На следующий же день после отъезда в Копенгаген весь город уже говорил о похищении баронессы секретарем Королевской библиотеки. Именно этого и следовало ожидать, опасаться, избежать любой ценой, чтобы не погубить ее репутации, но все сорвалось из-за ее минутной слабости. Она все испортила, а мне теперь предстояло расплачиваться за ею содеянное и по возможности устранить последствия этой эскапады особенно пагубные для ее театральной карьеры, поскольку для нее речь могла идти только об одной сцене, а дурные нравы, отмеченные в досье, не очень-то способствуют ангажементу в королевский театр.
Чтобы иметь алиби, я, едва вернувшись в Стокгольм, под первым попавшимся предлогом отправился ни свет ни заря с визитом к директору библиотеки, который был нездоров и не выходил в тот день из дому. Потом я прогулялся по центральным улицам и вовремя явился на работу. Вечером я побывал в клубе журналистов и пустил слух о разводе баронессы из-за ее намерений стать актрисой, уверяя всех, что история эта вполне невинная, что супруги в прекрасных отношениях и расстаются только из-за социальных предрассудков.
Если бы я знал тогда, какие неприятности я себе уготовил, пуская слух о невиновности баронессы, я бы, конечно… поступил точно так же.
Газеты тут же публикуют сообщение об этом в отделе происшествий, но публика как-то не поверила в такую безоглядную любовь к искусству, которое, уж во всяком случае в кругу актрис, не очень-то высоко ставится. К тому же брошенный ребенок, как темное пятно, портил всю картину, и женщины не клюнули на приманку.
Тем временем я получаю письмо из Копенгагена. Это крик отчаяния! Она терзается угрызениями совести, тоскует по ребенку и требует, чтобы я немедленно к ней приехал, потому что ее родственники ее мучают и, вступив, как она подозревает, в сговор с бароном, препятствуют отправке акта, необходимого для развода.
Я твердо отказываюсь ехать в Копенгаген, зато пишу, разгневавшись, угрожающую записку барону, который отвечает мне высокомерным тоном, что приводит к нашему окончательному разрыву.
Я отправляю телеграммы, одну, другую, и порядок восстанавливается. Завизированный акт находят, и бракоразводный процесс идет своим чередом.
Я провожу все вечера, составляя для нее подробнейшие инструкции, как ей надо себя вести, чтобы избежать неприятностей, советую заниматься, изучать актерское искусство, ходить побольше в театры и, чтобы заработать немного денег, писать рецензии на спектакли, которые я берусь публиковать у нас в уважаемой газете.
Ответа нет, из чего я делаю заключение, что мои советы плохо приняты этим независимым умом.
Проходит целая неделя, полная тревоги, забот, работы, прежде чем я получаю письмо из Копенгагена, которое мне приносят утром, когда я еще лежу в постели.
Она спокойна, весела и не скрывает, что гордится той мужской стычкой, которая произошла между бароном и мною, и так как каждый из нас послал ей копию написанных писем, она может о них судить. Она восхищается стилем барона и моим мужеством. «Как жаль, – добавляет она, – что вы двое, оба такого закала, не хотите остаться добрыми друзьями». Потом она рассказывает о своих развлечениях. Она старается не скучать, ходит в артистические клубы, что мне совсем не нравится. Была она и в варьете в обществе молодых мужчин, которые за ней ухаживают, и покорила одного молодого музыканта, порвавшего со своей семьей из-за своего артистического призвания. Поразительное соответствие с ее судьбой! За этим следовала подробная биография юного мученика и просьба (адресованная мне) не ревновать!
«Что все это значит?» – думаю я, убитый тоном этого письма, одновременно и сердечного и издевательского, как будто написанного во время выпивки.
Не принадлежит ли эта холодная и сладострастная мадонна к числу распутниц по крови? Кокетка, кокотка!
Я устраиваю ей настоящий нагоняй, не жалея красок, называю ее госпожой Бовари, умоляю пробудиться от этого гибельного сна, ибо она на краю бездны.
В ответ, как признак высшего доверия, она посылает мне письма, которые получила от юного энтузиаста. Любовные письма! Все та же старая игра словом «дружба», «необъяснимая близость Душ», весь репертуар используемых в таких случаях формулировок, к которому прибегали и мы сами в свое время. «Брат и сестра», «мамочка», «товарищи» и все остальное, чем прикрываются влюбленные до того дня, как начинают играть в животное о двух спинах.
Просто невозможно в это поверить! Сумасшедшая, бессознательная негодяйка, которая ничему не научилась за те два ужасных месяца нечеловеческой пытки, когда сердца троих людей жарились на медленном огне! А я, превращенный в козла отпущения, в подставное лицо, я из кожи вон лезу, чтобы проложить ей дорогу к неправедной жизни комедианток.
Новое страдание! Та, которую я обожал, окажется смешанной с грязью!
И тут меня охватила невыразимая жалость, я предчувствовал, какое будущее ожидает эту порочную женщину, и я дал себе клятву, что вытащу ее из омута, поддержу, спасу от падения, не пожалев на это своих последних сил.
Ревнивец! Какое гнусное слово, придуманное женщиной, чтобы сбить с толку обманутого мужчину или того, кого она собирается обмануть. Она ему неверна, а как только муж проявляет малейшее недовольство, она ослепляет его этим словом: ревнивец. Ревнивый муж, обманутый муж. Подумать только, что есть женщины, которые пытаются отождествить ревность с бессилием, чтобы обвести мужа вокруг пальца, чтобы муж закрыл глаза, и в самом деле бессильный бороться с такого рода упреками.
Недели через две она возвращается. Красивая, свежая, сияющая, полная радостных воспоминаний, поскольку она там веселилась! В ее обновленном гардеробе я вижу чрезмерно модные вещи экстравагантных цветов, на грани дурного вкуса. Из просто, но элегантно, изысканно одетой дамы она превратилась в даму, привлекающую всеобщее внимание.
Встреча наша получилась более холодной, чем мы ожидали. И после тягостного молчания разразилась сцена.
Поклонение ее нового друга придало ей силы, она разыгрывает из себя гордячку, задирает меня, дразнит. Потом, разложив на моем просиженном диване подол своего роскошного платья, она прибегает к своему излюбленному приему, и наша ненависть разряжается в бурных объятиях, однако не до конца, и тут же начинаются взаимные оскорбительные обвинения. Раздосадованная моим неумеренным темпераментом, не соответствующим ее ленивой натуре, она начинает плакать.
– Как ты можешь думать, – восклицает она, – что я играю этим юношей! Я ведь обещаю тебе никогда ему не писать, хотя и даю этим повод упрекнуть меня в невежливости.
Невежливость! Одно из ее главных слов! Мужчина ухаживает за ней, или, говоря иначе, делает ей авансы, и она их принимает из страхи прослыть невежливой. Вот плутовка!
О, горе мне! Она купила себе новые башмачки, совсем крошечные, и я снова в ее власти. Проклятье! Она надела черные чулки, и от этого икры ее кажутся более выпуклыми, а колени, живые белые колени оттенены этим как бы траурным крепом, эти черные ноги в кипении белых воланов нижних юбок могли принадлежать только дьяволице! Они словно две стройные траурные колонны, стоящие у входа в склеп, в котором я жажду похоронить миллионы моих животворных ферментов, квинтэссенцию моей крови.
Чтобы вторгнуться безо всяких помех в эту слиянность неба и ада, я отдаю себя в рабство ее величеству Лжи. Устав от ее вечного ужаса перед последствиями, я начинаю врать. После тщательных поисков в ученых книгах я наконец разгадал тайну обмана естества. Я настойчиво рекомендую ей некоторые меры предосторожности, уверяя, что к тому же обладаю неким органическим дефектом, который делает меня не то чтобы совсем бесплодным, но во всяком случае малоопасным. В конце концов я сам в это начинаю верить, и она больше не ограничивает моей свободы, поскольку все равно расплачиваться за все фатальные последствия нашей близости пришлось бы мне.
