Том 1. Красная комната. Супружеские идиллии. Новеллы

Стриндберг Август Юхан

Новеллы

 

 

Колдунья

I

Отец Теклы Дегенер был унтер-офицером городской сторожевой команды Стокгольма, которой вверены внутренняя охрана города, а также конвойная и сторожевая служба в тюрьме. Эта команда никаким престижем не пользовалась. Мундир стражников был все тот же со времен Тридцатилетней войны и возбуждал насмешки уличных мальчишек. Нахождение Дегенера в этом незавидном состоянии накладывало на него известную печать, а невозможность выйти из этого положения убивала в нем всякое желание переменить род занятий. Кроме того, постоянное соприкосновение с преступниками омрачало его взгляд на жизнь. Он, таким образом, стал замкнут, мрачен и предался пьянству.

Мать Теклы была прежде служанкой, а после замужества получила место привратницы, что обеспечивало ей самостоятельное положение, но в то же время делало ее жизнь очень тяжелой. Муж, который должен был каждую ночь нести свою службу, приходил только ненадолго днем, пил пиво и водку, а Теклу в это время мать всегда высылала вон. Связь между супругами была весьма слабая. Дом находился на улице Черного Монаха, наискосок от Немецкой церкви, в самом, пожалуй, мрачном месте старого города. Это было древнее потемневшее здание с маленькими тусклыми оконцами, через которые, казалось, должен был плохо проникать свет. Дом представлялся таинственным и некрасивым, и надо было удивляться тому, что хозяину пришла мысль держать привратницу. Однако тому было основание. Дом имел весьма многочисленных обитателей, и некоторая охрана была необходима; затем, квартиранты были такого рода люди, которым швейцар при доме служил как бы вывеской, рекламой. В первом этаже находилась гостиница, обычное пристанище финских матросов. На двор выходила контора ростовщика, а над ней — приют для девочек. Место привратницы не могли, следовательно, считать легкой службой: не проходило десяти минут во все двадцать четыре часа, чтобы дверь не отворялась, а отворенной оставаться она не должна была никогда. Жизнь привратницы была, следовательно, жизнью не только заключенного, но еще и преступника, осужденного на вечную пытку. В некоторых тюрьмах еще существовало правило будить по нескольку раз в ночь заключенных, чтобы этой пыткой особого рода довести их до признания. Так и привратница во все сутки не была ни на минуту застрахована от звонка. Была ли она в ожидании ребенка — она должна была постоянно тянуть за веревку. Стояла ли у плиты — она должна была отойти и слышать, как кипящее молоко выливалось из горшка; ложилась ли она в постель — и все вокруг нее замолкало, глаза закрывались, успокаивались натянутые нервы, но вдруг раздавался звонок, и она опять должна была напрягать свои мускулы и тянуть за веревку. Веревка стала ее новым членом, как бы выросшим незаметно у правой руки. Вся жизнь ее, все существование вертелось вокруг звонка. Она лишилась своей воли, всякой инициативы, и ее деятельность получала наружный импульс от звонка, который был проявлением чужой воли и приводил в движение ее правую руку. В первый год, когда она еще была беременна дочерью, это действовало на ее нервы, но потом она привыкла. Она только сознавала, что жизнь ее тесно связана с веревкой, за которую она тянет. Устанет она тянуть веревку — тогда лишится еды, питья; надоест ей узкая комнатка с окошечком, выходящим к воротам, — и она знала, что перед ней откроется свобода… но на мостовой.

В этой маленькой комнате явилась на свет божий Текла; в это время дверь с шумом затворялась, звонок звенел и моряки дрались у ворот и пыряли друг друга ножами. Это был страшно крикливый ребенок. Она могла кричать полчаса не переставая, пока не закашляется; тогда она теряла голос и лежала, как трупик. Она, казалось, родилась с ясно выраженным протестом против двери и звонка, не могла целых пять лет привыкнуть к звонкам, а когда наконец привыкла, то слышала звонок даже тогда, когда его и не было. Когда она сидела в школе или была у отца, ей слышались звонок, щелканье задвижки и шум двери. Мать думала успокоить ее несколькими каплями водки, что успокоительно действовало лично на нее, но дочери это не помогало.

Когда Текле минуло четыре года, ее стали выпускать к воротам и на двор. Этот последний напоминал собою колодец с рядом небольших домиков с одной стороны, а с другой стороны — с большим помойным ящиком, из которого всегда сочилась вонючая черная струя. Летом вокруг ящика кружился рой мух; из окон подвалов выползали большие коричневые крысы, чтобы найти себе морковь, картофельные очистки или суконный лоскуток; иногда воробушек решался спуститься с крыши, чтобы захватить шерстинку для своего гнезда. В воротах была игровая площадка Теклы, возле сточного камня, куда выливались ведра с помоями и где по стене маршировали большие длинноногие пауки. Никто не был зол или неприветлив с ней, и всякий, проходя в ворота, находил для ребенка ласковое слово, потому что она была дочерью страшной для всех привратницы. Всех милей были с нею девочки, живущие наверху со стороны двора. Они давали ей часто марципаны и приглашали ее в свою комнату, где висели на окнах тонкие занавески и где пахло розовой водой. Мать не очень любила эти посещения, хотя все же для нее было отдыхом на время освободиться от присмотра за девочкой; к тому же она знала, что та все же в доме.

На улицу выйти она никогда не могла, потому что мать никогда не бывала свободной и никогда не выходила. Солнца она никогда не видала, хотя иногда, сидя на дворе, она закидывала голову назад, глядела по направлению края крыши и видела, что там, наверху, светло и проглядывает что-то голубое. Когда же наступала зима и в воротах замерзала вода, тогда она была на весь день заперта в узкой комнате, где бывало так темно, что еще до обеда зажигался огонь, и где постоянно пахло пригорелым молоком, жареным салом или пивом. Окно, выходившее на улицу, было заклеено бумагой, но Текла проделала себе скважинку, в которую могла выглядывать. По другую сторону улицы она видела лишь край большого темного здания с очень высокими заостренными окнами. Спросив однажды у матери, кто там живет, она узнала, что это дом Божий; из этого она вывела заключение, что Бог должен быть очень высокого роста, так как ему нужны такая высокая крыша и такие высокие окна. Единственной ее радостью было посещение отца. Это был высокий, светло-русый, бледный мужчина, одетый в необычно красивое платье. Пуговицы у него были золотые, и на них было изображение старика, которого он почему то называл святым Эриком. Шпага так важно бряцала, когда отец ставил ее в угол шкафа. Но всего больше ей нравилась каска, когда отец клал ее на стол возле кружки с пивом, и она сияла и блестела, как золото, а большой султан, возвышавшийся над каской, казался ей настоящей черной кошкой.

Большею частью родители говорили вполголоса, но иногда до Теклы доходили жесткие, резкие слова, и тогда ею овладевал страх. Но отец всегда замолкал первый и вынимал из кармана засаленный кошелек, из которого передавал матери несколько серебряных монет; после этого он вставал и уходил.

Текла видела, что обитатели дома с большим почтением кланялись ее отцу, и она привыкла к мысли, что он человек сильный и знатный; это вместе с сознанием того авторитета, которым пользовалась в доме мать, сделали то, что она считала себя не принадлежащей к людям низшего происхождения.

Она росла без братьев и сестер, без подруг, и никого у нее не было, с кем бы она могла себя сравнить и соприкасаясь с кем она могла бы отшлифовывать свою натуру. Но вот она достигла возраста, когда надо было идти в школу. Вследствие того, что отец ее принадлежал к старинной немецкой семье и что они были приписаны к немецкому приходу, ее отдали в приходскую школу для девочек. Когда ее приняли, матери пришлось отпроситься, и она повела дочь в школу. Теклу вызвали, а у матери спросили, на какой должности отец. Когда та ответила: «Унтер-офицер сторожевой команды», на лице учителя промелькнула еле заметная улыбка, а находившиеся в зале дети и родители засмеялись при этом так громко, что Текла это заметила. Выйдя на улицу, девочка спросила у матери, отчего смеялись, но мать ничего не отвечала. В школе же она скоро узнала, почему возбудила насмешки, узнала также, что принадлежит к низшему классу общества, из которого родители стремятся вытянуть ее посредством воспитания. Она, однако, скоро заметила, что у многих других детей белые лица и руки, а впоследствии она научилась у других девочек пить уксус и мыть руки теплой водой, чтобы они и у нее стали белее. Она стала апатичной, потеряла сон, стала впечатлительной, так что, в общем, она редко чувствовала себя совсем здоровой. Преувеличенная забота матери о ней тоже приучила девочку считать себя беспомощной и больной, ожидающей поддержки от других. Поэтому ее собственный характер все слабел.

Так прошло детство до конфирмации. Тут вдруг стали ей внушать, что все люди равны. Она видела, что собирались вместе дети всех классов населения, которым всем преподавались одни и те же правила, будто жизнь для всех будет одинаковая, и это скоро стало для нее сладостным убеждением. Священник, добрый, сострадательный старец, казалось, сам верил, что все дети одного Отца, и не делал никакого различия между детьми бедных и богатых.

