Я выбрал Париж конечной целью нашего путешествия, чтобы встретиться со своими старинными друзьями, которые издавна привыкли к моим эксцентрическим выходкам, знали о всех моих еще невнятных замыслах, не раз были свидетелями моих умственных взлетов, дерзаний, парадоксов и именно поэтому лучше других могли судить о душевном состоянии своего поэта. Кроме того, в Париже проживали в то время самые знаменитые скандинавские писатели, и я рассчитывал, что они не допустят, чтобы Мария осуществила свои преступные намерения и заточила бы меня в нервную клинику.

На протяжении всего нашего путешествия Мария вспыхивала по любому поводу и, если рядом не было симпатизирующих мне людей, обращалась со мной как с последним из негодяев. Вид у нее был все время озабоченный, взгляд рассеянный, ко всему равнодушный. На ночь мы останавливались в гостиницах, и я всегда гулял с ней, чтобы показать новый город, но ничто не вызывало у нее интереса, она ровно ничего не видела и не слышала, что я ей говорил. Мое внимание и предупредительность лишь тяготили ее, она тосковала. О чем? О чужой стране, где она столько страдала и где не оставила ни одного друга? Разве что любовника?

К тому же ее поведение свидетельствовало не только об ее полной непрактичности, но и о дурном воспитании. Таким образом жизнь опровергла ее деловую сметку, которой она так хвасталась. Она выбирала самые дорогие гостиницы ради одной ночи, требовала перестановки мебели в номерах, заказывая чашку чая, вызывала метрдотеля и подымала такой шум в коридорах, что мы получали унизительные замечания. Она пропускала лучшие поезда, чтобы поужинать в гостинице, когда нас все равно уже валил с ног сон, отправляла багаж не по назначению, и он застревал на каких-то дальних станциях, а уезжая, оставляла портье целую марку на чай.

– Ты просто трус, – отвечала она мне на все мои замечания.

– А ты – дурно воспитанная и бестолковая женщина.

Вот в какое увеселительное путешествие превратилась наша злосчастная поездка!

Но когда мы приехали в Париж и попали в круг моих друзей, которые не поддались ее обаянию, она потеряла почву под ногами, оказалась как бы в ловушке. Больше всего ее сердили отношения, завязавшиеся у меня с самым знаменитым норвежским писателем , который ко мне очень привязался. Она его просто возненавидела, потому что достаточно было одного слова этого человека, чтобы спор наш решался в мою пользу.

На банкете, устроенном для артистов и писателей, этот норвежский патриарх встал и произнес тост в мою честь как главы современной шведской литературы. Этим он вонзил нож в спину бедной Марии, которая в глазах своих бесполых подруг ходила в ореоле мученицы, жертвы брака с неудачным памфлетистом, пользующимся весьма дурной славой. Я испытал к Марии острое чувство жалости, когда увидел, что приветственные возгласы всех присутствующих, которые стали меня чествовать, просто раздавили ее. А когда оратор потребовал, чтобы я тут же обещал им прожить за границей не меньше двух лет, я увидел такое страдание в глазах жены, что не мог остаться к нему равнодушным. Чтобы ее утешить и дать ей хоть какой-то реванш, я ответил, что в нашей семье все важные решения принимаются вдвоем, чем заслужил благодарный взгляд Марии и симпатию всех присутствующих дам.

Но восхвалявший меня оратор никак не сдавался, он продолжал настаивать на моем длительном пребывании в Париже и предложил всем, кто разделяет его мнение, выпить «за то, чтобы господин С. прожил бы здесь не меньше двух лет!».

Должен признаться, что я так и не понял, почему мой друг проявил тогда такое упорство, хотя и уловил в этом отзвук глухой борьбы, которая шла между ним и моей женой по неведомой мне причине. Неужели этот человек знал больше меня, неужели в силу своей интуитивной прозорливости он сумел разгадать непостижимый для меня секрет, поскольку и сам был женат на женщине с весьма странным нравом?

И по сей день все это так и остается для меня загадкой!

Мы прожили три месяца в Париже, но жена моя чувствовала себя там не в своей тарелке, потому что вдруг обнаружила истинную цену своего мужа, всеми признанную и не подлежащую оспариванию. Она стала ненавидеть этот огромный город и не уставала предостерегать меня против «ложных друзей», которые рано или поздно принесут мне несчастье. Потом она снова забеременела, и я понимал, что нас опять ждет ад.

Однако сомнений в своем отцовстве у меня не было, поскольку мне казалось, что я могу точно определить число и даже сам момент зачатия, – я помнил все обстоятельства до мельчайших подробностей.

Как только мы приехали во Французскую Швейцарию и поселились в пансионе, чтобы избежать ссор по поводу ведения хозяйства, Мария сразу взяла верх, потому что я оказался в полном одиночестве и безо всякой защиты.

Она разыгрывает из себя сиделку при душевнобольном, тут же устанавливает связь с врачом, предупреждает хозяина и хозяйку пансиона и вводит в курс дела всю прислугу и даже постояльцев. Я загнан в угол, лишен общения с людьми моего интеллектуального уровня, способными меня понять. И за табльдотом она, этакая идиотка, отыгрывается за свои поражения в Париже и, не закрывая рта, изрекает все те глупости, которые я уже тысячу раз опровергал. И когда все эти мелкие буржуа из вежливости поддакивают ее бредням, я вынужден молчать, и это ее окончательно убеждает в своем превосходстве. Однако вид у нее измученный, нездоровый, словно ее подтачивает какое-то горе, и ко мне она проявляет настоящую ненависть.

Ей отвратительно все, что я люблю! Ей наплевать на Альпийские горы, потому что я ими восхищаюсь, она терпеть не может прогулки, она избегает оставаться со мной наедине. Она угадывает мои желания, чтобы им препятствовать, стоит мне по какому-нибудь поводу сказать «нет», как она тотчас говорит «да», и наоборот, одним словом, она меня всячески отвергает.

А я, оказавшись один, в чужой стране, был вынужден искать ее общества, и когда мы оба вдруг обрывали разговор из страха поссориться, я радовался хотя бы тому, что она рядом со мной и я не чувствую своего одиночества.

С того дня, как обнаружилась ее беременность, я посчитал, что могу свободно предаваться любовным утехам, однако она, не имея больше повода отказывать мне, все же придумывала всякие отговорки, дабы держать меня в повиновении. Заметив, что теперь, когда больше не надо было прибегать ни к каким ухищрениям, я стал испытывать подлинную радость в минуты нашей близости, она приходила в неистовство от того, что доставляла мне это наслаждение.

Она, видимо, считала, что это слишком большое счастье для меня, памятуя, что нервные заболевания чаще всего являются результатом воздержания и неудовлетворенности. Тем временем мое желудочное недомогание обострилось, я мог принимать пищу, только если запивал ее бульоном, а по ночам просыпался от нестерпимых резей в желудке и мучительных изжог, которые иногда удавалось унять с помощью холодного молока.

Мой высокий интеллект, отточенный широким университетским образованием, попросту разладился от постоянного общения с низменным умом, и всякая попытка привести его в согласие с интеллектом жены вызывала у меня спазмы. Я, естественно, пытался вступать в беседы с чужими людьми, но замолкал, как только замечал, что со мной говорят, как с сумасшедшим, не оспаривая моих мнений.

Таким образом, я вынужден был молчать в течение трех долгих месяцев. И тут я, к ужасу своему, обнаружил, что от отсутствия практики голос мой стал пропадать, и я потерял присущий мне дар красноречия. Чтобы хоть частично возместить это, я затеял переписку с друзьями в Швеции, но сдержанный тон их ответов, исполненных искреннего сочувствия ко мне, а также их покровительственные советы не оставляли сомнений насчет их оценки моего душевного состояния.

Она торжествовала победу, а я становился чем-то вроде расслабленного старца, и у меня начали проявляться первые признаки мании преследования. Одним словом, я впал в детство, меня буквально подкашивало полное бессилие, часами я лежал на диване, уткнувшись лицом в колени Марии, обхватив руками ее талию, как в «Пиете» Микеланджело. Я прижимался щекой к ее груди, называл себя ее младенцем, и самец умирал на руках у той, которая, став матерью, перестала быть женщиной. Она взирала на меня с улыбкой, то торжествующей, то ласковой – этакая нежность палача при виде своей жертвы. Паучья самка сожрала мужа после того, как он ее оплодотворил.

Во время этой моей агонии Мария вела таинственную жизнь. До обеда, то есть примерно до часу дня, она не вставала с постели. Затем она отправлялась в город без какой-либо определенной цели и возвращалась лишь к ужину, причем обычно с опозданием. Когда кто-нибудь ее искал, я отвечал:

– Она в городе.

И постепенно это становилось притчей во языцех.

Однако у меня лично не возникало никакого подозрения, мне и в голову не приходило выслеживать ее.

После ужина она оставалась в гостиной поболтать с кем-нибудь из постояльцев.

На ночь она пила коньяк с горничной, и я слышал, как они разговаривали вполголоса, но не мог опуститься до того, чтобы подслушивать под дверью.

Почему? Да потому, что есть поступки, которые нельзя себе позволять! Почему? Потому, что это заложено в воспитании, как своего рода мужская религия.

Лишь через три месяца я пробудился от своей летаргии, пораженный нашими слишком большими тратами. Теперь, когда все расходы были строго регламентированы, произвести подсчет ничего не стоило.

Пансион обходился нам по двенадцати франков в сутки, что составляло триста шестьдесят франков в месяц, я же выдавал Марии по тысяче франков ежемесячно. Получалось, что на мелкие расходы уходило шестьсот франков в месяц. Когда же я поинтересовался, на что тратятся эти деньги, она пришла в бешенство и закричала в ответ, что деньги эти ушли на непредвиденные расходы.

– Триста шестьдесят франков на предвиденные расходы и шестьсот на непредвиденные? Ты что, меня совсем за дурака считаешь?

– Ты дал мне тысячу франков, но потом большую часть из них потратил на себя.

Я тут же произвел подсчет. Табак (очень плохой, в том числе сигары по два сантима за штуку): десять франков. Марки для писем: десять франков. А что еще?

– Уроки (множественное число!) фехтования!

– Всего один урок: три франка.

– Верховая езда!

– Два часа: пять франков.

– Книги!

– Десять франков. Итого тридцать восемь франков, ну, округлим до ста. Все равно остается пятьсот франков на какие-то непредвиденные расходы. Это просто уму непостижимо!

– Так ты полагаешь, ничтожество, что я тебя обворовываю?! Что можно ответить на это? Ничего! Итак, я ничтожество, и все подруги в Швеции немедленно оповещаются о том, как развивается мое безумие.

Таким образом, мало-помалу создается легенда, и с годами личность моя обретает четкие контуры, образ невинного поэта вытесняется неким мифологическим персонажем, очерненным, доведенным до неузнаваемости, почти преступником.

Попытка удрать в Италию, где жили друзья-художники, близкие мне по духу, не увенчалась успехом, и к моменту родов мы возвращаемся на берег озера Леман. После того, как благополучно родился ребенок, Мария, приняв ореол мученицы – порабощенной женщины, бесправной рабыни, – умоляет меня разрешить ей крестить новорожденного. Она прекрасно знает, что я только что публично выразил свое отвращение ко всем суевериям христианства и что мое положение прогрессивного писателя запрещает мне исполнять церковные обряды.