Поселилась она в квартире матери и тетки, на втором этаже дома, расположенного на одной из самых оживленных улиц города. Меня там принимали только потому, что в противном случае дочь грозила навещать меня в моей мансарде. Признаться, мне было не очень приятно быть под надзором у этих двух старых дам, которые во время моего визита все время находились где-то рядом.
Теперь мы оба начали понимать, что мы потеряли. Она была баронессой, супругой и хозяйкой дома, а теперь ее понизили до уровня девочки, которая пребывает под попечительством матери, и заперли в четырех стенах. И каждый день мать ей твердит, что сумела обеспечить дочери приличное положение в обществе, в то время как дочь вспоминает о том счастливейшем часе, когда ее молодой супруг освободил ее из материнской тюрьмы. В результате то и дело вспыхивали ссоры, лились слезы и говорились друг другу горькие слова, которые вечером, когда я заявлялся к ней с визитом, рикошетом били в меня. Свидание с заключенной при надзирателях за дверью.
Когда же мы уставали от этих мучительных разговоров с глазу на глаз, мы назначали свидание в городском парке, но и это постепенно становилось все более тягостным, потому что мы то и дело ловили на себе презрительные взгляды прохожих. Весеннее солнце, освещавшее всю безвыходность нашего положения, становилось нам отвратительным. Мы жаждали мрака, мечтали о зиме, чтобы скрыть свой позор, но, увы, надвигалось лето с его белыми ночами!
Постепенно все наши знакомые начали нас избегать. Даже моя сестра, испугавшись нарастающей волны сплетен, в конце концов порвала с нами. Во время нашего последнего ужина в ее Доме, когда кроме нас было еще несколько гостей, бывшая баронесса, чтобы почувствовать себя уверенней, стала пить и, конечно, опьянела, произнесла какую-то нелепую речь, потом закурила и всем своим поведением вызвала отвращение у замужних женщин и презрение у мужчин.
– Из таких вот и получаются шлюхи, – конфиденциально шепнул один почтенный отец семейства моему зятю, который поспешил мне это передать.
Когда нас пригласила сестра в следующий раз, а это, как сейчас помню, был воскресный вечер, мы пришли точно в назначенное время, но служанка сообщила нам, что господ нет дома, что они сами ушли в гости. Это было настоящей пощечиной, и вы легко можете себе представить наши чувства… Большего унижения нельзя было и вообразить. Мы провели этот воскресный вечер запершись в моей мансарде, плакали от отчаяния и собирались покончить жизнь самоубийством. Я задернул занавески, чтобы не видеть дневного света, мы дожидались, пока стемнеет, не хотели до этого выходить на улицу, а в это время года солнце поздно садится. Часов в восемь вечера нас начал мучить голод. Дома не было никакой еды, и выпить было нечего, и ни гроша в кармане ни у меня, ни у нее. Возникло какое-то предчувствие грядущей нищеты, и эти несколько часов были едва ли не худшими в моей жизни. Взаимные упреки, вялые поцелуи, бесконечные слезы, угрызения совести, чувство опустошения.
Я умолял ее пойти домой ужинать, но она теперь боялась солнечного света да и не решалась вернуться раньше времени, поскольку мать знала, что ее пригласили на ужин. Она ничего не ела с двух часов дня, и от печальной перспективы лечь спать натощак лютый голод терзал ее все больше. Воспитанная в богатом доме, привыкшая с детства к роскоши, она даже не представляла себе, что такое бедность, и поэтому все больше теряла самообладание. Я же с детства привык к голоду, но ужасно страдал от того, что обожаемая мною женщина оказалась в таком бедственном положении. Я обшарил шкаф, но ничего не нашел, потом стал рыться в ящиках секретера и нашел там, среди различных памятных мне вещиц, увядших цветов, любовных записочек, выцветших лент, две конфетки, которые я хранил в память о похоронах, уж не помню, чьих именно. Я подал ей эти леденцы, завернутые в черную с серебряной каймой бумажку – цвета катафалка. Какое зловещее угощение предложил я своей возлюбленной!
Подавленный, просто уничтоженный, я не помнил себя от отчаяния, но вместе с тем я был в бешенстве и метал громы и молнии против так называемых честных женщин, которые захлопнули перед нами дверь, изгнали нас из своей среды.
– Почему они окружают нас презрением и ненавистью? Разве мы совершили преступление? Разве мы повинны в прелюбодеянии? Нет! Речь идет всего лишь о разводе, честном, дозволенном, в полном соответствии со всеми существующими законами!
– Мы были чересчур честны, – утешала она себя, – а общество состоит из одних прохвостов. Прелюбодеяние, которое свершается нагло, на глазах у всех, люди готовы терпеть, но развод – нет! Хороша мораль!
Тут мы сошлись в мнениях. И все же от преступления нам некуда было деться, оно витало над нашими головами, склонившимися в ожидании удара дубинкой.
Я чувствовал себя как мальчишка, разоривший птичье гнездо-Мать унесли, и птенец валялся на земле, жалкий комочек, которого лишили материнского тепла. А отец! Как одиноко должно быть отцу в этом разоренном гнезде в такой вот воскресный вечер, когда семья обычно собиралась вокруг очага. Один в гостиной, где молчит рояль, один в столовой, где он ужинает в полном одиночестве, один в спальне…
– Нет! – прервала она меня. – Есть все основания полагать, что он сейчас, примостившись на диване у камергера, дяди кузины, пожимает руки своей Матильде, этой бедной оклеветанной девочке, и смакует самые невероятные рассказы о дурном поведении своей недостойной жены, которая почему-то не могла привыкнуть к гаремной жизни. Причем оба они, и оплывший, пресыщенный Густав, и Матильда, пользующаяся симпатией и сочувствием лицемерных людей, первые бросят в нас камень!
Обдумав все как следует, я тут же пришел к выводу, что барон водил нас за нос, что он преднамеренно отделался от старой жены, чтобы взять себе новую, и что приданое досталось ему не по праву. Но тогда она запротестовала:
– Не говори о нем худо! Во всем виновата я!
– А почему не он? Что, его личность священна?
Похоже, что да. И заметьте, стоило мне на него напасть, как она решительно вставала на защиту.
Уж не что-то ли вроде франкмасонства связывает ее с бароном? Либо в их интимной жизни были секреты, тайны, из-за которых она боится сделать этого человека своим врагом? Это так и осталось для меня неясным, как и ее непоколебимая верность своему прошлому с бароном, несмотря на все его дальнейшие предательства.
Солнце в конце концов все же село, и мы расстались. Я спал неспокойным сном голодного человека, и мне снилось, что я хочу улететь на небо, но не могу, потому что на шее у меня висит мельничный жернов.
События нарастали. Обратились к директору театра, чтобы получить разрешение на дебют для госпожи К., и он будто бы ответил, что театр не может иметь дело с женщиной, покинувшей свой семейный очаг.
Все рухнуло! Выходит, что после года, потраченного на подготовку дебюта, эту женщину без всяких средств к существованию попросту выбросят на улицу! И я, бедный как цыган, должен попытаться ее спасти.
Чтобы проверить, справедливо ли это ужасное известие, она отправилась с визитом к своей подруге, знаменитой драматической актрисе, с которой она прежде часто встречалась в свете и которая всячески заискивала перед белокурой баронессой, этим «маленьким эльфом».
Знаменитая актриса, погрязшая в расчетливом пороке при Живом муже, приняла честную грешницу самым оскорбительным образом и указала ей на дверь!
И это пришлось стерпеть!
Оставалось только одно – любой ценой взять реванш. – Что ж, стань писательницей! – говорил я ей. – Пиши пьесы и сделай так, чтобы их играли на этой самой сцене. Зачем опускаться, когда можно подняться! Брось эту комедиантку к своим ногам, одним рывком возвысившись над нею. Разоблачи это лживое, лицемерное, порочное общество, которое, открывая двери своих гостиных для шлюх, закрывает их для разведенной женщины! Вот прекрасная тема для пьесы.
