ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Тринадцатое мая 1875 года. Стокгольм. Я и сейчас вижу себя в просторном зале Королевской библиотеки, занимающей целое крыло дворца. Этот двусветный зал, стены которого обшиты потемневшим от времени буком цвета хорошо обкуренной пенковой трубки, украшен рокальными картушами, резными гирляндами, цепями, гербами и опоясан на уровне второго этажа галереей с витыми тосканскими колонками, а если глядеть на него с этой галереи, то он кажется бездонной бездной. Сотни тысяч книг, стоящих на полках, подобны гигантскому мозгу, хранящему мудрость ушедших поколений. Плотные шеренги книжных шкафов трехметровой высоты разделены на два отдела проходом, подобным аллее, пересекающим зал из конца в конец. Солнечные лучи проникают сюда из дюжины окон и играют на корешках тесно уставленных томов: пергаментных, с золотым тиснением – эпохи Возрождения, из черной кордовской кожи с серебряными накладками – XVII века, из телячьей шкуры с киноварным обрезом – XVIII века, и современных, из зеленого имперского шевро или простых, из обычного картона. Богословы соседствуют здесь с чернокнижниками, философы – с естествоиспытателями, историки – с поэтами. Спрессованные мысли всех эпох образуют как бы геологический срез, свидетельствующий об эволюции как человеческой глупости, так и человеческого гения.
Я и сейчас вижу, как стою там на галерее и разбираю груду книг, полученных библиотекой в дар от одного знаменитого библиофила, который оказался настолько предусмотрительным, что обеспечил себе бессмертие, наклеив на каждый шмуцтитул свой экслибрис с девизом: Speravit infestis .
Суеверный, как все атеисты, я был под впечатлением этого изречения, которое вот уже целую неделю попадается мне на глаза, как только я открываю какую-нибудь книгу. Этот господин, потомок шести епископов, не терял надежду в превратностях судьбы, и это было для него великое благо. А вот я потерял всякую надежду пристроить мою трагедию в пять актов, шесть картин и три перемены, а чтобы продвинуться по службе, мне надо было похоронить целых семь сверхштатных сотрудников библиотеки, так и пышущих здоровьем, притом четверо из них уже имели оклад.
Когда ты в двадцать восемь лет получаешь мизерное жалованье в двадцать франков, в месяц, да еще у тебя в мансарде валяется трагедия в пять актов, то легко впасть в современный пессимизм, этот обновленный скептицизм, но только приспособленный для неудачников, как компенсация за то, что не каждый день удается пообедать и приходится носить видавший виды плащ.
Я был действительный член ученой богемы, скроенной по патронке старой артистической богемы, сотрудник серьезных газет и многословных журналов, где плохо платят, акционер анонимного общества по переводу «Философии бессознательного» Эдуарда Гартмана , а кроме того, член тайной лиги сторонников свободной, но не бесплатной любви, обладатель весьма неопределенного титула Королевского секретаря и автор двухактной пьесы, которую играли в Королевском театре, и при всем этом мне стоило немалых трудов раздобывать пищу, необходимую для поддержания своего убогого существования. Таким образом, не удивительно, что я невзлюбил жизнь, но это вовсе не значит, что я не хотел больше жить, совсем наоборот, я из кожи вон лез, чтобы тянуть подольше это свое запутанное существование и продолжить себя и свой род. Надо признаться, что пессимизм, буквально понимаемый лишь непосвященными – его путают с ипохондрией, – позволяет на самом-то деле весьма бодро и утешительно глядеть на окружающий тебя мир. Поскольку все есть в конечном счете ничто и имеет лишь относительную ценность, то выходит, волноваться решительно не из-за чего. Поскольку истина также понятие не абсолютное и зависит от предлагаемых обстоятельств – ведь недавно открыли, что вчерашняя истина превращается в завтрашнюю ложь или глупость, – то стоит ли тратить свои юные силы на открытие новой лжи или глупости? Поскольку несомненной является только смерть, то давайте жить. Для кого, для чего? Реставрация старых порядков, которые были упразднены в конце прошлого века, завершилась у нас восшествием на престол Бернадота, разочаровавшегося якобинца , а поколение тысяча восемьсот шестидесятого года, к которому и я принадлежу, поняло, что все его надежды напрасны, как только произошла парламентская реформа , объявленная с таким шумом. Две палаты, сменившие прежние четыре, состояли в основном из крестьян, и сейм превратился в своего рода муниципальный совет, где они собирались по взаимному соглашению обсуждать всякие мелкие расходы, оставляя в стороне все вопросы прогресса. Политика явилась нам как некий компромисс между общественными и личными интересами, а от последних остатков веры в то, что тогда называлось идеалом, у нас остались лишь горькие принципы, которых мы и придерживались. Добавим к этому и религиозную реакцию после смерти Карла XV , в период влияния королевы Софии Нассауской, и тогда мы найдем для просвещенного пессимизма причины не только личного характера.
Тем временем, задохнувшись от книжной пыли, я открываю окно, выходящее на Двор Львов, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом и полюбоваться видом. Сирень цветет, ее ветки колышет легкий ветерок, напоенный запахом тополиного пуха, жимолость и дикий виноград уже начали обвивать решетчатую ограду, но акация и платаны не спешат, зная о капризах мая. И все-таки это уже весна, хотя остовы деревьев и кустов еще виднеются под молодой листвой. Над баллюстрадой из колонок, увенчанных дельфтскими фаянсовыми вазонами с синими монограммами Карла XII , высятся у причала мачты пароходов, расцвеченных сигнальными флагами в честь майского праздника. Еще дальше виднеется бутылочно-зеленая вода бухты, стиснутой с двух сторон берегами, поросшими лиственными и хвойными деревьями. Все суда на рейде тоже украшены национальными флагами, символизирующими разные страны: английский флаг с красным, как непрожаренный ростбиф, полем; испанский желто-алый флаг, подобный полосатым тентам мавританских балкончиков; звездный тик флага Соединенных Штатов; веселое французское трехцветье соседствует с унылым, вечно траурным флагом Германии с трефовым тузом у древка; датский флаг, напоминающий дамскую блузку, и опрокинутая трехцветка флага Российской империи. Все это чуть ли не впритык друг к другу раскинуто на темно-синей скатерти северного неба. Грохот экипажей, трели свистков, перезвон корабельных рынд, скрип подъемных кранов. Запахи машинного масла, селедки, сыромятной кожи, колониальных пряностей, смешанные с ароматом сирени и освеженные дующим с моря восточным ветром, который приносит с собой суровое дыхание плавучих льдин Балтики.
Повернувшись спиной к книгам, я высунулся из окна, чтобы омыть в этой ванне впечатлений все мои пять чувств, и как раз в этот момент духовой оркестр дефилирующего караула грянул марш из «Фауста». Музыка, флаги, синее небо, цветы – все это меня настолько опьянило, что я не заметил, как пришел посыльный, принес почту. Он похлопал меня по спине, вручил мне письмо и тут же исчез.
Это было письмо от женщины. Я нетерпеливо распечатал его, почуяв, что оно принесет мне удачу. Принесет наверняка!
«Назначаю вам свидание сегодня после обеда, ровно в пять часов, перед домом номер 65 на улице Регентства. Знак, чтобы вы меня узнали: свернутые в трубочку ноты».
Совсем недавно меня обманула одна юная дьяволица, она очень ловко провела меня, поэтому я был готов на любое приключение, без разбора, заранее поклявшись себе не огорчаться в случае неудачи. И все же это письмо было мне неприятно своим тоном, слишком уж уверенным, чуть ли не повелительным, который оскорблял мое достоинство самца. Как это неизвестная мне особа посмела так внезапно напасть на меня, не оставляя никаких путей к отступлению. Хорошего же мнения эти дамочки о нашей мужской добродетели, нечего сказать! Они, видите ли, не разрешения спрашивают, а повелевают нами. К тому же я был приглашен сегодня после обеда поехать с компанией за город, так что у меня решительно не было никакой охоты вдвоем прогуливаться среди бела дня по центральной улице. Тем не менее ровно в два часа пополудни я отправился на встречу со своими товарищами, которая была назначена в лаборатории нашего химика. В передней уже толкались магистры и кандидаты всевозможных наук, в том числе и философских и медицинских, и всем им не терпелось поскорее узнать подробности относительно предстоящего кутежа.
Выслушав мои извинения по поводу того, что я не смогу нынче вечером составить им компанию, собравшиеся потребовали, чтобы я изложил причины, мешающие мне участвовать в вечерней оргии. Я показал полученное письмо одному зоологу, который, как считалось, собаку съел в такого рода делах, но тот лишь покачал головой и изрек следующую сентенцию:
– Пустое!… Дело пахнет браком, семейным очагом, а не продажной любовью… Впрочем, поступай как знаешь. Пойди туда, потом приезжай с нею к нам в парк, если будет охота, а она окажется не такой, как я полагаю.
Таким образом, в указанный час я стоял на тротуаре в условленном месте, ожидая появления прекрасной незнакомки.
Свернутые в трубочку ноты – это нечто вроде брачного объявления в газете. И я заколебался, подойти ли мне, когда увидел женщину, первое впечатление от которой было – для меня это важно – крайне неопределенным. Неопределенным мне показался ее возраст, может, двадцать девять, но может – и сорок два, и причудливая одежда – ее равным образом можно было принять за артистку и за синий чулок, за маменькину дочку и за девицу, лишенную предрассудков, за эмансипированную барышню и за кокотку. Она представилась мне как невеста одного моего давнишнего приятеля – оперного певца, который пообещал ей мое покровительство, что, как выяснилось в дальнейшем, было ложью.
Она разыгрывала из себя эдакую беспрестанно щебечущую пичужку и уже через полчаса принялась поверять мне все, что чувствует и думает, но поскольку меня это нимало не интересовало, я спросил у нее, чем могу быть ей полезен.
– Мне выступать в роли наставника молодой барышни?! Да неужто вы не знаете, что я дьявол во плоти?
– Вам нравится так думать, но мне про вас все известно, – возразила она. – На самом деле вы просто-напросто несчастны и вас надо спасти от черной меланхолии.
– Ах, вот, значит, как! Вы полагаете, что видите меня насквозь, а в действительности вы знаете лишь устаревшее мнение, которое сложилось на мой счет у вашего жениха.
На эту фразу ей возразить было нечего. Но она оказалась в курсе всего и считала, что и на расстоянии умеет читать в сердце мужчины. Она была одной из тех прилипчивых натур, которые жаждут власти над умами и проникают ради этого в самые потаенные Уголки души своих знакомцев. Она вела огромную переписку, забрасывая письмами всех мало-мальски известных людей, давала им советы, подстегивала честолюбие у тех, кто помоложе, и мнила, что решает чьи-то судьбы. Она жаждала власти и поэтому объявила себя спасительницей заблудших душ, всем покровительствовала и полагала, что именно ей предначертано судьбой заняться моим спасением. Короче говоря, она была чистокровной интриганкой, обладавшей небольшим умом, но огромной женской смелостью.
Я взялся подтрунивать над ней, не щадя при этом ни свет, ни людей, ни самого господа бога. Тогда она объявила, что я насквозь прогнил.
– Да помилуйте! Мои свежие мысли, мысли нового времени кажутся вам прогнившими, а ваши, взятые напрокат из ушедшей эпохи, все то, что еще в дни моей юности казалось отжившим и набило всем оскомину, представляются вам чуть ли не откровением. Вы подаете мне консервы в плохо запаянных жестяных банках, а воображаете, что это свежайшие плоды. Увы, они уже дурно пахнут.
Она пришла в ярость и, вконец сбитая с толку, резко со мной попрощалась.
Инцидент был исчерпан, и я тут же направился в парк, где уже кутили мои приятели, и мы провели всю ночь без сна.
На следующее утро, когда я вознамерился было опохмелиться, мне опять принесли письмо, полное женского чванства, но и снисходительности, изобилующее упреками, выражениями сочувствия и пожеланий скорейшего душевного выздоровления, в конце же она назначала мне новое свидание, чтобы совместно навестить престарелую матушку моего друга.
Как светский человек, я был готов вытерпеть и это новое испытание, и, чтобы отделаться, как говорится, малой кровью, я напялил на себя маску полнейшего равнодушия к миру, богу, да и ко всему остальному тоже.
Что это была за встреча! В отороченном мехом, стянутом в талии платье и шляпе а-ля Рембрандт, она выглядела на редкость привлекательно, вела себя с нежностью старшей сестры и сама избегала всех опасных тем. Таким образом, благодаря нашим взаимным усилиям угодить друг другу, между нами завязался не только оживленный, но и приятный разговор.
После визита к матери моего друга мы пешком пошли домой по весенним улицам.
То ли в силу некоего дьявольского промысла, то ли от желания взять реванш, поскольку накануне я играл омерзительную роль исповедника, я сказал ей, что почти обручен, что, впрочем, было лишь полуложью, так как я усиленно ухаживал за одной молодой особой.
В ответ она, будто старуха, принялась сочувствовать этой бедной девице, расспрашивать меня об ее характере, внешности, занятиях, общественном положении. Я набросал ее портрет с целью вызвать ревность, в результате чего наш дружеский разговор как-то сник. Оно и понятно – как только ангел-хранитель пронюхал о существовании соперницы, его интерес ко мне явно ослаб. И мы расстались, так и не преодолев возникшего между нами холода.
Свидание, тем не менее назначенное на следующий день, было заполнено разговорами о любви и о моей так называемой невесте.
Ей достаточно было недели, которую мы провели, гуляя или бегая по театрам и концертам, чтобы на правах своего рода наперсницы незаметно просочиться в мою жизнь. Наши ежедневные встречи включались в мой распорядок дня, и я уже не мог без них обойтись. В разговорах с образованной женщиной есть особое, чуть ли не чувственное наслаждение – прикосновение душ, объятия умов, интеллектуальные нежности.
В одно прекрасное утро она явилась ко мне глубоко взволнованная и стала цитировать наизусть пассажи из письма жениха, полученного накануне. Как выяснилось, он ее бешено ревновал. И тогда она призналась мне, что, встретившись со мной, действовала против его воли, потому что он настоятельно просил ее избегать меня, видимо, инстинктивно предчувствуя, что наша встреча к добру не приведет.
– Я не понимаю этой ужасной ревности, – сказала она мне с подавленным видом.
– Потому что вы ничего не понимаете в любви, – ответил я ей.
– Любовь!
– Да, любовь, которая есть не что иное, как возвышенное чувство собственности, а ревность – это страх потерять то, что так дорого.
– Фи, какая гадость! Собственность!
– Видите ли, это взаимная собственность. Возлюбленные принадлежат друг другу.
Она не желала так воспринимать любовь. Любовь – это чувство бескорыстное, возвышенное, целомудренное, которое невозможно выразить.
Хотя ее нареченный был от нее без ума, она его явно не любила, о чем я ей без обиняков и сказал.
Она пришла в страшное возбуждение и тут же призналась, что не любила его никогда.
– И вы намерены выйти за него замуж?
– Естественно. Иначе он пропадет. Ясно, она ведь занимается спасением душ.
Она злилась все больше и стала меня уверять, что никогда не была его невестой.
Оказалось, что лгали мы оба. Какое везенье!
Мне оставалось лишь объясниться с ней, заверив, что и моя помолвка тоже выдумка. Мы имели полную возможность воспользоваться нашей свободой.
Но как только она перестала ревновать, игра возобновилась с новой силой. Я письменно признался ей в любви, и она тут же запечатала мое письмо в конверт и отослала его своему бывшему возлюбленному, который незамедлительно принялся оскорблять меня при помощи почтовых отправлений.
Тогда я потребовал от нашей прелестницы, чтобы она сделала свой выбор и остановилась на одном из нас. Но это никак не входило в ее намерения, ей хотелось выбрать нас обоих, а если можно, то троих, четверых, чем больше, тем лучше, лишь бы они валялись у ее ног и молили о праве ее обожать.
Мое мнение сложилось окончательно: она была кокетка, пожирательница мужчин, целомудренная полигамистка. И все же я влюбился в нее, поскольку мне опостылела продажная любовь и наскучило одиночество в моей мансарде.
К концу ее пребывания в столице я пригласил ее посетить библиотеку с намерением ослепить ее, покрасоваться перед ней в обстановке, которая не могла не оказать на нее подавляющего впечатления, несмотря на ее птичьи мозги и высокомерную манеру держаться. Я таскал ее из галереи в галерею, демонстрируя свои библиографические знания, заставил любоваться средневековыми миниатюрами, автографами знаменитых людей, излагал важнейшие исторические эпизоды, описанные в хранящихся здесь манускриптах, показывал инкунабулы, и в конце концов она почувствовала неловкость от сознания своего невежества.
– Да вы же настоящий ученый! – воскликнула она.
– Конечно.
– Бедный актеришка, – пробормотала она, вспомнив своего несостоявшегося жениха.
Казалось, можно не сомневаться, что актер отныне отвергнут раз и навсегда. Однако ничуть не бывало. Лицедей грозил мне в письмах револьвером, обвиняя меня в том, что я похитил у него возлюбленную, которую он, несчастный, отдал под мою защиту. В своем ответе я дал ему понять, что ничего у него не похищал, да он и не мог мне ничего доверить, поскольку сам ничем не располагал. На этом наша переписка прекратилась, и установилось молчание.
Приближался день ее отъезда. Накануне нашей прощальной встречи я получил от нее взволнованное письмо, в котором она сообщала мне о моей необычайной удаче. Оказывается, она прочитала мою трагедию каким-то своим знакомым из высшего общества, у которых большие связи в дирекции театра. Пьеса произвела такое сильное впечатление на указанных господ, что они выразили желание непременно познакомиться с автором. Все подробности она мне расскажет при встрече нынче в полдень.
В назначенный час она потащила меня по магазинам, чтобы сделать последние покупки, не прекращая при этом рассказывать о состоявшейся читке пьесы. Хорошо зная мое отвращение ко всяким покровителям, она пускала в ход самые веские аргументы, чтобы меня переубедить. А я отбивался как мог:
– Но, дорогая, мне отвратительно звонить в чужие двери, представать перед незнакомыми людьми, болтать о чем попало, только не о главном, и просить, словно нищий, о помощи того или другого из сильных мира сего…
Я не успел договорить своей тирады, как она вдруг остановилась перед молодой дамой, одетой с изысканной элегантностью. Она представила меня госпоже баронессе N, которая произнесла несколько фраз, но я их едва разобрал из-за шумной толпы, наводнившей тротуар. Я пробормотал в ответ несколько бессвязных слов, досадуя, что попал в западню, подстроенную этой хитрой бестией. Заговор, да и только.
Баронесса ушла, повторив приглашение, которое мне уже успела передать моя пассия.
Эта молодая женщина поразила меня своим обликом, тем, что у нее был вид девчонки, чуть ли не ребенка, хотя я знал, что ей уже исполнилось двадцать пять лет. Головка школьницы, прелестное личико, обрамленное непокорными колечками светлых волос цвета спелой пшеницы, плечи принцессы, талия гибкая, как лоза, и особая манера склонять головку, выражая этим одновременно искренность, почтительность и свое превосходство. И представьте себе, эта юная мать-девственница осталась жива-здорова после пережитой мною трагедии!
Жена гвардейского капитана, мать трехлетней дочки, она безумно увлеклась театром, не имея при этом никакой надежды попасть на сцену из-за того, что ее муж и, еще в большей степени, свекор, назначенный камергером двора, занимали слишком высокое положение в обществе.
Вот как обстояли дела, когда пароход развеял мои майские грезы, увозя мою красавицу к лицедею, который с того времени присвоил себе все мои права, и в частности забавлялся тем, что вскрывал мои письма к его любимой в отместку, видимо, за подобные мои поступки по отношению к его эпистолам, которые мы еще недавно вместе читали во время наших с ней встреч.
На трапе парохода, во время нашего нежного прощания, она заставила меня поклясться, что я навещу баронессу в самые ближайшие дни, и все точки над «и» были поставлены.
После того как прекратились наши встречи, столь непохожие своими романтическими мечтаниями на залихватские дебоши ученой богемы, осталась пустота, которую необходимо было чем-то заполнить. Дружба с женщиной своего круга, отношения между двумя личностями разного пола вновь пробудили во мне потребность в утонченном общении, давно искорененную у меня семейными неурядицами.
Чувство очага, убитое жизнью в кафе, вдруг опять расцвело от общения с женщиной очень обыденной, но честной в самом вульгарном смысле этого слова. В результате всего этого я однажды вечером около шести часов оказался перед дверью дома, расположенного на Северном бульваре.
Какое фатальное совпадение! Это оказался мой родной дом, где я провел самые тяжкие годы своего отрочества, пережил тайные бури мужского созревания, смерть матери, приход в дом мачехи. Мне вдруг стало так плохо, что захотелось повернуть назад и бежать без оглядки из страха, что на меня снова нахлынут все горести детских лет. Двор ничуть не изменился, он был точь-в-точь таким, как прежде: те же огромные ясени. О, сколько весен кряду я с нетерпеньем жда.г появления первых зеленых листиков на их ветвях! Мрачный дом нависал над обрывом песчаного карьера, и угроза обвала, ожидаемого уже многие годы, заставила хозяев снизить квартирную плату.
Несмотря на чувство подавленности, вызванное тяжелыми воспоминаниями, я взял себя в руки, вошел в подъезд, поднялся по лестнице и позвонил. Услышав звонок, я представил себе, что мне сейчас откроет отец. В проеме двери появилась прислуга и тут же исчезла, чтобы доложить о моем приходе. Мгновенье спустя вышел барон и приветствовал меня самым сердечным образом. На вид ему можно было дать лет тридцать, он был высокого роста, правда несколько тучен, но благородной осанки и отличался изысканно светскими манерами. Его большое, чуть одутловатое лицо освещалось ярко-синими глазами, взгляд которых, однако, показался мне печальным, так же как и его улыбка, переходящая в горькую усмешку, за которой, видно, скрывались пережитые разочарования, неосуществленные намерения и несбывшиеся надежды.
Гостиная – та комната, где у нас в свое время помещалась столовая, – была обставлена не без артистизма, но несколько небрежно. Барон носил фамилию не менее прославленную в отечественной истории, чем Конде или Тюрен во Франции, и смог, в силу этого, собрать коллекцию семейных портретов времен Тридцатилетней войны. Со стен глядели господа в отливающих серебром латах и в париках а-ля Людовик XIV на фоне пейзажей в духе дюссельдорфской школы. Со старинной мебелью, заново отполированной и позолоченной, соседствовали вполне современные стулья и пуфы, и все это было расставлено таким образом, что в просторной гостиной, которая так и дышала теплом, уютом и семейным покоем, не было ни одного пустого уголка.
Вошла баронесса. Она показалась мне прелестной, сердечной, простой, приветливой. Но я почувствовал в ней какое-то напряжение, едва уловимое смущение, что ли, которое меня сковывало, пока я не догадался о его причине.
Шум, доносящийся до нас из соседней комнаты, свидетельствовал о присутствии гостей. И в самом деле, там собрались родственники молодых супругов, чтобы играть в вист. Минуту спустя я уже был в обществе четырех членов их семьи: камергера, капитана в отставке, матери и тетки баронессы.
Как только старшее поколение уселось за игорный столик, между нами, представителями, так сказать, молодежи, завязался разговор. Барон признался в своем пристрастии к живописи, рассказал, что в юности учился в Дюссельдорфе, получив стипендию от покойного короля Карла XV. Так я нащупал отправную точку для установления контактов, поскольку и я был бывшим стипендиатом этого короля, как драматический автор.
И завязался разговор о живописи, театре, личности нашего покровителя. Однако постепенно наш пыл поостыл, возможно, из-за присутствия пожилых людей, которые время от времени встревали в наш разговор, всякий раз внося какой-то разнобой или касаясь заведомо больных мест, так что вскоре я почувствовал себя сбитым с толку и растерянным в такой разношерстной компании.
Я встал, чтобы откланяться. Барон и баронесса вышли в прихожую меня проводить, и как только они очутились вне поля зрения старших, они словно скинули с себя маски и пригласили меня отобедать у них в следующую субботу в узкой компании. Мы поболтали еще несколько минут на лестничной площадке и расстались друзьями.
В указанный день я явился в три часа на Северный бульвар. Меня приняли как старого друга и сразу же ввели в курс их семейной жизни. Интимный обед шел под аккомпанемент взаимных исповедей. Барон, недовольный своим положением, принадлежал к противникам нового режима, установившегося после восшествия на престол короля Оскара . Невероятная популярность его умершего брата вызывала у него чувство ревности, и, оказавшись у власти, он старался отодвинуть в тень всех, кого привечал его предшественник. Таким образом друзья старого режима, отличавшегося духом терпимости, весельем, стремлением к прогрессу, оказались все в лагере просвещенной оппозиции, но они, однако, не участвовали в низменной борьбе политических партий.
Эти разговоры пробудили воспоминания об ушедших временах, и, таким образом, наши сердца нашли путь друг к другу. Все мои давнишние предубеждения мелкого буржуа насчет высшего дворянства, которое отстранилось от дел после парламентской реформы 1865 года, тут же рассеялись, более того, возникла симпатия, смешанная с жалостью к тем, кого лишили былого величия.
Баронессу, по происхождению финку, иммигрировавшую лишь недавно, наши излияния не волновали, она была вне этих проблем, но как только обед был закончен, она села за рояль и стала услаждать наш слух песенками, а потом мы с бароном, взявшись за исполнение дуэтов Веннерберга , неожиданно обнаружили у себя талант, и время пролетело незаметно. Мы решили прочитать вслух пьеску, недавно сыгранную в Королевском театре, соответственно распределив ее по ролям.
После всех этих разнообразных развлечений образовалась пауза, которая обычно возникает, когда слишком быстро выдыхаешься из-за чрезмерных усилий показать себя в самом выгодном свете и завоевать друг друга. Меня охватила та же апатия, что во время нашей первой встречи, и я умолк.
– Что с вами? – спросила баронесса.
– Здесь водятся привидения, – объяснил я. – Вы же знаете, я жил в этой квартире век назад, да, целый век прошел, раз я уже такой старый.
– И мы не в силах прогнать этих призраков! – воскликнула она с материнской нежностью.
– Есть лишь одно существо на свете, – вставил барон, – способное развеять черные мысли. Я ведь не ошибаюсь, вы жених мадемуазель X.?
– Да что вы, барон, я остался с носом.
– Как же так? Неужели она дала слово другому? – удивилась баронесса.
– Лучше не спрашивайте!
– Как жаль! Эта юная особа – настоящая находка, и я не сомневаюсь, что уж во всяком случае она к вам привязалась.
Тут я стал поносить бедного лицедея. И мы все вместе обрушились на злосчастного певца, который вознамерился заставить молодую девушку полюбить его, не считаясь с ее желанием, и в конце концов баронесса заверила меня, что во время своей поездки в Финляндию, которая должна вскоре состояться, она все уладит.
– Этому не бывать! – заявила она в гневе от мысли, что такую девушку хотят принудить к браку, хотя ее симпатии отданы другому.
Около семи часов вечера я встал, чтобы уйти, но меня так горячо упрашивали остаться, что я заподозрил недоброе: видимо, в этом браке, который длится всего три года и благословен появлением маленького ангелочка, царит скука.
На ужин ждали кузину баронессы, и им очень хотелось, чтобы и я остался, их интересовало мое мнение об этой девушке.
Во время всех этих переговоров прислуга принесла письмо и подала его барону. Он открыл конверт, тут же прочел письмо и, бормоча какие-то резкие слова, протянул жене.
– В это просто нельзя поверить! – воскликнула она, пробежав его глазами.
И, видимо желая продемонстрировать всю меру дружеского ко мне расположения, баронесса, поглядев на мужа и дождавшись одобрительного кивка, стала вслух выражать свое возмущение:
– Подумать только, ведь это моя двоюродная сестра! Мой дядя и моя тетя, представьте себе, запрещают своей дочке ходить к нам, потому что в свете кто-то распространяет сплетни о моем муже!
– Уму непостижимо! Она же еще ребенок, милая, невинная, несчастная девочка, ей хорошо с нами, молодоженами, мы ее союзники, и этого оказалось достаточно, чтобы дать повод к злословью.
Возможно, скептическая улыбка выдала меня. Так или иначе, первый пыл возмущения угас, на его месте возникла какая-то растерянность, которую они пытались скрыть, предложив мне прогуляться по саду.
После ужина, часов в десять вечера, я попрощался уже окончательно и ушел, размышляя о том, что мне довелось увидеть и услышать за этот столь вещий для всего дальнейшего день.
При всей видимости счастья молодых супругов и несмотря на нежность их отношений, создавалось впечатление, что в доме, так сказать, спрятан труп. Озабоченные взгляды, сосредоточенность каждого на своем, оброненные намеки свидетельствовали о каком-то тайном горе, и я угадывал существование семейных секретов, раскрытие которых меня страшило. «Почему, – рассуждал я, – они удалились от света, почему сами сослали себя в этот тихий уголок городской окраины?» Они напоминали мне людей, потерпевших кораблекрушение, так непомерно они радовались, что нашли хоть кого-то, кому тут же можно излить душу.
Особенно меня интриговала баронесса. Пытаясь воссоздать ее образ, я был поставлен в тупик сложностью сочетания самых разных черт, в которых мне нелегко было разобраться. Она была одновременно доброй, ласковой и жесткой, экспансивной, исполненной энтузиазма и крайне сдержанной, холодной и пылкой, казалось, ее терзают какие-то мрачные мысли или она вынашивает честолюбивые мечты. Хоть она и не блистала умом, она отнюдь не была ничтожеством и заставляла с собой считаться. Баронесса поражала худобой, будто она сошла с иконы византийского письма, и платье на ней ниспадало естественными и величественными складками, такими, какие рисуют на изображениях святой Цецилии. Сложена она была просто безупречно, изысканная красота ее рук и запястий приковывала взгляд. Время от времени несколько ожесточенные черты ее бледного миниатюрного личика вдруг озарялись вспышками безудержного веселья. Мне трудно было решить, кто из супругов верховодит в этом браке. Он, как солдат, привык командовать, но в силу своей конституции казался вялым и был покорным скорее от врожденного равнодушия, чем от отсутствия воли. Обращались они друг с другом вполне дружески, но без порывов, присущих первой любви, и мое появление на их сцене было, судя по всему, как нельзя более кстати, потому что уже назрела потребность освежить свои чувства, воскрешая для кого-то картины прошлого. Подводя итоги своим впечатлениям, я решил, что живут они лишь крохами прошлого и уже скучают вдвоем. Доказательством тому были те чересчур частые приглашения, которые, как из рога изобилия, посыпались на меня после того обеда.