Хотя Мария не была набожной – во всяком случае за последние десять лет она ни разу не была в церкви и уже бог знает сколько времени не ходила к причастию, – она молилась за собачек, кроликов да курочек, которых собирались резать на кухне, и вот теперь ей вдруг приспичило крестить ребенка, соблюдая весь ритуал этого обряда. Видимо, объяснялось это исключительно тем, что она была в курсе моих требований раз и навсегда отказаться от подобных обрядов, они противоречили моим убеждениям.

Она заклинала меня со слезами на глазах, взывала к моей терпимости, великодушию, и в конце концов я уступил, оговорив лишь свое право не присутствовать на церемонии. В ответ она принялась целовать мне руки и горячо благодарить за такое проявление любви, ибо я уступил ей в вопросе для нее жизненно важном, в деле ее совести.

Итак, крестины состоялись. А вернувшись с них, она, в присутствии свидетелей, стала высмеивать обряд, разыгрывая из себя этакую свободомыслящую даму, представила всю церемонию в комичном виде и выхвалялась тем, что даже не знает, в какую именно веру приняли ее сына!

Короче, плевать она хотела на эти крестины. Жизненно важным для нее вопросом было вовсе не само по себе таинство крещения, как она уверяла, а лишь победа надо мной, ей необходимо было добиться моего поражения, чтобы выставить меня в глупейшем виде перед моими сторонниками.

Так по капризу своевластной женщины я еще раз оказался униженным и скомпрометированным!

Затем на нашем горизонте появилась девица из Скандинавии, рьяно проповедующая все эти бредни про эмансипацию, и с первой же минуты она была возведена в сан лучшей подруги, а я как бы перестал существовать.

Для вящей убедительности девица эта притащила к нам в дом одну преподлую книжицу, написанную каким-то гермафродитом, иначе не назовешь этого бесполого проходимца, отовсюду выгнанного и вконец скомпрометированного, который допроституировался до того, что предал свой пол, став союзником всех синих чулков цивилизованного мира. Только после того, как я прочитал «Мужчину и женщину» Эмиля де Жирардена , я понял, к каким пагубным последствиям приводит вся эта возня вокруг женского вопроса.

Речь, оказывается, идет о том, чтобы низложить мужчин, поставив на их место женщин и, повернув таким образом историю вспять, снова установить на земле матриархат.

Итак, свергнуть со своего престола Мужчину, этого подлинного творца, двигающего вперед цивилизацию и культуру, создателя истинно великих идей, всевозможных искусств и ремесел, одним словом, всего, чем ныне гордится человечество, чтобы посадить на его место Женщину – грязную тварь, которая, за ничтожным исключением, никогда не принимала участия в цивилизаторской деятельности, – нет, это я мог понять только как вызов моему полу. Одна мысль, что с сего времени главенствующее положение в жизни займут эти жалкие существа, интеллект которых в своем развитии остановился на уровне в лучшем случае бронзового века, эти человекообразные обезьяны, эта орда злоносных животных, пробудила во мне самца. И, представьте, это весьма любопытно отметить, я тут же выздоровел, потому что причиной болезни было мое бессилие противостоять своему врагу в юбке, который был, конечно, неизмеримо слабее меня по уму, но стократно сильнее во всех иных отношениях из-за полного отсутствия нравственного чувства.

Когда между двумя племенами идет борьба не на жизнь, а на смерть, то побеждают всегда пройдохи, а не те, кто честны. Именно поэтому у мужчин мало шансов одолеть женщин, да к тому же нам мешает врожденное уважение к представительницам слабого пола и то обстоятельство, что им, как правило, не приходится добывать средства к существованию, и поэтому они располагают досугом, чтобы вести войну с нами. Я отнесся к этой проблеме со всей серьезностью и решил вооружиться для борьбы, подготовив к изданию книгу, которая должна была стать перчаткой, брошенной мною прямо в лицо эмансипированной дуре, стремящейся получить свободу ценой порабощения.

Наступила весна, и мы перебрались в другой пансион, который стал для меня в некотором роде чистилищем, потому что я попал под наблюдение двадцати пяти женщин, однако именно они вдохновили меня на памфлет против похитительниц всех прав мужчин. Не прошло и трех месяцев, как моя книга увидела свет. Это был сборник рассказов о браке , которому я предпослал предисловие с формулировкой ряда непреложных истин, не очень-то приятных для тех, кому они были адресованы. Вот вкратце его содержание.

Женщина не рабыня, поскольку она и ее дети живут на деньги, которые зарабатывает Мужчина. Женщина не порабощена, поскольку она сама выбрала свою долю, или, если угодно, природа указала ей ее место, чтобы она находилась под защитой Мужчины в период материнства. Женщина никак не равна мужчине по интеллекту в той же мере, в какой он уступает ей в вопросе продолжения рода. В великой созидательной деятельности женщине нет места, потому что там мужчина всегда будет сильнее ее. Согласно эволюционной теории, чем больше различия между полами, тем сильнее потомство. Таким образом, получается, что равенство полов – это движение назад, абсурд, пережиток идей романтически и идеалистически настроенных социалистов.

Женщина – жена, необходимый самцу спутник и духовное творение мужчины – по справедливости не может иметь равные с мужем права, так как составляет «другую половину» мира лишь по численности. Поэтому не конкурируйте с мужчиной на рынке труда, его права неприкосновенны, ведь ему надо обеспечить всем необходимым жену и детей, и помните, что каждое рабочее место, отнятое у мужчины, неизбежно породит лишнюю старую деву или проститутку.

Судите сами о ярости феминисток и о том, какую опасность представляет их партия, если им удалось возбудить против меня дело и добиться конфискации книги! Правда, у них не хватило умишка выиграть процесс, суть которого была закамуфлирована обвинением в посягательстве на религию. Представляете, глупости этих гермафродитов уже возведены в ранг религии!

Мария решительно возражала против моей поездки на родину, когда выяснилось, что по финансовым соображениям мы не можем ехать всей семьей. Она боялась оставить меня без надзора, а еще больше ее, наверное, пугало, что мое публичное появление перед судом опровергнет слухи о моей душевной болезни.

К тому же Мария заболела, чем именно – не ясно, но состояние ее было такое, что она не вставала с постели. И несмотря на все это, я решил поехать, чтобы лично выступить на суде, и тут же отправился в путь.

Письма, которые я ей писал во время своего отсутствия – эти шесть недель дались мне нелегко, так как надо мной все время висела угроза быть приговоренным к двум годам каторжных работ, – дышали любовью, пробужденной разлукой и вынужденным воздержанием. В моей усталой голове ее образ вновь был овеян поэзией, я снова обожал ее, а целомудрие и раскаяние облекли ее в белые одежды ангела-хранителя. Все уродливое, низкое, злое, что я обнаружил за эти годы в ее личности, исчезло, словно по волшебству, перед моим мысленным взором вновь возникла мадонна моих первых влюбленных видений, и чувство это было настолько сильным, что во время интервью, которое я дал своему старому товарищу журналисту, я заверил его, будто стал «скромнее и чище под влиянием прекрасной женщины». Эти слова облетели всю прессу объединенного королевства.

Как она небось смеялась, негодяйка! Читатели уж во всяком случае потешались вовсю!

В ответах Марии на мои любовные письма заметен живой интерес к денежной стороне дела, но по мере того, как разрастаются овации в мою честь и в театре, и на улице, и даже в зале суда, она идет на попятный, возмущается глупостью судей и выражает сожаление, что не присутствует на заседаниях.

Что же касается моего любовного бреда, то она держится весьма сдержанно, как бы ничего не принимая, не вступая даже в обсуждение вопроса, жонглируя лишь выражениями типа «понимать друг друга», «ладить друг с другом», сводя все наши семейные неурядицы только к тому, что я ее никогда не понимал! Хотя я готов поклясться, что это она никогда не могла оценить ни одного слова из речей ее ученого супруга-писателя.

Однако среди ее писем было одно, которое пробудило во мне былые подозрения. Я ей как-то написал, что после того, как вырвусь из лап правосудия, мне было бы приятнее всего навсегда обосноваться за границей. Она пришла в неистовство, принялась осыпать меня оскорблениями, грозить, что не подпустит больше к себе, молить о милосердии, валяться у меня в ногах, взывать к тени моей покойной матери и в конечном счете призналась мне, что одна мысль никогда больше не увидеть «своей» страны (прошу заметить – Швеция, а не Финляндия) сковала параличом ее тело от головы до пят и что от этого она наверняка умрет.

«Что это за паралич, так внезапно сковавший ее?» – спрашивал я себя и до настоящего времени не сумел найти ему никаких объяснений.

Наконец суд вынес мне оправдательный приговор. И на последовавшем за ним банкете был провозглашен тост в честь Марии, благодаря усилиям которой я лично явился в суд.

Ну, как вам это нравится?!

Я вернулся в Женеву, где находилась моя семья во время моего отсутствия. К немалому моему удивлению, Мария, которая писала, что она все еще больна и лежит в постели, встретила меня на вокзале, она была оживленна и хорошо выглядела, хотя и казалась чем-то озабоченной.

Жизнь снова возвратилась ко мне, вечер, а вслед за ним и ночь вознаградили меня за все пережитые мною несправедливости и невзгоды.

Однако на следующее утро я обнаружил, что наш пансион буквально забит какими-то студентами и девицами легкого поведения. И, прислушиваясь к тому, что болтали вокруг, я убедился, что и Мария без меня развлекалась, играя в карты и выпивая в этом весьма сомнительном обществе, в котором царила шокирующая меня фамильярность. Я почувствовал себя оскорбленным до глубины души. Она, видите ли, вошла тут в свою старую роль этакой мамочки по отношению к университетским студентам и вступила в приятельские отношения с худшей из присутствующих здесь дам, которая являлась к столу едва держась на ногах и поражала своим унылым сходством с крупной форелью.

И в этом борделе, представьте, дети мои прожили шесть недель! Их мать, оказывается, ничего не видела, не усматривала в этом ничего дурного, потому что она, понимаете ли, начисто лишена предрассудков. Ее выдуманная болезнь отнюдь не являлась препятствием для сомнительных сборищ со всякими растленными личностями!

Как только она не обзывала меня в ответ на мои упреки – и ревнивцем, и консерватором, и аристократишкой, короче, наши старые бои разгорелись с новой силой!

Так само собой появилось новое горючее, от которого тут же вспыхивал скандал. Наша нянька, простая крестьянская девушка, ничего ни в чем не смыслящая, была возведена в ранг воспитательницы, и вдвоем с Марией они творили бог знает какие глупости. Обе они отличались удивительной ленью, спали до полудня, и поэтому дети, проснувшись, должны были валяться в своих кроватках, а когда они вылезали из них, малюток наказывали розгами. Я решил в это вмешаться и как-то раз, никого не предупредив, вошел в детскую, чтобы поднять детей, которые приветствовали меня радостными криками, как освободителя. В ответ на это моя жена принялась разглагольствовать об индивидуальной свободе, которую она понимала как подавление свободы других, однако я твердо стоял на своем.