Но Мария, увы, из числа тех бесхребетных, впечатлительных натур, у которых нет сил отражать удары…
– Никакой мести!
Трусливая и мстительная одновременно, она полагала, что месть – это дело бога, а всю ответственность взваливала на подставное лицо.
Но я не отступил, и тут мне пришел на помощь счастливый случай: один издатель предложил мне обработать тексты для детской книжки с картинками.
– Вот приведи в порядок эти тексты, – сказал я ей, – и ты тут же получишь сто франков.
Я принес ей кипу разных книг, чтобы у нее сложилось впечатление, что она в самом деле сделала эту работу, и она получила свои сто франков. Но какой ценой мне это далось! Издатель потребовал, чтобы на книжке с картинками стояло мое имя. И это после того, как я уже дебютировал в качестве драматурга. Литературная проституция! Какие сладостные минуты пережили мои литературные враги, которые поклялись, что я бездарность.
Вслед за этим я заставил ее написать корреспонденцию в утреннюю газету. Она с этим справилась весьма посредственно, однако письмо все же было напечатано, но газета отказалась платить гонорар. Я бегал по городу, чтобы достать луидор, и, не стыдясь святого обмана, вручил ей его «по поручению редакции»!
Бедная Мария, как она радовалась, отдавая эти жалкие заработанные гроши несчастной матери, у которой дела обстояли столь плачевно, что она была вынуждена не только сократить свои расходы, но и сдавать меблированные комнаты.
Старухи начали поглядывать на меня как на спасителя и, вытащив из ящика переводы пьес, уже отвергнутые всеми театрами, стали меня уверять, что я в состоянии изменить решение директоров. Так на меня свалилось столько невыполнимых поручений, что они отнимали все мое время, и мне уже грозила настоящая нищета. Итак, мои денежные дела окончательно запутались из-за потери времени и ежедневной неразумной траты нервов, так что в конце концов мне пришлось отказаться от обеда, и я вернулся к своей старой привычке ложиться спать не поужинав.
Тем временем Мария, ободренная своими материальными успехами, взялась за сочинение пятиактной пьесы. Мне казалось, что я передал ей все семена своих поэтических вдохновений и, пересаженные в эту нетронутую почву, они принялись, проросли, а я стал бесплодным, подобно цветку, который, разбрасывая свои семена, увядает. Я был на пороге смерти, выпотрошен, и мой мозг перестал работать, прилаживаясь к механизму мелкого женского мозга, устроенного совсем иначе, чем у мужчины. Я не могу в точности сказать, что именно заставило меня переоценить литературные способности этой дамы и направить ее по пути сочинительства, ведь кроме писем, иногда искренних, но часто вполне посредственных, я не читал ни строчки, написанной ее рукой. Она становилась чем-то вроде моей живой поэмы, я израсходовал на нее весь свой талант, а сам остался ни с чем. Ее личность срослась с моей, привилась к ней, как черенок к фруктовому дереву, и стала просто чем-то вроде моего нового органа. Отныне я существовал только через нее, я, так сказать, материнский корень этого растения, влачил свое жалкое подземное существование, питая стебель, поднимавшийся к солнцу, чтобы на нем расцвел прекрасный цветок, который будет меня восхищать своим великолепием, и при этом я забывал, что настанет день, когда черенок этот вдруг отделится от истощенного ствола и начнет кичиться позаимствованной у меня статью.
Как только она закончила первый акт пьесы, я прочел его и нашел превосходным, причем вовсе не в силу своего пристрастия. Я тут же выразил свое восхищение автору и горячо поздравил ее с таким успехом. Она сама была удивлена своим талантом, я ей рисовал блестящие перспективы ее писательской карьеры, но тут вдруг произошло некоторое изменение в наших планах. Мать Марии вспомнила про одну свою подругу, художницу, хозяйку великолепной помещичьей усадьбы, очень богатую женщину. Художница эта дружила, что было в данном случае самым важным, с ведущим актером королевского театра и с его женой, причем оба они были отъявленными врагами и соперниками той знаменитой актрисы, к которой ходила Мария.
По настоянию этой незамужней помещицы, взявшей на себя моральную ответственность за свою подопечную, актерская чета согласилась заняться подготовкой Марии к дебюту. А для начала Марию пригласили погостить две недели в этой усадьбе, где она и встретится с ведущим актером и его женой. И тут выяснилось, что они уже разговаривали с директором, который – о счастье – благоприятно отнесся к дебюту Марии, а дурные слухи, ввергшие нас в отчаяние, распространяла, оказывается, сама мать Марии в надежде отвадить дочь от сцены.
Итак, Мария была спасена. А я снова начал дышать, спать, работать. Она отсутствовала две недели и, судя по ее редким письмам, не скучала. Она подверглась там домашнему экзамену, друзья-артисты прослушали ее и сочли, что у нее есть данные для сцены.
Вернувшись из усадьбы, она сняла в деревне, под Стокгольмом, комнату у крестьянки, которая ее и кормила. Таким образом, она освободилась из под надзора старых дам и могла свободно, без свидетелей и ограничений, встречаться со мной по субботам и воскресеньям. Жизнь нам наконец улыбнулась, хотя раны, нанесенные, только что пережитым, еще не затянулись, но на лоне природы Меньше чувствуешь давление социальных условностей, и летом, под лучами солнца, мрак в душе быстрее рассеивается.
Наконец в начале осени было объявлено о дебюте Марии. Поскольку ее имя на афише было окружено именами двух самых знаменитых артистов, то все сплетни разом прекратились. Правда, роль знатной дамы в этой затасканной комедии мне решительно не нравилась. Однако новый наставник Марии твердо рассчитывал на то, что она вызовет симпатии публики, когда откажет в руке маркизу, вознамерившемуся украсить ею свой салон, предпочтя этому титулованному прощелыге бедного юношу, но с золотым сердцем.
Как только я был отстранен от должности, так сказать, театрального педагога, у меня сразу образовалось достаточно времени, чтобы заняться наукой, и я стал писать работу для какой-нибудь академии, дабы оправдать надежды, которые коллеги возлагали на меня как на эрудита библиотекаря и ученого. С необычайным рвением я углубился в этнографические исследования Дальнего Востока, и эти занятия были чем-то вроде опиума, успокаивающего мою бедную голову, истерзанную боями, которые мне пришлось вести все последнее время, злонамеренной клеветой и всяческими страданиями. Движимый честолюбивым желанием стать кем-то, чтобы соответствовать любимой женщине, которой, казалось, теперь уж наверняка уготована блестящая карьера, я проявлял чудеса усидчивости, с раннего утра до позднего вечера не выходил из библиотеки и был готов терпеть всяческие лишения, не обращая внимания ни на холодный сырой воздух подвалов Королевского дворца, ни на постоянное недоедание, ни на нехватку денег.
За несколько дней до того, как должен был состояться дебют Марии, умерла ее дочь от энцефалита. Месяц прошел в слезах, в упреках, в угрызениях совести.
– Вот расплата! – объявила бабушка, радуясь, что может вонзить ядовитый кинжал в сердце дочери, которой была не в силах простить, что та запятнала семейную честь.
Мария, не помня себя от горя, проводила дни и ночи у кроватки умирающей девочки в доме мужа, с которым была уже в разводе, под надзором своей бывшей свекрови. Бедный отец, потерявший свою единственную радость, был убит горем, и ему захотелось увидеть своего бывшего друга, чтобы воскресить в памяти прошлое со свидетелем тех безмятежных дней. И вот однажды вечером, вскоре после похорон девочки, прислуга сказала мне, когда я пришел домой, что ко мне заходил барон и просил прийти к нему.
Так как я решительно не хотел возобновлять отношения, которые были порваны оскорбительным для меня образом, я написал записку, в которой очень вежливо и деликатно, но при этом весьма решительно отказался от приглашения.
