Кто из вас – мальчиков и девочек – не любит дни, когда на ёлках, украшенных игрушками, зажигаются гирлянды огней?
Вас ждут тогда подарки, песни и игры под зелёным новогодним деревом.
Новый год – это начало первого месяца – января. Однако издавна в это зимнее время празднуют не только Новый год, но и Рождество. Первые ёлки зажигались в России именно в честь Рождества.
Старинное слово «рождество» означает «рождение».
Кто же родился в этот день?
Имя новорождённого было Иисус. А потом его стали также называть Христом.
«Христос» – значит царь. Но Иисус был царём необыкновенным. У него не было ни короны, ни дворца, ни трона, ни войска…
Для людей его Рождество так важно, что почти все народы договорились вести счёт годам, начиная с этого события.
…Когда наступает праздник Рождества, на всей земле, в домах и церквах – особых красивых зданиях, построенных в честь Иисуса Христа, – зажигают свечи, поют песни о родившемся в мир Младенце и Его Матери.
В дни Рождества во многих странах принято устраивать вертепы. Так называется изображение или фигуры Матери Христа с маленьким Иисусом. Их помещают под ёлкой или в церквах. Это радостный, весёлый праздник. Праздник детей и взрослых. Праздник Царя всех народов земли.
Но почему же всё-таки Он Царь, если не имел ни трона, ни войска?
Его называют так, потому что Иисус Христос открыл нам всем великие тайны о жизни, о добре и правде. Через Него с нами говорит таинственный Создатель Вселенной.
Рождество Христово совершилось в маленькой стране, носившей название Земли Израиля, или Иудеи. В то время она была под властью Римского государства. Находится она между Азией, Африкой и Европой.
Предки жившего там народа, израильтян, или иудеев, поселились в той стране задолго до рождения Иисуса Христа.
Но почему Бог выбрал именно это место и это время для встречи с родом человеческим?
Израильтяне не оставили знаменитых памятников, подобных пирамидам в Египте или храмам в Греции, не завоёвывали соседних земель.
Однако они владели чудесным сокровищем – верой в единого Бога, Творца неба и земли.
Другие народы только строили о Нём догадки. Большинство из них поклонялись множеству богов и считали, что эти боги заведуют различными силами природы. Были боги грома и молнии, боги дождя и земли, войны и охоты.
Их изображали в виде статуй. Рассказывали занимательные истории об их жизни и приключениях.
Израильтяне же отказались от всех богов, ради веры в единого Создателя.
Их наставник по имени Моисей даже запретил им изображать Бога, чтобы люди всегда помнили, что Он невидим.
Бог открыл истину людям, которые доверились Ему. Давал им заповеди праведной жизни. Мудрецы Израиля, особенно те, кого называли пророками, вестниками, записывали Его слово в книгах.
Так начинала создаваться Библия.
Придёт время, говорили пророки, когда Бог сам явится на Земле. А затем всё злое будет побеждено, жизнь преобразится, и человек будет счастлив, соединившись со своим Создателем.
Пророки называли это грядущим Царством Божиим.
Народ с надеждой ждал, когда наступит предсказанное Царство. Люди спорили о том, каким будет Небесный Царь, который придёт для спасения мира.
«Он будет великим Воином», – говорили одни.
«Он сожжёт старый мир зла и создаст новый мир Добра», – говорили другие.
«Он будет кроткий и любящий Спаситель», – возражали третьи.
Так приблизился срок великого события.
В те времена Римским государством управлял император Август.
Он задумал узнать – сколько людей живёт в его стране и в подвластных землях. Это было нужно царю, чтобы рассчитать количество налога, которое должно попасть в его казну.
Начали перепись и в Израиле, где правил жестокий царь Ирод, друг Рима.
Слуги царя, посланные вести учёт, сверялись с книгами, хранившимися в каждом городе. Поэтому был дан приказ всем, кто живёт не дома, вернуться.
Родиной Иосифа был город Вифлеем. Там хранились записи его семьи. Поэтому он должен был отправиться в Вифлеем. Он побоялся оставить Марию, ждавшую ребёнка, в Назарете и взял её с собой. К тому же он знал, что по предсказанию пророков Спаситель должен родиться в Вифлееме, отечестве древнего царя Давида.
Иосиф посадил жену на ослика и пустился в дорогу.
Когда они добрались до Вифлеема, оказалось, что весь город переполнен из-за переписи, и им негде заночевать.
Наконец какой-то человек сжалился и пригласил их в пещеру, где он держал свой скот. Овцы в это время года паслись в поле, и Иосиф с Марией смогли расположиться на ночь.
И тогда появилось на свет чудесное Дитя. Его спеленали и положили на солому в каменные ясли, кормушку для скота. А рано утром у пещеры послышались голоса. Это пришли пастухи. Их лица были радостными, голоса взволнованными. Наперебой они рассказывали, что Ангел Божий явился им в поле и возвестил о рождении Христа.
Итак, Христос родился не во дворце, а в бедном доме. И даже не в самом доме, а в хлеву. И вместо царедворцев Его колыбель окружали простые и добрые пастухи, прославлявшие Бога за спасение.
В эту ночь весь Вифлеем был погружён в глубокий сон; не спали только некоторые пастухи, которые стерегли в поле стада. Они были добрые люди. Души их были чисты и ясны, как сияющее над ними безоблачное небо; кротки и спокойны, как охраняемые ими агнцы; они были просты и откровенны, как жители сёл; невинны и набожны, как юноша Давид, здесь же некогда пасший овец своих.
В эту ночь пастухи увидели перед собою Ангела, во всём блеске сияния небесного. Они испугались, но Ангел сказал им: «Не бойтесь! Я возвещаю вам великую радость для всего Израиля. В эту ночь во граде Давидовом родился Христос Спаситель! Вы узнаете Его, найдя Младенца, обвитого пеленами и лежащего в яслях!»
Пастухи увидели с Ангелом-благовестником бесчисленное множество ангелов, славящих Бога священным пением: «Слава в вышних Богу и на земле мир, к человекам благоволение!» Ангелы скрылись в пучине небесного света, и темнота ночная снова водворилась вместе с тишиной.
«Пойдёмте в Вифлеем! – говорили пастухи друг другу в радостном восторге. – Пойдём! Увидим сами то, что Господь возвестил нам!» Они вошли в знакомую им пещеру; там нашли они Иосифа и Марию, и при слабом свете светильника увидели Божественного Младенца, лежащего в яслях. Они подошли к Нему и смотрели на Него с тихим, безмолвным благоговением.
Мария и Иосиф, полагавшие, что о рождении Младенца, кроме них, никому не было известно, удивились, видя, что оно возвещено было вошедшим к ним пастухам. Пастухи рассказали им о виденном ими явлении. Вероятно также, что Мария и Иосиф сообщили пастухам обо всём, что касалось Новорождённого; ибо пастухи вышли из пещеры, славя и благодаря Бога за всё виденное и слышанное, и пересказывали это всем своим знакомым. Мария же сохранила в сердце своём всё сказанное о Младенце.
До Рождества без малого месяц, но оно уже обдаёт тебя снежной пылью, приникает по утрам к морозным стёклам, звенит полозьями по голубым дорогам, поёт в церкви за всенощной «Христос рождается, славите» и снится по ночам в виде весёлой серебряной метели.
В эти дни ничего не хочется земного, а в особенности школы. Дома заметили мою предпраздничность и строго заявили:
– Если принесёшь из школы плохие отметки, то ёлки и новых сапог тебе не видать!
«Ничего, – подумал я, – посмотрим… Ежели поставят мне, как обещались, три за поведение, то я её на пятёрку исправлю… За арихметику как пить дать влепят мне два, но это тоже не беда. У Михал Васильича двойка всегда выходит на манер лебединой шейки, без кружочка, – её тоже на пятёрку исправлю…»
Когда всё это я сообразил, то сказал родителям:
– Баллы у меня будут как первый сорт! С Гришкой возвращались из школы. Я спросил его:
– Ты слышишь, как пахнет Рождеством?
