Вечером Кедрачев, назначенный в караул, заступил на пост у вещевого склада. Уже несколько дней, после того как утих буран, может быть последний в уходящей зиме, стояло полное безветрие. В чистом, без единого облачка безлунном небе, в густой синеве остро посверкивали ничем не замутненные звезды. Было не очень холодно, но зябко — как-то по-особенному, как это бывает в пору, когда и солнце вроде бы греет не больше, чем зимой, а все-таки улавливается дыханием и кожей в морозном воздухе, что он уже не так сух и крепок, как еще недавно, что уже есть в нем чуть заметный привкус мартовской влажности, хотя снега вокруг лежат еще совсем нетронутыми, во всем своем белом величии. Эти пока еще едва уловимые признаки весны способны наполнить душу тревогой — пусть неясной, но ощутимой, беспокойством, каким сразу и не угадать, желаниями смутными, но не дающими покоя.
Вот так и Кедрачев в этот вечер, прохаживаясь с винтовкой вдоль бревенчатой стены склада по дорожке, промятой часовыми в снегу, долго не мог определить, что же волнует его. Смутная тревога, что не давала ему покоя, имела свое начало, пожалуй, не только в том предвесеннем, чем насыщен был воздух. Его тревожило, что вот уже несколько дней он не имел вестей из дома. Уже с неделю, без объяснения причин, были строжайше запрещены все увольнения в город. И в лагерь не пускали посторонних.
Шагал Кедрачев по дорожке вдоль склада, слушал ночную тишину, и мысли его уносились через весь город к родному дому, и дальше, за десятки верст, туда, где Наталья и Любочка, которых никак не удается повидать. Летели мысли и совсем далеко — к Петрограду… «Что там творится? Валентин Николаевич говорил: буржуи и генералы хотят только царя скинуть да министров переменить, а войну — не кончать. От этого народу не легче. Но какой-то переворот жизни должен быть… Вести из Петрограда приходят с опозданиями на неделю, а то и больше. Даже если утром в газетке посмотреть, так и то будет уже не новость. Может, что уже и произошло?..»
* * *
В ночной час, когда Кедрачев ставил себе этот вопрос и еще не мог ответить на него, к губернаторскому дому, что стоит, выпячиваясь пузатыми колоннами на главную площадь города, на рысях подъезжали запряженные рысаками сани. Из них выходили осанистые господа в форменных фуражках различных гражданских ведомств. Впрочем, с этими фуражками мешались и военные фуражки и папахи. Поспешно сбрасывая в передней черные чиновничьи и серо-голубые офицерские шинели, неурочные гости губернаторского дома, который обычно по окончании присутственных часов бывал тих и пуст, собирались в приемной, обставленной вдоль стен креслами, обтянутыми зеленым сукном, усаживались в них — многие от волнения не садились, а прохаживались. Постепенно всю приемную заполнили приглашенные: начальники различных губернских учреждений и военные — начальник гарнизона, комендант города, воинский начальник и другие важные чины, среди которых был и полковник Филаретов. Он держался скромнейшим образом. Его впервые удостоили чести быть среди высокопоставленных лиц губернии. Но остальные, давно знающие друг друга, вели оживленный разговор:
— Не знаете, зачем нас в такой неурочный час пригласил его превосходительство?
— Что-нибудь произошло в губернии? В городе как будто бы все спокойно…
— Может быть, важные известия из Петрограда?
— Да, да, видимо, ожидаются… В городе ходят самые невероятные слухи о положении в столице…
— Его превосходительство просит вас, господа! — объявил чиновник по особым поручениям, появившись на пороге кабинета и раскрыв дверь.
Губернатор, молодящийся костистый старик, несмотря на годы сохранивший энергичность движений и речи и давнюю военную выправку, которого все приглашенные привыкли видеть именно таким, на этот раз не был похож на самого себя. Опустив плечи, словно из него выпустили всегда наполнявший его живительный воздух, он стоял за своим столом не в щеголеватом вицмундире, как обычно во время приема, а в обношенной мешковатой форменной тужурке, в какой его можно было увидеть лишь в его личных апартаментах. В слегка подрагивавших руках он держал небольшой листок бумаги, опустив глаза, смотрел в него, словно бы и не замечая вошедших. Но вот он, чуть дернув головой, поднял глаза, пригласил:
— Прошу садиться, господа! — И, выждав, пока все уселись вокруг длинного стола, крытого зеленым сукном, сказал глуховатым голосом: — Из Петрограда только что поступила телеграмма: три дня назад произошел бунт. Войска отказались повиноваться и перешли на сторону бунтовщиков. Правительство не контролирует положения.
— А как же государь?
— О судьбе государя ничего не сообщается. Но объявлено, что он отрекся от престола.
— Боже! — воскликнул кто-то. — Спаси господь Россию!
— Конец света, конец света!..
— Я собрал вас, господа, не для того, чтобы вместе с вами предаваться бесплодным стенаниям, — сухая улыбка тронула скорбно сжатый рот губернатора. — Я хочу посоветоваться с вами, как целесообразнее всего поступить нам в сложившихся обстоятельствах. В городе и, надо полагать, в губернии пока еще никто не знает о свершившемся в Петрограде. Я приказал задержать передачу сообщения об этом в газеты и уведомляю вас о прискорбных событиях в столице строго конфиденциально.
— Позвольте доложить, ваше превосходительство! — поднялся с места полицмейстер. — Возле телеграфа и редакции нашей губернской газеты день и ночь толкутся любопытные. Они ждут вестей из Петрограда. Ходят самые невероятные слухи… Боюсь, что известие, которое вы нам сейчас сообщили, вскоре неизбежно станет достоянием гласности. Что прикажете предпринять?
— Если бы я мог сейчас приказать что-либо решающее… Но увы, господа! — развел губернатор руками. — Мы лишены возможности влиять на ход событий. Однако же надо искать какой-то выход из положения…
Совещание в губернаторском кабинете длилось долго. Всем участникам его хотелось, чтобы осталась пусть самая малая надежда на то, что еще не все потеряно, что порядок, которому всю жизнь служили они, все-таки сохранится, а вдруг да подействуют силы, которые повернут все вспять, может быть, найдутся верные царю войска и смирят бунтовщиков, как это уже не раз бывало?
Но уже ничего решить и ничего предугадать не могли в губернаторском кабинете, где на них с высоченного, в рост, портрета смотрел низложенный царь. Единственное, что решили, — до получения из Петрограда новых сообщений все-таки сохранять в тайне от войск и населения известие об отречении царя.
Решить могли и решали другие.
