Не надевая шинели, Янош выбежал на крыльцо — его позвали. Каким-то особым чувством угадал: она.
Да, Ольга. Улыбающаяся, румяная от легкого морозца, закутанная в теплую шаль, она стояла у крыльца, приложив к груди руки в пестрых варежках. Янош торопливо сжал их, прикоснулся губами, ощутив упругую шершавость варежек и чуть уловимое живое тепло рук Ольги. Испуганно и смущенно она отдернула руки, вспыхнула:
— Да что ты! Увидят еще!
— Ну и пусть! — улыбнулся он.
Но Ольга сказала строго:
— Что ты… — Ее лицо мгновенно утратило улыбчивость, которой светилось только что.
— Я тебя не видел сто лет! — воскликнул Янош, глядя в ее глаза, которые только одни продолжали сейчас улыбаться — уж с глазами-то Ольга, как видно, справиться не могла.
— Пойдем, — взял он ее за руку, — погреешься у нас.
— Да что ты, как можно! Ваня, я лучше здесь подожду.
— Куда-нибудь торопишься?
— Нет. Но я не хочу заходить. Ваши смотрят на меня, как на твою невесту…
— А разве это не так, Олек?
— Да ну тебя… — она шутливо легонько хлопнула его варежкой по губам. — Еще при ком-нибудь скажешь.
— И скажу. С гордостью. На весь мир закричу.
— Только попробуй! — Ольга — глаза ее смеялись — нарочито сердито погрозила ему варежкой. — Сразу тогда откажусь.
— Это невозможно! — Янош с трагическим видом приложил руку к груди.
— Беги оденься. Проводишь меня маленько. Я ведь по пути зашла.
— Момент, я сейчас! — Он забежал в казарму, накинул шинель, схватил шапку и тотчас же выскочил на улицу, не обращая внимания на шутки товарищей, несшиеся ему вслед.
Ольга заботливо застегнула на нем верхнюю пуговицу шинели, и они пошли.
— Я на станцию ходила, в комитет к железнодорожникам, пакет носила. Наши фабричные хотят вместе с ними выборных по селам отправить, пока дорога еще зимняя — спички, железо, еще кой-что на хлеб менять. А то с ним совсем худо стало, на базаре не подступишься.
— Да, у нас пропитание тоже очень плохое теперь…
— Питание! — поправила Ольга. — Совсем ты уже хорошо по-нашему говорить научился. А все же сбиваешься иногда.
— Спасибо! Ты моя учительница, я твой благодарный ученик. Скоро буду говорить как настоящий русский.
— Ну, как ты тут? Уже дней пять не видались.
— Шесть, Олек. Я скучаю по тебе, очень…
— Очень? — переспросила Ольга и смущенно опустила взгляд.
— О да! — вздохнул Янош. — А у нас все ждут отправки на родину.
— И ты?
— И я… — В его словах прозвучала растерянность. Искоса взглянув на Ольгу, он увидел ее плотно сжатые, чуть вздрагивающие губы и понял: и ее волнует то, что вот уже четвертый день не дает ему покоя.
Четыре дня назад Ференц, которого срочно позвали в лагерную канцелярию к телефону, быстро вернулся оттуда в казарму и крикнул с порога:
— Поздравляю, друзья! Мир!
Все сбежались к нему, и он рассказал:
— Только что позвонили из Совета… По телеграфу получено известие: с Германией в Брест-Литовской крепости подписан мирный договор. Военные действия прекращаются! Давайте объявим всем! Пойдем в бараки!
В одном из бараков начался митинг — на него пришли все, кто еще оставался в лагере. Пришли и те немногие офицеры, которые не переселились на городские квартиры. Явился даже обер-лейтенант Варшаньи, который никогда не посещал никаких собраний и считал ниже своего достоинства слушать отступника и изменника Ференца.
В конце митинга, когда зазвучал «Интернационал», при первых же его звуках почти всех офицеров словно ветром сдуло. И вскоре под окнами барака, на дворе, послышалось громкое хоровое пение: офицеры, покинувшие митинг, затянули австро-венгерский королевский гимн. К офицерам присоединились несколько фельдфебелей и унтеров.