– Пока нет, но скоро услышу!
– Когда же?
– А вот тогда, когда мамка гуся купит и жарить зачнёт, тогда и услышу!
Гришкин ответ мне не понравился. Я надулся и стал молчаливым.
– Ты чего губы надул? – спросил Гришка. Я скосил на него сердитые глаза и в сердцах ответил:
– Рази Рождество жареным гусем пахнет, обалдуй?
– А чем же? На это я ничего не смог ответить, покраснел и ещё пуще рассердился.
Рождество подходило всё ближе да ближе. В лавках и булочных уже показались ёлочные игрушки, пряничные коньки и рыбки с белыми каёмками, золотые и серебряные конфеты, от которых зубы болят, но всё же будешь их есть, потому что они рождественские.
За неделю до Рождества Христова нас отпустили на каникулы.
Перед самым отпуском из школы я молил Бога, чтобы Он не допустил двойки за арихметику и тройки за поведение, дабы не прогневать своих родителей и не лишиться праздника и обещанных новых сапог с красными ушками. Бог услышал мою молитву, и в свидетельстве «об успехах и поведении» за арихметику поставил тройку, а за поведение пять с минусом.
Рождество стояло у окна и рисовало на стёклах морозные цветы, ждало, когда в доме вымоют полы, расстелят половики, затеплят лампады перед иконами и впустят Его…
Наступил сочельник. Он был метельным и белым-белым, как ни в какой другой день. Наше крыльцо занесло снегом, и, разгребая его, я подумал: необыкновенный снег… как бы святой! Ветер, шумящий в берёзах, – тоже необыкновенный! Бубенцы извозчиков не те, и люди в снежных хлопьях не те… По сугробной дороге мальчишка в валенках вёз на санках ёлку и как чудной чему-то улыбался.
Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило весёлым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово – «Рождество». Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками.
Не зная, куда девать себя от белизны и необычности сегодняшнего дня, я забежал в собор и послушал, как посредине церкви читали пророчества о рождении Христа в Вифлееме; прошёлся по базару, где торговали ёлками, подставил ногу проходящему мальчишке, и оба упали в сугроб; ударил кулаком по залубеневшему тулупу мужика, за что тот обозвал меня «шулды-булды»; перебрался через забор в городской сад (хотя ворота и были открыты). В саду никого – одна заметь да свист в деревьях. Неведомо отчего бросился с разлёту в глубокий сугроб и губами прильнул к снегу. Умаявшись от беготни по метели, сизый и оледеневший, пришёл домой и увидел под иконами маленькую ёлку… Сел с нею рядом и стал петь сперва бормотой, а потом всё громче да громче: «Дева днесь Пресущественного рождает», и вместо «волсви же со звездою путешествуют» пропел: «волки со звездою путешествуют». Отец, послушав моё пение, сказал:
– Но не дурак ли ты? Где это видано, чтобы волки со звездою путешествовали?
Мать палила для студня телячьи ноги. Мне очень хотелось есть, но до звезды нельзя. Отец, окончив работу, стал читать вслух Евангелие. Я прислушивался к его протяжному чтению и думал о Христе, лежащем в яслях: «Наверное, шёл тогда снег и маленькому Иисусу было дюже холодно!»
И мне до того стало жалко Его, что я заплакал.
– Ты что заканючил? – спросили меня с беспокойством.
– Ничего. Пальцы я отморозил.
– И поделом тебе, неслуху! Поменьше бы олётывал в такую зябь!
И вот наступил наконец рождественский вечер. Перекрестясь на иконы, во всём новом, мы пошли ко всенощной в церковь Спаса-Преображения. Метель утихла, и много звёзд выбежало на небо. Среди них я долго искал Рождественскую звезду и, к великой своей обрадованности, нашёл её. Она сияла ярче всех и отливала голубыми огнями.
Вот мы и в церкви. Под ногами ельник, и кругом, куда ни взглянешь – отовсюду идёт сияние. Даже толстопузый староста, которого все называют «жилой», и тот сияет, как святой угодник. На клиросе торговец Силантий читал великое повечерие. Голос у Силантия сиплый и пришепётывающий, в другое время все на него роптали за гугнивое чтение, но сегодня, по случаю великого праздника, слушали его со вниманием и даже крестились. В густой толпе я увидел Гришку. Протискался к нему и шепнул на ухо:
– Я видел на небе Рождественскую звезду… Большая и голубая! Гришка покосился на меня и пробурчал:
– Звезда эта обыкновенная! Вега называется. Её завсегда видать можно!
Я рассердился на Гришку и толкнул его в бок.
Какой-то дяденька дал мне за озорство щелчка по затылку, а Гришка прошипел:
– После службы и от меня получишь!
Читал Силантий долго-долго… Вдруг он сделал маленькую передышку и строго оглянулся по сторонам. Все почувствовали, что сейчас произойдет нечто особенное и важное. Тишина в церкви стала ещё тише. Силантий повысил голос и раздельно, громко, с неожиданной для него прояснённостью воскликнул:
– «С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!» Рассыпанные слова его светло и громогласно подхватил хор:
– «С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!» Батюшка в белой ризе открыл Царские врата, и в алтаре было белым-бело от серебряной парчи на престоле и жертвеннике.
– «Услышите до последних земли, яко с нами Бог! – гремел хор всеми лучшими в городе голосами. – Могущии, покоряйтеся: яко с нами Бог… Живущии во стране и сени смертней, свет возсияет на вы: яко с нами Бог. Яко отроча родися нам, Сын, и дадеся нам: яко с нами Бог… И мира Его несть предела: яко с нами Бог!»
Когда пропели эту высокую песню, то закрыли Царские врата и Силантий опять стал читать. Читал он теперь бодро и ясно, словно песня, только что отзвучавшая, посеребрила его тусклый голос.
После возгласа, сделанного священником, тонко-тонко зазвенел на клиросе камертон и хор улыбающимися голосами запел «Рождество Твое, Христе Боже наш».
После рождественской службы дома зазорили (по выражению матери) ёлку от лампадного огня. Ёлка наша была украшена конфетами, яблоками и розовыми баранками. В гости ко мне пришёл однолеток мой еврейчик Урка. Он вежливо поздравил нас с праздником, долго смотрел ветхозаветными глазами своими на зазоренную ёлку и сказал слова, которые всем нам понравились:
– Христос был хороший человек!
Сели мы с Уркой под ёлку, на полосатый половик, и по молитвеннику, водя пальцем по строкам, стали с ним петь: «Рождество Твое, Христе Боже наш».
В этот усветлённый вечер мне опять снилась серебряная метель, и как будто бы сквозь вздымы её шли волки на задних лапах, и у каждого из них было по звезде, все они пели: «Рождество Твое, Христе Боже наш…»
Близится Рождество: матушка велит принести из амбара «паука». Это высокий такой шест, и круглая на нём щетка, будто шапка: обметать паутину из углов. Два раза в году «паука» приносят: на Рождество и на Пасху. Смотрю на «паука» и думаю: «бедный, целый год один в темноте скучал, а теперь небось и он радуется, что Рождество». И все радуются. И двери наши, – моют их теперь к Празднику, – и медные их ручки, чистят их мятой бузиной, а потом обматывают тряпочками, чтобы не захватали до Рождества: в сочельник развяжут их, они и засияют, радостные, для Праздника. По всему дому идёт суетливая уборка.
Вытащили на снег кресла и диваны, дворник Гришка лупит по мягким пузикам их плетёной выбивалкой, а потом натирает чистым снегом и чистит веничком. И вдруг плюхается с размаху на диван, будто приехал в гости, кричит мне важно – «подать мне чаю-шоколаду!» – и строит рожи, гостя так представляет важного. Горкин – и тот на него смеётся, на что уж строгий.