Четверть часа спустя явилась Мария в трауре и, обливаясь слезами, заставила меня выполнить просьбу барона, который был в таком отчаянии.
Считая, что брать на себя эту миссию было с ее стороны безвкусно, я продолжал отказываться, ссылаясь на общественное мнение и на то, что такой визит дает повод к кривотолкам. Она в ответ стала меня обвинять в том, что я потакаю предрассудкам, и, взывая к моему великодушному сердцу, умоляла меня уступить барону, так что в конце концов мне пришлось сдаться.
Я в свое время поклялся, что никогда больше не переступлю порога старого дома, где развернулась вся наша драма. Но оказалось, что барон переехал на другую квартиру, расположенную по соседству с моей мансардой и в двух шагах от комнаты, которую снимала Мария, так что мне не пришлось поступиться предубеждением, которое у меня было против старого дома супругов, не пришлось сопровождать бывшую жену туда, где она прожила столько лет со своим бывшим мужем.
Траур, горе, строгая мрачная обстановка дома, где умерла девочка, сняли неловкость и фальшь нашей встречи. Давняя привычка видеть Марию и барона вместе убивала ревность, а деликатное и дружеское поведение барона создали спокойную непринужденную атмосферу. Мы вместе поужинали, выпили вина, а потом сели играть в карты, совсем как в доброе старое время.
На следующий день мы снова собрались, на этот раз у меня, а потом у Марии, которая, как я уже сказал, снимала комнату у одной старой девы. Постепенно возобновились прежние привычки, и Мария была счастлива, что мы так хорошо ладим. Ее это успокаивало, а так как все вели себя деликатно, никто никому не наносил душевных ран. Барон относился к нам как к тайно помолвленным, его любовь к Марии, казалось, уже умерла. Иногда он даже делился с нами своими любовными огорчениями: красавица Матильда была заточена в родительском доме и тем самым стала недостижимой для несчастного любовника. Мария даже забавлялась тем, что то дразнила его, то успокаивала. И он уже не пытался скрывать истинный характер своих чувств к Матильде, хотя прежде это отрицал.
Однако постепенно интимность наших отношений стала пугающей, и я начинал испытывать если не ревность, то во всяком случае какое-то отвращение. Однажды Мария предупредила меня, что не придет ко мне, потому что останется обедать у барона, с которым у нее были срочные дела, связанные с вхождением в наследство, оставшееся после смерти девочки, официальным наследником которой был отец. Я выразил свое недовольство по поводу этого бестактного поступка, ибо счел его почти неприличным. Она стала надо мной смеяться, поддевая меня: чего, мол, тогда стоит весь мой бунт против предрассудков, – и повернула дело так, что в конце концов мне ничего не оставалось, как тоже посмеяться. Конечно, это выглядит нелепо, странно, но зато какой «шик» вот так потешаться над общественным мнением, зная, что добродетель торжествует.
С того дня она стала ходить к барону одна, когда ей вздумается, и, как мне кажется, они забавлялись тем, что вместе разучивали ее роль.
До этого времени все обходилось безо всяких конфликтов, и под влиянием привычки и еще оттого, что ожило старое представление, будто они супруги, ревность моя рассеялась. Но вот однажды вечером Мария пришла ко мне одна. Я помог ей снять пальто, и она, в противовес своей привычке, долго оправляла юбку перед зеркалом, хотя прежде никогда этого не делала. Я хорошо разбираюсь во всех секретах дамской психологии и сразу почуял что-то неладное. Продолжая разговаривать со мной излишне оживленно, она села на диван напротив зеркала и все время исподтишка разглядывала в нем свое отражение, то и дело украдкой поправляя прическу.
Жестокое подозрение словно молния озарило мой мозг, и я не мог справиться с охватившим меня волнением.
– Где ты была?
– У Густава.
– Что ты там делала?
Она вздрогнула, но тут же взяла себя в руки и ответила:
– Читала свою роль.
– Врешь!
Она стала возмущаться моей нелепой ревностью, обрушила на меня гневный поток всяческих обвинений, и я сдался. К тому же она стала меня торопить, потому что мы были приглашены в тот вечер к барону, так что мне тогда так и не удалось ничего выяснить.
Однако теперь, вспоминая этот инцидент, я мог бы поклясться, что мои тогдашние подозрения были справедливыми, что она была повинна в двоемужии, и это еще самое невинное слово. Но она так ловко манипулировала словами, что ей тогда удалось меня загипнотизировать, и я дал себя обмануть.
Что же тогда произошло? Примерно следующее.
Она ужинала вдвоем с бароном. Потом выпила кофе с ликером и почувствовала усталость, как часто бывает после сытной еды. Барон предложил ей прилечь на диван, от чего она, к слову сказать, никогда не отказывается, а все последующее пошло как по писаному. То, что они вдруг снова оказались одни, привычное доверие друг к другу, общие воспоминания помогли бывшим супругам сделать последний шаг, тем более что им не надо было преодолевать чувство стыдливости. Барон после нескольких месяцев холостяцкой жизни быстро воспламенился, и тут все и произошло. Да и почему, собственно, ей было отказываться от наслаждения, которое никому не принесет ущерба, если никто, а особенно тот, кто имеет на нее какие-то права, ничего знать об этом не будет? Она вдруг почувствовала себя абсолютно свободной, особенно потому, что не была материально зависима от своего, так сказать, узаконенного любовника, а обмануть кого-либо женщине вообще ничего не стоит. К тому же, быть может, она еще и сожалела о потере мужчины, который за многолетнюю совместную жизнь вполне приноровился к ее потребностям. Вероятно также, что, удовлетворив свое любопытство со мной и сравнивая нас с бароном, она стала скучать по нему, потому что в любовном поединке человек застенчивый и деликатный, как бы он ни был страстен, всегда окажется в проигрыше. И вполне возможно, что она, столько лет делившая с ним супружеское ложе, тысячи раз раздевавшаяся перед этим человеком, которому все, что касается ее ног, тела и прочего, досконально известно, не откажется получить после обеда вдвоем еще и прекрасный десерт. Ведь она и вправду считала себя свободной от всех и всяческих обязательств перед кем бы то ни было, и ее чувствительное женское сердце не могло отказать тому, кто нуждался в ее нежности. И честное слово, на месте барона, если не обманутого, то, во всяком случае, оскорбленного мужа, я бы, черт подери, клянусь в этом всеми древними и новыми богами, не выпустил бы от себя любовницу своего соперника нетронутой, раз уж она оказалась в моей спальне.
И все же я не разрешил себе дать волю таким подозрениям, тем более что обожаемые губы все время произносили разные возвышенные слова типа: Честь, Честность, Нравственность и прочее. И если вы поинтересуетесь почему, то я разъясню вам, что женщина, которую любит человек чести, всегда возьмет над ним верх. Ведь человек этот льстит себя надеждой, что он у нее единственный, ибо мечтает быть единственным, а веришь обычно в то, во что хочешь верить.
Теперь я, правда, вспоминаю фразу, которую мне бросил тогда один человек, живший как раз в доме напротив новой квартиры барона. Сказал он мне эту фразу как бы без всякого повода, просто вдруг почему-то заметил, что иногда двое едят одно яблоко пополам. Тогда я не обратил никакого внимания на это глупое изречение, но почему-то оно мне запало в голову, и вот теперь, через двенадцать лет, я его вспомнил. Почему же, спрашиваю я себя, именно эта фраза запечатлелась в моей памяти, а не миллиарды других, которые я слышал тогда и давным-давно забыл?
Что и говорить, теперь справедливость ее кажется мне просто неправдоподобной, невероятной, невозможной!
Впрочем, когда я оставался с глазу на глаз с бароном, он всегда демонстрировал мне подчеркнутый интерес к продажным женщинам, а однажды, когда мы вместе обедали в ресторане, даже попросил меня дать ему адреса публичных домов. Не сомневаюсь: специально чтобы посмеяться надо мной.