В те самые часы, когда высшие чиновники губернии бесплодно обсуждали, что же делать, далеко от губернаторского дворца, на окраине города — вблизи спичечной фабрики Обшивалова, в доме Кедрачевых шло экстренное заседание комитета ломского «Военно-социалистического союза». Никому из участников этого заседания не могла прийти мысль, что пройдут десятилетия, и это заседание станет считаться в Ломске историческим событием и в память о нем на бревенчатой стене старого кедрачевского дома будет торжественно водружена мемориальная доска.
Комитет собрался в полном составе — шестеро солдат и офицеров, включая Корабельникова. Эти шестеро представляли более двухсот членов союза, имеющихся во всех частях городского гарнизона.
Кроме членов комитета на заседание последним, вместе с Корабельниковым, пришел незнакомый другим членам комитета человек. Он был крупный, крутоскулый, седина при свете лампы поблескивала в его недлинных, но широких усах, в косматых бровях, в слегка вьющихся черных волосах, густо и топыристо покрывавших голову. Был он молчалив, сел, положа большие темные рабочие руки прямо перед собой на стол. Единственный среди всех участников заседания он был не в военной гимнастерке, а в черной форменной тужурке со светлыми пуговицами, эмблема на которых — скрещенные якорь и топор — говорила, что он имеет отношение к ведомству путей сообщения.
Корабельников представил его:
— Товарищ Рыбин, от большевиков станции Ломск, — и затем, сделав торжественную паузу, объявил: — Поздравляю всех! Самодержавие свергнуто!
— Ура! — не выдержав, крикнул кто-то. — Неужели?
— Наконец-то!
— Есть сообщение из Петрограда?
— Есть!
Никто не усидел на месте. Только Рыбин остался недвижным, лишь смотрел со сдержанной улыбкой.
— Когда свершилось? Какие подробности? — сыпались на Корабельникова вопросы.
— Может быть, опять только слухи?
— В чьих руках в Петрограде власть?
— А вот послушайте! — Корабельников кивнул в сторону Рыбина. — Железнодорожники раздобыли сведения по своей линии. Правда, на городском телеграфе ничего не известно. Не исключено — телеграммы из Петрограда умышленно задерживаются здешними властями. Из газет вы знаете, в Петрограде уже не первую неделю стачки и демонстрации. А вот о том, что произошло только что… Да лучше пусть товарищ Рыбин расскажет сам!
— Нам удалось кое-что узнать по селекторной связи, — негромко, глуховато заговорил Рыбин. — Наши товарищи с узловой станции Айга передали: в Петрограде забастовка стала всеобщей, политической, прошла под лозунгами «Долой царя!», «Да здравствует революция!». Правительство вызвало с фронта казаков. Полиция из пулеметов расстреляла демонстрацию на Невском. Большевики призвали рабочих и солдат к восстанию. Восстание победило, царские министры арестованы…
— А царь?
— О царе пока неизвестно. Но факт налицо: самодержавия в России больше нет.
— Какая же власть в Петрограде?
— Пока неясно. Образованы Советы рабочих и солдатских депутатов. Но пока власть в Петрограде как будто бы в руках Государственной думы.
— А что же у нас? Как стояли городовые, так и стоят!
— Будем ждать новых сообщений из Петрограда?
— Зачем же? Власть не получают, ее берут! — Голос Рыбина, до этого мягкий и спокойный, обрел неожиданную, казалось бы, твердость. — Действовать надо без промедления. Пусть нас, большевиков, в городе еще очень мало, но повести массы должны мы. От имени большевиков железной дороги имею к вам, товарищи военные, предложение: завтра же выйти, на всякий случай с оружием, на общегородскую демонстрацию, поддержать Петроград. Будем создавать Советы и у нас. Но первейшая наша задача — свергнуть здешних царских ставленников.
Обсуждали предложение Рыбина недолго. Решили с утра идти в части гарнизона, провести там митинги, разъяснить солдатам положение, а в полдень вывести их на демонстрацию в город.
* * *
Когда поздно ночью Кедрачев, отстояв свое на посту, вернулся в казарму и забрался на нары, к нему сразу же повернулся его сосед Семиохин.
— Ты чего не спишь? — спросил Кедрачев.
— Да почитай вся казарма нынче не спит, — шепнул Семиохин. — Ты ничего не слыхал?
— Насчет царя? Слушок — скинули его.
— Слыхал и я. Да не знаю точно. Слышь, Ефим, австрийцы — те тоже интересуются. Намедни днем иду мимо ихнего барака, один меня спрашивает: «Никола — про царя значит, — капут? Война — капут?» «Дай бог», — говорю. Плохо — ни в город нас, ни из города к нам. А то б узнали…
— Может быть, утром узнаем. Ведь должно в газетах быть.
— Слышь Ефим, а кто заместо царя будет?
— Выборная власть.
— Это как у нас в деревне — старосту выбирают, мужика поумнее, чтоб и для себя и для народа постарался.
— Ваш староста много для народа старается?
— Наш-то? Он боле за свою мошну радеет. Потому и в старосты пошел. Поставил мужикам три ведра водки, его и выбрали. А что ему три ведра? Ему это легче, чем для меня — шкалик купить. Да шут с им, со старостой. Я, может, сам старостой быть смогу. Только мне поскорее бы отсюда, из казармы этой постылой, домой возвернуться. Как думаешь, новая власть, которая взамен царя, скоро солдат по домам пустит?
— Должна. Для чего же тогда царя скидывали?
— И я так понимаю…
Долго в эту ночь не спала казарма. Шептались Кедрачев с Семиохиным, шептались и на других нарах, ждали утра, вестей о диковинной перемене, гадали, что сулит она, мечтали, как вернутся домой.
Рано утром, еще до подъема, Ефим, который так и не смог толком заснуть, оделся и вышел из казармы. Не надеясь, что его выпустит часовой у ворот — там на посту стоял незнакомый солдат, — Ефим прошел вдоль забора подальше, к известному ему, как и всем солдатам, месту, где в заборе были полуоторваны две доски. Стоило сдвинуть их, и образовывался лаз, через который можно было выбраться за пределы лагеря. Этим лазом пользовались, когда нужно было потихоньку отлучиться.
Выбравшись через лаз, Ефим поспешил к вокзалу, от пустыря, где стоял лагерь, до вокзала было недалеко. Газетный киоск там открывался рано. В нем можно было купить петроградские газеты — их привозили пассажирским поездом, приходившим с Айги ночью, и городскую, поступавшую из типографии к утру.
В киоске Кедрачев купил только что полученные «Русские ведомости» и «Речь», но газеты эти, как обычно, были недельной давности. Местная же «Сибирская жизнь» почему-то еще не поступила. Хорошо бы потолкаться на вокзале, послушать разговоры. Глядишь, кто-нибудь из приехавших с последним поездом знает столичные новости. Но Кедрачев вовремя заметил комендантский патруль во главе с фельдфебелем, проверяющий документы у солдат, находящихся на вокзале, и от греха подальше ушел.