Вечером, после окончательного экзамена, он собрал всех детей в зал, чтобы преподать им последние жизненные правила и как с несовершеннолетними проститься с ними раньше, чем они сделаются причастными Таинств и разбредутся по белу свету.

Было душно в темном, тесном зале, со стен которого выглядывали из темных рам строгие лица; топилась кафельная печь, а медная лампа бросала на бледные лица свой слабый свет. Учитель описал им взволнованным голосом серьезность жизни; он просил их ему поверить, так как он жизнь знал хорошо, и убеждал не возлагать надежду истинного блаженства на такую шаткую почву, как та, на которой воздвигается то мимолетное счастье, которое дает людям свет.

В это мгновение они все верили ему. Сын командира полка верил ему, когда он говорил, что даже самый высокопоставленный может упасть и кончить жизнь, будучи всеми отверженным; дочь богача коммерсанта верила ему, когда он говорил, что видел дочь богатых родителей, окончившую жизнь нищей. Тут, в этот последний час, в этой зале, где они отделены от света и все, как дети одного Отца, стоят перед Богом, они должны забыть, что там, в мрачном, гнусном свете, люди судят друг друга иначе, на ином, более низком основании. И пусть, когда они на следующее утро приобщатся все вместе Таинству всеобщей любви, пусть тогда они не забудут, что уже никогда не будут сидеть за одним столом; пусть знают, что, быть может, на пиршествах другого рода одни будут прислуживать другим, но что теперь они из одной и той же чаши пьют напиток всеобщего братства, как Иисус пил и ел с самыми жалкими и ничтожными людьми.

— Дети! — закончил свою речь старик, — покажите теперь перед Богом вашему старому, быть может, единственному другу, что вы на мгновение можете отбросить мирские мысли и чувства, что вы признаете себя братьями и сестрами единой великой семьи, как наш Спаситель смотрел на человечество, как Он сам спустился к самым униженным, тогда как место Его, как Учителя, было бы среди старцев в синагоге. Откройте сердца ваши без страха и сомнения, и пусть я на мгновение увижу картину, о которой в душе мечтал, — что дети людей могут здесь, на земле, быть похожими на ангелов.

Он сошел со своего места и запер на задвижку дверь, а дети в сильном возбуждении ожидали, что произойдет.

— Теперь, — продолжал учитель, — я раскрыл перед вами жизнь с ее ложью, преступлениями и несправедливостью, и теперь мы одни стоим перед Сыном человеческим, пришедшим, чтобы низвергнуть вознесенных ввысь и поднять попранное ногами. Пусть воспрянут наши сердца в тихой молитве, и когда вы почувствуете, как душа ваша очищается и возвышается, обнимите друг друга, как дети одного Отца должны все обниматься без лжи и обмана! Пусть увижу я, как ты, богатый юноша, которого за дверью ждут блеск и почести, примешь в свои объятия твоего трудящегося брата! Пусть увижу я тебя, дочь знатного вельможи, на груди, быть может, будущей твоей служанки! А ты, униженный сын бедных родителей, отогрей свое остывшее сердце на груди брата, которому ты до сих пор завидовал, излечи в объятиях брата свои раны, которые ты тщательно скрывал! Полюбите друг друга, как я вас любил! Дайте один другому братские умиротворяющие поцелуи теперь, в это именно мгновение, теперь, раньше чем отворится дверь и ворвется жизнь со всей ее распрей, завистью и злобой, потому что тогда — о Боже! почему? — разойдутся ваши сердца, и тут, юноши и девицы… поэтому теперь, именно теперь! Аминь!

Юноши и девушки, разделенные во время речи учителя на две группы и глядевшие робко друг на друга, теперь в полном экстазе, со слезами на глазах пошли друг другу навстречу и рыдая бросились в объятия. Казалось, что сразу упали все различия положения, происхождения, состояния и пола, и эти рыдающие дети, взволнованные необычными чувствами, глядели доверчиво и любовно друг на друга. Не замечались грубые лица, озябшие руки и плохие платья; стерлось с лица голодное и завистливое выражение; исчезла гордость, и не было видно презрения.

Со своего места глядел учитель на вызванное им бурное движение; взволнованный при виде сбывшейся мечты, он протянул к ним руки.

— Да будет мир над вами! — Вот единственное, что он мог высказать, а тем временем радостные слезы восторга блестели в его больших темных глазах.

Как бы разбуженные ото сна, вернулись дети на свои места. Еще временами слышались отрывистые восклицания, как это бывает всегда после того, как дети выплакались, и, опустив глаза, как бы стыдясь чего-то, они сели на скамейки и не решались взглянуть друг на друга.

В это самое мгновение кто-то дернул снаружи за ручку двери. Учитель многозначительно взглянул на дверь, хотел что-то сказать, но смог лишь улыбнуться и сошел с места, чтобы впустить сторожа, пришедшего затопить печь.

Трудно было после этого снова подняться до экзальтации, и все сразу опустились как бы на землю. Некоторые из детей начали даже смеяться.

— Да, теперь мы смеемся, — сказал учитель, — мы смеемся над нашим ребячеством, когда внешний мир врывается в двери. Мы не раз будем смеяться над нашей слабостью, нашими грезами и нашими лучшими надеждами. Но кто знает, не следовало ли нам вместо того плакать? Кто знает?

В комнате стало жарко; пар шел от холодных оконных рам, и лампа слегка коптила. Дети казались сонными, и то один, то другой зевал. Сторож шумел своей кочергой. Наступила общая усталость, и пастор вскоре закрыл собрание после краткой молитвы, последовавшей за небольшой проповедью на евангельский текст: «Аще не обратитеся и не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное».

Когда дети затем одевались в передней, они избегали глядеть друг на друга; и опять в них ожило сильное впечатление пережитого, так что говорить об этом они не могли.

На Теклу это произвело глубокое впечатление, такое глубокое, что она, еще возвращаясь домой через кладбище, шла как в полусне. Апрельский вечер погрузился в темноту, и поднялся теплый южный ветер, раскачивающий еще голые ветви лип, меж которых виднелись звезды, сиявшие, как блестки на ветках деревьев.

Она шла тихими шагами и держала обеими руками перед лицом муфту, как будто это была красивая, только что написанная картина, которую она боялась запачкать; иногда она подымала руки кверху, как бы желая разглядеть картину, а когда она на мгновение закрывала глаза, то ей мерещился среди толпы людей темноволосый прекрасный юноша, шедший к ней навстречу с распростертыми объятиями; она обнимает его своими круглыми руками, прижимает лицо к его лицу так, что видит лишь прядь волос и пару глаз, вливающих огонь в ее глаза; ее рот вдыхает теплое дуновение из его уст. Она держит его в своих объятиях и чувствует, как дрожащие руки ее согреваются от его прикосновения; щека ее склоняется к белой сорочке голландского полотна, белой, как одежда Искупителя, по словам проповедника, а посреди груди блеснула ярко-красная капля крови, холодная и жесткая, придавила ее висок; и тогда ей стало почти до крику больно; но боль эта ей сладостна, и она крепче прижимается к жесткому камню, так что виску еще больней. Затем она слышит голос учителя: «Да будет мир над вами». Руки опускаются, она как бы пробуждается, видит красноватый блеск лампы над головой юноши, как свет Духа Святого над головой юношей в Еммаусе; видит темные лица, глядящие из висевших по стенам рам, а потом входит сторож и затворяет за собою дверь. Она останавливается у кладбищенских ворот и снова призывает видение того же лица. Ноги ее так дрожат, что ей приходится ухватиться за калитку. В это время раздается на базаре звук рожка; звонит непрерывно колокол где-то на судне; собаки лают; дети кричат, а там по узкой улице поднимается еще слабая стукотня; она усиливается, растет, приближается, и что-то катит большое, красное, как огонь; оно совсем близко от нее, и видит она четырех больших лошадей; огонь блещет из их глаз, и мимо нее проносится красная, как кровь, карета с людьми в золотых шляпах; карету со всех сторон обвивают черные змеи, а колокол на судне все звонит, рожок дудит, собаки лают, а отблеск кареты льется кругом.

— Что ты тут делаешь? — спрашивает мать, вышедшая навстречу к Текле. Увидела, что та стоит мертвенно-бледная, ухватившись обеими руками за прутья железной калитки.

— Видела ли ты? — спросила девочка.

— Конечно, я видела пожарную команду; ведь горят русские лавки. Но ты больна, Текла! Не больна ли ты?

— Да, кажется.

— Ну, иди же, ради бога, домой.