«Белят» ризы на образах: чистят до блеска щёточкой с мелком и водкой и ставят «праздничные», рождественские, лампадки, белые и голубые, в глазках. Эти лампадки напоминают мне снег и звёзды. Вешают на окна свежие накрахмаленные шторы, подтягивают пышными сборками, – и это напоминает чистый, морозный снег. Изразцовые печи светятся белым матом, сияют начищенными отдушниками. Зеркально блестят паркетные полы, пахнущие мастикой с медовым воском, – запахом Праздника. В гостиной стелют «рождественский» ковёр, – пышные голубые розы на белом поле, – морозное будто, снежное. А на Пасху – пунсовые розы полагаются, на алом.
* * *
В сочельник обеда не полагается, а только чаёк с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стопы закусочных тарелок, «рождественских», в голубой каёмке. На окне стоят зелёные четверти «очищенной», – подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале – парадный стол, ещё пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи, пышет от неё, не дотронуться, – тоже стол, карточный, раскрытый, – закусочный: завтра много наедет поздравителей. Ёлку ещё не внесли: она, мёрзлая, пока ещё в высоких сенях, только после всенощной её впустят.
Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокиванье медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завёртывает в бумажки; потом раскладывает на записочки – каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил унас. Сейчас позовёт Василь Василича, велит заложить беговые санки и развезти по углам-подвалам. Так уж привык, а то и Рождество будет не в Рождество.
У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет Крест. Скоро пойдём ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, – что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня:
– В Писании писано: «и явилась в небе многая сонма Ангелов…», кому явилась? Я знаю, про что он говорит: это пастухам ангелы явились и воспели – «Слава в вышних Богу…».
– А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю… папашенька говорил намедни… у Храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вспросит, а ты и не знаешь. А он строгой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьёв, от Спаса в Наливках… он те и погонит – скажет – «ступай, доучивайся!» – скажет. А потому, мол, скажи… Про это мне вразумление от отца духовного было, он всё мне растолковал, отец Валентин, в Успенском соборе, в Кремле, у-чё-ный!.. проповеди как говорит!.. Запомни его – отец Валентин, Анфитиятров. Сказал: в стихе поётся церковном: «истинного возвещают Пастыря!..» Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то?.. – «Аз есмь Пастырь добрый…». Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и пойми.
* * *
Идём ко всенощной.
Горкин раньше ещё ушёл, у свещного ящика много дела. Отец ведёт меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика, который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я ещё не слыхал, как Ангелы ликуют, радуются человеки и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит:
– Ах вы, Божьи люди!..
Клавнюша сказал – «все Божии» – и за руку нас остановил:
– Вы прислушайте, прислушайте… как всё играет!.. и на земле, и на небеси!..
А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звёзды, – и гу-ул… всё будто небо звенит-гудит, – колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звёзды в дыму, играют, сияние от них весёлое. И говорит ещё:
– Гляньте, гляньте!.. и дым будто Славу несёт с земли… играет каким столбом!.. И Саня-заика стал за ним говорить:
– И-и-и… грает… не-небо и зе-зе-земля играет…
И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел, чтобы взяли:
– Дадите там, кому хотите. Ах вы, Божьи дети… молитвенники вы за нас, грешных… простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить… дескать, от сердца помрёт… уж и дышать переставал Ломшачок! А вот выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как «С нами Бог» грянет!..
Так мы возрадовались! А Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел.
В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал:
– А Ломшачок-то наш, гляди-ты… вон он, горло-то потирает, на крылосе… это, значит, готовится, сейчас «С нами Бог» вовсю запустит. Вся церковь воссияла, – все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался… – все так и замерли, ждут. И так ахнуло – «С нами Бог…» – как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет:
– Воскрес из мертвых наш Ломшачок… – «разумейте, языцы, и покоряйтеся… яко с нами Бог!..». И Саня, и Клавнюша – будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, ещё и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели «Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума…» – такое во мне радостное стало… и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли и пастырей, и волхвов… и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал:
– А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая!..
И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал… его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, – «припадочный он», – говорили – жалели все.
* * *
Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у басейны, и стали смотреть на звёзды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды, – «Рождественская» называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет.
Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю:
– Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился. А он говорит – «а как же, знаю…вот и лампадочку затеплил…». И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают.
– Они ещё лучше нашего чуют, – говорит Антипушка, – как заслышали благовест, ко всенощной… ухи навострили, все слушали.
Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас – святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые все звёзды сосчитали, и как Ангелы пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь.
Горкин и говорит, – будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней:
– Ах, вы, ласковые… Божьи люди!.. А Клавнюша опять сказал, как у басейны:
– Все Божии.
В Сочельник, под Рождество, – бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с мёдом; взвар – из чернослива, груши, шепталы… Ставили под образа, на сено.
Почему?.. А будто – дар Христу. Ну… будто, Он на сене, в яслях. Бывало, ждёшь звезды, протрёшь все стёкла. На стёклах лёд, с мороза. Вот, брат, красота-то!.. Ёлочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрёшь – звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон – другая… Стёкла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звёзд всё больше. А какие звёзды!.. Форточку откроешь – резанёт, ожжёт морозом. А звёзды!.. На чёрном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звёзды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мёрзлость, через неё-то звёзды больше, разными огнями блещут, – голубой хрусталь, и синий, и зелёный, – в стрелках. И звон услышишь. И будто это звёзды – звон-то! Морозный, гулкий, – прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, – древний звон, степенный, с глухотцой. А то – тугое серебро, как бархат звонный. И всё запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала… – гул и гул.
Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок, – мороз и не щиплет. Выйдешь – певучий звон. И звёзды. Калитку тронешь, – так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице – сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух… – синий, серебрится пылью, дымный, звёздный. Сады дымятся. Берёзы – белые виденья. Спят в них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, до звёзд. Звёздный звон, певучий – плывёт, не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога в вышних, – Рождество.
Идёшь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-молитву, простой, особенный какой-то, детский, тёплый… – и почему-то видится кроватка, звёзды.
И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный… был всегда. И будет.
На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмётся. За мёрзлым стёклышком – знакомый Ангел с золотым цветочком, мёрзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка… осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мёрзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стёклышку и мёрзнет.
Идёшь из церкви. Всё – другое. Снег – святой. И звёзды – святые, новые, рождественские звёзды. Рождество! Посмотришь в небо. Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год – над этим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало, думал: «Если к ней идти – придёшь туда . Вот, прийти бы… и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он – в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне… Только не дойдёшь, мороз, замёрзнешь!» Смотришь, смотришь – и думаешь: «Волсви же со звездою путеше-эствуют!..»
Волсви?.. Значит – мудрецы, волхвы. А маленький, я думал – волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, – думал. Звезда ведёт их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду. А та ведёт их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься… Видишь – кормушка с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит?.. Да, и волков… всех манит. Как я хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам… и пастухи, склонились… и цари, волхвы… И вот подходят волки. Их у нас в России много!.. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им… злые такие были. Ты спрашиваешь – впустят? Ну конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звёзды… все звёзды там, у входа, толпятся, светят… Кто, волки? Ну конечно, рады.
Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смёрзлись, а от звезды всё стрелки, стрелки…
Зайдёшь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой… Крикнешь в конуру: «Бушуйка!» Цепью загремит, проснётся, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, будто скажет: да, Рождество. И – на душе тепло, от счастья.
И в доме – Рождество. Пахнет натёртыми полами, мастикой, ёлкой. Лампы не горят, а всё лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет ёлка, ещё пустая, – другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонёк лампадки, – звёздочки, в лесу как будто… А завтра!..
