжимая ремни винтовок, заброшенных за правое плечо, идут тесным строем напрямик, не разбирая дороги, которую за ночь порядком замело. Мельтешит под ногами поземка, хлестко бьет снегом, словно хочет остановить, своротить с пути, словно шипит недобро: куда идете вы, что надо вам здесь, на чужбине, зачем покинули теплую казарму, что вам за дело до того, что творится здесь?

Но они идут. Идут сквозь ветер и снег, движимые долгом нового, крепчайшего братства людей, породненных одной, самой светлой мечтой. И пусть хлещет вьюга в лицо. Пусть впереди, в снежной тьме, которая только-только начинает редеть перед грядущим днем, видны лишь редкие, еле приметные огоньки, и непросто взять верное направление через необозримое пространство, лежащее впереди, — они идут, неся свое оружие. Не то постылое оружие, которое в свое время их принудили взять и от которого они с облегчением избавились. Они идут с оружием, по велению сердца принятым из рук революции.

* * *

Большой зал с колоннами и лепными потолками, где когда-то блистала на балах губернская знать и где теперь стояли ряды деревянных скамеек и дощатая трибуна, а на стенах висели кумачовые полотнища с лозунгами, был уже полон. Срочно вызванные Советом, пришли сюда отряды красногвардейцев со всего города — железнодорожники, мукомолы, лесопильщики, спичечники, солдаты… Сдвинув к стенам скамейки, красногвардейцы сидели и лежали на полу, держа в обнимку винтовки, некоторые дремали за столом президиума, навалившись на него, кое-кто, переговариваясь, стоял у дверей и меж колонн. Дым махорки плыл над головами, медленно восходя к потолку, украшенному огромной люстрой с хрустальными подвесками, и заволакивая ее голубоватым туманом.

Ференц, приведя свой отряд, сразу же поднялся на второй этаж, в штаб.

Янош стоял неподалеку от дверей, опершись о колонну, и покуривал самокрутку с махоркой. Он уже давно привык к этому свирепому русскому табаку. Достать покурить что-нибудь другое было чрезвычайно трудно, последний раз настоящие папиросы он и не помнил когда курил.

Вдруг сзади кто-то тронул его за рукав. Он обернулся. Перед ним стоял Сергей Прозоров — в черной овчинной папахе, подпоясанный солдатским ремнем, с винтовкой.

— Здравствуйте, товарищ Гомбаш! — приветливо поздоровался Прозоров.

— Здравствуйте! Вам не известно, почему этот… эта тревога?

— Все командиры вызваны в штаб. Вернутся — скажут.

— А вы… разве не командир в милиции?

Гомбашу показалось, что Прозоров смутился. Помолчал, потом сказал как бы нехотя:

— Я уходил из милиции… И только вчера вернулся. Но командиром вместо меня уже другой. Так что здесь я как рядовой. Закурить у вас найдется?

Наскребя махорки в кармане шинели, Гомбаш протянул горсть Прозорову, дал ему клочок газеты. Тот свернул самокрутку и жадно затянулся. «Что-то у него случилось, — подумал Гомбаш. — Чем он так огорчен?»