И мать повела дочь в узенькую комнатку. Текла всю ночь не могла сомкнуть глаз; она лежала в полудремоте и все вспоминала слова пастора и необычайную сцену, которой она была свидетельницей. Все люди братья и равны перед Богом — как это приятно узнать! Но почему же они так же не равны перед людьми? Почему они не равны перед людьми? Почему они не равны даже перед проповедником в церкви, где богатым предоставлены лучшие места со стульями, а бедные стоят в проходе? На это она ответа не находила. Почему перед тем, как им всем расцеловаться, мальчикам и девочкам, пастор запер наружную дверь? Разве эти братские поцелуи предосудительны, что их никто не должен был видеть? Вероятно, это было нехорошо, так как ей не хотелось об этом рассказывать матери. Несколько раз среди ночи, когда мать просыпалась от звонка, ей неудержимо хотелось все рассказать матери, громко, откровенно заявить: «Он поцеловал меня, смуглый мальчик!» Но она каждый раз удерживалась от этого, боясь, что, как только она об этом заговорит, исчезнет вся ее радость. Это, конечно, было тайной между ними и пастором, так как дверь была заперта. И она схоронила ее в своем сердце.

Время, назначенное для конфирмации, наступило в одно прекрасное солнечное апрельское утро, когда прилетели уже скворцы и начали вить гнезда под крышей церковного купола. Колокола так гулко звонили в ясном весеннем воздухе, когда Текла в белом платье с непокрытой головой шла с отцом и матерью в церковь. Отец был в полной парадной форме, в мундире и с красной щеточкой на каске; на матери было черное платье, обшитое лисьим мехом. Старая мрачная церковь показалась Текле сияющей светом, и, когда она ступила через каменный портик, у нее было впечатление, что она идет в гости к Богу, для Которого все люди братья.

Солнце отражается блеском на люстре, на позолоте церковной кафедры и алтаря, а обновленные трубы органа светятся серебром. Все одеты по-праздничному, и женщины в светлых весенних нарядах. Возле алтаря заняли места будущие причастники; мальчики в черном, девочки в белом; все бледны, возбуждены, взволнованны от мысли о близости начала для них серьезной жизни и о шаге вперед к возмужанию.

Орган играет, священник говорит, смуглый юноша смотрит прямо в глаза Теклы, так что в конце концов ей надоело отворачивать свои взгляды, она останавливает их на нем, и так они и остаются. Ей кажется, что они одни сидят здесь и ведут между собой беседу; они говорят о сказках, о школе, о рождественских елках, о том, что слышали, о том, о чем днем думали, и о том, что им ночью грезилось. А когда кончилась проповедь, то у нее было впечатление, что они знакомы давно. Она наизусть знала его лоб, его волосы, его маленькие черные едва пробивающиеся усики, его короткий подбородок; ей знакомы узел его тонкого белого галстука и его башмаки, и она через всю церковь чувствует его ландышевые духи.

Вот подошло время им подходить к алтарю, Текла думает о союзе любви с братьями одного общего Отца. Возле нее девочка в шелковом платье и с черными буклями; та тихонько ущипнула ее в бок, так как Текла, опускаясь на колени, нечаянно встала на край ее платья. Но на этом празднике дружбы школьные дети поют унылый церковный гимн, а орган звучит плачевно, грустно, как будто он призывает все горе и страдание мира на этих детей, поверивших, что их ожидает радость.

Все окончено. Родители приветствуют своих детей, а дети расходятся, довольные, что все кончено.

* * *

Конфирмация имела на дальнейшее развитие Теклы влияние, которое сохранилось и в далеком будущем. Однако это как нельзя более противоречило действительной будничной жизни. Классовое различие не могло быть уничтожено. Вчерашний товарищ завтра становился хозяином. Эти прекрасные слова о братстве среди человечества не могли никак убедить больших и сильных; родители никогда не могли бы чувствовать себя одних лет с детьми, так как они фактически неоспоримо имеют над ними перевес — в смысле опытности и возраста. Но верить этим учениям было утешением для слабых, и Текле так хотелось верить, что те девочки с белой кожей и в белых шелковых платьях — ее сестры; тогда как она очень неохотно, прямо с ужасом, думала, что падшие женщины, живущие на дворе, ей подобны и равны, несмотря на то что Иисус и Марию Магдалину признавал за сестру Свою.

До сих пор лежало на обязанности Теклы в полдень носить обед отцу. Это всегда было для нее пыткой, потому что коричневый горшочек возбуждал нежелательное для нее внимание прохожих, и она видела, что носили еду только сторожам. После же торжества, которое вывело ее из детства, она пришла к ясному сознанию, что это хождение в казарму — нечто совершенно постыдное; и вот она ищет тихие улицы и переулки, которые довели бы ее незаметно до казармы. Она отыскала такие улицы, но они темны, узки и грязны, и на них она встречает лишь бедных и плохо одетых людей, которые смотрят на нее без презрения. Худо, однако, то, что ей приходится проходить через угол базара, недалеко от ратуши. Она рада была бы сквозь землю провалиться, натянуть капор на лицо, стать невидимкой, как в сказках, и кончается тем, что она, дойдя до базарной площади, робко опускает глаза, так что видит лишь круглые камни мостовой под ногами. Каждый раз, когда она выходит из темной улицы и перед ней открывается светлая площадь, ее бросает в пот и ею овладевает страх; на нее это производило такое же впечатление, как если бы она была обязана переплыть озеро или по канату пройти через пропасть. Этот переход по площади для нее так неприятен, что даже по воскресеньям в этот час ею овладевает страх, хотя в эти дни она избавлена от такой прогулки.

Когда она входит в казарму к отцу, фельдфебель обыкновенно берет ее за подбородок и спрашивает, как дела. Это он проделывает уже много лет подряд, но теперь, когда однажды он сделал это, отец сказал ему резко:

— Оставь эти ласки!

— Что, — возразил товарищ, — ведь это же наша Текла.

— Мне это не нравится, — проворчал снова отец. — Неужели ты не видишь, что у девушки теперь длинное платье?

Текла поняла, что она уже не ребенок, и ее положение казалось ей еще щекотливее.

Однажды, идя к отцу и пройдя всю открытую ею маленькую улицу Потери-Аполло, которая на несколько шагов сокращала переход через площадь, ей пришлось перейти на улицу Свиалагорд. Только что перед этим скололи с мостовой лед, и он лежал еще там и двигался под ногами вроде морских волн. Опустив, как всегда, глаза, она быстро и легко перепрыгивает по кусочкам льда, как вдруг нечаянно сталкивается с молодым человеком; при этом, не решаясь поднять глаза, она видит только его высокие сапоги. Удар от столкновения был настолько силен, что горшки в корзинке звякнули и, вероятно, разбились, так как на улице запахло гороховым супом. Текле стало так стыдно, что слезы брызнули из глаз; однако она почувствовала, как рука в перчатке дотронулась до нее, чтобы поддержать ее, и она услыхала мягкий, полный участия голос. «Pardon», — послышалось ей. Она подняла глаза и узнала смуглого юношу, который, приподняв шляпу, уже переходил на другую сторону улицы. Вся дрожа и в слезах вошла она в казарму к отцу, который начал ее, как мог, утешать и уверял, что на этот раз охотно пообедает в трактире.

Вернувшись домой, Текла почувствовала себя нездоровой.

Она села на табуретку и, уставившись в одну точку, не говорила ни слова. Несмотря на то что она была голодна, она ничего не ела. Терзать свое тело доставляло ей наслаждение, и жизнь казалась ей ненавистной, как темная враждебная сила, которая в нее внедрилась и которую она желала бы уничтожить, лишая ее питания.

Она до самого вечера осталась сидеть на том же стуле. Мать то и дело спрашивала ее о том, как она себя чувствует. К вечеру Текла поела с аппетитом и легла спать. На следующее утро она проснулась с головной болью и до десяти часов лежала в кровати.

— Думаешь ли ты сегодня вставать? — спросила мать, желавшая, чтобы дочь по обыкновению вымела пол.

— Я не знаю, смогу ли я встать, — отвечала Текла.

— Что с тобой? Ты выглядишь, как будто у тебя перемежающаяся лихорадка.

— Перемежающаяся лихорадка? Я не знаю, что чувствуется при перемежающейся лихорадке. Как она проявляется? Бывает ли озноб?

— Нет, озноб не всегда бывает, а делается жар, и это повторяется каждый день.

Текла еще с полчаса тихо пролежала в постели и не сводила глаз со стрелки висевших на стене часов, которая медленно двигалась к одиннадцати. Она то задерживала дыхание до того, что кровь бросалась ей в голову, и натягивала одеяло выше рта; то дышала усиленно до того, что пульс начинал ускоренно биться. Тогда она слабым голосом позвала мать.

— Мама, — сказала она почти шепотом, — пощупай, нет ли у меня перемежающейся лихорадки.

Мать положила руку на лоб дочери и нашла его очень горячим.

Текла осталась лежать и глядела, как мать готовила обед. Она раздула огонь в печи и разрезала на две части соленую рыбу, которую еще с вечера положила в холодную воду. Затем она налила воды в горшок и опустила туда рыбу. Вскоре по узенькой комнатке распространился неприятный запах рыбы, и Текла, не выносившая этого запаха, натянула одеяло до самых глаз. Разгоревшийся в печке огонь сильно грел постель, и Текле стало жарко; она лежа глядела, как кипит вода в горшке.