Тогда, продолжая петь «Интернационал» еще громче, участники митинга повалили наружу. Величавая мелодия «Интернационала», как могучая волна, захлестнула церемонно-тягучие звуки гимна. Было видно, как офицеры и их приспешники, стоя тесной кучкой на утоптанном снегу, широко раскрывают рты, стараясь петь как можно громче, но гимна уже не было слышно: получалось, как в кинематографе, где на экране говорят и поют беззвучно. Офицеры стоически допели гимн, хотя, наверное, сами не слышали своего пения, и разошлись, бросая злобные взгляды на толпу солдат, все громче и воодушевленнее поющих «Интернационал».
Тот день, когда пришла весть о долгожданном мире, был наверное, самым необычным, самым волнующим за годы плена для всех в лагере. Все радовались предстоящему возвращению на родину. Но радовались по-разному. Офицеры, если не считать Ференца и еще нескольких, близких ему по настроениям и взглядам, ходили гоголем, хвастливо говорили: «Мы победили русских, вынудили их принять наши условия». Некоторые надели ордена и медали поверх шинелей, кое-кто ходил с разрумянившейся от выпивки физиономией. Солдаты же радовались только тому, что они вернутся домой.
Сейчас, когда по прошествии четырех дней весть о мире уже потеряла первое сияние новизны, можно было уже как-то спокойнее думать о том, что за нею последует в ближайшее время, к чему и как надо готовиться.
…Ольга и Янош дошли до первых деревянных домишек, которыми, от привокзального пустыря, начинались кварталы городской окраины, и Ольга приостановилась: обычно они прощались здесь. Но Янош сказал:
— Провожу тебя. Мне все равно есть необходимо в типографию, зайду туда на обратном пути.
— Проводи, — Ольга взяла рукой в мягкой рукавичке его руку. — Ты, наверное, морозишь пальцы? Вот дурешка я, не догадалась тебе с осени варежки связать.
Янош понял, почему: осенью у нее еще не было потребности заботиться о нем. А теперь… Ему было очень приятно ощущать мягкую ласковость ее рукавички. Так они и двинулись дальше, держась за руки, как дети.
Вечерело. Где-то за белыми от снега крышами домов мягко розовел закат, предвещая на завтра ясную погоду. Она стояла уже несколько суток. Но холода еще держались. Только в середине дня чувствовалось, что солнце начинает греть по-весеннему.
— Зябнешь, Ваня? Все не привыкнешь?
— О, да! Все еще зима, а уже начатье… начало! марта…
— Это по-вашему. А по-нашему — еще февраль.
— Ты забыла? Уже месяц, как одинаково. Есть декрет отменить старый календарь.
— К этому календарю еще привыкнуть надо… У вас, наверное, уже совсем тепло?
— Да… Скоро по утрам начнут петь горлинки…
— Опять вспомнил этих ваших птиц?
— Когда я думаю о родине, я почему-то всегда, мне кажется так, слышу, как поет горлинка. Это голос родины мне.
— Скучаешь?
— О, да…
— Даже вообразить не могу, как это так — жить на чужбине? Я бы, наверное, не смогла, если насовсем.
— Не смогла бы? — спросил Янош упавшим голосом. В этих словах он как бы услышал и ответ на вопрос, который с того времени, как объявлено о мире, не дает ему покоя.
Некоторое время они шли, не говоря ни слова, словно внутренне прислушиваясь друг к другу. Молчание прервала Ольга.
— Мир… А вот Ефим — дождался ли?
— Без вести — не обязательно убит. Мог — в плен. Как я.
— Если б как ты… Но там революции-то нету. В плену, наверное, не так вольно, как здесь. С едой, я слыхала, куда хуже против нашего.
— Да, особенно в Германии.
— Хоть бы жив остался. Натальина мать недавно в город наведывалась, спрашивала про Ефима. Говорит, Наталья шибко по нем убивается, все весточки ждет. А мать ее уже свои планы строит. Заживо, можно сказать, брата моего хоронит. Сама сказывала — там, на лесопильном, где они теперь живут, на Наталью виды имеет механик, вдовец бездетный. А Натальина мать на обеды да на чаи его приглашает. Он и зачастил. Любочку ласкает, конфеты да игрушки дарит. Приучает, чтоб полюбила. А Натальина мать, змея, прямо так и говорит — это мне-то, сестре: «Коль не вернется Ефим, дочь моя промашку исправит, за солидного пойдет, — значит, за того механика, — будет жить за ним, как за каменной стеной».