Когда он, благополучно пробравшись через лаз обратно в лагерь, проходил мимо ворот, его окликнул часовой:
— Эй, солдат! Ты в казарму идешь?
— А что? — как ни в чем не бывало откликнулся Ефим.
— Да вот тут девица Кедрачева спрашивает. Кликни там…
— Да я Кедрачев и есть.
Ефим подошел к калитке и увидел возле нее Ольгу. Удивился:
— Ты чего в такую рань?
— С приятным известием! — улыбнулась Ольга. — А чего у вас строго так? Едва улестила, чтоб позвали… Подь-ка сюда!
Они отошли в сторонку от часового, и Ольга передала Ефиму записку:
— От Валентина Николаича.
«В Петрограде революция, царь свергнут, — прочел Ефим торопливые строки. — Сообщите об этом товарищам, по возможности — и пленным. К 12 собирайте на митинг. Приду».
— А где Валентин Николаевич сейчас? — спросил Ефим.
— В свою команду пошел, там солдатам рассказать. А потом сюда. Ой, братик! — радость-то какая, все солдаты — по домам! И вот еще, возьми-ка! — Ольга вытащила из-за пазухи шубейки что-то мягкое, туго завязанное в платочек. — Ночью сшила, — шепнула она. — Валентин Николаич велел. Сказал, чтобы вы его над казармой повесили. — И добавила наставительно: — Палку для него загодя приготовь!
— Ладно! Спасибо, сестренка, за приятные вести!
Как на крыльях пролетел он от ворот до казармы. Там только что начали подыматься: кто сидел на краю нижних нар, обувая сапоги, кто, накинув шинель на плечи, собирался выйти покурить.
— Царя скинули, точно! — крикнул Кедрачев, едва показался на пороге казармы. — Войне крышка!
Казарма враз взорвалась множеством голосов:
— Не врешь! Правда, значит!
— Урр-а-а!
— По домам, ребята!
— Сшибли Николашку!
— Хватит, послужили!
— Урр-а-а-а!
Солдаты обступили Кедрачева, вперебой спрашивали:
— Откель узнал?
— Какая власть ставлена?
— Отпустят скоро?
Вдруг, перекрывая разнобой голосов, загремело властное:
— Это што такое? Почему толпеж? А ну разойдись!
В толпу, сгрудившуюся посреди казармы, врезался только что вошедший к утреннему подъему Петраков. Еще не понимая, в чем дело, он, багровея, орал:
— Прекратить безобразию!
Видя, что его не то не слышат, не то не слушают, Петраков, набрав воздуха, гаркнул так, что, казалось, в казарме дрогнул потолок:
— Смиррр-на!! — и сразу же смолк, ожидая исполнения поданной им команды.
На секунду наступила тишина. Но исполнения команды не последовало. Раздались голоса:
— А иди ты, Петраков, к матери!
— Царя сбросили, не понимаешь?
— Знать ничего не знаю! — снова поднял голос Петраков. — Нечего в казарме безобразию творить!
— Хватит, поорал на нас!
— Чего на его смотреть? Императора прогнали, а уж Петракова…
— Гони его!
Петракова, все-таки продолжавшего с властным видом орать, вытолкали на крыльцо. Он замахнулся на кого-то — ему поддали, и Петраков, видя, что дело принимает серьезный оборот, перемахнул все ступеньки крыльца разом. Солдаты сбега́ли вслед за ним, кто-то озорно кричал, подгоняя:
— Тю-ю! Тю-ю!
Потом, возбужденной толпой сгрудившись у крыльца, остановились. Кто-то сказал:
— К начальству побег докладать, шкура!
— Пущай докладает!
Только сейчас Кедрачев заметил, что флаг, переданный ему Ольгой, в толчее выбился из-под платка, в который был аккуратно завернут. Кедрачев освободил флаг от платка, и все увидели красное полотнище.
Кто-то, еще опасливо, сказал:
— Да за это раньше бы знаете куда?..
— То раньше, а то теперь! — не дали ему досказать.
— Свобода, братцы!
— Флаг повесить надо! Слышь, Кедрачев?
— Затем и взят! — ответил Ефим. — Давай, ребята, жердину подходящую!
Притащили длинный шест, приколотили к нему флаг. Дружно, чуть ли не всей ротой, пошли к воротам, водрузили флаг над ними. Стояли, любуясь, как струится алое полотнище под легким утренним студеным ветерком. Солдаты не отставали от Кедрачева, продолжали расспрашивать, как теперь будет и что им делать.
— Вам все сказал, что знаю, — ответил Ефим. — Вот в двенадцать часов обещал прийти человек, он поболе моего знает, все растолкует.
— Рота, на завтрак! — крикнул дневальный от крыльца.
— Свобода свободой, а жрать надо…
— Пошли, воины!
Кедрачев и несколько солдат задержались возле ворот.
— Ты смотри! — предупредил Кедрачев часового. — Если Петраков или еще какое начальство заявится да вздумает флаг содрать — не давай!
— Как же не дам, ежели начальство…
— А вот так. Знаешь, что есть знамя? Учил?
— Знамя есть священная хоругвь…
— Вот-вот. Теперь, — Кедрачев показал на флаг над воротами, — это наша священная хоругвь. Охраняй, как положено по уставу. А в случае чего — кличь на подмогу. Выстрел дай!
— Надо бы еще кого для охраны добавить, — предложил один из солдат.
— Давай, ты встань, — согласился Кедрачев. — И еще кто-нибудь. Винтовки возьмите.
«Да! — вспомнил Ефим о записке Корабельникова, — надо же Гомбашу сказать!» — и поспешил к калитке, ведущей на плац между бараками пленных.
— Во, австрияки тоже радуются! — сказал ему знакомый постовой возле калитки. К ней подходили пленные, показывали друг другу на флаг над воротами, улыбались, оживленно переговаривались, их собиралось все больше. Ефиму не пришлось искать Гомбаша — тот сам окликнул его, протиснулся между другими пленными, подошел.
— Нашего царя прогнали! — поделился с ним радостью Ефим.
— О, революция! — сверкнул в улыбке зубами Гомбаш. — Это очен хорош. Бросал корона наш Миклош… — Он обернулся к своим, стоявшим за его спиной, что-то крикнул им весело. По толпе пленных прокатился радостный шумок.
— В двенадцать у нас митинг, — сказал Кедрачев Гомбашу. — Придет знающий человек, все обскажет. Послушайте и вы.
— О, благодарю! — обрадовался Гомбаш. — Имею позвать обер-лейтенанта Ференц. И другие, кто с нами? Можно?
— Приходите! Теперь — свобода!