А вот и – завтра! Такой мороз, что всё дымится. На стёклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором – в дыму, висит пунцовым шаром. Будто и оно дымится. От него столбы в зелёном небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая. Вот мороз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить… Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда он водит «славить». Мишка Драп несёт звезду на палке – картонный домик: светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые, – свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.
– «Волхи же со Звездою питушествуют!» – весело говорит Зола.
Он взмахивает чёрным пальцем и начинают хором:
– Рождество Твое, Христе Боже наш…
Совсем не похоже на Звезду, но всё равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу
Правды. Васька, мой друг, сапожник, несёт огромную розу из бумаги и всё на неё смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.
– Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекёт! – говорит Зола. – Сейчас будет святое приставление! – Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. – А кузнечонок у нас царь Ирод будет! Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону. Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зелёный колпак со звёздами.
– Подымай меч выше! – кричит Зола. – А ты, Стёпка, зубы оскаль страшней! Это я от баушки ещё знаю, от старины!
Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:
Плешкин хватает чёрного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:
– Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим-носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут – не бросим!
Им дают жёлтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зелёный стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода «подлинней», но никогда почему-то не приходит.
Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает всё на ёлке, до серебряной звёздочки наверху.
Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промёрзшие. Такой там грохот, словно разбивают стёкла. Это – «последние люди», музыканты, пришли поздравить.
– Береги шубы! – кричат в передней.
Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой, и так в неё дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все затыкают уши, но музыканты играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уж и ёлка горит – и догорает. В чёрные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то гармоника играет, топотанье… – должно быть, в кухне.
В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замёрзших окнах. За ними – звёзды. Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.
Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырёк с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на тёмный образ, по обе стороны которого тянулись полки с колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милый дедушка, Константин Макарыч! – писал он. – И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от Господа Бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».
Ванька перевёл глаза на тёмное окно, в котором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча, служащего ночным сторожем у господ Живарёвых. Это маленький, тощенький, но необыкновенно юркий и подвижной старикашка лет шестидесяти пяти, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Днём он спит в людской кухне или балагурит с кухарками, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают старая Каштанка и кобелёк Вьюн, прозванный так за свой чёрный цвет и тело, длинное, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.
Теперь, наверно, дед стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с дворней. Колотушка его подвязана к поясу. Он всплёскивает руками, пожимается от холода и, старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.
– Табачку нешто нам понюхать? – говорит он, подставляя бабам свою табакерку.
Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается весёлым смехом и кричит:
– Отдирай, примёрзло!
Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с её белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посребрённые инеем, сугробы. Всё небо усыпано весело мигающими звёздами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потёрли снегом…
Ванька вздохнул, умакнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятёнка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селёдку, а я начал с хвоста, а она взяла селёдку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьёт чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятёнок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно Бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»
Ванька покривил рот, потёр своим чёрным кулаком глаза и всхлипнул.
«Я буду тебе табак тереть, – продолжал он, – Богу молиться, а если что, то секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрёшь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Пелагею.
А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь никого не пущают, а раз я видал в одной лавке на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное… А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают.
Милый дедушка, а когда у господ будет ёлка с гостинцами, возьми мне золочёный орех и в зелёный сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».
Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что за ёлкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука. Весёлое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить ёлку, дед выкуривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой… Молодые ёлки, окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать? Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц… Дед не может чтоб не крикнуть:
– Держи, держи… держи! Ах, куцый дьявол!
Срубленную ёлку дед тащил в господский дом, а там принимались убирать её… Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда ещё была жива Ванькина мать Пелагея и служила у господ в горничных, Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в людскую кухню к деду, а из кухни в Москву к сапожнику Аляхину…
«Приезжай, милый дедушка, – продолжал Ванька, – Христом Богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой… А ещё кланяюсь Алёне, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».
Ванька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за копейку… Подумав немного, он умокнул перо и написал адрес:
На деревню дедушке.
Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу…
Сидельцы из мясной лавки, которых он расспрашивал накануне, сказали ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими колокольцами. Ванька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель…
Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал… Ему снилась печка. На печи сидит дед, свесив босые ноги, и читает письмо кухаркам… Около печи ходит Вьюн и вертит хвостом…
У нас в доме зелёная гостья. Она приехала к Великому празднику на широких розвальнях. Её привез улыбающийся дед-мужичок с пушистою, белою бородою до пояса. Она встала на праздничном ковре в гостиной, раскинула кудрявые ветви. На иголочках задрожали капли растаявшего снега. Ёлка отогрелась, повеяло лесным благоуханием.
Моя старшая сестра Лида и я надели на неё жемчужные ожерелья, серебряные бусы, блестящие нити. Повесили на пушистые лапки восковых ангелов, трубящих в большие золотые трубы, белокурых снегурочек, ватных мальчиков и девочек, сидящих в крохотных картонных санях, весёлых трубочистов, качающихся на лёгких лестницах, гномов в малиновых шапочках и сапожках. Навесили стеклянных, нежно звучащих яблочек, груш, вишенок, мухоморов, кошек, собак, коней, львов, оленей, мишек, – да всего и не перечтёшь! Под ёлку постелили вату, посыпали её битым стеклом, и она заблестела, как снежный сугроб. Рядом с деревом встал дедушка Мороз в белой шубе, в белой шапке, в белых рукавицах, в белых валенках. Он был похож на деда-мужика, который привёз нам ёлку. Такие же румяные щёки, лицо без морщин, весёлые, улыбающиеся глаза.
Наконец, вошёл в гостиную отец с серебряною звездою в руке и украсил ею верхушку дерева; нацепил на ветки подсвечники с завитыми спиралью свечками и, посмотрев, издали на ёлку, сказал:
– Ну вот, и отлично!
При мягком свете ламп деревцо играло, мерцало, словно камень драгоценный. Всегда чинная сестрица обняла меня, закружила, зашептала:
– У нас ёлочка, словно царевна заморская. В столовой часы пробили пять раз.
– Как бы нам в церковь не опоздать, – послышался голос матери.
– Иван уже заложил Стального, – сказала горничная Маша, прибирая с рояля коробки от ёлочных украшений.
Лида и я нарядились в бархатные платьица, распустили по плечам волосы и пошли в переднюю, где нас уже ждали отец и мать.
Полетели сани по московским снежным улицам. Развернулось над нами чистое, морозное небо. Засияли звёзды, словно лампады небесные, неугасимые. Встали сани у ворот монастыря Новодевичьего. Забелела каменная ограда. Прошли через кладбище, поднялись по пологой лестнице в зимнюю церковь с низкими сводами.
«Христос раждается, славите… Пойте Господеви, вся земля», – ликуют рождественские песнопения. Монахини поют словно ангелы. Хор большой-большой. Юные дисканты ввысь взвиваются. Увлекают в Божие небо молящихся.
«Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение», ширится, растёт, радостью исполняет души людей крылатое славословие…
Проплывали, клубясь, облака ладана. Перед концом службы у сестрицы голова закружилась, и мы, не достояв всенощного бдения, вышли на морозный воздух.
– Почему у нас в гостиной так светло? – спросила Лида, когда мы подъезжали к дому.
– Вероятно, люстру зажгли, – ответила мама.
Но каково было наше удивление, когда, распахнув двери гостиной, мы встретили нашу милую ёлочку, сияющую зажжёнными свечами. Это «мадмазель» Маргарита нам сделала сюрприз.
После ужина сестра нашла под ёлкою свой подарок – сборник стихов, о котором уже давно мечтала. Она сняла футляр, – на голубом бархате лежал гранатовый крестик и тонкая золотая цепочка.
– И крест, и цепочка тоже мне? – спросила Лида у отца.
– Ну конечно, – отвечал он.