— Каменная стена?
— Так у нас говорят.
— Самое главное — любовь, не стена. И ничто другое.
— Верно. Только на деле не так просто. А из-за войны и совсем все попуталось. Ты вон теперь, как мир объявили, только и думаешь домой уехать… Может, и об Эржике вспомнил?
— Зачем так… такая шутка!.. — Янош хотел еще что-то добавить, но от волнения совсем сбился и замолчал.
— Шутка?.. Ведь стучит в сердце забота. Уедешь… Есть у нас поговорка: «С глаз долой — из сердца вон…»
— Нет! Никогда!
— А лучше ли это? Ты же не останешься здесь. И я на чужбине не смогу. Может… — она помедлила, — забыть нам друг дружку начисто?
— Ты найдешь силу, Олек?
Она не ответила. Молча шла, опустив взгляд. Янош украдкой смотрел на ее сосредоточенное лицо, полузакрытое шалью — ему видны были только часть щеки, нос, одетая инеем бровь…
Чувство какой-то вины перед Ольгой, навеянное мыслью о неизбежной разлуке, страх, что все, связанное с нею, останется лишь в воспоминаниях — то ли сладостных, то ли горестных, мучительный поиск выхода из создавшегося положения, когда и расставаться невыносимо, и оставаться нельзя, — все это наполняло его сейчас неуемной тревогой: ведь то, что совсем недавно виделось в неясном отдаленном будущем, стало вдруг, с момента, как пришла весть о заключении мира, неизбежным и неотложным…
— Мы уже пришли, — прервала Ольга его раздумья.
Он удивился, увидев, что они стоят перед наглухо закрытыми тесовыми воротами ее дома.
— Помнишь? — вдруг улыбнулась она. — Помнишь, как Сережа мой валенок подобрал?
— Помню, Олек!
Она повернулась к нему, и он увидел в сумеречном уже свете угасающего дня ее глаза. Вот так же здесь стояли они в тот зимний вечер. Тогда Корабельниковы пригласили его и Ференца встретить новый, восемнадцатый год в домашнем кругу, а Ольга, передавая это приглашение, пригласила Яноша особо. За стол сели небольшой дружной компанией: были еще два-три товарища Корабельникова по ссылке, после освобождения застрявшие в Ломске. «Чтоб вам не скучно было — рядом с барышней садитесь!» — предложила Яношу Ксения Андреевна, исполнявшая роль хозяйки стола, и показала ему место рядом с Ольгой. Он был рад, что Ольга улыбнулась ему. Несколько раз, когда они передавали друг другу закуски или когда чокались, их руки нечаянно соприкасались, и каждый раз при этом в нем вспыхивало давно уже возникшее желание: сказать Ольге, как нравится она ему. Но не за общим же столом! Впрочем, он давно думал об этом, но никак не мог решиться. «Зачем? — говорил он себе. — Ей более близок студент Прозоров, чем пленный унтер, случайный знакомый. А то, что Ольга приветлива со мной — так это только любезность и больше ничего».
Позже, когда был уже встречен новый год и выпито немало домашней браги за то, чтобы наступил мир и крепла Советская власть, Ольга, расшалившись, заявила, что хочет гадать, и, накинув шаль, выбежала. За нею с шутками последовали все. На крыльце Ольга сдернула валенок и метнула за ворота. Ловко проскакав на одной ноге по ступенькам крыльца, распахнула калитку и выбежала на улицу. Все ждали на крыльце. Но Ольга не возвращалась, и Янош забеспокоился. Он спустился с крыльца, выглянул на улицу, но тотчас же вернулся. Его спросили:
— А Ольга?
— Она не одна.
— А кто с нею?
— Молодой человек.
Посыпались шутки:
— Нагадала жениха!
— Суженый-то, оказывается, за воротами поджидал.
— В таком случае гадание недействительно.
А Валентин Николаевич сказал:
— Не будем здесь мерзнуть. Пусть они померзнут. — И все вернулись в дом.
Прошло минут двадцать, прежде чем Ольга возвратилась, но не одна, а с Сережей Прозоровым. Они вошли раскрасневшиеся с мороза, оживленные.
