Храм превращается в плацебо

Стрельцов Михаил Михайлович

По встречке

 

 

Седина

Новую фамилию я получил вместе с паспортом. Вначале, как все, дождавшись шестнадцати, законопослушно решил сфотографироваться для документа. Или классный руководитель объяснил, или одноклассники, что уже гордились красной гербовой книжечкой, подсказали – с собой свидетельство о рождении и четыре фотографии. На вопрос – каких? – пояснили, мол, скажешь в фотосалоне, что на паспорт, они сами знают, какие.

Костюм и галстук я не надевал давно. Они мне казались пережитком моего комсомольского начала двухлетней давности. Ныне мы в школу носили кожанки в металлических напайках, волосы дыбом и крестик в мочке уха. Девчонки что-то такое делали с волосами, что постоянно присутствовал эффект мокрой чёлки. Иногда под чёлочку они надевали яркие повязки, словно перед занятиями ходили на аэробику и забыли снять. В дальнейшем, годы спустя, я отказывался некоторых из них узнавать без этих чёлок и повязок. Просто не ассоциировал таких серьезных и чуток раздобревших тётенек с одноклассницами. Кульминаций разъяснения недоразумений было предъявление ими паспорта, где они ещё – такие: с челочками и в синих школьных пиджачках с широкими лацканами. И тогда мы хохотали над нами же, молоденькими и модными.

И я было собрался на фотографию с волосами торчком, благодаря их намыленности, в кожанке, которая отличалась от прочих тем, что вместо напаек – лацканы, и меж пуговиц сплошь переливалось значками с изображением Ленина. В классе третьем ещё, после принятия в пионеры, раздавали поручения. Классуха считала, что каждый член коллектива обязан что-то делать для победы коммунизма. И мне приказали собирать значки с Лениным. Вероятно, это приближало коммунизм. Мы переходили из класса в класс, я уже вступил в комсомол, классухи менялись чуть ли не ежегодно, но никто из них того пионерского поручения не отменял. А я все эти годы честно выпрашивал у матери денег, если в киосках Союзпечать появлялся значок, которого в моей коллекции не было. Скопилось несколько десятков различных Ленинов – от октябрятской звёздочки до значка участника XXVI съезда КПСС, что я выпросил у Наташки Ершовой, отец которой когда-то ездил на съезд, видел Брежнева, а потом несколько лет был нашим главой города. Не совсем удобно говорить, на что я выменял значок.

После «Маленькой Веры» и всяких газетных статеек, видимо, по итогам родительского собрания в школе, матушка внезапно озаботилась моим половым воспитанием. Делала это очень мягко, внятно, не подозревая, что я давно стащил у неё медицинский справочник по венерическим заболеваниям и внимательно изучил. В том числе и картинки. Мне было где-то тринадцать, пацаны вокруг заговорили о странных вещах, с которыми я был в корне не согласен, потому что ещё в детсадовском возрасте мама уверенно объяснила, что ребенок в женщине образуется сам по себе, как только она выходит замуж. А на мой вопрос про дочку соседей, которая родила без мужа, ещё более честно сообщила, что клеточка, из которой происходит ребёнок, сама чувствует, когда ей надо начинать расти. И что бы мне затем и после ни объясняли, как ни убеждали, ни показывали, я до сих пор уверен в этом. Сама чувствует – и всё. Ей Бог говорит – пора. Независимо ни от чего.

Зная, что я уже второй год общаюсь с одной и той же девочкой, тем более что её фотка висела у меня на стенке между Тальковым и дуэтом «Модерн токинг», мама завершила процедуру воспитания, подарив мне три презерватива с пояснением, как ими пользоваться. Всё-таки она долго проработала в медицине, и были связи – их достать. За что я ей всерьёз признателен. Поскольку презервативы видел впервые в жизни. И это по тем временам было – сокровище. Когда я ими не интересовался, в аптеках лежали, но не для детей, а затем – исчезли вовсе. И для нас, старшеклассников, обладание этими штуками было суперважно. Не потому, что мы бежали их использовать сразу же. Просто знали, что рано или поздно они должны будут пригодиться, а кому-то – уже необходимы. Презервативы – были самой дорогой валютой, на них было можно выменять что угодно. Так и Натаха из параллельного, уже обладавшая хроническим советским сознанием, что всё нужно иметь про запас, без тени смущения спёрла у бати значок, а резиночку в непрозрачной упаковке спрятала в сумочку.

Её значок разместился у меня где-то выше всех на лацкане кожанки, поскольку коллекцию никто с меня не требовал, и не хотелось себе сознаваться, что собирал я её, собственно, зря. Пусть пригодиться – решил, чем с напайками возиться – куртку портить. Учителя мне за Ленина ничего не говорили, и одноклассники не язвили, поскольку на этот счёт была шикарная отмазка – я входил в комитет комсомола школы. Да-да, вот таким: волосы дыбом, крестик в ухе, весь в Ленине – и входил. Забавной была эта середина 80-х. С ощущением полной и неограниченной свободы!

Отговорила меня мудрая матушка. Я и сам чувствовал, что так не бывает, свобода не длится долго, как и мода. Поэтому принарядился так, чтобы меня узнавали до 25 лет, в галстуке, в пиджачке – побрёл в фотосалон. Не описать разочарование, когда оказалось, что он закрыт на ремонт. Пару дней выяснял, что делать? Пока не объяснили, что в нашем городишке есть два фотосалона, и оставшийся – по такому-то адресу на другом конце города. Ехать туда было далековато и опасно. Если к нам, в центр, вечером попадал районный, мы его тупо били, чтобы неповадно. Так же там поступали и с нами. Каждый «не из своего района» считался потенциальным претендентом на твою девчонку.

Тем не менее – что делать?! – поехал. Промозглым мартовским вечером после занятий в школе. Непонятно зачем повалил новогодний снежок. Из окна автобуса я любовался его порывистым пушистым десантом, автоматически слагая в голове стихотворные строчки под настроение. Время от времени на меня такое находило. И в местной газете, где я проговорился об этом, с меня попросили что-то из поэзии – им нечем было заполнить какую-то полосу.

С газетой я начал сотрудничать случайно. У нашего подъезда постоянно находилась огромная лужа, и годами люди вынуждены были ходить по газону под окнами. Матушка-медик, обожающая цветоводство, ежегодно высаживала на клумбе тигровые лилии и пионы, и их ежегодно затаптывали, не давая расцвести. Мама переживала. И я написал в газету. Ехидно. В духе перестройки и гласности. Письмо неожиданно опубликовали, а мне пришло уведомление из ЖЭКа, что проблема скоро решится. И вправду – для лужи под пешеходной дорожкой проложили сток, и она исчезла. Газету побаивались. Недавно там появилась статья, что глава города, тов. Ершов, имеет три квартиры, а его жена – кооперативное кафе, и Натахиного батю взяли и сняли. Так что, думаю, потеря депутатского значка стала меньшой из его проблем.

А год назад на комитете комсомола мы обсуждали план мероприятий по поводу отмечания дня рождения Олега Киригешева, портрет которого в траурной рамке висел в зале боевой славы. Олег был сыном бывшего директора школы, ушёл в армию и погиб в Афганистане. И нам, комсомольцам, было указано чтить его память. За годом год в начале марта мы ездили активом школы на кладбище, стояли у мрачного обелиска, думали про Афганистан. Но недолго, потому как на кладбище было зябко. А в этом году зима всерьёз задержалась, и ехать не хотелось. Поэтому я внезапно обозлился, обвиняя родной комитет комсомола в формализме при почитании памяти. На что замдиректора, куратор наш, обозлилась не меньше и сказала холодно:

– Женя, а ты что сам можешь предложить?

Я осёкся, но во мне бродил смелый дух середины 80-х, поэтому выпалил:

– А давайте улицу, где он жил, переименуем?!

Внезапно меня поддержали все, включая куратора. Мы тут же составили письмо в горком комсомола, и тут же его возбужденно отнесли. Михал Сергеевич Задворкин, секретарь горкома, поджарый, с залысинами дяденька также взбудоражился:

– Какая прекрасная идея к вам, ребята, пришла! Действительно! Что за улица такая – Западная?! Ни туда – ни сюда! Пусть будет – имени Киригешева!

Надо, наверное, пояснить, что мой городок располагался в Горной Шории, и фамилии с окончанием на «ешев», «ашев» и «чаков» там вполне распространённые. Об этом я впервые подумал, выполняя комсомольское поручение. Дело в том, что Михал Сергеевич тут же распределил между нами пятиэтажки Западной и попросил собрать подписи жильцов в поддержку. Я лично за два дня обошёл два дома. На третий вернулся в те квартиры, где ранее не открывали. Мне исписали в поддержку всю тетрадку в 40 страниц. Даже предложили поставить Олегу бюст во дворе.

А на днях, в день рождения погибшего «афганца», торжественно состоялось открытие мемориальной таблички на доме, где он когда-то жил. Новый глава города – почему-то Михал Сергеевич Задворкин – объявил, что отныне улица изменила своё название. Наш военрук командовал залпами из автоматов. Однако таблички на домах остались старые – «Западная». Или это, или то, что все сразу и навсегда забыли, кому изначально в голову пришла такая идея, сподвигло написать заметку в газету, рассказывающую, как, собственно, всё происходило, как собирались подписи, что наш комитет комсомола оказался в этой истории как бы задвинут в дальний угол. И вообще – как можно объявить о переименовании, не сменив таблички? Заметку я отнёс лично, благо уже был знаком с некоторыми из сотрудников редакции. Пару лет назад, в преддверие городской комсомольской конференции, меня вызвали с урока к директору, в кабинете которого седел дыдловатый здоровяк, похожий на Дитера Болена.

– Ты заметку про лужу написал? – с ходу спросил он.

И когда я сознался, почему-то покраснев, внезапно попросил меня написать – с чем комсомольцы нашей школы готовы выйти на конференцию, и какие мои соображения по поводу уменьшения роли комсомола в воспитании молодёжи. Ещё в коридоре, провожая корреспондента, я признался, что считаю единственным способом выживания для комсомола – отделиться от партии, иначе он загнётся вместе с ней. На что журналист побледнел и попросил меня вот именно об этом не писать и больше никому не говорить…

Ему я отнес материал о «переименовании». Грустно вздохнув, «Дитер Болен» отсёк от моей заметки окончание про «задвинутых в угол» и про таблички, сообщив, что остальное – просто гениально. На попытки возразить, что убрали самое главное, что именно для этого и писалось, он внезапно спросил ни к селу, ни к городу:

– Хочешь поехать на слёт РБС? В Орлёнок? В этом году летом там областные журналисты будут проводить занятия с начинающими и одарёнными.

«Орленок» в нашей области считался тем же самым, что «Артек» для всей страны. Я отвесил челюсть и сказал, что конечно хочу. Ошарашенный, совсем забыл, о чем спорили. И только уже в дверях вспомнил и сказал:

– Ну ладно, отсекайте. Я тогда в стихах про это напишу.

– А ты ещё и стихи пишешь?! Да с такой фамилией?! Принеси мне в пятницу свою поэзию. У нас полполосы не хватает…

Покинув автобус, оказался внутри снегопада и пожалел, что слагал про него такую красоту, поскольку он был навязчивый, мокрый и липкий. Я брёл, ничего не различая в двух шагах от себя, и как спасение принял огромную вывеску «Фотосалон». Ввалился, отряхивая шапку, перчатками обмахивая пальто. В нашем, центральном салоне всегда была очередь. Ждёшь – минимум час. Потому я не стремился в другой район, и вообще не стремился фотографироваться. И если бы не закон, обязывающий в месячный срок получить паспорт, не ввязался бы во всю эту историю. В этом же салоне – никого не было. Я оказался единственным клиентом. Снегопад ли этому поспособствовал, или у них всегда так, разбираться не было времени, поскольку быстро вызнав, чего я припёрся, какая-то женщина тут же потащила под объектив. Пытался возражать, мол, не успел расчесаться, предъявляя извлеченную из кармана расческу. На что ответили: «И так красавец», усадили, покомандовали наклоном головы и, спрятавшись под чёрный чехол, демонстративно сняли крышечку с объектива. Даже щелчка не было. «Готово!» – сказали.