Навязчивое желание слабых умов уравнять то, что уравнено быть не может, тоже произвело разрушительное действие в нашей семье. Моя старшая дочь, отличающаяся ранним интеллектуальным развитием и приученная чуть ли не с пеленок листать мои иллюстрированные книги, имела все основания пользоваться своим правом старшинства. Когда же я запретил младшей касаться книг, потому что она была неспособна взять в руки ценное издание, не испортив его, мать обвинила меня в том, что я не соблюдаю равенства.

– У них все должно быть одинаково.

– Все? И размеры платьев и туфелек тоже?

Ей нечего было ответить, поэтому на меня посыпались новые глупые обвинения.

– Каждый должен получать по своим способностям и по своим заслугам. Для старшей – одно, для младшей – другое.

Но она не захотела вникнуть в мои рассуждения, и на меня было положено клеймо несправедливого отца, который «ненавидит» свою младшую дочь. По правде говоря, старшая мне и в самом деле была милее, прежде всего именно потому, что она старшая, что у нас с ней общие воспоминания о первых счастливых днях моей жизни, что она, естественно, раньше младшей стала существом разумным, а может быть, здесь дело еще и в том, что младшая родилась уже в те годы, когда я стал сомневаться в верности ее матери. Однако не могу не отметить, что справедливая мать, в отличие от несправедливого отца, проявляла полнейшее равнодушие к своим детям, дома она только спала, а все остальное время проводила в развлечениях, детям она была чужой, они все больше привязывались ко мне, и она даже начала их ревновать. Чтобы как-то это исправить, я строго следил за тем, чтобы они получали игрушки и конфеты только из рук своей матери, надеясь их таким образом к ней приручить.

Так малютки постепенно вошли в распорядок моей жизни, и в самые мрачные минуты, когда меня особенно удручало одиночество, общение в этими маленькими живыми существами примиряло меня с жизнью и неразрывно связывало с их матерью. Таким образом, сама мысль о том, чтобы нам расстаться, представлялась мне невозможной – обстоятельство для меня пагубное, – ибо благодаря этому я попал в полную кабалу.

Последствия моей атаки на феминисток не замедлили сказаться, на меня начали нападать в швейцарских газетах так упорно, что пребывание мое в стране стало невыносимым. К тому же там запретили продажу моих произведений, меня гнали из города в город, и в конце концов я сбежал во Францию.

Но мои парижские друзья за это время стали отступниками, они перешли на сторону жены. Затравленный, как дикий зверь, я сдался и, убегая от нужды, нас уже караулившей, нашел наконец прибежище в деревне под Парижем, которую облюбовали себе художники. Так я снова попал в западню, из которой не смог выбраться в течение шести месяцев, быть может, самых тяжелых в моей жизни.

Общество там состояло из молодых шведских художников, в большинстве своем самоучек, не получивших вообще никакого образования, выходцев из крестьянских семей, начинавших свой жизненный путь учениками у разных ремесленников. Но еще хуже были женщины-художницы, свободные от всех предрассудков и так взвинченные гермафродитской литературой, что всерьез стали воображать себя ровней мужчинам. Чтобы спрятать свою женскую сущность, они стремятся перенять у мужчин все внешнее – одним словом, их поведение – курят, напиваются, играют на биллиарде, ходят по нужде прямо на улице, за какой-нибудь дверью, не стесняются, когда их рвет в публичных местах, и, по собственному признанию, не нуждаются в мужском обществе.

Дальше идти было некуда!

Чтобы не оказаться в полном одиночестве, я завязал какие-то отношения с двумя из этих чудовищ – одна выдавала себя за литераторшу, другая называла себя художницей.

Началось все с того, что литераторша нанесла мне визит, как знаменитому писателю, что пробудило ревность моей жены, тут же решившей отбить у меня эту союзницу, показавшуюся мне достаточно просвещенной, чтобы оценить вескость моих доводов против «полуженщин».

Между тем произошло несколько инцидентов, которые, если их сопоставить, не могли не возродить мои самые мрачные опасения, и вскоре я снова оказался во власти мучительной ревности.

У одного нашего знакомого был художественный альбом с карикатурами на всех знаменитых скандинавов. Я был изображен с рогом на лбу, вернее, с поднятой прядью волос, точь-в-точь похожей на рог. Автором этого шаржа был к тому же мой лучший друг, и из всего этого я сделал вывод, что неверность моей жены известна всем, кроме меня. Я обратился к хозяину альбома за разъяснением. Мария, однако, успела его заранее предупредить о моем тяжелом душевном состоянии, и он мне поклялся, что в шарже нет и тени намека, что я там вовсе не изображен в виде рогоносца, и стал уверять, что у меня просто разыгралось воображение, на чем история с альбомом и была закрыта, во всяком случае до поры до времени.

Как-то под вечер к нам с Марией пришел в гости пожилой господин, недавно приехавший из Скандинавии, и мы пили с ним кофе в садике. Было еще совсем светло, и я наблюдал за Марией, за тем, как менялось выражение ее лица во время нашего разговора. Старик болтал не закрывая рта, рассказывал о шведских новостях и в какой-то связи мимоходом упомянул имя врача, к которому Мария ходила на сеансы массажа. Услышав это имя, Мария вдруг прервала поток стариковского красноречия и как бы с вызовом спросила:

– Ах, вы, оказывается, знаете доктора X.?

– Его все знают… Я хочу сказать, у него есть определенная репутация…

– Репутация ловеласа, – прервал я.

Кровь отлила от лица Марии, бесстыдная улыбка застыла на ее приоткрытых губах, обнажив зубы. И разговор тут же увял от охватившей всех неловкости.

Оставшись наедине со стариком, я стал его умолять не скрывать от меня слухов, которые ходили в столице по поводу Марии и доктора. Он клялся мне всеми клятвами, что о них нет никаких разговоров. Но я продолжал настаивать и после часа всевозможных проклятий получил от него утешение в такой странной формулировке:

– К тому же, мой друг, если предположить, что был один любовник, то можно не сомневаться, что были и другие.

Вот и все, что мне удалось от него узнать. Но с того дня Мария больше ни разу не произнесла имени доктора, хотя прежде, видимо, желая бросить вызов слухам, она при всяком удобном случае публично называла его, словно тренировалась делать это, не заливаясь краской стыда. Это было уже вроде некой навязчивой идеи, перед которой отступали угрызения совести.

Странное открытие пробудило меня от спячки. Я принялся рыться в своей памяти, чтобы найти соответствующие улики, и тотчас же вспомнил одно литературное произведение, которое появилось как раз в дни процесса и проливало, как я вдруг понял, свет на волнующие меня обстоятельства. Правда, прямой уликой его не назовешь, это я признавал, однако именно оно и помогло мне отыскать путеводную нить, которая привела меня к истокам всей истории.

Речь идет о драме знаменитого норвежского «синечулочника» , эдаком двигателе всего уравнительного безумия, которая еще в Швеции попала мне в руки, однако тогда я не увидел в ней решительно ничего, что могло бы меня касаться. Теперь же, напротив, все с поразительной естественностью ложилось на мою историю и возбуждало самые чудовищные предположения насчет репутации моей жены.

Вот краткое содержание этой драмы.

Некий фотограф (заметьте, это мое прозвище, меня наградили им за то, что я пишу романы с героями, имеющими прототипов) женится на девице сомнительного поведения, бывшей прежде содержанкой крупного помещика. Молодая чета живет на деньги, которые жена тайно берет от своего бывшего любовника, и на то немногое, что ей удается раздобыть самой, работая вместо мужа, который оказывается гулякой и лентяем, проводящим время в попойках с цыганами.

Какое это искажение обстоятельств нашей жизни! Все тут перевернуто с ног на голову, видимо, стараниями издателей, которые были в курсе того, что Мария фактически выполняла переводы, взятые мною на свое имя, но понятия не имели о том, что я безвозмездно их правил, а весь гонорар полностью отдавал ей.

Ситуация обостряется, когда фотограф узнает, что обожаемая им дочь, родившаяся раньше срока, оказывается вовсе не его дочерью и что жена обманула его, так как была беременной, когда вступала с ним в брак. И как предел падения – обманутый муж доходит до того, что принимает от бывшего любовника своей жены изрядную сумму в виде компенсации.

Здесь я уловил намек на заем, который сделала Мария под обеспечение барона, но который я перевел на свое имя после свадьбы.

Однако в отношении незаконнорожденной дочери я не увидел и тени аналогии, поскольку наша дочь родилась лишь два года спустя после нашей свадьбы.

Впрочем, нет! А умершая девочка? Вот я и напал на след! Маленькая покойница, которая и спровоцировала наш брак, никогда бы не случившийся без нее!

Вывод, быть может, и несколько рискованный, но все же вывод этот сам напрашивается. Он опирается и на визиты Марии к барону после нашего бракосочетания, и на постоянные общения барона с нами, и на его картины, развешанные на стенах моего дома, и на заем… да и на все остальное!

Я намеревался устроить после обеда большую сцену, подвергнуть Марию пристрастному допросу, построенному, однако, в форме защитительной речи, в ответ на обвинение, брошенное нам обоим подставным лицом феминисток, который получил изрядный куш за свое грязное дело.

Когда Мария вошла ко мне в комнату, я принял ее как можно более сердечно и попросил сесть.

– Что случилось?

– Дело серьезное, и оно касается нас обоих.

Изложив ей содержание пьесы, я выдумал, для пущей убедительности, будто актер, игравший роль фотографа, был загримирован под меня.

Она молчала, явно что-то обдумывая, не в силах скрыть своего волнения.

И тогда я начал свою речь:

– Если это правда, то признайся мне во всем, и я клянусь, что прощу тебя. Если умершая девочка была дочкой Густава, то мне не в чем тебя упрекнуть, ведь со мной тебя тогда еще ничего не связывало, кроме смутных обещаний, ты от меня еще ничего не получала, а значит, была совершенно свободна в своих действиях. Что же касается героя драмы, то мне кажется, он ведет себя как человек, обладающий сердцем, неспособный загубить будущее своей дочери и своей жены. И в деньгах, которые он соглашается взять как вспомоществование для дочери, я не вижу ничего зазорного, считая это естественной компенсацией.

Она слушала меня с полным вниманием, ее буржуазный ум готов был клюнуть на приманку, однако он все же не проглотил ее. Но если судить по тому, как ее лицо, сперва искаженное угрызениями совести, просветлело, когда я признал за ней право располагать своим телом, поскольку в то время она еще не получала от меня денег, то можно смело сказать, что мои доводы показались ей убедительными. И обманутого мужа она тоже оправдала, назвав его «благородным сердцем».

Так и не вырвав у нее признания, я продолжал свою речь, оставляя Марии всяческие лазейки, чтобы она не оказалась припертой к стенке, спрашивал ее совета относительно мер, которые нам следует принять для нашей реабилитации, предлагал, например, написать в ответ наш роман, чтобы обелить в глазах общества себя и наших детей.

Я говорил целый час, и все это время она просидела у моего стола, нервно вертя в руках ручку, но не произнесла ни слова, лишь несколько раз у нее вырывались какие-то междометия.

Наконец я вышел, чтобы прогуляться и сыграть партию в биллиард. Когда я вернулся к себе в комнату, я застал Марию на прежнем месте, она сидела неподвижно, будто статуя, уже больше двух часов.