В канун отъезда баронессы в Финляндию я отправился попрощаться. Стоял теплый июньский вечер, когда я вошел к ним во двор. Баронессу я застал в саду среди кустов кирказона . Она была в белом и из-за садовой ограды показалась мне неземным существом, ослепляющим какой-то невообразимой красотой. Ее белоснежное платье из пике, отделанное русскими кружевами – чудо мастерства какой-нибудь крепостной, – являлось подлинным Шедевром. К тому же на ней были ожерелья, серьги и браслеты из алебастрового стекла, излучавшего какой-то особый свет, напоминающий мерцание свечи в стеклянном шаре, разукрашенном вытравленным царской водкой орнаментом. Этот теплый свет буквально озарял ее лицо с блестящими, черными как антрацит глазами, в то время как отсветы зеленых листьев трагическими тенями подчеркивали белизну ее щек и лба.
Да, ее облик потряс меня до глубины души, словно виденье. Жажда обожествления, так присущая мне, но загнанная на самое Дно моего сознания, вдруг вырвалась наружу и заполнила зияющую пустоту моей души. Религиозность была мною теперь изжита, но потребность в преклонении осталась, хоть и обрела новую форму. Бог был предан забвению, но его место заняла женщина, девственница и мать одновременно. Глядя на дочку баронессы, которая стояла рядом, я не мог себе представить, что девочка рождена этой женщиной. Интимные отношения барона и его супруги я никогда не воспринимал как чувственные, связь их представлялась мне бестелесной. Вот с этой минуты баронесса и предстала предо мной воплощением чистого и недоступного духа, обитающего в теле редкостного совершенства. Я обожал ее такой, какой она была – женой и матерью, женой именно этого мужа и матерью этой девочки. Но чувство мое было чисто платоническим. Поэтому присутствие барона во время наших встреч казалось мне совершенно необходимым, без него я не испытал бы всей полноты счастья обожания. Ведь без мужа она была бы подобна вдове, а я решительно не уверен, что и тогда обожал бы ее с той же силой.
А будь она моей, иначе говоря, если бы она стала моей женой? Нет! Прежде всего, такая святотатственная мысль не могла даже родиться в моей голове. А кроме того, став моей женой, она перестала бы быть женой своего мужа, матерью своего ребенка, хозяйкой этого дома. Нет, она должна быть только такой, какой она была, либо вообще никакой!
Короче, дело ли здесь в суровости воспоминаний, связанных с домом, в котором она жила, или в моих инстинктах выходца из низшего сословия, восхищающегося высоким происхождением, чистотой голубой крови и теряющего уважение к обожаемому предмету, если он упадет со своего пьедестала, но ясно одно – благоговение, которое я испытывал к этой женщине, во всех отношениях смахивало на мою старую веру, от которой я только-только освободился. Благоговеть, жертвовать собой, страдать, не имея при этом и тени надежды получить за это что-либо, кроме радости от благоговения, от готовности приносить жертвы и страдать.
Я стал для нее чем-то вроде ангела-хранителя, но при этом решил наблюдать за ней по возможности тайно, чтобы сила моей любви не увлекла бы ее в конце концов. Я тщательно избегал оставаться с ней наедине, чтобы между нами не возникло доверительного разговора, который мог бы нанести ущерб ее мужу.
Однако когда я увидел ее в саду, в канун отъезда, она была одна. Мы обменялись какими-то незначительными словами. Но внезапно мое волнение передалось ей, взгляд моих пылающих глаз, видно, вызвал у нее желание открыться мне. Она будет сожалеть, это она предчувствовала и, не таясь, мне поведала, что разлучилась, пусть и на такой короткий срок, с мужем и дочкой. Она заклинала меня проводить с ним все мое свободное время, да и о ней не забывать в те дни, когда она будет защищать мои интересы перед молодой финкой.
– Вы любите ее всем сердцем, не правда ли? – спросила она, не спуская с меня пытливого взгляда.
– Не спрашивайте меня! – ответил я, совершенно подавленный необходимостью лгать.
С того дня я уже не сомневался, что мое весеннее увлечение было не любовью, а выдумкой, капризом – словом, ничем.
Из страха замарать ее моей так называемой любовью, боясь невольно завлечь ее в паутину своих чувств, желая хоть как-то оградить ее от себя, я резко оборвал наш разговор и спросил, где барон. Она надула губки, должно быть поняв, что скрывается за моей резкостью. Возможно даже, теперь я подозреваю, что так оно и было, ее забавляло волнение, которое охватило меня при виде ее красоты. Возможно также, что именно в этот момент она осознала, какой страшной волшебной властью обладает над этим Иосифом, таким с виду холодным и вынужденным быть целомудренным.
– Вам скучно со мной, – сказала она. – Сейчас позову на помощь барона.
И звонким голосом она позвала мужа.
Окно их квартиры на втором этаже распахнулось, и в нем показалось крупное, мужественное лицо барона, который с улыбкой глядел на нас. Минуту спустя он уже стоял с нами в садике. В парадной форме королевской гвардии, в темно-синем, расшитом серебряным галуном и желтым шелком мундире он был поистине великолепен и прекрасно дополнял эфемерную ослепительно белую фигурку стоящей рядом жены. Как привлекательно выглядела эта чета, когда каждый лишь подчеркивал достоинства другого! Это было подобно блестящему спектаклю, истинному произведению искусства!
После ужина барон предложил мне проводить на следующий день баронессу, которая отправлялась на пароходе в Финляндию. Мы могли бы немного проплыть с ней и сойти на последней пристани перед таможней. Предложение это было мною принято, и баронесса, как мне показалось, обрадовалась, предвкушая удовольствие провести всем вместе летнюю ночь на палубе парохода, огибающего шхеры.
Таким образом, вечером следующего дня мы втроем оказались на пароходе, который в десять часов отошел от пристани. Ночь была светлой, море синим и спокойным, на небе еще не погасло оранжевое зарево. Мы проплывали мимо берегов, покрытых лесом и освещенных этим странным полудневным светом, и, глядя на небо, трудно было решить, что это – закат или рассвет.
После полуночи в наших восторгах, которые подогревались все меняющимися пейзажами и пробужденными воспоминаниями, наступила пауза, сон валил нас с ног, хотя мы и не хотели ему подчиниться. Лица, освещенные чуть брезжущим светом рождающегося дня, были бледными, а от утреннего ветерка нам стало зябко. Нами вдруг овладела сентиментальность, мы решили, что будем навеки друзьями, что нас соединила сама судьба, и у всех троих возникло ощущение нерасторжимости нашей исполненной тайного смысла связи. Я был в то время хрупкого здоровья вследствие перенесенной лихорадки, выглядел, видимо, плохо из-за бессонной ночи, и они стали со мной обращаться как с больным ребенком. Баронесса укутала меня своей шалью из альпака, приказала пересесть, чтобы укрыться от ветра, налила мне из фляжки мадеры, разговаривала со мной, будто играя в дочки-матери, а я не возражал. От усталости я потерял всякий контроль над собой, мое сердце, до этого наглухо закрытое, вдруг распахнулось, и я, не привыкший к проявлениям женской нежности, секретом которой обладает только женщина-мать, принялся импровизировать, почтительно выражая свое обожание в поэтических грезах, которые могли родиться лишь в воспаленном от бессонницы мозгу. Все мои затаенные мечты этой ночи нашли вдруг свое воплощение, но воплощение туманное, расплывчатое, мистическое, а моя художественная фантазия, столь долго не имевшая выхода, порождала переменчивые, воздушные видения. Я говорил без умолку, час за часом, черпая вдохновение в жадно устремленных на меня глазах, улавливающих каждое движение моей души. Я чувствовал, как мое слабое тело пожирается бешено работающим мозгом, и постепенно терял ощущение своего телесного существования.
Встает солнце, и тысячи озаряемых им островков будто начинают плыть по глади залива, желтые, цвета серы, лучи отражаются в окнах прибрежных домишек и заставляют вспыхивать сосновые ветви яркой медью. Дымы из труб свидетельствуют о том, что кофейники уже стоят на плитах, рыбаки поднимают паруса на своих баркасах, чтобы отправиться к выходу из залива и вытянуть сети, и истошно орут чайки, чуя приближающиеся косяки салаки.
На пароходе все еще царит тишина, пассажиры спят в трюме, и только мы трое по-прежнему стоим на задней палубе. За нами из рубки наблюдает полусонный капитан, видимо, его разбирает любопытство, о чем это люди могут говорить столько часов кряду.
В три часа утра из-за мыса появляется лодка лоцмана, которая нас разлучит.
Залив отделен от открытого моря лишь несколькими продолговатыми островами. Море бушует, и это уже чувствуется на пароходе, да и доносился гул волн, разбивающихся о последние крутые рифы.
Настала минута прощания. Они обнялись так горячо и порывисто, что невозможно было не разделить их печали. Потом она со слезами на глазах страстно сжала мою руку своими двумя, прося мужа обо мне позаботиться и одновременно умоляя меня утешать его во время его двухнедельного «вдовства».
Я наклонился и, не думая ни о неуместности этого жеста, ни о том, что невольно раскрываю свои тайные чувства, поцеловал ей руку. Тем временем машина заглохла, пароход остановился, и к его борту пришвартовалась лодка лоцмана. Я сделал два шага по сходням и оказался в лодке рядом с бароном.
Над нами возвышалась громада парохода, и мы увидели прелестную головку, склоненную над перилами палубы, ее детские глаза, полные слез, выражали печаль, но она одарила нас прощальной улыбкой.
Снова заработал корабельный винт, гигант двинулся вперед, на корме его развевался русский флаг. Нас начало качать на волнах, но мы продолжали махать платками, влажными от только что утертых слез.
А личико баронессы все уменьшалось, прелестные черты сливались, и нам видны были только ее огромные глаза, их взгляд, но потом и это исчезло. Секунду спустя мы различали лишь легкую синюю вуаль на японской шляпе и трепетавший на ветру батистовый платочек, потом – одно белое пятнышко, наконец, точечку, и все, – от нас удалялось бесформенное чудовище, окутанное вонючим дымом.
Мы с бароном поднялись на причал, где находились контора лоцманов и таможня. Летом эту пристань переоборудовали под купальню. Деревня была еще погружена в сон, и на дебаркадере не было ни души. Мы постояли, провожая глазами пароход, пока он не повернул направо и не исчез за мысом, служащим бухте последней защитой от моря.
В тот миг, когда пароход окончательно скрылся, барон судорожно обнял меня, сотрясаясь от слез, и мы простояли так некоторое время, ни слова не говоря.
Бессонная ли ночь вызвала эти слезы? Или мрачные предчувствия? Или просто сожаление по поводу разлуки? И теперь еще я не в силах ответить на эти вопросы.
Молча, не проронив ни слова, уныло добрели мы до деревни в надежде выпить кофе. Но харчевня была еще закрыта, и нам пришлось пошататься по улицам. Двери всех домов были тоже заперты и жалюзи опущены. В конце концов мы вышли из деревни и оказались в пустынной местности на берегу узкого залива. Вода в нем была прозрачная, и мы решили умыться. Тогда я раскрыл свой несессер и вынул из него чистый платок, мыло, зубную щетку и флакон с одеколоном. Барон с насмешкой наблюдал за моими приготовлениями, однако был благодарен за удовольствие, которое я ему доставил, одолжив все необходимое, чтобы свершить свой туалет в таком неприспособленном для этого месте.
Когда же мы вернулись в деревню, я уловил запах дыма в прибрежном ольшанике. Жестом я указал барону, что это последний привет, который принес нам морской ветер от давно уже скрывшегося с глаз парохода. Но барон оставил это без внимания.
В харчевне на моего друга было жалко смотреть: он клевал носом, лицо отекло от бессонной ночи, вид у него был печальный. Между нами возникла какая-то натянутость, он был погружен в свои мысли и упорно молчал. Однако время от времени он дружески прикасался к моей руке, просил извинить его рассеянность и снова впадал в необъяснимую прострацию. Я делал все, что мог, чтобы привести его в чувство, но настоящего контакта так и не получалось, то, что нас прежде объединяло, вдруг исчезло. Крупные черты его, еще недавно казавшиеся мне такими привлекательными, на глазах обретали непредполагаемую вульгарность и грубость. Лицо его больше не освещалось прелестью и красотой обожаемой им женщины, и он постепенно принимал неприятный облик солдафона.
О чем он думал, я не знаю. Возможно, он разгадал мою тайну. Судя по неровности его поведения, он, видимо, был раздираем противоречивыми чувствами, он то пожимал мне руку и называл своим лучшим и единственным другом, то с неприязнью отворачивался от меня.
Я с ужасом понял, что оба мы можем жить только в ее присутствии, только для нее. Но стоило нашему солнцу зайти, как мы тут же поблекли.
Когда мы вернулись в город, я хотел было проститься с бароном, но он, помимо моей воли, упросил меня пойти вместе с ним, и я подчинился.
Мы вошли в их опустевшую квартиру, и нам показалось, что оттуда только что вынесли покойника. И мы снова не смогли сдержать слез. Я был смущен и понял, что спасти меня может только юмор.
– Смешно, не правда ли, господин барон? Гвардейский капитан и королевский секретарь рыдают…
– Слезы облегчают душу, – сказал он и кликнул дочку, но приход ее лишь обострил боль разлуки с баронессой.
Пробило девять. Сил у нас больше не было, и он предложил мне лечь спать тут, в гостиной, на диване, сам же он ляжет в спальне. Он сунул мне под голову подушку, накрыл своей шинелью и пожелал спокойного сна, сердечно поблагодарив за то, что я не бросил его в одиночестве. В его братской нежности, несомненно, был отзвук отношения ко мне баронессы, которая полностью занимала все его мысли. Почти мгновенно погрузился я в тяжелый сон, но все же успел отметить, что он еще раз на цыпочках подошел ко мне, чтобы проверить, удобно ли мне спать на диване.
Проснулся я около полудня. Барон уже был на ногах. Одиночество его страшило, и он предложил отправиться вместе в парк и там пообедать. Так мы и сделали и провели весь день, говоря о разных разностях, но больше всего о том дорогом существе, без которого жизнь каждого из нас теряла всякий смысл.
В течение следующих двух дней я избегал встречи с бароном и уединился в библиотеке, полуподвалы которой представляли убежище, как нельзя более соответствующее состоянию моего духа. В просторном рокальном зале с окнами, выходящими во Двор Львов, некогда было размещено собрание скульптур, а теперь хранились древние манускрипты. Вот там я и скрылся от всего света. Я брал с полок первые попавшиеся рукописи, лишь бы текст был достаточно старым, чтобы отвлечь меня от недавних событий. Но по мере того, как я углублялся в чтение, современность проникала в прошлое, и пожелтевшие буквы письма королевы Кристины шептали мне признания баронессы.
Я не посещал своего обычного ресторана, чтобы не встречаться с друзьями. Я не хотел осквернять рта разговорами с еретиками, которые не должны были узнать о моей новой вере. Я ревновал себя к ним, поскольку отныне я весь, целиком, должен был принадлежать только ей. Когда я бродил по городу, мне хотелось, чтобы передо мной шли певчие и звонили бы в колокольчики, оповещая уличную толпу о появлении новой святыни, заключенной в дароносице моего сердца. Я воображал, что ношу траур по королеве, и готов был просить прохожих снять шляпы перед покойницей – моей мертворожденной любовью, не имевшей ни малейшей надежды на жизнь.
На третьи сутки около часу дня меня вывела из оцепенения барабанная дробь во время смены караула гвардейцев, и вдруг зазвучал траурный марш Шопена. Я подбежал к окну и увидел барона, марширующего впереди расчета гвардейцев. Он приветствовал меня кивком головы и озорной улыбкой. Ведь это он приказал оркестру играть любимый марш баронессы, и музыканты не знали, что играют в ее честь для нас двоих перед собравшейся толпой зевак, которые и подавно ни о чем не подозревали.
Полчаса спустя барон пришел ко мне в библиотеку. Я повел его по темным коридорам, уставленным книжными шкафами, в подвал, в рукописный зал. Вид у него был бодрый, и он первым делом изложил мне содержание письма, полученного от жены. Все у нее складывалось как нельзя лучше. В письмо была вложена записочка и для меня, которую я тут же прочитал, стараясь при этом скрыть свое волнение. Тон записки был дружеский, естественный, баронесса благодарила меня за заботу о ее «старике» и признавалась, что была весьма тронута нашим прощанием. Сейчас она гостила У моей «спасительницы», которую еще больше полюбила, и отзывалась о ней самым лестным образом, уверяя меня, что я могу серьезно надеяться. Вот и все.
Значит, она любит меня! Однако теперь я считал ее чудовищем, одно воспоминание о котором вызывало у меня отвращение, но я был вынужден, сам того не желая, изображать влюбленного, и этой ужасной комедии не было видно конца. А с любовью, как известно, не шутят. Я попал в ловушку и, охваченный бешенством, старался вывести на чистую воду эту тварь с чуть раскосыми глазами, серым цветом лица и красными руками, которая заставила меня себя полюбить. Испытывая дьявольское удовольствие, я вспоминал теперь все ее уловки обольщения, ее весьма сомнительную манеру держать себя, которая дала повод моим друзьям спрашивать меня с нехорошим смешком, как зовут эту шлюху, которую я водил гулять в предместье. Со злорадством я перечислял себе ее претенциозные выходки, убеждался в упрямстве, с которым она делала все возможное, чтобы меня подцепить. Вот, например: она всегда вытаскивала часики из-за корсажа так, чтобы при этом чуть выглядывало кружево ее лифа. А в то воскресенье, когда мы с ней гуляли в парке и ходили по аллеям, она вдруг предложила углубиться в чащу. Когда я это услышал, у меня прямо волосы встали дыбом, потому что сходить с аллеи в этом парке считалось абсолютно неприличным. Я возразил, сказав, что это неудобно, но моя спутница не нашла ничего лучшего, чем воскликнуть: «Плевать на приличия!»
Ей, видите ли, захотелось нарвать анемонов, которые росли в орешнике, и, не раздумывая, она чуть ли не бегом бросилась в кусты. В смущении я двинулся вслед за ней. Найдя весьма укромное местечко, надежно скрытое от глаз прохожих, она уселась под крушиной, подобрав при этом юбку так, чтобы видны были ноги, к слову сказать, довольно стройные, но со следами обморожения. Возникла напряженная пауза, во время которой мне невольно пришла на ум история коринфских дев, взбешенных тем, что их почему-то заставляют ждать изнасилования, на которое они рассчитывали. Она смотрела на меня с глупым видом, и даю честное слово, только ее уродство и мое отвращение к легким победам сохранили ей невинность.
Все эти подробности, которые я старался забыть, как недостойные внимания, всплыли в моей памяти, поскольку возникла реальная опасность, что она снова свалится мне на голову, и я стал страстно желать удачи певцу в его любовных начинаниях. Мне же ничего не оставалось, как покорно носить маску.
Пока я вчитывался в записку баронессы, барон сидел у большого стола, заваленного книгами и рукописями, и вертел в руках свой офицерский жезл из резной слоновой кости. Он рассеянно глядел по сторонам, и, казалось, чувствовал свою некомпетентность, конечно только в области гуманитарных наук, по сравнению с какой-то штатской крысой вроде меня, и на все мои попытки развлечь его моими учеными изысканиями отвечал одной лишь фразой:
– Несомненно, это должно быть весьма поучительно!…
А я, в свою очередь ощущая свое ничтожество рядом с великолепием его офицерских регалий, знаков различия, портупеи, его парадного мундира, выхвалялся, чтобы установить между нами хоть некоторое равновесие, своими знаниями, но ничего, кроме некоторой растерянности, у него не вызвал.
Шпага и перо! Дворянин плывет вниз по течению, разночинец – вверх! Быть может, женщина, бессознательно, но с присущей ей прозорливостью, предвидела, кому принадлежит будущее, раз в дальнейшем она выбрала в качестве отца своих детей представителя не наследственного, а нового, духовного дворянства.
Так или иначе, между бароном и мной воцарилась какая-то неловкость, в которой мы не желали себе признаться, хотя он и делал большие усилия, чтобы обращаться со мной как с ровней. Иногда он даже выказывал мне большое уважение, вызванное моими знаниями, и тем самым признавал, что в этой области стоит на более низкой ступени, нежели я. Когда же он принимался кичиться своей родословной, достаточно было одного слова баронессы, чтобы поставить его на место. Для нее наследственные гербы не имели цены, и парадный мундир капитана в ее глазах явно проигрывал рядом с сюртуком, осыпанным ученой пылью, разве он сам этого не признал, надев в свое время блузу художника? Все это так, но тем не менее ему никуда было не уйти от дворянского воспитания, от приверженности традициям. Ревнивая ненависть между студентами и офицерами вошла в кровь, и никому никуда от нее не деться.
Но в данном случае я был ему нужен как аудитория для демонстрации своего горя, и он пригласил меня к себе на обед.
Когда мы выпили кофе, барон предложил написать баронессе письмо и протянул мне перо и бумагу. Таким образом, я оказался вынужденным написать ей и ломал себе голову, сочиняя банальные фразы, могущие заглушить голос сердца.
Написав письмо, я протянул его барону, чтобы тот его пробежал.
– Я никогда не читаю чужих писем, – сказал он мне с подчеркнутым высокомерием.
– А я никогда не пишу чужим женам без того, чтобы завизировать письмо у мужа, – парировал я.
Он бросил беглый взгляд на листок и с какой-то невнятной улыбкой сунул его в конверт вместе со своим.
В течение целой недели я его не видел, и вдруг как-то вечером мы случайно столкнулись на перекрестке. Он был как будто мне очень рад, и мы отправились в кафе, чтобы он смог, как уже повелось, исповедаться.
Оказывается, он провел несколько дней за городом, у той самой кузины его жены, о которой уже было столько разговоров. Я еще ни разу не видел этой завлекательной особы, но следы встречи барона с ней было бы трудно не заметить. От обычного для него выражения надменности и печали не осталось и следа, в лице появилось что-то жизнерадостное и чувственное, а словарь пополнился рискованными выражениями сомнительного вкуса. Даже интонации его голоса явно изменились. «Какая, однако, податливая личность, – подумал я, – до чего же он восприимчив, подвластен любому впечатлению. Он – tabula rasa , и самая слабая женская рука может начертать там с равным успехом как глупость, так и гениальное прозрение».
Человек у меня на глазах превратился в опереточного персонажа, он острил, сплетничал, громко хохотал. В гражданском платье он терял всю свою значительность. А когда после обеда, захмелев, захотел поехать к проституткам, он показался мне просто отвратительным. Оказывается, весь он исчерпывался расшитым мундиром, перевязью и знаками различия. А помимо этого – ничего!
Все больше пьянея, он собрался было посвятить меня в свои интимные отношения с женой. Я оборвал его на полуслове и, возмущенный, встал, хотя он все еще продолжал мне твердить, что жена разрешила ему во время своего отсутствия воспользоваться свободой. Мне это показалось, кстати, очень человечным и лишь подтвердило мои догадки о целомудренности баронессы. Расстались мы рано, и я вернулся домой, совершенно потрясенный откровенными признаниями барона, которые мне пришлось выслушать.
Чтобы женщина, влюбленная в своего мужа, предоставляла ему полную свободу, не требуя при этом тех же прав для себя! Мне это казалось в высшей степени странным! Таким же противоестественным, как любовь без ревности, как лицевая сторона без изнанки. Такого не бывает. «Она целомудренна», – признался он мне. Еще одна странность. Выходит, я угадал насчет матери-девственницы. А целомудрие – это качество, свойственное высшей расе, чистой душе, присущее цивилизованным нравам благовоспитанных людей.
Это, к слову сказать, вполне соответствовало моим юношеским представлениям, когда девица из высшего общества вызывала у меня только чувство благоговения, никогда не возбуждая моей чувственности.
Детские мечты, полное незнание женщины. На самом же деле это куда более сложная проблема, чем она представляется холостяку.
Но вот баронесса вернулась. Как замечательно она выглядела, как помолодела от нахлынувших на родине воспоминаний и общения с друзьями юности!
– Вот голубка, которая принесла вам оливковую ветвь, – сказала она, вручая мне письмо моей пресловутой невесты.
Я читал бесцветную, претенциозную болтовню, которую могло написать только бездушное существо, этакий синий чулок, жаждущий с помощью брака, не важно с кем, освободиться от родительского гнета.
Прочитав это письмо и весьма неубедительно изобразив при этом радость, я все же решил до конца разобраться в этой скучной истории.
– Не можете ли вы мне объяснить, – спросил я баронессу, – является ли эта барышня все же невестой певца?
– И да и нет!
– Но она дала ему согласие?
– Нет!
– Она хочет выйти за него замуж?
– Нет!
– Ее отец и мать настаивают на этом браке?
– Они ненавидят певца!
– Почему же она так упорно хочет продать себя этому человеку?
– Потому что… Я не знаю!
– А меня она любит?
– Быть может!
– Значит, она просто жаждет выйти замуж. И выйдет за того, кто больше даст, как на торгах. Ничего она не понимает в любви!…
– А как вы понимаете любовь?
– Любовь?… По-моему, это чувство подавляет все остальные, оно, как сила природы, все крушит на своем пути, вроде обвала, или прилива, или грозы…
Она поглядела мне в лицо и не стала говорить тех слов, которые приготовила, чтобы защитить свою подругу.
– И вы ее так любите? – спросила она.
В ту минуту я был готов ей во всем признаться, но в каком положении я оказался бы потом? Всякая связь между нами порвалась бы. Нет, только ложь – моя защита от преступной любви, – только ложь мне необходима!
Чтобы не давать баронессе утвердительного ответа на ее вопрос, я попросил не говорить больше об этом. Она, жестокая красавица, отныне умерла для меня, заверил я баронессу, и мой долг, хоть это и нелегко, в том, чтобы забыть ее.
Баронесса пыталась меня утешить, но при этом не скрывала, что певец опасный соперник, поскольку он имеет постоянный доступ к объекту своих воздыханий.
Барон, устав от нашей болтовни, вступил в разговор, заявив, что с огнем шутки плохи, он обжигает, и дал тем самым понять, что не следует впутываться в чужие любовные дела.
Это было сказано довольно резко, и баронесса с досады вся залилась краской, так что мне пришлось вмешаться, чтобы не дать разыграться надвигающейся буре.
Камень катился с горы, набирая скорость, ложь, которая поначалу была скорее игрой воображения, стремительно разрасталась. Стыд и страх вынуждали меня к самообману, я стал даже сочинять стихи и сам уже был готов поверить в свой вымысел. Я придумал себе роль несчастного влюбленного, и играть ее мне было нетрудно, поскольку я ведь и в самом деле это переживал, только по отношению к другому предмету.
И вот я чуть не угодил в мною же расставленные сети. В одно прекрасное утро я нашел у себя дома визитную карточку господина X., секретаря таможенного управления, а иными словами – законного отца моей «спасительницы». Я тотчас же отдал ему визит. Этот маленький старичок, невероятно похожий на свою дочь, так сказать, карикатура на карикатуру, разговаривал со мной как с будущим зятем, расспрашивал о родителях, о сбережениях, о перспективах на продвижение по службе. Дело начинало принимать угрожающе серьезный оборот. Как быть? Я старался изобразить из себя маленького человечка, как можно более ничтожного, чтобы он отвернул от меня свой отеческий взгляд. Цель его поездки в Стокгольм была мне ясна. Либо он хотел отделаться от ненавистного ему певца, либо сама красавица решила остановить свой выбор на мне после того, как ее папаша, посланный ею в качестве эксперта, оценит меня по достоинству. Но я решил стать недоступным, всякий раз уклонялся от встречи, не пришел даже на званый обед к баронессе, объясняя все срочной работой в библиотеке, и так измучил бедного тестя своими выходками, что в конце концов он уехал раньше предполагаемого срока.
Догадывался ли потом певец, кому он обязан теми муками, которые обрушились на него, когда он женился наконец на своей мадонне? Нет, этого он так и не узнал и гордился своей победой надо мной.
Едва эта история была завершена, как возник новый инцидент, который тоже оказал влияние на нашу судьбу. Баронесса, взяв с собой дочку, неожиданно уехала из города. Это произошло в начале августа. Ссылаясь на свое здоровье, она отправилась на воды в маленький городок, расположенный на берегу озера Меларен, где жила и ее юная кузина со своими родителями.
По правде говоря, столь поспешный отъезд баронессы, последовавший вскоре после ее возвращения из долгого путешествия по Финляндии, меня несколько удивил, но, поскольку меня это, строго говоря, не касалось, я этого не высказал. Три дня спустя меня вызвал барон. Что-то явно беспокоило его, он нервничал и объявил мне с таинственным видом, что баронесса на днях возвращается.
– Почему? – спросил я, на этот раз не сумев уже скрыть своего изумления.
– То ли она волнуется… то ли климат ей не подходит… Я получил от нее весьма путаное письмо, которое, признаюсь, меня крайне встревожило. Вообще-то я никогда ее не понимал. Ее голова полна каких-то диких мыслей, в частности она вообразила, что ты на нее сердишься.
Представляете, какое мне надо было сделать усилие, чтобы казаться спокойным.
– Это просто нелепо, не правда ли? Во всяком случае, – продолжал он, – я сердечно тебя прошу ничем не обнаружить своего удивления, когда она вернется, потому что она стыдится своей неуравновешенности. А так как она одержима дьявольской гордыней, то способна на любое безрассудство, если заподозрит, что ты не одобряешь ее капризов.
«Вот труп и завонял», – сказал я себе. И с этой минуты я стал готовиться к бегству, боясь оказаться втянутым в любовную историю, развязки которой долго бы ждать не пришлось.
Получив от них очередное приглашение, я под малоубедительным предлогом отказался прийти. Это их обидело, и барон, разыскав меня, попросил объяснить ему действительные причины моего странного поведения. Я не знал, что ответить, и тогда он, воспользовавшись моим смущением, заставил меня согласиться поехать вместе с ними за город.
Баронесса выглядела плохо, на ней, как говорится, не было лица, а глаза лихорадочно блестели. Я тут же замкнулся, разговаривал ледяным тоном, был более чем сдержан. Мы добрались на пароходике до модного кабачка, где было назначено свидание с дядей барона. Ужин прошел невесело. Мы сидели на дворе под сенью столетних лип с черными от старости стволами, а нашему взору открывался мрачный вид на черную гладь озера, окаймленного черными же горами.
