…Тянутся мимо безлюдные берега. Слева поблескивают под солнцем большие и малые зеркала заводей и проток на лугах, где еще стоит вода после разлива. Справа темнеет стена тайги над крутояром. Изредка проплывает мимо деревенька: серые избы вразброс, жердевые ограды, несколько черных лодок, прилепившихся к берегу. Иной раз попадется на глаза медленно скользящий по водной глади, издали маленький, как жук-водомерка, обласок — долбленая лодочка. И снова, сколько ни гляди, ни на воде, ни на берегах никаких признаков человека. Не перестают удивляться этому венгры-интербатовцы. Никогда не видывали они таких неоглядных просторов. Вот и Янош стоит у борта и смотрит, смотрит на медленно тянущийся мимо бесконечный желтоватый яр…

На плечо легла чья-то рука. Обернулся: Ференц!

— Любуетесь? — Ференц стал рядом.

— Красиво… Только не радует меня это. Даже злюсь…

— На то, что в полном неведении — что нас ждет? Меня тоже это тревожит. Но наши с вами заботы не должны быть шорами на глазах. Жизнь — шире… Вам не кажется, товарищ Гомбаш, что эта река напоминает наш Дунай?

— Наоборот, я во всем ощущаю несходство.

— А я во всем сходство ищу… Может быть, потому, что я родился и вырос на берегу Дуная. У нас в Ваце он почти так же широк, как Обь здесь.

— Я бывал в вашем городе, товарищ командир. Там горы по берегам.

— Да… Часто он мне снится, мой Вац… И Будапешт, моя вторая родина… А вам не снится ваш город?

— Еще бы! Я так мечтаю вернуться!

— А жена? Согласна уехать с вами в Венгрию? Помнится, этот вопрос у вас все еще не был решен?

— Да… Но я надеюсь! У русских есть поговорка насчет жены и мужа: нить тянется за иглой.

— Слышал. Но, дорогой Гомбаш, не всегда легко определить, кто игла, а кто нить.

— Кажется, мы с Олеком друг для друга и игла и нить одновременно.

— Да? Очень хорошо. О! Вот и ваша супруга. Ну, не буду мешать…

Подошла Ольга, заглянула в лицо!

— Что смотришь невесело?

— Досадно…

— Что? — удивилась она. — Плывем спокойно…

— Вот именно! Как путешественники.

— Но все равно ведь, Ваня, пока плывем — ничего не узнать и не сделать.

— Вот это и плохо.

— А ты не злись. Злость-то для дела побереги. Пригодится.

— Ты права, конечно… — Отвернулся, стал снова смотреть на проплывающий мимо берег. Проронил задумчиво:

— Какая бесконечность…

— Все удивляешься?

— Да… — Он оживился: — Знаешь, Олек? Когда нас от фронта везли в плен в эшелоне, мы поражались: как велика ваша страна! Как редко заселена! Но то, что я вижу сейчас!.. Такие дали… Такой бесконечный лес.

— Ты же знал, что есть тайга.

— Мне рассказывали. И ты тоже. Но неужели этим лесом, этой тайгой можно идти много дней, до самого Ледовитого океана, и не встретить людей?

— Может, и попадется деревня. Вроде нашей Пихтовки.

— О, твоя Пихтовка! Помню, ты говорила — зимой по ночам к вам во дворы забегали голодные волки…

— Что волки! У нас возле деревни медведей полно.

— А я медведя еще ни разу не видал. На всю Венгрию есть один медведь — в Варошлигете.

— Где?

— В зверинце, в Будапеште. Да и тот медведь приезжий… нет, привозной!

— За деньги, поди, показывают?

— Конечно. А ты видала даром?

— Еще бы! Первый раз как увидела — обмерла. Мне годов семь было. Меня девчонки большие по малину взяли. Обираем ягоду, слышим: кто-то недалеко в малиннике шебаршит. Глянули — косолапый! Малину с кустов обсасывает. Ну, мы — бежать!.. Знаешь, у нас медведь прямо к деду на пасеку приходил. Возьмет колоду, где пчелы, леток лапой зажмет, чтобы не покусали, утащит к речке, в воду положит, чтобы пчелы потонули, а потом расколотит об камни и мед ест. Вместе с пчелами утоплыми.