Добавим к этому, что он стал себя вести с Марией по-новому, я бы сказал, с какой-то пренебрежительной игривостью, от которой незаметно стиралась грань между честной женщиной и кокоткой, а со мной в минуты интимной близости Мария становилась все более холодной.
Дебют наконец состоялся. Это был несомненный успех, однако сложился он из целого ряда обстоятельств. Прежде всего, публике интересно было посмотреть на баронессу, попавшую на подмостки. Симпатия, которую буржуа испытывали к Марии, была лишь обратной стороной их неприязни к дворянству, разрушившему брак из-за сословных предрассудков. Холостяки и бесполые девицы, все те, кто боролся с «рабством» брака, осыпали ее цветами. Не говоря уже о друзьях, родственниках и близких знаменитого актера, который ввел баронессу на сцену, все они чувствовали себя как бы соучастниками этой антрепризы.
После спектакля барон пригласил нас и квартирную хозяйку Марии к себе на ужин.
Мы все были возбуждены успехом Марии, и радость эта нас опьяняла. Мария, которая еще не разгримировалась и сидела с румянами на щеках, подведенными глазами и пышной прической, как у светской дамы, мне решительно не нравилась. Она уже не была той матерью-девственницей, которую я полюбил, а превратилась в хвастливую комедиантку со свободными, даже вульгарными манерами, повторяющую чужие слова и отталкивающую меня оскорбительным самодовольством.
Она, видимо, считала, что уже достигла вершины искусства, и на все мои замечания отвечала сочувственным тоном, пожимая плечами:
– Ты в этом ничего не понимаешь, малыш!
Барон был похож на неудачливого любовника. Он хотел во что бы то ни стало поцеловать ее, и только мое присутствие его остановило. Выпив немыслимое количество мадеры, он раскупорил свое сердце, выражая сожаление, что искусство, божественное искусство требует таких жестоких жертв!
Газеты, с которыми велись предварительные переговоры, отметили успех Марии, и теперь можно было надеяться, что она получит ангажемент.
Два фотографа оспаривали честь запечатлеть ее мизансцены, была даже напечатана ее краткая биография и посвященное ей эссе. Когда я смотрел на все эти снимки обожаемой мною женщины, меня удивляло, что ни на одном из них она не была похожа на ту, которую я любил, на мой, так сказать, оригинал. Неужели за такой короткий срок, всего за год, у нее совершенно изменился характер и выражение лица? Или, может быть, она была другой, отражая любовь, нежность, жалость, которые были в моих глазах, когда я смотрел на нее. На фотографиях, как мне казалось, ее лицо было ординарным, грубым, вызывающим, лицо не Знающей удержу кокетки с заигрывающей, даже провоцирующей улыбкой. Одна ее поза меня особенно пугала. Она стояла наклонившись, опираясь на спинку довольно низкого кресла, так что грудь ее была почти обнажена и лишь чуть прикрыта веером, который она держала у выреза платья. Ее взгляд тонул в глазах кого-то, но этот кто-то был не я, потому что моя любовь, исполненная уважения и нежности, никогда не окутывала ее тем оскорбительным сладострастием, которым стараются зажечь доступную женщину. Эта фотография напомнила мне те неприличные картинки, которые тайно продают перед кафе, и я не взял ее.
– Ты отказываешься от портрета твоей Марии! – сказала она с тем жалким видом, в котором вдруг проявляется ее душевная слабость, но она в ней никогда всерьез не признается. – Ты меня больше не любишь!
Когда женщина упрекает своего любовника в том, что он ее больше не любит, это значит, что она сама перестала его любить. И в самом деле, с той минуты я заметил, что ее чувства ко мне пошли на спад.
Она ощущала, что ее пустая душа уже набралась от моей мужества и смелости, необходимых для осуществления ее цели, и ей захотелось освободиться от своего опекуна. Однако, внимательно слушая то, что я говорил, она крала потом мои мысли, хотя и делала вид, что презирает их.
– Ты в этом ничего не понимаешь, малыш!
Будучи совершенно невежественной, не получив никакого образования, так как ее воспитывали в деревне, научившись лишь болтать по-французски, не зная ни театра, ни литературы, она всем была обязана мне, ибо я пытался преподать ей хоть начатки шведского произношения, посвящал ее в тайны просодии и метрики, так вот, невзирая на все это, она меня обзывала лентяем.
Теперь, когда она должна была подготовить свой второй дебют, я выбрал ей значительную мелодраматическую роль, которая была бы гвоздем репертуара. Но она от нее наотрез отказалась. Однако спустя некоторое время она объявила мне, что сама выбрала себе наконец роль, и, конечно, оказалось, что это та самая, которую я ей предлагал. Я сделал для нее полный анализ этой роли, подобрал костюмы, определил наиболее важные места, рассчитал все эффекты.
И тогда между бароном и мной завязалась тайная война. Он, как постоянный руководитель всех гарнизонных церемоний гвардейцев, привыкший обучать солдат чуть ли не актерским приемам, возомнил себя специалистом и в области театра. И Мария, почему-то сверх всякой меры почитающая его сценические благоглупости, возвела его в свои художественные наставники, отстранив тем самым меня. Наш бравый капитан-режиссер разработал, как он считал, некую новую театральную эстетику, выдавая банальность, вульгарность и пошлость за естественность, которую он, видите ли, ценил в искусстве превыше всего.
Разыграть по этой системе современную комедию, где все держится на пустяковых жизненных передрягах, – это еще куда ни шло, но к английской мелодраме, допустим, она абсолютно непригодна, ибо большие страсти не могут быть выражены теми же средствами, что и салонные каламбуры.
Однако посредственный ум не улавливает этой разницы и готов считать универсальным прием, найденный для одного частного случая.
В канун своего второго дебюта Мария оказала мне честь продемонстрировать свои сценические туалеты. Несмотря на мои настойчивые советы и уговоры, она выбрала для своего основного платья пыльно-серый шелк, который напрочь убивал цвет ее лица, и она в нем становилась похожей на эксгумированный труп. Но на все мои доводы она отвечала чисто женским аргументом:
– А вот госпожа X., наша лучшая трагическая актриса, всегда играла эту роль в сером платье.
– Еще бы! Но ведь она не блондинка, как ты. То, что к лицу брюнеткам, не подходит блондинкам, и наоборот.
Но она не вникала в мои слова и приходила в ярость! Я предрекал ей, что успеха не будет, и в самом деле, второй дебют Марии закончился полным провалом. И снова слезы, упреки, оскорбления!
А в довершение беды неделю спустя госпожа X., знаменитая трагическая актриса, объявила, что снова сыграет эту роль в ознаменование какого-то там своего юбилея, и поклонники встретили ее приветственным транспарантом, корзинами цветов и несметным количеством лавровых венков.
Конечно, в своем провале Мария обвинила меня, поскольку я его предсказал, и еще больше сблизилась с бароном – ведь посредственные натуры всегда испытывают естественную тягу друг к другу.
Меня же, эрудита, драматурга, театрального критика, попробовавшего свои силы во всех литературных жанрах, знакомого, благодаря сокровищам Королевской библиотеки, со всеми значительными литературами мира, меня в расчет не принимали, обращались со мной как с помехой, невеждой, мальчишкой на побегушках, как с приблудной собакой…
И тем не менее, несмотря на неудачный дебют, ее все же взяли в театр, положив ей жалованье в 2400 франков в год. Она была спасена, хотя надежды на большой артистический успех рухнули. В дирекции сочли, что она может быть полезна труппе только на вторых ролях, в амплуа светских дам, ибо очень хорошо умеет носить платья. Отныне все ее время уходило на переговоры с портнихами, ведь в каждом спектакле, где ее занимали, необходимо было менять по четыре, а то и по пять туалетов, что, к слову сказать, пожирало все заработанные деньги полностью, без остатка.