Через два дня вновь поехал на край города. Забирать фотографии. На них я был солидный, подтянутый, серьёзный и вдумчивый. Открытый лоб, галстук и пробившиеся усики придавали сходство с одним из поэтов, Андреем Белым, кажется. Насторожило одно. Нависающая пышная чёлка была как бы с седой прядкой. Ежедневно наблюдая себя в зеркало, подобного ранее не замечал. Посмотрелся тут же, в салоне – всё нормально. Выдав мне фотки, шустрая тётка куда-то уже смылась, и спросить – почему так – стало не у кого. На обратной дороге вспоминал тот день и прикинул, что шапку-то стряхнул, а на чубе так и остался пушиться снег. Поскольку всё происходило быстро – он не успел растаять, одарив меня благородной седой прядкой. Красивой, надо сказать. Возможно, таким я и буду как раз к древним 25-ти годам, когда вновь придётся менять паспорт.

Документ мне выдали в начале апреля. Красное советское удостоверение гражданина. С тремя страницами для фотографий. По идее, моя рожица должна была красоваться на первой странице, но её почему-то наклеили на вторую, словно мне уже 25 лет и всё такое. Собственно, оно и не насторожило вначале. Только потом, рассматривая паспорта одноклассников, которые принялись получать их один за другим, сообразил, что у меня документ немного неправильный.

Как раз вышла моя статья про улицу Киригешева, и в том же номере – первая моя публикация стихотворений! После памятной поездки в фотосалон я принёс «Болену» стихи, аккуратно переписанные в тетрадку, включая и совсем новое, где

…А снег устало падал врачевать И укрывать собой земные раны: Из нищеты творил он благодать И умирал в земле обетованной…

Газетка пришла по подписке, я несколько раз перечитывал стихи, несправедливо игнорируя статью про улицу, не веря своим глазам. Это было какое-то новое ощущение. Типа первого поцелуя, обладания значка участника съезда КПСС и Нового года – одновременно. Мне захотелось, чтобы таких необычных газет у меня было больше, поэтому пошёл в редакцию – попросить ещё. А попутно, раз рядом, заглянул в паспортный стол, спросив, почему не там наклеена фотография? Отправили к начальнику паспортного стола, что меня испугало. Ни разу в жизни не был ни у каких начальников. Натахин папа – не считается, я его с детского сада помню, и в квартире у них бывал. А вот в кабинете у кого-либо – впервые.

Начальник оказалась женщиной. Долго разглядывала мой паспорт, хмыкала, мол, такой седой – ну кто бы мог подумать, что 16 лет! До возмущения спокойно отправила вновь фотографироваться. Сама бы помоталась на другой конец города! Недовольный, я промялся ещё какое-то время. Раздражение усугублялось ещё и тем, что в школе меня начали дразнить «поэтом». Своеобразно причём. Подходили и говорили – а спой вот это! Или, мол, какие ещё Его стихи за свои выдашь? Не надо долго думать – всё дело было как раз в фамилии. Уже был такой певец и поэт, даже выступал в нашем городе. Недавно он умер и стал как никогда популярен. Его фото рядом со Сталиным красовалось у всех водителей автобусов над лобовым стеклом. Через какое-то время я понял, что бесполезно доказывать, что стихи я написал сам, а не спёр у Него.

Фамилия не устраивала ещё по одной причине. Она была – папина. А папа нас бросил. Его просто не было. И уже не помню, как он выглядел. Возможно, как этот курящий мужик над лобовым стеклом.

В очередной раз поехав фотографироваться, я всё думал, как бы избавиться от фамилии? Чтобы мои стихи – были только моими, и не приписывались алкоголикам-алиментщикам. Донельзя сердитый, заявился в фотосалон и предъявил шустрой тёте за косяки. Мол, из-за неё мне паспорт менять, из-за неё на фотки у мамки денег просить, из-за неё – да, да! – возможно, из-за неё папка нас бросил!

Я не заметил, что кричу сквозь слёзы, пока из ноздри не надулся пузырь из сопли. Я не заметил, что моя голова прижата к её груди, а она гладит по моему – совсем не седому – чубу и что-то шепчет, успокаивающее и складное. Под предлогом – умыться, чтобы получился на фотографии, увела в подсобку, где, шмыгая носом, умывался над раковиной. Затем предложила попить чай, что-то спрашивала. И, не знаю почему, я выложил ей всю фигню про значки, презервативы, стихи в газете, одноклассников. Про то, что ненавижу свою фамилию.

Двумя руками придерживая чашку, она внезапно спросила:

– Знаешь, какая у меня была фамилия? Козюлькина! Как только не дразнили! А потом вышла замуж и сменила. Стала – Курочкина.

– Правда? – вырвалось глупое, потому что я внезапно загоготал, не мог сдержаться, понимал, что могу обидеть, но почему-то стало смешно.

Но она не обиделась:

– По-моему, Курочкина лучше, чем Козюлькина? Как ты считаешь?

И мне показалась, что она абсолютно права. Отпив чай, фотограф продолжила:

– И ты, когда женишься, можешь взять фамилию жены. Если не передумаешь.

Для меня это стало огорошивающим открытием. Поэтому взахлеб принялся рассуждать:

– Нет… что-то мне её фамилия… какая-то не та… Кем я буду – Чердояков? Я же – русский.

– А ты на ней хочешь жениться? – лукаво прихлебывала чай женщина.

– Если честно, мне больше Натаха нравится, – сказал, и не поверил, что признался, но отступать было поздно. – Но её фамилию тоже не хочу. Скажут ещё, что у «Конька-горбунка» спёр. А сейчас можно фамилию поменять? Я же паспорт получаю.

– Сейчас только на материну можно изменить, – кивнула женщина. – Её фамилия тебе нравится?

Матушка моя была наполовину румынкой, и всю дорогу домой я размышлял, пытаясь привыкнуть. Поэт Евгений Стеклински – звучит или нет? Мне показалось, что звучит. Но сомневался. Промаялся пару дней. И новые фотки уже были на руках, а в комнату к матери зайти стеснялся. Как-то так повелось, что в её комнату я никогда не входил без приглашения. Впрочем, как и она в мою. Будничные дела и попрошайство денег всегда решалось на кухне, за едой. И если кто из нас просился в комнату к другому, то причина должна быть весьма серьёзной. А необходимость вновь нести в паспортный стол свидетельство о рождении – чем не причина? Так подумал, постучавшись к матери. К тому времени я нашёл на карте Румынию, вспомнил, что она, как и мы, социалистическая, освежил о ней из учебника географии в школьной библиотеке. Смущала фигура Дракулы, но и у нас хватало персонажей…

С мамой мы говорили об её предках, об её отце-коммунисте, почему-то сосланном в Сибирь. Говорили долго. Коснулись темы и моего отца. На вопрос «Можно ли мне взять её фамилию?», потупясь, ответила:

– Я тебе не запрещаю. Ты вырос.

Как-то странно сказала. Не разрешила. Но не запретила. Чтобы это могло значить? Всё ещё раздумывая, перешагнул кабинет начальника, не приняв решения. И если бы она тихо и спокойно забрала бы мои документы, то, наверное, ждал бы женитьбы. Но она подсунула на подпись какой-то акт об уничтожении и со словами:

– Подписал? Ну вот и всё! – взяла и разорвала мой паспорт.

Мелькнул край фото с благородной сединой, и показалось, что разорвали меня. Отчего-то в виски прихлынула кровь, набычившись, сказал:

– Нет не всё. Я ещё хочу фамилию поменять…

Меня отговаривали, но кровь в висках мешала слушать. Только тряс головой, отказываясь. Подсунули лист бумаги, и под диктовку я написал заявление.

В середине мая получил новёхонький паспорт. Тут же пробежал глазами – фотка на месте. Шагал домой и разглядывал. Всё равно что-то смущало. Приглядевшись – понял. Они вставили лишнюю «р» в мою фамилию. И дописали «й».

Однако больше я в паспортный стол не пошёл. Менялись законы, менялась страна, менялись документы и правила, как классухи когда-то. Ровно настолько, насколько никто не интересовался моей коллекцией значков с Лениным, никто не поинтересовался происхождением моей фамилии, выдавая всё новые и новые паспорта, требуя ксерокопии с них… Жалея, что не записался Снеговым или Седовым, Белым наконец, размышлял – почему я тогда не пошёл ещё раз. Понял – надо было вновь фотографироваться. И не хотел встречаться с той женщиной. Курочкиной. Мне было стыдно её видеть. Как стыдно видеть тех, кому нагрубишь, а они тебя пожалеют и научат, как жить дальше.

 

По пути в Овсянку

Когда мне было под тридцать, увидела свет первая книжка стихов. Пусть тоненькая, но как всякое начало – опрятна и придавала уверенности. Чему несказанно был рад, что удалось издать её до дефолта, когда деньги вдруг обесценились, фирма моя, до того – успешная, почти разорилась и, мягко говоря, попросили. В неоплачиваемый отпуск. И стало не до стихов. К зиме – еле подвязался торговым представителем, с водителем Саней возили молочную продукцию из Томска. Спешно, чтобы не прокисли йогурты разные, мотались между областями без сна и отдыха. А в апреле 99-го, словно не пуганое кризисом, начальство решило «развиваться», и выпала мне дорога аж в Красноярский край, где отродясь не бывал.

В райцентре – Балахта – производили отличный и дешёвый сыр, и надо было прикинуть, выгодно ли его доставлять к нам, почитай за 800 км. Директора расстояние не пугало, он словно мантру твердил «Ассортимент! Ассортимент! Конкуренция!», поторапливал. Однако, уже наученный опытом, как правило, отрицательным, я оттягивал поездку насколько можно, прекрасно понимая, что если товар в дороге испортится, платить за него нам с Саней из своего карманчика. А кило 200 сыра с каждого из нас на полквартиры потянет. Да и глупо было наобум ехать. Вначале по телефону договориться надо, все бумаги оформить, а то не хватит какой-нибудь, и – бензин за пустой прогон также по карманчику вдарит. Построили, блин, рабовладельческий капитализм!

И даже когда всё было почти решено, не хотел я ехать! Увольняться подумывал. Устал, честно говоря, по колдобинам мотаться. Да и бумажки всякие, фактуры, отношения, когда каждый друг друга обмануть норовит, – не по мне это как-то. Убедили же меня совсем ни к чему не обязывающие слова поэта Аркадьева, с коим пересеклись мы случайно и по глупейшему поводу. Давно не виделись, а тут погодка самой настоящей весной шибанула. Пересеклись на аллейке и решили по бутылочке пива выпить. Туда-сюда мотнулись, а молодёжь все скамеечки оккупировала. Зашли во двор, а там – штук десять пустых стоит. Только на каждой надпись «Осторожно окрашено». А на одной надписи не было. Мы седушки потрогали – не липнет, и присели. Потягивали пиво, наслаждались теплом, беседовали за стихи. Поделился я, что когда после сокращения три месяца не работал – повестушку накатал, рассказов несколько. И на книжку хватит. Он же про своё неизданное начал…

Словом, когда пивко закончилось, бабулька нашлась, что пустые бутылки собирает, она-то, наклонившись за ними, и сообщила загадочное: «Что, попались, ребятки?» Переглянулись мы озадаченно, и дошло, как холодной водой окатило. Сиденье-то мы пощупали, а спинку-то нет! И стали со спины зебрами в жирную синюю полоску. Думал, такое только в плохих комедиях случается. Костя же Аркадьев выразился от всей души:

– Вот те, мля, и поэзия, и проза!

Выглядел он обиженно и растерянно, я – не лучше. Сейчас Кости – годков семь-девять как нет, и вспоминая его, вижу глубоко разочарованные глазёнки, шевелящиеся от возмущения усишки, и представляю, как мы стояли друг напротив другу не в силах что-либо ещё произнести по поводу случившегося. И никогда не забуду, как в его глазах забрезжила искорка, в секунду она вспыхнула уверенным озорным огоньком:

– Женька! У меня керосин дома есть! Авиационный! Знаешь, как им хорошо оттирается! Только пузырька два с тебя. Портвечика. Ты же у нас – коммерсант!

До этого случая я слабо представлял себе, что такое керосин. И как он пахнет. Когда пьянющий ехал в троллейбусе домой от Аркадьева, все входящие говорили: «Фу! Краской воняет!», а кондукторша до-колупалась до паренька рядом со мной, мол, кепку сними, токсикоман, посмотрим, что там у тебя. Но пешком бы я не дошёл – далеко, потому сжался, будто нет меня, испытывая чувство вины и думая об Астафьеве. Куртка затем ещё пару месяцев выветривалась на балконе, а я поехал-таки в Красноярский край. Поскольку, попивая портвейн и оттирая краску со спины, мы внезапно решили, что сдружились как никогда и завели разговоры не за прозу с поэзией, а, как водится, за жизнь проклятущую: кто чем на хлеб зарабатывает, кто про что думает. И брякнул я Косте, что не хочу в Балахту за сыром. А он мне:

– О! Да ты мимо Овсянки поедешь! Там же Астафьев! Да я сам тебе пузырь поставлю, если ему мою книгу завезёшь!