— Какой это умный сибирский медведь!.. А в Ломске я так и не встретил ни одного медведя.

— Да где ж ты мог там увидеть? У нас зверинца нет.

— Не в зверинце. В эшелоне говорили: нас везут в Сибирь, там медведи по улицам ходят.

— Сказки какие! Теперь уж не веришь?

— Теперь я сам сибирец!.. Нет, сибиряк. Как ты…

Они помолчали.

— Слушай, Ваня… — с какой-то нерешительностью в голосе первой заговорила Ольга. — Сейчас я Сережу видела…

— Ну и что ж?

— Ты не замечал? Сторонится он нас.

— Замечал…

— Тяжело ему…

— Но я же хорошо отношусь к нему, Олек. И благодарен в конечном счете. За то, что ты здесь, со мной.

— Как же мне его жалко!.. Да не потому, не потому! — поспешила пояснить она, увидев, как изменилось лицо Яноша. — Не из-за нас с тобой, тут уж что! Мне его за другое жаль. Он же, как с Карыма вышли, будто чужой среди своих, как от всех отделенный… Сколько же можно так мучиться, а главное — за что? За отца?

— Валентин Николаевич уже говорил с ним, сразу как от Карыма отошли. Сказал ему: он не виноват, что его отец наш враг. Только ведь не все это понимают. Меня не раз спрашивали, почему сыну нового ломского губернатора доверяем. Я заступался…

— Я тоже, Ваня! А один сказал — это я потому заступаюсь, что Сережа мой ухажер.

— Это кто же?

— Есть один во втором взводе, длинный такой, Рагуляков, все на меня заглядывается.

— Вон что! Ты не говорила…

— А что говорить!.. Не он один. На кого же бойцам еще заглядываться? Я единственная женщина на весь батальон. Так что не ревнуй.

— Ладно, не буду! Но вообще имей в виду, — он сделал шутливо-свирепое выражение лица, — я очень ревнивец! Большой ревнивый… нет, сильно ревнивый! Вот — волнуешь меня, я и запутался…

— Очень приятно. Ревнуешь — значит, любишь. Так что ревнуй на здоровье. Только не к Сереже.

— Конечно! — уже серьезно сказал Янош. И поймал себя на том, что где-то, на самом дне души его, все-таки шевельнулось ревнивое чувство. И тут же с опаской подумал, что будет очень нехорошо, если Ольга догадается об этом.

— Может быть, взять Сергея опять ко мне во взвод? Уж я его не дам в обиду.

— Нет! — решительно возразила Ольга. — Обоим неловко будет.

— Это верно…

— Я уж успокаивала его, как могла, втолковывала, чтоб не переживал, если кто косо глянет. Но надо с теми, кто косо глядит, поговорить. Валентину Николаичу, Ференцу. Может, и тебе.

— Поговорим…

Они еще долго стояли у борта, плечом к плечу, сдвинув головы, тихо говорили о своем. Здесь, на палубе, они, как влюбленные, избравшие ее местом свидания, встречались часто. Да и где им еще было встречаться? Янош, еще в самом начале пути, пожалуй, мог бы получить для себя и для Ольги отдельную каюту, но постеснялся просить об этом и остался с бойцами своего взвода в просторном салоне на корме верхней палубы, а Ольга жила в большой каюте третьего класса, отведенной под санитарную часть, туда же помещали и заболевших.

Всегда и всюду среди других… Но было на пароходе одно облюбованное ими местечко, где они могли иногда побыть только вдвоем, — на самом верху, за дымовой трубой. Вечерами там, «на верхотуре», никого не бывало, если не считать вахтенного рулевого у штурвала в рубке. Но из рубки он их не мог видеть.

…Они поднялись сюда, на свое любимое место, когда уже совсем стемнело и безлунная ночь раскинула свой необъятный полог над рекой и берегами. Уже неразличима была граница земли и воды, все закрывала синевато-черная мгла, только вблизи парохода было видно, как дробятся и расплываются в бегучей воде его немногочисленные огни да несется, кажется, где-то среди редких звезд, высокий тусклый огонек на мачте.