…В караульной роте все, кажется, сместилось с установленного порядка. Наскоро позавтракав, солдаты не приступали к обычным занятиям, бродили по двору, судили-рядили, как теперь все пойдет… Кедрачев уже несколько раз выглядывал, не идет ли Корабельников. Солдатам, стоявшим на посту у ворот, он наказал проводить прапорщика, как появится, сразу же в казарму. Когда он еще раз подошел к воротам, солдаты рассказали ему:
— Тут Петраков с поручиком приходили. Петраков ругался, что непорядок, почему трое часовых вместо одного. А поручик на флаг посмотрел, только физию скривил, ничего не сказал. Повернулись и ушли.
«Значит, уже всем известно о перевороте, раз офицер насчет флага смолчал», — понял Кедрачев.
В этот момент снова появился Петраков. На его лице было уже обычное начальственно-сердитое выражение.
— Ну, чего толпитесь? — метнул он взглядом по стоящим у ворот. — Думаете, царя не стало, так и служба кончилась? Приказано — чтоб все сполняли как всегда. Чего с винтовками гуляете? — напустился он на двух солдат, что стояли рядом с часовым. — Марш в казарму!
— Слышь ты, не шуми! — спокойно сказал ему Кедрачев. — Теперь не старый режим.
— Это как же ты с унтер-цером разговариваешь? — вспылил Петраков. Но тут же сбавил тон: — Не ожидал от тебя-то, Кедрачев… — и молча отошел, не сказав более ни слова. Кедрачеву стало даже немного жаль Петракова — видно, слишком внезапными явились для того перемены, трудно будет ему привыкнуть к ним.
«Вот дела! — спохватился Ефим. — Забыл даже, что не завтракал!» — и направился на кухню.
Не успел он там управиться с миской уже холодной пшенной каши, которую ему щедро наполнил повар, как его позвали:
— Кедрачев! Тебя спрашивают.
— Кто? — он бросил ложку, вышел. И увидел Корабельникова. Тот был в шинели, затянутой ремнями снаряжения, на поясе желтела кобура с наганом, на груди красовался большой алый бант, такая же ленточка была поддета и под кокарду на его офицерской папахе.
— Здравствуйте, Ефим! — протянул руку Корабельников. — Поздравляю, свершилось!
— И вас с радостью! — ответил на рукопожатие Кедрачев. — А мы вас уж ждем, ждем… Хорошо, что пришли.
— Собирайте ваших товарищей на митинг. Где лучше — на дворе или в казарме?
— На дворе. Просторнее. Да и пленные послушают.
— Очень хорошо. Кстати, может быть, вы познакомите меня с вашим Гомбашем?
— Можно.
— Отлично. Не будем терять времени.
Корабельников и Кедрачев пошли на середину двора. Там уже собирались солдаты караульной роты и всей обслуги лагеря — каптенармусы, повара, санитары околотка, среди всех выделялись своим чистеньким видом писари лагерной канцелярии — солдатская аристократия, державшиеся отдельной кучкой. Офицеров не было видно. От кого-то, кажется, от писарей, стало известно, что начальник лагеря полковник Филаретов срочно созвал всех офицеров.
Корабельников и Кедрачев быстро прошли через толпу солдат, с любопытством смотревших на незнакомого прапорщика, и поднялись на крыльцо.
— Солдаты! — поднял руку Кедрачев, и шумная толпа стихла, сдвинулась поближе к крыльцу. — Солдаты! — повторил он. — Насчет свержения царской власти и что делать дальше, нам скажет Корабельников Валентин Николаевич.
— Офицеры — они за царя! — раздался чей-то недоверчивый возглас.
— Не все! — выкрикнул в ответ Кедрачев. — Вы не смотрите, что он в прапорщицких погонах. Он за революцию был сослан…
— Ладно, послухаем!
— Пущай обскажет!
— Не шуми, ребята…
— Товарищи! — перекрыл прокатывающийся по толпе шумок крепкий голос Корабельникова. — Отныне и навеки вы все — свободные граждане свободной России. В Петрограде революция победила полностью. Она побеждает и в других городах…
— Насчет войны как?
— Мы, большевики, за то, чтобы немедленно покончить с нею!
— Правильно!
— Верно, большаки!
— А германец на мир пойдет?
— Немецкого царя еще не сбросили?
— А когда старые возраста станут увольнять?
— Товарищи! — воскликнул Корабельников. — На все эти вопросы ответы сразу не дашь. Мира будем добиваться. Сперва надо везде, а не только в Петрограде, создать новую, революционную власть вместо старой, царской. И здесь, в Ломске. Еще на своем месте губернатор и все царские чиновники. Они чего-то выжидают. Надо покончить с их властью. Рабочие сегодня выходят на общегородскую демонстрацию. Пойдите же и вы. Помогите народу довести до конца победу над самодержавием! Старый режим, возможно, еще будет сопротивляться. Так сломим это сопротивление! На демонстрацию, товарищи! По пути зайдем в казармы запасного полка, призовем его солдат присоединиться к нам, вместе двинемся в город. Не будем медлить, пошли!
— Винтовки брать?
— Брать! И патроны!
Солдаты с гомоном повалили в казарму, хватали со стоек винтовки, выходили обратно. Откуда-то появившийся Петраков уже не таким властным, как бывало, а скорее растерянным голосом, кричал:
— Куды с оружием? Не было приказу!
Но его никто не слушал. За ворота вышли почти все, кроме Петракова, писарей и нескольких солдат из лагерной обслуги.
Никто не подавал команды, но за воротами привычно построились по четыре. Флаг, снятый с ворот, понесли впереди. Рядом с флагом шли Корабельников и Кедрачев с винтовкой, взятой «на ремень».
К казармам запасного полка — длинным, красно-кирпичным, огороженным высоким дощатым забором, подошли скоро. Ворота были заперты наглухо. Теснясь, протискивались в калитку мимо изумленно отступившего в сторону часового. Какой-то штабс-капитан, на ходу застегивая шинель, с испуганным лицом подскочил к Корабельникову:
— Позвольте, прапорщик, что за вторжение?
— Революция! — бросил ему Корабельников, не останавливаясь.
На широком плацу между казармами толпились сотни солдат, в некоторых местах они собирались группами, оживленно разговаривали. В сторонке, сбившись в кучку, стояли несколько офицеров. Видно было — они растеряны.
Увидев входящих с красным флагом, солдаты от казарм двинулись навстречу. Корабельников поднял руку, крикнул:
— Товарищи! Присоединяйтесь к нам! Все на демонстрацию…
Но тут на Корабельникова налетел тот самый штабс-капитан, что уже пытался остановить «вторжение» в воротах. Вместе с капитаном — еще офицер, с багровым лицом, в отороченной мехом бекеше; они закричали:
— Не мутите солдат, прапорщик!