Костя никогда не поставит мне пузырь, погиб несколько лет спустя в дорожной аварии, но когда я вёз его книгу Астафьеву, был ещё жив, бодр и многословен. Вскоре многие наши поэты-писателя узнали, что «Жэка едет мимо Астафьева». А на все сомнения, мол, не пустит к себе Виктор Петрович такого разгильдяя, иные отвечали: «Это Стреклинского-то и не пустит?! Да тот с самим Фёдоровым водку пил!».

Поэтому вёз я Виктору Петровичу целую стопку. С автографами. Из всех разговоров представлял я Астафьева неким небожителем. К нему в деревню и Ельцин приезжал, за советом вроде – как Россию обустроить. И с Носовом дружен. И актёры именитые у него бывают, мол. Виталий Соломин несколько дней на диване в кабинете почивал. И Никита Михалков кино там снимал. И писательские слёты Астафьев, как отец-объединитель, в Овсянке проводит. И церковь там построил. И библиотеку. Да и гений он, чего скрывать, русский писатель – от соприкосновения с которым сам станешь прославленным и успешным.

И понятно почему, подъезжая к Овсянке, я замандражировал. Заранее. Памятуя о мандраже на пороге дома в Марьевке, в гостях ещё у одного классика.

Случилось давно, в советские времена. Пописывал я в местную газету статейки и удостоился чудесной поездки в областной лагерь комсомольских активистов «Орлёнок», где соседом по комнате выпал мне меланхоличный Виталик. На встречах с журналистами областных газет, где нас учили писать о борьбе с алкоголем, поскольку мы на него дружно страной напали, Виталик задумчиво надувал щеки, не зная, куда деть сонные глаза. К выходным он внезапно ожил и предложил смотаться с ним недалече – в поселок Кедровский, откуда он родом. Та ещё была история!

А в конце сезона для практической работы распределили нас с Виталиком к одному журналисту по фамилии Кердаш. С ним мы должны были съездить в настоящую журналистскую командировку и под его патронажам описать свои впечатления. Приехали мы в посёлок со смешным названием Яя, где Кердаш моментально набрался, договорился с каким-то другом и потащил нас, не успевших ничего толком написать, на попутке в Марьевку. «Матушку повидать» – приговаривал в пути, пуская горючую слезу на щетину. Доставал из-под ног трёхлитровую банку браги, отхлёбывал из неё и передавал нам, на заднее сиденье. Мы с Виталиком девственников из себя не строили и тоже прикладывались, прыская в кулак, когда Кердаш внезапно бил кулаком по приборной панели, изображая Шукшина в «Калине красной», выкрикивая «Ведь это моя мать!».

Матушка у него и вправду была замечательная, постелила нам на огромной деревенской кровати с мягчайшей периной, в которую проваливаешься чуть ли не всем телом. По пути мы останавливались, водитель где-то раздобыл ещё браги, поэтому они с Кердашем засели надолго, не забывая и нас, практикантов, приобщать к напитку, с которым недалече как позавчера в «Орлёнке» все, включая Кердаша, активно боролись. Когда их разговоры начали петлять и тускнеть, Виталик предложил прогуляться по Марьевке. Пацаном он был фактически деревенским, сухопарым, длинноруким, вполне бесстрашным, и в его компании, особенно после Кедровского посёлка, мне в незнакомом месте, казалось, – ничего не грозило. Тем паче мы были изрядно навеселе, именно в том состоянии, когда море по колено, а приключений ещё охота.

Марьевка представляла собой набор частных домиков, с оградками, деревцами, лающими откуда-то собаками. Мы бродили кругами, но неизменно возвращались к асфальтированному шоссе, поскольку вышагивать по нему было удобнее.

– Где-то здесь Фёдоров живёт! – внезапно сообщил Виталик. – Нас к нему пионерами ещё привозили.

– А кто такой Фёдоров? – стало мне интересно.

– Поэт известный. Как Евтушенко. Только он наш, тутошний. В Москве живёт, а летом сюда отдыхать приезжает. В школе недавно про какой-то его «Дон Жуан» рассказывали. В общем – серьезная шишка. Вот бы тебе с ним познакомиться! Ты же тоже стихи пишешь.

Поскольку родная местная газета продолжала меня, дарование этакое, постоянно публиковать, надобности в Фёдорове я не видел. Если только…

– А здорово было бы у него интервью взять!? – навроде как спросил у Виталика.

– Точно! Нам же практическую работу сдавать! А с этим, – кивнул он неопределённо, – наставничком хрена с два чего напишешь.

И мы принялись искать дом Фёдорова. Вернее, Виталик искал, вспоминая. А я тупо плёлся за ним. Спросить было не у кого, стемнело, и вообще людей в Марьевке мало. В итоге – свернули куда-то по отдельной дорожке и вышли к забору, огораживающему участок с домишечкой вдали и кряжистой стайкой по курсу. Прошли в «усадьбу» чуть в горку, меня стразу насторожило, что над крыльцом горит красная лампочка сигнализации. Но Виталик уже нашарил звонок в резко подступающей темноте, но звук не раздался, и было непонятно, откроют нам или нет. Поэтому постучал. В тиши и сумерках звук вышел не то чтобы громким – неуместным каким-то, и стало не по себе, неловко и робко. Внезапно я пожалел, что мы сюда пришли. Ну что мы можем спросить у знаменитого поэта? О творческих планах? Я у него вообще ничего не читал. Свои стишки ему с порога прогундеть? Будто он стихов не слышал! Спросить, как он стал знаменитым? Так он и ответил! Если бы все знали, то уже бы…

Виталик повторил стук, предварительно спросив у меня: «Может, он в Москве?», очевидно также сомневаясь в совершаемом. Не мог же он полагать, что я действительно знаю, где находится человек, о котором и услышал-то впервые с полчаса назад. Поэтому я промолчал, борясь с желанием – убежать немедленно, а то вдруг и вправду откроют. Но и отступать было уже как-то некрасиво. Заявились, может – разбудили, и в кусты? Наконец, и Виталик обратил внимание на красную лампочку. Но расставаться с желаемым не хотел. Зачем-то постучал в дверь ногой и тут же отошёл к изгороди. И если бы сейчас дверь открылась – вот был бы номер! Словно это я долбил. Поэтому так же бочком ретировался, поглядывая всё же – а вдруг! Но лампочка безучастно взирала на нас красным глазом. Дверь так и не открылась. И от этого стало легче. Тем более и так было чем полюбоваться.

Этот Фёдоров был действительно знаменит, иначе не объяснишь, как ему удалось построить дом на берегу такой красоты! За изгородью взгляд ухался в овраг, по которому тихонечко журчала вода среди какой-то растительности, что уже скрывал полумрак, но открывшееся пространство подсвечивалось отражаемыми блесками с небес, словно крохотными плывущими фонариками. Звёзды высыпали так рясно, так огромно, что я уловил очертания созвездий, как их рисуют в книжках. Месяц светил нам в спину, и яркие точки протягивали друг другу свет, словно паучок плёл меж ними невесомую паутинку. До этого я, конечно, видел и звёздное небо, и смотрел на землю с возвышенности, но то было как-то привычно, на своей географической территории. И стало вдруг понятно, почему Фёдоров стал известным поэтом. Родившись в сочетании двух просторов: земного и звездного – по-другому и быть не могло. И мне показалось, что получил ответ на вопросы не взятого нами интервью. Отчего-то сразу сделалось грустно – рождённому в зажатом сопками городишке, без возможности сызмальства охватывать взглядом просторы, стать ли мне настоящим поэтом? И вообще – кем я собираюсь стать? Неужели – областным-местным журналистом? Зачем? Чтобы пить с сопляками брагу, как Кердаш?

Мысли настолько тоскливо-возвышенные облепили, словно комары, что по дороге к домику, где предстояло ночевать, мы с Виталиком молчали. Возможно, и он думал о чём-то своём. О дяде Саше, к примеру. Стать ли Витале таким – как его дядя? Отчего-то я сомневался. Слишком легкомысленно, по-моему, он относился к своему родственнику: что есть он, что нет. Вот зачем нам тогда, в Кедровском, надо было непременно идти на рыбалку, когда, в кои веки, дядя Саша приехал? Но рыбалка для Виталика – святое. Именно удочки не хватало ему в Орлёнке, поэтому в первые же выходные он сблатовал меня на поездку домой, обещая показать места, где лещи ну во-о-от такие! Так ни одного и не поймали: плотва да окуньки. Проторчали весь день на жаре вместо того, чтобы слушать интересные истории от столичного гостя. Позже, когда Абдулов по телевизору рассказывал какие-либо актёрские байки, мне было интересно – рассказывал ли он их тогда, в Кедровском, пока мы с его племянником жарились на гальке на бережку?

Посёлок удивил меня невообразимым многолюдьем, причём Виталик удивился не меньше. Образованный вокруг шахт Кедровский в день нашего приезда всем своим населением сместился к окраине, где величественно и безобразно восседали навалы разрытой земли, чёрной от угольной пыли. Дом Виталика как раз стоял на окраине, проходя мимо толпы, мы с удивлением отмечали высоченные прожектора, сгрудившиеся маленькие агрегаты, похожие на краны, поднимающие площадки с кинокамерами. Я и кинокамеры-то впервые видел, поэтому, разинув рот, долго пытался разгадать предназначение того или иного оборудования. Отвлёк нас некий шкет, солидно поручкавшийся с Виталиком и ответивший на непроизнесенный нами вопрос:

– Кино снимают. Как дракона убивать будут. Натурально пришьют. Там какой-то мужик лысый так и сказал: «Натура – что надо» Аполитоксичная – вроде как – сказал. Или – аполитичная, я не въехал.

Виталик нас познакомил, но узнав, что шкет сегодня на рыбалку не собирается, потерял к нему интерес и повёл меня домой, приговаривая: «Дядька навёл, наверное. Приехал, кажись. Лет пять его не видел». В доме было не менее многолюдно – собралась вся родня с соседями. Несмотря на пресловутый «сухой закон», стол ломился от браги и самогона, а перед гостем, вяло восседавшим чуть с краю от главы стола, высилась узенькая бутылка коньяка. Стол – не так сказано. По-деревенски сдвинутые столы с рядами жаренного и салатов, вдоль которых на широких досках, возложенных на табуреты и прикрытых половиками, разместились гости, пришедшие отметить приезд Виталиного родственника. Со словами «Как хорошо, что и ты приехал!» к нам подскочила женщина – мама моего товарища, и чмокнула его в лоб, не обратив на меня никакого внимания.

Застолье, собственно, ничем не отличалось от нашего, когда кто-либо из далёкой родни вдруг наведывался в гости, а Виталик, отметим, ни словом, ни намеком не дал мне понять, чей он племенник. Ну, дядька и дядька. Ну, приехал и приехал. Так он к этому относился. Поэтому когда подвёл к рыжебородому мужику, которого я не узнал, видимо, из-за этой огромной бороды и стал знакомить, я втиснул свою ладонь скоромно и вяло, совершенно не представляя себе, с кем меня знакомят. Рыжебородый же, быстро и крепко сжав мою ладошку, тут же повернулся к восседавшему во главе стола горбоносому мужику, похожему на пианиста Оганезова из телека, и сообщил, указывая на Виталика:

– Марк, смотри – как мой племяш вырос!

Подошла какая-то женщина и отвела меня к другому краю стола к тарелкам с рыбой и толчёной картошкой. Браги взрослые нам не наливали, самогон – тоже. Поэтому, наевшись, Виталя потащил меня в стайку, где мы отлили себе из фляги в кастрюлю – другой посуды он не нашёл, подхватили удочки и побрели к реке таким макаром: он нёс удочки на плече и лопату, а я – двумя руками – прижимал к пузу заветную кастрюлю с бражкой. Выпили её часа за два, разомлевшие, неохотно следили за поплавками. Товарищ мой, ворча про непоклёв, время от времени отходил копать червей, матерясь, если попадали жирные, а не худенькие. И так и не обмолвился про родственника, а мне связать в голове рыжебородого с кинокамерами у карьера – тяма не хватило.

Всё в голове сложилось позже, на следующее утро, когда гости уже уехали, провожаемые роднёй. Проспав до обеда и не найдя в доме никого, мы молчком принялись выбирать с неразобранного с вечера стола самые вкусное: маринованные грибочки, подтаявший холодец, жареную рыбку. Нашли и самогон на донышке бутылки, хватило по полстопки. Попробовали. Нашли ещё. Это потом я понял, что Виталик раньше крепкого не пивал. Поскольку, ранее молчаливый до угрюмости, внезапно разговорился, и я нечаянно узнал, с кем он целовался, и кого собирается «притянуть». Информация была абсолютно бесполезной, поскольку названные девчоночьи имена внешне никаких ассоциаций у меня не вызывали. Я и в «Орленке» ещё не со всеми познакомился, а в Кедровском был впервые в жизни. Та же мысль посетила и Виталика, поэтому он решил устранить этот пробел в моём мироощущение методом показывания семейного альбома, где время от времени мелькали его одноклассницы.