— Представляете? — весело заговорил Прозоров. — Подхожу к воротам — и вдруг из-за них прямо в меня летит пим. Чей, думаю? Кому я нагадался? Оказывается — Олечка!
— Выходит, в точку судьба попала? — спросил Корабельников.
— Судьба иногда пошутить любит, — рассмеялся Прозоров, но послышалось в этом смехе что-то горьковатое. Потирая руки, он сел за стол, на приглашение выпить и закусить ответил:
— Я, собственно, уже угостился в своей студенческой компании. Но позвольте поднять сей бокал за ваше здоровье, благополучие и свершение желаний! — и, подняв кружку с брагой, как-то отчаянно лихо осушил ее. И Янош, глядя на него, терзался ревнивыми мыслями: «Почему он так долго пробыл с Ольгой? И что это — случайность или их уговор, что теплый сапожок Ольги, брошенный за ворота, как полагается в русском гадании, попал именно в руки Сергея?..»
А под конец застолья, когда Ольга вышла зачем-то на кухню, Прозоров, придвинувшись к Яношу, сказал ему вполголоса:
— Знаете, Оля там, за воротами, сказала мне, что любит вас.
Несколько секунд Янош сидел, остолбенев. Потом спросил, едва шевеля губами, вдруг переставшими слушаться:
— Вы шутите?
— Какие шутки! — вздохнул Сергей. — Не верите — спросите сами. — И, плеснув браги в кружки, тихо сказал: — Что ж, выпьем за ваше счастье.
В эту минуту вернулась Ольга.
— О чем секретничаете?
Прозоров ответил какой-то шуткой. Вновь потек застольный разговор. А Янош, хоть и пытался принять в нем участие, весь полон был одним — тем, что узнал только что.
Потом, когда уже окончательно встали из-за стола, он все пытался хотя бы на минутку остаться с Ольгой наедине, но не смог — она явно избегала этого. Все же, улучив момент, когда она, проводив гостей за калитку, возвращалась к дому, Янош, отстав от остальных, шепнул ей:
— Одно слово!
Она как-то боязливо взглянула на него.
— Это правда? — спросил он, сдерживая дыхание. Прямо в душу глянули ему глаза Ольги, в ночном полусвете необычно глубокие и темные. Какую-то секунду она медлила, потом шепнула:
— Правда… — и рывком подалась назад, в калитку, захлопнула ее, только брякнул засов.
* * *
И вот сейчас, в этот сумеречный мартовский вечер, еще морозный, но уже беспокойно пахнущий весной, они снова стоят у ворот ее дома, возле которых стояли уже не раз.
— Ты помнишь? — спросил Янош, глядя в ее глаза, такие же глубокие и темные, как в ту новогоднюю ночь.
— Помню…
Они стояли, тесно прижавшись друг к другу. Кругом было тихо, несмотря на еще ранний вечерний час. На этой окраинной улице всегда тихо…
— Я все себя спрашиваю — к счастью или к беде тебя встретила? — прошептала Ольга.
— Для меня, Олек, это не вопрос. Конечно, к счастью!
Ольга смолкла, отвернулась. Потом тихо сказала:
— А знаешь? Удивляюсь я… Обо всем мы говорим, обо всем вспоминаем. А о самом главном…
— О том, как же нам быть?
— Да…
— У меня сердце раскалывается, Олек! Я не смогу без тебя.
— И я без тебя, Ваня.
— Но как же быть? Мы не можем, не должны расстаться! — Янош взял Ольгу за плечи, повернул к себе. Она безучастно подчинилась, ее голова, закутанная в шаль, мягко ткнулась ему в грудь. Долго стояли они молча, каждый понимал, о чем думает сейчас другой: тень предстоящей разлуки все плотнее, плотнее надвигалась на них.
Расстроенный возвращался в этот вечер Янош. Медленно бредя по дороге к лагерю, даже не замечая крепнущего к ночи холодка, он думал все об одном: «Неужели расставание неизбежно? Может быть, я уговорю Олек уехать со мной? Нет, нет, не захочет она, не сможет, — уже не раз говорили об этом… Остаться мне? Но жить без родины? Что же делать, что делать?..»