Ночь стояла на редкость теплая. Почти не чувствовалось обычного речного ветерка — он давал себя знать лишь изредка, когда вдруг, на несколько секунд, наплывал слабый запах выходящего из трубы дыма.

Ольга и Янош лежали рядом на его шинели, расстеленной на теплой, нагретой солнцем за день палубе. Закинув руки за головы, смотрели вверх, в небо, синее до черноты, в котором мерцали серебристо-голубоватые искорки звезд. Говорить не хотелось, казалось, и без слов они понимают друг друга. Говорить не хотелось, как всегда, когда им было очень хорошо, когда они были рядом и ничто не мешало им… Молча слушали звучный, деловитый плеск воды под плицами пароходных колес, мягкий шелест волны под бортом, глуховатые вздохи ритмично работающей машины, доносящиеся снизу. Вдруг Ольга подставила под щеку руку, вся замерла, вслушиваясь.

— Ты что? — спросил Янош.

— Соловей! — шепнула Ольга. — Слышишь, соловей!

— Соловей? — переспросил он. — Откуда здесь, на реке, ты можешь услышать соловья?

— Да ты слушай, слушай! Мы же совсем рядом с берегом идем… Погляди!

— И верно! А я и не обратил внимания! — Янош повернул голову, всмотрелся: действительно, пароход шел чуть ли не вплотную к высокому правому берегу. В ночном мраке угадывалась совсем близкая стена обрыва, различались силуэты деревьев, темные кроны которых почти сливались с ночным небом, чуть приметно белели, где берег пониже, стволы берез, а местами вместо кручи возникали бесформенные в темноте заросли, подступающие к самой воде — там, где к ней выходили лощины и овраги. И когда пароход равнялся с этими зарослями, соловьиные трели становились слышнее — наверное, там ночных певцов было особенно много.

— В самом деле соловьи, — послушав, сказал Янош. — И знаешь, кажется, что поет все время один…

— Соловейка соловейке песню передает. — Ольга ласково коснулась пальцами шеи Яноша. — Ты слушай, слушай, Ваня! Одного перестаем слышать, проплыли — а на смену ему другой, мимо которого плывем… И так по всей реке…

— Хорошо… — он прижался щекой к ее руке. — Будто и нет войны, тревог…

— Вспомнил о них — значит, есть, — вздохнула Ольга.

— А все равно хорошо… Вот так бы плыть и плыть с тобою…

— И мне с тобой…

Они помолчали еще, потом Ольга сказала тихо:

— Гляди, звезды какие яркие…

— Спокойные…

— Я читала — свет от звезды до земли несколько лет идет. Даль-то какая! А светят звезды многие миллионы лет…

— Вечность… Как мала жизнь человека по сравнению с ней.

— А еще и укорачивают ее люди друг другу. Воюют.

— И ты про войну не помнить не можешь.

— А как же, Ваня? Кто его знает, что у нас впереди?

— Ладно, не будем сейчас об этом, Олек. Так хорошо… Смотри лучше на звезды.

Оба замолчали. Слушали, как, не умолкая, звучат на близком берегу соловьиные трели.

— Ну вот! — с досадой проговорила Ольга. — И звезд не стало видно…

Дым, густо поваливший из пароходной трубы, — наверное, кочегары начали шуровать в топке — плотной колеблющейся серой пеленой плыл поверху, почти не растекаясь в безветрии. Местами в нем мелькали багровые искры, тотчас же погасая. Мутные клубы дыма все выталкивались и выталкивались из трубы, заслоняя небо, и только где-то между ними нет-нет да промелькивали за дымом потускневшие звезды.

Но вот пахнуло ветерком, дым снесло в сторону. И снова стала видна густая чистая синева ночного неба.

— Вот и опять звезды показались, — обрадовалась Ольга.

— Как в жизни… — задумчиво проговорил Янош.

— Что — как в жизни? — не поняла она.

— Я говорю, в жизни вот тоже так бывает: все ясно и чисто, а потом набежит дым тревоги, заслонит то, что нам светит. Но пройдет время — и снова ясные звезды над головой, и дышится легко… Только надо знать, что так обязательно будет, верить в ясное небо в будущем… Ты понимаешь меня, Олек?

— Понимаю…

— Я не знаю, что будет с нами в ближайшие дни…

— С тобой я ничего не боюсь. Я тебе уже говорила…

— Помню. Но я хотел сказать о другом. О том, что будет после…

— После чего?