Мать принесла корзинку, в которой всегда отправляла обед мужу, и, слегка ворча, вынула оттуда осколки разбитого горшка.

— Я пойду куплю новый горшок, — сказала она. — На, держи веревку от двери и смотри за огнем. Я вернусь через минуту.

Она набросила на плечи платок и вышла.

Оставшись одна, Текла встала с кровати и расправила члены. Она подошла к окну и выглянула в скважину. Солнце светило, на церковном дворе кричали галки, по небу плыли белые облака. Ее влекло из душной комнаты и нагретой постели. Ей неудержимо захотелось уйти далеко, в освещенную солнцем даль, подышать морским воздухом, поглядеть на распускающиеся деревья, но, увидав на столе коричневую корзину, она поняла, что она без нее, без этого сковывающего ее рабского ярма, выйти не может; она пришла в совершенное бешенство, бросилась снова на кровать и погрузилась в одеяло; казалось, что ей хочется потонуть, задохнуться и никогда больше не видать света божьего. Но вот раздается звонок; он возвращает ее к действительности, и она тянет за веревку. Дверь отворяется, и входит мать.

Часы показывают двенадцать. Рядом с рыбой кипит и суп с капустой. Мать взглядывает на часы.

— Ну, Текла, — спрашивает она, — думаешь ли ты, что сможешь сегодня идти с обедом к отцу?

— Нет, мама; как можешь ты даже об этом спрашивать? Я вся горю, как раскаленная печь. Пощупай!

Мать, снова опустив руку на голову дочери, приходит к заключению, что у нее жар.

— Придется послать Марен, — говорит она, — но ей надо будет за это заплатить.

Сверху приходит на зов матери Марен, и в то время, как укладывается обед в корзинку, Текла забирается глубоко под одеяло. Когда же хлопнула за старухой дверь, Текла вздохнула свободно и скоро спокойно заснула. Сон длился час.

Проснувшись, она чувствует сильный запах рыбы и на вопрос матери о том, как она себя чувствует, отвечает, что ей, кажется, лучше.

— Да, да, — говорит старуха. — Это несомненно перемежающаяся лихорадка, и надо тебе быть осторожней. Если бы хватило у тебя сил, тебе бы следовало выйти теперь.

Текла считает, что у нее не хватит сил выйти, но в конце концов она поддается уговору матери и одевается.

В весеннем платье, со светлым фартуком и новым шарфом на голове, выходит она из дому. Солнце стоит еще высоко на небе, и улицы полны народа. Она спускается вниз по улице и доходит до ярко освещенной солнцем базарной площади без намека на страх и не думая даже опускать глаза. Воздух так живительно действует на нее, все прохожие так видимо довольны, что прошла длинная зима и город так красив. Легко ей идти, когда нет на руках тяжелой корзины. А взгляды встречных прохожих кажутся ей дружественными или по крайней мере далеко не столь презрительными.

Вернувшись домой, она объявляет, что чувствует себя хорошо, но кто знает, как будет завтра, если действительно она схватила перемежающуюся лихорадку.

На следующее утро Текла опять больна и остается лежать до полудня, потом, поспав немного, она встает и идет гулять. Теперь можно сказать вполне уверенно, что у Теклы повторяющаяся каждый день перемежающаяся лихорадка, то же самое подтвердил и врач, когда ему передали, как проявляется болезнь, и он объявил, что временно нельзя рассчитывать на помощь Теклы по хозяйству.

* * *

Текла, вероятно, просто ничтожная девочка, которая стала под влиянием различных неблагоприятных домашних условий и воспитания слабой натурой. В раннем детстве сознание низменного положения отца причиняло ей разочарование и огорчение. Затем, в церковной школе, она приобрела надежду, что проповедуемое всеобщее равенство поможет ей в жизни. И наконец она убедилась, что ее положение отнимает у нее эту надежду. Ей стало ясно, что нет у нее сил превозмочь это огорчение, а не повиноваться родителям, открыто порвать с ними она также не решалась. Инстинкт и обстоятельства натолкнули ее на выход, не делающий ей чести: она стала притворяться больной.

Освобожденная от всякой работы, она теперь имела полную возможность делать, что вздумается. Ежедневные прогулки по городу помогали ей делать над людьми целый ряд наблюдений, которыми она умела пользоваться. Она научилась тому, как знатные дамы кланяются, как обмахиваются веером, как при ходьбе ставят ноги. Она скоро заметила, что они не ходят, как бедные женщины. Она поняла, насколько далеко назад должна сидеть на голове большая фетровая шляпа, как высоко можно поднимать юбку, насколько глубоко отвешивать поклоны. Скоро она постигла все малейшие оттенки, изобретенные высшими классами, чтобы между собой узнавать своих и чтобы держать в почтительном отдалении членов низших классов, стремящихся втереться к ним. Она скоро изучила все эти маленькие хитрости, которые, как ежедневный пароль в лагере, должны были постоянно обновляться, чтобы не стать достоянием врага. Это все она легко схватывала и отлично применяла на деле, но гораздо трудней ей было идти за переменчивой модой. Сегодня она одета была по моде и достигала этим полного сходства с богатыми, а через три месяца она уже оказывалась отсталой и смахивала на служанку. Бороться с этим было очень трудно. Тем временем открыла она большой элегантный модный магазин Маркуса Людека. Приглядевшись, она скоро узнала, что тайна в деле туалетов лежит в покрое лифа, в складках юбки. И вот она сидит весь вечер, порет лиф, распускает складки или закладывает их. Она постигла секрет цветов и умеет выбирать такие, которые не бросались бы в глаза и не привлекали внимание зрителя к качеству материи. Подражание прическе было не столь драгоценно. Но что ей трудно давалось, это игра лица, спокойное, уверенное выражение, присущее людям с независимым положением. Достаточно было одного пристально брошенного на нее на улице взгляда, и она смущалась, как бы уличенная в обмане, и чувствовала себя переодетой.

Мать скоро заметила перемену в Текле, во всем ее существе, но девушка так умела найти всему подходящее объяснение, что та быстро замолкала и не без некоторого удовольствия видела, как дочь развивается и принимает более благородный облик, чем тот, который она могла ей придать. Отец чувствовал некоторое беспокойство.

— Обратила ли ты внимание на Теклу? — спросил он однажды жену, сидя за кружкой пива.

— Да, она собирается выйти, — отвечала мать.

— Не в этом дело. Она начинает подражать хорошим манерам. Эго часто доводит до вертепа.

— С какой стати? Думаешь ты разве, что я за ней не слежу? — возразила мать, огорченная его резкими словами.

— Да, видишь ли, старуха, была бы надежда ей хорошо выйти замуж, но этого нет. И в таком случае лучше оставаться честно в своем круге.

— Что ты можешь знать об ее замужестве? Разве не выходили девушки, еще бедней, за благородных?

Дальше Текле ничего не удалось подслушать, но и этого было достаточно.

Внушив как-то матери, что неудобно молоденькой, хорошо одетой девушке нести простую корзину с обедом, так как она этим подвергает себя грубым насмешкам кучеров и дворников, она как-то отправилась на свою обычную прогулку на базарную площадь и мимо ратуши. На том же приблизительно месте, где она в тот злопамятный день встретила смуглого юношу и после этого заболела, она опять увидела его. Он равнодушно поклонился ей и прошел дальше. Текла же повернула назад по улице Свиалагорд, перешла на противоположный тротуар и увидела, как он повернул в Кинестагатан.

На следующий день она в тот же час снова отправилась на улицу Свиалагорд и была очень удивлена, встретив опять молодого человека. Он тоже кажется удивленным, кланяется сконфуженно и слегка краснеет.

На следующий день она опять встречает его. Она еще издали увидела его, узнала его шляпу, слегка надвинутую на лоб и бросающую поэтому тень на глаза, кажущиеся вследствие этого больше и принимающие мечтательное выражение. Она еще издали притянула на себя его взгляд и удержала его до того, как он поклонился. На этот раз, когда он поклонился, лицо его выразило неудовольствие, как будто он вспомнил, что эту девушку, с которой никогда не заговаривал, он когда-то обнял и поцеловал.

Когда на следующий день Текла опять увидела его, она вспомнила в свою очередь, что этот молодой человек ее поцеловал, и она почувствовала, что бледнеет. В это время она замечает, что его лицо выражает волнение и что правая нога сделала быстрое движение в сторону, как будто он хотел спуститься с тротуара и подойти к ней.

Она исчезла на шесть дней, но после этого пришла опять на то же место. Издали видит она его мягкую шляпу, затем глаза, которые ловят ее взгляд. Вдруг в это самое мгновение между нею и им проезжает по улице ломовой извозчик с винными бочками, и между хомутом и уздечкой мелькнули его глаза, радостно ее приветствующие, как после разлуки.