Если бы Гомбаш знал, какие бури прошли в душе Сергея Прозорова в последнее время! Отец уже давно, еще с февраля, твердил ему: «Твое дело — учиться, а не заниматься политикой и тем более не быть при новой власти чем-то вроде околоточного. Ты совсем запустил университетский курс! Революция совершена, и дальше она может обойтись без таких энтузиастов, как ты. Ты просто смешон с этим полицейским револьвером на поясе и красным бантом на груди, разве что самые наивные барышни могут восхититься тобой в этом качестве!» Но Сергей продолжал нести свою службу в милиции и почти не посещал лекций на юридическом факультете. Он считал, что так исполняет свой долг перед революцией. Пусть его жертвой будет хотя бы пропуск занятий! Но вот пришла весть об октябрьском перевороте. В доме Прозоровых она была встречена бурно. Брат Геннадий, тяжело переживавший поражения на фронте, куда он все еще не мог вернуться из-за незажившей руки, считал, что в этих поражениях повинен не только болтун Керенский, взявший себе ношу не по плечу — обязанности главковерха, — но и большевики, слушая которых, солдаты не хотят воевать. Геннадий кричал, что Россия погибла, что теперь ее вместе с большевиками и с их диктатурой проглотят немцы и что необходима сильная власть, которая без всякой игры в демократию и без раздоров между партиями объединит силы всех сословий на то, чтобы отбиться от внешнего врага, а потом уже, в мирных условиях, создаст возможность для необходимых, разумных общественных преобразований. Геннадий обвинял брата в том, что он сотрудничает с большевиками. Отец возмущался, что большевики оттолкнули от власти все другие партии, обвинял большевиков в непонимании того, что социальному возрождению должно предшествовать возрождение экономическое, которое, как он утверждал, немыслимо без деловых людей с их опытом и связями, и говорил, что настало время ставить самым решительным образом вопрос об автономии Сибири, дабы с нее, с края богатейших возможностей, начать экономическое возрождение России. Первый шаг к этому, утверждал отец, — создание сибирской думы, которая и должна стать органом государственной власти от Урала до Тихого океана, а если большевики станут этому препятствовать, то с ними надо будет бороться всеми политическими средствами. Поведением Сергея отец не переставал возмущаться. «Как можешь ты, юноша из интеллигентной семьи, продолжать сотрудничать с большевиками, поправшими еще неокрепшую российскую демократию!»

Сергею не представлялись справедливыми идеи брата о «сильной власти», поставленной над народом неизвестно кем, и помыслы отца о сибирской «самостоятельности». Но несмотря на то что с ним уже не однажды разговаривал об этом Корабельников, которого он глубоко уважал, Сергей все еще не мог до конца понять, почему большевики так непримиримы по отношению к своим недавним соратникам по революции — эсерам и меньшевикам.

Когда ломский Совет объявил, что берет власть безраздельно в свои руки, несколько товарищей Прозорова по милиции, тоже студенты, демонстративно оставили службу. Они предложили Сергею последовать их примеру, но он не сделал этого. Через несколько дней специальная комиссия Совета стала пересматривать состав милиции, и было предложено освободить от службы по соображениям политического порядка двух подчиненных Сергея. Сергей вступился за них, заявив: «Да, они не сторонники новой власти, но они вполне порядочные люди». Председатель комиссии возразил: «Понятие „порядочный“ — не политическое, Советской власти важно, предан ли ей тот, кто у нее на службе». Прозоров вспылил: «В таком случае убирайте и меня!» «Лично вам мы доверяем», — ответил председатель. «Но если не доверяете тем, кому доверяю я, — я уйду!» — выпалил Сергей. Председатель не сдержался: «Как вам будет угодно!» Сергей ушел, сдав казенный наган и удостоверение.

Дома обрадовались его решению. «Ходи на лекции и выбрось всю политику из головы», — сказал отец. А Геннадий похвалил: «Ценю за мужественный поступок. Теперь, надеюсь, поймешь, с кем тебе по пути».

В словах брата Сергей уловил намек. К Геннадию часто захаживали его приятели — прапорщики, подпоручики и поручики, по разным причинам оказавшиеся в Ломске, а не на фронте. Закрывшись в комнате брата, часами вели там какие-то разговоры, а если входил Сергей, то, как он замечал, начинали говорить совсем о другом. У брата с приятелями была какая-то своя тайна. Не намеревался ли Геннадий приобщить к ней Сергея? Геннадий не спешил с этим. Все же Сергей заметил, что приятели брата смотрят на него уже не так настороженно, как прежде. Но это его не радовало.