– Стоп! – внезапно мелькнувшая фотография вызвала оторопь. Я вернул страницу, где невинно уставился на меня актёр из намельтешившей в телеке сказки – Это же… Абдулов?

Несколько секунд у меня было, чтобы сомневаться, поскольку – была такая мода – люди вклеивали в альбомы фотки с известными киноактёрами.

– Ну, – кивнул Виталик – Мамкин брат. Мы же вчера же с ним… пили, – последнее слово не соответствовало истине, однако я не стал спорить, листая альбом к началу, где Абдулов был всё моложе и моложе, и из моего ровесника постепенно превращался в глазастого малыша на плохих, потрескавшихся снимках.

Я смотрел альбом и сожалел, что поплёлся вчера на рыбалку, а не послушал, о чём рассказывает артист. С другой стороны, что я хотел? Что позовёт сниматься в кино? Или расскажет, как стал знаменитым? Тем не менее, хотелось почему-то наблюдать знаменитость воочию и сравнивать потом с изображением в телевизоре. И я эту возможность упустил. Из-за странного Виталика, не понимающего, что есть люди, владеющие если и не секретом, то опытом. Которые могли бы подсказать – как быть в этой жизни: что в ней, действительно важно, а чему не стоит предавать значения.

Вот и с Фёдоровым не удалось пообщаться. Размышляя о том, что так и не понял, не разобрался, для чего живу, и не встретил ещё человека, мне это объяснившего, я уснул, почти целиком провалившись в перину в доме матери пьяного наставника. Кердаш наутро спросил, где мы вчера шарились, и я искренне посетовал, что хотели, мол, взять у Фёдорова интервью, да не вышло – никто не открыл. Постепенно объяснение превращалось в заикание, я уже сам не соображал, что мямлю, поскольку глаза Кердаша до ужаса расширялись, словно он признал во мне полного дауна или – в лучшем случае – инопланетянина.

– Ты чего, сынок? – внезапно просипел он. – Фёдоров года два как умер.

Но, опохмелившись, на обратной дороге журналист завёлся, видимо, от нашего идиотизма.

– И чего попёрлись? На что рассчитывали? Думаете, дал бы вам интервью? – повернувшись, Кердаш выстроил мне – поскольку был к нему ближе – из пальцев кукиш. Против всех известных физиологических законов неестественно длинный большой палец с черным ободком под ногтём активно шевелился, что навевало мысли о кобрах и о журналистике, к которой мой интерес резко пропадал. – Даже мне не дал, – наставник обиженно спрятал фигу и почему-то обратился к водителю. – По заданию газеты, через райком, представляешь? А едва порог переступил, он мне – «Тебе, парень, заняться, что ли, нечем? Садись лучше за стол». И жене: «Неси бутылку! Нашлось с кем выпить!».

– Так вы с ним бухали? – внезапно журналист проснулся в Виталике.

– А то! Вместо интервью. Ему-то что – пару бутылок? Огромный мужик был, в рубахе русской за деревянным столом. А я – еле уполз. Выговор получил. Строгий. Но это – фигня. Страшно мне с ним было – вот ведь как. Словно в клетке со львом побывал… А вас, молокососов, он бы одним взглядом опустил…

Внезапно я понял, что нужно сделать. Как выполнить задание и получать благословение наставника.

– Получается: вы с Федоровым встречались, так?

Кердаш задумался:

– Вроде как бы оно и так, но ведь и парой фраз не обменялись. Молчком пили. С полчаса где-то. Он только подливал. Из закуски – капуста квашеная…

– Выходит – встречались с ныне умершим классиком? – утвердительно и азартно, памятуя гибкую фигу, гнул я свою линию.

Виталик – недаром пару недель в унисон дышали – тут же подхватил:

– Так мы у вас интервью про Фёдорова и возьмём! Вот и материал – по заданию!

Кердаш не отвечал долго, минут двадцать, пока не показался какой-то посёлок. Подъехали к магазину. Через часочек на опушке у обочины, подгребая с расстеленной на траве газеты кружочки колбасы, отламывая плавленый сырок, чтобы сгладить горько-приторный вкус портвейна, мы брали у Кердаша «интервью». К окончанию второй бутылки получалось, что Фёдоров с ящиком водки чуть ли не ждал его у крыльца райкома. Однако через несколько дней, редактируя нашу писанину в «Орлёнке», наставник заискивающе предложил:

– А давайте – это вы будете? Типа это вы пришли, он вас усадил и молчком наливал?

– Так он же умер?! – удивился я.

– Какая разница? – в свою очередь удивился Кердаш. – Думаете, это кто-то напечатает? А деталей я вам нарисую: про рубаху, про мебель, про жену…

Материал за нашими с Виталиком подписями опубликовали в областной комсомольской газете в числе лучших работ одарённых воспитанников «Орлёнка». Читая его – уже в родном городке – пунцовый от стыда, я пытался представить себе: какие же тогда – худшие…

А через пару лет, переступив порог областной литстудии студентом – и думать забывшем о том материале, услышал первую реакцию на мою фамилию: «А не тот ли Стреклинский, что написал, как с Фёдоровым выпивал?». Какое-то время я пытался оправдываться, но потом просто привык к байке, благо она почему-то приносила неплохие дивиденды в плане публикаций. Мои стишки брали охотней, чем у ровесников, хотя, на мой взгляд, мной написанное – явно смотрелось проигрышней. Постепенно со мной выпили все местные «классики», и к тридцати годам вышла книжка.

А теперь я вёз её Астафьеву. Как и книгу Аркадьева. Как и стопу «нетленок» этих классиков, с которыми за годы, бутылка за бутылкой, как-то, притёршись, сдружился. И вспоминал Кердыша, это его «словно со львом в клетке побывал». Я был уверен, что такой «литературный монстр», как Фёдоров, коего ныне я начитался предостаточно, увидел мужичка насквозь и дал ему то, что полагалось. И мне вскоре предстояла подобная встреча – где буду просвечен взглядом-рентгеном. И ныне здравствующий классик сразу поймёт, что имеет дело с шарлатаном, публиковавшимся благодаря совместным возлияниям. Именно так я думал в тот, неудачный для меня, год о своей «литературной карьере». И, что самое странное, меня – правда не пугала. Важно было другое.

Жизнь волокла из школы в институт. Вначале собирался стать медиком, но бывший однокашник Влад соблазнил к себе, на журналистику. По окончанию, в начале 90-х, жутко не везло. В какую бы газету ни устроился, она либо закрывалась, либо не платила. Ради банального выживания я сменил кучу работ – от охранника автостоянки докатился ныне до торгового представителя, мотающегося по колдобинам за йогуртами. Причем сам Влад пошёл по стопам родителей – в зоотехники, торговал шапками оптом и жил припеваючи. Похоже, он был доволен жизнью. Я – нет. Хотя, казалось бы, отбил у него невесту, женился на ней, по уши влюблённый. Родили пару ребятишек. Но всё время казалось – я не там, где должен быть. Всё, что есть – не моё, фальшивое, как та статья Кердыша о Фёдорове. А самое поганое, никто мне не мог сказать – где оно, то место, куда мне надо. Мама, помогая во время учёбы чем могла, по поводу работ моих – только критиковала. «Братья во литературе» радовались моему финансовому взносу «в общее дело» за столом, сами маясь в безденежье и неопределённости. Правительство из телевизора несло какую-то чушь, меняя премьеров как грязные носки. Жена уныло отбывала за гроши часы на кафедре. Появлявшиеся и быстро отлеплявшиеся «друзья» уговаривали то торговать наркотиками, то вложить деньги в МММ. Порой казалось, что встретил человека, которому можно верить, которому можно внимать, пока не понял – никто и сам понятия не имеет, почему именно его выбрала Фортуна. Тот же Влад, за которым я плёлся по жизни с пятого класса и приводил всем в пример, однажды заявился с расспросами «за жизнь», а минут через десять попросил ему подыскать, кого бы чпокнуть из моих знакомых женщин. Сутенёра, как и наркоторговца, не говоря уж о серьезном поэте – из меня не вышло. И мне до жути, до мандража хотелось, чтобы Виктор Петрович, раз умеет видеть насквозь, прочёл бы всё это и словом бы, полусловом бы, намёком хоть – указал направление.

Это было уже какой-то идеей фикс, началом шизофрении, поскольку в соотношении – возможность этой встречи сводилась процентам к десяти. Вопервых, Астафьев и понятия не имел, что к нему едет какой-то неудачник, а во-вторых, я не имел представления, где он живёт. Адрес был один, что дал Костя Аркадьев – деревня Овсянка. И что я поеду мимо неё. Но где эта деревня, где дом Виктора Петровича, и дома ли он, поскольку живёт, в основном, где-то в Академгородке – словно занавес перед театральным действом, на которое не досталось программки…

Десять лет спустя по поручению солидного северостоличного издательства я приехал в Академгородок к Марье Семёновне, чтобы передать ей гонорар и подписать договор на издание «Царь-рыбы» двухтомником. За пару лет до этого я впервые был допущен в их с Виктором Петровичем квартиру, разговор с вдовой писателя происходил в коридоре, при следующей встрече она провела меня в свой кабинет, в следующий раз – в кабинет ушедшего от нас классика. А в тот раз мы сидели на кухне, меня угощали кем-то подаренным «Хеннесси», выдали пригласительный на 90-летие, которое вот-вот должно было состояться. Мария Семёновна подписывала договор левой рукой, поскольку правая не отошла после болезни. При каждой нашей встрече я узнавал какие-то бытовые детали из жизни Астафьева, ошалевший от количества известных имён, побывавших на этой кухоньке до меня. А тут как-то ненароком старушка поинтересовалась: «Женя, а вы-то Виктора Петровича знали?»

– Один раз встречались. Недолго. Я проездом был, – выдавил неохотно, не представляя, как ей передать наш диалог, поскольку – и её краем касался…

Повороты, крутые повороты. Дорога – петля. Саня притормозил у какой-то невзрачной лесенки в горку. «Тут у них – смотровая площадка. Давай поднимемся? Оттуда – сказали – Овсянку видно». Позже – уже облагороженную, с брусчаткой и рыбьим монументом – я посетил эту смотровую площадку бессчётное количество раз, но тогда, на излёте века, неухоженной, она мне ощущалась дороже. Если говорить – потрясён видом – этого будет мало. Широченный Енисей небрежно толкал плечом громады скал, катая на загривке маленькие судёнышки. От высоты кружилась голова и хотелось летать. Планировать на крохотные крыши домишек лежащей на ладони Овсянки. Намного позже я узнал, что Виктор Петрович любил выходить на берег Енисея и наслаждаться природным простором. Но ещё тогда почувствовал некую правильность в том, что он живёт именно здесь. Как Фёдоров приезжал на родные земли наслаждаться их ширью, так и Астафьев мог родиться и встретить мудрую старость именно здесь, где между водой и небом – неприступный забор молодых, вечнозелёных скал, покрытых тайгой. В подобном величии, казалось, не могло происходить ничего мелкого, подлого, суетного… Но первый встреченный в Овсянке мужичонка на вопрос «Как найти дом Астафьева?» внаглую залез в кабину, разя перегаром, бормоча, что он нам покажет дорогу, поскольку – двоюродный брат. А когда Санька посетовал, что наш грузовик не проедет по узенькой асфальтовой дорожке – что оказалась направлением, мужичок высыпал с мешок отборных матов, и, соскакивая на землю, поклялся, что скажет Вите, чтоб он нас не пускал. После чего припустил вдоль домишек к кирпичному особняку. Зачем ему непременно было – доехать, если там – и сотни шагов не будет?

Санька проворчал, что надо найти, где разворачиваться. Словом, за мужиком в распахнутой рубахе – со стопкой книг пришлось идти одному. Рассматривая кирпичный новодел, подумал про себя: «Ничего себе – классики живут!». Однако домишко на Щетинкина выглянул из-за барского здания углом с окошком – словно подмигивая: «Здесь я!». В детстве я частенько бывал под Волгоградом, в селе Моисеево, где всё мне казалось странным. Мы посещали кладбище, где похоронены матушкины родственники. Могилы – без оград, с деревянными крестами. А живые, наоборот, хоронились за высоченными заборами, страшнее которых были только безразмерные чёрные ворота, в которые Санькин грузовик точно бы проехал. Поэтому забор и зелёные ворота с калиткой, преграждающие вход, не показались мне чем-то особенным. Мужичок проскользнул в калитку палисадника и принялся долбить в окно с криками «Витя! Витя! Дай десятку!», совершенно не обращая внимания на моё присутствие и, вероятно, забыв о своём обещании на меня «настучать». Затем он перебежал к другому окну, продолжая стучать и выкрикивать, не меняя экспрессивности.