Услышав, что я вошел, она выпрямилась и спросила меня:

– Это была ловушка, да?

– Да что ты, конечно нет! Неужели ты думаешь, что я способен погубить мать своих детей!

– По-моему, ты на все способен, ты хочешь от меня избавиться, как уже хотел тогда, когда подослал ко мне господина Ц. (тут она называет имя друга, который еще не был упомянут), чтобы меня соблазнить. Ты рассчитывал погубить меня, уличив в прелюбодеянии.

– Кто тебе это сказал?

– Хельга!

Это подруга Марии, та, последняя, которая появилась перед нашим отъездом. Вот как она мне отомстила!

– И ты ей поверила?

– Конечно! Но я тебя тоже обманула, как, впрочем, и господина Ц. Да, да, обманула вас обоих!

– Выходит, ты меня обманывала с кем-то другим?

– Я этого не говорила!

– Нет, ты только что в этом призналась. Раз ты обманула нас обоих, значит, и меня тоже. Разве это не логично?

Она ведет себя так, будто и в самом деле виновата, сердится, требует доказательств.

Доказательства!

Раздавленный коварным обманом, жертвой которого стала Мария – я и не предполагал, что жалкое человеческое сердце способно на такую низость, – я склонил голову и пал перед ней на колени, моля ее о прощении:

– Да как же ты могла в это поверить! Ты думала, что я хочу от тебя отделаться! Это я-то, который всегда был тебе верным другом и преданным мужем, который жить без тебя не может! Ты ведь жаловалась на мою ревность, ты сама видела, как женщины пытались меня соблазнить, но я всегда разоблачал перед тобой их дьявольские козни, и ты все-таки в это поверила!

Она испытала жалость ко мне и в порыве искренности, охватившей ее на мгновение, призналась, что никогда в это не верила.

– И все же ты мне изменяла! Скажи мне правду, и я тебя прощу. Избавь меня от черных мыслей, которые стали моим наваждением. Скажи правду!

Она не сказала правды, а ограничилась лишь тем, что еще раз обозвала господина Ц. «негодяем».

Мой самый близкий друг – негодяй! Я хотел только одного – умереть. Жизнь стала для меня невыносимой!

Во время обеда Мария обращалась со мной приветливей обычного, а вечером, когда я уже лежал в постели, она пришла ко мне в комнату, села возле кровати, стала пожимать мою руку, целовать глаза, а в конце концов вдруг разрыдалась, и вид у нее был совсем несчастный.

– Ты плачешь, дорогая? Скажи мне, что за горе тебя мучает, и я тебя утешу.

Она бормотала только какие-то невнятные, обрывочные фразы, что-то про мое великодушное сердце, про мою снисходительность к людям, про широту взглядов и про испытания, уготовленные нам жизнью.

Что за странность! Я обвинил ее в измене, а она в ответ меня ласкает и поет дифирамбы!

Однако поджог был совершен, и пожар не мог не разгореться. Она мне изменила, это ясно. Значит, я должен узнать, с кем именно! Последующая затем неделя была из самых горьких в моей жизни. Я вынужден был отказаться от всех своих принципов, врожденных, полученных по наследству и в результате воспитания, и пойти на преступление. Я решил распечатывать письма, которые получала Мария, чтобы понять наконец, на каком я свете. И несмотря на то, что по отношению к ней я проявлял в этом смысле полное доверие, разрешая читать адресованную мне корреспонденцию во время моих отъездов, мне трудно было нарушить священный закон, результат так называемого социального контракта, охраняющий тайну переписки.

И все же я скользил по наклонной плоскости, и в один прекрасный день, потеряв к себе всякое уважение, держал в руках распечатанное письмо, и руки мои так при этом дрожали, словно я развернул смертный приговор своей чести. Итак, я читаю сочинение ее подруги-авантюристки, как всегда подписанное шифром «№ 1».

В издевательских, пренебрежительных выражениях она изощрялась насчет моего безумия и возносила молитву господу богу, чтобы он освободил Марию от ее страданий, призвав меня к себе.

Выписав из этого письма самые наглые фразы, я заклеил конверт, решив подбросить его к вечерней почте. В соответствующий час я вручил жене письмо и сел рядом, чтобы наблюдать за ней.

Дочитав, видимо, до того места, где шла речь о желательности моей скорейшей смерти – это были как раз первые строчки на второй странице, – она рассмеялась недобрым смехом.

Таким образом, получалось, что единственный путь к освобождению от угрызений совести моя любимая видела в том, чтобы я умер. Самые большие надежды на избавление от моральных последствий своей измены она связывала с моей кончиной, после которой она получила бы к тому же деньги по моему страховому полису и пенсию, как вдова знаменитого поэта. Тогда она смогла бы снова выйти замуж либо остаться соломенной вдовой и жить, как ей заблагорассудится. О, любимая!

Итак, moriturus sum , я приближал катастрофу, вовсю потягивая абсент, который делал меня счастливым, и играл в биллиард, который охлаждал мой пылающий мозг.

Но тем временем возникло новое осложнение, более пагубное, чем все, что было до сих пор. Литераторша, которая делала вид, что привязалась ко мне, на самом-то деле была покорена Марией, воспылавшей к ней столь горячей любовью, что это могло дать повод всяческим сплетням.

В то же время приятельница этой литераторши, художница, стала ревновать ее к Марии, что лишь подлило масла в огонь. Как-то вечером Мария, несколько помягчевшая от моих объятий, спросила меня, уж не влюблен ли я в N.

– Нимало. В эту чудовищную пьянчужку! Надо же такое подумать!

– А вот я схожу с ума по ней! Правда странно? Причем настолько, что страшусь оставаться с нею наедине.

– А что, собственно, вы бы делали?

– Не знаю. Мне всегда хочется ее поцеловать. Она очаровательна. И как изумительно сложена!

Неделю спустя мы пригласили к себе друзей из Парижа с их женами. Это были художники, начисто лишенные всяческих предрассудков.

Мужья приехали, однако, без жен и объяснили их отсутствие столь неубедительно, что меня это больно ранило.

И у нас началась, представьте, настоящая оргия. Поведение всех мужчин потрясло меня до глубины души, иначе чем скандальным его не назовешь.

С Марией и ее двумя подругами гости обходились как с девками. Все были пьяны как свиньи, и вдруг я увидел, что мою жену целует какой-то лейтенант.

Замахнувшись на них биллиардным кием, я потребовал объяснения.

– Да это же друг детства, к тому же он мой родственник, не будь смешным! – осадила меня Мария. – И в России все целуются при встрече, а мы, финны, – русские подданные.

– Ложь! – крикнул мне один мой друг. – Они вовсе не родственники. Это ложь!

В эту минуту я был готов стать убийцей, и только мысль, что нельзя оставить детей круглыми сиротами, удержала меня. Потом, когда мы с Марией были наедине, я ей устроил разнос.

– Девка!

– Почему?

– Потому, что разрешаешь обращаться с собой как с девкой.

– Ты просто ревнуешь.

– Конечно, я ревниво отношусь к своей чести, к достоинству нашей семьи, к репутации моей жены и к будущему наших детей. А ты своим поведением добилась того, что приличные женщины избегают нашего общества. Позволить себе публично целоваться с первым встречным! Ты просто безумна! Ты ничего не видишь, ничего не слышишь, ничего не понимаешь и потеряла всякое чувство долга. Если ты не станешь вести себя иначе, мне придется запереть тебя в сумасшедший дом. И учти, отныне я запрещаю тебе встречаться со своими подругами.

– Разве есть доказательства того, что наши отношения соответствуют твоим подозрениям?

– Нет, но ты же болтаешь бог знает что! Не ты ли призналась мне, что влюблена в N? А потом эта N, помнишь, будучи пьяной, заявила нам, что, живи она в своей стране, ее бы давно сослали.

– Но ты ведь отрицаешь само понятие порока?

– Пусть эти барышни забавляются как им угодно и сколько угодно, мне все равно, пока это не касается моей семьи. Но с того момента, как их забавы вовлекают нас в какие-то неприятности, эти развлечения становятся для меня предосудительными. В философском плане я не признаю порока, не считая, конечно, пороков развития индивидуума, в физическом там или психологическом смысле. Недавно в Париже в Палате депутатов стоял вопрос о противоестественных пороках, и все знаменитые врачи присоединились к мнению, что закон не должен вмешиваться в эти вопросы, за исключением тех случаев, когда ставятся под удар интересы граждан.

Было бы больше смысла проповедовать рабам, чем объяснять философское понятие этой женщине, которая послушна лишь голосу своих скотских инстинктов.

Чтобы быть в курсе слухов, ходящих в нашей среде, я написал письмо преданному другу в Париж, умоляя его сообщить мне все без утайки.

Он мне ответил весьма откровенно, что в скандинавских кругах жена моя пользуется репутацией женщины с порочными наклонностями, что же касается тех двух датских барышень, о которых я спрашивал, то они известны своим распутством и посещали в Париже весьма подозрительные кафе.

Мы задолжали хозяевам пансиона немалую сумму, у нас не было никаких средств к существованию, поэтому о том, чтобы бежать, и речи быть не могло. К счастью для нас, датчанки познакомились с одной хорошенькой девушкой из деревни, которая стала проводить с ними много времени, и это настолько восстановило против них всех деревенских жителей, что датчанкам этим пришлось срочно отсюда убираться. Однако наше знакомство с ними, длившееся уже восемь месяцев, нельзя было оборвать так резко. Тем более что обе они были из хороших семей, получили хорошее воспитание и оказались добрыми товарищами в дни моих невзгод. Словом, мне хотелось обставить их вынужденный отъезд пристойным образом, и с этой целью мы решили устроить в их честь прощальный обед в ателье одного молодого художника.

Во время десерта, когда все уже изрядно выпили, Мария, поддавшись своим чувствам, встала с бокалом в руке, чтобы спеть песенку, которую она сама сочинила на известный мотив из «Миньон» :

Ужели вы не знаете Марии, Которая подружек обожает? И муж ее, красивейший мужчина, Подчас пеняет горько ей за это. Она не создана женой быть мужней, Раз может зажигать девичье сердце. И вот теперь разъедутся подруги, Вдовой почувствует себя Мария, Хоть много лет и замужем она. Хранятся в памяти лишь дни Монкура, Веселые, чарующие дни!… Прислушайтесь, что говорит Мария: Остаться здесь хотела б я навечно, И песни петь, и пить вино, любить лишь радость, Бессмертно жить! Да, здесь! И только здесь!

Она спела это в порыве чувств, вдохновенно, ее огромные миндалевидные глаза, влажные от слез, сверкали, отражая пламя свечей, она широко распахнула свое сердце, и, признаюсь, я был увлечен, очарован ею. Наивность и трогательная искренность Марии делали невозможным даже мысль о чем-то чувственном – просто женщина воспевала женщину. Да и в ее облике не было решительно ничего мужеподобного, нет, нет, это была любящая женщина, нежная, таинственная, загадочная и неуловимая.

Что же до предмета воспеваний – рыжей девицы с грубым лицом, горбатым носом, тяжелым подбородком, желтыми глазами, отечными от питья щеками, плоской грудью и крючковатыми пальцами, – то она являла собой существо настолько мерзкое и отвратительное, что на нее не мог бы польститься даже последний батрак.