— Кто вам позволил?
Тот, что в бекеше, даже схватил Корабельникова за рукав:
— Прекратите ваши подстрекательские речи!
— А ну, не трожь! — надвинулся Кедрачев.
— Как разговариваешь, мерзавец! — взревел офицер.
— А вот так! — Кедрачев рванул с плеча винтовку. Оба офицера отбежали в сторону, увидев, что за винтовку взялся не только Кедрачев, а и другие.
— Все на демонстрацию! — снова крикнул Корабельников.
К этому моменту солдаты запасного полка уже смешались с пришедшими.
Еще несколько слов, брошенных Корабельниковым, и солдатская толпа загудела, колыхнулась, словно море под порывом налетевшего ветра:
— Айда, братцы!
— Поскидаем, кто за царя держится!
— Винтовки бери!
Солдаты запасного полка забегали в казармы, возвращались с винтовками, сзывая друг друга, кричали:
— Патроны, без патронов не ходить!
— Так они же в цейхгаузе, заперты!
— Двери ломай!
Солдаты бросились к приземистому кирпичному складу, стоявшему в глубине двора. Наперерез им, крича и размахивая вынутым из кобуры наганом, пробежал багроволицый офицер в бекеше и с ним тот самый штабс-капитан, что кричал на Корабельникова. Но хлестнуло несколько винтовочных выстрелов, обоих офицеров словно отшвырнуло, они исчезли. Затрещали двери цейхгауза — солдаты, навалившись, выламывали их. Громко хряснув, двери раскрыли свой черный зев. В него ринулись солдаты и стали выбегать обратно, держа в руках золотисто блестевшие обоймы, совали их в карманы шинелей, в подсумки.
Гомонящая солдатская толпа повалила к воротам, они уже были широко распахнуты, часового не было. Солдаты лагерной команды, которые было смешались с солдатами запасного полка, теперь снова собрались вместе, возле своего красного флага, образовали голову колонны, которая уже вытягивалась на дорогу, ведущую в город. Впереди всех, там, где под серыми солдатскими шапками-ополченками плескался на легком ветерке алый флаг, шли Кедрачев, Корабельников и уже довольно пожилой, с бородкой прапорщик из запасного полка, с которым, как понял Кедрачев, Валентин Николаевич знаком и, кажется, довольно близко. Может быть, этот прапорщик — тоже из ссыльных?
* * *
Этот день для Кедрачева и для всех его товарищей, которые, как и он, впервые шли под красным флагом, был, наверное, самым необыкновенным из всех, прожитых прежде. «Свобода, свобода!» — это слово, звучавшее из множества уст, пьянило. Да и день, словно нарочно, выдался впервые после зимней пасмури ясным, в воздухе явственно чувствовалось дыхание близкой весны, снег, от долгого зимнего лежания и первого, еле заметного тепла ставший уже зернистым, искрился под солнцем, вольно светившим с чистого, без единого облачка неба.
…Почтамтская, главная улица города. Красные флаги, красные банты на груди. Солдатские папахи-ополченки из нитяной мерлушки, всех мастей шапки, шали, дамские шапочки, студенческие, гимназические и чиновничьи фуражки, черные и белые бараньи папахи, рабочие картузы, и подо всем этим единое общее — радостные лица. «Свобода, свобода!» — слышится повсюду. И звучит песня. Еще незнакомая многим:
Песня возникает одновременно в нескольких местах, ее подхватывают все, поют, даже еще не зная слов. Поют и Кедрачев, и другие солдаты, колонна которых вливается в ликующую толпу. Как могучая река, между двумя рядами домов, словно между берегами, движется тысячелюдный поток. В его плавном течении вдруг образуется вихрь, поворот, впереди слышен возбужденный шум, выделяется пронзительный женский голос:
— Солдатики! Помогите городовиков одолеть!
Впереди разъяренная толпа, словно спеша разрядить накопленную за долгие годы ненависть, штурмует полицейский участок. Двери его наглухо заперты.
Грохот прикладов по дверям участка.
— Выходи, фараоны!
— Выходите, а не то перестреляем!
Двери не выдерживают. В них, тесня друг друга, врывается сразу множество людей. Дребезжат разбитые стекла. Из окон летят папки, из них выпархивают бумаги. С грохотом ударяется о мостовую выброшенный из окна портрет царя в золоченой раме, она раскалывается, десятки рук тянутся к портрету, рвут его на части. Из дверей участка выводят испуганного городового в расстегнутой темно-синей шинели, болтается на плече полуоторванный витой, из шнура, красный погон. Мастеровой в до блеска замызганном полушубке подскакивает к городовому, с размаху бьет его по скуле, городовой испуганно шарахается. Кто-то кричит:
— Товарищи! Нельзя самосудом! Соблюдайте революционный порядок!
— А они меня — знаете как? — мастеровой рвется к городовому, замахивается снова, но его оттесняют.
Из участка выталкивают еще нескольких городовых и последним выводят пристава в серебристо-голубоватой офицерской шинели, голова его обнажена, он испуганно взывает:
— Господа, господа!..
— Нет теперь господ!
Городовых и пристава берут под конвой парни в полушубках и студенты с красными повязками на рукавах, уже успевшие вооружиться отобранными у полицейских шашками и револьверами. Кто-то из толпы показывает на понуро бредущих городовых:
— Ишь, жизнь перевернулась! Под ихними же селедками их ведут!
…И снова людская волна, алеющая бантами и флагами, несла Кедрачева и его товарищей по главной улице. Пробравшись через чердак на крышу банка, сбивали прикладами с фронтона черных двуглавых орлов, сбрасывали их под ликующие крики толпы. Потом шли к городской тюрьме, освобождали политических. Затем, сгрудившись вокруг извозчичьей пролетки, которая стала трибуной возникшего митинга, слушали ораторов, поочередно взбиравшихся на сиденье пролетки. Ораторы говорили разное. Одни — о том, чтобы требовать от нового правительства, как только оно образуется, быстрейшего окончания войны. Другие, наоборот, призывали отдать все силы войне до победного конца. И тем и другим хлопали. И Кедрачев задумался: одно дело было воевать невесть за что, за царя Николашку, который чего-то не поделил со своим сватом Вильгельмом. А совсем другое — против этого же кайзера теперь, чтоб не покорил России, ставшей свободной.
После митинга солдаты двинулись в обратный путь. Вместе с ними пошел и Корабельников, на это время ставший как бы их командиром. Возле казарм запасного полка, перед воротами, был еще один митинг, уже только солдатский. Выступил Корабельников, а следом — тот самый пожилой прапорщик из запасного полка, что шел рядом с ним на демонстрации. Высказались и несколько солдат. Говорили о своих правах, которые теперь должны быть обеспечены, о том, что для соблюдения этих прав нужны комитеты, куда надо избрать таких, которые постоят за солдат, не будут робеть перед офицерами.