Сергей и не предполагал, что, уйдя из милиции, он почувствует себя так одиноко. Пробовал полностью уйти в учение, начал исправно посещать лекции, часами сидел над книгами дома или в университетской библиотеке. Однако науки не шли в голову. Он все время мучительно думал, правильно ли поступил? Хотелось совета, хотелось почувствовать направляющую руку… Но он и не помышлял, что это будет рука отца или брата. Слишком по-разному смотрели они на одно и то же. Очень хотелось ему поговорить с Корабельниковым. Но его удерживал стыд: ведь в глазах Корабельникова, Сергей достаточно понимал это, он выглядел, наверное, истеричной барышней, а то и дезертиром. И в глазах Ольги…

И все-таки, собравшись с духом, он решил пойти к Корабельникову. Не в Совет, где после ухода из милиции ему не хотелось показываться, а к Корабельникову домой.

Дома Валентина Николаевича он не застал, там были только Ксения Андреевна и Ольга.

— Я слышала, вы разошлись с нашими? — спросила Ксения Андреевна. — Это правда?

Он смутился, пробормотал что-то насчет того, что запустил занятия в университете.

— Ну да, занятия… — с усмешкой в голосе сказала Ольга.

Он вспыхнул, торопливо попрощался, кляня себя, что пришел сюда. Ольга, накинув шубейку, вышла следом, догнала, остановила:

— Не обижайтесь на меня, Сереженька! Валентин Николаич уже знает, что с вами приключилось, мы про вас поминали. Непременно поговорите с ним! Не отпущу вас!

В это время в калитку вошел Корабельников.

— Да вразумите вы его, Валентин Николаич! — прямо-таки толкнула она Сергея навстречу Корабельникову. — Он же ходит как чумной!

Корабельников увел его к себе, и они долго разговаривали наедине. На прощание Корабельников сказал:

— Вы не сможете долго находиться между двумя сторонами. К какой-нибудь да притянет. Но вы — не песчинка металла, которая подчиняется только силе магнита. Вы можете выбирать. Ведь вы чувствуете, на чьей стороне правда. Так выбирайте же…

Сергей выбрал. Корабельников, как и обещал, помог ему вернуться в милицию.

Дома у Прозорова произошли бурные объяснения с отцом и братом. Геннадий сказал:

— Ты опять идешь служить большевикам. Боюсь, будет поздно, когда ты поймешь, какую ошибку совершаешь.

— А ты считаешь, что ты во всем прав? — спросил Сергей.

— Да!

— Будущее покажет, кто из нас прав!

Обо всем этом, конечно, не знал ничего, да и не мог знать Гомбаш, смотревший, как нервно курит Сергей свою самокрутку. А если бы и знал — чем мог он помочь смятенной душе Сергея? Накануне вечером в доме Прозоровых, за вечерним чаем, как обычно, собралась вся семья. Зашел разговор о том, что на следующий день в городском театре открывается съезд автономистов, на который со всей Сибири уже съехались в Ломск делегаты. Отец, один из устроителей съезда, высказал опасение, не станут ли большевики чинить препятствия: ведь съезд будет выбирать сибирскую думу, орган власти, долженствующий заменить Советы.

— Очень даже может быть, — сказал Геннадий. — Учредительное собрание не постеснялись разогнать, а что с вашей думой церемониться? Может, наш прекраснодушный Сережа и будет отца родного с трибуны стаскивать. Он же верой и правдой большевикам служить подрядился…

— Ну, знаешь! — вспылил Сергей.

— А что? — спокойным тоном ответствовал брат. — Прикажут — будешь стараться.

— Да что вы, дети! — пыталась внести успокоение мать. — Зачем ссориться? Вы же братья…

— Да, мама, — ответил Геннадий. — Но вообще я никогда не испытывал и не испытываю любви к полиции, даже если она теперь не с погонами, а с красными повязками на рукаве!

— Да как ты можешь называть нас полицией!..

Сергей выскочил из-за стола. Не слушая, что ему говорили отец и мать, пытаясь успокоить, стал одеваться.

— Куда ты? — спросила мать.