Разговор не клеился, вертелся вокруг пустяков. Я почувствовал, что супруги в ссоре, что отношения между ними натянуты до предела, и не хотел присутствовать при очередной сцене. К несчастью, дядя и племянник вышли из-за стола, чтобы поговорить наедине. И тут разорвалась бомба. Вдруг баронесса, повернувшись ко мне, сказала:
– Известно ли вам, что Густав был весьма недоволен моим неожиданным возвращением?
– Нет, баронесса, понятия об этом не имею.
– Представляете, он, оказывается, собирался по воскресеньям встречаться с моей очаровательной кузиной.
– Баронесса, – прервал я ее, – не будете ли вы добры обвинять вашего супруга в его присутствии?
Как только я смог произнести эту фразу? Грубость, бесцеремонный выговор, проявление мужской солидарности перед лицом женского предательства?
– Ну, это уж слишком, сударь! – воскликнула она, меняясь в лице.
– Что поделаешь, баронесса.
Все было сказано, вот он, конец. И это навсегда.
Тут как раз вернулся ее муж, и она кинулась к нему, схватила за руку, словно ища защиты от врага. Он заметил это, но не понял в чем дело.
На дебаркадере я попрощался с ними, сославшись на то, что должен нанести визит в соседнюю виллу.
Не помню, как я вернулся в город. Казалось, ноги сами несут мое бесчувственное тело. Узел жизни был разрублен, и труп шагал, сам себя хороня.
Один. Снова в полном одиночестве. Без семьи, без друзей. И уже некого было боготворить. Нового бога не выдумаешь. Мадонна была свергнута с пьедестала, и на ее месте появилась женщина коварная, неверная, обнаружившая свои коготки. Пытаясь превратить меня в своего наперсника, она сделала первый шаг к адюльтеру, и в этот миг во мне вспыхнула ненависть к другому полу. Она оскорбила во мне мужчину, самца, и я был в союзе с ее мужем против всех женщин мира.
Долой добродетель! Впрочем, мне тут хвастаться было нечем, мужчина берет только то, что ему дают и, таким образом, никогда не бывает вором. Только женщина крадет и продается. Тот единственный случай, когда она отдается бескорыстно, рискуя все потерять, – это, к сожалению, и есть прелюбодеяние. Продается девка, продается жена, и только женщина в прелюбодеянии бескорыстно отдает себя любовнику, но обирает тем самым своего мужа.
Впрочем, я никогда и не помышлял сделать ее своей любовницей. Она внушала мне чувство нежной дружбы. Защищенная присутствием дочки, она всегда была для меня увенчана ореолом материнства, и меня никак не прельщало делить с ее мужем тайные наслаждения, нечистые сами по себе, облагороженные только безраздельностью и полнотой обладания.
Разбитый, подавленный, вернулся я в свою одинокую комнату, более одинокую, чем прежде, потому что с тех пор, как я познакомился с баронессой, я начисто порвал со всеми своими богемными знакомцами.
Я занимал довольно просторную мансарду с двумя окнами, выходящими на новый порт, залив и скалы южного предместья. На подоконниках у меня росли бенгальские розы, азалии, герань. Они цвели в разное время, и, таким образом, у меня всегда были цветы, необходимые мне для культа мадонны с младенцем. У меня уже давно вошло в привычку каждый вечер, опустив шторы, расставлять цветочные горшки как бы по контуру апсиды и ставить в середину портрет баронессы, освещая его лампой. На нем она была изображена как молодая мать, ее несколько строгое лицо поражало безупречной чистотой линий и было обрамлено пышными белокурыми локонами, а светлое платье с высоким, под самый подбородок, плиссированным воротом подчеркивало миниатюрность ее головки. Рядом на столике стоял портрет девочки, она была вся в белом, и ее глубокие глаза глядели на меня с мучительным вопросом. Перед этим образом я сочинял письма «Моим друзьям», которые отправлял на следующий день по адресу барона. Это был единственный способ утолить мою писательскую жажду, и в эти письма я вложил лучшую часть своей души. Чтобы найти хоть какой-то выход для артистической натуры баронессы, я уговаривал ее попробовать выразить на бумаге свои поэтические фантазии. Я приносил ей шедевры мировой литературы, делал обзоры, излагал содержание книг, разбирал их, давал советы, практические рекомендации, объяснял основы литературной композиции. Но она проявляла ко всему этому слабый интерес и только выражала сомнение в своих способностях к сочинительству. На что я ей возражал, что каждый просвещенный человек в состоянии написать письмо, а значит, является писателем in petto . Но все мои усилия ни к чему не привели, страсть к театру слишком глубоко укоренилась в ней, и она твердо стояла на своем, уверяя, что тяга эта у нее врожденная. Поскольку общественное положение не позволяло ей взойти на подмостки, она, не желая добровольно принести эту жертву, стала изображать из себя великомученицу, разрушая тем самым свое семейное счастье. Ее муж, естественно, поддерживал все мои попытки отвлечь ее от сцены, предпринятые с тайной целью спасти его семью от крушения, и не знал, как меня благодарить, хотя и не смел открыто высказывать свою заинтересованность. Я же был настолько упорен, что баронессе вскоре уже нечего было мне возразить, на каждое ее письмо я немедленно отвечал, не уставая повторять, что ей необходимо вскрыть этот душевный нарыв, который ее мучает, запечатлеть свою душу в романе, драме или стихах.
«Поделитесь своим опытом, – писал я ей, – раз вы прожили жизнь, богатую различными событиями и переживаниями. Возьмите в руки бумагу, перо, будьте искренни, и вы станете писателем», – цитировал я ей изречение Берне.
«Слишком тяжело прожить заново горькую жизнь, – ответила она мне. – Нет, я ищу путь в искусство, чтобы, углубившись в характеры, совсем непохожие на мой, решительно все забыть».
Я никогда не спрашивал ее, что именно она так жаждала забыть, я ведь, собственно говоря, ничего толком не знал о ее прошлом. Уж не боялась ли она подсказать мне разгадку своей натуры, выдать мне ключ к своему характеру? Не рвалась ли она так к театральному искусству, чтобы спрятаться за личинами или, точнее говоря, придать себе больший вес, изображая фигуры более значительные, нежели она сама?
Исчерпав в конце концов все доводы, я посоветовал ей для начала попробовать свои силы в переводе, чтобы отточить стиль и зарекомендовать себя у издателей.
– А как платят за перевод? – спросила она.
– Во всяком случае, неплохо, но для этого надо стать настоящим профессионалом, – ответил я.
– Не думайте, пожалуйста, что я скупердяйка, – продолжала она, – но работа без ощутимых результатов меня не привлекает.
Она была захвачена новомодной манией современных женщин самим зарабатывать свой хлеб. Барон скептически усмехнулся, давая понять, что предпочел бы, чтобы жена его получше вела хозяйство, чем пыталась, в ущерб домашним делам, зарабатывать жалкие гроши.
С того дня баронесса стала осаждать меня просьбами найти ей книгу для перевода и издателя. Чтобы не подвергать себя излишнему риску, я вскоре принес ей на пробу две маленькие заметки для отдела происшествий одного иллюстрированного журнала, который вообще-то не платил за перевод. Прошла целая неделя, а перевод этот, пустячная работа, которая отняла бы не больше двух часов, так и не был сделан. Барон стал ее дразнить, говорил, что она лентяйка и любит по утрам валяться в постели, и, судя по тому, как она на это сердилась, было ясно, что он попал в точку. И я перестал напоминать ей об этом переводе, не желая служить яблоком раздора между супругами.
Вот так обстояли дела к моменту нашего разрыва.
Я сидел в своей мансарде за столом, перечитывал одно за другим письма баронессы, и сердце мое сжималось от сострадания к ней. Что за отчаявшаяся душа! Ее внутренняя сила оставалась неизрасходованной, ее таланты не находили выхода, точь-в-точь как и мой. Вот откуда идет наша взаимная симпатия. Я страдал, если можно так выразиться, через нее, она превратилась для меня в некий болетворный орган, который приложили к моей страждущей, искалеченной душе, уже не способной самой по себе испытать жестокое наслаждение от мук.
Но что же такое она сделала, чтобы потерять мое сочувствие? Терзаемая ревностью, что было вполне естественно, она пожаловалась мне на свой разлад с мужем. А в ответ я ее оттолкнул, говорил с ней грубо, вместо того чтобы ее образумить, что было легко сделать, поскольку, как заверял меня барон, она предоставила ему полную свободу в их супружеских отношениях.
Мною овладела безграничная жалость к этой женщине, которая, видимо, хранила в душе своей не одну горестную тайну и страдала от каких-то аномалий своего психического и физического развития. И в тот момент мне показалось, что я буду глубоко неправ, если позволю ей плыть по течению. Тут меня охватило полное отчаяние, и я решил, что обязан ей написать, попросить у нее прощения и умолять забыть происшедшую между нами ссору, а дурное впечатление, которое эта сцена не могла не оставить, посчитать недоразумением. Но у меня не нашлось нужных слов для этого письма, перо в моей руке не двигалось, и я, изнемогая от усталости, бросился на диван.
Проснулся я уже утром. Неяркое августовское солнце обещало теплый день. Подавленный, печальный, я не знал, куда себя деть, и уже в восемь утра пришел в библиотеку. У меня был свой ключ, и я отпер дверь. До открытия оставалось три часа, которые я мог провести в полном одиночестве. Я принялся бродить по коридорам, между книжными шкафами и наслаждался этим изумительным одиночеством, когда ты один и вместе с тем не один, а в интимном общении с первейшими умами всех эпох. Я брал в руки то' тот, то другой томик и старался сосредоточить на нем свое внимание, чтобы забыть вчерашнюю тяжелую сцену. Но сколько я ни пытался прогнать из памяти оскверненный образ падшей мадонны, все было тщетно. Подымая глаза от прочитанной страницы, так и не поняв при этом ни слова, я видел ее то спускающуюся по лестнице, то мечущуюся в глубине низкой и, казалось, бесконечной, галереи. Настоящая галлюцинация, и только. Да, я видел, как она спускается вниз, придерживая рукой складки своего синего платья и выставляя при этом напоказ свои крошечные ножки и точеные лодыжки, взглядом чуть косящих глаз она как бы призывала меня к предательству, а ее коварная, сладострастная улыбка, которую я обнаружил у нее лишь вчера, была обращена ко мне и говорила о том, что она меня желает. И этот призрак вызывал у меня вожделение, дремавшее последние три месяца, настолько чистота атмосферы, царящей вокруг нее, сделала меня целомудренным. А это значит, что мое плотское желание стало целенаправленным и сосредоточилось вокруг одного-единственного объекта. Конечно, я хотел ею обладать, представлял себе ее обнаженную, восстанавливал ее формы по линиям ее одежд, которые знал наизусть. И поскольку бившиеся в моей голове мысли нашли себе вдруг цель, я стал листать каталоги итальянских музеев, где были собраны снимки всех знаменитых скульптур. Я намеревался предпринять научное исследование, чтобы открыть формулу этой женщины. Я хотел установить род и вид, к которым она относится. Тут надо было выбрать. Венера с полными грудями и пышными бедрами, одним словом, нормальная женщина, которая ждет своего мужчину, уверенная, что красота восторжествует? Нет, не то! Может, скорее Юнона, олицетворение плодовитости, мать с ребенком, самка, раскинувшаяся на родильном ложе, выставляющая напоказ те части своего роскошного тела, которые принято скрывать от посторонних взоров. Тоже не то! Или Минерва, синий чулок, старая дева, скрывающая свою плоскую грудь под кирасой воина? Ни в коей мере! А вот Диана? Бледная богиня ночи, боящаяся света дня, жестокая, с ее невольным целомудрием, результатом дефекта телесного развития, более похожая на мальчика, нежели на девочку. Скромница по необходимости, она рассердилась на Актеона за то, что тот застал ее за купаньем. Итак, род Дианы, пожалуй, годится. А к какому виду ее отнести? Будущее покажет. Однако это хрупкое тело, изящные движения, прелестное личико, гордая улыбка, в которой сокрыты и кровожадность, и тайные желания, эта девичья грудь… Даже удивительно, до чего все соответствует.
Занятый своими розысками, я судорожно перелистывал все художественные альбомы, собранные в богатейшем национальном хранилище, чтобы найти разные изображения целомудренной богини. Я сравнивал фотографии, проверял свои догадки с придирчивостью ученого. Я бегал из одного конца обширного здания в другой, потому что ссылки в текстах заставляли меня обращаться все к новым книгам. Так незаметно настал час начала работы, и приход моих коллег вернул меня к моим повседневным обязанностям.
Вечером я решил пойти повидать своих приятелей по клубу. Как только я вошел в лабораторию, они приветствовали меня прямо-таки адскими криками, и я тут же приободрился. Стол, изображающий алтарь, был выдвинут в центр помещения и украшен черепом и огромным сосудом с цианистым калием. Рядом лежала раскрытая Библия, вся в красных пятнах от пунша, страницы ее были прижаты медицинским зондом, и кое-где торчали презервативы в виде закладок.
Повсюду стояли стаканы с пуншем – недаром там был перегонный аппарат. Пьянка была в разгаре. Мне протянули колбу объемом не менее половины литра, которую я залпом опорожнил. И все хором проскандировали девиз клуба:
– Да будет все проклято!
На что я ответил «Гимном развратников»:
В лоск напиваться
И совокупляться –
Вот смысл жизни
Нашего братства!…
Пьяные бденья
Да совокупленья –
Наша награда
За долготерпенье.
И тут последовал общий вопль, свист, шиканье, и под эти звуки я начал декламировать свои знаменитые богохульные вирши. В звонких стихах, не скупясь при этом на анатомические термины, я воспевал женщину как необходимую принадлежность мужских развлечений.
Я упивался непристойностями, похабными словами, осквернял мадонну – так болезненно проявилось мое неудовлетворенное желание. Во мне вдруг вспыхнула настоящая ненависть к моему вероломному кумиру, и глумление это принесло мне горькое утешение. Мои собутыльники, бедные горемыки, весь любовный опыт которых ограничивался публичным домом, радовались, что я обливал помоями светских дам, которые были для них недоступны.
Мы все больше пьянели. Мне было приятно снова слышать мужские голоса после нескольких месяцев, потраченных на сентиментальное мяуканье, на неискренние излияния и лицемерную игру в невинность. Маска слетела, с моим тартюфством, прикрывающим откровенную похоть, было покончено, и я мысленно представил себе, как обожаемая мною женщина, чтобы разогнать тоску своей унылой жизни, безудержно предается супружеской любви. Именно ей я предназначал все оскорбления, плевки и гнусные слова, которые рождались в моем мозгу в приступе бешенства, оттого, что я не могу обладать ею, однако свершить прелюбодеяние я был решительно не способен, – это было сильнее меня.
От возбуждения, которое овладело мною, обострив до предела все мои чувства, лаборатория казалась мне местом грандиозной оргии, где каждое ощущение доведено до предела. Колбы с химикатами на полках переливались всеми цветами радуги: красный сурик, оранжевый хромат калия, желтая сера, синий купорос, зеленая окись меди. Воздух был отравлен табачным дымом и испарениями лимонного арака, пробуждающего смутные образы воспоминаний о дальних странах. На специально расстроенном пианино кто-то наигрывал, пародируя траурный марш Бетховена, так что узнать можно было только ритм. Бледные лица собравшихся покачивались в синеватом мареве дыма. Золотая перевязь лейтенанта, черная борода доктора философии, крахмальная манишка врача, череп с пустыми глазницами, вопли, шум, неправдоподобные диссонансы, гнусные картины, вызванные нашими речами, – все это смешалось в моем воспаленном мозгу, когда вдруг раздался возглас, один-единственный, как призыв, и все его единодушно подхватывают: «Совокупляться!»
И все снова затянули хором: «В лоск напиваться и совокупляться – вот смысл жизни для нашего братства!», схватили плащи и шляпы и отправились в путь.
Полчаса спустя вся компания ворвалась в бордель. Заказали стут , разожгли огонь в печи, и сатурналии открылись живыми картинами.
Наутро я проснулся, правда, поздно, зато у себя дома, в своей постели. А главное, я прекрасно себя чувствовал. Одна ночь нормальных объятий развеяла мою нездоровую восторженность и культ мадонны. Мою воображаемую любовь я счел за проявление слабости то ли ума, то ли тела, что в те времена было для меня одинаково позорно.
Приняв холодный душ и позавтракав в ресторане, я отправился в библиотеку. Я ощущал свою силу и был счастлив, что все так хорошо кончилось. Я работал с большим воодушевлением, и время мчалось быстро.
Пробило половину первого, когда служитель сообщил мне о приходе барона.
«Значит, это еще не конец», – сказал я себе, готовясь к какой-нибудь сцене.
Барон выглядел бодрым, веселым, он дружески пожал мне руку и пригласил поехать вместе с ними на пароходе в курортный городок Зедертелье, где должен был состояться любительский спектакль.
Я отказался, ссылаясь на срочные дела.
– Но моя жена на этом настаивает, – возразил он. – К тому же Малютка тоже там будет.
Малютка – это кузина. Он так трогательно и настойчиво стал меня умолять согласиться, ласково глядя на меня своими глазами ипохондрика, что я почувствовал себя не в силах оказывать дальнейшее сопротивление. Но вместо того, чтобы прямо согласиться, я ответил вопросом:
– А как себя чувствует баронесса?
– Вчера она была больна, ей было очень плохо, но сегодня лучше. Скажите, пожалуйста, друг мой, – добавил он, – что у вас случилось позавчера в ресторане? Жена уверяет, что между вами произошло недоразумение, и вы на нее сердитесь безо всякой на то причины.
– По правде говоря, – начал я не очень уверенно, – я сам толком не понял, в чем дело. Возможно, я выпил лишнего и совершил какую-нибудь оплошность.
– Забудем это, – поспешно сказал он, – давайте дружить, как прежде. Женщины, сами знаете, так чувствительны… Одним словом, вы мне обещаете прийти, верно? Итак, сегодня в четыре часа дня.
Я обещал.
Загадка, для которой нет слов. Недоразумение? Но она заболела из-за нашей ссоры… От страха, от досады или еще от чего?
Дело принимало теперь интересный оборот, поскольку в игру вступила и юная незнакомка.
И когда я сел в четыре часа на указанный мне пароход, сердце мое билось учащенно.
Друзья мои в свою очередь поднялись на палубу, и я сразу же увидел баронессу, которая поздоровалась со мной, как нежная сестра.
– Не сердитесь на меня за мою резкость, – пробормотала она, – я так легко вспыхиваю…
– Забудем это, – прервал я ее и повел на корму.
– Познакомьтесь… – сказал барон, и тут только я заметил молодую особу лет восемнадцати, этакую субреточку, как, впрочем, я и ожидал. Ростом невысокая, с вульгарным лицом, она была одета просто, хотя за этой простотой угадывалось усилие казаться элегантной.
А баронесса! Бледная, с запавшими щеками, худая как щепка, просто ужас! Браслеты гремели, болтаясь на тоненьких запястьях, а шея нелепо торчала из слишком широкого воротничка, так что видно было, как сонные артерии змейками вились к ушам, более открытым, чем обычно, из-за небрежной прически. К тому же она была плохо одета, кричащие цвета ее туалета не только дисгармонировали друг с другом, но и не шли ей, и она показалась мне просто уродливой. Так она, несомненно, и выглядела в этот день, я испытывал к ней глубокую жалость и проклинал себя за сказанные накануне слова. Да какая же она кокетка! Великомученица! Святая, на которую незаслуженно обрушиваются несчастья.
Пароход отчалил. Прекрасный августовский вечер на озере Меларен настраивал на мечтательный лад.
Не знаю, было ли это преднамеренно или случайно, но места барона и кузины оказались рядом и на таком расстоянии от лас, что мы не слышали их разговора. Наклонившись к девушке, барон болтал без умолку, смеялся, шутил, он так помолодел и выглядел таким счастливым, что его можно было принять за только что обручившегося жениха.
Время от времени он бросал нам озорной взгляд, и мы приветствовали друг друга кивком головы или улыбкой.
– Бойкая девочка, не правда ли? – сказала мне баронесса.
– Похоже на то, баронесса, – ответил я, не зная точно, как я должен себя вести в данной ситуации.
– Она умеет расшевелить моего мужа, развеять его меланхолию, а вот у меня нет этого дара, – добавила она, поглядела на «молодых» с искренней симпатией и улыбнулась им.
В эту минуту я увидел следы тайного страдания и пролитых слез на ее лице, оно приняло выражение нечеловеческой покорности судьбе; и, словно облака, по нему скользили отсветы доброты, самоотверженности, самоотречения, которые мы обычно видим только на лицах беременных женщин и молодых матерей.
Я испытывал такие угрызения совести и так стыдился своего необоснованного суждения, что с трудом удерживал слезы, которые выглядели бы просто нелепо на фоне нашей болтовни.
– И вы не ревнуете?
– Нисколько, сударь, – ответила она мне и рассмеялась очень искренне, без тени злости. – Вам это, наверное, кажется странным, но дело обстоит именно так. Я люблю своего мужа, у него такое прямое сердце, обожаю кузину, она очаровательна, и притом это совершенно невинная душа, другой такой нет. Нет, ревность я презираю, и от нее становишься уродливой, а в моем возрасте уже надо себя беречь.
И в самом деле, ее уродство в тот день бросалось в глаза. у меня просто душа разрывалась, и тогда я, повинуясь не разуму, а чувству, приказал ей, заговорив как бы отеческим тоном, завернуться в шаль из альпака, ссылаясь для приличия на сильный ветер, на котором она может простудиться. Я сам набросил ей на плечи этот мохнатый шерстяной платок, прикрывший все платье, и так распределил складки вокруг лица, что оно снова стало привлекательным.
Как она была прекрасна, когда тепло улыбнулась в ответ на мой жест! Она снова казалась счастливой и с благодарностью глядела на меня, словно ребенок, жаждущий ласки.
– Бедный мой муж, как мне радостно видеть его хоть разок оживленным. У него ведь и так хватает огорчений.
– Баронесса, я не хочу быть нескромным, но скажите мне, заклинаю вас небом, – отважился я, – что вас гнетет? Я не настолько слеп, чтобы не видеть, что вы таите какую-то тревогу. Я, увы, могу дать лишь добрый совет, но если он вам понадобится, то рассчитывайте на меня, как на друга.
Так вот он, оказывается, каков, этот труп в трюме, который постоянно мучил моих бедных друзей: гнусный призрак надвигающегося разорения. Недостаточное жалованье барона до сих пор пополнялось приданым баронессы, но недавно выяснилось, что этого приданого, можно сказать, не существует, потому что оно состоит из бумаг, потерявших ценность. И ему, видимо, придется подать в отставку, во всяком случае, он уже ищет место кассира.
– Вот почему, – добавила она, – я хотела найти применение своему таланту и заработать деньги на хозяйство. Ведь он попал в такое трудное положение по моей вине, это я погубила его карьеру…
Что можно сказать или сделать, когда все обстоит так серьезно, а я бессилен помочь! Я настроился на поэтический лад и, внушив себе с помощью самообмана, что это пустяки, стал сочинять сказку, обещая ей беззаботное будущее, вселял радужные надежды, прибегал к помощи экономической статистики, чтобы предсказать приход лучших времен, а значит, и повышение курса ее акций, придумывал новые источники доходов, причем огромных, обещал в ближайшем будущем чудо – проведение реорганизации армии, а следовательно, и неожиданные повышения.
Все это был чистый вымысел, но благодаря моей фантазии я вдохнул в нее мужество и надежду и улучшил ее настроение.
Сойдя с парохода, мы, опять же парами, погуляли по парку, ожидая открытия театра. Я еще и словом не обменялся с кузиной, она была всецело занята бароном: он нес театральную накидку Малютки и при этом пожирал ее глазами, обрызгивал слюной, отогревал своим дыханием, но она оставалась неприступной, холодной, лицо сохраняло строгое выражение, а глаза были ледяными. Время от времени она роняла два-три слова, которые вызывали у барона громкий смех, но у нее самой лицо при этом оставалось каменным. Казалось, она всегда говорила только «в сторону», как в комедии, отпускала колкости и даже двусмысленности, если судить по гривуазной мимике ее собеседника. Наконец двери театра открылись, и мы устремились туда, поскольку места не были нумерованными. И вот поднялся занавес. Баронесса была счастлива снова увидеть подмостки, вдыхать запах темперы, полотна, дерева, грима, пота.
Играли «Каприз». Мне вдруг стало дурно – может, из-за нахлынувших горьких воспоминаний неудачника, который так и не смог завоевать сцену, а может, из-за вчерашнего кутежа. Как только упал занавес, я встал и тайком удрал в ресторан, где с помощью двух рюмок абсента кое-как привел себя в чувство.
Спустя некоторое время туда пришли и мои друзья, чтобы вместе поужинать, как было заранее условлено. Вид у них был усталый, они едва скрывали досаду по поводу моего бегства. Пока накрывали на стол, никто не произнес ни слова. Мы сели, но вчетвером трудно было начать разговор, и кузина по-прежнему хранила молчание, держалась крайне сдержанно и даже высокомерно.
И вот тут начали обсуждать меню. Баронесса, посоветовавшись со мной, решила взять закуску, но барон резко возразил, слишком резко для моих нервов, и я, словно по дьявольскому наущению, сделал вид, будто не слышу его слов, и заказал закуску на двоих. Для нее и для себя, как она хотела.
Барон побледнел. Атмосфера накалилась до предела, но никто не произнес ни слова.
Я был восхищен своим мужеством, тем, что парировал дерзость оскорблением, за которое мне в стране другой культуры пришлось бы держать серьезный ответ, и молча принялся за еду. Баронесса, ободренная моей смелой защитой, стала меня поддразнивать, чтобы вызвать улыбку. Но тщетно. Разговора за столом быть не могло, нам нечего было сказать друг другу, мы с бароном лишь обменивались грозными взглядами. Под конец мой противник начал что-то шептать своей супруге, которая отвечала ему знаками и обрывками слов, произнесенных не раздвигая губ, и при этом кидала на меня презрительные взгляды.
Кровь ударила мне в голову, и гроза неминуемо разразилась бы, но тут возник инцидент, послуживший громоотводом.
В соседнем кабинете пировала веселая компания. Уже полчаса там кто-то бренчал на пианино, а теперь, распахнув дверь, все хором запели непристойную песенку.
– Закройте дверь! – приказал барон официанту.
Едва он закрыл дверь, как ее снова открыли певцы, выделяя похабные слова и явно упиваясь своей забавой.
Настал мой черед, воспользовавшись случаем, поднять скандал.
Я сорвался с места, большими шагами пересек зал и захлопнул дверь перед носом поющих. Взорвавшаяся бомба не произвела бы большего эффекта, чем мой жест. Я крепко вцепился в дверную ручку, но после короткой борьбы враги меня пересилили и вновь распахнули дверь, а я оказался в кругу кричащих людей, которые вce ринулись на меня, чтобы избить. В тот же миг я почувствовал, что моего плеча коснулась рука, и услышал негодующий голос, взывающий к чести этих господ, которые все накинулись на одного… Это была баронесса, которая, позабыв приличия и хоюшие манеры, поддалась порыву, свидетельствующему о ее чувствах, быть может, более горячих, чем она хотела показать.
Ссора на этом завершилась, и баронесса пристально поглядела на меня.
– Вы смелый человек, – сказала она. – Как я за вас испугалась!
Барон попросил счет и, вызвав метрдотеля, потребовал, чтобы сюда пришел мэр.
Между нами тут же установились самые добрые отношения, и каждый, перебивая другого, выражал свое возмущение грубостью местных жителей. Все бешенство, порожденное ревностью и оскорбленным самолюбием, обрушилось на козлов отпущения, а вокруг пунша, который мы выпили в гостинице, снова воспылал факел дружбы, и мы даже не заметили, что мэр так и не явился.
На следующее утро мы встретились за кофе, причем у всех было отличное настроение, и мы были счастливы, что выпутались из неприятной истории, последствия которой было трудно предвидеть.
После завтрака мы прогулялись по плотине канала, по-прежнему парами и на приличном расстоянии друг от друга. Когда мы дошли до. шлюза, где канал поворачивал, барон вдруг остановился и, поглядев на баронессу с нежной, почти влюбленной улыбкой, сказал:
– Ты помнишь, Мария, это было здесь?
– Помню, дорогой Густав, – отозвалась она. Ее подвижное лицо выражало страсть и печаль.
– Здесь он объяснился мне в любви, – сказала она мне. – Как-то вечером, когда мы глядели на падающие звезды, вот под этой березой…
– Три года тому назад… – добавил я. – И теперь вы стараетесь оживить свои воспоминания, вы питаетесь прошлым, потому что настоящее вас не удовлетворяет…
– Прекратите, сударь, вы ошибаетесь… Я ненавижу прошлое, и я навек обязана мужу за то, что он освободил меня от тщеславной матери, ее деспотическая любовь меня чуть не погубила. Нет, я обожаю своего Густава, он стал мне верным другом.
– Как вам угодно, баронесса, я всегда с вами согласен, чтобы быть вам приятным.
В указанное время мы сели на пароход. Он пересек голубое озеро с тысячами зеленеющих островков и причалил к городской пристани, где мы и попрощались.
Я твердо решил серьезно взяться за работу, чтобы с корнем вырвать из моей души этот чуждый нарост, который принял форму женщины, но вскоре обнаружил, что не учел при этом неподвластных мне сил. Уже на следующий день я получил от баронессы приглашение на обед по случаю годовщины ее брака. Прибегать к уверткам было уже невозможно, и, хотя меня мучил страх, что таким образом наша дружба скоро зайдет в тупик, я явился точно в указанный час.
Представляете себе мое разочарование, когда я застал дом в полном разоре, прислуга второпях убирала комнаты. Барон был явно не в духе, а баронесса еще не появилась и велела извиниться передо мной за то, что обед опаздывает. Прогулка в садике с раздраженным и голодным бароном, который был не в силах скрыть своего нетерпения, исчерпала все мои разговорные возможности, так что полчаса спустя, когда мы поднялись в столовую, вести какую-либо беседу я был уже просто не в состоянии.
Стол к тому времени уже накрыли, и на нем даже расставили закуски, но хозяйка дома по-прежнему отсутствовала.
– Давайте перехватим на ходу хоть по бутерброду, – предложил мне барон.
Желая пощадить баронессу, я попытался было его отговорить, но ничего у меня не вышло. Я оказался между двух огней. И мне пришлось подчиниться барону.
И тут вдруг появилась баронесса. Сияющая, молодая, красивая, хорошо одетая. Платье из желто-лиловой, как анютины глазки, прозрачной тафты – эти цвета ей очень шли – было безупречного покроя и подчеркивало гибкую, как у девочки, талию, а ее обнаженные округлые плечи и руки были самим совершенством. Я поспешил преподнести ей букет роз и пожелал справлять юбилей свадьбы еще бесчисленное число раз, а вину за наше невежливое нетерпение с едой свалил на барона.