Когда, по окончании митинга, солдаты команды лагеря направились обратно к себе, Корабельников не расстался с ними. Идя рядом с Кедрачевым, он сказал ему:
— Надо, не откладывая, сегодня же, избрать у вас ротный комитет. Я буду при этом. Хочу предложить и вашу кандидатуру.
— Да какой из меня комитетчик, Валентин Николаевич!.. — начал было отказываться Кедрачев. — Я и грамотен не шибко, и года мои еще не те…
— Те! — рассмеялся Корабельников. — Те, поверьте мне. И не отказывайтесь, если станут выбирать.
— Ладно, не откажусь…
Вернувшись в свое расположение и наскоро пообедав — по приглашению солдат вместе с ними пообедал и Корабельников, — собравшись в казарме, приступили к выборам ротного комитета. Когда начали предлагать, кого же избрать, Корабельников предложил выбрать и Ефима Кедрачева.
— Молод еще! — раздался голос.
— Зато на фронте был, стреляный!
— Сгодится, чего там!
— Давай Ефима!
Кедрачева выбрали почти единогласно. И, уже совершенно неожиданно для него, его избрали председателем. Он даже растерялся. Отозвав Корабельникова в сторону, сказал ему огорченно:
— Да как же получилось, Валентин Николаевич? Постарше меня в комитете есть. Не знаю я, как председательствовать…
— Ничего, не робейте, не боги горшки обжигают. Пора и простым людям учиться руководству. Время движется к тому, чтобы вся власть принадлежала рабочим, крестьянам, солдатам. А вы — и рабочий, и солдат, и к тому же родом из деревни. Так что приучайтесь властью быть.
— Боязно мне…
— Ничего, ничего! Смелее за дело беритесь. Ведь доверяют вам.
Корабельников пробыл в лагере еще некоторое время. Дал ряд советов вновь избранному ротному комитету, ответил на множество вопросов солдат. Когда уходил, его провожали чуть ли не все, приглашали:
— Приходите к нам еще!
— Обскажете, что и как…
А когда Корабельников ушел, еще долго говорили о нем:
— В командиры бы нам этого прапора!
Допоздна в этот день не успокаивалась казарма, не смолкали разговоры. Судили-рядили, как теперь будет, как поведут себя офицеры, из которых никто так и не показался в казарме. Все старались угадать, какова будет новая власть в государстве, как решит насчет войны, какие законы издаст, чтоб полегче жилось народу.
Ничего еще не было известно, обо всем можно было пока только гадать. Распирало от догадок и предположений солдатские головы…
* * *
На третий день после того, как Ефим Кедрачев стал председателем ротного комитета, он решил сходить домой, повидаться с Корабельниковым, посоветоваться. Нужно было также сообщить то, о чем просил передать Гомбаш: что среди военнопленных создана социал-демократическая группа, которая хотела бы установить связь с социал-демократами Ломска.
Уйти из казармы теперь не составляло труда: Петраков, после того как Ефима избрали председателем, проникся к нему почтением и даже не хотел больше ставить в наряды, но этому Ефим воспрепятствовал сам, сказав: «Не к чему мне отделяться. Такой же солдат, как и прочие».
Посоветоваться с Корабельниковым Ефиму нужно было непременно. Хотя он уже и был на собрании председателей солдатских комитетов частей гарнизона, которое состоялось вчера в казармах запасного полка, и получил всякие разъяснения и наставления, все-таки у него голова шла кругом. Теперь не к кому другому, а к нему обращались солдаты со всеми вопросами: как выхлопотать побывку, почему не выдают мыла, какой партии лучше держаться. А партий этих за то недолгое время, что прошло со дня свержения в городе царских властей, объявилось множество. И все партии вроде бы и за Россию и за народ, но почему-то все партии между собой спорят… Даже среди лагерной команды, оказалось, чуть ли не все партии представлены. И кого слушать? Вроде правы эсеры, за которых в лагере особо ратует один из писарей, до службы — приказчик; он доказывает, что если перестать воевать, то и революция погибнет под германским сапогом. О том и меньшевики говорят. От них в лагерь специально агитатор, какой-то вольноопределяющийся в пенсне, был прислан. А то еще — анархисты. Эти заявляют: никакого правительства, никаких властей не надо, свобода — в безвластии. От анархистов в лагере обнаружился — до этого кто бы подумал! — фельдшерский помощник, здоровенный детина. Заботливый родитель, протоиерей городского собора, устроил это свое чадо на должность самую спокойную, какую только можно в солдатском званий получить.
«Конечно, нутром, так сказать, я большевистской линии держусь, — рассуждал Ефим. — Но как тем доказать, которые против? Больно грамотные, язви их. Не переспоришь. Может, Валентин Николаевич меня вразумит?»
Ефим пришел домой, когда уже темнело, еще по-зимнему рано, хотя день уже заметно прибавился. Его встретила Ольга — она только что вернулась с работы.
— Ой, Ефимушка! — обрадовалась она. — Ну что, не возгордился еще в председателях?
— Возгордишься тут! — махнул рукой Ефим. — Голова в семь кругов кружится… Один одно толкует, другой — другое, солдаты не знают, какую партию и слушать.
— У нас на «спичке» тоже много всяких партий народилось. Интересно! Против царя все были заодно, а сейчас все за революцию, и все по-разному, и друг на друга кидаются.
— А ты какой партии, сестренка?
— Я пока вольная. Я себе партию еще подберу.
— Из ухажеров?
— Да ну тебя! Думаешь, у меня только ухажеры на уме! Мало ты меня еще знаешь, братик!
— Ладно, ладно, не кипятись. Валентин Николаевич, не знаешь, скоро придет?
— А кто его знает! Он теперь чуть не каждый день ой как поздно возвращается. У него службы стало — как у министра. Раньше одну свою учебную команду знал, а теперь — по всему городу. Но ты дождись. Он сегодня обещал пораньше прийти. Прозорову встречу назначил.
— Это какому?
— Да Сереже, студенту.
— А! — вспомнил Ефим. Как-то в разговоре Ольга упоминала об этом студенте, знакомом Корабельникова. И не только Корабельникова…
— Это который тебе книжки носит?
— Тот самый. Знаешь, сколько я его книжек перечитала? Да рассказал он мне сколько!..
— Поди ж ты! Рада, что у тебя кавалер такой образованный?
— Тебе обязательно — чтоб кавалер! Другого ты понять не можешь? Нет, братик мой любезный, Сережа не только ради моих прекрасных глаз в нашем доме бывает, — Ольга с важностью взглянула на брата.
— А из-за чего же еще?