Закончив петь, Мария села рядом с этим чудовищем. Рыжая датчанка тут же вскочила и, стиснув обеими ладонями лицо Марии, впилась в ее губы своим ртом. Я стал усердно наливать этой датчанке, чокался с ней, и вскоре она надралась до такой степени, что упала на колени, уставилась в меня тупым взглядом, а потом оперлась спиной о стенку, залилась бессмысленным хохотом.

Мне ни разу не приходилось видеть столь грязное животное в человеческом облике, и мое отношение к вопросам женской эмансипации сложилось в тот час уже окончательно.

Обед кончился скандалом, потому что датчанку-художницу обнаружили на улице, она сидела на краю тротуара, ее рвало, буквально выворачивало наизнанку, и при этом она выла, как дикий зверь. На следующее утро обе девицы отбыли.

Однако после их отъезда Мария пережила настоящую депрессию, и я испытывал к ней лишь жалость, настолько она скучала по своей подруге, так страдала от того, что разлучена с ней. Она в одиночестве гуляла по лесу, что-то напевая про себя, посещала все места, где они бывали вместе, – одним словом, все симптомы раненого сердца были налицо, и я стал опасаться за ее разум. Она была несчастна, и я оказался бессильным ее утешить. Ласк моих она стала избегать, когда я пытался ее поцеловать, она меня отталкивала, и я постепенно смертельно возненавидел эту отсутствующую подругу, потому что она отняла у меня любовь моей жены.

А Мария, не отдавая себе отчета в том, что происходит, не скрывала причины своей печали и всем жаловалась на свое горе. В это просто невозможно поверить!

В те ужасные дни Мария вела оживленную переписку со своей подругой, и вот однажды, впав в полное бешенство от вынужденного воздержания, я перехватил письмо рыжего чудовища. Настоящее любовное послание! Моя птичка, мой ангелочек, умница моя, прекрасная Мария со своим миром благородных чувств и рядом – грубый муж, мужлан, идиот! И планы бегства, похищения! Терпеть это дольше я был не в силах, и вечером, при свете луны – помилуй боже! – у нас с Марией дело дошло буквально до драки. Она кусала мне руки, а я волок ее к реке, чтобы утопить, как котенка. И только мысль о детях вернула мне разум.

Я стал готовиться к самоубийству, но до этого я хотел написать историю своей жизни.

Я уже завершал первую часть, когда до меня дошел слух, что датчанки сняли в нашей деревне квартиру на лето.

Я тут же велел сложить чемоданы, и мы отправились в немецкую Швейцарию.

Безмятежный край Ааргау – вот истинная аркадия, где стадо на пастбище выгоняет лично господин почтмейстер, где командир полка собственноручно правит лошадью, запряженной в единственный в тех местах экипаж, когда случается ехать в город, где девушки выходят замуж невинными, а парни стреляют из луков и бьют в барабаны. О, обетованная земля, родина желтого пива, соленой колбасы, игры в кегли, Габсбургов и Вильгельма Телля, сельских празднеств, незамысловатых песен, толстых пасторских жен и монастырской тишины.

Возбужденные умы обретают там покой, я почувствовал себя заново рожденным, и на Марию, уставшую бунтовать, нападает что-то вроде добродушной апатии. Игра в триктрак, которой мы усердно предавались, служила нам громоотводом, шумным объяснениям мы предпочли стук костяшек домино, а доброе безобидное пиво заменило нам абсент и возбуждающее вино.

Влияние среды давало себя знать, и я не переставал удивляться тому, что после стольких пережитых бурь жизнь может еще быть веселой, что человеческий ум оказывается на удивление эластичным и сопротивляется стольким ударам судьбы и что прошлое полностью забывается, и отныне я мог считать себя счастливейшим из мужей, связанным узами брака с вернейшей из жен.

Мария, лишенная общества и подруг, довольно быстро вошла в роль матери, не прошло и месяца, как наши дети стали щеголять в красивых одеждах, скроенных и сшитых их мамой, которая теперь полностью посвящала им все свое время.

Однако Мария начала понемногу сдавать, ее прежнее игривое настроение пропало, чувствовалось, что для нее наступила пора зрелости. В каком горе она была, когда потеряла свой первый зуб! Бедная Мария! Она плакала, сжимая меня в объятиях, молила не разлюбить ее. Ей исполнилось тридцать семь лет. Волосы у нее стали сечься, грудь уплощилась, словно волны после бури, лестницы становились все более высокими для ее маленьких ножек, а легким все чаще и чаще стало не хватать воздуха. Но при этом я любил ее еще больше, потому что теперь она, несомненно, будет принадлежать только мне одному, вернее, нам, нашей семье. Я любил ее больше прежнего, несмотря на то что чувствовал себя здоровым, как никогда, обновленным, я переживал, как говорится, вторую весну и расцвет своей мужской стати. Наконец-то она была моей. Ей придется стареть, окруженной моей заботой, обороненной ото всяких соблазнов, посвящая свою жизнь детям.

Признаки ее выздоровления становились все более явными и обретали трогательные черты. Так, например, предвидя опасность быть женой тридцативосьмилетнего молодого человека, она стала оказывать мне честь своей беспричинной ревностью, занялась своими туалетами и вела себя как истинная женщина во время моих ночных визитов.

Однако на самом деле ей нечего было опасаться, потому что я воистину существо моногамное, и, вместо того чтобы пользоваться своим положением, делал все возможное, чтобы избавить ее от страшных мук ревности, и успокаивал постоянными свидетельствами моей омоложенной любви.

Осенью я решил совершить большое путешествие недели на три, не меньше. Мария, для которой расстройство моего здоровья стало как бы навязчивой идеей, всячески пыталась отговорить меня от этой, как ей казалось, опасной затеи.

– Ты живым не вернешься, малыш!

– Посмотрим.

Так поездка эта оказалась для меня делом чести, этаким мужественным подвигом, с помощью которого я надеялся вновь завоевать ее любовь, как сильный мужчина.

Поездка и правда оказалась не из легких, но я вернулся окрепшим, загорелым, исполненным новых сил.

Во взгляде, которым она окинула меня в момент нашей встречи, были восхищение, вызов и вместе с тем некоторое разочарование. Я же, налитый жизненными соками, да еще после трехнедельного воздержания, повел себя с ней как с любовницей и безо всяких предварительных переговоров, как обычно, обняв за талию, опрокинул на постель и взял то, что мне принадлежало по праву, причем все это я проделал после сорокачасовой поездки в поезде. Судя по ее растерянному виду, я понял, что она не может решить, как себя вести, боясь, видно, показать мне свои истинные чувства, а быть может, напуганная тем, что вместо мужа появился мужчина-дрессировщик.

Когда я пришел в себя, то сразу же заметил, что у Марии как-то изменилось выражение лица, а разглядев ее как следует, увидел, что она вставила себе зубы, отчего явно помолодела, да и отдельные детали ее туалета также свидетельствовали об ее возрожденном кокетстве. Продолжая свои наблюдения, я тут же обнаружил, что Мария завязала чрезвычайно горячую дружбу с какой-то четырнадцатилетней девочкой, иностранкой, с которой она гуляла, купалась и все время целовала ее. Одним словом, я понял, что нам необходимо срочно отсюда бежать.

Так мы оказались в немецком пансионе на берегу озера Четырех Кантонов.

Новое падение, причем весьма опасного свойства.

В нашем пансионе жил лейтенант. Мария стала за ним ухаживать, они играли в кегли и вместе гуляли в саду, пока я работал.

За табльдотом во время обеда я заметил, что они, ни слова не говоря друг другу, обмениваются все время нежными взглядами. Чтобы быть до конца правдивым, признаюсь, мне показалось, что они таким образом занимаются любовью. Я решился, так сказать, на штурм и, повернув голову, уставился в лицо моей жены. Поняв, что ее выследили, она скользнула взглядом по виску лейтенанта, и так как ее глаза при этом невольно уперлись в стенку, где висела реклама какой-то пивной, она сказала, как бы к слову, но на самом деле испуганно и растерянно, первую попавшуюся фразу, вроде той, тогда, в лодке с рыбаком, когда спросила о цене башмаков:

– Что это за пивная?

– Ты занимаешься любовью с лейтенантом! – бросил я ей в упор.

Она согнула шею, будто ее потянули за удила, она была сражена и не проронила ни слова.

Два дня спустя она объявила мне вечером, что очень устала, поцеловала меня, пожелав спокойной ночи, и скрылась в своей комнате. Я лег, чтобы читать, но вдруг вскочил, потому что услышал, что внизу, в гостиной, поет Мария.

Я пошел за горничной и велел ей привести ко мне жену.

– Скажите ей, чтобы она немедленно поднялась сюда, а не то я сам спущусь с палкой и отлуплю ее при всем честном народе!

Мария тут же поднялась и вошла ко мне с видом оскорбленной невинности, она явно стыдилась моей выходки и спросила, на каком основании я дал горничной такое странное поручение и почему я запрещаю ей быть в обществе постояльцев пансиона, где много дам.

– Не это меня оскорбило, а твое коварство: ты нарочно заставила меня уйти из гостиной, чтобы остаться там одной.

– Изволь, если ты настаиваешь, я пойду спать.

Что за внезапное простодушие, что за послушание! Что случилось?

За осенью последовала снежная зима, печальная, пустынная. Мы были теперь единственными постояльцами в этом скромном пансионе и из-за холода ели не за табльдотом в отдельной комнате, как прежде, а в большом общем зале ресторана. Однажды во время завтрака за соседний столик сел человек высокого роста, довольно красивый для своей социальной среды, судя по всему, он был лакеем, и заказал стакан вина.

Мария со своей обычной развязностью стала разглядывать посетителя, как бы оценивая его стати, и тут же впала в задумчивость, а он вскоре ушел, явно смущенный таким лестным вниманием.

– Какой красавец! – воскликнула Мария, обращаясь к хозяину.

– Это мой бывший портье, – ответил он.

– В самом деле? Какая у него величественная осанка, это редкость для людей его круга. Ничего не скажешь, настоящий красавец!

Мария, к великому удивлению хозяина, пустилась в рассуждения по поводу особенностей мужской красоты.

На следующий день красавец портье уже сидел на своем месте, когда мы вошли в зал. Он надел воскресный костюм, тщательно причесался, нафиксатуарил бороду, – одним словом, по всему было видно, что его предупредили об одержанной им победе. И вот этот увалень, поздоровавшись с нами и получив в ответ изящное приветствие моей жены, позирует перед нами, будто настоящий красавец.

На следующий день он снова появился, решив на этот раз перейти в наступление. С присущим его профессии вкусом он вступил в разговор, однако не утруждая себя попыткой, как обычно делают в таких случаях, охмурить сперва мужа, обратился с пошлой галантностью непосредственно к моей жене.

Все это даже представить себе невозможно! Но тем не менее Мария, изящная и привлекательная, как ни в чем не бывало поддержала эту беседу, нимало не смущаясь присутствием мужа и детей.

Я еще раз пытаюсь открыть ей глаза, умоляю ее беречь свою репутацию, но в ответ получаю только уже привычное возмущение по поводу моего «пакостного воображения».