О, сколь горькое разочарование она пережила! Какие душераздирающие сцены она устраивала мне, когда получала все более тонкие тетрадки с ролями в десять – двадцать реплик. А комната ее тем временем превратилась в подобие портняжной мастерской, где все было завалено вырезанными из старых газет патронками, кусками материи, грудами лоскутов… Вот так и случилось, что она, мать, светская дама, решившая покинуть общество и отказавшаяся от туалетов ради служения божественному искусству, превратилась в портниху, с утра до полуночи корпящую над швейной машинкой, чтобы затем изображать на подмостках, светскую даму на потеху толпе обывателей.
Боже, что за бессмысленную жизнь она вела теперь, когда во время репетиций часами болталась за кулисами в ожидании выхода! И поскольку в это время заняться решительно нечем, она пристрастилась к пустопорожней болтовне, к гривуазным сплетням, к пошлым историям, и все порывы к высотам духа постепенно затихают, крылья опускаются, вот они уже волочатся по земле и, того гляди, могут окунуться в сточную канаву.
А падение тем временем продолжается. И вот однажды, когда выясняется, что все ее платья уже по нескольку раз перелицованы, а новые шить не на что, ее лишают ролей светских дам и понижают до уровня статистки.
Она все больше вползает в безысходную нищету, ее мать, эта злобная Кассандра, которая предрекла ее паденье, доставляет своей дочери немало горьких минут, а общество, все еще помнящее скандальный бракоразводный процесс, трагическую смерть девочки, начинает поносить греховную жену и бессердечную мать. Директор театра не мог не сделать вывода из неприязни публики к этой актрисе, а знаменитый артист отрекся от нее, заявив, что ошибался, когда признавал в ней талант.
– Столько шума, столько несчастий из-за каприза женщины!… Оно того не стоит!
А тут еще в самый разгар всех этих неурядиц на ее бедную мать обрушилась тяжелая болезнь сердца, что, по всеобщему мнению, было результатом тех душевных волнений, которые она пережила из-за непутевой дочери.
Что до меня, то я, вконец разъярившись на весь мир, столь жестокий и несправедливый, решил любой ценой вытащить Марию из грязи, это было для меня вопросом чести. Самый краткий путь к известности лежит через литературу. Теперь же, когда и Мария твердо поняла, что без посторонней помощи ей из ямы не выбраться, она приняла протянутую мной руку помощи и согласилась с моим предложением основать еженедельную газетку, посвященную исключительно вопросам театра, музыки, изобразительных искусств и литературы, в которой она могла бы попробовать свои силы как критик или фельетонист и завязала бы отношения с возможными в будущем издателями.
Мария вложила в это дело двести франков, а я взял на себя составление номера, просмотр текстов и верстку. Однако, прекрасно отдавая себе отчет в своей полной неспособности решать организационные и финансовые вопросы, я поручил ей все, связанное с рекламой и распространением нашего издания, рассчитывая также и на помощь приятеля, ведающего постановочной частью театра и к тому же владельца газетного киоска.
Мы очень быстро сверстали наш первый номер, который оказался на удивление удачным. Передовицу написал один молодой художник, затем шли специально присланные нам корреспонденции из Рима и Парижа и статья о музыке известного писателя, сотрудника самой крупной газеты в Стокгольме. Кроме того, там были Помещены сделанный мною обзор новых книг да еще фельетон и сообщения о премьерах, которые написала Мария.
Одним словом, все получилось как нельзя лучше, дело было за малым – в назначенный день вовремя передать в продажу весь тираж. Для нас это имело тем большее значение, что мы не Располагали ни своим капиталом, ни кредитом.
О, горе мне! Как я мог вверить судьбу своего детища в руки Женщины!
В тот день, на который был назначен выход первого номера нашей газеты, о чем мы заранее объявили в печати, Мария преспокойно спала чуть ли не до полудня, как обычно.
Убежденный, что газета своевременно поступила в продажу, я отправился в город, но все знакомые, которых я встречал, спрашивали меня с насмешливой улыбкой:
– Где же можно купить твою знаменитую газетку?
– Да везде, – отвечал я.
– Нигде ее нет!
Я кинулся к ближайшему киоску. Газеты там действительно не было. Тогда я побежал в типографию. Оказалось, за тиражом никто не явился.
Все провалилось! Я сцепился с Марией, и дело дошло чуть ли не до драки, хотя какое ей можно было предъявить обвинение, зная о ее врожденной безответственности и полнейшей неосведомленности во всем, что касается печати. Она же честила на все корки заведующего постановочной частью театра, того самого, кто владел и газетным киоском, пытаясь свалить на него всю вину.
Она потеряла свои последние деньги, а я – репутацию, время и силы, потраченные впустую.
Это было полным крушением, и мозг сверлила только одна мысль:
«Мы пропали, выхода нет!»
Я был так обескуражен плачевным исходом моей последней попытки поставить ее на ноги, что предложил ей вместе умереть. Она тоже была совершенно раздавлена своими несчастиями.
– Давай умрем! – сказал я ей. – Стыдно блуждать этакими мертвецами по городу, мы только мешаем жить добрым людям.
Но она ни за что не соглашалась.
– Ты трусишь! Да, трусишь, моя прекрасная Мария! Подло вынуждать меня смотреть, как ты прозябаешь, как все над тобой смеются и презирают тебя.
Я пошел шататься по кабакам. Напился в дым и завалился спать.
Проснувшись, я тут же отправился к Марии и впервые окинул ее пристальным взглядом возбужденного вином человека. Боже, какие ужасные перемены я отметил в ней! Она сидела в неубранной комнате, одетая кое-как, а на обожаемых мною крошечных ножках были ненатянутые перекрученные чулки и стоптанные башмаки.
Увы, это был уже предел падения!
А ее речь, пересыпанная грубыми выражениями, нахватанными, видимо, за кулисами!… Да и манеры ее изменились, стали какими-то вульгарными, уличными, на лице застыло злобное выражение, а губы, казалось, источали яд. Она низко склонилась над своим шитьем и не смотрела мне больше в глаза, вроде бы полностью отдавшись своим мрачным мыслям.
– Знаешь, Аксель, – произнесла она вдруг хриплым голосом, так и не подняв головы, – что должна требовать женщина от мужчины, оказавшись в таком бедственном положении?
Меня словно громом поразили ее слова.
– Что? – спросил я неуверенно, надеясь, что неверно понял ее вопрос.
– Чего ждет женщина от своего любовника?
– Любви!
– А еще чего?
– Денег!
Моя грубость лишила ее охоты продолжать этот разговор, но я был уверен, что попал в точку, и тут же ушел.
«Шлюха, шлюха, – твердил я себе, без конца кружа по темным осенним улицам, хотя ноги у меня подкашивались. – Только этого еще не хватало! Она, чего доброго, начнет вести счет нашим встречам! Подумать только, безо всякого стыда признаться в своей профессии!»
Она была, правда, в тяжелом положении, но ведь она не нуждалась, так как только что получила наследство от матери, ее мебель и ценные бумаги, правда не очень надежные, но все же стоимостью в несколько тысяч франков. К тому же и жалованье в театре ей пока еще продолжали платить.
Это было просто необъяснимо. И тогда образ ее отвратительной квартирной хозяйки, ставшей, представьте, ее лучшей подругой, всплыл у меня в голове. Что это было за мерзкое и подозрительное существо! Сводня и по внешности и по повадкам. На вид – лет тридцати пяти, живущая непонятно на что, всегда в стесненных обстоятельствах, но при этом шастающая по городу в роскошных, кричащих туалетах, она проникала в семейные дома, чтобы разжиться там небольшими суммами денег, и докучала всем жалобами на горькую свою судьбину. Короче, темная личность, ненавидящая меня, так как подозревала, что я вижу ее насквозь.