— Секрет! — она улыбнулась. — Нет, теперь уже не секрет. Теперь можно и тебе сказать…
— А почему раньше нельзя было?
— Почему, почему… А почему ты не говорил мне, что у тебя за дела с Валентином Николаичем?.. А потому, что Валентин Николаич мне строго-настрого наказывал: ни подруге, ни брату! Чтоб до жандармов случаем не дошло. А теперь их нету.
— Каким же ты секретным делом занималась?
— К Сереже домой от Валентина Николаича записочки носила. А от Сережи — прокламации. Он их с товарищами печатал. А потом я их одному солдату передавала. Вроде как дочка повидаться к нему ходила. В запасной полк, где Сережа до того служил.
— Служил? Так он студент…
— Это он заново студент. Как войну объявили — он в первый же день в добровольцы записался. Прослужил месяца два, а потом его назад в студенты отпустили. Папаша его постарался. Он знаменитый доктор, всех начальников лечит.
— Зачем же было в добровольцы?
— Так он — с пылу. У него старший брат своей волей пошел, ну и Сережа следом. А потом, когда солдатской службы попробовал, папеньке взмолился, чтоб выручал.
— Повезло ему. Могли и на фронт закатать.
— Зачем же таких молоденьких губить… Сережа только на годок, не боле, тебя моложе. А ты уже вон сколько натерпелся…
— То я. А он, видно, беречься умеет.
— Ты про него так не думай! — обиженно сдвинула брови Ольга. — Он смелый! Третьего дня, когда тюрьму освобождали, на него тюремщик с наганом наскочил, а он не струсил, хоть с голыми руками был. Солдаты за него заступились, а то б мог и пропасть.
— Ты тоже, вижу, заступаешься. Должно, мил тебе?
— Мил? Я его уважаю.
— Не боле?
— Да ну тебя! — отмахнулась Ольга. — Я всерьез тебе говорю — просто уважаю, и все. — И тут же добавила, слегка смущенно и вместе с тем с плохо скрытой гордостью: — А вот он… — Она подвинулась ближе к брату, заговорила доверительным шепотом, хотя их никто не мог подслушать. — Ты, говорит, не такая, как все. А какая не такая? Что все другие девушки у нас на «спичке», что я… Разве что книжки читать приохотилась. Так это Сереже спасибо. А он свое: «Ты особенная…»
— И что же ты ему ответила?
— Да что? Говорю: «Вам, Сереженька, какую-нибудь образованную барышню полюбить, гимназистку или вроде того. А я что? Я девушка простая…» Только он все равно на своем стоит. Ты знаешь? Он про меня даже брату на фронт написал. А тот в ответ: «Она тебе не пара». Сережа мне это письмо показал, и заявил, что все равно при своем мнении остается. У тебя, говорит, ум и душа, а образование — дело наживное.
— Ну и что же из всего этого последует?
— Да ничего. Мне его, конечно, жалко. Я ему сказала: согласна и дальше дружить, а боле ничего.
— Парень он, похоже, неплохой. Не кружи ты ему голову.
— А я кружу? Он сам себе кружит, я в том не виноватая…
Их разговор прервался — пришел Корабельников. Увидев Ефима, он обрадовался:
— Хорошо, что пришли! Ну, как ваш комитет? Отстаиваете права солдат? Разъясняете им политическое положение?
— Отстаиваем… — Ефим рассказал, чем занимается ротный комитет, выслушал советы Корабельникова, потом сказал:
— А вот насчет политического положения — как в нем разобраться? Каждая партия — свое, и какая сейчас у нас власть — не сразу поймешь.
— Есть сообщение из Петрограда — думский комитет передал власть Временному правительству, буржуазному. Но и Петроградский Совет — тоже власть, от имени рабочих.
— А как у нас в Ломске будет?
— Совет солдатских депутатов уже есть. Идут выборы в Советы рабочих депутатов. Но нас, большевиков, в городе мало, эсеров и меньшевиков больше, а они вправо тянут, к заводчикам и купцам, которые тоже красные банты нацепили. Вся эта публика на заседании городской думы быстренько протащила решение — признать Временное правительство…
В наружную дверь постучали.
— Сережа! — вспорхнула Ольга. — Я открою.
Она вернулась вместе с высоким молодым человеком, одетым в голубоватую студенческую шинель с красной повязкой на рукаве. На голове его красовалась форменная фуражка с синим околышем, принимая которую Ольга тут же высказалась:
— Дурной. Чего форсишь в фуражечке? Еще мороз!
— А мне не холодно! — лихо заявил гость, задержав взгляд на Ольге, что не ускользнуло от внимания Ефима.
Без фуражки Прозоров показался Кедрачеву совсем юным: светлые, как овсяная солома, слегка вьющиеся волосы, свободно рассыпавшиеся по лбу и вискам, ясные голубые глаза под чуть приподнятыми бровями, гладкие щеки, округлый подбородок…
— Знакомься. Сережа! — Ольга показала на Ефима. — Мой брат!
— Слышал о вас, — протянул Сергей руку, представился: — Прозоров!
— И я о вас от сестренки наслышан.
— Снимайте шинель, присаживайтесь к нам! — пригласил Корабельников и, когда Прозоров подсел к столу, сказал ему, показав на Ефима:
— Ввожу нашего уважаемого председателя ротного комитета в обстановку, — и продолжил: — Так вот, пока заседали господа думцы, заседали и мы, демократы разных мастей. К великому огорчению, мы, большевики, оказались на этом совещании в меньшинстве. Уж больно много нашего брата при царе в места весьма отдаленные, а то и за решетку попало, вернулись далеко не все. С дальнего Севера раньше весны, пока пароходы не пойдут, и приехать невозможно. Меньшевики и эсеры поменьше пострадали — наверное, потому обнаружилось их здесь, в Ломске, куда больше, чем нас. Понятное дело, начался у нас и на этом совещании, как это уж водится, с меньшевиками и эсерами великий спор. Они нам предложили войти в соглашение с «отцами города», чтобы, значит, и местные воротилы, и все социал-демократы трогательно объединились в одном органе власти, во «Временном объединенном комитете». Точно не знаю еще, как сейчас в Петрограде, но не думаю, что большевики там согласятся сидеть в одном органе власти с буржуазией, даже если она на то пойдет.
— А почему бы и нет? — спросил Прозоров. — Царский режим уничтожен, революция победила, и нужно объединение всех ее сил.
— Весь вопрос в том, какая революция, Сережа! Мы, большевики, за ту революцию, которая сметает всех эксплуататоров. А они пока что держат те же вожжи. Вот ваш Обшивалов, Оля, разве он от революции пострадал?