— На ночное дежурство…

Всю ночь, придя к себе в милицию, он не спал, ворочаясь на деревянном диванчике в комнате дежурного. Слова брата не только оскорбили, но и глубоко встревожили его. Он догадывался, что сегодняшняя ранняя утренняя тревога как-то связана с открытием съезда автономистов. Об этом съезде уже давно говорят в городе и пишут в местных газетах. Ходят слухи, что произойдут неожиданные события. Да и не только слухи… Позавчера в милицию был доставлен вдрызг пьяный офицер. Свирепо ругаясь, он орал, расталкивая милиционеров: «Не признаю… какая вы власть свинячья, скоро всех вас разгонят к чертовой матери… Мы сами вас поарестуем!» А еще раньше ночью милицейским патрулем на одной из окраинных улиц, на Прорезной, были остановлены показавшиеся подозрительными люди, везшие что-то на двух тяжело груженных санях. Задержать их не удалось — они бежали, бросив сани. А в санях, спрятанные под сеном, оказались ящики с новехонькими винтовками, вывезенными неизвестно как с гарнизонного склада.

За дверью послышались голоса, она распахнулась, и в зал стали входить, внося в него морозную свежесть, вновь пришедшие красногвардейцы — замелькали запорошенные снегом шапки, полушубки, заиндевелые винтовки, красные нарукавные повязки, покрытые изморозью усы и бороды.

— Здравствуйте, миленькие! — раздался звонкий, такой знакомый девичий голос. Возле Гомбаша и Прозорова остановилась только что вошедшая Ольга — в теплой шали, туго окутавшей голову, в короткой, темного сукна шубейке, которую наискосок пересекала широкая перевязь холщовой сумки с красным крестом.

— А я со своими! Мы со «спички» пока дошли… Буран какой, ужасти!

Ольга говорила что-то еще, а Янош, кажется, далее и вникнуть в смысл ее слов не мог — залюбовался ею, до того она сейчас была хороша: румяная с мороза, оживленная, на черной пряди, выбившейся из-под платка, словно маленькие стеклянные бусинки, блестели капельки на месте только что растаявших снежинок, а на шали, на воротнике радужно переливался, искрясь в свете ламп, еще сохранившийся снег. «Фея русской зимы, — с подступившим к горлу волнением подумал Янош. — Фея моего сердца…»

Он не замечал, что и Сергей Прозоров смотрит на Ольгу тоже восхищенными глазами. А она, видно почувствовав это, вдруг смолкла на полуслове, смущенно улыбнулась, опустила взгляд — но всего лишь на какие-то секунды. Тотчас же овладела собой и, как ни в чем не бывало, заговорила вновь:

— А зачем нас сюда вызвали? Воевать пойдем? С кем?

— Если воевать — так мы вас, Олечка, в обиду не дадим! — улыбнулся ей Прозоров.

— Вы имеете два рыцаря! — в тон ему сказал Янош.

— Я и сама себя в обиду не дам! Из винтовки умею стрелять, из нагана — тоже. Мне Валентин Николаич показывал. Вот бы мне сейчас наган!

— Сестрам милосердия не полагается оружия, Олечка.

— Что ж делать! Тогда уж, коль хотите, охраняйте меня.

— С удовольствием! — просиял Гомбаш. — Только очен печально, что мы все на три разные отряда, а не в один.

— А я вас обоих заберу в свой отряд!

Так стояли они у дверей, перебрасываясь шутками.

А наверху, на втором этаже, в прокуренной комнате штаба Красной гвардии, где собралось большевистское руководство города и командиры отрядов, шло совещание. Председательствовал Рыбин. Совещание шло к концу.

— Все сходятся на одном, — подытожил Рыбин. — Съезд автономистов и затем создание ими сибирской думы — это прямая попытка отменить Советскую власть не только в Ломске, а и по всей Сибири.

— Черта с два кто ее теперь отменит! — выкрикнули с места.