И вот тут в моей памяти всплыл один случай, происшедший несколько месяцев тому назад, на который я в свое время не обратил никакого внимания. Упомянутая особа вынудила подругу Марии, проживающую в Финляндии, обещать ей одолжить тысячу франков. Однако дальше обещания дело не пошло. Тогда Мария по наущению этой дамы и вместе с тем желая спасти доброе имя своей финской подруги, которую та поносила на чем свет стоит, вмешалась в эту историю, и ее демарш увенчался успехом. Однако финская подруга упрекнула Марию за такое посредничество. А во время объяснения хозяйка Марии заявила, что она тут ни при чем, а решительно во всем виновата Мария. Вот именно тогда я и сказал о своей неприязни к этой особе, и у меня возникли на ее счет всяческие подозрения. Короче говоря, я посоветовал Марии порвать с ней отношения, поскольку она разрешает себе поступки, смахивающие на шантаж.
Но Мария отнюдь не вняла моим советам, напротив, она нашла множество причин, извиняющих поступок своей коварной подруги, и вскоре как бы переосмыслила всю эту историю, уверяя, что она произошла исключительно в силу недоразумения. А еще некоторое время спустя весь этот инцидент превратился в плод моей «гнусной фантазии».
Я вполне допускаю мысль, что эта авантюристка и внушила Марии подлую мысль «представить счет за свою любовь». Это кажется мне правдоподобным еще и потому, что она с большим трудом произнесла эту фразу, которая была совсем не в ее стиле. Во всяком случае, я хотел так думать, я на это надеялся. Вот если бы она потребовала, чтобы я вернул ей те деньги, которые она вложила в издание театральной газеты и которые по ее вине пропали, то это еще куда ни шло, это укладывалось бы в женскую арифметику. Или если бы настаивала, чтобы мы вступили в брак, но она и слушать не хотела о браке. Итак, сомнений не было, она имела в виду именно любовь, то волнение, которое ее охватывало благодаря моим усилиям и бессчетным поцелуям. Одним словом, предъявила счет, как в ресторане. Что ж, если так, то и мне оставалось тоже только предъявить ей свой счет… за потраченные нервы, мозг, кровь, за урон, нанесенный моему имени, моей чести, быть может, моей карьере, за все мои страдания!
Нет, сводить счеты – это было занятие для нее, это ей первой пришла такая мысль, а я не желал отвечать ей тем же. Вечер я провел в кафе, а потом долго ходил по улице, размышляя о том, как происходит падение. Почему мы испытываем такое страшное горе, когда на наших глазах человек катится вниз? Не есть ли в этом что-то противоестественное, потому что природа, наоборот, требует поступательного движения, развития, а ход назад является лишь напрасной тратой сил. То же самое можно сказать и про общественную жизнь, поскольку каждый человек стремится достичь материальных и духовных высот. Вот почему всякое падение оставляет ощущение трагедии, как трагична осень, болезнь, смерть. Эта женщина, которой еще не было и тридцати, которая, когда я ее впервые увидел, была совсем молодой, красивой, естественной, благородной, сильной, привлекательной, хорошо воспитанной, опустилась у меня на глазах, причем так быстро и до такого уровня. И все это произошло за какие-то два года!
Я был готов взвалить всю вину за это на себя, только бы снять вину с нее, что было бы для меня большим облегчением. Но нет, я не мог превратиться в козла отпущения! Ведь не кто иной, как я внушал ей благоговейное отношение к красоте и ко всему возвышенному, и по мере того, как она все больше перенимала пошлые манеры комедианток, мое поведение становилось все более изысканным, я все больше приобретал светский лоск, копируя жесты и язык, принятые в высшем обществе, и принуждал себя к той сдержанности, которая позволяет скрывать эмоции и является основной чертой воспитанных людей. В любовных отношениях я также сохранял внешнюю сдержанность, никогда не оскорблял чувство стыдливости, преклонялся перед красотой, считался с приличиями – иными словами, делал все, чтобы забылись животные импульсы отношений, которые для меня больше связаны с душой, нежели с телом.
Я могу в какой-то момент быть чересчур горячим, быть может, даже грубым, но никогда не буду вульгарным, могу убить, но не оскорбить, могу назвать вещи своими именами, но никогда не разрешу себе пошлого намека, я сам придумываю свои шутки, которые рождаются вдруг, по воле случая, но никогда не цитирую оперетту или юмористические журналы.
В жизни я люблю чистоту, ясность и красоту, я никогда не пойду на званый обед, если у меня нет свежей рубашки. Никогда не позволю себе показаться перед любовницей полуодетым и в домашних туфлях, я могу ей подать жалкий бутерброд и стакан пива, но обязательно на белоснежной скатерти.
Значит, не мой пример заставил ее опуститься. Мария меня больше не любит, вот почему она не стремится мне нравиться. Теперь она принадлежит публике, она красится и одевается для публики, она стала публичной женщиной, которая в конце концов докатилась до того, что представила мне счет за столько-то и столько-то встреч…
Все последующие дни я не вылезал из библиотеки. Я ходил в трауре по моей любви, по моей великолепной, безумной, божественной любви! Я похоронил все, и поле боя, где велись эти любовные сражения, было безмолвным. Двое убитых и сколько-то там раненых, чтобы удовлетворить инстинкт воспроизводства у женщины, не стоящей даже пары стоптанных туфель. Если бы ее поступки имели своим оправданием тягу к деторождению, если бы ею двигало то неосознанное чувство, которое владеет теми девицами, что стремятся стать матерями и отдаются ради этого, то ее можно было бы еще понять. Но она ненавидела детей и считала, что беременность унижает женщину. Одним словом, это порочная натура, которая подменяла материнское чувство простым удовольствием. Такие, как она, обрекают свой род на вырождение, потому что она ощущала себя деградирующей особою, но скрывала все это за фразами о жизни для высших целей, ради человечества.
Я ее ненавидел и хотел забыть! Я прохаживался между шкафами с книгами, но этот проклятый кошмар продолжал меня преследовать. Я больше не желал ее близости, ибо она вызывала у меня отвращение, однако глубокая жалость и чуть ли не отцовская нежность заставляли меня чувствовать ответственность за ее будущее. Если я откажусь от нее, она плохо кончит, станет любовницей барона или вообще кинется во все тяжкие.
Итак, я не мог выйти из игры, но я оказался также не способен помочь ей снова стать на ноги, поэтому мне ничего не оставалось, как, стоя рядом, глядеть на ее гибель и погибать самому, поскольку у меня пропала всякая охота жить и работать. Во мне были убиты и инстинкт сохранения жизни, и надежда на что-либо, так что я уже ничего не хотел, стал нелюдим и не раз, дойдя до дверей ресторана, поворачивал назад, так и не поев, и возвращался домой, чтобы броситься ничком на диван и накрыться с головой одеялом. Я лежал, как смертельно раненный зверь, недвижимый, опустошенный, я не спал, но и не думал ни о чем, словно в ожидании болезни или конца.
И вот однажды, когда я все-таки оказался в ресторане, правда в задней комнате, где обычно прячутся от посторонних глаз влюбленные или плохо одетые посетители, боящиеся освещенного зала, я вдруг очнулся от оцепенения, услышав обращенный ко мне хорошо знакомый голос.
Подняв глаза, я увидел своего приятеля по богемному кружку, к которому я когда-то тоже принадлежал. Теперь этих людей разметало по всему свету, а передо мной стоял неудавшийся архитектор.
– Ты еще жив? – сказал он вместо приветствия и уселся напротив меня.
– Кое-как. А ты?
– Неплохо. Уезжаю в Париж. Там помер один старый кретин и отказал мне десять тысяч франков.
– Вот повезло!
– Но, к несчастью, мне придется проматывать это наследство одному.
– Ну, это еще не такое страшное несчастье, поскольку я лично обладаю редким даром транжирить любые шальные деньги.
– В самом деле? И у тебя найдется время поехать со мной?
– Наверняка!
– Значит, договорились?
– Договорились.
– Завтра, в шесть часов вечера, мы укатим в Париж!