Вскоре появился еще один позер, толстяк, хозяин деревенской табачной лавочки, у которого Мария покупала всякую галантерейную мелочь. Более хитрый, чем портье, и вместе с тем более предприимчивый, он попытался сперва завоевать меня. Во время первой встречи, весьма нагло уставившись Марии в лицо, он, обернувшись к хозяину гостиницы, воскликнул громко:

– Господи, какая же это красивая семья!

Сердце Марии сразу растаяло, а ее обожатель стал ежедневно появляться в гостинице.

Как-то вечером он был навеселе, а следовательно, и смелым. Он подошел к нам – мы играли в триктрак – и, наклонившись к Марии, попросил ее объяснить правила игры. Стараясь быть как можно более вежливым, я все же сделал ему замечание, и он возвратился на свое место. Но Мария, обладая более чувствительным сердцем, чем я, сочла, что должна сгладить нанесенное ему оскорбление, и, обернувшись к нему, спросила ни с того ни с сего:

– Вы играете в биллиард?

– Нет, сударыня, вернее, плохо, но я к вашим услугам!

Сказав это, он встал, подошел к нам и предложил мне сигару.

А когда я отказался, он обратился к Марии с тем же предложением:

– А вы, сударыня?

К счастью для нее, для табачной лавочки и для будущего моей семьи, она тоже отказалась кокетливо-благодарным жестом.

Но как это человек мог осмелиться предложить в ресторане сигару светской женщине, да еще в присутствии ее мужа?

Так что же, я безумный ревнивец или жена моя ведет себя настолько неприлично, что вызывает желание у первого встречного?

После истории с сигарой я закатил ей сцену у себя в комнате исключительно с целью разбудить эту сомнамбулу, которая, даже не подозревая об этом, шла прямым путем к своей гибели. Чтобы подвести итоги, я безжалостно перечислил все ее старые и новые грехи, разобрал во всех подробностях ее поведение.

Бледная, с синяками под глазами, Мария выслушала меня до конца, ни слова не говоря. Потом она встала и пошла к себе, чтобы лечь спать. Но в этот раз, впервые в своей жизни, я опустился до того, что решил следить за ней. Сбежав вниз, я занял пост у двери ее комнаты, чтобы подглядывать в замочную скважину.

Служанка, освещенная лампой, сидит прямо передо мной. Мария, очень взволнованная, ходит, говорит о моих несправедливых подозрениях, будто обвиняемая произносит защитную речь. Она повторяет мои выражения, словно хочет этим избавиться от них, выкинуть их из головы.

– А ведь я совершенно невинна! Хотя мне не раз представлялась возможность грешить.

Затем она ставит на стол бутылку пива и два стакана, наполняет стаканы и чокается со служанкой.

Boт она садится напротив девушки, наклоняется к ней совсем близко и не сводит глаз с ее груди. У нее причудливо сокращаются мускулы рта, подобно тому как у лошади, страдающей тиком, все время подергиваются губы. Она прижимается головой к груди служанки, обнимает ее за талию и говорит:

– Подружка, поцелуй меня.

– Подружка! – отвечает служанка робким голосом.

– Поцелуй меня, – повторяет Мария свою просьбу.

Служанка целует ее в щеку.

– Раз целовать грудь преступление, то хоть погладь меня по голове.

Служанка начинает ей чесать волосы, а Мария раскидывается на двух стульях, кладет голову на колени девушки, голос ее становится глухим, тягучим, словно она впадает в какое-то оцепенение.

Она стонет, она несчастна! Бедная Мария! И она ищет утешения вдали от меня, хотя я единственный, кто мог бы ей помочь избавиться от угрызений совести. Внезапно она выпрямляется и к чему-то прислушивается, глядя на дверь:

– Там кто-то есть!

Я убегаю. Когда же, спустя некоторое время, возвращаюсь на свой пост, то застаю Марию полуодетой. Она показывает служанке свои плечи, обращает ее внимание на красоту линий, всячески пытается привлечь ее внимание к своему голому телу. Но так как это не производит впечатлений на служанку, она продолжает свою защитительную речь:

– Он сумасшедший, тут нет сомнений, и я боюсь, что он меня отравит. У меня какие-то боли в желудке… Нет, не думаю!… Надо бежать в Финляндию, ведь верно?… Но он от этого умрет, потому что он так любит детей…

Что все это может означать? Конечно, раскаяние. Я уличил Марию в ее тайных страстях, она охвачена отвращением и ищет убежища на груди женщины. Испорченный ребенок, коварная негодяйка и прежде всего несчастное создание.

Всю ночь я не мог сомкнуть глаз, я был убит горем. В два часа ночи Мария стала кричать во сне, причем так ужасно, что, охваченный жалостью, я постучал в стенку, чтобы ее освободить от страшных видений. К слову сказать, это случалось не в первый раз.

Наутро она меня поблагодарила за то, что я ее разбудил, и тогда, исполненный к ней сочувствия, я приласкал ее и спросил, не надо ли ей в чем-то признаться… другу?

Нет! Представьте себе, ей нечего сказать!

Признайся она мне в тот момент во всем, я ее простил бы, настолько меня тронули ее угрызения совести, так я любил ее, несмотря ни на что, а быть может, именно из-за ее падения! Бедняжка! Как можно поднять руку на столь несчастное создание!

Но вместо того, чтобы спасти меня от мук сомнений, она оказала мне жестокое сопротивление, дошла до того, что начала всерьез считать меня сумасшедшим, инстинкт самосохранения помог ей создать такую легенду, которая имеет, однако, видимость реального факта, и легенда эта стала для нее в конце концов как бы щитом от угрызений совести.

Перед Новым годом мы отправились в Германию и остановились на берегу Боденского озера.

В Германии, стране солдат, где еще сохранился патриархальный уклад жизни, Мария со своими глупостями о правах женщины сразу потеряла почву под ногами. Там девушкам запрещено учиться в университете, там приданое офицерской жены хранится в военном министерстве, как неделимое имущество семьи, там все должности по закону принадлежат только мужчине как кормильцу семьи.

Мария рвалась, будто зверь, попавший в западню, и при первой попытке оговорить меня в женском обществе встретила твердый отпор. Наконец-то меня поддержала партия женщин, а моя бедная Мария осталась с носом. От постоянного общения с офицерами я собрался с мыслями и обрел мужскую повадку, поскольку был вынужден приспосабливаться к новой среде, и мало-помалу во мне вновь пробуждается самец, усыпленный десятью годами морального угнетения.

Я отказался наконец от модной лошадиной челки, вновь отрастил свою львиную гриву, мой голос, ставший глухим оттого, что я постоянно успокаивал нервную женщину, приобрел былую звонкость, ввалившиеся щеки округлились, и вся моя конституция изменилась на пороге сорока лет.

Находясь в прекрасных отношениях со всеми женщинами того дома, где мы жили, я вновь обрел привычку выражать свое мнение, а Мария, которая не пользуется симпатией этих дам, оказалась в полном одиночестве.

Тогда она начала меня бояться. И однажды утром, в первый раз за десять лет нашего брака, она пришла ко мне в спальню одетая и застала меня еще в постели. Я не вполне понял, что значило ее внезапное появление, но после бурного объяснения она выдала себя, давая понять, что ревнует меня к служанке, которая приходит сюда каждое утро, чтобы затопить печь. Вместе с тем она призналась мне, что мой новый облик и манеры кажутся ей отвратительными.

– Я ненавижу все эти проявления мужественности, и я ненавижу тебя, когда ты ходишь с таким важным видом.

Конечно, она хоть как-то любила и ласкала пажа, комнатную собачку, калеку, свое дитя, но женщина, которая хочет играть роль мужчины, не может любить мужчину в своем муже, хотя в чужих мужьях и обожает мужчину.

Ко мне тем не менее прекрасно относились все окружавшие нас женщины, и я охотно бывал в их обществе, греясь теплом, исходящим от настоящих женщин, которые внушают уважительную любовь и которым бессознательно подчиняется мужчина именно потому, что они бесконечно женственны.

Однако как раз в этот период, когда мы стали всерьез обсуждать возможность возвращения на родину, во мне вновь ожили все мои старые опасения. Поскольку мне предстояло восстановить тесные отношения со своими старыми друзьями, мне не терпелось узнать, есть ли в их числе любовники моей жены. Чтобы не иметь на этот счет никаких сомнений, я взялся за тщательное расследование прожитых лет. Уже прежде я спрашивал у своих друзей в Швеции, что они могут мне сказать о слухах, которые ходят у нас по поводу неверности Марии. Но, естественно, мне никогда не удавалось добиться от них искреннего ответа.

Все полны сочувствия к матери, но всем наплевать на то, что отец пропадет, если станет всеобщим посмешищем.

И вот тогда мне пришло в голову применить к моему случаю новую науку – психологию, сочетая ее с чтением мыслей. На наших вечерних сборищах я дал дамам все необходимые разъяснения и ввел психологические опыты в виде игры. Мария, правда, возражала, обвиняла меня в спиритизме, высмеивала как свободомыслящего, вдруг впавшего в суеверие, приводила самые неуместные доводы, лишь бы отговорить меня от этих пагубных для нее занятий.

Чтоб ее утихомирить, я сделал вид, что внял ее просьбам, но, отказавшись от публичных гипнотических сеансов, неожиданно повел на нее атаку с глазу на глаз.

Однажды вечером, когда мы сидим вдвоем в столовой друг против друга, я незаметно перевожу разговор на гимнастику, и она, увлекшись, теряет самоконтроль, то ли подчинившись моей воле, то ли по ассоциации идеи, которую я направляю, сама начинает говорить о массаже, тут же вспоминает боль, которую он может причинить, свои посещения врача-массажиста и восклицает:

– О, массаж – это очень больно! И теперь еще, стоит мне о нем подумать, я чувствую боль…

Готова! Она наклоняет голову, чтобы скрыть смертельную бледность, глаза мигают, губы шевелятся, она пытается заговорить о чем-то другом, но повисает ужасное молчание, и я стараюсь продлить его как можно дольше. К этому нас привел ход ее мыслей, который я направил своей ловкой рукой к нужной цели и из клещей которого она теперь тщетно пытается освободиться. Она у края бездны, но машина уже не может остановиться. Нечеловеческим усилием воли она заставляет себя встать с места, отрываясь от гипноза моего взгляда, и, ни слова не говоря, устремляется к двери.

Удар попал в точку!

Однако спустя несколько минут она возвращается, лицо ее выражает полную безмятежность, и под тем предлогом, что она хочет дать мне почувствовать чудодейственную силу массажа, она становится за моим стулом и начинает мне массировать голову. К несчастью, как раз напротив нас висит зеркало, я украдкой бросаю в него взгляд и успеваю за этот миг увидеть смертельно бледную маску с безумными, устремленными на меня глазами. Наши вопрошающие взгляды встречаются в зеркале.

И вдруг, против всех наших привычек, она садится ко мне на колени, обнимает меня за шею и заявляет, что смертельно хочет спать.

– В чем ты провинилась, если так льнешь ко мне? – спрашиваю я.

Она утыкается мне в грудь головой, целует меня и уходит, пожелав спокойной ночи.

Все это не доказательства, которые можно было бы предъявить суду, но для меня они убедительны потому, что я хорошо знаю ее манеру вести себя.