* * *

Наступило лето, душное и жаркое, и Текла уже не видится со своим другом, так как он переехал на дачу. Пустота в ее жизни, и ей кажется, что стало совсем темно с тех пор, как пришло солнце и унесло ее единственную радость. Целые часы пролеживала она одна на кладбище, думала, передумывала, стараясь привести в порядок свои мысли.

Что надо ей было от этого молодого человека, — спрашивала она себя. Предположим, он заговорит с ней, придет к ней в комнатку, когда она будет одна, и скажет ей: «Видишь, я пришел; что тебе от меня надо? Я вижу по твоим глазам, что ты чего-то от меня хочешь». Что могла она ответить? И что ей с ним делать? Ничего не могла бы она ему ответить, потому что это было такой тайной, что она лучше согласилась бы умереть, чем ответить, даже если бы на мгновение могла догадаться о том, что именно она могла бы ответить. Что бы она с ним стала делать? Ничего! Целовать его она не хотела; ни обнять его, ни просить, чтобы позволено ей было за него работать, для него жить, она не могла. Чего же она от него хотела? Она хотела чтобы он к ней пришел, чтобы он просил позволения поцеловать ее глаза, обнять ее, чисто, невинно, как первый раз в церкви; он должен был просить позволения жить для нее, для нее трудиться, ее утешать, ею быть занятым всецело. Что же она от него хотела? Она желала, чтобы он просил позволения дать ей что-нибудь! Она, следовательно, от него чего-то домогалась? О нет! Домогаться, просить? Нет, нет, нет! Он должен был прийти и просить, молить о разрешении дать… Тут останавливались ее мысли, и, недовольная этими гадкими мыслями, так ясно выраженными, она уходила прочь от той скамьи, от того дерева, которые могли понять, что говорили эти мысли. Глядя прямо перед собой, как бы стараясь ни о чем не думать, шла она по улицам и дошла до улицы Свиалагорд. Тут были ей знакомы каждая вывеска, каждое окно. Вот висят у часового мастера солнечные часы; они указывали время, когда он должен был прийти. Вот вывеска жестянщика, где обыкновенно появлялась его шляпа; а тут бондарь, напротив трактирчика, проходя мимо которого он в последний раз поклонился. Текла идет все дальше, как будто думает его встретить, она оглядывается направо; чувствует горячую потребность его увидеть, желает, чтобы он пришел именно теперь, хочет, чтобы он пришел, требует этого, так как он должен прийти, или она тут же бросится на землю и умрет. Вот… вот его глаза, полузакрытые шляпой, и он увидел ее, но взглянул холодно, вопрошающе, как чужой; его лицо изменилось; выросли баки; она глядит на незнакомого юношу, который нерешительно кланяется, неуверенный, знает ли он эту девушку или нет.

Текла возвращается домой счастливая, что хотя бы на мгновение в воображении видела его. На следующий день она опять идет туда же и снова вызывает его «колдовством», как она это называла.

Так проходит для Теклы жаркое, душное лето, и в голове ее создаются полусознательные и вполне сознательные планы без того, чтобы она хоть один исполнила. В постоянной самообороне против разума матери, часто подсказывающего ей, что такая праздная жизнь не может быть дочери на пользу, она довела свою энергию и красноречие до того, что мать всегда в конце концов сдается.

— Да, — говорит та, — ты можешь мне лицо наизнанку вывернуть.

Отец начинает удивляться ее способностям, и чем более он удивляется, тем более делается близоруким.

— Что-то есть особенное в этой девушке, — говорит он, склоняя голову.

Текла же дошла до того, что теперь ей удается пользоваться для своих нарядов сбережениями родителей. Мать иногда спрашивает, не желает ли она на эти деньги, вместо того, чтобы покупать тряпки, научиться чему-нибудь полезному?

— К чему мне учиться? — возражает Текла. — Я долго жить не буду.

Мать приходит в отчаяние, думает, что это правда, и делает все, чего желает дочь, лишь бы не сократить ее дней.

Каждое воскресенье Текла ходит в церковь. На первых порах после конфирмации ей казалось неуютно то, что она уже не могла садиться на хорах, как было во времена подготовления к конфирмации, и она чувствовала себя уже не той, когда слушала проповедника. Она уже не была из числа главных лиц и не возбуждала ничьего внимания. Она должна была присутствовать при службе, стоя в проходе, тогда как другие сидели на своих абонированных стульях. Теперь же, когда все разъехались по домам и в имения, стулья оказывались пустыми. И так как вообще молящихся в церкви было мало, Текла могла всегда иметь хорошее место. Ей казалось, что она живет другою жизнью в тот час, который она проводила, сидя на церковном стуле и читая знатную фамилию, прибитую к столику перед сиденьем. На стуле лежали подушки с вышитыми вензелями, в ногах были скамеечки или подушки для ног. На столиках лежали молитвенники в изящной оправе.

Когда народу в церкви бывало особенно мало и пастор по привычке обращался по направлению мест для богатых, Текле казалось, что он говорит ей одной, и слабым движением головы она показывала, что слушает и понимает его. Он и она, одни, знали тайну Бога богатых, которая для тех, что там стоят сзади, никогда не откроется. Она так глубоко верила в свое воображаемое величие, что чувствовала некоторое сострадание к тем робким, не решившимся пройти туда, куда она прошла.

Так наконец прошло лето, и Текла с тайной радостью приветствовала первый осенний дождь. На кладбище скоро закружились вокруг могильных памятников пожелтевшие листья, и стало настолько холодно, что уже нельзя было сидеть на воздухе. «Теперь он скоро должен прийти», — думала она. И он пришел. Она после трех месяцев видит его снова, но лицо его изменилось. Он не только загорел и пополнел, но черты его лица приняли другое выражение. Он выглядит счастливее. Счастливее, после этих трех ужасных месяцев! Он, значит, не страдал без нее! Он видел солнце и море, но его глаза сливались еще и с другими; они и теперь еще сияют отражением тех глаз. Он, несомненно, любил другую!

Текла, вернувшись домой, ложится в постель и не встает восемь дней. Затем она покидает кровать как ни в чем не бывало, сильная и решительная. Она каждый день в одно и то же время отправляется на улицу Свиалагорд, как на службу, и ходит туда всю зиму, до наступления весны.

* * *

Настало утро Троицына дня. Солнце освещало Грауменсхольм, у подножья которого красовалась целая флотилия яхт. По-праздничному разодетые толпы спешили с горы, чтобы ехать кататься в Мелар. Парни с розами на шляпах, горожане с корзинами с провизией, приказчики с дудками, женщины в ярко-зеленых чепцах и бисерных венках, девушки в красных юбках, дети с мячами и обручами, шотландские деревенские парни, цеховые и подмастерья с развевающимися флагами — все это пестрой толпой двигалось к пристани. На колокольне церкви Грауменсхольма часы пробили девять, и сразу во всех городских и пригородных храмах зазвонили. Пахнет удушливо потом, табачным дымом, одуряющий запах черемухи плывет над движущейся массой, стремящейся из темных мастерских, сырых лавок, угарных кухонь, затхлых детских подышать морским воздухом и прокатиться на увешанных флагами и украшенных зеленью яхтах.

Среди всех выделяется яхта «Злой лев», выкрашенная в голубой цвет, с мачтами, совершенно увешанными флагами и штандартами, и с шатром из свежих березовых веток на палубе. Эта яхта почти вся заполнена членами какого-то общества, снявшего это судно для праздничной прогулки. Господа с большими шелковыми белыми и красными перевязями и значками бегают и хлопочут, устраивая дамам места; музыка уже играет на корме. Яхта отходит в сопровождении десяти других, на которых тоже играет музыка.

На палубе сидят наполовину оглушенная Текла с матерью, пока отец чем-то занят в каюте. Она сделала обзор всем туфлям и платьям других девушек и женщин и пришла к заключению, что находится в обществе, которое ею не может интересоваться. Она бледна, а свет, проглядывающий сквозь молодые березовые ветки, дает всему зеленоватую окраску, благодаря которой у нее несколько болезненный вид. Большие темные глаза с расширенными зрачками остановились на красной гвоздике, воткнутой в зелень. Она производит впечатление, будто не знает, что ей делать среди этих чужих людей, а поехала она с родителями, только чтобы не остаться одной дома и чтобы иметь случай надеть свое новое платье. Мать молча сидит возле нее; она испугана, что попала из своей норы на яркий свет.

Теперь на всех парусах яхта вышла в фиорд, и сквозь зеленые ветви виднеются зеленые берега с белыми домиками, лодочные пристани, украшенные флагами, парники и тополиные аллеи, красные шалаши и белые заборы, зеленые поля и ярко-желтые луга. Свежие волны плещут о борт судна, а ярко-голубое небо стоит над сушей и водой.

Текла глядела на мелькающие картины, морской воздух освежал ее виски, а колеблющийся ритм музыки привел ее в тихое гармоническое настроение, придавшее ее лицу выражение мира и довольства. Вдруг она услышала возле себя незнакомый голос. Она взглянула и увидела смуглого юношу с перевязью через плечо, предлагающего ей бутоньерку.