Она надула губы, заметив беспорядок на столе, и скорее горько, чем весело, бросила мужу какую-то язвительную фразу, а он тут же огрызнулся на это, пожалуй, незаслуженное замечание. Я поспешил на выручку, заговорив о вчерашних впечатлениях, которые мы с бароном только что ворошили.
– А как вам понравилась моя прелестная кузина? – спросила баронесса.
– Очаровательна! – воскликнул я.
– Не правда ли, это дитя просто находка, – произнес барон столь отеческим и искренним тоном, что ни в чем, кроме жалости к этой жертве воображаемых тиранов-родителей, его нельзя было заподозрить.
Но баронесса, не поддержав шулерской игры со словом «дитя», сказала безжалостно:
– Вы только поглядите, как эта милая Малютка причесала моего мужа!
И в самом деле, от привычного пробора у барона не осталось и следа, волосы были завиты и взъерошены, а усы подкручены, и все это до неузнаваемости меняло его лицо. Но при этом я обратил также внимание, хотя и вида не подал, на то, что в прическе, в одежде и даже в манерах баронесса теперь подражала своей обольстительной кузине. Нечто вроде избирательного сродства в химии, которое также широко применимо к живым существам.
Тем временем обед тянулся медленно и тяжело, как похоронные дроги. К кофе ждали кузину, которая стала теперь непременным членом нашего квартета, поскольку трио явно разладилось.
Когда подали десерт, я провозгласил тост в честь супругов, но говорил традиционно, без вдохновения, и речь моя походила на выдохшееся шампанское.
Барон и баронесса обнялись, возбужденные старыми воспоминаниями, и от этих внешних жестов любви в них вдруг проснулась подлинная нежность друг к другу, и они почувствовали себя снова влюбленными, подобно актерам, которые, искусственно вызывая слезы, приходят в состояние истинной печали. А может, под пеплом еще тлел огонь, готовый тут же вспыхнуть, если его умело и вовремя раздуть. Трудно сказать, что именно это было.
Потом мы спустились в садик и расположились в зеленой беседке, из которой был виден бульвар. Разговор то и дело замирал, всех нас охватило какое-то оцепенение, барон был рассеян и все время посматривал на улицу, выглядывая кузину. Вдруг он вскочил и умчался с быстротой лани, оставив нас вдвоем. Уж очень ему хотелось поскорее встретить свою гостью!
Оставшись наедине с баронессой, я почувствовал себя неловко, и вовсе не оттого, что был застенчив. Но когда мы оставались одни, она просто пожирала меня глазами, непомерно восхищаясь то одной, то другой деталью моего туалета, что не могло не вводить меня в смущение. И вот тогда, после долгого молчания, такого долгого, что уже становилось как-то не по себе, она вдруг рассмеялась и, указав в сторону убежавшего барона, сказала:
– До чего же влюблен мой дорогой Густав!
– Похоже, – ответил я. – Но вас как будто не мучает ревность.
– Нимало! – заверила она. – К тому же я сама влюблена в эту прелестную кошечку. А как вы относитесь к моей очаровательной кузине?
– Хорошо, баронесса. Но, чтобы быть до конца откровенным, скажу, не желая вас обидеть, что она не пользуется моей настоящей симпатией.
Я сказал чистейшую правду. С первого взгляда эта молодая особа, по происхождению простолюдинка, как и я, невзлюбила меня, как ненужного свидетеля, а точнее, как опасного соперника, охотившегося на той же территории, что и она, чтобы получить доступ в высший свет. Окинув меня проницательным взглядом – у нее были маленькие жемчужно-серые глазки, – она сразу же определила, что это ненужное ей знакомство, что пользы от меня как от козла молока, а ее инстинкт буржуазки подсказал ей, что в этот дом меня привела погоня за удачей. В известном смысле она была даже права, ведь я и не скрывал, что пришел в этот дом в надежде найти посредников, чтобы пристроить мою трагедию, но у моих друзей не оказалось решительно никаких театральных связей, все это был чистый вымысел финской барышни, и о моей пьесе мы ни разу не говорили, если не считать тех банальных комплиментов, которые я выслушал после чтения.
Барон, легко поддававшийся влиянию, решительно изменил ко мне отношение, и это лишь доказывало, что постепенно он тоже начинал смотреть на меня глазами обольстительной кузины. Впрочем, влюбленные не заставили себя долго ждать, они вскоре появились у калитки, оживленно болтая и смеясь.
Юная кузина была в тот вечер в игривом настроении. Она озорничала, как мальчишка-сорванец, то и дело употребляла фривольные слова, но при этом оставалась в рамках хорошего вкуса, ловко, с самым невинным видом говорила двусмысленности, прикидываясь, будто и понятия не имеет о вторых значениях некоторых фраз. Она курила и пила вино, но при этом всегда вела себя как женщина, причем очень молодая женщина. Никаких мужских повадок, никакого намека на эмансипированность, никаких высоких воротничков. По правде говоря, она была забавной, и в ее обществе время пролетало незаметно. Но больше всего меня поразило, и это наблюдение оказалось пророческим, то дикое веселье, которое охватывало баронессу всякий раз, когда с уст кузины срывалась очередная рискованная фраза. Ее охватывали приступы какого-то развязного смеха, а на лице появлялось выражение бесстыдного сладострастия, свидетельствующее о ее посвященности в тайны разврата.
Тем временем к нам присоединился дядя барона. Старый вдовец, капитан в отставке, он был необычайно обходителен с дамами и отличался изысканными манерами, но при этом не был чужд и предприимчивой галантности в духе старого времени. Используя кровное родство как надежный щит, он был в этом доме настоящим женским угодником, давно завоевал расположение его обитательниц и пользовался правом обнимать их, поглаживать по щечкам и целовать руки. И на этот раз не успел он появиться, как обе дамы кинулись ему на шею с радостными криками.
– Ах, мои крошки, поосторожней! Две на одного, не много ли это для такого старика, как я? Поостерегитесь, а то я буду стрелять! Руки вверх, либо я за себя не отвечаю.
Баронесса протянула ему свою сигарету, которую она уже примяла губами.
– Огоньку, дядюшка! – выкрикнула она со страстью в голосе.
– Увы, мой огонь иссяк, – ответил он лукаво. – Уже пять лет, как огня нет!
Баронесса с шутливой укоризной хлопнула его по щеке, но он поймал ее руку, стиснул ее пальчики между своими ладонями, а потом принялся гладить руку по всей длине, от кисти до самого плеча.
– Да ты, голубушку, вовсе не такая худышка, как кажется, – сказал он, проводя пальцами по изгибам ее мягко очерченной руки, которую она не отнимала.
Комплимент пришелся баронессе, судя по всему, по вкусу, во всяком случае, она опять рассмеялась громким чувственным смехом и, подняв рукав платья, обнажила изящную, благородных линий руку, поражающую молочной белизной кожи.
Вдруг она вспомнила о моем присутствии и торопливо опустила рукав, однако я успел увидеть, как в ее глазах вспыхнуло безумное пламя, а лицо ее исказилось гримасой любовного экстаза. В этот момент я.как раз зажигал спичку и по неосторожности уронил раскаленный уголек, который упал между манишкой и жилетом. Баронесса кинулась в ужасе ко мне и, зажав пальцами тлеющее пятнышко, крикнула: «Огонь, огонь!», – залившись от волнения краской.
Я был потрясен и прижал ее руки к своей груди, но тут же, устыдившись своего порыва, отстранился, сделав вид, будто спасся от серьезной опасности, и почтительно поблагодарил баронессу, которая еще не успокоилась.
Мы пролюбезничали до ужина. Солнце тем временем зашло, и из-за купола обсерватории показалась луна, освещая яблони в саду, и мы стали отгадывать названия сортов яблок, висящих на ветках и наполовину скрытых густой листвой, блекло-зеленой в электрическом свете луны. А яблоки – и кроваво-красный кальвиль, и серо-зеленая антоновка, и коричневатый ранет – все изменили свою окраску и казались теперь разноцветными пятнами, от ярко-желтых до иссиня-черных. То же самое происходило и с цветами на клумбах. Георгины приобрели совершенно неправдоподобные оттенки, левкои выглядели цветами с другой планеты, а китайские астры блестели и переливались красками, которым у нас нет названия.
– Поглядите, баронесса, насколько все вокруг – плод нашего воображения, цвета существуют не сами по себе, а зависят от природы света. Все иллюзорно, решительно все.
– Все? – переспросила она, остановившись передо мной и подняв на меня пронзительный взгляд своих глаз, ставших от темноты еще больше.
– Все, баронесса, – солгал я, совсем потеряв голову от этого Реального видения из плоти и крови, которое меня в тот миг испугало своей невообразимой красотой.
Ее растрепавшиеся волосы образовали как бы серебряный нимб над ее лицом, озаренным лунным светом, а стройная фигура, Подчеркнутая полосатым, ставшим при этом освещении черно-белым, платьем, была удивительно пропорциональна и гармонична.
Левкои источали возбуждающий аромат, кузнечики призывали нас лечь на траву, увлажненную вечерней росой, листва деревьев трепетала от теплого ветерка, сумерки укрывали нас мягкой пеленой, – одним словом, все призывало к любви, и только добропорядочная трусость удерживала меня от признания.
Вдруг в траву упало яблоко, сорванное с ветки порывом ветра. Баронесса нагнулась, подняла его и многозначительным жестом протянула мне.
– Запрещенный плод, – пробормотал я, – нет, баронесса, благодарю вас.
И, чтобы загладить свою неуклюжесть, я тут же стал придумывать удовлетворительное объяснение, намекая на мелочность хозяина.
– Вы же знаете хозяина. Что он скажет?
– Что вы рыцарь без страха и упрека, – насмешливо ответила она, словно ставя мне в вину мой испуг, и бросила косой взгляд на беседку, где сидели барон и кузина, скрытые от наших глаз.
Подали ужин. Когда мы вышли из-за стола, барон предложил всем прогуляться, чтобы проводить домой «наше дорогое дитя».
Выйдя из ворот, барон взял под руку кузину и повернулся ко мне.
– А вы, сударь, предложите руку моей жене, покажите, что вы кавалер, – сказал он обычным отеческим тоном.
И я снова испугался. Так как вечер был теплый, она не надела пальто, а лишь накинула его на плечи, и от прикосновения ее руки, упругость которой я ощущал сквозь шелк, по моему телу пробежал электрический ток, возбудивший во мне какую-то сверхчувствительность. Так я, например, почувствовал, что рукав ее платья кончается на уровне моей дельтовидной мышцы. Я был так взвинчен, что мог воссоздать всю анатомию этой очаровательной руки. Ее бицепс – мышца-сгибатель, играющая первейшую роль во время объятий, – прижался к моему бицепсу, сквозь материю я ощущал мягкое ритмичное пульсирование ее плоти. Шагая с ней рядом, я легко представил себе форму ее ноги и округлость бедра, которое облегала ее нижняя юбка.
– Вы хорошо ведете даму и, наверное, прекрасно танцуете, – подбодрила она меня, но от стеснения я не мог вымолвить слова.
И после паузы, убедившись, что мои нервы натянуты до предела, она спросила с усмешкой, наслаждаясь своим женским превосходством:
– Вы дрожите?
– Да, баронесса, мне холодно.
– Наденьте пальто, мой мальчик, – сказала она ласково.
Надев пальто вместо смирительной рубашки, я оказался несколько защищенным от тепла ее тела. Но ее маленькие шажки, подладившись к ритму моих шагов, настолько объединили наши нервные системы, что мне показалось, будто я иду четырьмя ногами, как сдвоенное существо.
Во время этой прогулки, имевшей, как потом выяснилось, пророческое значение, мне как бы сделали прививку, которую делают садовники, приживляя ветку к стволу.
С того самого дня я перестал владеть собой. Эта женщина просочилась мне в кровь, наши нервы, придя во взаимодействие, напряглись, ее женские клетки нуждались в активной силе моих мужских клеток, ее душа испытывала потребность в моем интеллекте, который, в свою очередь, стремился до краев заполнить этот нежный сосуд. Но мы об этом еще не подозревали. В этом и было все дело.
Вернувшись домой, я спросил себя, чего же, собственно говоря, хочу. Убежать, забыть или добиться успеха в какой-нибудь далекой стране. И я сразу же стал намечать план предполагаемого путешествия. В Париж, в центр цивилизации, чтобы там заточить себя в библиотеки и музеи – почем я знаю! – и завершить свой труд!
Как только возник этот план, я стал предпринимать шаги для его осуществления, и все произошло так быстро, что через месяц я уже начал делать прощальные визиты. Одно происшествие, случившееся на редкость кстати, облегчило мне трудную задачу найти благопристойный предлог для этого бегства. Сельма – так звали финскую барышню, – о которой я и думать забыл, опубликовала сообщение о своем предстоящем браке с певцом.
Я вынужден бежать, чтобы поскорее забыть изменницу и залечить на чужбине свое раненое сердце. Объяснение показалось убедительным.
Но когда я решил отправиться в Гавр пароходом, мне пришлось поддаться уговорам друзей и отложить отъезд на несколько недель из-за осенних бурь.
Затем меня задержала свадьба сестры, назначенная на начало октября, так что мой отъезд все оттягивался.
Тем временем мои друзья чуть ли не каждый день приглашали меня к себе. Поскольку кузина уехала к своим родителям, мы чаще всего проводили вечера втроем, и барон, вновь попав под влияние жены, стал ко мне опять благоволить. Успокоенный моим скорым отъездом, он по старой привычке вел себя со мной как с другом.
Как-то вечером, когда мы были в гостях у матери баронессы, баронесса, непринужденно примостившись на диване и положив голову на колени матери, решила вдруг публично признаться в своем горячем увлечении одним знаменитым актером. Я и сейчас не могу решить, было ли это правдой или говорилось исключительно для меня, чтобы, поджаривая меня таким образом на медленном огне, посмотреть, как я буду реагировать на ее признание. Но так или иначе, старая дама, поглаживая волосы дочери, сказала мне:
– Если вы, сударь, намерены в будущем написать роман о женщине, то вот вам прообраз пылкой натуры. У нее всегда есть предмет страсти помимо мужа.
– Истинная правда, – подхватила баронесса. – И в данный Момент это божественный М.
– Ну разве она не безумна? – воскликнул барон и улыбнулся мне, однако не сумел побороть начавшийся тик.
Пылкая натура! Это определение засело в моей голове, потому что оно было произнесено пожилой дамой, матерью, и не могло, при всей его ироничности, не содержать зерна истины.
В канун своего отъезда я пригласил барона и баронессу на ужин к себе в мансарду. Принимая их по-холостяцки, я все же украсил свою комнату, чтобы хоть как-то скрыть недостатки меблировки, и мое скромное жилище превратилось в подобие храма. У стены, между двумя окнами, перед одним из которых находился мой письменный стол и жардиньерка с комнатными цветами, а перед другим – небольшая книжная полка, стоял плетеный продранный диванчик, покрытый тигровым одеялом, которое крепилось невидимыми кнопками. Слева помещалась тахта в чехле из полосатого тика, заменявшая мне кровать, а на стене над ней яркая пестрая карта обоих полушарий; справа красовался комод, над которым висело зеркало, – обе эти вещи были в стиле ампир с украшениями из позолоченной бронзы, дальше – шкаф с гипсовым бюстом и умывальник, в этот вечер задрапированный оконными занавесками. Стены были увешаны всевозможными гравюрами в рамах, в совокупности создающими впечатление чего-то заведомо старинного и уникального.
На потолке висела фарфоровая люстра с рельефными цветами, по форме удивительно напоминающая паникадило – я нашел ее у одного старьевщика. Дефекты и сколы на этой люстре я ловко прикрыл листьями искусственного плюща, который стащил на днях у своей сестры. Под люстрой с тремя подсвечниками стоял стол, покрытый белоснежной камчатной скатертью, а в его центре – фаянсовое кашпо с кустом бенгальской розы, усыпанным алыми цветами, которые таились в темно-зеленой листве; все это вместе с ниспадающими на растение усиками плюща создавало впечатление праздника Флоры. Горшок с розами был окружен бокалами красного, зеленого, опалового стекла, купленными по случаю в антикварной лавке, все они были с дефектами, так же как и фарфоровый сервиз, собранный поштучно и состоящий из тарелок, солонки и сахарницы китайской, японской и мариберг-ской работы.
На ужин я выбрал десять или двенадцать блюд холодных закусок скорее из декоративных соображений, нежели по вкусовым качествам, поскольку главным угощением все равно были устрицы. Хозяйка квартиры оказалась настолько любезна, что одолжила мне разные мелкие предметы, без которых было бы трудно организовать в мансарде настоящий праздник. Наконец, когда все было готово, я окинул взглядом мою преображенную мансарду и остался доволен, хотя и не выразил своих чувств даже восклицанием. Возникшая композиция вызывала в душе целую гамму различных ощущений, ибо включала в себя одновременно и труд поэта, и исследование ученого, и вкус художника, и снобизм гурмана, и культ цветов, а за всем этим угадывалось ожидание женщины. Если бы не три прибора на столе, можно было подумать, что интерьер этот создан для первой ночи, для ночи любви, но для меня предстоящий вечер был скорее сценой покаяния, В мою комнату не ступала нога женщины с тех пор, как у меня произошел разрыв с той подлой обманщицей, след от ее удара каблуком еще ясно виден на полированном дереве моей тахты. С того самого дня зеркало над комодом не отражало больше женского бюста. И вот теперь целомудренная, тонко чувствующая женщина, мать, дама света, освятит своим приходом это жилище, стены которого были свидетелями стольких печалей, страданий и бед. Но вместе с тем это должна быть и священная трапеза, так говорил во мне поэт, потому что, по существу, я жертвую своим сердцем, покоем, а может, и жизнью, ради счастья своих друзей.
Все у меня было готово, когда до меня донесся шум шагов на площадке четвертого этажа. Я поспешил зажечь свечи, поправил цветы в вазах и тут же услышал, как гости, наконец добравшись до мансарды, с трудом переводят дыхание перед моей дверью.
Я открыл. Ослепленная светом стольких свечей, баронесса захлопала, как в опере после понравившейся сцены.
– Да вы настоящий режиссер! – воскликнула она.
– Да, баронесса, я люблю театр, а пока…
Взяв у нее пальто, я поздоровался с гостями и предложил им сесть на диванчик. Но она никак не могла усидеть на месте. С любопытством молодой женщины, которая никогда не бывала в комнате холостяка, которая из родительского дома сразу попала в спальню своего мужа, она учинила у меня настоящий обыск. Оказавшись в моей келье, она принялась перебирать мои ручки, раскрыла мою записную книжку, все перетрогала, словно хотела узнать какой-то секрет. Потом она подбежала к полке с книгами и рассеянно скользнула взглядом по корешкам. Но проходя мимо зеркала, она на мгновение задержалась, чтобы поправить прическу и отложить кружева своего корсажа, обнажив при этом выемку груди. Она оглядела по очереди каждый предмет обстановки и понюхала цветы, всем любовалась, сопровождая это какими-то невнятными тихими возгласами. Наконец, обойдя всю комнату, она спросила совсем наивным тоном, казалось, без всякой задней мысли, но продолжая что-то искать глазами:
– А где же вы все-таки спите?
– На тахте, баронесса.
– Ах, как, наверно, хорошо быть холостяком! – И было похоже, что она вспомнила свои девичьи мечты.
– Иногда холостяку бывает очень грустно, – ответил я.
– Разве грустно быть хозяином самому себе, чувствовать себя независимым, знать, что ты ни перед кем не в ответе? О, я обожаю -свободу… А замужество Сельмы – просто предательство! Не правда ли, сердце мое? – обратилась она к барону, который, чтобы соответствовать ей, произнес:
– М-да, весьма досадно!
Мы сели за стол, ужин начался. После первого же стакана вина мы развеселились. Но вдруг вспомнили, в связи с чем собрались здесь, и печаль охватила нас. Потом каждый по очереди стал вслух вспоминать радостные минуты, пережитые вместе, мы вновь пережили, увы, лишь на словах, все забавные приключения во время наших совместных поездок, вспоминали, кто что когда сказал. Глаза у всех заблестели, сердца разогрелись, мы пожимали друг другу руки и чокались. Часы пролетали незаметно, и мы с растущим волнением понимали, что близится час прощания. Тогда по знаку своей жены барон вынул из кармана кольцо с опалом и, протянув его мне, произнес тост:
– Прими этот скромный дар, дорогой друг, в знак благодарности за твое дружеское к нам расположение. Пусть удача сопутствует тебе во всем, я молю об этом судьбу, потому что люблю тебя как брата и уважаю как человека чести! Счастливого пути! Я говорю тебе не прощай, а до свидания.
Человек чести! Значит, он меня разгадал! Он постиг нашу тайну! Однако не до конца. И в отборных выражениях барон обрушил изрядную порцию брани на голову бедной Сельмы, которая, как он уверял, не послушалась зова сердца и продалась человеку, не испытывая к нему никаких чувств. А этот жалкий субъект, ее супруг, всецело обязан своим счастьем человеку чести.
Человек чести – это я! Мне стало стыдно, но, увлеченный искренностью этого открытого, простого сердца, я вообразил себя очень несчастным, безутешным, и ложь пробрала меня, как мороз, до мозга костей и приняла образ правды.
Баронесса, сбитая с толку моими ловкими увертками и той холодностью, которую я всегда проявлял по отношению к ней, казалось, верила всему и с нежностью старой матушки пыталась меня приободрить.
– Хватит страдать по девицам! Их на свете хоть отбавляй, да куда лучших, чем эта особа. Не сомневайтесь, дитя мое, она немногого стоит, раз не хотела вас ждать. К тому же – теперь я могу вам в этом признаться – я там такого про нее наслушалась, что мне было просто неловко посвящать вас в эти сплетни.
И уже с нескрываемым удовольствием баронесса стала развенчивать мое, как она полагала, божество:
– Она, представьте себе, пыталась даже соблазнить одного лейтенанта из высшего общеста… и к тому же она гораздо старше, чем выдает себя… настоящая кокетка, поверьте!
Заметив неодобрительное движение мужа, баронесса сообразила, что совершила оплошность, и, сжимая мне руку, таким нежным взглядом молила у меня прощения, что для меня это было просто пыткой.
Барон, опьянев от выпитого вина, пустился в сентиментальные разглагольствования, изливал душу, признавался мне в братской любви, произносил множество весьма расплывчатых тостов и витал в каких-то высших сферах.
Его одутловатое лицо излучало доброжелательность, он ласкал меня своими печальными глазами, и у меня не оставалось сомнений в надежности его привязанности. Воистину это был большой добрый ребенок, безупречный в своей прямоте, и я поклялся быть ему верным даже ценой собственной гибели. Мы встали из-за стола, чтобы расстаться – быть может, навсегда. Баронесса разрыдалась и обняла мужа, чтобы спрятать мокрое от слез лицо.
– Я совсем с ума сошла! – воскликнула она. – Я так привязалась к этому человечку, что его отъезд приводит меня в отчаяние.
И в порыве любви, чистой и нечистой, бескорыстной или заинтересованной, бешеной, но замаскированной под ангельскую нежность, она поцеловала меня на глазах мужа и, перекрестив, сказала мне прощай.
Старая служанка, стоящая у дверей, вытирала глаза, а мы все трое плакали. Это была торжественная, незабываемая минута. Жертва была свершена.
Я лег около часу ночи, но заснуть не смог. Страх опоздать на пароход не давал мне сомкнуть глаз. Вконец измученный проводами, которые длились уже целую неделю, в крайнем нервном возбуждении из-за ежедневных попоек, выбитый из колеи вынужденным бездельем, раздраженный все новыми отсрочками дня отъезда и, главное, обессиленный от пережитых накануне волнений, я вертелся в постели до рассвета. Зная свое слабоволие и крайнее отвращение к поезду, я решил свершить это путешествие на пароходе, чтобы отрезать себе все пути к отступлению. Пароход отчаливал в шесть утра, экипаж должен был заехать за мной в пять. Один я отправился в путь. Октябрьское утро было ветреным, туманным и очень холодным, деревья белели от изморози. Когда мы доехали до Северного моста, я решил, что у меня начинается галлюцинация: я увидел барона, он шел в том же направлении, в котором ехал мой экипаж. Но это и в самом деле был барон: пренебрегая всеми светскими условностями, он, оказывается, встал в такую рань, чтобы еще раз со мной попрощаться. До глубины души тронутый таким неожиданным проявлением дружбы,– я почувствовал себя недостойным его привязанности, и меня стали мучить жестокие угрызения совести за все мои дурные мысли на его счет. Он не только проводил меня до причала, но и поднялся на борт корабля, посетил мою каюту, представился капитану и попросил его отнестись ко мне с особым вниманием. Короче, он вел себя как старший брат, как преданнейший друг, а когда мы обнялись, у нас у обоих были слезы на глазах.
– Береги себя, старина, – попросил он меня, – мне кажется, ты нездоров.
И в самом деле, мне было как-то не по себе, и все же я держался, пока пароход не отчалил. Но вдруг меня охватил ужас перед этим долгим путешествием, которое я предпринимал безо всякой разумной цели, такой ужас, что мне до безумия захотелось броситься в воду и поплыть к берегу. Однако у меня ни на что не было сил, я в нерешительности топтался на палубе и махал платком в ответ на приветствия моего друга, которого я вскоре потерял из виду, так как на рейде стояло много кораблей.
Пароход, на котором я плыл, был транспортным и вез большой груз. У него имелась всего лишь одна каюта, расположенная под нижней палубой. Я добрался до своей койки, повалился на матрас и с головой зарылся в одеяло, намереваясь проспать первые сутки, чтобы отсечь всякую надежду на побег. И в самом деле, я как провалился, но не прошло и получаса, как я внезапно проснулся, словно меня ударило электрическим током – обычное последствие бессонницы и злоупотребления алкоголем.
И я сразу же осознал свое отчаянное положение. Я вышел на палубу и стал ходить по ней взад-вперед. Мы проплывали мимо бурых голых берегов, листья с деревьев уже пооблетели, луга были серо-желтыми, а в расщелинах скал лежал снег. Сероватая вода с пятнами сепии, темное, зловещее небо, грязная палуба, брань матросов, вонь, доносящаяся до меня из кухни, – все это объединилось воедино, чтобы ввергнуть меня в отчаяние. Я испытывал неодолимую потребность с кем-то поделиться своими переживаниями, но не видел пассажиров. Я поднялся на мостик в надежде поговорить с капитаном. Но это был настоящий медведь, к такому не подступишься. Итак, я на десять дней оказался как в тюрьме, совсем один, в обществе людей, с которыми и словом не обмолвишься, начисто лишенных сердца. Это было настоящей пыткой.
И я снова стал прогуливаться по палубе, вперед-назад, словно от этого должно было скорее пройти время. Моя пылающая голова работала с небывалым напряжением, гудела от мыслей, рождавшихся тысячами ежеминутно, я гнал прочь воспоминания, но они тут же вновь всплывали и теснили друг друга в моем бедном мозгу, и среди всей этой душевной сумятицы меня еще терзала непроходящая боль, подобная зубной, но при этом я не понимал, что именно у меня болит, не знал названия этого страдания. Чем дальше отплывал пароход от берега, приближаясь к открытому морю, тем больше нарастало во мне это напряжение. Словно пуповина, которая связывала меня с родной землей, с родиной, с семьей – с ней, должна была вот-вот разорваться. Болтаясь где-то между небом и землей на крутых волнах, я чувствовал, что буквально теряю почву под ногами, что все меня покинули, и от этого сознания своего одиночества в душе моей рождался смутный страх – я стал бояться всего и всех. Должно быть, во мне есть эта врожденная ущербность, потому что я помню, как давным-давно во время увеселительной прогулки я горько рыдал от разлуки с мамой, хотя тогда мне шел уже двенадцатый год и по физическому развитию я намного опережал своих сверстников. Может, это объясняется тем, что я родился недоношенным, может, все дело в том, что я появился на свет, несмотря на предпринятые попытки избавиться от меня, что весьма часто случалось в многодетных семьях. Так или иначе, но у меня развилось странное малодушие, которое проявлялось всякий раз, когда я собирался изменить место жительства. Так и теперь, вырванный из своей привычной среды, я вдруг испытал панический безотчетный страх перед будущим, перед той незнакомой страной, куда направлялся, перед командой парохода. Впечатлительный, с обнаженными нервами, как, наверное, всякий едва не ставший жертвой аборта ребенок, я был подобен раку во время линьки, когда он без панциря ищет прибежища под камнями и чувствует малейшее колебание барометра, я бродил по пароходу, надеясь встретить человека с более мужественной душой, чем моя. Да, мне не хватало крепкого рукопожатия, теплоты человеческого тела, взгляда дружеских глаз. Я кружился, как заводная кукла, по передней палубе, между капитанским мостиком и надстройкой, и мысленно представлял себе, в каких страданиях я проведу все десять дней пути. А ведь прошел всего час, как мы отвалили от причала. Час, равный вечности, и не было никакой надежды прервать это проклятое путешествие, решительно никакой! Как я ни уговаривал себя, ни взывал к разуму, все во мне восставало. «Что тебя заставляет уехать? Кто имеет право осудить тебя, если ты решишь вернуться?»
Никто. И все же… Стыд, страх стать посмешищем, дело чести! Нет, надо оставить всякую надежду! Да к тому же этот пароход до Гавра не имеет стоянок. Итак, вперед, мужайся! Но мужество основано на физических и психических силах, а в данный момент я не располагал ни тем, ни другим. Гонимый черными мыслями, которые меня преследовали, я решил теперь гулять по задней палубе, поскольку переднюю я, так сказать, уже выучил наизусть, и релинги, и такелаж, и оснастку я знал, как содержание только что прочитанной книги. Выйдя на заднюю палубу через застекленную дверь, я чуть не толкнул даму, которая примостилась за каютой. Это была старая женщина с грустным выражением лица, одетая во все черное.
Она внимательно, с симпатией посмотрела на меня, так что я счел возможным с ней заговорить. Она ответила мне по-французски, и наше знакомство состоялось.
Обменявшись сперва несколькими незначительными фразами, мы тут же рассказали друг другу о целях нашего путешествия. Ее история была не из веселых. Она оказалась вдовой коммерсанта, торговавшего древесиной, и сейчас ехала из Стокгольма, где гостила У родных, в Гавр, чтобы ухаживать за сыном, который заболел психическим расстройством и помещен там в сумасшедший дом. Рассказ этой, дамы, душераздирающий при всей своей краткости и простоте, произвел на меня безмерное впечатление, и вполне вероятно, что именно он, засев в моем свихнувшемся мозгу, и явился толчком для того, что затем последовало.