— После того, как придет мир и ничто уже не помешает нам быть всегда вместе.

— Ты думаешь, это время наступит скоро, Ваня?

— Да. И мы будем счастливы.

— А разве мы не счастливы уже сейчас?

— Конечно, Олек! Эта ночь, эта ваша огромная река… Она как наш Дунай, даже больше. Когда-нибудь я повезу тебя по Дунаю. Он тоже очень красив, только по-другому. У него совсем не такой характер, как у вашей Оби.

— Реки — как люди, нравом разные…

— Да. Ваша Обь спокойная, и кругом ровно, и все только лес, лес…

— А Дунай какой?

— Там по берегам все: и горы, и даже скалы, и равнины, и много-много городов; если плыть ночью — о, не как здесь, не темно, на берегах огни, огни! И еще — Дунай, он очень быстрый, спешит, спешит. И течет, — добавил Янош с улыбкой, — совсем в другую сторону: Обь на север, в холодный океан, а Дунай — в теплое Черное море.

— И никогда им не сойтись. Ваня. Больно далеки они друг от друга.

— А если бы — близко?

— Все равно не сошлись бы. Разные они.

— Мы с тобою тоже разные, а вместе…

— Да… — она тесно придвинулась к Яношу, он обнял ее, заглянул в обращенное к звездам лицо:

— А знаешь, Олек? Если у нас будет сын, мы назовем его Дунаем!

— Чего ты выдумал!

— А что? — Янош словно бы не заметил ее смущения. — А если дочка — назовем Обью!

— Да кто ж детей по рекам называет?!

— Но ведь красиво: Дунай, Обь… И, как это у вас принято? По имени отца: Дунай Яношевич.

— Уж если по-русски хочешь, так Дунай Иванович. Я читала — богатырь такой был… Но только у людей имена должны быть людские, какие спокон веку дают. На то святцы есть.

— Но церковь отделена от государства, по закону Советской власти детям можно давать любые имена, а не только в честь святых, как раньше.

— Ну, Ваня, ну хватит об этом! — не выдержала Ольга. — Только смущаешь меня… Перестань.

— Хорошо, хорошо! Но помечтать-то можно?

— Можно. Только мечтай лучше не вслух.

— Ладно. Буду мечтать об этом только про себя. Но вслух знаешь, о чем я хочу помечтать?

— О чем, Ваня?

— О том, что когда-нибудь, через много-много лет, которые мы проживем вместе, мы с тобою, Олек, отправимся в путешествие по этой же реке или по Дунаю, — о, как я хочу, чтобы он стал и твоим!.. И мы вот так же ночью станем слушать шум воды, когда идет пароход, смотреть на звезды — и вспомним тогда сегодняшнюю ночь… Ты согласна?

— Согласна. И чтобы соловьев с берега было слыхать.

— И соловьев… Олек! Ты мой соловей! Моя горлинка!

— Говори, говори… — прошептала она, расслабленно опуская веки.

Она открыла глаза не скоро. А когда открыла, удивилась:

— Погляди-ка, Ваня! Звезды-то уже бледные. Скоро рассветет.

— Да? Неужели? — открыл глаза и он. — И правда! Как незаметно пролетела ночь!

— Погляди — туман над водой забелел…

— И соловьев давно не слыхать.

— Притомились… Мне что-то зябко. Обними меня крепче…

* * *

День шел за днем. Пароходы почти не делали остановок. Только раз в сутки подворачивали к правому, обрывистому берегу, где глубина позволяла подойти вплотную. На берег выходили десятки бойцов с топорами и пилами. Подымались на кручу, где стеной стоял высокий сосняк или ельник, и начиналась жаркая работа: с треском рушились спиленные стволы, с них обрубали сучья и макушки и скатывали вниз, к воде, на узкую полосу прибрежного песка. Там распиливали на чурбаки, затем взваливали чурбаки на плечи и тащили по сходням на пароходы. Дровами загружали внизу все: и корму, и нос, и проходы по нижней палубе.