— Вы ли это! — воскликнул он удивленно. — Надо же было нам еще раз в жизни встретиться! Я иногда думал на улице при встречах с вами остановиться, но не решался. Позвольте мне представиться вашей матушке.

И он низко поклонился ее матери.

— Роберт Клемент! — сказал он. — Мы с вашей дочкой были вместе конфирмантами в церкви Святой Гертруды.

Текла не проронила ни слова, мать тоже не находила, что сказать.

Роберт быстро раздал оставшиеся у него бутоньерки и вернулся к обеим женщинам.

— Быть может, фрекен, вы пожелаете подняться на мостик и полюбоваться видом? Мы теперь как раз проходим вдоль живописных берегов Бокгольмзунда.

Текла молча взглянула на мать, та одобрительно кивнула головой.

Роберт пошел вперед, за ним Текла. Она находила, что выражается он изысканно, но что голос его не тот, который она ожидала. Что-то теплое было в том, что он вспомнил, как они вместе готовились к конфирмации. Этим воспоминанием он установил между ними какую-то связь.

— Вы, надеюсь, не найдете меня слишком назойливым? — начал он, когда они достигли мостика.

— Как можете вы так говорить? Ведь мы вместе пережили конфирмацию.

Она, казалось, вновь открыла чудесную силу слова «конфирмация» и снова чувствовала на нем и на себе действие этой силы.

Он принес ей стул и стал указывать на красивые виды.

— Случалось ли вам уже бывать в Меларе?

— Никогда, — ответила Текла, и это как будто обрадовало Роберта.

— Видите это озеро, — продолжал он. — Оно больше Боденского, и на нем насчитывают тысячу триста островов. Подумайте — тысячу триста!

— Ах! — воскликнула Текла, удивляясь познаниям Роберта.

— А это вот Бокгольмзунд. Не восхитительны ли эти небольшие круглые холмики, плавающие на воде и покрытые зеленью до самой воды. Видите эти ольховые рощи: они начинаются у самого моря, где растет камыш!

Текла находила все очень красивым, но ей хотелось, чтобы он говорил о другом — о ней, о себе самом. Он же казался весь поглощенным природой или говорил с ней, только чтобы не увлечься и не говорить о другом, о чем они не смели заикнуться! Слова его были деланные; он искал самые сильные выражения, как бы желая направить внимание слушательницы на постороннее, сам скрывая свою душу.

Текла увлеклась его настроением и приходила в восторг от деревенской церкви, от водяной мельницы, от проходящей яхты, и скоро они соединились в один общий восторг. Они слились в одно созвучие: стоило одному ударить по струне, как звучал полный аккорд на губах и в глазах другого.

Через некоторое время Роберт спросил, не привести ли ему на мостик ее мать. Текла это намерение его одобрила, он ушел и вернулся в сопровождении старухи, причем принес сиропу и апельсин. Опять наступила полная гармония в их настроении под благосклонным и одобряющим взглядом матери. Он говорил об охоте и о французской труппе, о новом стекольном заводе, о последней дуэли, о финансовой комиссии, и все, что он ни говорил, действовало на Теклу успокоительно. Ей нечего было отвечать ему и даже вникать во все, что он говорил; его слова, как сладкая музыка, действовали лишь на ее слух.

Наконец пробило полдень, и яхта вошла в бухту, где на берегу должен состояться праздник. Роберт оставил на время обеих женщин, так как в настоящее время его положение члена общества накладывало на него некоторые обязанности по организации праздника, но просил разрешения потом опять присоединиться к ним, говоря, что в каюте он уже успел познакомиться с отцом Теклы.

С берега оркестр приветствовал яхту, а с вершины холма взвилась ракета, и раздался вслед за этим ружейный залп. Оркестр играл марш, и при криках «ура!» огромной толпы поселян яхта причалила к пристани графа, владельца усадьбы. Гуляющие спустились на берег, и украшенное флагами шествие двинулось к дому владельца, где вышедшего на балкон графа приветствовала музыка; председатель общества поблагодарил его за гостеприимство и за разрешение пользоваться на этот день его парком. Граф с балкона благодарил с доброжелательной улыбкой на лице, и это неприятно подействовало на Теклу, так как это ей показалось пренебрежительным.

Оттуда шествие направилось к вершине горы, где был водружен шест со знаком общества и прочитана пастором краткая молитва. Затем трубачи дали сигнал к обеду.

Под тенью вековых лип были накрыты столы. Текла никогда еще не видела ничего великолепнее и на время забыла неприятное ей соседство замка и графа. Роберт сидел напротив рядом с ее отцом, который, видимо, был пленен обхождением молодого человека. Стучали ножи, звенели стаканы, шум стоял необычайный. То провозглашался тост, то раздавался туш или слышался залп. Текла чувствует, что вино действует на ее кровь и подымается в голову, и она впадает в какое-то полусознательное блаженное состояние. Роберт, считавший своей обязанностью беседовать и с соседями с другой стороны, чувствовал на себе постоянно взгляд Теклы, и он был вынужден обернуться к ней, говорить только для нее; она теперь слышала и ясно понимала все, что он говорил: всякое его слово находило отголосок в ее душе.

Кончился обед, и все разошлись по парку. Роберт пошел с Теклой. Родители сели на скамейку и оставили молодых людей одних. Они спустились к озеру и бродили под тополями; углубились в бесконечные аллеи парка, посидели в беседке, которую покрыл каприфолиум, и наконец поднялись на самую вершину горы.

— Удивительно, — сказал Роберт, воодушевленный выпитым вином и прогулкой вдвоем, — мне все кажется, что мы старые знакомые.

Он таким образом впервые заговорил на эту тему и оставил посторонние предметы.

— Да, ведь мы действительно давно знакомы.

Она таким образом напомнила ему их первое знакомство в церкви; искра, вспыхнувшая от первого поцелуя, теперь разгорелась вновь; она жгла ее.

— То был чудный вечер! — воскликнул в раздумье Роберт. — Его я никогда не забуду.

— Не думаете ли вы, — сказала Текла, чувствовавшая, что искру необходимо раздуть, — не думаете ли вы, что души людей родственны между собой.

— Я думаю, — возразил Роберт, глубоко задумавшись, — что есть родственные души: наши, например. Когда я с вами говорю, то чувствую, что вы вполне понимаете меня, что у вас другой мысли, кроме моей, нет, так как иначе вы бы мне противоречили и была бы разорвана наша связь, не было бы между нами той симпатии; это я не мог бы не почувствовать.

— Да, — отвечала Текла, опустив глаза в землю, — мне кажется, что каждое ваше слово есть выражение моей мысли. Не странно ли это?

Разговор их принял скоро таинственный, почти мистический оттенок. Они не видели уже друг друга; шли рядом, как бы замаскированные, и уносились в область чувств и фантазий. Голоса родителей вернули их к действительности, а трубачи оповестили, что на площадке начинаются танцы.

— Танцуете ли вы? — спросил Роберт.

— Да, но плохо, — ответила Текла.

— Однако смело рассчитывайте на менуэт!

— Да, и с удовольствием, так как иначе я бы осталась сидеть.

— Вы? Сидеть? Нет! Этого быть не может!

— Почему не может быть? Если девушка некрасива, у нее нет кавалеров.

— Некрасива? Думаете ли вы в самом деле, что вы некрасивы?

— Я это знаю отлично.

— Вы шутите?

— Не заметили вы разве, какой у меня некрасивый нос?

— Не замечал.

— В таком случае вы первый не находите меня некрасивой.

Танцы уже начались, когда молодая парочка вступила в ряды танцующих. Роберт обхватил Теклу за талию.

— Это я не в первый раз, — сказал он тихо, — держу вас в своих руках.

Текла слегка вздрогнула, но ничего не отвечала.

— Вы танцуете отлично, — заметил Роберт. Музыка сливалась с их речами и составляла аккорд к их голосам, поющим соло. Роберт делался более смелым и уже о постороннем не говорил.

— Помните ли вы, что я вас поцеловал в церкви? — спросил он наконец. — Помните вы это?

Музыка аккомпанировала его горячим словам и заглушила ответ Теклы; только видно было, как ее губы побледнели и что-то прошептали.

Они танцевали, как безумные, как бы одурманивая себя, как бы желая действительностью заглушить воспоминание, и наконец остановились почти без дыхания.

Он теперь говорил о ее глазах, ее волосах, руках и, наконец, о ножке, а она слушала его, как пьяная. Ей казалось, что она делается красивой, что его нервы придают ей больше силы, что ее кровь оживляется его кровью, что она дышит его легкими, говорит его устами. Порою ей казалось, что она погибла, исчезла, уничтожена, и она хотела бы освободить свою душу, которую он втянул в себя; но было так сладостно быть не самой собой, предпринять как бы переход в душу другого, повиноваться воле другого, а самой тем временем быть погруженной в тихое оцепенение. Он так именно должен был прийти и освободить ее от всякого труда думать, говорить, действовать; он должен был быть ее искупителем, который возьмет на себя все ее грехи и печали. Ах, до чего сладостно чувствовать, что живешь, не испытывая бремени жизни!