Я с торжеством вытащила из ватного сугроба коньки «снегурки» и собралась было их привинчивать к туфлям, как подошла мать и посадила ко мне на плечо лохматую плюшевую обезьянку, которая забавно пищала, когда ей придавливали брюшко. Я была в полном восторге.
Свечки догорали. Кое-где с лёгким треском вспыхнула хвоя и запахло тёплою смолою.
– Подождём, пока все свечки сгорят, – предложила мне сестрица.
Мать и «мадмазель» ушли в столовую. Мы сели на мягкий ковёр и смотрели, как меркла, темнела ёлка. Наконец, последняя свеча растаяла – угасла, капнув голубую каплю на ватный сугроб.
– Вот теперь и спать пора, – прошептала сестрица.
Сразу заснуть я не могла! Какое-то неизъяснимое ликование трепетало в груди. Детское сердце ширилось, словно улететь хотело. Словно у него выросли такие прозрачные, лёгкие крылышки, как у восковых ёлочных ангелов, трубящих в серебряные трубы.
Рождественская радость сияла в детской душе.
От синей лампады тянулись длинные, острые лучи… Зажмуришь слегка глаза – лучики побегут к изголовью, тёплые, приветливые.
«Баю-бай, – шепчут они. – Мы всю ночь храним святой огонёк, мрак отгоняем, сны нашёптываем мирные».
А я думала: к ёлочке такие же лучики от лампады тянутся, что перед Спасом Нерукотворённым теплится. Ёлочке одной в гостиной не страшно, не темно…
Захотелось солнышку утром взглянуть сквозь окошко в детскую – ан и нельзя.
Ах, проказник, дедушка Мороз, ах, забавник! Своею тонкою кисточкой сверху донизу расписал стекло. Чего-чего он только не изобразил! Вон стоит павлин, распустив серебряный хвост. Над его головой завились снежные колокольчики. Вон пастушок играет на дудочке и гонит белых барашков по заиндевелому полю. На холмах растут цветы какие-то диковинные, лапчатые.
Я спрыгнула с кроватки и принялась согревать стекло своим дыханием. Оттаял иней, открылся светлый кружок. Взглянула одним глазом на двор – и зажмурилась: крепко ударило солнышко жёлтыми лучами.
– С праздником, Петровнушка, – заговорила вошедшая в детскую старушка Матрёна. – Царство Небесное проспишь, ой проспишь! Будили тебя к обедне, а ты под нос себе прогымкаешь – и на другой бок. Господа и мамзель в церковь уехали.
Я была смущена и оправдывалась.
– Я вчера слышала, как часы полночь пробили. Я поздно легла, Матрёна, вот уж, верно, поэтому и не могла проснуться. Второпях оделась и побежала в гостиную на ёлку взглянуть. За ночь она словно ещё красивее стала, словно ещё шире раскинула пушистые ветви!
– Здравствуй, зелёная гостья, с праздником великим! Так бы, кажется, и перецеловала каждую твою колючую, душистую ветку, милая, милая! Как ты спала? Что снилось? Тебя баюкали белые снегурочки, восковые ангелы трубили над тобою песни Рождества. А страшно тебе не было? Нет. Тихо, кротко сияла лампада Спасу Нерукотворённому и тебе посылала алые лучики.
Далёкий звон колоколов Новодевичьего монастыря коснулся окон гостиной, мягкой волною пролетел по всему дому. Старушка Матрёна зевнула, перекрестила рот и прошептала:
– Поздняя обедня кончилась. Я-то, по обычаю, к ранней поторопилась. Через полчаса задребезжал звонок.
– Пойтить надо господам отворить, – сказала старушка и, поскрипывая новыми козловыми башмаками, заторопилась в переднюю.
Мама и сестра трунили надо мной:
– Каково тебе спалось? Как дремалось? Вмешался отец:
– Пойдём-ка лучше пирожком закусим. После церкви-то все проголодались.
Рождественский пирог удался на славу. Однако же, я с нетерпением ожидала, когда можно было выйти из-за стола, надеть высокие, тёплые башмаки, кофточку на вате и побежать на солнечный, ослепительно-белый двор…
В саду от деревьев бежали тонкие, голубые тени. Синий лёд пронзали острые лучи и он сверкал, словно зеркало. Как смешно скользить на тонких, железных пластинках. Точно ты между небом и землёю, точно ты вот-вот сейчас упадёшь в рыхлый сугроб. Так и есть – упала!
– Барышня, батюшка пришёл! Скорей домой, – кричит с крыльца Настасья.
Я бросила в кухне коньки, кофточку и поспешила в гостиную. Там уже дьячки запевали: «Рождество Твое, Христе Боже наш…»
Рядом со мной истово крестилась ласковая старушка Матрёна. Она глядела умилённо на Спаса Нерукотворённого, и блестящие слезинки катились по её тёмному, морщинистому лицу.
С большого стола в столовой убрали скатерть. Матушка принесла четыре пары ножниц и стала заваривать крахмал. Делалось это так: из углового шкафчика, где помещалась домашняя аптечка, матушка достала банку с крахмалом, насыпала его не больше чайной ложки в стакан, налила туда же ложки две холодной воды и начала размешивать, покуда из крахмала не получилась кашица. Тогда матушка налила в кашицу из самовара крутого кипятку, всё время сильно мешая ложкой, крахмал стал прозрачный, как желе, – получился отличный клей.
Мальчики принесли кожаный чемодан… и поставили на стол. Матушка раскрыла его и начала вынимать: листы золотой бумаги, гладкой и с тиснением, листы серебряной, синей, зелёной и оранжевой бумаги, бристольский картон, коробочки со свечками, с ёлочными подсвечниками, с золотыми рыбками и петушками, коробку с дутыми стеклянными шариками, которые нанизывались на нитку, и коробку с шариками, у которых сверху была серебряная петелька, – с четырёх сторон они были вдавлены и другого цвета, затем коробку с хлопушками, пучки золотой и серебряной канители, фонарики с цветными слюдяными окошечками и большую звезду. С каждой новой коробкой дети стонали от восторга.
– Там ещё есть хорошие вещи, – сказала матушка, опуская руки в чемодан, – но их мы пока не будем разворачивать. А сейчас давайте клеить.
Виктор взялся клеить цепи, Никита – фунтики для конфет, матушка резала бумагу и картон. Лиля спросила вежливым голосом:
– Тётя Саша, вы позволите мне клеить коробочку?
– Клей, милая, что хочешь.
Дети начали работать молча, дыша носами, вытирая крахмальные руки об одежду. Матушка в это время рассказывала, как в давнишнее время ёлочных украшений не было и в помине и всё приходилось делать самому. Были поэтому такие искусники, что клеили, – она сама это видела, – настоящий замок с башнями, с винтовыми лестницами и подъёмными мостами. Перед замком было озеро из зеркала, окружённое мхом. По озеру плыли два лебедя, запряжённые в золотую лодочку.
* * *
В гостиную втащили большую мёрзлую ёлку. Пахом долго стучал и тесал топором, прилаживая крест. Дерево наконец подняли, и оно оказалось так высоко, что нежно-зелёная верхушечка согнулась под потолком.
От ели веяло холодом, но понемногу слежавшиеся ветви её оттаяли, поднялись, распушились, и по всему дому запахло хвоей. Дети принесли в гостиную вороха цепей и картонки с украшениями, подставили к ёлке стулья и стали её убирать. Но скоро оказалось, что вещей мало. Пришлось опять сесть клеить фунтики, золотить орехи, привязывать к пряникам и крымским яблокам серебряные верёвочки. За этой работой дети просидели весь вечер, покуда Лиля, опустив голову с измятым бантом на локоть, не заснула у стола.
Настал сочельник. Ёлку убрали, опутали золотой паутиной, повесили цепи и вставили свечи в цветные защипочки. Когда всё было готово, матушка сказала:
– А теперь, дети, уходите, и до вечера в гостиную не заглядывать.