Плыли по-прежнему в неведении, что творится на белом свете: телеграфная линия заканчивалась в Карыме, дальше на север все новости могли дойти только по воде. Жители прибрежных деревень пользовались лишь слухами — они не могли знать больше, чем знали те, кто плыл на пароходах.

Военно-революционный штаб был очень обеспокоен тем, что нельзя получить каких-либо достоверных данных об обстановке на Сибирской железной дороге и в других местах. От Карыма до Тобольска, где был ближайший на пути телеграф, требовалось проплыть еще сотни верст. Что, если Омск уже захвачен мятежниками? Тогда они, предупрежденные из Ломска, могут направить навстречу пароходы с войсками. А может быть, уже и направили. Тогда не разминуться…

На всякий случай штаб принял меры предосторожности: было запрещено без надобности появляться на палубах, с мачт убрали красные флаги, чтобы противник, если увидит пароходы, не сразу сообразил, кто на них. На капитанских мостиках установили и спрятали под брезентами пулеметы. На каждом пароходе наблюдатели, вооруженные биноклями, неотрывно следили за фарватером и берегами. Буксир с орудием, которое замаскировали брезентом, шел теперь впереди, в полной готовности открыть огонь.

Но пока что плавание продолжалось спокойно, как и прежде.

На шестой день пути рано утром, когда пароходы шли уже по Иртышу, слева по ходу, за поворотом крутого берега блеснули золотом главы церквей, а вскоре показались белые стены и башни Тобольского кремля. Как ни всматривались наблюдатели, ничего подозрительного ни на пристани, возле которой стояло несколько барж, ни на берегу замечено не было. Тем не менее буксиру было приказано полным ходом пойти дальше вперед на разведку, а пароходы пока что сбавили ход.

Вот уже буксир подошел совсем близко к Тобольской пристани, замедлил ход, остановился. Над ним взлетел и развернулся на речном ветерке красный флаг — условный сигнал, что опасности нет. Тотчас же поднялись флаги на «Республике» и «Ермаке». Оба парохода полным ходом устремились к пристани. Было видно: на берегу собралась растущая с каждой минутой толпа. Вот и над нею полыхнуло алое…

Вскоре «Республика», а следом и «Ермак» стали подходить к дебаркадеру.

В пестрой толпе, встречавшей пароходы, заметно выделялись теснившиеся один к одному синие австрийские мундиры — и в Тобольск судьба забросила многих военнопленных.

Дебаркадер был забит людьми, они тесно стояли у его перил, приветственно махали руками, фуражками, косынками, кричали:

— Привет, товарищи!

— Ура!

— Да здравствует Советская власть!

Едва «Республика» бортом коснулась дебаркадера, как на нее, не дожидаясь, пока положат сходни, ринулись люди.

Один из них, седоголовый, но с моложавым лицом, первым взбежал на крыло мостика, бросился к стоявшему там Корабельникову, порывисто обнял его:

— Спасибо! Спасибо, дорогие товарищи! Вы нас от смерти спасли! Мы здешние большевики, — показал седоголовый на нескольких человек, поднявшихся вслед за ним, добавил: — Те, что уцелели. Я Никифоров, предсовета, спасся чудом…

Из рассказа Никифорова Корабельников и другие члены штаба, находившиеся на мостике, узнали, что в Тобольске события развивались примерно так же, как и в Карыме: лишь только по телеграфу стало известно, что в некоторых городах на Сибирской магистрали Советской власти уже нет, тобольские белогвардейцы, таившиеся в глубоком подполье, но давно готовые действовать, выступили, застигли Совет врасплох, разгромили его, захватили власть. Большевики были кто расстрелян, кто посажен в тюрьму, некоторым удалось скрыться. Но сейчас пришел черед бежать белогвардейцам.

— Телеграф в городе действует? — спросил Корабельников. — Знаете что-нибудь о том, что происходит в других городах?

— Да, да! — поспешил ответить Никифоров. — Мы только что с телеграфа. Омск в руках белых и чехословаков. Но Тюмень еще держат Советы. Телеграфисты нам сообщили, что здешним властям было несколько телеграмм о том, что вы появитесь и что вас надо задержать огнем. И еще телеграмма: третьего дня из Омска сюда вышло три парохода солдат, чтобы перехватить вас.

— Сколько им хода сюда?

— Четверо суток, не больше. Вот и считайте. Завтра должны быть здесь.