Дама вдруг прервала начатую фразу, испуганно посмотрела на меня и спросила с сочувствием:
– Как вы себя чувствуете, сударь?
– Я?…
– Да, у вас больной вид! Не пойти ли вам немного поспать?
– По правде говоря, я не спал всю ночь и чувствую себя возбужденным. Как я ни старался, уснуть мне, к сожалению, так и не удалось.
– Это дело поправимое! Немедленно отправляйтесь в каюту, я дам вам такое лекарство, что вы и стоя уснете.
Она встала и ласково подтолкнула меня рукой, чтобы я скорее шел спать. Проводив меня до каюты, она на минуту исчезла и вернулась с бутылочкой, в которой было снотворное лекарство. Она заставила меня тут же выпить ложку этого снадобья и сказала:
– Ну вот, дитя мое, теперь вы будете спать.
Я поблагодарил ее, а она в ответ подоткнула мне со всех сторон одеяло. Как она бесподобно это делала! Она так и излучала то материнское тепло, которое ищет малыш, прижимаясь к груди матери. Нежное прикосновение ее рук меня успокоило, и две минуты спустя меня уже охватило какое-то оцепенение. Мне казалось, что я младенец, я вновь видел свою мать, которая хлопотала у моей кроватки, но постепенно бледное лицо матери расплылось, обрело очаровательные черты баронессы, но вместе с тем оно было и лицом доброй пожилой дамы, только что меня покинувшей, и, защищенный видением этих трех женщин, я медленно блек, как блекнут краски, сгорал, как свеча, переставал существовать в виде сознательного индивида.
Проснувшись, я не помнил, чтобы мне что-то снилось, но из головы не шла одна навязчивая идея, словно ее мне внушили за это время: либо я вернусь к баронессе, либо сойду с ума!
Меня охватила дрожь, я вскочил с койки, влажной от сырого ветра, который всюду проникал, и вышел на палубу. Небо было серо-голубым, как листовое железо, и бурливые волны обмывали тросы, заливали палубу и обдали меня пеной с головы до ног.
Поглядев на часы, я прикинул, сколько мы успели пройти во время моего сна, и мне стало ясно, что мы вот-вот выйдем в открытое море, и, следовательно, уже не было никакой надежды на возвращение. Пейзаж показался мне странным, все в нем удивляло меня, начиная с множества островков, раскинутых по всем бухтам, и кончая скалистыми берегами, размером хижин, стоящих у воды вдалеке друг от друга, и формой парусов на рыбацких челнах. И перед этой картиной чужой, незнакомой природы меня охватило предвкушение ностальгии. Меня душило глухое бешенство, отчаяние, что я, словно сельдь в бочке, втиснут в это транспортное судно, нахожусь здесь помимо своей воли, повинуясь высшей силе, именуемой «вопрос чести».
Изнуренный этим приступом бешенства, я впал в мучительную прострацию. Опершись на релинги, я стоял не двигаясь, хотя брызги так и били меня по горящим щекам, и лихорадочно глядел на берег, то в нелепой надежде обнаружить какую-то возможность остановить пароход, то строя планы добраться до берега вплавь. Мой взгляд следил за причудливой линией побережья, и постепенно я успокаивался, душа безо всяких причин то и дело озарялась тихой радостью, мой воспаленный мозг уже не работал так бешено, на меня наплывали воспоминания о погожих летних днях моей юности, однако объяснить, по какому капризу произошла эта смена настроений, я не мог. Пароход огибал в этот момент высокий мыс. Красные черепичные крыши и побеленные наличники проглядывали между сосен, флагшток, возвышающийся над зеленью садиков, мост, часовня, колокольня, кладбище… Это сон! Или галлюцинация! Нет, это просто тот самый убогий морской курорт, вблизи которого, на островке, я проводил в школьные годы лето… А в этом домике, вон там, наверху, я ночевал весной с моими друзьями, с ней и с ним, после поездки на пароходе и прогулки в лесу… Да, именно там, на этом холме, под ясенями, я любовался ею, когда она стояла на балконе, не мог оторвать глаз от ее прелестного личика, озаренного отсветом ее золотистых волос, будто солнцем, от маленькой японской шляпки с голубой вуалью, от ее крошечной ручки в замшевой перчатке… Она сверху подала мне знак, что обед готов… И мне показалось, что я снова вижу ее на балконе, вижу, как она машет мне платком, зовет своим звонким голосом… И вдруг пароход замедлил ход, машина заглохла, и к нам подплыла лодка лоцманов… Видимо, я ошибся в своих расчетах… Раз, два, три… Мысль, быстрая как молния, пронзила меня и вмиг привела в движение. Будто тигр, я одним прыжком оказался у капитанского мостика, мгновенно взобрался на него и с решимостью в голосе сказал капитану:
– Высадите меня немедленно, не то я сойду с ума!
Он окинул меня торопливым взглядом, помедлил, ошеломленный моей просьбой, и, не ответив мне, приказал своему помощнику, не выбирая слова, всем своим видом показывая, что перед ним стоит убежавший из больницы умалишенный:
– Высадите этого господина с его багажом. Он болен.
Минуту спустя я уже сидел в лодке лоцманов. Они приналегли на весла, и пять минут спустя я стоял на твердой земле.
Я обладаю замечательной способностью становиться в нужный момент глухим и слепым, поэтому я направился в гостиницу, не увидев и не услышав ничего сколько-нибудь оскорбительного Для моего самолюбия – ни презрительной усмешки на лицах лоцманов, свидетельствующей, что они знают мой секрет, ни оскорбительного замечания носильщиков.
Добравшись до гостиницы, я взял номер, заказал абсент, закурил и попробовал обдумать все, что случилось.
Сумасшедший ли я или нет? В самом ли деле опасность была так велика, что меня надо было немедленно высадить?
В данном случае я не чувствовал себя вправе вынести решение, поскольку душевнобольной, как говорят врачи, не отдает себе отчета в том, что он лишился рассудка, а логика развития его мыслей вовсе не доказывает, что сами эти мысли соответствуют норме. Как настоящий исследователь, я решил проанализировать аналогичные случаи в моей прошлой жизни. Однажды, когда я еще учился в университете, я был в нервном возбуждении, но на то имелись свои основания: самоубийство товарища, влюбленность без взаимности, страх перед будущим… Я дошел тогда до такого состояния, что среди белого дня стал всего бояться, не мог оставаться один в комнате, потому что мне чудилось, что я вижу самого себя, и друзья мои были вынуждены по очереди стеречь меня ночи напролет, зажигая по нескольку свечей и разводя огонь в печи.
В другой раз, в приступе раскаяния, вызванного разными несчастиями, я бегал по полям, бродил по лесу и в конце концов влез на сосну, сел верхом на ветку и стал произносить речи для малорослых елочек, пытаясь покрыть своим голосом их шелест, – я воображал себя оратором, выступающим перед народом. Это было как раз недалеко отсюда, на этом самом островке, где я столько раз проводил лето, – очертания его мыса я и сейчас видел вдали. Восстанавливая в памяти этот инцидент во всех его нелепых подробностях, я пришел к убеждению, что какая-то доля безумия во мне все-таки есть.
Что же теперь делать? Главное успеть предупредить друзей, пока слух о моей выходке не распространится по городу. Но какой позор, какое бесчестье оказаться в числе неполноценных! Нет, с этим просто невозможно смириться!
Врать, нести всякие небылицы, никого при этом не убеждая, – нет, это мне было противно! Я терзался сомнениями, не знал, что лучше предпринять, чтобы выбраться из лабиринта, из которого выхода не было, и меня так и подмывало по-настоящему удрать, уйти от скучного дознания, которого мне было не избежать, укрыться в лесу, найти там какое-нибудь заброшенное логово, забиться в него и сдохнуть, как дикий зверь, когда пробьет мой час.
С этими намерениями я вышел узкими улочками за черту городка, вскарабкался на поросшие мхом скалы, скользкие после осенних дождей, пересек поле под паром и вышел на участок, где с закрытыми ставнями спал наш домик, обвитый по самую крышу диким виноградом. Но листья его теперь облетели, и обнажилась густая сетка зеленой лозы.
Когда я очутился в этом месте, ставшем для меня священным, потому что там наше чувство пустило свои первые побеги, в моем сердце с новой силой вспыхнула любовь, тлевшая все это время под пеплом других забот. Прислонившись к столбу, поддерживающему резной деревянный балкончик, я плакал, громко всхлипывая, как брошенный ребенок.
Помню, что в «Тысяче и одной ночи» я читал про юношей, которые заболевают от неутоленной любви, и вылечить их может только одно средство – обладание любимой. Помню также, что в шведских народных песнях часто рассказывается о девушках, которые, не зная, как привлечь к себе внимание предмета своих воздыханий, чахнут на глазах и просят мать приготовить им смертное ложе. И даже старый скептик Гейне воспевает соплеменников Азры, которые умирают, когда любят!
Моя любовь, видимо, была того же рода, поскольку я буквально впал в детство и был всецело во власти одной только мысли, одного образа, одного чувства, которое господствовало над всеми остальными и лишало меня жизненной силы, я был ни на что не годен и мог только стонать.
Чтобы хоть как-то переключиться, я стал любоваться великолепным видом, открывшимся с этой высокой точки. Тысячи островов, ощетинившихся соснами и елями, казалось, плыли в огромном заливе Балтийского моря и становились тем меньше, чем дальше они отстояли от берега, пока, наконец, не превращались в крохотные островочки, рифы, подводные камни, и так до самой окрайности архипелага, где уже полностью властвует море, где волны разбиваются об отвесные стены последних скал.
Низкие висящие в небе тучи раскрашивали бушующее море разноцветными полосами, и коричневые валы, пробегая всю цветовую гамму от бутылочно-зеленого до берлинской лазури, вскипали на гребнях белоснежной пеной. Вдруг из-за крепости, возвышавшейся на крутом скалистом острове, поднялись клубы черного дыма. Но откуда валил этот дым, было неясно. Минуту спустя появился темный силуэт транспортного судна, которое я только что покинул. У меня до боли сжалось сердце, словно я увидел свидетеля своего бесчестия. И я закусил удила, как лошадь, которая понесла,
и побежал в лес.
Под стрельчатыми сводами сосен ветер гудел, раскачивая ветки с пушистой хвойной бахромой, и тогда меня пуще прежнего охватило отчаяние. Здесь мы с ней гуляли, когда солнце освещало весеннюю зелень перелеска и цвели сосны – их пурпуровые свечки пахли земляникой, и с можжевельника слетала желтая пыльца, а под орешником анемоны пробивали слой прошлогодних листьев. Здесь,, по этому мху, коричневому, мягкому, будто шерстяное одеяло, ступали ее маленькие ножки, когда она пела своим звонким голосом финские песни. Вспышка памяти приковала мой взгляд к двум гигантским соснам, которые сплелись в навеки нерасторжимом объятии, а когда ветер раскачивал верхушки, их стволы со скрипом терлись друг о друга. Именно здесь она сбежала с тропинки, чтобы сорвать в болоте кувшинку. С усердием легавой я стал брать след этой обожаемой ножки – ведь как ни легка ее походка, отпечаток должен был остаться. Наклонив голову и опустив нос, я разведывал местность, принюхивался, шарил глазами землю под ногами, но ничего не мог обнаружить. Скот все истоптал копытами, и искать отпечаток ботинка любимой можно было с тем же успехом, что след лесной феи. Я видел лишь трясину, коровий навоз, шампиньоны, мухоморы, белые и стебельки от облетевших цветов. Дойдя до болота, в котором поблескивала черная вода, я на миг утешился мыслью, что эта жижа была удостоена чести отразить самое прелестное в мире лицо, и постарался найти среди увядших листьев, которые пригнал сюда ветер с соседних берез, листья водяной лилии, но и это мне не удалось. Тогда я вернулся назад и углубился в лес. Чем дальше я заходил в чащу, тем толще становились стволы сосен и тем унылей завывал ветер.
Мною овладело полное отчаяние, я громко зарыдал от нестерпимой душевной боли, и слезы градом полились из глаз. Подобно лосю в пору спаривания, я топтал мухоморы, вырывал с корнем можжевельник, налетал на стволы деревьев. Чего я хотел? Этого я был бы не в силах сказать. Мой мозг пылал, у меня было лишь одно неодолимое желание – вновь увидеть баронессу, которую я любил слишком сильно, чтобы желать ее.
А теперь, когда все было кончено, я решил умереть, ибо жить без нее я не мог. Но с хитростью, свойственной всем сумасшедшим, я хотел погибнуть не как попало, а определенным образом: заболеть воспалением легких или чем-нибудь в этом роде, пролежать в постели несколько недель, видеть ее все это время, перед смертью успеть с ней попрощаться, поцеловать ей руку.
Как только у меня возник этот план, я несколько успокоился и двинулся к прибрежным скалам, что было нетрудно – грохот волн указывал мне направление, и я быстро выбрался из леса.
Я огляделся: крутой берег, большая глубина. Все складывалось как нельзя лучше. С тщательностью, которая никак не выдавала моего зловещего намерения, я разделся и сложил свою одежду под молодой ольхой, а часы положил под камень. Дул резкий ветер, вода в октябре была лишь на несколько градусов выше нуля. Добежав до гребня скалы, я прыгнул в воду вниз головой, стараясь попасть между двумя огромными валами. Меня обожгло, какие-то минуты мне казалось, что я погружен в раскаленную лаву, но потом я все же вынырнул, и в памяти остались морские водоросли, которые я там увидел. Их везикулы оцарапали мне икры. Я быстро поплыл вперед, удаляясь от берега, могучие волны ударяли мне в грудь, чайки приветствовали меня смехом, а вороны – карканьем. Однако я вскоре обессилел, и тогда я повернул к берегу и выбрался на скалу. Наступал главный момент в осуществлении моего замысла: как известно, простудиться легче всего не во время самого купанья, а когда выходишь из воды, особенно если не сразу одеваешься, именно поэтому я выбрал на скале самое открытое место, подставил свою мокрую спину резкому октябрьскому ветру и с удовлетворением отметил, что кожа тут же задубела от холода, мышцы спазматически сократились и, словно повинуясь защитному инстинкту, сжалась грудная клетка, чтобы уберечь заключенные в ней органы. Однако усидеть на месте оказалось свыше моих сил, и тогда, вцепившись в ветку ольхи, я стал ее трясти что было мочи, дерево ходило ходуном от моих усилий, а я все не разжимал рук. Но ледяной ветер обжигал спину раскаленным железом, и я, не сомневаясь, что осуществил свой замысел на славу, стал торопливо натягивать на себя одежду.
Тем временем уже стемнело, и когда я снова вошел в лес, то обнаружил, что не видно ни зги. На меня напал настоящий страх, ветки елей больно хлестали по лицу, мне пришлось пробираться буквально ощупью. От ужаса мои пять чувств настолько обострились, что я мог, скажем, определять породу деревьев по шелесту листвы. Бас елей – их жесткие иголки звучали, как струны гигантской, но скверной гитары. Длинные, мягкие иголки сосновых кистей издавали более высокий звук и с неким посвистом – казалось, что шипят одновременно тысячи змей. Сухое бряцание веток березы пробуждало во мне детские воспоминания, пронизанные рождающимся сладострастием и тайными обидами. Шорох сухих дубовых листьев, еще не полностью облетевших с веток, звучал как шорох скомканной бумаги, шепот же можжевельника напоминал голос женщины, говорящей на ушко свои секреты. А глухой звук ольхи, когда ветер срывает с веток последние сережки! Я вдруг обрел дар отличать по звуку падения на землю еловую шишку от сосновой. По одному запаху я мог найти гриб, а когда ступал, нервы на больших пальцах мне подсказывали, где растет плаун, а где – кукушкин лен.
Эта моя сверхчувствительность благополучно вывела меня к кладбищу, и я перелез через изгородь. Там я насладился музыкой плакучих ив, которые стегали своими плетями кресты. Вконец окоченевший, вздрагивая от каждого неожиданного звука, я все же добрел до селения, и свечи, зажженные в домах, помогли мне найти путь в гостиницу.
Как только я очутился в своем номере, я сочинил телеграмму барону, сообщая ему о своей болезни и связанной с ней высадкой. После этого я написал ему же письмо, откровенно изложив на нескольких листах особенности моей психической конституции, не утаил от него прежнего приступа болезни и попросил сохранить мое признание в тайне. Толчком к моему нынешнему состоянию, объяснил я ему, послужило обручение моей любимой, поскольку я навсегда потерял всякую надежду с ней соединиться.
Вконец обессилев, я лег в постель, так как был совершенно уверен, что на этот раз заболел по-настоящему. Я вызвал звонком горничную и попросил ее привести доктора. Поскольку такового в селении не оказалось, мне пришлось довольствоваться местным священником, которому я и собирался сообщить свою последнюю волю.
И я стал ждать либо смерти, либо полного безумия.
Пришел священник. На вид ему можно было дать лет тридцать, а по облику он больше походил на батрака в воскресной одежде, чем на священнослужителя. Рыжая шевелюра, испещренное веснушками лицо, погасшие глаза – он не вызвал у меня никакой симпатии, и я долго лежал, не произнося ни слова, потому что не знал, что я могу доверить человеку, не имеющему образования и не отличавшемуся ни мудростью, приходящей с годами, ни знанием человеческого сердца. Он явно был смущен, что, впрочем, и естественно для провинциала при встрече со столичным жителем, и не решался сесть, а стоял посреди комнаты, пока я жестом не предложил ему стул. Тогда он начал свой допрос:
– Вы позвали меня, сударь. У вас, видно, горе.
– Да.
– Это не удивительно, ведь счастье можно обрести лишь у Христа!
Поскольку я томился по другому счастью, я не стал ему перечить. И он, проповедник-евангелист, заговорил монотонно, без души, как фабрикант слов. Старые, истертые фразы катехизиса приятно убаюкивали мое сознание, а присутствие живого существа, пытающегося вступить в общение с моей душой, меня поддержало. Однако молодой священник, вдруг усомнившийся в моей искренности, прервал себя и спросил:
– У вас есть истинная вера, сударь?
– Нет, – ответил я, – но продолжайте говорить, мне от этого становится легче.
Он снова принялся за свою работу. Непрерывный звук его голоса, сияние его глаз, тепло, исходящее от его тела, произвели на меня впечатление магических пассов, и полчаса спустя я уже спал.
Когда я проснулся, магнетизера не было. Вошла горничная и принесла мне опиат, который раздобыла у аптекаря, причем строго предупредила, что лекарством этим нельзя злоупотреблять, так как в пузырьке смертельная доза. Естественно, что, оставшись один, я тут же выпил залпом все лекарство до капли и, зарывшись в перину, стал ждать смертного часа. Вскоре я заснул.
Проснувшись утром, я нисколько не был удивлен, что солнце ярко освещает мой номер, потому что всю ночь мне снились какие-то ясные цветные сны. «Я вижу сны, значит, я существую», – подумал я и стал себя ощупывать, надеясь обнаружить высокую температуру и признаки воспаления легких. Однако, несмотря на мои искренние намерения убедиться в приближении летального исхода, я не мог не признать, что чувствую себя совсем не плохо. Голова была, правда, тяжелая, но работала исправно и уже далеко не так лихорадочно, как раньше, а двенадцать часов сна восстановили те жизненные силы, которыми я обычно располагал, поскольку с юности много занимался различными физическими упражнениями.
Вскоре мне принесли телеграмму, из которой я узнал, что мои друзья приезжают с двухчасовым пароходом.
Меня снова стал мучить стыд! Что я скажу им, как мне вести себя? Пробудившееся во мне мужское достоинство восставало против всего, что могло бы меня унизить, поэтому, быстро все прикинув, я решил ждать здесь прибытия следующего парохода и продолжить на нем свое путешествие. Таким образом, моя честь будет спасена, а приезд друзей будет всего лишь последним прощанием. Однако, перебирая мысленно все, что произошло накануне, я проникся к себе отвращением. Как могло случиться, чтобы я, человек трезвого ума, скептик, повел себя таким жалким образом? Чего стоило одно только обращение к священнику! Как объяснить такую блажь? Конечно, я обратился к нему как к официальному лицу, а он оказал на меня действие гипнотизера. Но для общественного мнения это будет выглядеть как обращение к богу. А может быть, даже решат, что мне надо было исповедаться в чем-то тайном, связанном с какими-нибудь сомнительными делами, короче, что-то вроде последней исповеди негодяя на смертном одре. Какой отличный повод для сплетен я дал местным жителям, которые, конечно, поддерживают непосредственную связь с горожанами! Будет о чем посудачить торговкам на рынке.
Единственный способ спасти положение – уехать за границу, и как можно скорее. Разыгрывая роль потерпевшего кораблекрушение, я провел утро, расхаживая по веранде, и то и дело постукивал по барометру, наблюдая движение стрелки, так что время пролетело довольно быстро, и пароход появился в горловине пролива прежде, чем я успел решить, отправиться ли мне на причал или остаться тут. Но, поскольку я не хотел стать посмешищем для людей, посвященных в мои обстоятельства, я все же не вышел из комнаты. После недолгого ожидания я услышал взволнованный голос баронессы, расспрашивающей хозяйку гостиницы о моем здоровье. Я поспешил ей навстречу, и она едва не кинулась мне на шею на глазах у всех. Исполненная состраданья, она громко сетовала на болезнь, которая случилась в результате переутомления, и горячо упрашивала меня вернуться в город, отложив поездку до весны.
В тот день она была удивительно хороша. Ее шуба, ниспадающая мягкими складками, напоминала одежду тибетского ламы, а крупные завитки каракуля эффектно подчеркивали стройность фигуры. От резкого морского ветра кровь прилила к ее щекам, а ее глаза, увеличившиеся от охватившего ее волнения, выражали бесконечную нежность. Как я ни пытался умерить ее тревогу насчет моего здоровья, уверяя, что уже вполне поправился, все было тщетно. Она уверяла, что я выгляжу как покойник, что мне противопоказаны малейшие усилия, – словом, обращалась со мной, как с малым ребенком. И эти материнские заботы ее необычайно красили. Интонации ее стали певуче-ласковыми, она шутки ради стала говорить мне «ты», закутала в свою шаль, а за столом повязала мне салфетку вокруг шеи, следила, чтобы мой стакан не был пуст, что-то разрешала, что-то запрещала. Она воистину была воплощением материнства! Если бы она могла быть так беззаветно предана своему ребенку, как была предана мне – затаившемуся самцу, преследующему самку, зверю в период осеннего спаривания! В роли больного дитяти, окутанный ее шалью, я чувствовал себя серым волком, улегшимся в постель бабушки, чтобы сожрать Красную Шапочку.
Мне стало стыдно. Стыдно перед ее мужем, наивным, открытым, заботившимся обо мне и тщательно избегавшим мучительных объяснений. И все же вины на мне не было, сердце мое замкнулось, и я принимал все знаки внимания, которые оказывала мне баронесса, прямо с оскорбительной холодностью.
Во время десерта, незадолго до отправления парохода, барон предложил мне вернуться с ними в город и занять комнату в их квартире – они готовы были мне ее предоставить. К чести своей должен сказать, что на это предложение я ответил решительным отказом. Ведь я прекрасно понимал, насколько опасно так играть с огнем, и поэтому объявил им свое твердое, не подлежащее отмене решение остаться здесь еще на неделю, чтобы окончательно прийти в себя, а потом вернуться в город и жить там в своей старой мансарде.
Так я поступил, несмотря на повторные протесты моих друзей. Странная вещь, но как только я становился непреклонным, как только проявлял волю и мужественность, баронесса разом теряла ко мне дружеское расположение. А чем больше я был растерян, чем больше уступал всем ее капризам, тем больше она меня боготворила и осыпала похвалами за мудрость и кротость. Она меня подавляла, подчиняла себе, а если я начинал оказывать ей хоть малейшее сопротивление, полностью отстранялась и проявляла ко мне неприязнь, граничащую с жестокостью.
Так, обсуждая вопрос о совместной жизни, она потеряла всякое хладнокровие, перечисляя взаимные выгоды, которые ожидают нас в этом случае. Особо важным тут было, по ее мнению, то обстоятельство, что таким образом мы имели бы удовольствие постоянно видеться, не приглашая друг друга в гости.
– Но помилуйте, баронесса, – возразил я, – что скажут люди, узнав, что в доме молодоженов поселился некий молодой человек?
– Что нам до людей и до их болтовни!
– Но ваша матушка и ваша тетушка… К тому же моя гордость не может смириться с тем, чтобы со мной обращались как с несовершеннолетним.
– К черту мужскую гордость! Вот погибнуть, не проронив ни слова, это вы считаете поступить по-мужски, да?
– Конечно, баронесса, мужчина должен быть сильным.
Тут она пришла в бешенство и с гневом принялась отрицать, вопреки очевидности, различие полов. Ее женская логика до того запутала меня, что я был вынужден обратиться за помощью к барону, который лишь усмехнулся в ответ, однако в усмешке этой я уловил глубокое презрение к женскому уму.
Около шести вечера пароход отчалил, увозя моих друзей, и я в одиночестве вернулся в гостиницу.
Вечер выдался великолепный. Оранжевый закат, дьявольски синяя вода с белесыми разводами, а над горизонтом, зубчатым из-за верхушек елей, висела медная луна.
Я сел за столик в ресторане, подперев голову руками, отдался своим переменчивым мыслям, то смертельно печальным, то веселым, и тут ко мне подошла хозяйка.
– Скажите, сударь, молодая дама, которую вы только что проводили, ваша сестра?
– Нет, не сестра.
– Просто удивительно, до чего вы похожи друг на друга! Можно поклясться, что вы брат и сестра.
Так как я не был расположен поддерживать этот разговор, он тут же иссяк, однако дал новый толчок моим раздумьям.
Возможно ли, спрашивал я себя, что сосредоточенность всех моих мыслей в эти дни на баронессе как-то изменила черты моего лица, а может быть, дело просто в том, что выражение наших лиц стало сходным за эти полгода интенсивной духовной близости? Стремление понравиться друг другу во что бы ни стало привело, видимо, к бессознательному отбору наиболее привлекательной мимики, к наиболее обаятельной манере держать себя, все же иное постепенно исчезало. Вполне возможно, что так оно и было, во всяком случае, поскольку произошло взаимопроникновение двух душ, мы отныне действительно стали зависеть друг от друга. Судьба, а говоря проще, инстинкт сыграл, как всегда, свою низменную и неизбежную роль, камень покатился с горы, сметая со своего пути все и вся – честь, разум, счастье, верность, добродетель, целомудрие!
Какое изумительное простодушие! Она, видите ли, задумала поселить под своей крышей пылкого молодого человека, находящегося в том самом возрасте, когда все желания порождаются плотскими вожделениями. Кто же она, в конце концов, тайная распутница или женщина, которой любовь помрачила разум? Распутница? О нет! Тысячу раз нет!… Я боготворил ее за естественность поведения, за душевную чистоту, за искренность и материнскую нежность. Да, что и говорить, она эксцентрична, даже, если угодно, взбалмошна, что, впрочем, она и сама за собой знает, трезво оценивая свои недостатки, но она не злодейка! И даже когда она прибегает к своим наивным хитростям, чтобы растревожить меня, она ведет себя как уверенная в себе женщина, которая забавляется тем, что смущает робкого юношу, а не как заядлая кокетка, стремящаяся вызвать плотскую страсть у заинтересовавшего ее мужчины.
Теперь я должен был укротить пробудившихся демонов и, чтобы навести всех на ложный след, сел за письменный стол и набросал письмо, в котором снова оседлал своего старого конька и витиевато распространялся о своей несчастной любви, приписывая этот приступ отчаяния успеху певца, навеки лишившему меня всяких надежд. И в виде литературного доказательства приложил к письму два стихотворения «К НЕЙ», исполненных как бешеного темперамента, так и двойного смысла. Если они ранят баронессу, то что ж, я не против! Однако ни на письмо, ни на стихи ответа не последовало; то ли мой прием уже не произвел на них должного действия, то ли эта тема их уже не интересовала.
Тихие, спокойные дни, которые я провел в деревне, помогли мне восстановить силы. Окружавшая меня природа была одухотворена образом обожаемой мною женщины, даже лес, в котором я провел такие страшные часы, будто в чистилище, казался мне теперь веселым, и когда я гулял по утрам, эти места, где я насмерть сражался со всеми демонами, заключенными в человеческом сердце, уже не внушали мне ни капли ужаса. Встреча с ней и уверенность, что вновь ее увижу, вернули мне жизнь и разум!
Хорошо зная по личному опыту, что нежданный гость никогда не бывает по-настоящему желанным, я вошел в дом баронессы лишь после больших колебаний. Еще на улице меня неприятно поразили голые деревья, отсутствие скамеек в садике, неогороженные клумбы, танец сухих листьев на ветру – печальные приметы зимы. А войдя в гостиную, я испытал чувство подавленности, вдохнув спертый воздух, согретый высокими белыми изразцовыми печами, встроенными в стены, – казалось, они свисали с потолка, словно простыни. Вторые рамы были уже вставлены, и щели заклеены белой бумажной лентой. Из-за ваты, лежащей между рамами и изображающей снег, казалось, что эту комнату приспособили для умирающего. Я постарался мысленно убрать из нее все предметы дворянского быта и восстановить ее в прежнем виде, когда она была столовой в буржуазном доме с суровым укладом: голые стены, дощатый пол, не покрытый ковром, обеденный стол из мореного дуба на восьми ногах, похожий на паука, а над ним – строгие лица отца и мачехи.
Баронесса встретила меня радушно, но вид у нее был печальный, словно она пережила какое-то разочарование. У них в гостях были свекор и дядя, они играли с бароном в карты в другой комнате. Я пошел с ними поздороваться, а потом оказался наедине с баронессой. Она села в кресло у лампы и принялась за вязание. Молчаливая, угрюмая, некрасивая, она предоставила мне вести разговор, который вскоре превратился в монолог, поскольку она не подавала реплик. Я примостился у печки и глядел на нее: склонившись над своей работой, она вязала, не подымая головы. Таинственная, ушедшая в себя, она, казалось, временами совершенно забывала о моем присутствии, и я решил, что пришел некстати и что мое возвращение в столицу произвело дурное впечатление, как, впрочем, я и ожидал. Вдруг я невзначай опустил глаза, и в полутьме, под столиком, покрытым ковровой скатертью, меня ослепила ее ножка, обтянутая белым чулком, перехваченным подвязкой с пестрой вышивкой. Видно, садясь, она приподняла юбку, и эта ножка, сразившая меня безупречностью линий, предстала моему взору во всей своей красе. Жар ударил мне в голову, ибо по ней мое воображение сразу же воссоздало все ее тело. Ах, эта крошечная ножка с крутым подъемом, обутая в башмачок Золушки!