В этот день обедали поздно и наспех, – дети ели только сладкое – шарлотку. В доме была суматоха. Мальчики слонялись по дому и ко всем приставали – скоро ли настанет вечер? Даже Аркадий Иванович, надевший чёрный долгополый сюртук и коробом стоявшую накрахмаленную рубашку, не знал, что ему делать, – ходил от окна к окну и посвистывал. Лиля ушла к матери.
Солнце страшно медленно ползло к земле, розовело, застилалось мглистыми облачками, длиннее становилась лиловая тень от колодца на снегу. Наконец матушка велела идти одеваться. Никита нашёл у себя на постели синюю шёлковую рубашку, вышитую ёлочкой по вороту, подолу и рукавам, витой поясок с кистями и бархатные шаровары. Никита оделся и побежал к матушке. Она пригладила ему гребнем волосы на пробор, взяла за плечи, внимательно поглядела в лицо и подвела к большому красного дерева трюмо.
В зеркале Никита увидел нарядного и благонравного мальчика. Неужели это был он?
– Ах, Никита, Никита, – проговорила матушка, целуя его в голову, – если бы ты всегда был таким мальчиком.
Никита на цыпочках вышел в коридор и увидел важно идущую ему навстречу девочку в белом. На ней было пышное платье с кисейными юбочками, большой белый бант в волосах, и шесть пышных локонов с боков её лица, тоже сейчас неузнаваемого, спускались на худенькие плечи. Подойдя, Лиля с гримаской оглядела Никиту.
– Ты что думал – это привидение, – сказала она, – чего испугался? – и прошла в кабинет и села там с ногами на диван.
Никита тоже вошёл за ней и сел на диван, на другой его конец. В комнате горела печь, потрескивали дрова, рассыпались угольками. Красноватым мигающим светом были освещены спинки кожаных кресел, угол золотой рамы на стене, голова Пушкина между шкафами.
Лиля сидела не двигаясь. Было чудесно, когда светом печи освещались её щека и приподнятый носик. Появился Виктор в синем мундире со светлыми пуговицами и с галунным воротником, таким тесным, что трудно было разговаривать.
Виктор сел в кресло и тоже замолчал. Рядом, в гостиной, было слышно, как матушка и Анна Аполлосовна разворачивали какие-то свертки, что-то ставили на пол и переговаривались вполголоса. Виктор подкрался было к замочной щёлке, но с той стороны щёлка была заложена бумажкой.
Затем в коридоре хлопнула на блоке дверь, послышались голоса и много мелких шагов. Это пришли дети из деревни. Надо было бежать к ним, но Никита не мог пошевелиться. В окне на морозных узорах затеплился голубоватый свет. Лиля проговорила тоненьким голосом:
– Звезда взошла.
И в это время раскрылись двери в кабинет. Дети соскочили с дивана. В гостиной от пола до потолка сияла ёлка множеством, множеством свечей. Она стояла, как огненное дерево, переливаясь золотом, искрами, длинными лучами. Свет от неё шёл густой, тёплый, пахнущий хвоей, воском, мандаринами, медовыми пряниками.
Дети стояли неподвижно, потрясённые. В гостиной раскрылись другие двери, и, теснясь к стенке, вошли деревенские мальчики и девочки. Все они были без валенок, в шерстяных чулках, в красных, розовых, жёлтых рубашках, в жёлтых, алых, белых платочках.
Тогда матушка заиграла на рояле польку. Играя, обернула к ёлке улыбающееся лицо и запела:
Никита протянул Лиле руку. Она дала ему руку и продолжала глядеть на свечи, в синих глазах её, в каждом глазу горело по ёлочке. Дети стояли не двигаясь.
Аркадий Иванович подбежал к толпе мальчиков и девочек, схватил за руки и галопом помчался с ними вокруг ёлки. Полы его сюртука развевались. Бегая, он прихватил ещё двоих, потом Никиту, Лилю, Виктора, и наконец все дети закружились хороводом вокруг ёлки.
– Уж я золото хороню, хороню. Уж я серебро хороню, хороню… – запели деревенские.
Никита сорвал с ёлки хлопушку и разорвал её, в ней оказался колпак со звездой. Сейчас же захлопали хлопушки, запахло хлопушечным порохом, зашуршали колпаки из папиросной бумаги.
Лиле достался бумажный фартук с карманчиками. Она надела его. Щёки её разгорелись, как яблоки, губы были измазаны шоколадом. Она всё время смеялась, посматривая на огромную куклу, сидящую под ёлкой на корзинке с кукольным приданым.
Там же под ёлкой лежали бумажные пакеты с подарками для мальчиков и девочек, завёрнутые в разноцветные платки. Виктор получил полк солдат с пушками и палатками. Никита – кожаное настоящее седло, уздечку и хлыст.
Теперь было слышно, как щёлкали орехи, хрустела скорлупа под ногами, как дышали дети носами, развязывая пакеты с подарками.
Матушка опять заиграла на рояле, вокруг ёлки пошёл хоровод с песнями, но свечи уже догорали, и Аркадий Иванович, подпрыгивая, тушил их. Ёлка тускнела. Матушка закрыла рояль и велела всем идти в столовую пить чай.
Но Аркадий Иванович и тут не успокоился – устроил цепь, и сам впереди, а за ним двадцать пять ребятишек, побежал обходом через коридор в столовую.
В прихожей Лиля оторвалась от цепи и остановилась, переводя дыхание и глядя на Никиту смеющимися глазами. Они стояли около вешалки с шубами. Лиля спросила:
– Ты чего смеёшься?
– Это ты смеёшься, – ответил Никита.
– А ты чего на меня смотришь?
Никита покраснел, но пододвинулся ближе и, сам не понимая, как это вышло, нагнулся к Лиле и поцеловал её. Она сейчас же ответила скороговоркой:
– Ты хороший мальчик, я тебе этого не говорила, чтобы никто не узнал, но это секрет. – Повернулась и убежала в столовую.
После чая Аркадий Иванович устроил игру в фанты,
но дети устали, наелись и плохо соображали, что нужно делать. Наконец один совсем маленький мальчик, в рубашке горошком, задремал, свалился со стула и начал громко плакать.
Матушка сказала, что ёлка кончена. Дети пошли в коридор, где вдоль стены лежали их валенки и полушубки. Оделись и вывалились из дома всей гурьбой на мороз.
Никита пошёл провожать детей до плотины. Когда он один возвращался домой, в небе высоко, в радужном бледном круге, горела луна. Деревья на плотине и в саду стояли огромные и белые и, казалось, выросли, вытянулись под лунным светом. Направо уходила в неимоверную морозную мглу белая пустыня. Сбоку Никиты передвигала ногами длинная большеголовая тень.
Никите казалось, что он идёт во сне, в заколдованном царстве. Только в зачарованном царстве бывает так странно и так счастливо на душе.
В этом году мне исполнилось, ребята, сорок лет. Значит, выходит, что я сорок раз видел новогоднюю ёлку. Это много!
Ну, первые три года жизни я, наверно, не понимал, что такое ёлка. Наверно, мама выносила меня на ручках. И, наверно, я своими чёрными глазёнками без интереса смотрел на разукрашенное дерево.
А когда мне, дети, ударило пять лет, то я уже отлично понимал, что такое ёлка.
И я с нетерпением ожидал этого весёлого праздника. И даже в щёлочку двери подглядывал, как моя мама украшает ёлку.
А моей сестрёнке Лёле было в то время семь лет. И она была исключительно бойкая девочка.
Она мне однажды сказала:
– Минька, мама ушла на кухню. Давай пойдём в комнату, где стоит ёлка, и поглядим, что там делается.
Вот мы с сестрёнкой Лёлей вошли в комнату. И видим: очень красивая ёлка. А под ёлкой лежат подарки. А на ёлке разноцветные бусы, флаги, фонарики, золотые орехи, пастилки и крымские яблочки.