В подобной ситуации нажимать на звонок над калиткой или каким-то образом пытаться проникнуть во двор с моей стороны показалось чем-то неуместным. Не знаю, как бы поступил в подобной ситуации Виталик из юности, но я просто стоял поодаль, ожидая, чем всё это закончится. Виталику было бы проще – он племянник известного артиста. Я же – выпустил одну книжечку хреновых стихов.

И когда показалось, что, собственно, нечего ждать – пора возвращаться к грузовику, поскольку никто «двоюродному брату» не открывал и, в соответствии с логикой, никого не было дома, калитка внезапно распахнулась, и прежде чем из неё выставились костыль и нога, раздался такой сочный и дребезжащий с хрипотцой мат, что «двоюродный» как-то сник, уменьшился в размере. Вполне разумным существом он подскочил к вышагнувшему из калитки старику в замызганной фуфайке и белой, пенсионерской, кепчонке. Как я понял, всё у него получилось, приняв денежку, спешно ретировался, мимоходом кивнув на меня: «До тебя, Витя, приехали». Перебирая ватными ногами, я засеменил навстречу дедуле, с ощущением полного обмана. Разве мог этот хромой, чуть сгорбившийся старик в фуфайке – несмотря на лето, быть всемирно известным писателем?

В моём голопузом детстве – наш сосед, отсидевший в общей сложности лет 40 до и после войны, в затёртом костюмчике и точно такой же кепочке более походил на писателя, поскольку каждому благообразно кланялся всей головой, здороваясь.

– Ты откуда? – тоном, которым материл родственника, спросил Астафьев. Услышав ответ, спросил спешно: «Витька Баянов жив?».

– Он главный редактор у нас… – замямлил. – Дней пять назад его видел.

– Проходи, – Астафьев развернулся, прихрамывая, исчез за воротами.

Он вообще двигался как-то однобоко, скособочено. Это потом я узнал, что у него не видел один глаз, и сухая рука. А тогда его перемещения по двору мне показались странными и неловкими. Невежливыми даже, потому как, знакомясь, он не подал руки. Выложив на стол, уютно примостившийся между деревьями, подарки со словами «Это вам наши передали», хотел добавить, что там и моя книга есть, но почему-то промолчал.

Прохладно, если не сказать – небрежно, Виктор Петрович, продолжая опираться на костыль, что при его массивной фигуре более напоминал трость, переложил пару-тройку книг, не заглядывая внутрь, где ему исписали пожелания и выражали любовь, и уставился на меня, чуть шевеля губами, словно вспоминая. Видимо – вот он! – ожидаемый рентген, шаманство и мудрость. Внутренне я изготовился, что сейчас меня далеко пошлют или, в лучшем случае, попросят передать привет Баянову. Если на то пошло, я ранее не только не знал, где живёт Астафьев, но и слабо представлял его внешне. Старик передо мной походил на свои фотографии в книгах только паутиной морщин и, словно плохо оттёсанным, гранитным подбородком. «Одним взглядом опустит» – вспомнился Кердаш, и, понимая, что терять более нечего, вперился классику в глаза, где, на удивление, обнаружил абсолютное молодое озорство, слегка подёрнутое лукавинкой.

– Как, ты сказал, тебя зовут? – выдал Астафьев. Следующей фразой, судя по этим глазам, могло быть: «Ну и бабское у тебя имечко!».

– Стреклинский. Женя, – почему-то захотелось ему рассказать, что это не моя настоящая фамилия. Та, настоящая, ещё могла бы произвести впечатление…

– Знаешь, Женя, у меня нога болит, – сквозь зубы, словно извиняясь, выдал классик. – А выпить хочется, пока бабка не видит. Ты бы не мог мне в погреб за помидорами слазить? А то – закусить нечем. Я бы сам, но вот – нога… – и постучал костылем по лавочке.

Райцентровский паренек, я прекрасно представлял себе погреба. И у нас в доме был, и в гараже, и у родственников, поэтому не увидел в просьбе ничего странного.

– Конечно, Виктор Петрович. А где он у вас?

– Пойдём, пойдём, – засуетился Астафьев, и при всей своей однобокости в движениях на удивление шустренько припустил за дом, где оказалось крыльцо.

Миновали тесные сенцы, прямо как у моей бабушки, оказались в доме.

– Вот так тут и живу! – обвёл костылем Астафьев. – Холостякую, можно сказать. Да не разувайся ты! Я уже натоптал.

Краем глаза я ухватил часть комнаты слева, где недавно хозяин принимал Ельцина, а несколько лет спустя – Мария Семёновна примет Путина. Но это будет уже не та комната с половиком, это уже будет – музей. Погреб у Астафьевых оказался неглубоким и тесным, у бабушки моей – и то в два раза шире. Притом – или не было, или Виктор Петрович не побеспокоился про свет – почти тёмным.

– Да с краю где-то были! – возвышаясь надо мной, утекая к потолку, Астафьев указывал костылем.

Чиркая зажигалкой, пригнувшись, я не мог найти банку с помидорами.

– Виктор Петрович – тут только ассорти! С огурцами!

– Ну и давай их! Сойдут. Замариновались.

Уже потихоньку соображая, что имею дело с вполне земным и старым человеком, самостоятельно, без указаний, подхватил открывашку и сдёрнул крышку с трёхлитровой банки. Виктор Петрович уже стоял с ложкой наготове и неожиданно ловко, едва я отступил, принялся вылавливать в тарелку огурцы с помидорами, к которым аппетитно налипали укроп и колечки лука. Дальше – намечался вполне закономерный сценарий. Вот уже и бутылка была вытянута из холодильника. Интересно будет встретить через столько лет Кердыша и сообщить непринуждённо: «Вот ты с Фёдоровым, а я с Астафьевым выпил». Я уже окидывал взглядом кухоньку в поисках рюмок, пока старик приговаривал: «Ох, и спасибо тебе, парень. Помог. Ты так всем помогай, ладно? Прямо как Бог послал…». С полной тарелкой и бутылкой вернулись к столу во дворе. Семенившая впереди спина в фуфайке вдруг как-то замерла, и когда тарелка из моих рук притулилась рядом с книжной стопкой, Виктор Петрович повернулся и как-то неожиданно строго поинтересовался:

– А ты куда едешь-то?

– В Балахту, я в командировке.

– Ну езжай, Женя. Не задерживайся уж. А обратно когда?

– Послезавтра – думаю.

– Вот послезавтра и заезжай. Я как раз твоим – подарочек приготовлю.

Как до утки дошло – ехать мне дальше с Саней трезвым. И почему-то обрадовало. Всё лучше, чем воспоминания Кердыша. Виктор Петрович скучать бы, конечно, не дал, уже ощущалось, что он мог и хотел рассказать кучу всякого забавного и интересного, в усмерть – заговорить, но я всё равно буду лишним за этим столом под кронами, где более желанная компания: водка, закуска и книги. Моментально расползлось чувство обоюдной неловкости, из которой я выпрыгнул через калитку со словами:

– Конечно же – заеду!

Через два дня мы возвращались, но Виктора Петровича дома не оказалось. Какая-то бабуля из соседей сообщила, что он прихворнул и в город уехал.

А тогда, нырнув в кабину, на вопрос Сани: «И чего он тебе сказал?», ответил: «Да ничего особенного». Впереди маячило более ста километров до Балахты, переправа на пароме через Енисей, длинная дорога назад, во время которой я думал, перебирал нашу крохотную встречку, внезапно осознав – он мне сказал если и не всё, то самое главное.

 

Родина

Года три назад сгорел дом, где я родился. Продали мы его в середине 80-х. Неоднократно перепродавался, уходя из рук одних пьющих людей к другим, более пьющим. В итоге – сгорел. Ещё год назад с асфальтированной трассы улицы Новая можно было заметить его обугленный, без крыши, остов. А этим летом, специально заехав, обнаружил ровнёхонький пустырь. Из былых пяти красавцев кедрача на участке – остался один. Из трёх берёз – ни одной. Ни сарая, ни гаража, ни ели, не углярки. Заросший пустырь.

Соседние дома – стоят целёхонькие. Конечно, преобразились как-то, изменились. И не скажу, что обветшали. Дом Захаровых напротив нашего – даже какой-то модернизированный, с пластиковыми окнами, с параболической антенной. Всё за тем же высоченным забором. Только без Захаровых.

Дядя Дима – как я сейчас прикидываю, и пятидесяти не было – был первым увиденным мной покойником. Высоченный, плечистый. Причина – сказали – на работе надорвался. Крановщиком работал. Поэтому я сразу же решил, что в крановщики не пойду. Это был единственный раз, когда пустили внутрь дома Захаровых – мама привела проститься с дядей Димой. Тот был другом моего отца, которого не стало ещё до того, как я начал осознавать окружающий мир, и тетя Нина Захарова отчего-то всю жизнь мою мать к дяде Диме ревновала. А меня особо не любила – считая побочным сыном своего мужа. Единственным основанием для этого являлось то, что тётю Нину боялись все: и дети, и взрослые. Потому что она была – алкашка. Этот «прозвище» до сих воспринимаю как признак полной неадекватности. Эта маленькая, субтильная женщина в косынке могла пнуть, обматерить любого, кто встретился по дороге. Запустить камнем. И в окно. Приволочь и перекинуть через забор где-либо найденную дохлую собаку.

Жили мы по улице Горной. Более широкой, чем ещё пара улочек от нас до холма, на котором располагалось городское кладбище. Причём улица была ровнёхонькой, без бугорков. Лишь с мостиком через ничтожную речушечку под названием Маральник. Возможно, улицу назвали так потому, что ранее была ближе всех к тому холму, на который попасть хочется в самую последнюю очередь. В середине 70-х автомобиль ещё был особой роскошью. «Городских» хоронили, подвозя гроб на бортовых машинах либо на пассажирских ПАЗиках, куда он входил впритык.

Местные же уносили своих покойников – по шесть мужиков, подставив плечо. И покойники плыли в своих красных лодочках, свысока, над заборами прощаясь с нами, жителями пригорода. Как красноярцы, иронично, с чёрным юморком намекая на свой почтенный возраст и серьёзные заболевания, поговаривают: «На Бадалык пора», так и мои земляки на вопрос о самочувствии отмахивались: «Скоро по Горной пронесут». И их несли.

Тетя Нина Захарова сгорела от водки в конце восьмидесятых. Их с Дмитрием дети, две дочки, давно выросли и разъехались, кто куда.

Рядом с ними, перед мостком, жила супружеская пара. Жилистый невысокий дед Иван и его баба Дуся. Именно её перепалки с тетей Ниной были наиболее слышны окрест. Дело в том, что баба Дуся не могла при появлении тёти Нины быстро скрыться за оградой. Огромное, рыхлое, беспомощное после инсульта тело, на котором метрономно качалась головка в неизменном – белом в горошек – платке, уносилось и приносилось на скамейку подле забора мужем, безумно её любившим. Кроме Дуси, Иван не воспринимал никого. И нас, детей, в ограду и в дом не пускал. Дуся же, загодя прихватив конфет и пряников, нас, шатавшихся по Горной без дела соплюх, привечала, зазывала и угощала. Но мы, похватав вкусности, норовили сразу же убежать. Поскольку её трясущаяся голова была неприятной. Но более всего боялись хмурого, исподлобья взгляда деда Ивана. За всё время я только дважды услышал, как он, кратко выстраивая в предложения слова, разговаривает.

Слева от нас, через мосток, в крохотном, но добротно построенном домишке соседствовала молодая вежливая Зинаида. С искусственным глазом. Зелёным, в отличие от природного голубого. Её взгляд был настолько странным, что, несмотря на приветливый голосок, мы боялись её пуще деда Ивана. Считали ведьмой из мультика. Глаз же Зина потеряла при соприкосновении с пряжкой мужниного ремня; между отсидками этот вихрастый красавец с утерянным в моей памяти именем обожал супругу ревновать и лупцевал по-зоновски: ремнём со свинцом в пряжке.