Тогда я не сомневался, что юбка задралась случайно. Лишь много позже я узнал, что чувствует женщина, когда показывает ножку выше щиколотки. Взволнованный этим впечатляющим зрелищем, я тут же ловко перевел разговор на тему своей вымышленной любовной неудачи. Она резко выпрямилась и, глядя мне прямо в лицо, произнесла:
– Вы, видно, очень постоянны в своих привязанностях!
Мой взгляд, что греха таить, был все еще устремлен под этот злосчастный круглый столик, где белел чулок с красной подвязкой, но я все же заставил себя его отвести и погрузить в ее расширившиеся от света лампы зрачки.
– К несчастью, да! – ответил я ей твердо и уверенно.
Это была исповедь, хотя я и обошелся без признаний в любви, и она шла под шелест игральных карт и под возгласы игроков.
Установилось тягостное молчание. Одернув юбку, она снова взялась за вязание. Чары развеялись, в комнате вязала чужая, дурно одетая женщина, к которой я был совершенно равнодушен. Спустя полчаса я, сославшись на плохое самочувствие, попрощался.
Вернувшись домой, я вытащил из ящика свою драму, твердо решив переписать ее заново в надежде, что бешеной работой мне удастся подавить в себе чувство не только не сулившее мне ничего отрадного, но и могущее привести меня к преступлению, а от преступления меня отвращало все – и инстинкт, и вкус, и трусость, и нравственное воспитание. Я твердо решил разорвать эти отношения, ставшие теперь более чем опасными. Неожиданный случай пришел мне в этом на помощь: дня два спустя я получил предложение заняться разбором и систематизацией библиотеки одного коллекционера, живущего за городом в своем имении.
Так я оказался в старом родовом особняке XVII века, в комнате, снизу доверху заваленной книгами. Это было путешествие по разным эпохам моей родины. Там была собрана вся литература Швеции,.начиная с инкунабул XV века и кончая последними новинками. Я ушел в это дело с головой, чтобы забыться, и мне это вполне удалось, причем даже настолько, что пролетела неделя, а я и не заметил отсутствия моих друзей.
Когда наступила суббота, день приема у баронессы, ко мне явился вестовой королевской гвардии и вручил официальное приглашение от барона, к которому он приписал несколько слов, дружески упрекая меня за мое исчезновение. Я испытал некое кисло-сладкое чувство удовлетворения от того, что имел возможность ответить очень вежливым отказом, выражая при этом сожаление, что я, увы, не могу уже свободно располагать своим временем.
Ровно через неделю появился тот же вестовой, на этот раз в парадной форме, и передал мне записку от баронессы, написанную весьма резко, в которой она умоляла меня навестить барона, прикованного к постели из-за сильной простуды. Больше уклоняться было невозможно, и я тотчас же отправился в город.
Баронесса выглядела больной, а что до барона, то он, слегка простуженный, томился в постели, в спальне, куда меня и провели. Вид этого алтаря любви, до тех пор скрытого от моего взора, оживил во мне инстинктивную неприязнь к сосуществованию супругов в одной комнате, к их неизбежному и бесцеремонному обнажению друг перед другом даже в тех случаях, когда следует быть одному. Гигантская кровать, на которой валялся барон, поведала мне о всех мерзких тайнах их ночной жизни, пирамида подушек рядом с больным бесстыдно указывала на место баронессы на этом ложе. Туалетный столик, умывальник, полотенца – все здесь казалось мне оскверненным, и я зажмурился, чтобы преодолеть нахлынувшее отвращение.
Мы немного поболтали у одра больного, а затем баронесса пригласила меня в гостиную выпить по рюмочке ликера. Как только мы оказались одни, она, словно прочитав мои мысли, выпалила в ответ:
– До чего же все это отвратительно, не правда ли?
– Что вы имеете в виду?
– Ах, вы меня прекрасно понимаете! Женская доля, жизнь без цели, без будущего, без своего дела!… Я просто погибаю от этого!
– Но, баронесса, у вас же дочь, которую вы должны воспитывать! И возможно, будут еще дети…
– Я не хочу больше иметь детей. В няньки я не гожусь.
– Зачем же в няньки? В матери! Быть матерью, стоящей на высоте своих почетных обязанностей…
– Мать?… Хозяйка?… Все это можно получить за деньги! Да и чем мне заниматься, если у меня две прислуги, которые прекрасно справляются со всеми домашними делами. Нет, я хочу жить!…
– Быть актрисой?
– Да!
– Но ведь ваше общественное положение препятствует этому.
– Увы, мне это слишком хорошо известно. Вот я и тупею, скучаю… О, как я скучаю!
– А занятия изящной словесностью? Это вас не влечет? Ведь профессия писателя не такая низкая, как лицедейство!
– Для меня нет ничего выше искусства слова, и, что бы ни случилось, я никогда не примирюсь с тем, что пожертвовала своей карьерой ради жизни, которая принесла мне лишь одни разочарования…
Тут барон позвал нас к себе.
– На что она там жалуется? – спросил он меня.
– Тоскует по театру.
– Сумасшедшая…
– Уж не такая сумасшедшая, как вам кажется, – оборвала его баронесса и вышла из спальни, громко хлопнув дверью.
– Послушай, старина, – доверительно обратился ко мне барон, – она совсем не спит по ночам…
– И чем занимается?
– Да чем попало. Играет на рояле, валяется на кушетке в гостиной, записывает расходы. Скажи мне, юный мудрец, что мне делать?
– Что делать? Детей! Как можно больше детей!…
Барон скорчил гримасу и произнес, словно оправдываясь:
– Врач не советует, потому что первые роды были тяжелые, да к тому же и дела наши не блестящи, надо экономить… Одним словом, понимаешь…
Я понял. И не решился продолжать разговор на эту деликатную тему. Я был тогда еще слишком молод и не знал, что обычно женщины сами диктуют врачу, что именно он должен им посоветовать.
Вернулась баронесса со своей маленькой дочкой, чтобы уложить ее спать в железную кроватку, стоящую возле их супружеского ложа. Малютке спать не хотелось, и она начала хныкать. Баронесса тщетно пыталась ее успокоить и в конце концов отправилась за розгами. Так как я не могу без гнева смотреть, как стегают детей, и как-то раз даже сделал по такому же поводу замечание своему отцу, я вспылил и, едва справившись с охватившим меня бешенством, вмешался в эту сцену:
– Извините, что я вмешиваюсь не в свое дело, но неужели вы думаете, что ребенок плачет без причины?
– Она – злючка.
– Значит, у нее есть основания быть злой. Быть может, малышка хочет спать, или ей неприятно здесь мое присутствие, или свет лампы режет ей глаза…
Баронессе явно стало стыдно, а может быть, она поняла, в какой неблаговидной роли она сейчас выступила. Во всяком случае, она признала мою правоту. Тогда я встал и откланялся.
Так, неожиданно увидев изнанку этого брака, я на несколько недель излечился от своей любви, и должен признаться, что история с розгами внесла свою лепту в тот ужас, с которым я вспоминал о баронессе.
Унылой, томительной осени, казалось, не будет конца. Приближалось рождество. В Стокгольм из Финляндии приехали молодожены, близкие друзья баронессы, и это несколько оживило наши отношения, которые угасали на глазах. Благодаря уловкам баронессы я стал всюду получать приглашения, и теперь я частенько напяливал фрак и таскался на обеды и ужины, а однажды даже посетил танцевальный вечер. Во время этих выездов в свет, правда не очень-то высший, я обнаружил, что баронесса с какой-то мальчишеской удалью, под видом этакой непосредственности, сама строит куры молодым людям, но в то же время искоса поглядывает и на меня, чтобы выяснить, какое это производит впечатление. Просто невозможно было себе представить, что она способна на такой откровенно наглый флирт, и я решил быть с ней отныне оскорбительно холодным не только оттого, что такая вульгарная манера вести себя вообще отвратительна, но и оттого, что мне было мучительно больно видеть, как обожаемое мною существо на глазах превращается в пошлую кокетку. К тому же всегда казалось, что ей очень весело, и она старалась затянуть каждый званый ужин до утра. Все это лишь подтверждало мою догадку, что она страдает от неудовлетворенности и скучает у своего семейного очага, что ее артистическое призвание есть не что иное, как погоня за разными наслаждениями, а его основой является низкое тщеславие, которое и побуждает ее выставлять себя напоказ. Элегантная, блестящая, оживленная, она умела производить впечатление и в гостиных всегда была окружена поклонниками не столько из-за своей привлекательности, сколько благодаря умению собирать, как говорится, под свои знамена всех городских фрондеров. Жизненная энергия била в ней через край, от нее исходила особая нервная эманация, которая заставляла даже самых недоступных обращать на нее внимание, прислушиваться к ее речам. Но я заметил, что, когда нервы ее не выдерживали и она забивалась в уголок, чары ее в тот же миг пропадали, и уже никто не искал ее общества. Одним словом, она жаждала власти, была дьявольски честолюбива, бессердечна, быть может, и изо всех сил старалась расположить к себе молодых людей, в то время как к дамам относилась с полным пренебрежением. Как страстно желала она поймать меня в свои сети, покорить и повергнуть к своим ногам! И вот в один прекрасный день, ободренная успехом, одержанным в очередной гостиной, она решилась на весьма рискованный шаг. Ослепленная непомерным самомнением, она призналась своей подруге, что я в нее влюблен. Будучи как-то в гостях у этой подруги, я со свойственной мне неосмотрительностью выразил надежду увидеть здесь и баронессу.
– Ну конечно, вы пришли ко мне, чтобы ее увидеть, – сказала хозяйка дома, желая меня поддразнить. – Очень мило с вашей стороны.
– Нет, сударыня. Коль уж на то пошло, то это баронесса приказала мне явиться сегодня к вам.
– Так она назначила вам здесь свиданье?
– Если угодно. Во всяком случае, не мне им пренебрегать.
И в самом деле, именно она устраивала нашу встречу, и я подчинился ее воле. Однако этой уловкой она хотела скомпрометировать меня, а самой выйти сухой из воды. Чтобы отомстить, я испортил ей не один званый вечер, перестав их посещать, чем лишил ее возможности наслаждаться зрелищем моих страданий. О боже, как я мучился! Я бродил под окнами тех домов, где она веселилась, меня бил озноб от ревности, когда я представлял себе, как она в объятиях счастливчика партнера кружится в вихре вальса и ее самые маленькие в мире бальные туфельки скользят по паркету, а непокорная белокурая прядь развевается по ветру. При этом мысль, что чья-то рука касается ее тонкой талии, обтянутой синим шелком, кинжалом вонзалась мне в сердце.
Миновал Новый год, и в воздухе повеяло весной. Зимние месяцы прошли в праздниках либо в томительно-тоскливых ужинах втроем. За это время было немало разрывов и примирений, обид и извинений, пустячных ссор и сердечных бесед, полных искренней дружбы. Я порвал наши отношения и снова возобновил их.
И вот неотвратимо наступил март, коварный март, месяц спаривания всех живых существ в наших северных странах, месяц, когда судьбы влюбленных вершатся помимо их воли, смертельно раня сердца, попирая клятвы верности, разрывая узы чести, семьи, дружбы…
В один из первых дней марта барон принял командование своей частью и пригласил меня провести с ним вечер в казарме гвардейцев. В назначенный час я отправляюсь туда. У сына разночинца, выходца из мелкобуржуазной среды, ничто не вызывает большего уважения, чем эмблемы высшей власти. И вот я иду по коридорам рядом со своим другом, которому на каждом шагу офицеры отдают честь, слышу звон сабель, окрики часовых, дробь барабанов. Наконец мы попадаем в парадный зал. При виде его убранства, всех этих военных доспехов, я с трудом унимаю тайную дрожь и невольно склоняю голову перед портретами знаменитых генералов. Тут все – и знамена, взятые в Лютцене и в Лейпциге, и будничные флаги, и бюст нашего короля, и каски, и щиты, и планы сражений – одним словом, все, решительно все тревожит меня, как и любого человека из низшего класса, когда он видит атрибуты господствующего порядка.
Капитан, как только он очутился в своей среде, которая не может не импонировать, тут же вырос в моих глазах, и я не смел отойти от него ни на шаг, чтобы в случае опасности прибегнуть к его помощи.
Когда мы вошли к нему в кабинет, лейтенант, его ординарец, вскочил и почтительно его приветствовал, а я почувствовал, что в этой иерархии стою ниже всех лейтенантов, опасных соперников литераторов по части любовных похождений и заклятых врагов молодых людей из народа.
Дневальный принес бутылку пунша, мы сели и закурили сигары. Барон, чтобы развлечь меня, достал полковой альбом – весьма художественное собрание карандашных набросков, рисунков и портретов офицеров королевской гвардии, чем-либо прославившихся за последние двадцать лет. Все они были предметом зависти и восхищения лицеистов в годы моей юности, которые ежедневно доставляли себе удовольствие разыгрывать сцену смены караула. Классовый инстинкт заставил меня ликовать, что все эти привилегированные господа, чьи физиономии я только что разглядывал, могут стать мишенью для моих насмешек, и, в расчете на поддержку барона, который всегда держался весьма демократично, я позволил себе кое-какие выпады против безоружных противников. Но у нас с бароном все же разные понятия о демократизме, и он плохо принял мои шутки. Дух корпоративной солидарности взял в нем верх, и, нервно листая страницы альбома, он задержал свое внимание на композиции, изображающей восстание 1868 года.
– Вот как мы расправились со всем этим сбродом!
– И ты в этом лично участвовал?
– Еще бы! Я охранял памятник, к которому бунтовщики, осыпая нас камнями, пытались прорваться. Один угодил мне по кепи, и это побудило меня раздать солдатам патроны. К несчастью, король в последний момент запретил открывать огонь, и я остался живой мишенью для голытьбы. Сам посуди, склонен ли я после этого любить этот сброд. – Помолчав немного и не сводя с меня взгляда, он спросил потом со смехом: – А ты помнишь эти беспорядки?
– Прекрасно помню, – ответил я. – Я участвовал в демонстрации студентов.
Но я умолчал о том, что присоединился к «сброду», который пришел в ярость от того, что простых людей не пускали на трибуну, предназначенную для избранных. Получалось, что народ не имел права участвовать в народном празднике. Я, естественно, стал на сторону взбунтовавшихся и прекрасно помню, что лично бросал камни в королевских гвардейцев.
В этот самый миг, услышав, как он на аристократический манер произносит слово «сброд», я понял, почему меня' охватил безотчетный страх, когда я переступил порог этой вражеской крепости, и в моем воображении у капитана вдруг так исказились черты лица, что я впал в отчаяние. Между нами вспыхнула традиционная расовая, классовая ненависть, она отделила нас друг от друга непреодолимой стеной, и, глядя, как он коленями зажимал саблю, почетную саблю, украшенную дарственной надписью и гербом его королевского величества, я вдруг остро почувствовал, что дружба наша неискренняя, она искусственно выпестована руками женщины, которая одна нас и связывает. Интонация его стала высокомерной, и выражение лица все больше соответствовало окружавшей его обстановке, а значит, все больше удаляло его от меня. И тогда я, чтобы вернуть его назад, изменил ход нашего разговора, задав вопрос, относящийся к баронессе и ее дочке. Его физиономия тут же осветилась, как-то разгладилась, он снова стал добрым малым, таким, как обычно. Тогда ко мне вернулась уверенность, я решил вести свою игру до конца и, выдержав его взгляд благожелательного людоеда, приголубившего карлика, прицелился вырвать три волоса из бороды великана.
– Послушай, старина, вы, кажется, ждете на пасху Матильду, это верно?
– Да!
– Что ж, в таком случае я буду за ней ухаживать.
Он допил пунш, усмехнулся и сказал с видом доброго людоеда:
– Можешь попробовать!
– Почему ты так говоришь? Разве она помолвлена?
– Нет, насколько я знаю. Но, по-моему… одним словом… можешь попробовать. – И добавил с глубоким убеждением: – Боюсь, что останешься с носом.
В той бесцеремонной уверенности, с которой он высказал свое мнение, сквозило презрение. Я оскорбился и твердо решил тогда поставить на место этого заносчивого кавалера и вместе с тем спастись от преступной любви, перенеся ее на другой объект, и этим удачным маневром предоставить оскорбленной баронессе возможность получить реванш.
Тем временем наступила ночь, и я встал, чтобы откланяться. Капитан проводил меня, мы миновали часовых и, выйдя за решетку, пожали друг другу руки. Затем он резким движением, словно бросая вызов, захлопнул ворота.
Наступила ранняя весна, снег стаял, недавно еще покрытые льдом мостовые оголились. За стеклами цветочных магазинов уже красовались азалии, рододендроны и первые розы, соблазняя прохожих своим кричащим великолепием. Апельсины пылали в витринах лавок колониальных товаров, в гастрономические магазины зазывали покупателей омарами, редиской и привезенной из Алжира цветной капустой. Солнечные лучи освещали пенящуюся под 78
Северным мостом воду, пароходы у причалов, свежевыкрашенные зеленью и суриком, обновили свою оснастку. Люди, еще толком не очнувшиеся от зимней спячки, млели, сидя на солнышке. Для животного-человека наступила пора случки. Все изголодались по любви, напряжение нарастало, и слабым было несдобровать во время этого естественного отбора.
Прелестная юная дьяволица не замедлила прибыть в город и поселилась в доме барона. Я делал ей авансы, однако она, видимо, предупрежденная им, лишь посмеивалась надо мной. Как-то, когда мы играли с ней в четыре руки на фортепиано, она, будто бы невзначай, прижалась левой грудью к моему правому локтю. Это, конечно, не ускользнуло от глаз баронессы и заставило ее страдать. Барон, ошалев от ревности, не спускал с меня бешеного взгляда. Он то негодовал из-за жены, то впадал в ярость из-за кузины. Как только он оставлял жену, чтобы пошептаться в уголке с молодой девицей, я тут же кидался к баронессе и развлекал ее разговором. Тогда он, окончательно потеряв самообладание, задавал нам какой-нибудь нелепый вопрос с единственной целью прервать наш разговор. Иногда я отвечал ему с усмешкой, а иногда и вовсе не обращал никакого внимания на его слова.
В тот вечер я был приглашен на семейный ужин. За столом сидела и мать баронессы. Я чувствовал, что она ко мне весьма расположена, но, обладая жизненным опытом, как любая женщина в ее возрасте, она не могла не заметить, что в доме что-то неладно.
Предвидя неведомую ей опасность, она в материнском порыве схватила меня за обе руки и, глядя в глаза, сказала:
– Я не сомневаюсь, сударь, что вы человек чести. Я не знаю, что происходит в этом доме, но в любом случае обещайте мне беречь мою дочь, мое единственное дитя, и в тот момент, когда произойдет то, чего произойти не должно, вы придете ко мне, обещайте мне это, и расскажете все, что мне, как матери, следует знать.
– Обещаю вам это, сударыня, – ответил я, целуя ей руку на русский манер, потому что она была женой русского офицера.
И я сдержал свое слово.
Мы, как говорится, ходили по краю бездны. Баронесса сильно похудела, стала мертвенно-бледной и до того некрасивой, что просто сердце сжималось от жалости. Барон явно ревновал, был со мной резок и даже груб. Я уходил, оскорбленный, но на другой день меня снова приглашали и принимали с распростертыми объятиями, все объяснялось якобы недоразумением, хотя никакого недоразумения не было и в помине.
Одному богу было известно, что же происходит в этом доме. В тот вечер Матильда удалилась в спальню, чтобы примерить новое бальное платье. Вслед за ней исчез и барон, оставив жену наедине со мной.
Проболтав с ней не менее получаса, я осведомился, куда делся мой друг.
– Он играет роль горничной у Матильды, – ответила баронесса и, словно почувствовав угрызения совести, добавила: – Она еще ребенок, этому не следует придавать значения. Не подозревайте ничего плохого, сударь. – И вдруг, резко изменив тон, она воскликнула: – Да вы ревнуете!
– И вы, баронесса, тоже!
– Быть может, еще буду ревновать!
– Не пропустите момента, баронесса. Это пожелание друга.
Тут вошел барон, ведя под руку Матильду в светло-зеленом бальном платье с таким глубоким вырезом, что видна была выемка между грудями.
Я сделал вид, что ослеплен ее красотой, и отступил на шаг, прикрыв ладонью глаза.
– О, Матильда! – воскликнул я. – На вас опасно смотреть!
– Не правда ли, она прелестна? – как-то неуверенно спросила баронесса.
Барон тут же увел Матильду, и я снова остался наедине с баронессой.
– Почему с некоторых пор вы так сурово говорите со мной? – спросила она, глядя на меня, как побитая собака, а в голосе ее звучали слезы.
– Я что-то этого не заметил.
– Вы ведете себя не так, как прежде, и я хотела бы знать, чем я провинилась перед вами?
Она придвинула ко мне свой стул, не сводя с меня лихорадочно блестящих глаз и дрожа как осиновый лист. И… Я встал.
– Видите ли, баронесса, отсутствие барона меня крайне удивляет. Мне неприятно его доверие, оно кажется мне оскорбительным.
– Что вы имеете в виду?
– Я считаю… Одним словом… Супругу не принято оставлять наедине с молодым человеком, а самому в это время запираться с молоденькой девушкой в спаль…
– Вы позволяете себе оскорблять меня! Сказать мне такое! Что у вас за манеры…
– При чем тут манеры? Я не могу смириться с этой гнусной ситуацией! Если вы не дорожите своим достоинством, то я вас презираю! Чем они занимаются там, запершись?
– Туалетами Матильды, – ответила она с невинным видом, но при этом не смогла сдержать смех. – Тут уж я ничего не могу поделать.
– Мужчине не пристало присутствовать при переодевании дамы, если они не находятся в любовных отношениях.
– Он уверяет, что она его «доченька», а она – что он «ее папочка».
– Я никогда не позволю своим детям играть в «дочки-матери», а тем более со взрослыми.
Она встала и пошла звать барона.
Остаток вечера мы провели в занятиях магнетизмом. Я делал тассы над лицом баронессы, и она уверяла, что от моих движений нервы ее успокаиваются. Вдруг, как раз в тот момент, когда ее уже начало клонить ко сну, она вскочила и, вперив в меня полубезумный взгляд, воскликнула:
– Оставьте! Я не хочу!… Вы меня заколдуете!
– Тогда ваша очередь испытать на мне свою магнетическую силу.
И она начала делать над моим лицом те же движения, какие только что делал я над ней.
За роялем, в том уголке, где барон занимался магнетизмом с Матильдой, царила такая полная тишина, что она показалась мне подозрительной, и я невзначай бросил взгляд между ножками инструмента и его лирообразной педалью. То, что я увидел, заставило меня вскочить со стула, я подумал, что это мне снится. Барон тоже пулей выскочил из-за рояля и предложил всем выпить пунша.
Мы стояли вчетвером со стаканами в руках и собирались чокаться, но тут барон вдруг обратился к жене:
– Выпей за Матильду в знак того, что вы помирились.
– За твое здоровье, моя маленькая колдунья, – сказала баронесса с улыбкой и добавила, обернувшись ко мне: – Мы с ней поссорились, и, представьте себе, из-за вас!
Сперва я от этого заявления лишился дара речи, но потом все же сказал:
– Извольте объяснить, баронесса, что это значит?
– Никаких объяснений! – ответили мне все хором.
– Жаль, – возразил я, – потому что мне кажется, что мы все слишком долго молчали.
Возникло тягостное чувство неловкости, я попрощался и ушел.
«Поссорились из-за меня, – твердил я себе, перебирая в памяти события последних дней. – Что бы это могло значить?» Уж не наивное ли это признание? Если две женщины ссорятся из-за мужчины, то можно не сомневаться, что они ревнуют его друг к другу! Но тогда баронесса просто сошла с ума. Зачем же выдавать себя так безрассудно! Нет, это невозможно. Значит, за этим таится что-то другое!
«Что же все-таки происходит в этом доме?» – не уставал спрашивать я сам себя, вновь и вновь мысленно возвращаясь к сцене за роялем, которая так ужаснула меня в тот вечер, хотя не берусь Утверждать, что она была непристойной, настолько неправдоподобным показалось мне то, что я подглядел.
Сцены ревности, к месту и не к месту, страхи, высказанные старой матерью, бред баронессы, навеянный пьянящим весенним ветром, – все это смешивалось и бродило в моем мозгу, и после бессонной ночи я принял еще одно решение, на сей раз окончательное, – бежать отсюда без оглядки, иначе всем не миновать непоправимых бед. Поэтому я встал рано утром, чтобы сочинить письмо, разумное, искреннее, исполненное глубокого уважения да к тому же изысканное по форме. Я рассуждал о том, как опасно злоупотреблять дружбой, что-то объяснял, ничего не объясняя, молил об отпущении моих грехов, обвинял себя в том, что посеял раздор между родственниками, – короче, одному богу известно, что я там плел.
И вот что за этим воспоследовало: едва я вышел в полдень из библиотеки, как повстречал баронессу. Она остановила меня посредине Северного моста, заговорила со мной, потом увлекла в аллею, что за площадью Карла XII, и чуть ли не со слезами на глазах принялась умолять не покидать их, дружить с ними, как прежде, и не требовать никаких объяснений. О боже, как она была прекрасна в тот день! Но я любил ее слишком возвышенно, чтобы причинить ей зло.
– Уходите. Нам нельзя стоять здесь вместе, вы погубите свою репутацию, – твердо сказал я, косясь на прохожих, которые не без любопытства глядели на нас. – Ступайте домой, немедленно, не то я буду вынужден прогнать вас.
Она глубоко заглянула мне в глаза с таким несчастным видом, что я еле удержался, чтобы не упасть на колени и не целовать ей ноги, моля о прощении.
Но вместо этого я повернулся к ней спиной и пошел прочь по боковой дорожке.
Пообедав, я поднялся к себе в мансарду с чистой совестью, но с растерзанным сердцем. О, как эта женщина умела пронзать взглядом мужчину!
Короткий дневной сон несколько приободрил меня. Я кинул взгляд на висящий на стене календарь. 13 марта! «Beware the ides of March!» , – слышал я. «Берегись 13 марта!» Знаменитые слова, процитированные в «Юлии Цезаре» Шекспира, звучали у меня в ушах, когда горничная принесла мне записку от барона.
Он настойчиво просил меня провести этот вечер у них, поскольку баронессе нездоровилось, а Матильда уходила в гости.
Будучи не в силах бороться с искушением, я отправился к ним. Баронесса выглядела ужасно, как говорится, краше в гроб кладут. Она поднялась мне навстречу, схватила обе мои руки, прижала их к своей груди и принялась горячо благодарить меня за мое великодушие, за то, что я не лишаю их друга, брата – по недоразумению, из-за пустяков, чепухи.
– Она сошла с ума, – сказал, усмехнувшись, барон, высвобождая меня из ее объятий.
– Да, я сошла с ума от радости, что к нам пришел наш милый дружок, который собирался покинуть нас навсегда.
И она зарыдала.
– Ей было по-настоящему плохо весь день, – сказал барон, как бы извиняясь. Он был явно смущен этой душераздирающей сценой.
Бедняжка и вправду была не в себе. Ее огромные глаза, занимавшие, казалось, половину лица, пылали темным пламенем, а щеки имели зеленоватый оттенок, так она была бледна. Глядеть на нее было настоящей пыткой. К тому же она беспрерывно кашляла, как легочная больная, и кашель этот нещадно сотрясал все ее хрупкое тело.
Неожиданно появились дядя и отец барона, и тогда решили затопить камин и сумерничать, не зажигая ламп. Мужчины тут же вступили в политический спор, а баронесса села подле меня.
Я видел, как в полутьме блестят ее глаза, и чувствовал флюиды, которые излучало ее тело, она вся пылала после своего истерического припадка. Платье ее касалось моих брюк, она наклонилась к моему плечу, чтобы сказать мне на ухо слова, не предназначенные для других.
– Вы верите в любовь? – шепотом спросила она меня ни с того ни с сего.
– Нет! – жестко ответил я, словно ударил ее по лицу, и встал, чтобы пересесть на другое место.
«Да она же бешеная, настоящая нимфоманка!» – сказал я себе и, боясь, что она какой-нибудь глупой выходкой опозорит себя, предложил зажечь свет.
Во время ужина дядя и отец за глаза наперебой расхваливали Матильду, высоко отзываясь о ее умении вести дом, о ее талантах в рукоделии. Молодой барон, успевший к тому времени опорожнить не один стакан пунша, просто вошел в раж, восторгаясь кузиной, и с пьяными слезами на глазах принялся сетовать по поводу того, как скверно обращались с малюткой в отчем доме. Когда же его горестные излияния достигли апогея, он вдруг вынул из кармана часы и вскочил с места, как человек, которого призывает долг.
– О, господа! – воскликнул он. – Извините меня, но я обещал Матильдочке зайти за ней… Только не расходитесь, пожалуйста, до моего прихода. Я вернусь через час…
Барон-отец попытался было его остановить, но хитрец отвечал лишь междометиями и, сославшись на данное им слово, поспешил уйти. Так что мне ничего не оставалось, как ждать его возвращения.
Минут пятнадцать мы еще сидели за столом, потом перешли в гостиную. Но тут старики, испытывая, видимо, потребность поговорить наедине, удалились в комнату дяди, совсем недавно отведенную ему в доме племянника.
Проклиная судьбу, все-таки загнавшую меня в западню, которой я так тщательно избегал, я заточил свое трепещущее сердце в непробиваемую броню и, чтобы избежать чувствительных сцен, принял вид этакого наглого вертопраха.
Прислонившись спиной к камину, спокойный, холодный, неприступный, я курил сигару и ждал, что будет дальше.
И вот баронесса заговорила:
– Почему вы меня ненавидите?
– Я вас вовсе не ненавижу.
– Тогда вспомните, как вы обошлись со мной сегодня утром!
– Замолчите!
Мое невероятно грубое поведение, не вызванное, собственно, никакой разумной причиной, было, конечно, неосторожностью. Я был тотчас разгадан баронессой, и минуту спустя все было сказано.
– Вы хотели бежать от меня, – сказала она. – А знаете ли вы, что именно побудило меня тогда уехать в Пе-де-Сент-Мари?