Моя сестрёнка Лёля говорит:
– Не будем глядеть подарки. А вместо того давай лучше съедим по одной пастилке. И вот она подходит к ёлке и моментально съедает одну пастилку, висящую на ниточке. Я говорю:
– Лёля, если ты съела пастилочку, то я тоже сейчас что-нибудь съем. И я подхожу к ёлке и откусываю маленький кусочек яблока. Лёля говорит:
– Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе ещё эту конфетку. А Лёля была очень такая высокая, длинновязая девочка. И она могла высоко достать. Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку.
А я был удивительно маленького роста. И мне почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко.
Я говорю:
– Если ты, Лёлища, съела вторую пастилку, то я ещё раз откушу это яблоко. И я снова беру руками это яблочко и снова его немножко откусываю. Лёля говорит:
– Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех. Тогда я чуть не заревел. Потому что она могла до всего дотянуться, а я нет. Я ей говорю:
– А я, Лёлища, как поставлю к ёлке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока.
И вот я стал своими худенькими ручонками тянуть к ёлке стул. Но стул упал на меня. Я хотел поднять стул. Но он снова упал. И прямо на подарки.
Лёля говорит:
– Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку. Тут раздались мамины шаги, и мы с Лёлей убежали в другую комнату.
Лёля говорит:
– Вот теперь, Минька, я не ручаюсь, что мама тебя не выдерет. Я хотел зареветь, но в этот момент пришли гости. Много детей с их родителями.
И тогда наша мама зажгла все свечи на ёлке, открыла дверь и сказала:
– Все входите. И все дети вошли в комнату, где стояла ёлка. Наша мама говорит:
– Теперь пусть каждый ребёнок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощение.
И вот дети стали подходить к нашей маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с ёлки яблоко, пастилку и конфету и тоже дарила ребёнку.
И все дети были очень рады. Потом мама взяла в руки то яблоко, которое я откусил, и сказала:
– Лёля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас двоих откусил это яблоко? Лёля сказала:
– Это Минькина работа.
Я дёрнул Лёлю за косичку и сказал:
– Это меня Лёлька научила. Мама говорит:
– Лёлю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко.
И она взяла паровозик и подарила его одному четырёхлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть.
И я рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала:
– С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком. И я сказал:
– Можете уходить, и тогда паровозик мне останется. И та мама удивилась моим словам и сказала:
– Наверное, ваш мальчик будет разбойник.
И тогда моя мама взяла меня на ручки и сказала той маме:
– Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребёнком и никогда к нам больше не приходите.
И та мама сказала:
– Я так и сделаю. С вами водиться – что в крапиву садиться. И тогда ещё одна, третья мама, сказала:
– И я тоже уйду. Моя девочка не заслужила того, чтобы ей дарили куклу с обломанной рукой. И моя сестрёнка Лёля закричала: – Можете тоже уходить со своим золотушным ребёнком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется. И тогда я, сидя на маминых руках, закричал:
– Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся. И тогда все гости стали уходить. И наша мама удивилась, что мы остались одни. Но вдруг в комнату вошёл наш папа. Он сказал:
– Такое воспитание губит моих детей. Я не хочу, чтобы они дрались, ссорились и выгоняли гостей. Им будет трудно жить на свете, и они умрут в одиночестве. И папа подошёл к ёлке и потушил все свечи. Потом сказал:
– Моментально ложитесь спать. А завтра все игрушки я отдам гостям. И вот, ребята, прошло с тех пор тридцать пять лет, и я до сих пор хорошо помню эту ёлку.
И за все эти тридцать пять лет я, дети, ни разу больше не съел чужого яблока и ни разу не ударил того, кто слабее меня. И теперь доктора говорят, что я поэтому такой сравнительно весёлый и добродушный.
Архимандрит Исаакий
I
Папа и мама плотно прикрыли двери столовой, предупредив Марсика, что в гостиной угар, и запретив мальчику входить туда. Но восьмилетний Марсик отлично знает, что никакого угара там нет. Вообще маленький Марсик знает, что с того самого года, как он начинает помнить себя, всегда каждое 24 декабря, то есть в самый вечер Рождественского сочельника, в гостиной постоянно неблагополучно: то там случается угар, как и в нынешнем году, то открыта форточка, то папа ложится после обеда отдыхать не у себя в кабинете, как это во все остальные дни года, а непременно там; то к маме приходит портниха, и она примеряет там же очень обстоятельно и долго новое платье перед большим трюмо. В первые годы Марсик очень легко поддавался на эту удочку: он верил и угару, и форточке, и папину отдыху, и портнихе.
Но за последние два сочельника мальчик настолько вырос, что понял, зачем его дорогие мама и папа прибегали к этой невинной хитрости. Ларчик открывался просто: в гостиной украшали ёлку. Ну да, очаровательную зелёную ёлочку, которую каждый год устраивали сюрпризом для Марсика.
II
Сидеть и ждать в столовой становилось скучно. В большом камине догорали, вспыхивая алыми искорками, дрова. Ровно, светло и спокойно светила электрическая лампа. Таинственно белели запертые в гостиную двери. А из-за двери другой соседней со столовой комнаты доносился мерный голос «большого» Володи. Володю недаром все называли большим. Он был вдвое старше Марсика и в будущем году должен был кончить реальное училище. Сейчас в комнате Володи сидел Алёша Нетрудный, его закадычный товарищ, которому Володя и читал заданное им, реалистам, на праздники письменное сочинение. «Большой» Володя был очень прилежен и трудолюбив, как и подобает быть взрослому юноше; он успел уже до праздника написать сочинение и теперь читал его вслух Нетрудному.
Вначале Марсик очень мало обращал внимания на Володино чтение. Все его мысли заняты были ёлкой.
Радостно замирало сердечко предчувствием того светлого и приятного, что должно было случиться сегодня же, скоро и очень скоро: вот пройдёт ещё полчаса, может быть, час времени, и распахнутся двери в гостиную. Появится на пороге их сияющая мама и протянет руки к Марсику и, обхватив его за плечи, поведёт в гостиную; а там «она» уже ждёт его! «Она» – ветвистая, зелёная, яркая красавица, сулящая столько радости и утех Марсикину сердечку. Потом приедут бабушка с дедушкой и привезут с собой их приёмную внучку-воспитанницу, с которой так любит играть Марсик. И ещё привезут обещанный поезд, маленький игрушечный поезд, о котором он так мечтал. А под ёлкой будет его ждать игрушечная же подводная лодка от мамы и папы.
Вот-то прелесть! Уж скорее бы проходило время. Скорее бы прекратились эти несносные минуты ожидания. Вскарабкаться, что ли, на подоконник и посмотреть на улицу, не едут ли бабушка и дедушка. И Марсик, пыхтя и кряхтя, лезет на высокий выступ окна, чтобы как-нибудь скоротать время.
III
А за стеной всё ещё слышится чёткий и громкий голос «большого» Володи, который продолжает читать вслух.
«Люди делают всё новые и новые изобретения. Они научились уже летать по воздуху на особых машинах, называемых аэропланами и дирижаблями. И весьма возможно, что через сто лет люди будут летать по воздуху в особых поездах, точно так же, как ездят теперь по железным дорогам. Кроме того, люди изобретают всё новые и новые машины, так что, вероятно, через сто лет всё то, что теперь делается руками, будут делать машины, и даже прислугу в доме будут заменять особые машины…»
Марсик долго прислушивался к чтению Володи, в его мыслях то и дело теперь носились обрывки прочитанного братом сочинения. А в окна сверху смотрели золотые звёзды и холодное декабрьское небо. Внизу же на улице стояла весёлая предпраздничная суматоха. Люди шныряли с покупками и ёлочками под мышкой. Марсику хорошо были видны фигуры прохожих, казавшиеся крохотными, благодаря расстоянию, отделяющему их от окна пятого этажа, у которого приютился скорчившийся в клубок мальчик.