— А что ему! Ходит с красным бантом, как все, — рассмеялась Ольга. — Умора глядеть — Обшивалов в революционеры записался…
— Но позвольте, Валентин Николаевич! — возразил Прозоров. — Революция совершилась всего лишь несколько дней назад, а вы хотите сразу все перемены.
— Хочу, — упрямо сказал Корабельников. — А если их нет, значит, это еще не та революция. Царь сброшен, но у власти — буржуазия. И мы должны не поддерживать эту власть, а расшатывать ее.
— Но это все-таки демократическая форма правления.
— Так и мы, большевики, за демократическую форму. Только за другую.
— За какую?
— За ту, которая проверена еще в девятьсот пятом. Советы. Они были в Иваново-Вознесенске, в Красноярске. И сейчас созданы в Петрограде и, надо полагать, в других городах. Должны быть и у нас здесь. Только такая власть может быть подлинно демократической, истинно революционной и народной.
— Допустим, я согласен с вами, Валентин Николаевич. Однако не преждевременно ли сейчас ставить вопрос о власти Советов?..
— Даже если так. Но я не могу принять того, что мы, революционеры, должны в какой-либо форме поддерживать власть буржуазии. А наши товарищи демократы, господа меньшевики и эсеры, вчера, пользуясь тем, что нас, большевиков, было на совещании меньше, большинством своих голосов постановили войти в этот самый коалиционный комитет. Им хочется позаседать в городской думе вместе с представителями обшиваловых. Я решительно возражал. И не я один. Рыбин и многие другие. Но решение все-таки протащили. К великому сожалению, даже среди нас, большевиков, нашлись некоторые, голосовавшие за него. И теперь в ломском «временном» в умилительном единении будем сидеть мы, социал-демократы, враги буржуазии, вместе с защитниками ее интересов. Непостижимо!
— Ну что вы так расстраиваетесь, Валентин Николаевич! — Прозоров умиротворяюще улыбнулся. — Ведь никто не обвинит социал-демократов в том, что они изменили своим идеям.
— Вы так полагаете? — Корабельников прищурился усмешливо. — Не забывайте: с волками жить — по-волчьи выть. Новоявленные правители уже вовсю твердят, что войну надо продолжать. И если мы станем поддуживать в ту же дудку, от нас отвернется трудовой народ, чающий мира.
— Но ведь войну теперь действительно необходимо продолжать! Ради сохранения завоеваний революции!
— Ох как глубоко вы заблуждаетесь, Сережа, — вздохнул Корабельников. — Спорим мы с вами об этом, спорим, уже не первый раз, а вы — все свое.
— Так и вы — свое! — улыбнулся Прозоров. — Такие мы с вами, значит, упрямые люди.
— Видно, так.
— У нас в роте тоже беспрерывный спор, аж голова пухнет, — вступил в разговор Кедрачев. — Вроде и те правы, и те. И вы тоже по-разному судите. Нам бы согласно действовать, а вот как? Самое главное — как с войной быть? Мы прекратим ее, а германец?
— Надо продолжать войну для спасения революции! — пылко сказал, как отрубил, Прозоров. — Честно признаюсь, я был глуп, когда в четырнадцатом году ринулся в добровольцы, воевать за Россию-матушку, за царя-батюшку. И рад, что моя солдатчина закончилась быстро. Но теперь я готов снова пойти добровольцем!
— И вы убеждены, что будете сражаться именно за дело революции? — прищурился Корабельников.
— Убежден.
— Это не убеждение, а заблуждение.
— Нет, простите!.. — даже подскочил Прозоров.
И спор, видимо не первый между ними, вспыхнул с новой силой.
Ефим в этот спор не вмешивался, даже сло́ва не вставил — стеснялся. Но внимательно слушал: оба образованные, умно говорят. Вроде и тот правильно рассуждает, и этот. А вот где она, правда?
Корабельников сказал под конец:
— Ладно! Что мы тут будем с вами ломать словесные копья. Жизнь покажет, кто из нас прав. Хороший вы человек, Сережа, честный, но многое вам еще трудно понять. Будем и дальше работать вместе, надеюсь — поймете.
— История нас рассудит!
— Вот и ладно. А теперь от всероссийских проблем перейдем к нашим, ломским. Вы, Сережа, хорошо помогали нам раньше с листовками. Теперь мы уже не листовки — газету будем издавать, и открыто. А вам я хотел бы предложить другое дело…
— Какое?
— Да как сказать… — Корабельников немного замялся. — Впрочем, с вами я могу быть откровенным. Я слышал, как смело вы действовали, когда политических из тюрьмы освобождали. Стреляли в вас?
— Собирались… Помощник начальника тюрьмы. Да ничего особенного, Валентин Николаевич!
— Вы с того времени в дружине охраны порядка состоите?
— Да. Только что с дежурства.
— Вот о чем я хочу просить вас, Сережа. Сейчас в городе идет создание новых органов власти. Мы, большевики, в них официально представлены все-таки едва ли будем. Но мы заинтересованы, чтобы в этих органах были люди, близкие нам. Поэтому у меня просьба — останьтесь в дружине. Даже если она будет преобразована в нечто вроде постоянной милиции, что ли. Оставайтесь! Служите там и вовлекайте туда ваших товарищей, тех, которые настроены по-настоящему революционно.
— Но почему это необходимо, Валентин Николаевич? Служить в охране порядка могут и другие.
— Не пойдете вы, Сережа, и подобные вам — места заполнят люди противоположных взглядов. Даже сторонники старого режима.
— Мои родители очень недовольны, что я так много времени уделяю общественным делам. Говорят — ходи на лекции, революция уже закончилась. Но я не согласен.
— Не хочу ссорить вас с родителями, Сережа. Решайте сами.
— А я уже решил. Остаюсь в дружине, а если надо — в милиции или как там она будет называться.
— Ну и хорошо. И вот какие я вам дам советы…
Корабельников придвинулся к Прозорову. Ефим встал:
— Покурить выйду.
— Да мы с Сережей скоро закончим!
— Все одно, покурю пока на крылечке. — Ефим твердо запомнил наказ Ольги: в доме не курить, Ксения Андреевна по болезни табачного дыму не терпит.
— Куда без одежи? — окликнула Ольга, все это время возившаяся на кухне. — Шинель накинь! У тебя грудь простреленная.
Ефим кончал вторую самокрутку, когда на крыльце показался уже одетый Прозоров и следом за ним — Ольга в наброшенной на плечи шали.
— Валентин Николаич тебя дожидается, — сказала она Ефиму.
…Был уже поздний вечер, когда Ефим, после обстоятельного и неторопливого разговора с Корабельниковым, отправился обратно в казарму. Выслушав его советы, Ефим чувствовал себя куда более уверенно. Он передал Корабельникову просьбу Гомбаша. Корабельников обещал, что на днях придет в лагерь и встретится с Гомбашем сам.