– Я, наверное, не ошибусь, предположив, что та же причина заставила меня решиться на поездку в Париж, – ответил я после минутного раздумья.
– Тогда все ясно! – воскликнула она.
– Ну и что теперь?
Я ожидал сцены, но баронесса не теряла спокойствия и лишь глядела на меня с умилением. Мне надлежало прервать молчание.
– Теперь, когда вы выманили у меня мой секрет, благоволите меня выслушать. Если вы хотите, чтобы я продолжал бывать в вашем доме, причем, заметьте, весьма редко, то будьте благоразумны. Моя любовь к вам столь возвышенна, что я мог бы жить рядом с вами, не испытывая других желаний, кроме как видеть вас. В тот миг, когда вы забудете о своем долге, когда вы случайным жестом или даже выражением лица выдадите то, что таится в наших сердцах, я открою нашу тайну барону, и вы сами понимаете, что за этим последует.
– Я клянусь вам! – вскричала она с воодушевлением, почти в экстазе, глядя вверх, словно призывая небо в свидетели. – О, как вы сильны духом и добры! Как я восхищена вами! Мне стыдно. Мне хотелось бы быть безупречнее вас. Мне хотелось бы… Прикажите, и я во всем признаюсь Густаву.
– Если вам угодно. Но в таком случае мы больше никогда не увидимся. К тому же чувства, которые переполняют мое сердце, его не касаются, в них нет ничего преступного, и даже если бы он знал о них, он не мог бы их уничтожить. Я волен испытывать страсть к кому угодно, это мое личное дело, пока я не вступил на чужую территорию. Впрочем, повторяю, поступайте как хотите, я готов ко всему!
– Нет, нет!… Решительно нет никакой нужды ему говорить, ведь он тоже себе кое-что позволяет…
– Разрешите мне не разделять ваших взглядов на равенство в этих вопросах. Если он не чист перед вами, тем хуже для него! Это еще не основание для… Нет!…
Экстаз иссяк, и мы опустились на землю.
– Нет!… – продолжил я. – Но признайтесь, что это все же забавно! Неправдоподобно! Оригинально! Мы любим друг друга, признаемся в этом, и все!
– Просто шикарно! – воскликнула она и, как ребенок, захлопала в ладоши.
– Во всяком случае, не банально!
– Ах, как хорошо быть честной!
– Наименее хлопотливый способ жить…
– И мы будем видеться, как прежде, без страха…
– И ни в чем себя не упрекая!
– И между нами больше не возникнет никаких недоразумений! Но ведь это правда, что не по Матильде вы… что не Матильда ваша…
– Замолчите!
В этот миг распахнулась дверь и, словно в водевиле, появились оба старца, причем у одного из них в руках был фонарь. Они возвращались оттуда, куда царь пешком ходит, пересекли гостиную и исчезли в глубине дома.
– Заметьте, – сказал я, – как перепутываются истинно высокие мгновения с мелочами быта и насколько живая жизнь отличается от художественного произведения. Попробуй написать в романе или там в пьесе такую вот сцену – сразу станешь посмешищем. Подумайте сами: объяснение без объятий, без коленопреклонений, без громких слов, зато возлюбленных подстерегают два старика и освещают их потайным фонарем! Поневоле вспомнишь великого Шекспира, изобразившего Юлия Цезаря в халате и шлепанцах, напуганного пустячными снами.
Зазвенел звонок, и появился молодой барон с прекрасной Матильдой. Так как совесть его была не совсем чиста, он был сама любезность. Я же, желая хорошо сыграть свою роль и ввести его в заблуждение, решил прикрыться дерзкой ложью:
– Что до меня, то я провел этот час, ссорясь с баронессой.
Он окинул нас хитрым взглядом и, «взяв», как гончая, след, сделал вид, что не идет по нему. На этом я простился и ушел.
Что за наивность верить в целомудренную любовь! Опасность в том и заключается, что у нас есть свой секрет, который мы храним. Это как тайком зачатый ребенок, который растет по мере того, как сближаются наши души, и в конце концов он все же непременно появится на свет божий. Нам не терпелось поведать друг другу, через что прошел каждый из нас, вновь пережить этот год, в течение которого нам приходилось так мучительно скрывать свои чувства под личиной равнодушия. И вот мы стали прибегать к различным уловкам. Например, зачастили с визитами к моей сестре, вышедшей замуж за преподавателя лицея, которого принимали в высшем обществе, поскольку он носил старинную дворянскую фамилию. Мы назначали друг другу свидания, сперва вполне невинные, но со временем страсти разгорались и пробуждали желание. Через несколько дней после нашего объяснения баронесса передала мне пачку писем, написанных частично до 13 марта, частично после. Эти письма свидетельствовали о ее страданиях и о ее любви. Причем до нашего объяснения она писала мне, не питая при этом никакой надежды, что я когда-либо прочитаю ее письма.
Понедельник.
Дорогой друг,
Я тоскую по вас, как, впрочем, почти каждый день. Спасибо за то, что вы разрешили мне вчера разговаривать с вами и при этом не прятались, как вы это обычно делаете, за свою саркастическую усмешку. Зачем она вам? Если бы вы только знали, как меня это огорчает! Когда я доверчиво приближаюсь к вам, в те минуты, когда мне больше всего нужна ваша дружба, вы надеваете эту маску. Почему? Неужели же вам надо рядиться передо мной в маскарадный костюм? В одном из своих писем вы сами признались мне в том, что это всего лишь маска. Я надеюсь, что это так, и верю вам, и все же это приводит меня в отчаяние. И тогда я подумала: наверное, я все же дала промах. Какого мнения он теперь будет обо мне?…
Как я дорожу вашей дружбой. Как я боюсь заслужить ваше презрение… О нет! Вы должны быть искренни со мной и добры. Вы должны забыть, что я женщина. Я и сама слишком часто забываю об этом.
Я не рассердилась на вас за то, что вы сказали мне, но я была и удивлена и опечалена. Неужели вы думаете, что я способна заставить ревновать своего мужа и мстить ему таким бесчестным образом? Какому бы риску я себя подвергла, если бы пошла по этому недостойному пути, если бы решила вернуть его с помощью ревности! Что бы воспоследовало за этим? Его досада обернулась бы против вас, и нам никогда не пришлось бы больше увидеться. А что будет со мной, если я лишусь вашего общества, которое стало мне дороже жизни?
Я люблю вас как нежная сестра, а не как капризная кокетка. Правда, бывают мгновения, когда меня так и подмывает стиснуть между ладонями вашу прекрасную голову, заглянуть в ваши искренние и умные глаза, и тогда бы я, наверно, запечатлела поцелуй на вашем светлом лбу, который так обожаю, но уверяю вас, что поцелуй этот был бы самым чистым изо всех, которые вы когда-либо получали. Дело здесь просто в ласковости моей натуры, и будь вы женщина, я любила бы вас ничуть не меньше, если бы только могла испытывать к женщине такое уважение, которое испытываю к вам.
____________________
Я была счастлива, узнав ваше мнение о Матильде. Только женщина может радоваться по такому поводу, но что же делать, когда я вижу, что она во всем берет верх надо мной. И конечно, во всем, что происходит, есть и моя вина. Я не препятствовала этому увлечению, считая его лишь детской игрой, я давала мужу волю, будучи уверенной, что его сердце будет принадлежать мне навсегда. Однако дальнейшее показало, как я ошибалась…
Среда.
Он в нее влюблен и признается в этом. История эта вышла за рамки допустимого, и мне остается только^смеяться… Представьте себе, что, проводив вас до двери, он подымается ко мне в спальню, смотрит мне в глаза – тут меня охватывает дрожь, потому что совесть моя не чиста, – и умоляет меня: «Мария, не сердись, но позволь мне пойти сегодня вечером к Матильде, Я так в нее влюблен». Что тут будешь делать – плакать или смеяться? А меня в свою очередь терзают угрызения совести, потому что я люблю вас, хоть и издалека, не питая никаких надежд, ничего не ожидая. Что за глупость эти ваши идеи чести! Что ж, пусть он пребывает в опьянении от своей плотской любви! Вы у меня есть, а у меня, как у женщины, аппетит не настолько велик, чтобы заставить меня забыть о долге жены и матери. Но заметьте, до чего же двойственны мои чувства: я люблю вас обоих, и я не смогла бы жить без него, у него такое благородное, открытое сердце, он мне так близок, но и без вас я тоже не могу…
Пятница.
Ну вот, вы наконец сорвали покрывало, скрывавшее секрет моего сердца. И вы меня не презираете! Вы добры, как бог! Вы даже меня любите! Это слово, которое вы не хотите произнести! Вы, вы меня любите! Я виновата, я негодяйка, потому что я вас люблю. Да простит мне господь! И все же его я тоже люблю и никогда не смогу с ним расстаться.
Как все это странно! Я любима, мною дорожат! Есть вы, и есть он! Я чувствую себя такой счастливой, такой спокойной – моя любовь, видимо, не преступна, не то меня мучили бы угрызения совести, а может, я так ожесточилась!… О, как мне стыдно! Но лучше я сама вам во всем сознаюсь: в эту самую минуту Густав открывает мне свои объятия, и я буду его целовать! Остаюсь ли я при этом искренней? Да! Почему он не защитил меня, когда еще не было поздно?
Это все – настоящий роман! Но чем он кончится? Героиня умрет, а герой женится на другой? Или они разойдутся и все кончится в угоду морали?
____________________
Будь я сейчас рядом с вами, я бы поцеловала вас в лоб так благоговейно, как верующий целует распятье, а все низкое, порочное я отбросила бы.
Лицемерие это или нет? Одни лишь плотские страсти питают эти чуть ли не религиозные грезы, за которыми скрывается вожделение? Нет, не одни! Механизм, толкающий нас к продолжению рода, куда более сложный, и даже у животных свойства характера из поколения в поколение передаются через любовь. Значит, всякий раз влюбляются и тело и душа, и одно без другого – ничто. Если бы баронессой двигало только физическое влечение, она не променяла бы такого роскошного господина, как барон, на меня, хрупкого, нервного, болезненного юнца. Если это было бы только слиянием душ, то откуда взялось бы желание целовать меня, восхищаться стройностью моих ног, изящной формой пальцев на руках и розовым цветом ногтей, восторгаться моим выпуклым лбом и копной густых волос. А может быть, инстинкт самки, донельзя обостренный растленностью мужа, вызывал у нее чувственные галлюцинации? Или она каким-то чутьем угадывала, что мой юношеский пыл сулит ей куда больше наслаждений, нежели вялые прикосновения инертной массы, какую являет собой барон. Раз она не ревнует тело своего мужа, значит, она не дорожит им как любовником. А меня она ревнует во всех отношениях, значит, она меня любит!
Как-то раз, когда мы были в гостях у моей сестры, с баронессой случился истерический припадок. Она вдруг зарыдала и ничком упала на диван. Причиной тому было, как она объяснила, недостойное поведение супруга, который отправился на офицерский бал с ее кузиной. Потеряв всякий контроль над собой, она прижала меня к своей груди и поцеловала в лоб, а я в ответ стал осыпать ее поцелуями. Тогда она впервые обратилась ко мне на «ты». Между нами возникло что-то новое, и с этого дня я захотел обладать ею.
В тот вечер я декламировал «Эксельсиор» Лонгфелло. Взволнованный этими прекрасными стихами, я не отрывал от нее глаз, а она слушала меня, словно завороженная, и на лице ее отражались все оттенки моей мимики. Она казалась безумной, одержимой.
После ужина за ней приехала горничная, чтобы отвезти ее домой. Когда мы вышли из подъезда, она попросила меня первому сесть в экипаж, а потом, несмотря на мои возражения, приказала горничной взобраться рядом с кучером на козлы.
Очутившись одни в экипаже, мы, не проронив ни слова, тут же начали целоваться, и я почувствовал, как от прикосновения моих губ судороги пробегают по ее трепещущему телу. Как-то незаметно скользнув вниз, она очутилась подо мной. Но я отступил. В тот вечер я еще не свершил греха, не осмелился разрушить семью и не тронул баронессу. Она вернулась домой, не то сгорая от стыда, не то едва сдерживая ярость. Сомнений больше быть не могло. Она хотела меня соблазнить, она сорвала первый поцелуй, она делала мне авансы. И с этой минуты я решил взять на себя роль соблазнителя, причем всерьез, потому что, несмотря на мои твердые понятия о чести, Иосифом я не был .
На следующий день я назначил ей свидание в Национальном музее.
Я видел, как она поднималась по мраморным ступеням, а высоко над ней светился золотом потолок. Я любовался ее маленькими ножками, твердо ступавшими по пестрым каменным плитам, ее осиной талией принцессы, стянутой черным бархатным корсажем, расшитым гусарским галуном, и понял, что обожаю ее. Я поздоровался с ней, преклонив колено, будто паж. Ее красота, пробужденная моими поцелуями, стала просто ошеломляющей. Сквозь прозрачную кожу щек, казалось, были видны токи крови. Эта холодная статуя ожила в моих объятиях. Пигмалион дунул на мрамор, и ему явилась богиня. Мы сели на скамейку перед фигурой Психеи – трофея времен Тридцатилетней войны. Я целовал ее щеки, губы, глаза, а она улыбалась, пьянея от счастья. Я изображал из себя импровизатора, соблазнителя, пуская в ход то ораторские софизмы, то поэтические уловки.
– Покиньте, – внушал я ей, – ваш растленный дом, бегите из вашей оскверненной спальни, откажитесь от этой постыдной любви втроем, не то я буду вас презирать. – Я не хотел говорить ей «ты», чтобы не низвергнуть ее с пьедестала. – Вернитесь к вашей матери. Предайтесь вашему святому искусству, и через год вы будете дебютировать на сцене, вы обретете свободу и заживете наконец своей, а не чьей-то чужой жизнью.
Она раздувала бушующее во мне пламя, я накалялся все больше и больше, становился поистине неотразимым, произносил немыслимое количество слов и в конце концов сумел вырвать у нее обещание рассказать обо всем мужу, и будь что будет!…
– Но все это может плохо кончиться! – воскликнула она.
– Пусть это будет ад для нас, но мне необходимо уважать и себя и вас, без этого я не смогу вас больше любить! Вы малодушны, вы думаете о награде, не желаете принести жертву! Будьте возвышенны, как ваша красота, решитесь на смертельный прыжок, не бойтесь погибнуть! Мы можем все потерять, все, кроме чести. Судя по тому, как разворачиваются события, пройдет еще несколько дней, и вы уже будете не в силах устоять передо мной, не сомневайтесь, потому что моя любовь неотвратима, как смерть, она вас поглотит! Я люблю вас, как солнце – росу, я вас выпью! Поэтому вам ничего не остается, как только отправиться на эшафот, пусть полетит голова, зато рук вы не замараете. Неужто вы надеетесь, что я соглашусь стать его партнером? Да никогда в жизни! Либо все, либо ничего!
Она делает вид, что сопротивляется, а на самом деле подсыпает чуток пороха на угли: жалуется, что муж не оставляет ее в покое, иными словами, приподнимает одеяло на своей брачной постели, одна мысль о которой приводит меня в неистовство.
– Он идиот, он не богаче меня, и у него нет никакого будущего, однако он имеет двух любовниц, а я, при всем моем таланте, я, принадлежащий к духовной элите, вынужден волком выть и корчиться в муках, будучи не в силах погасить пожирающее меня пламя!
Но тут она вдруг поворачивает все вспять, напомнив мне нашу клятву быть лишь братом и сестрой.
– К черту клятву про брата и сестру! Все это глупости! Между нами возможны лишь отношения мужчины и женщины, любовника и любовницы! Я обожаю вас, ваше тело, вашу душу, ваши белокурые волосы и прямоту вашего нрава, ваши ножки, обутые в самые маленькие ботиночки в Швеции, и вашу откровенность, и ваши глаза, плывущие в полумраке экипажа, и вашу чарующую улыбку, и ваши белые чулки, и красные подвязки…
– Как вы…
– Да, да, моя принцесса, я видел все. И я вопьюсь зубами в выемку между вашими грудями, в этот ров любви, я зацелую вас до помрачения ума и задушу в своих объятиях. Только вдыхая аромат вашего тела, я испытываю прилив божественных сил. Я тщедушен лишь на первый взгляд. О нет, поверьте, я мнимый больной, я лицемер. Остерегайтесь затаившегося льва, не вступайте в его логовище, ибо он заласкает вас до смерти! Сорвем лживые маски. Я хочу, чтобы вы были моей, я желаю вас с первой минуты нашего знакомства. Мое увлечение этой Сельмой – чушь, вздор, как, впрочем, и дружба с дорогим бароном. Кто я в его глазах? Буржуа, провинциал, деклассированный интеллигент! И он презирает меня не меньше, чем я его!…
Баронессу, казалось, вовсе не удивил шквал моих признаний, поскольку для нее в нем не было ничего нового. Ведь мы все знали друг о друге, хоть и делали вид, что ровным счетом ничего не знаем.
И вот мы расстались, твердо решив не назначать нового свидания, прежде чем она не откроется мужу.
После обеда я не выхожу из своей комнаты в ожидании сообщений с поля сражения. Чтобы отвлечься., я вываливаю на пол целый мешок рукописей и книг, падаю ничком на эту гору бумаги, чтобы удобней было рыться в них и разбирать все по порядку. Но как ни стараюсь, я не в силах сосредоточиться и вскоре переворачиваюсь на спину, закладываю руки за голову, упираюсь взглядом в свечи люстры и предаюсь мечтам. Я жажду ее поцелуев и в деталях обдумываю, как буду овладевать ею. Ведь она дьявольски обидчива и одержима вздорными желаниями, важно сразу же взять верный тон, подойти к ней очень осторожно. Если же я потерплю неудачу, то между нами пробежит черная кошка, и это уже будет трудно преодолеть.
Я закуриваю сигару, воображаю, что лежу на лужайке, и снизу вверх разглядываю свою комнатку. В этой лягушачьей перспективе все мне видится по-иному. Диван, столько раз уже бывший алтарем любви, вызывает всплеск сладострастных грез, которые, правда, тут же исчезают, как только мной овладевает страх, что я все загубил из-за своих дурацких представлений о мужской чести.
Пытаясь уточнить, что именно прикрывает собою в данном случае понятие «мужская честь», которое, быть может, не позволит мне проявить пылкости моих чувств, я обнаружил изрядную порцию трусости, целый набор разных опасений по поводу возможных последствий нашей близости, каплю сочувствия к человеку, которому скорее всего пришлось бы в результате воспитывать чужого ребенка, чуточку отвращения ко всякого рода альковной грязи, долю подлинного уважения к женщине, которую я меньше всего на свете хотел бы унизить, самую малость жалости к ее ребенку, немного сострадания к матери моего идола в том случае, если разразится скандал, а в самой глубине моего презренного сердца таилось еще предчувствие тех неприятностей, которые меня ожидают, если я вздумаю порвать с любовницей. «Нет, – говорю я себе, – либо все, либо ничего! Только моя, и навеки!»
В то время, как я предаюсь этим размышлениям, кто-то стучит в дверь, затем она приоткрывается, и прелестное личико освещает мою мансарду. Озорная улыбка обожаемой женщины заставляет меня вскочить на ноги, и мы бросаемся друг к другу. После несметного числа поцелуев, с трудом оторвав свои губы от ее свежих с холода губ, я спрашиваю:
– Ну, так что же он сказал?
– Ничего, поскольку я ему ничего не рассказала.
– Тогда вы пропали. Уходите!
Но при этом я снимаю с нее гусарский казакин, уже предвкушая будущее раздевание, потом шляпку, отделанную жемчугом, и веду к дивану.
– У меня не хватило мужества! – восклицает она, не в силах больше сдерживаться. – Я хотела еще раз повидаться с вами перед тем, как все рухнет. Одному богу известно, не приведет ли этот разговор к разводу…
Но я не даю ей говорить, расставляю перед ней складной столик, достаю из шкафа бутылку вина и два бокала. Рядом с ними я ставлю горшок с цветущими розами и две зажженные свечки, получается как бы алтарь, а в виде скамеечки кладу том Ганса Сакса в кожаном переплете с вытесненным на нем портретом Лютера и позолоченной застежкой – бесценная книга, взятая мною для занятий из Королевской библиотеки.
Я разливаю вино, срываю розу и втыкаю ее в пышные белокурые волосы баронессы. Мы пьем за ее здоровье и за наше счастье, а потом я падаю перед ней на колени. Я ее боготворю.
– О, как вы прекрасны!
Она счастлива, что я выступаю наконец в роли поклонника, почти любовника, и, обхватив руками мою голову, ворошит мою львиную гриву, покрывает лицо поцелуями. Ее красота внушает мне благоговение, я гляжу на нее как на икону и готов на нее молиться.
Она в восторге, что я сбросил железную маску сдержанности, мои признания приводят ее в трепет, и, видя, что я способен на пылкое чувство, в котором сочетаются уважение и страсть, она сама любит меня исступленно, до безумия. Я целую ее ботинки, не боясь испачкать губы, целую ее колени и при этом не пытаюсь приподнять край юбки, я люблю ее такую, какой она предстала в этот миг предо мною – одетую, целомудренную, как ангел, явившийся на свет уже в одежде и нацепивший крылья поверх туники.
От наплыва чувств слезы застилают мне глаза, хотя для них нет никакой разумной причины.
– Вы плачете! Что с вами?
– Я не знаю, как сказать… Я так счастлив!
– Вы, значит, умеете плакать. Вы! Железный человек!
– Умею ли я плакать! Я!
Будучи женщиной до мозга костей, она уверена, что понимает причину моего тайного страдания. Поэтому она тут же встает и, изображая интерес к рассыпанным по полу бумагам, говорит с плутовским видом:
– Когда я вошла, вы лежали здесь, как на лужайке. Смешно. На дворе зима, а вы валяетесь на травке.
И она садится на груду книг. Я – рядом с ней. И снова поцелуи, поцелуи, мой идол сходит с пьедестала и готов пасть.
Она в плену моих поцелуев, постепенно я опрокидываю ее навзничь, не даю ей времени опомниться, она будто околдована моим горящим взором, моими жаркими губами. Я обнимаю ее, прижимаю к себе, мы ложимся, как влюбленные, на траву, и мы любим друг друга, как ангелы, не срывая одежд и не переступая последней черты. Потом мы подымаемся, успокоенные, удовлетворенные, не испытывая при этом никаких угрызений совести, будто мы и впрямь не падшие ангелы.
О, как изобретательна любовь! Грешишь, не греша, отдаешься, не отдаваясь! О, божественное милосердие искушенных женщин! Из жалости они ни в чем не отказывают своим молодым ученикам, считая, что главное – не терять инициативы.
Внезапно она опоминается, возвращается к действительности. Ей пора уходить.
– Итак, до завтра.
– До завтра!
Она во всем призналась мужу и, поскольку он заплакал, считает себя кругом виноватой.
Оказывается, он заплакал, он плакал горючими слезами! Кто же он, наивная душа или хитрец? Видимо, и то и другое! Любовь, правда, сбивает с толку, а иллюзии, которые питаешь на свой счет, обычно приводят к разочарованию!
Он на нас не сердится и желает, чтобы мы продолжали общаться, однако мы должны обещать ему сохранять целомудрие.
– Он благороднее нас! – восклицает она. – И великодушнее! Он любит нас обоих!
Откуда такое старческое слабоумие! Он готов терпеть в своем доме присутствие мужчины, который целовал его жену, и, видимо, считает нас такими бесполыми, что мы будем продолжать наши отношения как брат и сестра. Это уже оскорбление лично мне, как мужчине, и я отвечаю окончательным «прощай навеки»!
Утро я провожу у себя в мансарде во власти самого горького разочарования. Я вкусил от запретного плода, и тут его вырвали у меня из рук. Она, моя великолепная богиня, раскаивается, страдает от угрызений совести, осыпает меня упреками. Она, соблазнительница!
Мне приходит в голову адская мысль: уж не в том ли дело, что она сочла меня чересчур целомудренным? Может, отступись ее побудило презрение к моей скромности? Ее не останавливала боязнь греха, перед которым я отступил, выходит, ее любовь сильнее моей.
Приди ко мне еще раз, моя красавица, и тогда ты увидишь!
В десять часов утра я получаю записку от барона с просьбой навестить баронессу, которая тяжело заболела.
Я отвечаю: нет, дай мне спокойно уйти, я не хочу больше быть помехой в вашем браке! Забудь меня, как я забыл вас.
В полдень я получаю вторую записку: «Вернемся к нашим прежним отношениям. Я испытываю к тебе уважение, потому что убежден, что ты вел себя как человек чести. Но никогда ни слова о том, что произошло между вами. Я хочу обнять тебя как брата, и пусть все будет как было».
Простодушие и доверие этого человека меня трогают, я отвечаю ему письмом, где выражаю все свои сомнения и угрызения совести и прошу его не играть с огнем и позволить мне исчезнуть.
В три часа дня я получаю третью записку. Баронесса в агонии, только что ушел врач, она хочет меня видеть. Барон умоляет меня прийти. И я иду. Ну, не безумец ли я?…
Как только я вхожу в квартиру, мне в нос ударяет запах хлороформа. Свет в гостиной притушен. Барон обнимает меня со слезами на глазах.
– Что с ней? – спрашиваю я холодно, будто врач.
– Не знаю, она едва не умерла.
– А что сказал доктор?
– Ничего! Он ушел, покачивая головой и бормоча: «Увы, этот случай вне моей компетенции».
– Он не выписал никаких лекарств?
– Никаких!
Он ведет меня в столовую, превращенную в комнату для больной. Баронесса лежит на диване, неподвижная, с растрепанными волосами и пылающими, будто уголья, глазами. Она протягивает Руку, муж берет ее и кладет в мою. И тут же выходит из комнаты, оставляя нас вдвоем. У меня холодеет сердце, я гляжу на нее настороженно, с недоверием, вся эта сцена кажется мне просто неприличной.
– Вы знаете, что я чуть не умерла? – спрашивает она, чтобы Начать разговор.
– Да.
– И это вас не волнует?
– Волнует.
– Но вы стоите как истукан. Ни жеста сочувствия, ни слова сострадания!
– Так здесь же был ваш муж!
– Ну и что, ведь он разрешил…
– Баронесса!
– Я очень больна! И мне надо будет лечиться у гинеколога!
– Неужели!
– Меня это очень пугает! Просто ужасно! Я так настрадалась. Положите мне руку на лоб!… Какое облегчение! Улыбнитесь мне! Ваша улыбка меня оживляет!
– Барон…
– А вот вы хотели уйти и бросить меня…
– Чем я могу быть вам полезен, баронесса?
Она начинает рыдать.
– Так вы что, желаете, чтобы я стал вашим любовником прямо здесь, в вашем доме, когда в соседних комнатах находятся ваш муж и ваша дочь? Так?
– Вы – чудовище!… у вас нет сердца, вы…
– Прощайте, баронесса.
И я удираю. Барон торопливо проводит меня через гостиную, однако не настолько быстро, чтобы я не успел заметить, как мелькнул у двери и скрылся за портьерой подол юбки. И у меня разом возникли подозрения, которые превращали все происходящее здесь в комедию.
Барон так яростно захлопнул за мной дверь, что мне показалось, будто раздался взрыв, и эхо его прокатилось по всей лестнице.
Сомнений быть не могло, я только что участвовал в слезливой комедии, да еще с двойной интригой.
Что за таинственная болезнь? Да это просто истерика! Как это называют немцы: тоска по материнству. А в свободном переводе: страстное желание забеременеть, течка самки, животный инстинкт, веками подавляемый и прикрытый целомудрием, но все же проявляющийся рано или поздно благодаря прелюбодеянию.
Эта женщина, имея мужа, не жила с ним, как положено, из страха забеременеть, поскольку не хотела больше иметь детей, но из-за неудовлетворенности она находилась в постоянном возбуждении, и это толкало ее в объятия любовника, неизбежно вело к супружеской измене. И в тот момент, когда любовник, казалось, наконец завоеван, он вдруг уходит прочь, так и не удовлетворив ее желаний!
О, эти вечные супружеские муки, эта выморочная любовь! Взвесив все обстоятельства, я пришел к твердому убеждению, что именно попытка хитрить друг с другом и подменять телесную близость всякими там паллиативами сыграла роковую роль в этом браке и толкнула и барона и баронессу в объятия третьих лиц, тех, кто сулил каждому из них больше наслаждений. Разочарование, которое пережила баронесса от моего поведения в мансарде, снова кинуло ее к мужу, а тому стало легче выполнять свой супружеский долг, поскольку мадам была воспламенена любовником.
Итак, между ними состоялось примирение, а для меня все кончилось! Черт exit , и занавес опустился.
Но все получилось иначе. Она сама снова пришла ко мне в мансарду, и я добился от нее полной исповеди. Она призналась, что весь первый год их брака она не испытывала радости от плотской любви, ни разу не переживала опьянения от супружеского счастья. После родов муж к ней остыл, и к тому же они опасались новой беременности и прибегали ко всяким ухищрениям.
– И вы никогда не были счастливы с этим человеком?
– Почти никогда! Все же… очень редко…
– И вот теперь!
Она краснеет.
– Теперь врач посоветовал ему не остерегаться…
И она кидается на диван, закрывая лицо руками.
Воспламененный ее признаниями, я перехожу в наступление.
Она не противится, дышит учащенно, вся трепещет, но в критический момент ее, видимо, одолевают угрызения совести, и она отталкивает меня.
Загадка, да и только, которая, впрочем, начинает мне надоедать.
Что ей от меня надо? Все, и она жаждет дойти до конца, но боится настоящего преступления, незаконнорожденного ребенка.
Я обнимаю ее и чуть не довожу до безумия своими поцелуями, но она подымается с дивана нетронутой и, надо сказать, менее разочарованной, чем в первый раз.
Что же теперь делать? Во всем признаться барону? Но это уже свершилось. Рассказать подробности? К чему? Ведь подробностей нет.
Однако она снова приходит ко мне. И тут же ложится на диван, объясняя это болезненной усталостью. И тогда я, стыдясь показаться робким, потеряв голову от страха попасть в унизительное положение и еще, чего доброго, прослыть импотентом, насилую ее, если это можно назвать изнасилованием, и встаю, счастливый, великолепный, высокомерный, довольный собой, словно я только что отдал свой долг женщине. Но у нее жалкий, растерянный вид.
– Гордая баронесса, что с ней теперь будет, – стонет она, приподымаясь с дивана.
Она боится последствий. Но на ее печальном личике написано, кроме того, горькое разочарование, часто наступающее после первой, так сказать, пробы пера, произошедшей случайно, на ходу, без должного покоя и сосредоточенности.