Находясь на перекрёстке, наш дом другим забором соседствовал только с мелкоогородистым участком другого деда Вани. Их так и различали: один – дед Иван, другой – дед Ваня. Забор у деда Вани был из простого штакетника, с большими зазорами, словно показывал, что скрывать хозяину нечего. Но огромный, прочный кирпичный дом рассказывал, что есть! Дядя Ваня постоянно стоял спиной к крыльцу, облокотившись о калитку, покуривал «Беломор» и каждому проходящему глубоко кланялся головой, снимая пенсионерскую фетровою кепчонку. Затем я неоднократно наблюдал такой поклон-приветствие. В зонах.

На самом деле дядя Ваня убил одну тысячу четырнадцать человек. В пятьдесят первом году. Попав в плен, партизанил. Пускал под откос немецкие поезда. И скольких убил тогда – кто считал? Репрессированный как шпион, в итоге не выдержал уркаганские порядки. С группой товарищей наворовали взрывчатки, под руководством деда Вани однажды ночью обложили барак. В современном кинематографе эта история, вышедшая, видимо, из архивов, репродуцируется из фильма в фильм, если сюжет «лагерный». Но даже киношники не могут себе вообразить истину. Тогда, в 51-м, тысяча четырнадцать зэка не дождались бериевской амнистии. А дядя Ваня дождался. Поскольку пошёл уже не по политической, а по уголовной статье. При том: если не ответишь ему поклоном на приветствие, обязательно приходил в дом и выговаривал матери, что воспитывает хама и невежливого человека. Наверное, у него было на то право – сам ошибся. Его сын сидел. Вышел в начале девяностых. На радостях дед Ваня выпил и тихо отошёл в иной мир. Сынок устроил неделю разгульных поминок. После чего его нашли на крыльце кирпичного дома с отрубленной головой. Говорили, что при «посадке» сдал своих подельников. Кто-то из них также вышел. И отомстил.

Напротив этого кирпичного дома до сих пор стоит дом Кунгурцевых. С резными завихлюшками над окнами, всегда выкрашенными зелёным. И калитка у них была зелёной. Забор – высокий, сплошь. А макушки досок – зелёным. За забором нервная, невидимая, только слышимая собачонка. Их сын Серёга дружил с моим старшим братом и частенько таскал меня на плечах, играл на гитаре, курил «Беломор», щёгольски, по-битловски потряхивая гривой смоляных волос. Чуть позже я разыскал его, с седыми висками, с пегой шевелюрой, в Новокузнецке, где он работал охранником в местной тюрьме. Домашний адрес мне дали его родители: Дуня и Тимофей. Я хотел сделать о нём материал к прекрасной дате – выводу советских войск из Афганистана, поскольку Серёга Кунгурцев оказался в самой первой сотне подле Кабула в 1979-м. Материал предназначался для «Комсомольской правды», но она его не взяла. Не взяли и в местную газету. Черновиков не осталось. Но я помню то – самое первое в моей жизни – интервью. И фамилии первых погибших.

Рядом с ним, напротив нас, через перекрёсток, жил дядя Толя, который разговаривал исключительно матом и исключительно со своей кобылой. С автомобильным транспортом, напомню, ещё было напряженно, и дядя Толя работал, если сказать по-современному, чтобы было понятно, экспедитором. Запрягал с утра лошадь в телегу и ехал в город, где развозил молочную продукцию по магазинам. В треугольных пакетах и стеклянных бутылках. Летом мы вставали пораньше, чтобы застать этот момент, и как только дядя Толя со своим «Но-о, бляха!» выезжал за ворота, подбегали к телеге с выкриками «Покатай, дядя Толя!». На его молчаливое согласие – на ходу запрыгивали на жёсткую телегу и, болтая ногами, ехали… минут пять. До асфальтированной улицы Новая. И мы, и дядя Толя знали, что нам можно «только до дороги». Притормаживая: «Т-тпр-ру, бляха», дядя Толя дожидался, когда мы все спрыгнем, и катил за молоком.

Мы бежали по колдобинам, по грязи, по траве назад, в свои улочки, домики, притулившиеся под кладбищем, и кричали во всё горло это «бляха», чувствуя себя повзрослевшими, русскими и вполне – советскими. Не представляя, что где-то может быть другой мир, другое детство. Нам нашего было вполне достаточно.

 

Высоцкий

И дома – благоприятствовало: мать в ночную смену, отчим вернётся с работы к двенадцати. Не спалось, вертелся. Из шпионских детективов серии «Подвиг» постоянно крутилось – «продумал всё, до мелочей». За полночь – ясно сложилось: последний автобус от дачного посёлка уходит в десять. Около десяти же Нефёдовы обычно уезжают домой на авто. Половина улицы пустеет. «Подвиг» продолжал обещать – «всё будет сделано чётко и быстро». И никто не услышит. И не узнает.

Форточка осталось на ночь открытой, свежело, и я зябко кутался в одеяло, ещё раз прокручивая в голове процедуру предстоящего преступления. Вероятно именно так – «преступление» – охарактеризуют, если поймают. Но мне тогда предстоящее казалось естественным, как сама справедливость. Поэтому не мешало бы уже и поспать, поскольку завтра встать надо пораньше, чтобы застать Еноху дома. Потом предки угонят его по дачным делам, или сам свистанёт куда – Андрюха Енохин такой: во время летних каникул поймать можно, пока не проснулся.

Жалко, что свой велосипед – как назло! – «приказал долго жить» после недавней поездки к сестре за город. Вначале «восьмёрку» засадил, затем – цепь разболталась… Значит, завтра предстоит договориться с Енохой по поводу велосипеда и зайти к нему около девяти вечера. На велике до дачи – минут сорок. Туда-сюда: ещё 20 минут. Всё сходится. К десяти приеду на дачу. Если кто спросит: чего на ночь глядя, то скажу, что мать попросила посмотреть – высохли ли полы, которые мы покрасили пару дней назад. Тогда, накануне, всё и произошло.

…Дача была маленькой, новой и уютной. Не зря предки раскошелились. Я сразу же принялся за оформление – предназначенной для меня – комнаты на втором этаже. Крохотная – кровать и проход на балкон, но – своя! Стены внутри оббили листами крагиса, обоев не хватило, но, имея планы, я предложил маме не тратиться. Наклеил на них огромные разноцветные афиши любимых кинофильмов и портреты известных актёров. Афиши нам с Енохой задарил какой-то подвыпивший мужик из мастерской у кинотеатра, куда мы, увидев открытую дверь, не преминули залезть. Мне всегда было интересно, откуда они берутся у входа в кинотеатр, и именно об этом спросил у оказавшегося в мастерской мужика. Матерясь и бурча про «ворохи», он выдал нам кипу, которую с Енохой мы чуть ли не до драки затем делили. Со стороны мужика это было весьма умным, поскольку, если бы его в мастерской не было, мы бы их просто стырили. Зачем, собственно, и лезли – чего-либо стырить. Природная наглость помогла нам не только выкрутиться, но и обрести подарки.

Портреты актёров я вырезал из журнала «Советский экран», что выписывала мама. Хотя – не совсем так. Сотрудники почты отчего-то любили писать номер нашей квартиры авторучкой, где им его было виднее. И приходилось – на лбы и щёки любимых артистов. Меня это жутко бесило. И некая мечта – сниматься в кино – постепенно таяла. Зачем быть знаменитым, если тебе на морде пишут номера какие-то тётки? Поэтому я брал «Советский экран» в городской библиотеке, вырезал портреты с обложки, бритвочкой срезал кармашек для формуляра и переклеивал его на наш журнал, испорченный номером. Штампа городской библиотеки у меня не было – и с этим ничего нельзя было поделать. Но пока подмена проходила незаметно.

Прикинув, что если буду лежать на кровати, куда упрётся взгляд – в центральную точку, почти под потолок – приклеил чёрно-белую фотографию Владимира Высоцкого. Маленькую, но – настоящую. В нижнем правом углу шариковой ручкой было набросано три слова: «Высоцкому от Высоцкого». И теперь каждый день артист и певец, которого совсем недавно не стало, улыбался мне еле заметной улыбкой, за которой – виделось – мудрое понимание всего, что со мной случалось и могло случиться. Отчего-то мне хотелось верить, что после смерти он переселился на эту фотографию и теперь всегда будет жить в этой комнате. Высоцкий и Высоцкий.

Не успел налюбоваться работой, как затопало по ступенькам, и в комнате возникла дылдоватая девочка с маленьким ротиком и смешливыми глазами. Поскольку город у нас крошечный, я узнал выделяющуюся невероятной белизной волос ровесницу из шестой школы. Пару раз она мелькала, заметная, на стадионе во время общешкольных соревнований, и единожды наблюдал её в волейболе, когда шестая играла с нашими девчонками. Но кто такая и как звать – до момента, пока она неожиданно не ворвалась в мою жизнь со словами: «Привет! Так вы этот домик купили?», – не интересовало.

Естественно, с такими волосами её могли звать только – Светой. Это я узнал чуть позже, но по всем законам логики она должна была как-то объяснить своё появление. Что она и сделала – тыкнув в окно пальцем:

– А мы ваши соседи! Через дорогу дом видишь? Наискосок. С зелёной крышей. Это наш. Нефёдовых здесь все знают.

Я посмотрел на основательный особняк, рядом с которым стояли «Жигули» редкого оранжевого цвета. Почему-то вспомнил слова мамы: мол, разрешено строить дачные домики не больше четыре на шесть. Потому и хитрили, строили в два этажа. По размеру рассматриваемого дома – предполагалось, что Нефёдовы каким-то образом обошли номенклатурное постановление.

Света же бесцеремонно разглядывала стены:

– Красиво у тебя тут! – прицокнула, рука – в бедро. – Это кто? Штирлиц?

– Тихонов.

– А этот толстый?

– Банионис.

– А это Высоцкий?! Правда? Настоящая фотография? У меня пластинка его есть. Там песня про жирафа, такая комичная.

– Дашь послушать? – я оживился.

– Ну, не знаю… – замялась Света. – Если только не поцарапаешь… А пойдёшь сегодня с нами купаться?

Река была совсем недалеко: преодолеть самодельную насыпную дамбу, полянку и галечный пляж. Когда мне сказали «с нами», я предполагал, что будет какая-то местная компания, с каждым из которой надо будет знакомиться. «Привет! А я Жэка Высоцкий» – «О, Высоцкий!», и какой-нибудь подколупчик навроде «А на гитаре не играешь?». С одной стороны, где-то, конечно, и приятно быть однофамильцем знаменитости, но вот эти всякие новые знакомства всегда оставляют осадок. Потому обрадовался, когда понял, что до реки мы со Светой пойдём вдвоём. Не прошло и часа после знакомства, а мы шуршим галькой под сланцами. У Светы они розовые, с тонкой резиночной, ярко разделяющей большие пальцы ног от остальных. Под цвет купальника. Как я думал – знакомство с её компанией оттягивалось лишь до пляжа, где ребятня и девчата давно плюхаются в воде, ныряя с огромного камня, едва видимого над поверхностью. Там могло одновременно уместиться бок о бок до шести ребятишек.

Так оно и было: с визгом, всплесками, шумно некая группка оседлала камешек, как воробышки у лужицы. Но Света повела вверх по течению, пообещав показать «обалденное». Действительно, галечный пляж – не лучшее место загорать. Под спиной всегда что-то колет, мешается. А тут натаскали крупных плоских камней и соорудили две приличные, обжигающие лежанки. Хотя после недолгого барахтанья в реке нагретые солнцем камни, тепло поглаживая, принимали мокрую спину.

– Как электрофорез, правда? – подмигнула Света.

Пришлось у неё поинтересоваться, о чем она? Как дочь врача, Светланка тут же принялась рассказывать о всевозможных медицинских приборах, которые лечат и то, и это, причем странными способами. Я тут же вообразил её привязанной, не могущей пошевелиться, стянутой туго-накрепко, когда тело щекочет электричество. Прикинул, что в этой ситуации, наверное, запросто можно сдёрнуть с неё купальник и, наконец, посмотреть, чего там у них, у девчат? Тем более, находящееся напротив, правда, в купальнике, было совсем рядом – стоит руку протянуть. Необычная, внезапная мысль о том, что вот так вот, почти с раздетой девчонкой впервые наедине, меня же и смутила. Она трещала про фантастические какие-то солярии в Москве, где недавно была с мамой, а я невольно восхищался длинными ногами, крупной родинкой на лопатке, светлым этим каре, почти как у Алисы Селезнёвой – только белого цвета, и даже – резиночкой от сланцев между пальцами ног. Мокрый купальник увлёк одну из лямок от прятавшейся под ней белой полоски, и я – потерялся в этом мире. Словно зажмурился, тёмный кадр – и вот совсем рядом, прямо над лицом, настолько близким, что оно не помещается в фокус зрения. От внезапности замямлил, что было в голове:

– Можно тебя поцелую?