– А потом?
– А потом пулю в лоб.
– Черт возьми, как ты украл у меня эту мысль?
– Да она написана на твоей физиономии, ты сидел здесь с видом самоубийцы.
– Ну и тип же ты! Ладно, я пошел складывать чемодан. Завтра едем в Париж!
Вечером, придя к Марии, я рассказал ей о своем счастье. Она обрадовалась за меня и поздравила, уверяя, что эта поездка меня развеет. Одним словом, она была очень довольна и окружила меня материнской заботой, что тронуло меня до глубины души. Мы провели вечер вдвоем, вспоминали прошлое, а о будущем говорили мало, потому что в него больше не верили, и расставались, как нам казалось, навсегда! Правда, об этом, по молчаливому уговору, речи не было, мы предоставили будущему решать наши судьбы.
И в самом деле, путешествие меня как-то омолодило, и снова, переживая воспоминания ушедших лет, ранней юности, я преисполнился дикой радостью от того, что забыл последние два несчастливых года, и ни на один миг у меня не возникало желания говорить о Марии. Драма ее развода образно представлялась мне теперь в виде кучи дерьма, на которое можно только плюнуть и бежать без оглядки, чтобы его не видеть. Иногда я тихонько посмеивался про себя, как заключенный, удравший из тюрьмы и твердо решивший, что уж во второй раз его поймать не удастся, и я испытывал все чувства, которые переживает обанкротившийся должник, сбежав в чужую страну.
В Париже в течение двух недель я бегал по театрам, музеям и библиотекам, и, поскольку не получил ни одного письма от Марии, решил, что она утешилась, и счел, что все к лучшему в этом лучшем из миров.
Но со временем я начал уставать от этой безумной беготни, от бесконечных новых и сильных впечатлений, все потеряло для меня интерес, я не выходил из своей комнаты, читал газеты, все больше вползая в какое-то необъяснимое болезненное состояние.
И вот тогда меня стало посещать виденье бледной молодой женщины, призрак матери-девственницы, и я утратил покой. Развязная комедиантка исчезла из моих воспоминаний, в них теперь жила баронесса, помолодевшая, похорошевшая, сменив свое грешное тело на то прославленное в веках, которому истово поклонялись пустынники земли обетованной.
Пока я предавался этим мучительным и прелестным грезам, пришло письмо от Марии, в котором она в душераздирающих выражениях сообщала мне, что беременна и что только брак может спасти ее честь.
Ни секунды не колеблясь, я сложил свои вещи и с первым же поездом отправился в Стокгольм, чтобы на ней жениться.
Ни на миг у меня не возникали сомнения насчет моего отцовства, и поскольку я грешил с ней в течение полутора лет, то принял последствия как счастье, как конец всяких неожиданностей, как некую реальность, которая накладывает на меня большую ответственность и не только фатальным образом определяет мою жизнь, но и является отправной точкой для чего-то нового, неизвестного. Впрочем, брак с юных лет казался мне чем-то очень привлекательным и представлял для меня единственно возможную форму сосуществования разнополых особей, так что жизнь вдвоем меня нисколько не пугала. Теперь же, когда Мария ожидала ребенка, моя любовь обрела новые крылья, стала благородней и как бы очистилась от грязи, неизбежной в отношениях любовников.
Когда я вернулся, Мария встретила меня сурово и ругала за то, что я ее сознательно обманывал. Вынужденный вступить в это неприятное объяснение, я кое-как растолковал ей, что страдаю сужением мочеточного канала, а это значительно уменьшает вероятность оплодотворения, но не исключает его. Ведь столько раз за прошедший год мы переживали по этому поводу минуты страха, правда, всякий раз ложного, так что нечего было удивляться тому, что случилось. Брак она ненавидела, и окружавшая ее дурная компания внушила ей, что замужняя женщина – это рабыня, бесплатно работающая на своего мужа. И так как я терпеть не могу рабства, я предложил ей современный брак, вполне отвечающий и моим вкусам.
Прежде всего, мы должны найти себе квартиру из трех комнат, где одна комната была бы для нее, другая – для меня и третья – общая. Потом мы решили, что у нас не будет никакого хозяйства и никакой живущей в доме прислуги. Обеды нам будут приносить из ресторана, а завтраки и ужины приготовит на кухне приходящая на несколько часов служанка. Мы легко сможем подсчитывать расходы и избежим главного повода для скандалов.
Чтобы меня не обвинили в том, что я проматываю состояние своей жены, которое, к слову сказать, существовало лишь в ее воображении, я предложил составить брачный контракт по тотальной системе. В северных странах почему-то считали приданое жены оскорблением для мужа, но в более цивилизованных странах оно, являясь вкладом жены в общее состояние семьи, дает ей иллюзию относительной материальной независимости. А вот немцы и датчане пошли еще дальше, введя обычай, по которому невеста обставляет свой будущий дом, чтобы у мужа сохранялось ощущение, что он живет у своей жены, а у нее было бы чувство, что она у себя дома и содержит мужа.
Мария, только недавно вступившая в права наследства, владела теперь обстановкой, не имеющей большой ценности в денежном выражении, но дорогой ей как память, к тому же все предметы были весьма старинными. Этой мебелью ее покойная мать в свое время обставляла шесть комнат. Так неужели нужно было приобретать новую, чтобы обставить всего три? Итак, Мария предложила использовать их старую мебель, на что я с удовольствием согласился.
Остался еще один пункт, самый важный: ожидаемый ребенок. К счастью, необходимость скрыть роды позволила нам и здесь прийти к единому мнению: мы отдадим новорожденного кормилице, у которой он и будет находиться, пока не наступит благоприятный момент его усыновить.
Свадьба была назначена на конец декабря, и за оставшиеся два месяца я должен был заработать достаточно для нашего безбедного существования.
С этой целью я снова берусь за перо, подталкиваемый еще и тем обстоятельством, что вскоре Мария будет вынуждена покинуть театр, и месяц спустя я передаю издателю том рассказов, который был весьма благосклонно принят.
К тому же мне повезло, я получил повышение в библиотеке и занял должность помощника библиотекаря с твердым жалованьем в 12 тысяч франков в год, а по случаю переноса части коллекции редких книг в новое здание мне выплатили дополнительное вознаграждение в 600 франков. Это было воистину счастьем, а за ним последовали и другие удачи, заставившие меня поверить, что жестокая судьба отступилась наконец от меня.
Самый влиятельный финский журнал заказал мне серию литературных обзоров по 50 франков каждый, а официальная шведская газета, издаваемая самой академией, оказала мне честь, предложив заняться художественной критикой, оплачиваемой там, к слову сказать, по 35 франков за колонку. Кроме того, мне поручили держать корректуру издаваемых классических авторов.
Все это мне прямо свалилось с неба в течение этих двух месяцев, имевших решающее значение для моей жизни.
Уже перед самой свадьбой вышли из печати мои рассказы и имели большой успех. Отныне меня стали величать не иначе, как «молодым мастером рассказа», а книгу единодушно отнесли к числу тех, которые не будут забыты, потому что она первая ввела современный реалистический стиль в шведскую литературу.
Как я был счастлив, что могу выдать мою бедную обожаемую Марию замуж за известного человека, который к званиям королевского секретаря и помощника библиотекаря добавляет свое имя, еще только восходящее над шведским горизонтом, но уже обещающее славное будущее, за человека, который вскоре сумеет снова проложить ей путь на сцену, где пока что все складывалось для нее, возможно, что и незаслуженно, так неудачно.
Судьба, казалось, улыбается нам, правда, сквозь слезы. Оповещение о нашей свадьбе уже опубликовано, я складываю чемоданы, прощаюсь с мансардой, свидетельницей моих бед и радостей, я готов заточить себя в тюрьму, которой никто не боится, а мы с Марией – меньше всего, потому что, казалось, предвидели все трудности и устранили все камни преткновения с нашего пути.
И тем не менее…