– Только и всего?…
Она уходит медленным шагом, а я смотрю на нее со своей голубятни и сам вздыхаю:
– Только и всего!…
Парень из народа завоевал благородную даму, простолюдин добился любви дворянки, свинопас смешал свою кровь с кровью принцессы. Но какой ценой!
Собираются тучи, ходят всякого рода сплетни, баронесса скомпрометирована в глазах общества.
Мать баронессы вызывает меня к себе. Я тотчас же наношу ей визит.
– Правда ли, сударь, что вы любите мою дочь?
– Истинная правда, сударыня.
– И вы этого не стыдитесь?
– Я этим горжусь.
– Она мне призналась, что влюблена в вас.
– Я это знал. Я вам сочувствую, бесконечно сожалею о всех возможных последствиях, но что поделаешь! Мы любим друг друга, это весьма прискорбно, но не преступно, не правда ли? Как только мы обнаружили эту опасность, мы предупредили барона. Он в курсе дела.
– Вы вели себя безупречно, я знаю, но надо спасти честь моей дочери, ее ребенка, семьи! Ведь вы не хотите нас погубить?
Она зарыдала. Несчастная старуха, которая все поставила на одну-единственную карту – на свою дочь, она воспитала ее в духе дворянских традиций, чтобы та смогла облагородить родовое имя. Я был исполнен к ней жалости, ее горе меня сокрушало.
– Приказывайте, сударыня, я повинуюсь беспрекословно.
– Уезжайте отсюда подальше, бегите без оглядки!
– Не надо продолжать, я вам это обещаю, но поставлю все же одно условие.
– Какое, сударь?
– Чтобы вы отправили домой Матильду!…
– Выходит, вы ее обвиняете.
– Я ее разоблачаю! Я знаю, что ее затянувшееся пребывание в доме барона не способствует их семейному счастью.
– Я принимаю ваше условие. Ах, эта чертовка! Ну, ей теперь несдобровать. А вы завтра же уедете.
– Нынче вечером!
Тут неожиданно в комнату входит баронесса.
– Вы останетесь! – приказывает она мне. – А Матильде придется уехать.
– Почему? – спрашивает оторопевшая мать.
– Потому что развод неизбежен. Густав публично, в доме дяди Матильды, назвал меня пропащей женщиной! Это ему так не пройдет.
Какая душераздирающая сцена! Да разве хирургическая операция может по тяжести испытания сравниться с разрывом семейных уз! При этом выплескиваются наружу все нечистоты, осевшие на самое дно души.
Баронесса отводит меня в сторону и передает содержание письма, которое барон написал Матильде. В нем он оскорбляет нас как только может и исповедуется ей в своей божественной любви. Выходит, что он нас обманывал с первой же минуты.
Камень сдвинулся и покатился с горы, он несется все быстрее и быстрее. И вскоре он начнет сбивать и правых и виноватых.
Мы все топчемся на одном месте, и нет никакой надежды на развязку. Банк не выплачивает в этом году дивиденды, моих друзей ждет разорение. Нужда надвигается столь неминуемо, что приходится приостановить бракоразводный процесс, так как барон уже не может содержать семью. Чтобы хоть как-то соблюсти приличия, барон осведомляется у своего полковника, разрешат ли ему остаться в полку, если его жена станет актрисой. Тот дает ему понять, что это решительно невозможно. Так и представился удобный случай свалить вину за развод на аристократические предрассудки.
Тем временем баронесса стала лечиться у гинеколога по поводу эрозии матки, продолжая, однако, жить в доме своего супруга и даже спать с ним в одной кровати. Она была вечно нездорова, ходила возбужденная, мрачная, приободрить ее было нелегко, и я просто выбивался из сил, пытаясь перелить в нее избыток моей юношеской веры в завтрашний день. Я описывал ее будущее актрисы, ее свободную жизнь, комнату вроде моей, где она будет полностью распоряжаться собой, и телом и мыслями. Она слушает меня, но не отвечает, и мне чудится, что поток моих слов возбуждает ее, словно магнитное поле, но не проникает в сознание.
Насчет ее развода был выработан в конце концов такой план: проделав все требуемые законом формальности, баронесса уедет в Копенгаген и поселится у своего дяди. Там шведский консул и вручит ей документ, удостоверяющий факт ее так называемого бегства из супружеского дома, а она в ответ заявит ему, что намерена расторгнуть брачный контракт. После чего она вернется в Стокгольм и наконец-то сможет по своему усмотрению распорядиться своим будущим. Приданое, естественно, останется за ее бывшим мужем, равно как и вся мебель, кроме нескольких предметов, коими она особенно дорожит. Дочь их до новой женитьбы барона останется в его доме, однако баронесса выговорила себе право ежедневно видеться с девочкой.
Во время обсуждения финансовых вопросов дело дошло до крика. Чтобы спасти жалкие остатки своего промотанного состояния, отец баронессы перед смертью завещал все дочери. Но ее мать с помощью всевозможных интриг добилась в конце концов права на наследство, правда, выплачивая зятю определенную сумму в виде компенсации. Теперь же, когда эти отношения надо было оформить законным образом, барон потребовал, чтобы завещание было введено в действие. Старая теща, понимая, что отныне ей придется довольствоваться более чем скромной рентой,пришла в бешенство и в приступе гнева выдала секрет зятя своему брату, отцу Матильды. Разразился скандал. Подполковник приехал в Стокгольм, грозил, что заставит барона уйти в отставку, дело запахло судом.
В этой ситуации все усилия баронессы сосредоточились на том, чтобы спасти отца ее дочки. И ради этого мне пришлось, как всегда, играть роль козла отпущения. Меня заставили написать дяде письмо, где я брал всю вину на себя, клялся именем божьим в невиновности барона и кузины, молил оскорбленного отца простить все мои прегрешения. Короче, предстал перед ним раскаивающимся соблазнителем.
Письмо это было шедевром эпистолярного жанра, и баронесса вознаградила меня за него такой любовью, какой может любить женщина мужчину, все бросающего к ее ногам – и свою честь, и самоуважение, и безупречную репутацию.
Таким образом, несмотря на мое твердое намерение держаться в стороне от всех денежных свар, участие в которых могло лишь опорочить меня, я оказался втянутым во все эти гнусные переговоры.
Теща посещала меня несметное число раз, напоминала о моей любви к ее дочери, настраивала против барона, но все ее старания были напрасны, ибо я слушался лишь указаний баронессы, да к тому же я был на стороне барона, который брал на себя всю заботу об их дочери. Поэтому я считал, что наследство, реальное оно или воображаемое, по праву принадлежит отцу ребенка, только ему!
Вот какой выдался апрель! Весна любви, ничего не скажешь! Больная любовница, невыносимые сцены, во время которых две семьи копаются в грязном белье друг друга, – глаза бы мои на это не глядели! Слезы, ругань. Бури страстей, когда вся мерзость, прикрытая обычно флером воспитания, вдруг обнажается и выставляется всем напоказ. Вот что значит сунуться в осиное гнездо!
Все это не могло не наложить отпечатка на нашу любовь. Если ваша возлюбленная донельзя измотана ссорами, если щеки ее пылают от выслушанных оскорблений, если она изъясняется юридическими терминами, то все это вряд ли делает ее для вас более желанной.
Однако несмотря ни на что я пытался поддержать ее, заразить своей надеждой и бодростью, иногда, правда, наигранной, потому что мои нервы мало-помалу начинали сдавать, но она не гнушалась ничем, пожирала мои мысли, высасывала мой мозг. Она превратила мою душу в свалку, куда вываливала всю свою досаду, все горести, все неприятности, все заботы.
И вот, находясь в этом аду, я все же продолжал жить своей жизнью, из кожи вон лез, чтобы свести концы с концами, одним словом, вел жалкое существование. Приходя ко мне по вечерам и заставая меня за работой, она тут же начинала дуться, и мне тогда надо было тратить не менее двух часов на слезы и поцелуи чтобы доказать ей свою любовь, ибо для нее любовь – не что иное, как непрерывное обожание, рабское служение, готовность к любой жертве.
Меня подавляло гнетущее чувство ответственности – ведь недалек был тот день, когда надвигавшаяся нищета или ожидание ребенка все-таки вынудят меня взять ее в жены. Из всего своего состояния она сохранила за собой лишь три тысячи франков на ближайший год, чтобы подготовиться к поступлению в театр. Меня пугала эта театральная карьера. Она не избавилась от своего финского акцента, да и пропорции ее лица не казались мне сценичными. В качестве упражнений я заставлял ее читать мне стихи, выступая в роли, так сказать, режиссера. Но она была настолько поглощена своими неприятностями, что почти не делала успехов, и это ввергало ее в полное отчаяние.
О, наша мрачная страсть! Постоянный страх Марии забеременеть и моя неопытность по части всяких фокусов в этом вопросе, соединившись воедино, превратили нашу любовь в немыслимую муку. А ведь она могла бы стать для меня источником силы и вдохновенья, так необходимых мне в эти столь трудные дни. Чувство радости, не успевая появиться, тут же уничтожалось ее вдруг вспыхивавшим страхом, и мы расставались, недовольные друг другом, каждый считал себя обманутым, потому что надежды на высшее счастье не сбылись на этот раз.
Какой, однако, ценой приходится подчас оплачивать все паллиативы в любви!
Бывали минуты, когда я с сожалением вспоминал о девках, с которыми бывал прежде, хотя, моногамный по натуре, я испытывал омерзение к разнообразию в любовных делах. Что же до нашей с Марией близости, то, поскольку надо было соблюдать осторожность, она приносила нам больше сердечных радостей, чем физического удовлетворения, зато вечно неудовлетворенное желание не позволяло угаснуть нашей страсти.
Первого мая все бумаги были наконец подписаны и отъезд назначен на послезавтра. Она пришла ко мне и, упав мне на грудь, воскликнула:
– Теперь я твоя! Возьми меня!
Поскольку мы до той поры никогда не говорили о браке, я не понял, что она имеет в виду. Но так или иначе, я счел, что, раз она ушла от мужа, ситуация стала более приемлемой. Мы печально сидели в моей мансарде. Теперь, когда все стало дозволено, соблазн был уже не так велик. Она обвинила меня в холодности, но я тут же самым ощутимым образом доказал ей обратное. Тогда она стала упрекать меня в чрезмерной чувственности. Ей, оказывается, нужны были только обожание, курение фимиама, молитвы.
Между нами произошла бурная сцена, она впала в истерику и заявила, что я ее больше не люблю! Уже! Час ласк и уговоров возвратили ей разум, но прежде она успела довести меня до слез. После этого она меня снова любила. Чем больше я был раздавлен, чем безжалостней принижен, чем тщедушней я ей казался, тем больше она меня любила. Она не хотела, чтобы я был мужественным и сильным, и я старался стать жалким и несчастным, чтобы завоевать ее любовь. Тогда она выпрямлялась во весь рост и, изображая маму, утешала меня.
Мы ужинаем у меня в мансарде. Мария накрывает на стол, подает еду. Потом я вступаю в свои права любовника. И вот тахта превращена в ложе любви, и я раздеваю Марию.
Я не узнаю ее. Она ведет себя как девушка, девственница. В минуты близости с любимой невозможна грубость, в единении душ нет места животному началу, и трудно определить, когда духовное слияние переходит в физическое.
Успокоенная недавно полученными советами врачей, она отдается мне пылко, целиком и испытывает высшее счастье, она исполнена блаженства, благодарности и поражает меня своей красотой. Глаза ее сияют. Моя жалкая мансарда преображается в храм, в роскошный дворец любви, и я зажигаю сломанную люстру, настольную лампу, свечи, все-все, чтобы ярче осветить царящие здесь гармонию и радость жизни, единственное, что придает хоть какой-то смысл нашему низменному существованию.
Только эти пленительные миги утоленной страсти, которые мы не забываем на протяжении всего нашего горестного пути, только память об этом блаженстве, неведомом ревнивцам, и делает бессмертной чистую любовь.
– Не говори ничего дурного о любви, – сказал я ей. – Относись с уважением к природе во всех ее проявлениях и чти господа бога, дарующего нам счастье помимо нашей воли.
А она и не говорит ничего, потому что полностью счастлива. Исступление, охватившее ее, бесследно прошло, сердце, возбужденное страстными объятиями, учащенно бьется, кровь потоком струится по жилам, на ожившем лице заиграли краски, в увлажненных слезами сладострастия зрачках отражается пламя свечей, а яркость радужки глаз подобна переливчатому оперению птиц в пору любви. Она кажется шестнадцатилетней девушкой, так безупречны и строги черты ее лица. А утопающая в подушке маленькая головка, обрамленная растрепанными волосами цвета спелой пшеницы, похожа на голову ребенка. Тело ее, скорее хрупкое, чем худое, под батистовой рубашкой, перехваченной мягким поясом, которая ниспадает, подобно греческому хитону, множеством складок на бедра, скрывая то, что должно быть скрыто, но обнажая колени, сквозь прозрачную кожу которых просвечивает сложное, причудливое переплетение таинственных жилок, словно похищенное у перламутровой раковины. Груди ее, как две козочки с розовыми носиками, прячутся за кружевами, будто за сеткой загона, а плечи будто выточены из слоновой кости, как, впрочем, и запястья…
Она лежит как изваяние, позирует, наслаждается тем, что я любуюсь ею, и вдруг потягивается, трет глаза и глядит на меня одновременно робким и бесстыжим взглядом.
Сколь целомудренна женщина, когда она, нагая, дарит свою любовь тому, кто ее боготворит. Увы, мужчина, как правило превосходящий женщину умом, оказывается счастливым только тогда, когда находит себе ровню. Теперь мои прежние похождения, любовные историйки с девицами из иной социальной среды, кажутся мне чем-то вроде скотских утех, падением, едва ли не преступлением и уж во всяком случае изменой себе и себе подобным. Неужели белая кожа, идеальная форма ног, безупречные ногти, один к одному, как клавиши фортепиано, или руки, лишенные мозолей, суть признаки дегенерации? Взгляните на диких зверей – лоснящаяся шкура, точеные лапы, больше нервов, чем мускулов – как они совершенны! Красота женщины лишь обещание ее внутренних качеств, которые должны быть проявлены, и они зависят от мужчины, от его уменья их оценить. Он – муж – выбросил эту женщину, можно сказать, на свалку, и с той минуты она ему больше не принадлежала, потому что перестала ему нравиться. Ее красота для него больше не существовала, мне выпало вновь оживить этот цветок, видимый только избранному.
Какая безмерная радость обладание любимой! Это чувство сравнимо лишь с удовлетворением, которое испытываешь, выполнив свой долг. И это подчас считается преступлением! Пленительное преступление, сладостное нарушение закона, божественное злодейство!
Сейчас пробьет полночь, сменится караул у казармы. Пора отвести возлюбленную домой.
Во время нашего долгого пути я обрушиваю на нее все свои вдохновенные замыслы, исполненные новых надежд, и фантастические планы, рожденные жаром наших объятий. Она прижимается ко мне, словно хочет набраться сил от этого физического прикосновения, и я счастлив вернуть ей то, что сам от нее получил. Наконец мы подходим к решетке ее сада, и тут она обнаруживает, что забыла ключ. Какое невезенье! Желая продемонстрировать ей свою храбрость, я очертя голову перелезаю через ворота, чтобы проникнуть в логово зверя, единым духом пересекаю двор и начинаю стучать в дверь дома, приготовившись к бурной встрече с бароном. Так как совесть у меня не чиста, я ликую от предстоящей стычки с соперником на глазах у любимой, благодаря которой Удачливый любовник превратится в героя! К счастью, дверь открывает служанка, и наше церемонное прощание происходит без ратных подвигов – она окинула нас презрительным взглядом и даже не удостоила меня ответом, когда я пожелал ей спокойной ночи.
Мария уже не сомневается в моей любви и злоупотребляет этим. Сегодня она пришла ко мне и с порога принялась безудержно расхваливать своего бывшего мужа, который, оказывается, убит горем оттого, что кузину отправили домой. Однако по просьбе баронессы, дабы спасти ее репутацию, барон согласился проводить ее на вокзал, куда и я приеду, и таким образом ее отъезд не будет выглядеть бегством из супружеского дома. Кроме того, барон, который, как выяснилось, не питает ко мне зла, обещал принять меня нынче вечером у себя, а чтобы прекратить все сплетни, готов в ближайшие же дни появиться вместе со мной на людях.
Оценив по достоинству великодушие этого наивного человека с открытым сердцем, я все же возмутился.
– Причинить ему такое бесчестье! Да никогда! – заявил я баронессе.
– Но если это делается в интересах моего ребенка! – возразила она.
– И все же, дорогая, честь барона тоже нельзя не учитывать!
Ей непонятно, что такое честь другого человека. А я в ее глазах фантазер.
– Хватит! Мало того, что вы доведете меня до безумия, вы хотите нас всех растоптать! Это нелепо, подло!
И она разражается рыданиями, которые делают ее неотразимой, и после часа, потраченного на слезы и обвинения, я в конце концов все обещаю, сдаю все свои позиции, хоть и злюсь на это деспотическое существо и проклинаю прозрачные, как хрусталь, капли, которые безгранично расширяют власть ее гипнотизирующих глаз.
Конечно, она сильнее, чем мы оба, вот она и куражится над нами, пока мы окончательно не потеряем своего лица. Чего ради она заставляет нас идти на эту фальшивую мировую? Она просто боится, что между соперниками начнется борьба не на жизнь, а на смерть, и, видимо, опасается роковых для нее разоблачений. А на какую пытку она меня обрекла, заставив снова побывать в этом разоренном гнезде! Нет, она не знает пощады и всегда требует жертв. Жестокая эгоистка! Она взяла с меня клятву, что я буду отрицать преступную связь барона с кузиной и свидетельствовать чистоту их отношений.
Я отправился на это последнее свидание с тяжелым сердцем, едва держась на ногах. Сад выглядел так же, как в те дни, расцвела вишня, забелели нарциссы.
Деревья, на фоне которых она некогда явилась мне как волшебное видение, снова покрылись листьями, вскопанные грядки исполосовали газон траурными лентами, и я представил себе, как одиноко здесь гулять девочке, кинутой родителями на попечение равнодушной няньки. Девочка вырастет, начнет все понимать и в один печальный день узнает, что родная мать бросила ее на произвол судьбы!
Я поднимаюсь по лестнице этого рокового дома, стоящего на обрыве песчаного карьера, и в душе моей оживают горькие детские воспоминания. Дружба, кровное родство, любовь – все попрано. И дом этот стал прибежищем супружеской неверности, странным образом в нем узаконенной. Кто в этом виноват?
Дверь мне открывает баронесса и в тени драпировки тайком, перед тем как ввести в гостиную, целует меня. Я ненавижу ее в эту секунду и с негодованием отталкиваю. Грязные сцены в подворотне – вот что напоминает мне это, и просто сердце сжимается от отвращения. Таиться за дверью! Что за падшая женщина, у которой нет ни гордости, ни достоинства!
Мария делает вид, что принимает мое движение за страх, и приглашает в гостиную как раз в тот момент, когда унизительность ситуации становится мне все более очевидной и я решаю бежать прочь. Но она останавливает меня, взглядом подчиняет себе, и я, парализованный ее уверенностью, сдаюсь.
В гостиной все свидетельствует о разладе между супругами. Повсюду валяется белье, платья, юбки, какие-то тряпки. На рояле я вижу рубашки, отделанные кружевами, так хорошо мне знакомые, а на бюро – целую стопку панталон и чулок, которые некогда заставляли меня трепетать, а теперь лишь вызывают чувство стыда. Она ходит взад-вперед, сортирует, складывает, пересчитывает, нимало не смущаясь при этом.
«Неужели это я ее так быстро развратил?» – спрашиваю я себя, глядя, как она выставляет напоказ то, что честная женщина должна скрывать.
Она все перебирает, выискивая вещи, требующие починки. Из стопки панталон она вытаскивает те, у которых оторваны тесемки, и, как ни в чем не бывало, откладывает в сторону. Но я-то их хорошо помню, ибо сам разорвал в ту первую ночь, когда потерял голову от возбуждения.
Мне казалось, что я присутствую при казни, я терпел чудовищные муки, но Мария держалась твердо и слушала, как ни в чем не бывало, мою пустую болтовню в ожидании появления барона, который, запершись в столовой, что-то писал.
Наконец дверь отворилась, я вздрогнул – на пороге стояла девочка. И волнение мое, отнюдь не убывая, сразу приняло несколько иной характер. Дочь Марии, в сопровождении их болонки, явилась узнать, что же все-таки происходит в доме. Увидев меня, она подошла ко мне и, как обычно, подставила лобик для поцелуя. Я, конечно, поцеловал ее, но тут же, будучи не в силах сдержаться, обратился к ее матери и сказал ей прерывающимся от гнева голосом:
– Не могли бы вы избавить меня от этой пытки?
Баронесса явно ничего не понимала.
– Мама уезжает, детка, но она скоро вернется и привезет тебе игрушек.
Собачка тоже ластится ко мне. И она! Наконец появляется барон. Разбитый, согбенный, он дружески улыбается мне, молча Пожимает мою руку, у него нет сил говорить, и я тоже молчу, Уважая его горе и понимая всю непоправимость случившегося. Засим он удаляется.
Сгущаются сумерки, появляется служанка и, не здороваясь со мной, зажигает лампы. Когда подают ужин, я поднимаюсь, чтобы уйти. Но барон просит меня остаться, причем так искренне, что я соглашаюсь.
И вот мы снова сидим за столом втроем, как прежде. Как торжественны эти незабываемые минуты! Мы обо всем говорим и спрашиваем себя: кто же виноват в том, что случилось? Да никто, видно, так захотела судьба, просто так сложились обстоятельства в результате целого ряда причин. Мы пожимаем друг другу руки, чокаемся и, как и прежде, заявляем, что мы друзья навек. Только баронесса сохраняет спокойствие, строит планы на следующий день, договаривается о совместных прогулках по городу, уточняет нашу встречу на вокзале, и мы оба готовы выполнить все ее распоряжения.
В конце концов я встаю. Барон провожает нас в гостиную, там он вкладывает руку баронессы в мою и говорит глухим голосом:
– Будь ее другом, когда моя роль завершится. Береги ее, защищай от враждебного мира, помоги расцвести ее таланту, ведь тебе это легче сделать, чем мне, бедному солдату, и да поможет вам бог на вашем пути.
Барон уходит, оставив нас вдвоем, и притворяет за собой дверь.
Был ли он искренен? Я верил в это в тот момент, да и теперь не хотел бы в этом сомневаться. Ведь у него было чувствительное сердце, он был привязан к нам и искренне не хотел, чтобы мать его дитяти оказалась в руках врага.
Вполне возможно, что позже, попав под дурное влияние, он и хвастался, что тогда обвел нас вокруг пальца. Но это явно не соответствовало его характеру в годы нашей дружбы. А задним числом каждый боится, как бы не подумали про него, что он некогда остался в дураках.
Итак, в шесть часов вечера я вошел в зал ожидания Центрального вокзала. Поезд на Копенгаген уходил в шесть пятнадцать, но ни баронессы, ни барона еще не было видно.
Начался последний акт нашей ужасной драмы, и я с бешеной радостью предвидел ее скорый финал. Еще четверть часа – и наступит вожделенный покой. Мои нервы, расстроенные всеми этими сценами, жаждали успокоения, и я надеялся, что эта ночь поможет мне восстановить нервные ткани, растраченные впустую благодаря ловкости и хитроумию этой женщины.
Наконец она появляется, всклокоченная, неряшливо одетая, задыхающаяся от усталости. Конечно, баронесса в своем репертуаре – как безумная, она кидается ко мне.
– Предатель, он не сдержал своего слова! Он не приедет! – воскликнула она так громко, что привлекла внимание вокзальной толпы.
Хоть все это и было весьма прискорбно, но тем не менее я испытывал уважение к этому человеку и, дав волю духу противоречия, резко ответил:
– И правильно сделает! У него есть все основания так поступить.
– Если вы немедленно не возьмете билета до Копенгагена, – воскликнула она, – то я останусь!
– Нет! – ответил я. – Если я уеду с вами, это будет считаться похищением, и завтра весь город заговорит об этом.
– Мне нет до этого дела! Быстрее!
– Нет! Не пойду!
В эту минуту, кроме неприязни, я испытывал к ней глубокую жалость. Ее положение и в самом деле было ужасное, а тут еще ссора, готовая разразиться, ссора между любовниками!
Но она взяла меня за руки, пристально посмотрела мне в глаза, и лед растаял. Волшебница околдовала меня, и воля моя оказалась сломленной.
– Но только до Катринхольма! Умоляю.
– Хорошо!
А она поспешила сдать багаж.
Увы, все было потеряно, даже честь, впереди меня ждала еще одна ночь пыток.
Поезд трогается, мы сидим вдвоем в купе первого класса. Решение барона не прийти на вокзал подавило нас. Возникла непредвиденная опасность, и она не предвещала ничего хорошего. Мучительное молчание затягивается, каждый ждет, чтобы другой начал разговор. Наконец она разражается первой:
– Ты меня больше не любишь!
– Быть может, – отвечаю я, сам ошеломленный результатами прошедшего месяца.
– А я всем пожертвовала ради тебя.
– Не ради меня, а ради своей любви! К тому же я жертвую тебе свою жизнь. Ты сердишься на Густава, облегчи свою душу, ругая меня, но не безумствуй.
Она плачет, плачет. Вот так свадебное путешествие! Я ожесточился, влез в свой железный панцирь, стал бесчувственным, жестким, непроницаемым.
– Умерь свои чувства! Ибо отныне тебе придется стать разумной. Плачь сколько хочешь, излей все свои слезы, а затем выпрямись! Ты – дура, а я тебя обожал, как королеву, как существо высшего порядка, и во всем безоговорочно слушался, потому что считал себя более слабым. Не доводи же до того, чтобы я начал презирать тебя. Никогда не сваливай всю вину на меня одного! Как восхитился я вчера умом Густава, потому что он понял, что большие события жизни людей нельзя объяснять единственной причиной. Кто виноват во всем? Ты, и я, и он, и она, и грозящее разорение, и твое увлечение театром, и эрозия матки, и то наследство, которое ты получила от трижды разводившегося деда, и страх твоей матери перед беременностью, из-за которого получилась столь нерешительная натура, и безделье твоего мужа, профессия которого оставляет ему слишком много свободного времени, и мои инстинкты выходца из низшего сословия, и своеобразие характера одной финской барышни, которая толкнула меня к тебе, – одним словом, есть несметное число скрытых причин, лишь малую часть которых я чуть-чуть приоткрыл. Не опускайся до черни, которая завтра будет тебя однозначно осуждать, не веди себя как идиотка, которая воображает, будто решила сложный вопрос, оплевав и свой адюльтер, и гнусного соблазнителя. Неужели ты считаешь, что я тебя действительно соблазнил? Будь хоть раз искренней с самой собой, да и со мной, когда мы одни, без свидетелей.
Но нет, она не хочет быть искренней. Не может, потому что это против природы женщины. Она чувствует себя соучастницей, ее мучают угрызения совести, и она хочет освободиться от этого груза, переложив все на меня!
Я ей не мешаю, но отгораживаюсь тягостным молчанием. Наступает ночь. Я опускаю стекло в окне и гляжу, как проносятся мимо ряды сосен, за которыми вскоре появится луна. Я вижу то озеро, окруженное березками, то ручей, проложивший себе путь в ольшанике, поля пшеницы, луга и снова сосновый бор… Вдруг меня охватывает безумное желание выпрыгнуть из вагона, бежать из этого застенка, в который меня заточила колдунья, сковав по рукам и ногам. Ответственность за ее будущее мучает меня, как настоящий кошмар. Я понимаю, что отныне отвечаю за жизнь этой чужой мне женщины, ее будущих детей, ее матери, ее тети, за весь род ее во веки веков. Я займусь устройством ее театральной карьеры, я перестрадаю вместе с ней все ее страдания, все разочарования, все неудачи, и настанет день, когда она выкинет меня на помойку, как выжатый лимон. За любовь, которую я ей дарю и которую она принимает, я заплачу всей своей жизнью, своим мозгом, своей кровью, и при этом она еще воображает, будто всем пожертвовала ради меня! Любовная галлюцинация, гипнотизм инстинкта воспроизводства!
Она дуется на меня до десяти вечера. Еще час – и нам пора будет проститься.
Тогда, извинившись и сославшись на крайний упадок сил, она кладет ноги на подушку моего сидения. Я же сохранял все это время полное хладнокровие и был неприступен, как скала, несмотря на ее красноречивые взгляды, закатывающиеся глаза, слезы, словесную паутину, которой она меня опутывала, но как только я увидел ее крошечный башмачок и полоску чулка над ним, правда совсем узенькую, я рухнул.
На колени, Самсон! Рассыпь свои волосы по ее бедрам, прижмись к ним щекой, умоляя простить тебя за сказанные суровые слова – она все равно ничего не поняла! – отрекись от разума, от самого себя и люби ее, жалкий раб! Ты пасуешь перед белым чулком, а считаешь, что способен перевернуть мир. Она любит тебя, только когда ты предстаешь перед ней в жалком виде, она покупает тебя за минуту восторгов, которые она тебе обеспечивает без особого труда для себя, ни от чего ради этого не отказываясь, исторгая из тебя каплю твоей свежей крови!
Паровозный свисток, вот станция, где мы должны проститься. Она целует меня, как заботливая мама, осеняет крестные знамением, хоть она и протестантка, вверяет меня божьему милосердию, умоляет следить за собой и утешиться.
И поезд исчезает в ночи, обдав меня облаком угольного дыма.
Я вдыхаю – наконец-то! – свежий воздух ночи и свободу. Но только на мгновение! Уже в деревенской гостинице меня начинает мучить раскаяние. Я люблю ее, люблю такой, какой она была в минуту прощания, вызвав у меня воспоминания о первых наших встречах. Женщина-мать, мягкая, ласковая, которая меня нежит, лелеет, как младенца.
И вместе с тем я ее люблю как женщину и желаю со всей страстью.
Что это, душевная аномалия? Или каприз природы? Не порочны ли мои чувства, раз я хочу обладать той, которая обращается со мной как со своим ребенком? Не толкает ли меня мое сердце на инцест?
Я прошу дать мне перо и бумагу, и я пишу ей письмо, которое заканчивается молитвой за ее будущее потомство.
Ее последние объятия вернули меня даже к господу богу, память о ее поцелуях, увлажнивших мои усы, заставила меня отречься от сухой веры в прогресс.
Вот вам и первый этап деградации человеческой личности, за ним последуют и другие, которые приведут эту личность к полному отупению, на грань безумия.