Добавим к этому, что тот доктор-массажист был недавно с позором изгнан из дома моего кузена за то, что приставал к его жене.

Я не хочу возвращаться на родину, ибо боюсь уронить свою честь, поскольку мне пришлось бы повседневно поддерживать отношения со знакомыми, которые, как я подозреваю, были любовниками моей жены. Чтобы не стать всеобщим посмешищем, как обманутый муж, я решаюсь на бегство.

Я отправился в Вену.

Я поселился в гостинице, и образ некогда обожаемой женщины преследовал меня, я был не в силах работать и спасался только письмами, писал по два раза в день настоящие любовные послания. Иностранный город показался мне могилой, и, гуляя по многолюдным улицам, я чувствовал себя трупом. И тогда бешено заработала моя фантазия, окружив меня в моем одиночестве разными персонажами. Я принялся сочинять сказку, чтобы ввести мою Марию в сей мертвый мир. И, словно по волшебству, вокруг меня начали оживать и дома и люди. Я придумал, что Мария стала знаменитой певицей, и для осуществления этой фантастической затеи, для того, чтобы превратить все архитектурное великолепие столицы в фон для ее выступлений, я завел знакомство с директором консерватории и, ненавидя театр, будучи вконец опустошенным, стал проводить все вечера в опере и в концертах.

Все, что я вижу и слышу, я передаю Марии, и постепенно во мне вновь пробуждается ко всему подлинный живой интерес. Возвращаясь из оперы, я тут же кидаюсь за письменный стол, чтобы в подробностях описать, как певица имярек исполнила сегодня знаменитую арию, и, сравнивая ее талант с талантом Марии, я всегда отдаю предпочтение последней.

Посещая художественные музеи, я во всех картинах видел ее. В Бельведере я не меньше часа стоял перед Венерой Гвидо Рени , показавшейся мне поразительно похожей на мою любимую, и в конце концов меня охватила такая тоска по ее телу, что я сложил свои вещи и первым же поездом уехал назад. Что говорить, я околдован этой женщиной, я не могу вырваться из круга ее чар.

Боже, сколь прекрасно возвращение! Мои любовные послания как будто воспламенили сердце Марии, и я, бросившись ей навстречу в маленьком садике перед домом, стал ее горячо целовать, зажав ее голову в ладонях.

– Ты что, колдунья, околдовала меня?

– Ах, вот как! Ты хотел вырваться?

– Да, я пытался бежать. Но ты оказалась сильнее, и я сдаюсь!

Поднявшись в свою комнату, я увидел на столе горшок с цветущими красными розами.

– Значит, ты все-таки немножко любишь меня, чудовище! Она выглядит сейчас застенчивой девушкой, она краснеет, и тут я снова как бы теряю себя, свое представление о чести, забываю о своем стремлении освободиться наконец от цепей, отсутствие которых я, оказывается, уже не в силах вынести.

Целый месяц в разгаре весны под посвист скворцов мы проводим вместе, без остатка отдаваясь любви, мы, кажется, не разжимаем объятий и без конца распеваем дуэты, аккомпанируя себе на пианино, или играем в триктрак. Так проходят самые прекрасные дни за пять последних лет нашей жизни. Весна посреди осени, не говоря уже о том, что и зима не за горами.

И я вновь бьюсь как рыба, пойманная в сеть, а Мария, убедившись в своей полной власти надо мной, словно опоив меня каким-то приворотным зельем, опять впадает в свое прежнее состояние равнодушия. Одетая кое-как, она расхаживает по дому, даже не вставляя съемный зубной протез, несмотря на мое предостережение, что за этим не может не последовать невольного охлаждения с моей стороны. Вместе с тем я замечаю, что у нее вновь возникает интерес к подругам, причем на этот раз просто пагубный, потому что она засматривается на юных девиц.

Однажды мы решили устроить скромный танцевальный и музыкальный вечер, на который пригласили местного коменданта с его четырнадцатилетней дочерью, баронессу, хозяйку дома, где мы жили, ее дочь лет пятнадцати и ее подругу.

Около полуночи, к моему крайнему ужасу, я увидел в одной из комнат полупьяную Марию, окруженную тремя девочками, которых она не отпускала от себя. Глядя на девочек сладостным взором, она нежно целовала их, и в лице ее при этом было нечто неподвижно-лошадиное, одним словом, это было то самое выражение, которое я уже приметил однажды, когда она распевала свои чувственные песенки.

Комендант с тревогой наблюдал за ней из угла комнаты, где он сидел, вот-вот готовый взорваться, а мое пылкое воображение уже рисовало тюрьму, каторжные работы и неизбежный скандал. Я с быстротой молнии кинулся к Марии и девочкам и, буквально растащив их в стороны, пригласил всех танцевать.

Ночью, когда мы остались одни, я набросился на Марию с упреками, и наше бурное объяснение затянулось до утра. Она слишком много выпила и, невольно разоблачая себя, призналась мне в ужасных вещах, которых я и не подозревал.

Охваченный гневом, я повторял ей все обвинения, перечислял все подозрения, добавив к ним одно новое, которое мне и самому казалось преувеличением.

– А та таинственная болезнь, – воскликнул я, – из-за которой у меня были ужасные головные боли!…

– Ах, несчастный, ты что, хочешь сказать, что я заразила тебя…

Помилуй бог, этого у меня и в мыслях не было, я хотел лишь намекнуть ей на то, что были налицо все симптомы отравления цианистым калием. Но в этот миг в моей памяти всплыл один инцидент, настолько неправдоподобный, что я о нем скоро забыл.

В тот период, когда Мария делала себе массаж, я однажды заметил у себя какую-то сыпь. Не подозревая ничего дурного, я сказал об этом Марии, которая, правда несколько смутившись, нашла, как всегда, быстрый ответ, заверив меня, что это иногда случается после бурных объятий.

Я тоже знал, что это бывает, однако называется венерической болезнью. Но вскоре сыпь прошла и все забылось.

И вот теперь подозрения мои вспыхнули с новой силой. Почему всегда в ее объяснениях таятся скрытые обвинения? И в памяти вдруг всплывает фраза из полученного мною после судебного процесса анонимного письма, где Мария названа «проституткой из Сёдертелье».

Что бы это могло значить? Итак, появилось новое направление для розысков.

Когда барон, бывший муж Марии, познакомился с ней в Сёдертелье, она была как будто бы невестой некоего лейтенанта, о котором упорно говорили, что его здоровье подорвано венерическими болезнями. Неужели бедняга Густав, которого все недаром называли спасителем, оказался в дураках? Этим, возможно, и объясняется то живое чувство благодарности, которое Мария испытала к нему во время развода, признавшись мне, что он спас ее от какой-то опасности… а вот от какой именно, она тогда так и не сказала. Но все же почему «проститутка из Сёдертелье»? Это могло бы объяснить и тот замкнутый образ жизни, который вела эта чета. Они не поддерживали связей с людьми своего круга, никогда не выезжали в свет, словно изгнанные из общества, к которому принадлежали по рождению.

Можно ли предположить, что мать Марии, бывшая гувернантка, вышедшая из очень простой семьи и соблазнившая финского барона, отца Марии, после его разорения и бегства из-за долгов в Швецию, овдовев, стала скрывать свою нищету и опустилась до того, что пыталась заработать, продавая свою дочь? Причем именно в Сёдертелье?

Эта старуха, еще кокетливая в свои шестьдесят лет, всегда вызывала у меня отвращение, смешанное с жалостью. Как она была скупа, эта авантюристка по натуре, как жадна до всяческих удовольствий! Она видела в мужчинах только объекты для эксплуатации. Этакая законченная людоедка, которая обманным путем заставила меня взять на иждивение свою сестру и провела самым постыдным образом зятя-барона, вручив ему ничего не стоящие бумаги в качестве приданого.

Бедная Мария! Ведь все ее угрызения совести, тревоги и черные мысли уходят корнями в ее сомнительное прошлое. Прибавив ко всему этому факты, которые обнаружил недавно, я смог наконец понять, в чем был смысл тех кровавых ссор, которые происходили на моих глазах между матерью и дочерью. Понял я и так удивившие меня в свое время и не раз повторенные признания Марии в том, что ей неодолимо хочется наступить ногой на горло собственной матери.

Для чего? Чтобы заставить ее умолкнуть? Возможно. Ведь старуха угрожала разрушить наши с Марией отношения, «признавшись мне во всем».

Чем иначе можно было объяснить ненависть Марии к своей матери, которую Густав называл не иначе как «падаль». Густав объяснял это полупризнаниями, говоря, что она воспитала свою дочь отъявленной кокеткой, чтобы та сумела подцепить мужа.

Все эти соображения, соединившись воедино, укрепили меня в решении бежать куда глаза глядят, бежать, чего бы это ни стоило. И я отправился в Копенгаген собирать все возможные сведения о женщине, которой я дал имя, чтобы иметь потомство.

Вновь встретившись с людьми из моих родных мест, с которыми не виделся несколько лет, я понял, что Мария и ее подруги приложили немало усилий, чтобы ославить меня, и весьма преуспели в этом деле. На наш счет сложилось твердое мнение: Мария – святая мученица, я же – сумасшедший, воображающий себя рогоносцем!

Меня выслушивали, благожелательно улыбались, разглядывали, как диковинное животное. Но мне так и не удалось ни в чем разобраться, никому я не был нужен, большинство знакомых, с которыми я встречался, оказались завистниками, только и мечтавшими, чтобы я окончательно рухнул, потому что это был для них единственный способ возвыситься. В конце концов мне пришлось вернуться в свою тюрьму, где меня ждала Мария, явно встревоженная моим отсутствием, и это был более красноречивый ответ на все мои вопросы, чем предпринятое путешествие.

В течение двух месяцев я, как цепной пес, грыз свою цепь, а в середине лета сбежал в третий раз, теперь уже в Швейцарию. Но оказалось, что я прикован не железной цепью, которую можно разорвать, а гуттаперчевой, которая тем сильнее отшвыривает меня назад, чем больше растягивается.

Когда я вернулся домой в очередной раз, Мария встретила меня презрением и ненавистью, она считала, что за свое бегство я достоин смерти, на которую она и уповает больше всего. Вот тогда-то я и заболел и, вообразив, что умираю, решил разобраться в своем прошлом. Обнаружив, таким образом, что я стал жертвой вампира, я решил выжить, очиститься от грязи, которой запакостила меня эта женщина, вернуться к жизни и мстить, мстить ей, собрав предварительно все улики против нее, все доказательства ее обмана.

И вот тогда во мне тоже вспыхнуло чувство ненависти к ней, ненависти куда более страшной, чем равнодушие, ибо она является изнанкой любви, в ней таящейся. Иными словами, я бы так сформулировал свое душевное состояние: я ее ненавижу, потому что люблю. И как-то в воскресенье, когда мы обедали в саду под деревом, заряд, который накапливал энергию в течение десяти лет, взорвался без всякой видимой причины. Я ее ударил. Впервые. На нее посыпались пощечины, а когда она попыталась было оказать мне сопротивление, я силой заставил ее встать на колени. Какой страшный вопль она издала! И удовлетворение, на миг охватившее меня, сменилось ужасом, когда дети, обезумев от страха, завопили не своими голосами. Это, пожалуй, была самая страшная минута в моей горестной жизни. Святотатство, убийство, преступление против природы. Бить женщину, мать! Да еще в присутствии детей! Мне показалось, что солнце погасло, и я почувствовал полное отвращение к своему существованию… И тем не менее на меня снизошел покой, как бывает после грозы, я испытал удовлетворение, словно исполнил свой священный долг. Да, я сожалел, но не раскаивался. Причина породила следствие. Вечером Мария гуляла одна при свете луны. Я пошел ей навстречу, обнял ее и поцеловал. Она не оттолкнула меня, но зарыдала и после долгих объяснений согласилась подняться со мной в комнату, где мы и праздновали свадьбу до полуночи.