— Прошляпим, так и отменят, — строго посмотрел Рыбин на крикнувшего. — Так вот, товарищи. Что будем делать? Есть предложение — разогнать съезд автономистов, как явно контрреволюционный. Это предлагают многие. Я тоже за такое предложение.

— И я! — бросил Корабельников.

— Но есть и другое мнение, — продолжил Рыбин. — Съезд не разгонять, не спешить с применением силы, поскольку нас, большевиков, на разных перекрестках и в разных газетах и без того честят как насильников.

— Так надо закрыть такие газеты! Почему вы не хотите этого?

— Я не хочу? — улыбнулся Рыбин. — Я, между прочим, товарищи, за диктатуру пролетариата. Это, наверное, всем известно. Будь моя воля — я закрыл бы эти газеты давно…

— Позвольте, товарищ Рыбин! — раздался взволнованный голос. — Вашей решимости нельзя не воздать должного. Но надо ли искусственно обострять обстановку, которая и без того остра? Пока наши политические противники действуют в нормах демократических свобод, провозглашенных в Октябре, нам нет необходимости применять силу…

— Подкапываться под Советскую власть — это, считаете, в пределах демократических свобод?

— Нет, но пусть все видят, что наша власть не боится крикунов и критиканов. И зачем нам наживать лишних врагов?

— Верно! И без того их хватает!

— Смотрите, не проморгайте тех, что есть!

— Не надо паники!

— Ну стоит ли нам продолжать спор? — успокаивающе повел рукою Рыбин. — Высказались уже, пора завершать. А насчет паники… Не паника, а предосторожность. То, что мы вызвали сюда по тревоге красногвардейские отряды, — правильно. Ведь есть сведения, что в городе готовится офицерский заговор, контрреволюция вооружается. Вспомните хотя бы историю с таинственным обозом на Прорезной. Кто эти винтовки выдал с гарнизонного склада? Правильно, что мы сегодня начеку. Правильно, что на телеграфе, на электростанции, в типографии, на фабриках, на железной дороге и во всех других важных местах нами выставлена надежная красногвардейская охрана. Есть опасность — господа автономисты на съезде провозгласят себя сибирской властью, и тотчас же для осуществления этой власти из подполья выйдет вооруженное офицерье…

— И все-таки, — снова возразили Рыбину, — разгонять силой съезд не следует. Пусть автономисты выскажутся, покажут народу свое контрреволюционное нутро, сами себя разоблачат. Вот если они от слов попытаются перейти к делу — тогда и будем действовать решительно.

— Сейчас надо действовать!

— Разогнать съезд!

Спор разгорелся с новой силой.

Но вот Рыбин встал.

— Товарищи, товарищи! Не довольно ли все-таки дебатов? Давайте голосовать! Кто за то, чтобы разогнать съезд? Кто за то, чтобы не разгонять?

Он тщательно, дважды, пересчитал поднятые руки, сказал с явным огорчением:

— Большинством, правда всего в два голоса, проходит решение дать съезду позаседать. Боюсь, что мы крепко ошиблись. Ну что ж… Подчинимся большинству. Но сохраним бдительность.

Только поздно вечером опустел Дом свободы и красногвардейские отряды вернулись на свои места. Такое распоряжение они получили после того, как в городском театре закончился съезд автономистов. Закончился он не совсем так, как предполагали его устроители, хотя почти до самой последней минуты все шло по заранее намеченному порядку. После окончания прений взял слово председательствующий — седобородый старец, уже довольно дряхлый, водимый под руки, профессор права со всероссийским и даже с европейским именем, некогда бывший защитником на одном из процессов народовольцев и позже снискавший широкую известность либеральными взглядами, за что при старом режиме даже пострадал — его на некоторое время отстранили от кафедры. В последнее время он приобрел еще большую известность критикой всех правительств — и царского, и Временного, и Советского — и считал, что ему очень к лицу венок независимого прогрессиста. Сей знаменитый старец, шамкая и запинаясь, огласил проект резолюции съезда, в которой предлагалось объявить сибирскую думу единственной властью на всем пространстве от Урала до Тихого океана и создать комитет для ее составления «из наиболее авторитетных лиц, представляющих сибирскую науку и промышленность». Закончив чтение проекта резолюции, председательствующий спросил:

— Кто, господа, имеет какие-либо мнения по оглашенному мною проекту?