Когда Гомбаш вернулся в казарму, к нему сразу же подошел Ференц:
— Только что звонил из губкома товарищ Корабельников. Я давно приглашал его к нам. Он приедет. У него есть какая-то важная новость. Предупредите всех товарищей, чтобы никто не уходил утром из лагеря в город и чтобы все собрались здесь к десяти.
Корабельников явился точно в назначенный час.
— Вижу, у вас праздник по случаю заключения мира все еще продолжается, — сказал он. — На офицерском бараке даже имперский флаг вывешен.
— Неужели? — Ференц смутился. — А мы и не видим. Да когда же господа офицеры успели? Ведь уже вывешивали, я приказал снять. Сняли. А они, значит, опять за свое?
Он подозвал двоих красногвардейцев, приказал:
— Снять флаг и принести сюда! — и повернулся к Корабельникову: — Победителями себя считают. Как стало известно о мире, так напились. Ходили по лагерю с песнями во славу австро-венгерского и немецкого оружия. Пришлось послать патруль и остудить пыл этих хвастунов.
— Ох, эти господа! — рассмеялся Корабельников. — Если бы они получше разбирались в политике, то не радовались бы, а скорбели.
— Почему?
— Да потому, что мир, заключенный в Бресте, дает передышку нашей Советской Республике и укрепляет ее. А это уж никак не в радость нашим противникам. Что ж, будем начинать?
— Вся наша организация в сборе, — сообщил Ференц. — Товарищи спрашивают, можно ли беспартийным?
— Можно, — ответил Корабельников. — Я не принес сегодня никаких партийных тайн. И этот вопрос касается всех.
Вернулись посланные Ференцем бойцы, принесли красно-бело-красное полотнище — австрийский флаг, сказали:
— Чуть не до драки… Грозят, что на родине нас повесят за оскорбление имперского флага.
— Милостив бог! — улыбнулся Ференц. — Меня уже давно пугают, что я буду повешен… Можно начинать, товарищ Корабельников.
— Товарищи! — Корабельников встал, оглядывая собравшихся, заполнивших почти всю небольшую казарму. — Лучше бы мне с вами разговаривать на вашем родном языке, если бы я владел им. Но за годы жизни в России почти все вы научились понимать по-русски. И самое главное — научились понимать не только наш язык, но и то, чего мы хотим, чего добиваемся. Именно поэтому многие из вас уже взяли в руки оружие для защиты молодой Советской власти, вступили в Красную гвардию Ломска… Я постараюсь говорить как можно понятнее. А кто не поймет — пусть разъяснят товарищи, лучше понимающие по-русски. Вы знаете — мы, большевики, не хотим войны. По декрету старая армия распущена. Сами видите: от огромного ломского гарнизона почти ничего не осталось. В Ломске теперь, как это ни удивительно, офицеров больше, чем солдат, — солдаты возвратились в свои деревни, к своим семьям. Искренне желаю, чтобы и вы скорее вернулись домой. Советское правительство сделает для этого все, что может. За это большевики и боролись, чтобы все солдаты — по домам. Но я хочу сказать вот о чем. Мы пошли на заключение тяжелого для нас, но необходимого мира, пошли на все, чтобы народы обрели мир. Но вы, наверное, уже знаете из последних газет, что сразу же после заключения Брестского мира империалисты Антанты начали вооруженное вторжение на территорию нашего Советского государства. Они сделали это под предлогом необходимости продолжения войны с немцами. Англичане, французы и американцы высадили свои войска в Мурманске и движутся на юг, в направлении Петрограда. Ясно, что их главная цель — не война с немцами, которой они могли бы заниматься и на Западном фронте, а удушение русской революции. Не исключено, что в ближайшее время войска Антанты вторгнутся на нашу землю где-нибудь еще. Не можем мы верить и германским империалистам, хотя они и согласились на заключение мира. Неспокойно и у нас здесь — в городе и губернии, — это вам известно. Не так давно красногвардейские отряды, в том числе и ваш, подымали по тревоге, когда проходил съезд автономистов. Они хотели отменить Советскую власть в Сибири. Но власть имеет право защищать себя. Мы, к сожалению, дали им провести свой съезд. Но либеральничать с явными контрреволюционерами — пагубно. Мы, хотя и с некоторым опозданием, исправили свою ошибку — разогнали созданную на этом съезде сибирскую думу, а тех ее членов, которые наиболее оголтело выступали против Советской власти, вынуждены были арестовать. Мы лишили автономистов их трибуны — пришлось закрыть их газету, которая все время призывала к отмене Советской власти. Но это не успокоило наших врагов. По имеющимся данным, автономисты вместо разогнанной думы создали новый руководящий центр из оставшихся на свободе и бежавших за границу, в Китай, членов думы. Этот центр — в Харбине. Оттуда тянутся нити контрреволюционного заговора сюда, в Ломск: автономисты по-прежнему считают его своим основным центром. Наши враги все больше делают ставку на тайные и насильственные методы борьбы. Нам давно известно, что в городе существует тайная офицерская дружина. К сожалению, мы никак не можем нащупать, где она притаилась, кто ее главари. И не только офицерская дружина представляет угрозу для нас. По всей губернии имеют место случаи бандитизма. Были нападения на представителей власти, занимавшихся реквизицией хлеба у богатых крестьян и купцов, которые придерживают его в ожидании, когда цены на хлеб еще подскочат — вы же по собственному рациону знаете, как плохо сейчас с продовольствием.