Какой странный у нас брак! В полдень я бью ее смертным боем, а вечером сплю с ней.

Что за странная женщина! Она живет со своим палачом!

Если бы я все это знал, я бы начал ее лупить лет десять назад и был бы самым счастливым из мужей!

Примите это к сведению, господа рогоносцы!

Но тем временем Мария готовила месть, и несколько дней спустя она пришла ко мне в комнату, завела со мной разговор о том о сем и в конце концов призналась, что во время путешествия в Финляндию была изнасилована, но только раз, один-единственный раз.

Итак, мое опасение подтвердилось.

Она умоляла меня даже не думать, что это повторялось, нет, нет, а главное, не считать, что у нее был любовник.

Из этого я сделал такой вывод: были любовники, да не один, а несколько.

– Значит, ты мне изменяла, а чтобы оправдаться перед знакомыми, сочинила сказку о моем безумии. И, скрывая свои преступления, была готова замучить меня до смерти. Ты негодяйка! Я требую развода!

Тут она упала на колени, горько зарыдала и стала умолять простить ее.

– Простить-то я прощу, но разводиться мы будем.

На другой день Мария уже успокоилась, еще через день и совсем оправилась, а на третий день уже вела себя так, будто была безвинна.

– Раз я была настолько великодушной, что сама во всем призналась, то мне не в чем себя упрекнуть.

Да, она отныне не просто невинна, она великомученица и поэтому обращается со своим мучителем с оскорбительным высокомерием.

Не осознавая последствий своего предательства, она действительно не понимала дилеммы, стоящей передо мной. Либо я остаюсь всеобщим посмешищем, неотомщенным рогоносцем, либо ухожу прочь. Но это означало бы полное несчастье, и я так или иначе человек пропащий.

Десять лет мук не могут быть уравновешены несколькими пощечинами и одним проплаканным днем.

И я удираю. В последний раз. Причем у меня не хватает мужества попрощаться с детьми.

В воскресенье в полдень я сажусь на пароходик, идущий в Констанц. Я хочу встретиться во Франции со своими друзьями и, не откладывая, написать роман об этой женщине, такой типичной для нашей эпохи бесполых существ.

Перед самым отходом вдруг появляется Мария. Глаза ее полны слез, она возбуждена, взволнована и, к несчастью, до того хороша, что голова у меня идет кругом. Однако я остаюсь холоден и молчалив, позволяю поцеловать себя, но не возвращаю ей ее коварных поцелуев.

– Скажи хоть, что мы расстаемся друзьями, – просит она.

– Нет, мы будем врагами до конца моих дней, которых осталось уже немного.

На этом она уходит.

Когда пароход отвалил, я увидел, что она бежит по причалу, все еще пытаясь удержать меня магической силой своих глаз, которые меня столько лет обманывали. Она металась по пристани, словно брошенная собака – о, какая ужасная собака! – и мне казалось, что она сейчас кинется в воду, а вслед за ней туда кинусь и я, чтобы вместе утонуть, сжимая друг друга в последнем объятии. Но вот она повернулась и исчезла в проулке, оставив о себе память, как о чарующем существе, твердо ступающем своими изящными ножками, которые безжалостно топтали меня около десяти лет кряду. А я за это время ни разу не завопил от боли в своих сочинениях и ввел тем самым в заблуждение читающую публику, скрывая от нее настоящее преступление этого чудовища, до сих пор мною воспеваемого.

Чтобы хоть как-то защититься от напавшей на меня тоски, я тут же спустился в ресторан и занял место за табльдотом. Но не успели подать первое блюдо, как рыдания сдавили мне горло, и я был вынужден выскочить из-за стола и выбежать на палубу. Оттуда я еще раз увидел зеленый холм на удаляющемся берегу и белый домик со ставенками, где в разоренном гнезде остались мои малютки не только безо всякой защиты, но и без средств к существованию, и немыслимая боль сдавила мне сердце.

Какой, однако, живой и неделимый организм семья! Я почувствовал это уже давно, во время первого ее развода, когда так трудно было свершить это преступление, и угрызения совести потом чуть не убили меня. Что до нее, до моей неверной жены и убийцы, то она тогда не отступила.

В Констанце я сел на поезд, идущий в Базель.

Если бы я верил в бога, я просил бы его не посылать таких страшных страданий даже моему злейшему врагу!

В Базеле меня вдруг охватило безумное желание вновь посетить все те города в Швейцарии, где мы бывали вместе, чтобы воскресить воспоминания и о ней, и о наших детях.

Я провел неделю в Женеве и в Уши, но какая-то тревога все время гнала меня из гостиницы в гостиницу, и я, не зная ни отдыха ни срока, словно проклятый, дни и ночи напролет лил слезы, вспоминая моих дорогих малюток. Я посещал те места, где мы с ними бывали. Я кормил хлебом чаек, как их кормили мои дети на берегу озера Леман, бродил как тень по окрестностям.

Каждый день я с нетерпением ждал письма от Марии, но его не было. О, она слишком хитра, чтобы оставлять своему врагу письменное свидетельство! А я по нескольку раз в день писал ей любовные записки, в которых решительно все прощал. Правда, я их не отсылал.

Поверьте, господа судьи, если бы у меня действительно было предрасположение к безумию, то, клянусь вам, я несомненно сошел бы с ума в эти часы отчаяния.

Вконец измучившись, я стал фантазировать и дофантазировался до того, что решил считать признание Марии ловким предлогом отделаться от меня и начать все сначала с кем-нибудь другим, быть может, с неведомым мне любовником, или, что еще хуже, с какой-нибудь новой подругой. Я представлял себе, как моих детей шлепает отчим и наживается на доходах, которые приносит публикация полного собрания моих сочинений. Тут во мне вновь пробудился инстинкт самосохранения, и я решил прибегнуть к хитрости. Так как я могу писать, только когда живу вместе со своею семьей, я решил вернуться домой и остаться там до тех пор, пока не закончу своего романа. А попутно я буду собирать доказательства преступления Марии. Таким образом, я смогу воспользоваться ею для своей работы, хотя она об этом не будет и подозревать, и она станет вместе с тем орудием моей мести, от которого я потом хотел бы избавиться.

Я отправил Марии телеграмму, ясную, без всяких сентименталь-ностей, сообщая, что наше прошение о разводе не принято судом, и под предлогом того, что ей нужно подписать еще какие-то бумаги, вызвал ее на свидание в Романсхорн, что на этой стороне Боденского озера.

И после этого я снова ожил. А наутро сел в поезд и приехал к месту нашей встречи. И вот неделя страданий забыта, сердце мое радостно бьется, глаза блестят и грудь вздымается от вида холмов на той стороне озера, где живут мои дети. Прибыл пароход, но Марию я не увидел. Наконец она появилась на сходнях. Она была неузнаваема, казалась постаревшей на десять лет. Какой удар в сердце, когда видишь еще молодую женщину, вдруг превратившуюся в старуху! Походка ее стала какой-то вялой, глаза покраснели от слез, щеки ввалились, а подбородок заострился.

Жалость разом отодвинула чувство неприязни, отвращения, и я уже распростер свои объятия, чтобы принять ее, как вдруг отступил, вздернул голову и принял вид человека, пришедшего на свидание, не имеющего для него никакого интереса. Эта перемена во мне была вызвана тем, что, разглядев Марию вблизи, я увидел, что она стала невообразимо похожа на свою датскую подругу. И мысль эта молнией поразила меня. Все, решительно все, и облик, и жесты, и прическа, и выражение лица повторяли датчанку. Не она ли сыграла со мной эту злую шутку? Не от нее ли приехала сюда Мария?

Это мое предположение подтверждали два воспоминания, относящиеся к началу лета. Я слышал, как тогда Мария спрашивала у хозяина гостиницы, расположенной рядом с нами, нет ли у него свободного номера. Зачем она могла это спрашивать? Для кого?

Потом она попросила у меня разрешения ходить каждый вечер играть на пианино в соседний с той гостиницей дом.

Конечно, все эти мелочи еще не были доказательством ее вины, однако меня они весьма насторожили, и пока я шел с Марией к гостинице, я мысленно репетировал роль, которую собирался играть.

Она казалась подавленной, сказала, что больна, однако была спокойной и уравновешенной, задавала мне четкие и разумные вопросы о предстоящем бракоразводном процессе. Несмотря на свой вид, вызывающий жалость, она говорила со мной, насколько это было возможно, высокомерно, поскольку ни в моем внешнем облике, ни в поведении ничто не выдавало пережитого мною горя. Расспрашивая меня, она настолько повторяла интонации своей подруги, что мне захотелось ее разоблачить, спросив, как поживает эта датчанка. Особенно мне бросилась в глаза ее поза трагической актрисы, которая всегда так нравилась ее подруге.

Я угостил ее хорошим вином, она пила стаканами и вскоре опьянела. Я этим воспользовался, чтобы узнать, как поживают дети. В ответ она зарыдала и призналась, что прожила самую тяжелую неделю своей жизни, слушая, как малыши с утра до вечера спрашивают, где папа, и тогда она поняла, что не в силах жить без меня. Заметив, что у меня на пальце нет обручального кольца, она сильно разволновалась и спросила:

– А где твое кольцо?

– Я его продал в Женеве, а на полученные деньги взял проститутку, чтобы хоть немного восстановить равновесие.

Она побледнела.

– Значит, мы с тобой в расчете, – пробормотала она. – Давай начнем все сызнова.

– Ты считаешь, что мы в расчете? Ты совершила поступок, который имеет пагубные последствия для нашей семьи, потому что у меня возникает сомнение в моем отцовстве. Ты виновата в том, что разрушила преемственность рода. Ты искалечила жизнь четырех людей, трех твоих детей, которые родились неизвестно от кого, и твоего мужа, выставленного на посмешище, как рогоносца. А какие последствия имеет мой поступок? Да никаких!

Она заплакала, а я ей предложил довести формальности развода до конца, но так, чтобы она потом осталась в моем доме в качестве любовницы, а детей я усыновил бы.

– Вот это и есть тот свободный союз, о котором ты мечтала, когда проклинала наш брак.

Она на минутку задумалась, но мое предложение явно было ей не по нутру.

– Но почему? Ты ведь мне сказала, что намерена поискать место домоправительницы у какого-нибудь вдовца. Вот я и есть тот вдовец, которого ты намерена найти.

– Все это надо будет обдумать. На это необходимо время. А ты пока вернешься к нам?

– Если ты меня пригласишь!

– Пожалуйста, возвращайся.

И я возвратился в шестой раз, твердо решив использовать эту передышку, чтобы завершить мое повествование и собрать более точные сведения об этой таинственной истории.