И тут от дверей раздалось громкое и властное:

— Я!

По залу прошел шумок. Председательствующий глядел растерянно. В президиуме задвигались, зашептались: по проходу между креслами к установленной на сцене трибуне быстро шел человек в черном овчинном полушубке, из-под распахнутых отворотов которого в свете театральных люстр поблескивала кожаная куртка. В руке идущий держал мохнатую, черную же, папаху. Весь в черном, стремительно шагающий по красной ковровой дорожке между рядами кресел, из которых на него смотрели с изумлением и страхом респектабельные господа в сюртуках, визитках и форменных тужурках уже упраздненных революцией ведомств, он был, как человек из другого мира, внезапно вторгшийся в их рафинированную среду.

Сидящие в зале и в президиуме не успели опомниться, как человек в черном — это был Рыбин — быстрым шагом поднялся по ступенькам на сцену.

— Но позвольте… — повернулся к нему с трибуны председатель, растерянно вздымая руки. Они у него тряслись так, что это было заметно даже из самых дальних рядов. — Позвольте! — повторил председатель. — Вы не являетесь делегатом данного съезда, и вам не было предоставлено слово…

— Так я его беру! — отрезал Рыбин, повернулся к залу и заговорил громко, заглушая поднявшийся ропот.

— От имени Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов заявляю: власть Советов — единственная законная, установленная народом власть на всей территории Российской Советской Республика!

— Вы же сами декларировали право на самоопределение! — крикнули из зала.

— Право для народов! — тотчас же ответил Рыбин. — Но мы, сибиряки, — русские, и от своего народа не отделимся! Сибирь — неотъемлемая часть Советской России!

Из зала еще закричали что-то. Но голос Рыбина перекрыл все.

— Заявляю: вы можете принимать любые резолюции, но всякая попытка посягнуть на власть Советов будет пресечена самым решительным образом, если вы от слов перейдете к делу, граждане! Вы можете здесь заседать под своим флагом, — Рыбин показал на протянутое по заднику сцены бело-зеленое полотнище, обозначающее «снега и леса Сибири». — Но единственный государственный флаг есть и будет — красный флаг! — с этими словами Рыбин, бросив взгляд на все еще стоящего с недоуменно протянутыми руками председателя, шагнул со сцены.

Он шел по проходу в гробовой тишине, не глядя на поворачивающиеся к нему остолбенелые лица, сытые лица с холеными бородами и усами, дошел до боковой двери и скрылся за ней. И только после этого зал взорвался визгом и криком:

— Наглец!

— Большевик!

— Душитель демократии!

— Мы должны протестовать, господа!

— Вопреки узурпаторам — принять резолюцию о создании думы!

Резолюция была принята. Но принимавшие ее понимали, как мало надежд на то, что ее удастся осуществить. Всем было ясно, сколь недвусмысленно предупреждение Рыбина.

Поздно вечером, когда Сергей вернулся домой, дверь ему открыл сам отец, все остальные уже спали. Отец был еще в сюртуке и при галстуке, наверное, недавно вернулся домой или только что проводил гостей. Лицо его было осунувшимся, усталым, и Сергею стало жаль отца. Но отец взглянул на него хмуро, сказал тихо, с горечью:

— Когда я выходил из театра после закрытия съезда, я видел тебя в числе красных полицейских у подъезда. Мы ждали, что нас всех арестуют. Ты не остановился бы перед тем, чтобы схватить родного отца? — И, не ожидая ответа, пошел в свой кабинет.

— Папа!.. — воскликнул Сергей. Но отец, не желая слушать, быстро прошел в свой кабинет и накрепко закрыл за собою дверь, только щелкнул запор…