— Все это, товарищи, меняет дело, — огорчился Корабельников. До последней минуты он, как и другие, надеялся, что Омск остается в руках Советов. Теперь путь в Омск закрыт. Надо успеть уйти из Тобольска и свернуть в Тобол, на Тюмень, раньше, чем к месту впадения Тобола в Иртыш подойдут пароходы из Омска. Три парохода — это наверняка в два-три раза больше штыков, чем на «Республике» и «Ермаке». Ввязываться в открытый бой с превосходящими силами врага неразумно.

— Ну как решим, товарищи? — обратился Корабельников к членам штаба. — Обстановка не позволяет медлить…

Штаб начал экстренное заседание тут же, на верхней палубе, возле капитанской рубки. В заседании приняли участие Никифоров и другие тобольские большевики.

Совещались недолго. Было решено тотчас же продолжить путь на Тюмень.

Вскоре пароходы отошли от пристани. Людей на них теперь стало больше: интернациональный батальон пополнили находившиеся в Тобольске военнопленные-венгры и тобольские большевики.

Свернули в Тобол. Теперь буксир с пушкой снова шел позади, на случай, если покажутся суда белых.

…На рассвете из туманной дымки показались колокольни Тюмени. Вскоре открылась и она вся — раскинувшийся по ровному высокому берегу, между березовыми перелесками, одноэтажный город. Он, похоже, безмятежно спит… Но, может быть, и здесь уже хозяйничают белогвардейцы?

Стоя на капитанском мостике, Корабельников напряженно смотрел в большой артиллерийский бинокль. Пристань, дебаркадер, возле белеет крохотный пароходик, черными бокастыми тушами дремлют на воде баржи. На желтой полоске берега у воды темнеют лодки. А людей не видно. Оно и понятно — ранний час. Жаль, в бинокль не рассмотреть, какова в городе власть… А подходить не разведав — рискованно. Из города, конечно, уже видят «Республику». Вот от пристани отделилась черная точечка, она растет, за нею белеет бурунчик. Моторка!

Моторная лодка быстро приближалась. Все отчетливее была видна ее белая рубка, тускло поблескивающая окошками. Что за люди присели за рубкой? Что перед ними, на крыше рубки? Пулемет, «максим»! Свои или враги?

— Пулеметчики! К бою! — крикнул Корабельников.

Когда расстояние между «Республикой» и моторкой сократилось до двухсот-трехсот шагов, моторка сбавила скорость и стала подходить к борту «Республики». Из рубки моторки высунулся человек, крикнул:

— Эй, на пароходе! Кто будете?

— Ломский интернациональный батальон! — прокричал в ответ Корабельников.

— Ломский? Да как вы сюда попали?

— По воде, понятно!

— А чего вы сюда?

— Ввиду численного перевеса противника… В Ломске — чехи.

— Понятно! На нас они тоже жмут.

— С Москвой связь имеете?

— Считай, нету. На дороге — бой.

— Кто у вас в Тюмени командует?

— Совет.

— Я командир батальона. Доставьте меня в Совет.

— Доставим.

Взяв на борт Корабельникова, моторка отвалила и помчалась обратно к пристани. Следом за нею полным ходом пошла «Республика». Не отставая, двигались «Ермак» и буксир.

Пароходы, которым было не угнаться за резвой моторкой, добрались до пристани примерно лишь через час после нее. С «Республики», когда начали причаливать к дебаркадеру, увидели, что на нем стоит Корабельников в окружении нескольких человек в военном и в штатском. Едва борт парохода коснулся дебаркадера, Корабельников крикнул членам штаба, стоявшим наверху, на мостике:

— Всех людей — на берег!

Через несколько минут на вымощенной булыжником площади, примыкающей к пристани, строем в виде буквы «П» вытянулись шеренги батальона.

На середину вышел Корабельников, вместе с ним — высоченный человек в солдатской одежде, с небольшой рыжеватой бородкой и косым шрамом через всю щеку.

— Товарищи! — заговорил Корабельников. — Нам не удалось дойти до Омска. Но здесь, в Тюмени, Советская власть еще держится. Здешний Совет надеется, что мы поможем тюменцам остановить чехов и белогвардейцев. Слово для обрисовки положения на фронте борьбы с контрреволюцией имеет представитель тюменского Совета товарищ Ворожеев, — и Корабельников показал на высокого человека, стоявшего рядом с ним.