И тут же пожалел об этом. Потому что стало происходить непонятное. По логике – мне сейчас должны были заехать ладонью по макушке, сказать какое-нибудь обидное слово, оттолкнуть и убежать, хлопая себя сланцами по пяткам. Но Света лишь задрала носик, уводя глаза в просторное, без облачка, небо, отчего её взгляд стал задумчивым, не присутствующим, и медленнее обычного растягивая слова, сообщила:

– Об этом вообще-то не спрашивают… Пока никто не видит, быстренько.

Мне показалось, что коснулся губами солоноватого узелка пионерского галстука, только мягче, даже мягче, чем шёлк… И вот тут она оттолкнула, поднялась, оставив на камнях мокрый контур, и в три прыжка, смеясь, оказалась в реке. Внезапно я почувствовал, что известный мне Жэка куда-то пропал, вместо него, телком, к воде поплёлся некий манекен. Причём ему на этот раз было всё равно: купаться или не купаться. Окунаясь в воду, щурясь от брызг, которыми из ладошек Света на меня плескала, пытался поймать некую ускользающую сферу. Она отделялась от головы, размером с неё, только пустая до прозрачности и, подобно воздушному шарику, юлила над водой в только ей ведомом направлении. А голова при этом стала действительно пустой, напечённая солнцем, не могла выдать ни одной путной мысли, кроме странного: «А дальше-то чего?».

А дальше, устав прыгать с камня, к лежакам потянулась шумная ребятня. Хорошо, что и Светке она была незнакомая, чужая. Потому мы побрели назад к дачам. Мне приспичило взять её за руку, но девчонка почему-то раздражительно вырывалась: «Отстань, увидят!». Хотя я не понимал, что в этом плохого. Ну, увидят! Ну, так мы теперь… как бы это… вместе, что ли. Дружим, наверное. Либо та прозрачная сфера лопнула где-то мыльным пузырьком, либо листва деревьев при дамбе загородила тенью от солнца, потому как почувствовал, что оттолкнулся от важного слова, и понял, как быть дальше.

– А в городе сейчас «Опасные гастроли» идут. С Высоцким. Пацаны говорят – боевик про революцию. Пойдем завтра?

Ещё не услышав ответ, почувствовал, как отхлынула непонятная раздражительность сбоку, заметил, как чуточку ссутуленная при ходьбе спина с родинкой распрямилась… Вечером долго не засыпал, вспоминая солёный узелок галстука, представляя, как пробую его снова и снова, снова и снова.

…Высоцкий прыгал, дрался, стрелял, пел весёлые куплеты, а я держал белобрысую Свету за руку, и это было среди людей спрятано темнотой зала. Иногда поглядывал как бы на её отдалённый профиль, словно из другого мира, где мельтешат пылинки в луче кинопроектора, и понимал, что все мои картинки с актёрами, мечты о ролях в кино должны быть не только моими. Даже не так. Они больше не должны быть моими. А только Светиными.

На дачу не поехал в связи с поздним временем суток, поскольку провожания до дому затянулись – благодаря каким-то немыслимым траекториям перемещения по городу в поисках тёмных парковых мест, где губы настойчиво пытались продолжить изучение влажного бантика. Но постоянно кто-то откуда-то появлялся. То подвыпившие мужики, шумно раздвигая кусты, искали место для отправления нужды и матерились при этом. То внезапно загогочут рядом более старшие парочки: пацаны с усишками, девчонки в чулочках. А то и вовсе, пыхтя и капая слюной, высунется в предел видимости и уставится подозрительно морда кавказкой овчарки, с трудом управляемая тщедушным мужичком. И только в подъезде, прижав к почтовым ящикам, до первого стука открывающейся входной двери наверху удалось дважды её чмокнуть. Дверь спугнула, Света суетливо запрыгала по ступеням, махнула «Пока!» и исчезла, оставив жжение на щеках, лёгкую досаду с привкусом счастья. Тем более, теперь я знал её телефон.

Из дома, не удержавшись, крутанул диск, набрал. Но никто не снял трубку. Минут через десять позвонил ещё раз – с тем же успехом. Мне и в голову не могло прийти, что стал обладателем несуществующего номера…

…А ночью дачу обокрали. Причём унесли – так, по-мелочи. Ножик, ложки, корзинку для рассады. Пару окон разбили, обои отодрали кое-где. Недавно покрашенные полы нарочито облили оконной краской: зелёные пятна на коричневом. Особо мама жалела бабушкино настольное зеркальце, похожее на крупную подкову, говорила – венгерское, по наследству. Но я особо не слушал, с раскрытым от негодования ртом оглядывая разорванного Баниониса, одноглазого Штирлица, смятые куски моих афиш на полу. И выдавил из себя неприятный хлюпающий звук только когда сообразил, что на месте фотографии Высоцкого, потупляясь, словно виноват, сморщился прямоугольник желтоватых обоев с сухими кристалликами клея. Ещё оставалась надежда, что хулиганы просто сорвали фотографию, смяли и кинули на пол вместе с остальными обрывками. Перебрал всё, капая на куски былого богатства невесть откуда взявшимися слезами.

Вышел на балкончик, подставив лицо солнечным лучам, чтобы отупеть, не чувствовать обиды, особо нелепой в прекрасный идеальный по погоде летний день. И вот как потянуло… Будто бы та недавняя сфера-шарик выпрыгнула поплавком и поплыла, приманивая взгляд. В оконной раме дома с зелёной крышей, что наискосок сиротливо торчала знакомая фотография. Не веря удаче, подбежал к соседям – точно! Наверное, хулиганы её обронили впотьмах, а Светка или её родители – нашли!

А тут и она в смешных оранжевых перчатках, с лейкой, с косынкой на голове вышагивает от грядок.

– Свет! Спасибо! Вы нашли мою фотку!

– Какую?

– Высоцкого!

– Ты о чём? Не поняла.

– Да вот у тебя в окне торчит!

– Так это моя. У меня такая же, как у тебя, есть.

– Ну, там же подпись стоит! – догадался, а то уже и сам себя за идиота начал считать.

– Ах, ты не веришь?! – лейка под ногами, руки в резиновых перчатках – в бок. – Ну иди, смотри внимательно. Нет там никакой подписи.

Прошёл в ограду, не отрывая глаз от прямоугольника с изображением Высоцкого. Вблизи уже, у рамы – впился. Уголок фотографии аккуратно обрезан. А артист на ней улыбается уже не загадочно, а ехидно: мол, слабо тебе, Жэка? Попробуй – докажи!

– Вас обокрали, а я крайняя, да? Да это те пацаны с речки, наверное! Чужие. Не подходи ко мне больше! Понял?

…Итак, утром дойду до Енохи, попрошу велосипед. Потом буду ждать вечера. Может быть, к сестре съезжу. А пока спать! Спать и не вспоминать больше тех почти незнакомых пацанов. Я – сумасшедший. Мне только показалось, что я их видел когда-то на общешкольных соревнованиях, болеющих за женскую волейбольную команду шестой школы. Тогда почему, если из одной школы, они не поздоровались со Светой на речке? Почему она сделала вид, что их не знает?

…У сестры сидел как на иголках. Старше меня на двенадцать лет, она недавно вышла замуж и жила теперь на окраине, в частном секторе, водилась с крохотной дочуркой и пекла вкусные сладкие пироги. Не то, что мама, у которой вечно то подгорит, то сахара столько, что в рот не возьмёшь. Возможно, увлёкся поеданием, потому как едва не опоздал на автобус. Задержался-то минут на десять, запыхавшийся от бега – жал кнопку звонка, но никто не открывал. Еноха, сволочь, уже куда-то смотался. А ведь говорил же ему утром, что мне важно. Очень-очень важно одолжить у него на пару часов велосипед. Вот что теперь делать? Вот тебе и «продумал всё до мелочей…»

Побрёл наугад по городу, опустив руки, сжавшись, словно ударили в «солнышко» и ещё не отошло. Ненавистные стрелки часов давно перевалили за девять. На последний автобус до дачи – до автовокзала не дойти уже, поздно. Пешком до посёлка – и говорить нечего! Отчим придёт с работы около двенадцати… У кого же ещё из наших есть велосипед? Перебрал на память всех одноклассников, кто что говорил, кто хвалился. Отбросил Влада, вернулся. Нет, только не Влад…

С ним лишний раз лучше не связываться. Ехидный, болтливый, всегда готовый поднять на смех. Талант – найти больную точку, конопатость, скажем, и подразнивать, капать на нервы. Дрались даже. Давно, правда. Но после – вообще старались друг друга не замечать. А кто-то – Еноха тот же! – на первомайские сказал, что с Владом катафотками обменялся…

Ноги привели сами. Пару лет назад был на дне рождения, вспомнил квартиру. Звонка не было, постучал.

– Знаешь, Жэка, велосипеда я тебе не дам, – с какими-то знакомыми киношными интонациями, но непривычно серьёзно, выслушав мой сбивчивый рассказ, Влад вынес вердикт. – Какой с тебя партизан? Твои конопушки за два километра видно. Точняк – опознают и предкам заложат. Сам поеду. Адрес скажи?

– Нет. Влад. Тут… самому мне надо. Дай велосипед. Просто – дай. Через полтора часа – верну.

– Да и чёрт с тобой, – Влад отмахнулся, словно я был не больше назойливого воробья. – Бери. Змий Упрямыч.

Никогда ещё я так быстро не работал педалями. Часы показывали без четверти десять.

…Нигде я такого больше не видел. Пожалуй, только в кино и хронике про рабочие забастовки первой революции. Толпа надвигается. Стихийно, лавиной. Людей жмёт друг к другу, исчезает меж ними пространство – стеной. И тут оружейные залпы жандармов – и люди врассыпную, отхлынули. И когда я смотрел по телеку про «кровавое воскресенье» и прочие, то невольно возвращался к крошечной своей памяти, не узнавая. Ведь всё было не так!

Самое первое, что я помню в своей жизни – лицо сестры, огромное, склонившее, чуточку страшное, потому что серьёзное. Ей почти пятнадцать, но для меня – взрослый человек, которого надо слушаться. «Опять упал!» – охнула, поднимая меня и укладывая в кроватку. Но я не чувствовал боли. Я спал. И этот миг – встревоженное лицо сестры как бы часть сновидений. Затем – именно воспоминания. Не обрывки ощущений, не связанные меж собой картинки, а логичная цепь. Утром сестра вернувшейся с ночного дежурстве маме рассказывает, что я опять ночью падал. Мама посылает её к соседу дяде Диме спросить струганную доску. А вечером доска, втиснутая меж дужек кровати, отгораживает меня от пола.

Дальше – вновь логика отступает. Я не помню свой трехколёсный детский велосипед – только по фотографиям представляю. Но помню приближение земли к лицу: чётко, покадрово. Кровь на пожелтевшей траве. Разбил лоб и нос. Велосипед просто разломился. Сам по себе. Дядя Дима его сварил аппаратом, но я всё равно больше к нему не подходил – предатель. В зеркале – у меня на лбу короста. Если её чуточку отковырять, то щиплет. С ней я не похож на других людей. Я – урод. А мне говорят, что – нарядный. Мы идём в городской клуб. Там скучно. Какой-то дядька играет на гитаре. Голос неприятный, грубый. О чём поёт – непонятно. А потом вдруг становится смешно, потому что дядька запел весёлую песню про попугая и жирафа.

Когда мы заходили в зал, то люди седели в креслах, никто никому не мешал передвигаться. А тут вдруг все одновременно вскочили, вначале хлопали, а затем от людей стало тесно. И хотя в зале включили свет, я уже не видел ни сестру, ни маму, толпа зажала их, спрятала, потащила к выходу. Я вскочил на сиденье, чтобы их найти и – растерялся. Люди выходили и в те двери, в которые перед концертом входили и мы, и в другие – у сцены. Кто-то раздвинул тёмную штору и открыл ранее невидимый проход. И мне показалось, что мама там, среди выходящих. Упёршись лицом чуть ли не в попу какой-то толстой тётеньки, я семенил за ней. Но оказавшись в коридоре, решил тут и остаться. Мама будет меня искать. И ей проще меня увидеть не в толпе, а стоящим отдельно.