— Знаем!
— Если мы позволим нашим врагам беспрепятственно действовать, они, в конце концов, выступят с оружием в руках. И не только у нас в Ломске. Может случиться, что потребуется взаимная помощь наших советских сил в разных городах, а не исключено — что и на внешних фронтах, которые могут вспыхнуть в любой день. Ведь нет никакой гарантии, что германские империалисты не сорвут мира. И тогда вам еще долго придется ждать возможности вернуться домой…
Глухой шум голосов прервал в этом месте речь Корабельникова.
— Я не скрываю от вас правды, товарищи! — медленно сказал он, выждав, пока шум утих. — Германия пошла на мир с нами не только потому, что она испытывает страшное напряжение в войне и хочет облегчить свое положение хотя бы на Восточном фронте. Немцы пошли на мир и потому, что получили отпор в наступлении на Петроград. Отпор, который дали им революционные войска. Если мы будем иметь сильную армию, то ни империалисты, ни наша русская контрреволюция не смогут опрокинуть Советской власти. А они бы с удовольствием сделали это. Мне говорили, — при этом Корабельников кивком показал на Ференца и Гомбаша, стоявших рядом с ним, — многие из вас интересуются, что представляет собой новая, революционная армия России. Рассказать, чтобы было ясно?
— Да, да! — послышались голоса. — Просим!
— Хорошо. — Корабельников оглядел всех, улыбнулся: — А как это чудесно, товарищи! Революция сделала нас единомышленниками, союзниками, нас, принадлежавших к враждующим армиям…
Кто-то захлопал в ладоши. Корабельников предупреждающе поднял руку:
— Не надо! — И продолжил: — Враги революции вынуждают нас поставить на повестку дня вопрос о создании новой армии — для защиты Советского государства. И теперь такая армия создается. Есть правительственный декрет об этом. Она именуется Рабоче-Крестьянской Красной армией. В Петрограде, Москве и других городах, которые поближе к возможному фронту, части Красной Армии уже созданы. Ломск от фронтов далеко. Но без настоящей военной силы нам не обойтись. Гарнизона, как я уже сказал, в городе фактически не осталось. Красногвардейские отряды, в случае серьезных боевых действий, не заменят регулярных воинских частей. Кроме вашего отряда, в котором все — бывалые солдаты, остальные наши отряды Красной гвардии состоят из людей, среди которых много необученных, а то и просто непригодных к настоящей военной службе. У нас ведь даже женщины в Красной гвардии… Сейчас по городу и губернии начинается формирование частей Красной Армии…
— А нам можно вступить в Красную Армию?
— Мы иностранные подданные. Нас примут?
— Примут. Губком партии знает о вашем желании и вынес специальное решение. Ведь Красная Армия защищает дело не только Советской России, но и всей мировой революции.
— Какой порядок вступления?
— Исключительно добровольный.
— А каждого примут?
— В ряды Красной Армии вступает только тот, кто сознательно, по своим убеждениям, берет в руки оружие для защиты власти пролетариата.
Один из слушавших Корабельникова выдвинулся, спросил о чем-то по-венгерски Ференца. Тот сказал Корабельникову:
— Товарищ спрашивает — если вступить можно добровольно, то отпустят ли, когда пленных начнут возвращать на родину?