— Дорогие товарищи бойцы ломского интербата! — громко заговорил Ворожеев. — Мы знаем, какой большой путь проделали вы, чтобы снова принять участие в боях с контрой. Тюменский пролетариат приветствует вас! Военная ситуация на Тюменском фронте сейчас очень трудная. Белые силы, захватив Омск, наступают на нас с востока. Чехами заняты между Тюменью и Омском Ишим, Ялуторовск. Местные советские отряды после неравных боев отступили в нашу сторону. Сегодня белые подошли к станции Винзили, отсюда в тридцати верстах. Винзили — последняя большая станция перед Тюменью. Сейчас там наши отряды готовятся встретить врага. Главная позиция у железнодорожного моста через реку Пышму. Если сумеем удержать мост, чехословацкие эшелоны с востока не пройдут на Тюмень. Что касается положения на западе, то оно не очень ясное. Известно, что в Екатеринбурге Совет прочно удерживает власть. Но между нами и Екатеринбургом — банды контрреволюции. Ободренные выступлением чехословаков, они захватили несколько станций. Практически противник по железной дороге у нас и с востока и с запада. Но главная опасность — со стороны Винзилей. Тюменский Совет с радостью принимает вашу помощь. Мы надеемся, что вы, влившись в ряды защитников Тюмени, выполните свой революционный долг и здесь. В наших тюменских отрядах тоже есть товарищи мадьяры и другие нации, представляющие всемирный пролетариат. И я призываю: пролетарии всех стран, соединяйтесь, чтобы отстоять Тюмень! — Ворожеев вдруг сдернул с головы фуражку, взмахнул ею: — Ура, товарищи!

— Ура-а! — не очень стройно, но дружно ответил строй.

* * *

Вскоре ни одного интербатовца не осталось на пароходах. На площади возле пристани, где происходил митинг, теперь грудами лежали выгруженные на берег мешки с мукой и крупой, штабелями стояли цинковые ящики с патронами, тут же находилась и единственная трехдюймовка батальона, передок-зарядный ящик к ней.

Часа через два, погрузив все имущество на повозки, присланные тюменским Советом, батальон выступил походным порядком. В середине колонны в упряжке катила трехдюймовка, а позади, замыкая, двигалась телега, на дуге был прикреплен маленький белый флажок с красным крестом. На повозке сидели Ольга, фельдшер Углядов и старик-санитар. Ольга глядела вперед: где-то там со своими бойцами идет Ваня, в другом взводе — Сергей. Но видела только затылки под одинаковыми солдатскими фуражками да покачивающиеся над головами, в такт шагам, штыки. Как ни всматривалась, не могла разглядеть ни мужа, ни Сергея, к которому испытывала все время какое-то щемящее чувство, словно бы невидимые ниточки тянулись от ее сердца к дорогим, пусть по-разному, но дорогим ей людям. Может быть, сегодня же придется воевать и мужу и Сереже — и кто знает, какая судьба ожидает каждого? Как болело сердце, когда Ваня был под Айгой! За время, пока плыли на пароходе и были постоянно вместе, Ольга успокоилась, как-то не думалось, что скоро кончатся эти тихие дни, когда так безмятежно проплывают мимо берега. Сейчас тревога вновь подступила к сердцу. Все может быть — и раны и разлука. «Только бы жив остался Ваня, только бы жив. А если судьба его далеко от меня забросит — все равно найду, хоть на краю света!»

Корабельников вел батальон указанным ему маршрутом — на восточную окраину Тюмени, где следовало подготовить запасную линию обороны. Корабельникова предупредили, что батальон пока что в резерве. И пока он не послан туда, где потребует обстановка, предстоит на рубеже, который будет ему указан, вырыть окопы и занять в них позиции.

Это приказание Корабельников получил через Ворожеева, ставшего как бы представителем тюменского штаба при батальоне. Выслушав, Корабельников сказал Ворожееву:

— Я, конечно, исполню приказ. Но у меня несколько иная точка зрения на то, как воевать теперь.