Уже и толстая тётка, и все остальные утекли по темноватому коридору. Он стал пустой и жуткий. За ним как из-под воды бубнили голоса, непохожие на людские, дробящиеся, однотонные. И вздрогнул, и готов был разреветься, когда неподалёку хлопнула дверь, из неё выскочил высокий дяденька и промчался мимо, завернув куда-то за угол, где виднелся краешек лестницы наверх. И я подумал, что у него надо было спросить, как отсюда выйти. Пусть даже к бубнящим, но не одному по гулкому коридору. Неподалёку послышался голос. Почти как у дяди Толи, что материт свою лошадку. Хриплый, в нос. Потянуло папиросой. И я вошёл.

Убежавший дверь не прикрыл, и в комнате, полулёжа на диване, курил дядька, который недавно пел про жирафа и попугая. Он меня увидел и замер от неожиданности, потом резко сел и спросил:

– Ты откуда такой… красивый?

В последнем слове послышалась улыбка. Я потрогал постоянно чешущуюся коросту и сказал:

– Меня Женька Высоцкий зовут.

– Как?! – гоготнул артист и отложил гитару.

– Ягений, – поправился, вспомнилось, что взрослым надо называть полное имя. Правда, оно было сложным и не всегда получалось сказать его правильно.

– Ну ты, малый, даёшь! Так не бывает! – засмеялся артист. – А мамка твоя где?

– Потерялась, – искренне сообщил. – А по коридору один идти боюсь.

Дяденька вроде как не собирался на меня ругаться, потому что, привстав, хлопнул по плечу:

– Ничего, Жентяй, не ссы, прорвёмся. И мамку твою найдем.

Наклонился к столу, давя в пепельнице окурок. И вдруг замер:

– Высоцкий – говоришь? – подмигнул, подхватил авторучку, что-то быстро черканул на бумажке и протянул мне.

Читать я не умел, но на фотографии артиста узнал. Она была не совсем чёткая, сделанная вблизи. Часть причёски и шеи остались за кадром. Чуть отвернувшись, он смотрел как будто вдаль, но и косился на меня.

– Ну, пойдём… тёзка, – взял за руку, и с ним коридор не показался страшным. Нисколечко.

…Путь можно было сократить по берегу вдоль дамбы. Моя гибкая «Кама» легко огибала бугорки и ямки, а на владином «взрослике» пришлось жестковато. Явно не хватало роста, приходилось привставать, давая на педали. Грело только, что при этом ощущал себя ковбоем в вестерне. К тому же, приметив подходящие камни – крупные среди гальки, рассовал парочку по карманам. Отчего те оттопырились и вдавливались под пузо, но терпел. Так должны терпеть ковбои кобуру с пистолетами.

И успел. Прибыл без пяти десять, успев отметить, как приученные к расписанию оранжевые «Жигули» Нефёдовых показали зад вверх по дороге. Соседи справа также вышли, чтобы успеть на последний автобус.

– Женя? Чего здесь так поздно?

– Мама просила воды накачать для поливки. И полы проверить – высохли или нет. Пришлось красить после погрома.

– Так и не нашли, кто это сделал?

– Нет, – потупился.

Моё мнение участковый даже не спросил. Хотя, вряд ли я ему рассказал бы…

– Тетя Шура и другие, что ночуют, говорили, будто в тот вечер подростки на берегу костёр жгли, шумели, вроде как пили даже. И Светку Нефёдову там видели.

– А милиции чего же не сказали?

– Мал ты, Женька, не понимаешь… – соседка перебросила с руки на руку бидон с викторией. – Нефёдовых тронь только… Она главврач, он – в горкоме… Ну, пока, а то опоздаю…

А я поспешил к колонке, воду надо было накачать в бочку ещё днём, а тут как раз – по плану: можно дёргать рычаг и наблюдать, как соседка с бидоном и другие соседи скрываются за перекрёстком, спеша на остановку. На какой-то момент пришлось задуматься – докачать воды или уже к делу? И поплевал даже на ладони, на которые только что давила тугая ручка колонки, как заметил бабу Шуру, что всё лето жила на даче и в город не уезжала. Она шла к реке, волоча под мышкой огромный таз с бельём. Приспичило же постирать на ночь глядя! Вновь ухватился за тугую ручку, носик выплюнул в бочку очередную струю.

– Ты чего поздно так, Женька?! – проходя мимо ограды, поинтересовалась бабуля.

Вот всё им знать надо! Вот любопытные все не к месту! А когда нам стёкла били, носа, поди, никто не высунул.

– Полы проверил – высохли или нет. Сейчас на поливку докачаю и поеду.

– Днём надо было качать! Прошаландался где-то. Мы вот в колхозе: как солнце встало – в поле уже. И помладше тебя были… – ворчала, но уходила. Видимо, в основном ответ её удовлетворил.

Интересно, услышит или нет? От реки далековато. Сколько она там полоскать будет? Некогда рассуждать, получается. Вышел на улицу, осмотрелся. Как написали бы в «Подвиге» – озираясь. Никого поблизости. Засунул руку меж штакетин, отвёл шпингалет, калитку толкнул. Бегом – за угол, к высокому окну. Камень освободил карман – полетел ровнехонько в центр.

Мне представлялось, что как только камень стукнется об стекло, оно с грохотом разлетится на мелкие осколки – как в кино. Но глуховатый звук – бдзынь – оставил небольшую дырку, даже трещинами не пошла, и ещё глуше повторился внутри, на полу. Не достать фотку! Не достать! Так что второй – пригодился.

На этот раз прицельно в верхний угол – бздынь. На цыпочки дотянуться, просунуть руку в отверстие… До этого всё шло ровно, голова и тело выполняли задуманное, подчиняясь. А как коснулся клочка бумаги с изображением артиста, словно отскочил в прошлое, к вискам прильнули волны, наталкиваясь друг на друга.

…В кинохрониках толпа нисколько не напоминала ту, что меня чуточку испугала. Настолько, что потом иногда снилась. Она была неправильной, непривычной. И непривычность, как я потом понял, имело лицо. Не раз до и после приходилось видеть, как люди сбегаются к прилавку, если «выбросили» какой дефицит. Толкаются, теснят, бранятся – каждый за себя, а в целом – безлико. После просторного и пустого коридора она возникла передо мной как-то сразу, стоило артисту толкнуть дверь. Напротив, ближе к входу сидела вахтёрша, и телефон у неё звонил. За ней во всю стену зеркала, под ними – лавки. И люди, получившие одежду, уже в шапках, распахнутых пальто, обматывали шеи шарфами. Гардероб – справа, и там гул. Некий пчелиный улей, где всё логично, одни – ждут, другие отходят, с удовлетворением неся в руках верхнюю одежонку, словно тот упомянутый дефицит, словно – не отдадут, так и выгонят на мороз неодетыми.

И тут, почти одновременно, повернулись отовсюду: от зеркал, от гардероба, и даже вахтёрша выпучилась, подняв трубку, не поднесла её к лицу. Гул стих сам собой, дрожью, электрической цепью пробежало по телам нечто и дёрнуло их к нам. Забыв про шарфы, вещи в руках, люди неосознанно засеменили полукругом, теснясь плечами, в шапках и без, тихо, словно зажмурившиеся. Но как только вахтёрша зачем-то сказало «алло», объединяющий их ток заставил ускориться – они почти уже бежали к нам, они вот-вот втиснули бы нас назад, в коридор, если бы мы отступили. Вернее, это я невольно прижался к ноге дяденьки, стремясь спрятаться за него. Но одна рука прижимала к груди непонятную фотографию с буквами, а другая была втиснута в его ладошку, не особо позволяя маневрировать…

И сейчас мне внезапно захотелось куда-то спрятаться, рука с фотографией задрожала, стала почти чужой, лишней. Как вёревку, как канат на физре, я потянул её на себя прямо по краю получившейся дыры – защипало, на стекло брызнуло красным, и только тогда ощущение себя целого вернулось. Под окном рос ревень, рванув лопух, прижал его к ране, и понял, что времени не осталось. Баба Шура могла услышать, прополоскать, вернуться. А мне ещё закрыть за собой калитку, в свою ограду – выкатить велосипед, и свою калитку закрыть. И непонятным стало, куда деть фотографию. Запихнул, не глядя, в карман, на велосипед – и по дороге до асфальта.

Механически привставал, давя педали, прислушиваясь к себе новому, навсегда потерявшему ту волшебную полую сферу, что крутилась вокруг головы. А без неё хотелось плакать. Над телом, которое оказалось мерзким, противным, измазанным. Решил, что Влад подождёт – мне надо к реке, умыть лицо и руку от крови сполоснуть. Сделал крюк – по какой-то незнакомой улице разогнался до того, что перемахнул через насыпь дамбы прямо на велосипеде. Не совсем удачное место – не раз его проезжал мимо. Здесь никто не купается: берег обрывистый, можно спуститься, лишь держась за корни одинокой облезлой сосны. Но ничего не оставалось.

Руку посёк прилично. Мама всегда заставляла носить с собой носовой платочек, и вот он-то мне как раз сейчас и пригодиться. Но в кармане что-то мешало, было лишним. Вместе с платком из него выудилась помятая, с конопушками крови, фотокарточка. Отчего улыбка артиста стала немного грустной, растерянной. Он как бы хотел сказать:

– Ну как же это, Жэка? Гнилой ты пацан, оказывается. Во мне разве дело-то?

И действительно. Зачем мне такая его фотография? Мятая. Без подписи. Пока перетягивал запястье платком, зубами помогая пальцам завязать, лицо актёра ещё плыло вдоль берега, порой даже поглядывая на меня, если попадало под отражение просыпающихся на небе звёздочек. И когда исчезло совсем, я повернулся к сосне, проверяя, не спёр ли кто прислонённый к ней велосипед, и вздрогнул, когда над ухом гаркнуло:

– Кто ребенка потерял? Чей мальчик?

…И тут ток, гнавший людей на нас, запустился в обратную сторону. Обступившие люди внезапно остановились, на них ещё теснили сзади, но первые ряды стойко держали напор, сами готовые отступить ещё, но не могли и от этого дёргались, крутя головами: «Ребёнок! Ребёнок! Чей мальчик?» И вот это стало моим самым первым воспоминанием: настолько необычно было, как люди, бежавшие на нас, резко подались назад, словно морская волна, занеся пены над берегом, внезапно передумала и опала бессильно. При том – создавая новый рисунок. Портрет человечности. Растерявшись, я поднял голову и увидел снизу лицо артиста. Подняв вверх руку, он не был похож на того, кто рассмешил жирафом, подмигивал мне и дарил фотографию. Губы поджались, уводя вниз уголки рта, ноздри раздуты – почти такой же страшный, как и моя сестра из сна-воспоминания, поднимающая меня с пола и укладывающая в кровать.

Толпа чуть раздвинулась, выдавив из себя маму. Та бежала как прижатая, согнув колени. Она плакала и ничего не сказала артисту, даже «спасибо».

– Твой? – сверху сухо. – Следить надо!

И крепко державшая меня ладонь разжалась. Я обернулся, чувствуя, как мама хватает меня за плечи, но рядом больше никого не было. Потянул было голову, чтобы заглянуть в коридор, но мама уже волокла, тащила к людям, которые продолжали свои дела: воссоздавали очередь у гардероба, запахивали польта. Но по-другому как-то, менее шумно, и – показалось – невесело, похожие на тех, кому не хватило дефицита.

– Ну как? – спросил Влад.

– Нормально. Руку только чутка ободрал. Забирай велик.

– Подожди. Проходи давай, показывай – буквально втащил в квартиру.

Хотел сказать ему, что показывать нечего, фотографию я выбросил.

– Руку показывай – говорю! – он дотянул меня до табурета в прихожей. – Бинт сейчас принесу.

Пока деревянными пальцами пытался развязать узел на пропитанном кровью платке, он уже вернулся из комнаты:

– Давай, горе ты моё…

– Сам я. Спасибо. Пойду уже.

Влад был не таким, как всегда. Пока я ездил, его, наверное, кто-то подменил.

– И куда ты торопишься? Семеро по лавкам? У меня предки в командировке. Всё зверушек отлавливают.

– Отчим скоро придёт. Искать будет. Отругают.

– А к тебе можно? – Влад справился с узлом и смотрел на него любовно, словно Джоконду нарисовал. – В прошлый приезд они мне магнитофон задарили. И кассеты с ним есть…

Раньше я таких записей не слышал. Там артист не просто пел, но ещё, между, говорил с залом. Поскольку Влад пообещал магнитофон на пару дней оставить, я особо и не прислушивался пока. Отчего-то мы с Владом говорили сами. И не могли наговориться. Говорили всю ночь. А в какой-то момент, когда Влад отлучился до туалета, артист на кассете, чувствовалось – улыбаясь, сказал:

– Сейчас будет последняя песня – и мы расстанемся. Вы только детей в зале не забывайте.

– Чей – мальчик? – почему-то спросил я у магнитофона.