Наступил вечер. Цветы и травы покрылись росою. Солнце село и бросало еще лишь розоватый отблеск на бухту и острова; фиорд стал голубовато-стального цвета, как клочки упавшего неба.

Яхта снова заполнилась пассажирами и отчалила. Текла сидела на палубе, на ногах ее был распростерт дорожный плащ Роберта. Рядом с ней не переставая говорил Роберт, наклоняясь к ней и глядя ей прямо в глаза. Мать спала в каюте, а отец был на носу.

Роберт, сидя спиной к розовым фиордам и островам, глядел только в глаза Теклы. Он пожирал ее своими взглядами, обнимал ее своими словами, дышал на нее своим горячим дыханием, как бы желая растопить холодный снег. Он хотел всецело овладеть ею, но Текла все отклонялась.

Наконец ему удалось поймать ее.

— Почему вы каждый день ходили на улицу Свиалагорд? — спросил он вдруг дерзко, с отвагой, делающей героев.

— Потому что… я не знаю… я не могла иначе.

— Вы иначе не могли? Не потому ли, чтобы…

— Вас встречать!

Слово было произнесено. Он вскочил и сорвал с головы шляпу, как бы желая остудить разгоряченную голову.

— Это правда? Правда ли, что вы любите меня?

— Это правда, — ответила Текла.

Искра взорвалась и зажглась. Роберт провел остальные часы до конца поездки в том, что расспрашивал, верно ли это, — таким маловероятным казалось ему его счастье, такой несбыточной сказка, будто она его любит.

* * *

Часы показывают от двух до трех утра. Текла сидит возле кровати умирающей матери в маленькой комнате, расположенной по ту сторону ворот. В двенадцать часов ночи ушел доктор и объявил, что надежды нет, а в час ушел на дежурство отец. Он простился с женой и расплакался.

Ночник догорает и начинает шипеть и коптить. Текла подливает масла, вставляет новый фитилек и снова садится на прежнее место. Взоры ее уставлены в одну точку — на маленький огонек, освещающий в темной комнате только небольшой уголок и бросающий лишь маленький светлый круг на потолок. Она видит только ночник на комоде и пузырьки с лекарствами: из стакана с водой торчит ложка; половинка лимона издали кажется чуть ли не с тыкву. Вообще все предметы принимают при тусклом освещении причудливые формы и размеры, и это действует на усталое от бессонных ночей воображение Теклы. Она лишилась способности думать, а какие-то мысли сами по себе, помимо ее воли, рождаются в ее голове, как незаконные дети, которых родившая их мать не хочет признать, но и не может от них отречься.

Белая сигнатурка, приходит вдруг ей в голову мысль, привязанная к горлышку черного пузырька, говорит: ты видишь, как красиво будет выглядеть белый фартук на черном траурном платье! Ты пойдешь по улице с длинными белыми, хорошо выглаженными завязками от фартука и с широким кружевным воротником; встречные будут оглядываться на тебя и непременно скажут вполголоса: бедная девушка — она в глубоком трауре! А там придет жених и увидит тебя в твоем трауре; он будет глядеть на тебя с особым благоговением, как будто ты, перенеся потерю, приобрела новые качества. Просидев у тебя с полчаса, он примется целовать твои заплаканные глаза, обнимет тебя, прижмет к себе и прошепчет: «Это платье так идет тебе, Текла».

Мать задвигалась под простыней, и это на Теклу произвело то же впечатление, как шорох кустов в лесу на вздрогнувшего путника.

Прочь! прочь эти ужасные мысли, которые находят на нее, слабую, бессильную с ними бороться. Она просит Бога о том, чтобы мать осталась жива, просит Бога помочь ей самой пожелать, чтобы мать осталась жива. Но она этого пожелать не может. Почему ей желать матери продления этого жалкого существования, которое прежде было менее жалкое, чем теперь, когда ей пришло счастье. Разве она не видела, как страдал Роберт, когда он навещал невесту в этом темном доме сомнительной репутации. Разве она не заметила, как на обручении у будущей свояченицы втихомолку подсмеивались над ее матерью. Нет, это она заметила, точно так же как она видела горе и отчаяние матери, когда, вернувшись в жалкую свою комнатку, она села, расплакалась и на все вопросы дочери ответила только: «Туда ты пойдешь, Текла, но я уже туда никогда больше не вернусь». А как будет, когда она выйдет замуж? Не придется ли Роберту при каждом посещении матери притворяться участливым и почтительным сыном? Не будет ли всякое необдуманное слово обидой и всякий задумчивый взгляд причиной ссоры? Да, пусть будет что будет, и в этом милосердие Божие.

Мать простонала, и раза два приподнялось одеяло. Нить мыслей оборвалась, но узлы остались неразвязанными. И стоило лишь снова воцариться тишине, как вопросы опять поднялись в ее воображении. Справедливо ли или нет; права ли она или нет, желая матери смерти? Противоречия были так жестоки, а голова так утомлена, что настало лишь притупление. Ни то и ни другое — ответила она мысленно. Так же ты в этом права и не права, как ты не блондинка и не брюнетка. Так сложились обстоятельства, и иначе быть не может. Значит, все равно! Какая светлая успокоительная мысль: все равно! Все равно, права или не права, большой или маленький, жизнь или смерть, все… все… все равно! Дикая лань останавливается в своем беге, сердце бьется менее сильно, легкие вдыхают воздух все реже, мускулы ослабевают, мысли улетают, скрываются, становится темно, тихо, кажется, что близится все уничтожающая сила, душа перестает чувствовать, тело уже ничего не ощущает, разум ничего не воспринимает.

Когда Текла проснулась, сидя на стуле, она увидела ночник, пузырьки, лимон и ложку, освещенные красноватым полусветом, но наверху на стене она ясно увидела два сердца в светло-голубом освещении. Ей почудилось, что пробили часы на колокольне, а с улицы до нее донесся звук метлы дворника по каменной мостовой; за окном чирикал воробей; доносились последние звуки зори с кораблей. Настало утро, и дневной свет вливался сквозь скважины ставней. Придя окончательно в себя, она вспоминает мать и тихо кладет руку на морщинистый лоб. Он еле тепел; она прикладывает левое ухо к груди, но ничего не слышит. Она берет карманное зеркало и подносит его ко рту больной — зеркало остается ясным. Она приподнимает ей слегка веки… Мать умерла!

После нескольких дней и ночей наступило ожидаемое; что было предсказано — совершилось; что должно было случиться — случилось. Приобреталась уверенность; прошли беспокойство, тревога, и наступила тишина.

Текла растворила ставни и вынула две чистых простыни, которые она гвоздями прикрепила к верху окон. Стало бело все в комнате, как при первом снеге, и все предметы как бы окутались туманом. Затем переоделась в свое черное платье, сняла золотые серьги. Каждый раз, проходя мимо зеркала, висевшего на стене, видела она свою черную фигуру на фоне белых простыней, и ей было жутко одной. Она отворила наружную дверь и почувствовала себя более уверенной, но ей надо было услыхать человеческий голос. Смерть оставила в ее жизни пустое место, и его надо было заполнить. Смерть чего-то ее лишила, и она хотела бы вернуть утерянное, но с некоторой выгодой: она хотела бы заботу превратить в радость и потерю — в небольшую для себя выгоду, чтобы смерть не была для нее злой.

Шесть часов утра, и новая привратница отворила свою дверь, собираясь на базар. Видя, что на противоположной стороне дверь отворена, она стучится в нее.

На пороге показывается Текла, бледная, одетая в черное.

— Господи Иисусе! Скончалась? — спросила старуха.

— Скончалась.

— Да будет воля Божья! — восклицает старуха и входит в комнату.

«Ты ведь рада получить место», — пронеслось в гибком воображении Теклы.

Затем приходят из гостиницы моряки, девицы из своей квартиры; ростовщик делает краткий обзор имущества. Все почтительны, все выражают такое сочувствие, которое она выслушивает как должное.

В семь часов приходит отец и протягивает Текле руку.

— Умерла? — спрашивает он.

Он подходит к кровати и прижимает веки, затем в раздумье смотрит на жену.

— Предстоят хлопоты, — говорит он наконец, — и это будет нам дорого стоить.

Как жестоко, думает Текла, немедленно говорит о тратах. Она не думает, что в эту минуту у отца была не только одна эта мысль, которую он высказал, а и другие, о которых отец не может дочери сказать, но которые он мог бы шепнуть своей жене! Нежные мысли без выражения, сердечное воспоминание без имени, такое сильное горе, которое понятно тому, кто все потерял. Если бы она могла на одно мгновение отрешиться от своих личных чувств, то могла бы понять, что было бы для нее, если бы она потеряла своего Роберта. Но близорукая к душе другого, она не сознает, что отец смотрит на свою потерю совсем при другом освещении.