— Какая же иная, товарищ? — настороженно спросил Ворожеев.

— Воевать маневренно…

— А вы на германском фронте были?

— Нет.

— А я три года там в окопах обучался… Вот она, отметка, — немцы в той школе поставили, — тронул Ворожеев шрам на щеке. — И знаю: ежели укрепиться — противник не вышибет, разве что артиллерией. А высунешься в чистое поле — пулеметами покосит.

— Все это так. Но сейчас война совсем другая. Гражданская. Сплошной линией фронт не определишь, он не столько по земле, сколько по людям проходит.

— По людям? Это мы тоже понимаем, — усмехнулся Ворожеев. — Вы, конечно, человек образованный, я вижу. А все мое образование — церковноприходская школа, высший чин мой — младший унтер-офицер. Но я так считаю: противника надо в полной готовности встречать.

— Ждать его?

— Ну да.

— Не ждать — искать. Находить и громить, пока он сам не напал.

— Что же вы у себя в Ломске так не действовали?

— Чистосердечно признаюсь — тогда не додумались. Не успели. В Айге сидели, ждали гостей незваных. А надо было самим по ним ударить, применяя смелый маневр. Идти навстречу врагу.

— Может, вы и правильно рассуждаете. Только наступать надо уметь. А наши тюменские добровольцы — с кожевенных заводов да с судостроительных — больше такие, что солдатской науки совсем не знают. Это в вашем батальоне половина мадьяр, и все они бывалые вояки. Вот потребуется маневр какой, в первую очередь вас и пошлем. Учитывая ваши идеи.

Свое обещание Ворожеев исполнил неожиданно быстро. В середине дня, когда окопные работы на опушке березнячка, примыкавшего к городской окраине, были в самом разгаре, Ворожеев примчался на оглушительно стрелявшем голубым дымом мотоцикле. Выбравшись из коляски, сказал Корабельникову:

— У нас в тылу, возле Камышлова, появились банды. Вашему батальону приказ — выделить одну роту для их разгрома. До Камышлова довезет состав, он уже ждет на станции. Когда банду разобьем, вашу роту вернут сюда, на Тюменский фронт.

— Чью роту пошлем! — спросил Корабельников членов штаба.

Решали недолго. Выбор пал на роту Ференца.

Уже ночью, в темноте, рота выгрузилась на полустанке неподалеку от Камышлова. Представители местного Совета, встретившие ее, объяснили: верстах в двадцати от места выгрузки, в большом торговом селе, что стоит на бойком тракте, кулацкая банда, в составе которой есть и офицеры, разгромила волостной Совет, расстреляла многих большевиков и сочувствующих и намерена двинуться к железной дороге на соединение с другими бандами. Роте интернационалистов вместе с небольшим отрядом местных красногвардейцев, который вот-вот должен подойти, предстоит за ночь скрытно приблизиться к селу, перекрыть все выходы из него и предложить банде сдаться, а если она не подчинится — обезвредить ее силой. Два крестьянина из этого села, сторонники большевиков, едва успевшие ускользнуть от банды, — они-то и принесли весть о ней, — вызвались быть проводниками.

Было уже за полночь, когда рота тронулась с полустанка по проселку, уходящему в поле, к березовым перелескам, едва различимым в ночной полумгле. Гомбаш со своим взводом шел в голове колонны. Шли молча — таков был приказ. Рядом с Гомбашем, впереди бойцов, шагали Ференц и один из проводников — второй ушел вперед с разведчиками, которые должны были разузнать, нет ли на дороге бандитской засады.

О том, что такая засада возможна, предупредили еще в самом начале встречавшие роту. Учтя это, Ференц распорядился обозные повозки держать на марше подальше позади. Гомбаш, конечно, знал это, но все время прислушивался, стараясь уловить сквозь звук шагов колонны — не слишком ли близко движутся повозки, не слышны ли стукоток колес, фырканье лошадей? Ведь на одной из повозок — Ольга! Как не хотел он, чтоб она отправилась в этот опасный поход! Но разве с нею сладишь!

Впереди, на дороге, хлестнул выстрел.

— Рота, к бою! — крикнул рядом Ференц. — Засада!

— Взвод, в цепь! — скомандовал Гомбаш, срывая с плеча ремень винтовки.