— Согласно декрету вступающий в Красную Армию обязывается прослужить шесть месяцев. Надеюсь, товарищи, что за это время все уладится и, может быть, совсем отпадет необходимость иметь постоянную армию. Во всяком случае, тех, кто захочет вернуться на родину, задерживать не станут.
— А сколько есть жалованья?
— Пятьдесят рублей в месяц.
— Обувь новую дадут?
— Надеюсь, да.
— А кто командиры будут? Только русские?
— Красная Армия — армия интернационалистов. Никакая нация в ней преимуществ не имеет. Командиром может быть каждый, кто способен на это и заслуживает доверия. Командиры в Красной Армии выбираются самими бойцами.
— И не надо иметь офицерский патент?
— Какой патент? — не понял Корабельников.
— Так в Австро-Венгрии называется документ о наличии офицерского чина, — пояснил Ференц.
— А, нет, без патентов обойдемся, — рассмеялся Корабельников. — Вы знаете, кто стал главнокомандующим вооруженными силами Советской России? Большевик прапорщик Крыленко. Всего только прапорщик! Единственный патент, который требуется от каждого вступающего в Красную Армию — и от командира и от рядового, — это преданность делу мирового пролетариата.
— Можно сейчас записываться?
Корабельников ответил не сразу. Посмотрел пытливо, словно надеясь в лицах слушавших найти сначала ответ для себя, переглянулся с Ференцем, потом сказал:
— Знаете что, товарищи? Вступление в Красную Армию — очень ответственный момент. И хотя обстановка нас торопит, давайте сегодня не станем проводить запись. Пусть каждый обдумает. Ведь давший обязательство уже не сможет его нарушить. Подумайте, взвесьте. А через день-два оформим вступление тех, кто примет твердое решение.
Прошло два дня. Члены партийной организации интернационалистов на своем собрании постановили вступить единогласно. К ним присоединились и некоторые другие пленные. Желающих набралось в лагере более ста человек. Они не испугались угроз со стороны своих офицеров, которые уверяли, что по возвращении на родину каждого вступившего в большевистскую армию будут судить военным судом не только за переход на сторону врага, но и как политического преступника. Особенно усердствовал, как и следовало ожидать, обер-лейтенант Варшаньи — и сам, и через своих приближенных, и был весьма разочарован тем, что его старания не увенчались успехом.
…Посреди казармы бывшей караульной роты был поставлен стол, застеленный красным полотнищем. Все вступающие построились в две шеренги в проходе между нарами. Ференц со списком в руках вызывал поименно. Каждый выходил из строя, расписывался под обязательством, которое стараниями Гомбаша было отпечатано на венгерском языке в университетской типографии, где делалась газета военнопленных. Текст обязательства был тот же самый, что и для всех, вступающих в те дни в Ломске в Красную Армию. Он гласил: «Я, нижеподписавшийся, даю настоящее обязательство ломскому Совету Рабочих и Солдатских депутатов в том, что, вступая в ломские отряды Рабоче-Крестьянской Армии, ясно и определенно понимаю значение и роль этой армии и те задачи, кои на нее возлагаются, обязуюсь всеми силами поддерживать Советы, и если потребуется, то и жертвовать жизнью за них. Знаю, что, быть может, придется переносить и холод, и голод, и другие лишения. Обязуюсь прослужить в ломских отрядах не менее шести месяцев беспрерывно».
Строкой ниже подписи вступающего было обозначено: «Комиссар по формированию Красной Армии» — таким комиссаром, скрепляющим своей подписью подпись добровольца, был Ференц, уполномоченный Советом.
Когда все подписались под обязательствами, Ференц сказал:
— Поздравляю вас, товарищи, со вступлением в армию первого социалистического государства в мире, государства, которое против войн, где заводы — рабочим, земля — крестьянам, где нет угнетения человека человеком. Надеюсь, что наша родина, Венгрия, будет вторым таким государством. Я верю, — сказал он убежденно, — скоро, очень скоро социализм победит во всем мире. И тогда никакие армии не станут нужны. И все мы вернемся к родным.
Ответом были дружные аплодисменты. Кто-то, не удержавшись, громко крикнул:
— Ура!