IV
Вдруг тёмное пространство за окном озарилось светом. Марсик даже вздрогнул от неожиданности и зажмурил глаза. Когда он их раскрыл снова, то остолбенел от удивления. За окном прямо против него остановился небольшой воздушный корабль. На носу корабля сидели бабушка, дедушка и Таша. И у дедушки, и бабушки, и у Таши в руках были свёртки и пакеты.
– Здравствуй, здравствуй, Марсик! – весело кричали они ему. – Мы прилетели к тебе на ёлку. Надеемся, не опоздали и ёлочку ещё не зажгли?
Марсик очень обрадовался гостям, доставленным сюда таким необычайным способом. Два электрические фонаря, горевшие на передней части воздушного корабля, ярко освещали их лица. Марсику очень хотелось обнять поскорее дорогих гостей, но он не знал, как это сделать. Между ними и им находилось плотно закрытое на зиму окно.
Но тут поднялся дедушка и протянул к окошку свою палку, на конце которой был вделан крошечный, сверкающий шарик.
Дедушка провёл этим шариком по ребру рамы, и окошко распахнулось настежь, а с воздушного корабля перекинулся мостик к подоконнику, и по этому мостику бабушка, дедушка и Таша, со свёртками и пакетами в руках, вошли в комнату. Окно тут же само собой захлопнулось за ними.
– Ну, веди нас к ёлке, где твоя ёлка? – целуя Марсика, говорили они.
В тот же миг распахнулись двери гостиной, и Марсик вскрикнул от восторга и неожиданности. Посреди комнаты стояла чудесная ёлка. На ней были навешаны игрушки, сласти, а на каждой веточке ярко сверкал крошечный электрический фонарик, немногим больше горошин.
Вся ёлка светилась как солнце южных стран. В это время заиграл большой ящик в углу. Но был не граммофон, но другой какой-нибудь музыкальный инструмент. Казалось, что чудесный хор ангельских голосов поёт песнь вифлеемской ночи, в которую родился Спаситель.
«Слава в вышних Богу… в человецех благоволение», – пели ангельски-прекрасные голоса, наполняя своими дивными звуками комнату.
Скоро, однако, замолкли голоса, замолкла музыка. Папа подошёл к ёлке и нажал какую-то скрытую в густой зелени пружину. И вмиг все игрушки, привешенные к ветвям дерева, зашевелились, как бы ожили: картонная собачка стала прыгать и лаять; шерстяной медведь урчать и сосать лапу. Хорошенькая куколка раскланивалась, поводила глазками и пискливым голоском желала всем добрых праздников. А рядом паяц Арлекин и Коломбина танцевали какой-то замысловатый танец, напевая сами себе вполголоса звучную песенку. Эскадрон алюминиевых гусар производил ученье на игрушечных лошадках, которые носились взад и вперёд по зелёной ветке ёлки. А маленький негр плясал танец, прищёлкивая языком и пальцами. Тут же, в небольшом бассейне нырнула вглубь подводная лодка, и крошки пушки стреляли в деревянную крепость, которую осаждала рота солдат.
V
У Марсика буквально разбежались глаза при виде всех этих прелестных, самодвижущихся игрушек. Но вот бабушка и дедушка развернули перед ним самый большой пакет, и перед Марсиком очутился воздушный поезд, с крошками-вагончиками, с настоящим локомотивом, с малюсенькой поездной прислугой. Поезд, благодаря каким-то удивительным приспособлениям, держался в воздухе, и, когда дедушка нажал какую-то пружинку, он стал быстро-быстро носиться над головами присутствующих, описывая в воздухе один круг за другим.
Кукольный машинист управлял локомотивом, кукла-кондуктор подавала свистки, куклы-пассажиры высовывались из окон, спрашивали, скоро ли станция, ели малюсенькие бутерброды и яблоки, пили из крохотных бутылок сельтерскую воду и лимонад и говорили тоненькими голосами о разных новостях. Потом появилась из другого пакета кукла, похожая как две капли воды на самого Марсика, и стала декламировать вслух басню Крылова «Ворона и Лисица».
Из третьего пакета достали военную форму как раз на фигуру Марсика, причем каска сама стреляла, как пушка, винтовка сама вскидывалась на плечо и производила выстрел, а длинная сабля побрякивала, болтаясь со звоном то сзади, то спереди.
Не успел Марсик достаточно наохаться и наахаться при виде всех этих подарков, как в гостиную вкатился без всякой посторонней помощи стол-автомат.
На столе стояли всевозможные кушанья.
Были тут и любимая Марсикина кулебяка, и заливное, и рябчики, и мороженое, и сладкое в виде конфет и фруктов.
– Ну, Марсик, чего тебе хотелось бы прежде скушать? – ласково спросила его бабушка, в то время как невидимая музыка заиграла что-то очень мелодичное и красивое.
– Рябчика! – быстро произнёс Марсик.
Тогда бабушка тронула пальцем какую-то пуговку внизу блюда, и в тот же миг жареный рябчик отделился от блюда и перелетел на тарелку Марсика.
Нож и вилка опять по неуловимому движению кого-то из старших так же без посторонней помощи прыгнули на тарелку и стали резать на куски вкусное жаркое.
То же самое произошло с кулебякой и с заливным. Утолив голод, Марсик пожелал винограда и апельсинов, красиво разложенных в вазе. Опять была тронута какая-то кнопка, и сам собой апельсин, автоматически очищенный от кожи, прыгнул на Марсикину тарелку. Тем же способом запрыгали и налитые золотистым соком ягоды винограда. Марсику оставалось только открывать пошире рот и ловить их на лету.
– Ну, что, – нравится тебе такой ужин? А ёлка понравилась? – с улыбкой спрашивали Марсика его родные.
– Папа! Бабушка! Мамочка! Дедушка! Что же это значит? – ответил им весело и радостно изумлённый взволнованный Марсик.
– А то значит, мой милый, что это ёлка и ужин будущих времен. Такие чудесные ёлки увидят, может быть, твои внуки, тогда, когда люди изобретут такие приборы и машины, о которых теперь и мечтать нельзя, – отвечала ему мама и крепко поцеловала своего мальчика. На самом деле не одна только мама поцеловала крепко, крепко заснувшего и свернувшегося в клубочек на подоконнике Марсика. Целый град поцелуев сыпался на него:
– Проснись! Проснись, Марсик! С праздником Рождества тебя поздравляем! – слышались вокруг него добрые, ласковые голоса бабушки, дедушки, мамы, папы и Таши. И они протягивали мальчику привезённые с собой подарки.
А в открытую дверь уже сияла из гостиной всеми своими многочисленными огнями ёлка. Марсик широко раскрыл заспанные глазёнки.
«Так то был сон?» – хотел он спросить, но сразу удержался при виде окружавших его сияющих по-праздничному родных ему лиц.
Всё о воспитании и внутрисемейных отношениях.
Читатели «Винограда» – люди, для которых семейные ценности и культурные традиции являются основополагающими понятиями.
Дорогие ребята!
Рождество – самый «детский» из всех христианских праздников: ведь Спаситель пришёл в наш мир Младенцем! Рождественская ёлка, огоньки, ёлочные игрушки и лучшие подарки в эти дни – детям. Вы тоже можете приготовить подарки своим родным и друзьям. Предлагаем сделать праздничные открытки: их можно вырезать по пунктирной линии, на обороте написать поздравление, например, строчки какого-нибудь стихотворения из этой книги. Сделанную своими руками открытку очень приятно дарить, такому подарку обрадуются и родители, и бабушка с дедушкой, и друзья, и все-все-все!
С Рождеством!
С Рождеством!
С Рождеством!
С Рождеством!
С Рождеством!