Роберт приходит в восемь часов и, отпросившись из магазина, где служит, до десяти часов делает с Теклой необходимые покупки.

Они купили полосатой, белой с черным, материи, были у священника, у гробовщика, заказали рейнского вина и вина Мумма.

Три дня подряд принимает Текла посетителей в маленькой комнате, а затем двери отворяются настежь и с улицы стремится народ поглазеть на покойницу. Потом у ворот и на улице разбрасываются еловые ветки; звонят колокола церкви Святой Гертруды; приходит священник, приходят носильщики; шесть стражников, товарищей отца, подымают гроб и выносят его на черные дроги; толпа народа раздвигается, чтобы пропустить священника и Теклу, которые садятся в карету, мягко покачивающуюся на рессорах; шествие движется к кладбищу, а входная дверь темного дома с его темными воспоминаниями запирается; и девушка через смерть покидает мусорный ящик и крыс, пьяных матросов и ростовщика, детство и родительский дом и вступает в новую жизнь.

II

Молодая женщина сидит в собственной квартире на набережной, которую солнце всегда озаряет своим светом. Цвет ее лица стал значительно свежее. Обе небольшие комнатки и кухня блестят новой обстановкой и утварью, а она сама почувствовала себя королевой, когда служанка стала исполнять всю ее прежнюю домашнюю работу. Когда же по утрам она отправляется за покупками на базар и служанка несет за ней корзину для провизии, она сознает, что возвысилась, что стала особой и что достигла некоторой власти. А когда возвращается домой муж, довольный, благодарный, она чувствовала себя настолько безгранично счастливой, что нередко плакала.

Муж был веселый малый, никогда не приносивший с собой домой своих забот и хлопот. Он пел ей веселые песни, так что она часто смеялась, чего прежде в ее жизни не бывало; а иногда он приводил с собой товарищей, и тогда все вместе пели и играли; всегда же подобные сборища кончались изъявлением благоговения перед молодой женщиной, которая в их кругу считалась солнцем и, сама того не замечая, светила им и обогревала их.

Но дни, проведенные в одиночестве и без работы, казались ей длинными, как иногда кажутся длинными праздники Рождества или Пасхи, когда в конце концов доходишь до того, что действительно ждешь не дождешься будней. Счастье было так безгранично, что утомило Теклу, и часто уходила она надолго гулять, ища новых впечатлений; при этом она особенно часто подымалась к Немецкой церкви. Она подолгу сидела на кладбище и уносилась воспоминаниями к тому времени, когда жаждала счастья, теперь достигнутого. Сравнивая достигнутое счастье с тем, к которому она тогда стремилась, она начинала грустить, потому что теперь ничего не было такого, о чем бы она мечтала. Однажды она пошла проведать новую привратницу; она посидела у нее в узкой комнатке, чувствовала запах соленой рыбы, пересчитала все пятна на желтых обоях, испытывая прежние нервные вздрагивания при каждом звонке и при стуке затворяющейся входной двери. Вернувшись после этого домой, она испытала снова счастье первого времени, оживив впечатления новой светлой жизни темными воспоминаниями прошлого. Она почувствовала себя вдвойне счастливой и втройне благодарной тому, кто спас ее от нищеты и унижения.

* * *

Однажды Текла отправилась к огороднику, чтобы купить к обеду овощей, так как муж пригласил друзей ко дню ее рождения. Вернувшись домой, она была крайне удивлена, найдя отца сидящим в кухне перед бутылкой.

— Доброе утро, дитя мое, — приветствовал ее отец и попробовал приподняться.

Текла в эту минуту увидела, что он пьян.

— Я вспомнил, — продолжал с большим трудом старик, — что сегодня день твоего рождения, и останусь у тебя, если ты ничего против этого не имеешь.

Текла заметила, что отец одет в штатское платье и как-то осунулся. Ожидая всего самого худшего и вообще не зная, что сразу ответить на его вопрос, она попросила его подождать, пока она переоденется.

Придя в спальню, она бросилась на кровать и расплакалась от обиды на судьбу, которая именно в этот день расстраивала ее радость. Она любила оставленное за собой прошлое лишь как возбуждающее средство, чтобы с большей силой сознавать и оценивать свое настоящее, но вернуть это прошлое в лице отца в свой же дом она не хотела ни за что.

Время быстро проходило, минута за минутой, и она поняла, что ей необходимо вернуться к гостю в кухню, если она не желает подвергаться риску, что он пройдет в зал и там будет ждать прихода гостей. Она быстро вытерла слезы и направилась в кухню, но, отворив дверь, едва удержалась на ногах: у стола все еще сидел ее отец, совершенно пьяный, и сжимал в объятиях служанку.

Все почтение дочери к отцу улетучилось моментально, и ею овладело безграничное омерзение. Но она сразу не могла выразить словами своих чувств; отец первый заговорил с ней.

— Ну что же, Текла, — сказал он сонливо, — ты идешь по своим делам и не приглашаешь меня даже войти к тебе в дом? Мне надо бы с тобой переговорить. Видишь ли, я вышел в отставку и хотел спросить у твоего мужа, не найдется ли у него какой-нибудь работы.

— Я знаю наверное, что такой работы у него нет, — отвечала Текла, довольная тем, что сразу, без обиняков, может отрицательно ответить на его просьбу.

Старик взял в руки бутылку и взглянул на плиту, где из горшка торчала голова дикого кабана.

— Вот как! — пробормотал он и снова замолчал, выжидая, что еще скажет дочь.

Текла думала о том, что пора бы накрывать на стол и что через полчаса начнут сходиться гости. Наконец она приняла твердое решение.

— Вот, отец, — сказала она, — возьми этот талер и выпей в кабаке за мое здоровье. А завтра, если придешь опять к нам, можешь переговорить с мужем.

Старик взял между пальцами талер, и казалось, что он примеривается, чтобы забросить его подальше. Но вдруг он плюнул на него, опустил в карман, нахлобучил на голову свою шапку и встал.

— Ты, Текла, не приглашаешь меня войти. Ты права, так как, видишь ли, одинаковые дети всего лучше играют вместе (ах! ведь уж когда-нибудь это должно же было проявиться), но когда-то ты была моей Теклой, моей девочкой, видишь ли, и легко этого забыть я не могу. Не забуду этого никогда. Ты ждешь к обеду гостей; я вижу это и потому ухожу… Да, я ухожу!

Текла, стоявшая все это время ни жива ни мертва, не могла сдержать вздоха облегчения, и это для отца не прошло незамеченным, он, видимо, вдруг изменил свое решение и нетвердой поступью направился в зал.

— Так, — сказал он вдруг, злобно оскалив зубы, — ты думала ценою талера избавиться от меня и хотела, чтобы я шел один пить в кабачок, когда я здесь могу быть в таком хорошем обществе!

Он, шатаясь, вошел в зал и опустился в кресло.

— Накрывай на стол! Я тоже хочу повеселиться! У тебя я видел в горшке кабана, а на блюде артишоки.

— Отец, — прервала его вне себя Текла, — ты выпил и позволил себе вольность по отношению к служанке. Прошу тебя уйти раньше, чем вернется Клемент! Подумай, что это не мой дом, а его, и что ты права не имеешь нарушать его семейное спокойствие. Приходи завтра, и я обещаю тебе, что сделаю все от меня зависящее, чтобы тебе помочь!

— Так, так, девочка моя, ты хочешь сказать мне доброе словечко. Ну, говори же, я тебя слушаю.

Видя, что нет возможности избежать неприятности, и не будучи в силах храбро перенести ее, Текла решила временно покинуть дом. Набросив на себя накидку, спустилась она со слезами на глазах по лестнице и вышла на улицу.

В голове у нее была одна лишь определенная мысль: раз ей не удалось удалить из дома посягателя на ее спокойствие, то она не хотела, по крайней мере, присутствовать при том, как он нанесет свой удар. Она все остальное забыла и без оглядки спешила по улицам, как бы убегая от неблагоприятного, злого рока, преследующего ее лично и настигающего теперь, в самый день ее рождения, теперь, когда она высвободилась из мрака нищеты, от рока, сулившего снова ввергнуть ее в прежнее жалкое положение.

Она перешла по Северному мосту, пересекла весь пригородный базар и достигла Королевского сада, ворота которого были отворены. Она вошла; там дети играли, радуясь весеннему солнцу; она села на скамейку. Прежде всего мысль ее остановилась на работе садовников, которые сажали цветы в клумбы и пересаживали их в новые цветочные горшки. Все привлекало ее внимание, и каждый малейший пустяк занимал ее, как будто она желала прогнать неприятность, ожидавшую ее. Вдруг с колокольни Святого Якова раздался похоронный звон; она, сидя на месте, стала считать удары колокола, но от каждого удара она вздрагивала, и душу ее наполняло тяжелое предчувствие.

Появилась вдруг целая толпа придворных слуг; одни принесли и расставили посреди аллеи стол и накрыли его скатертью; другие принесли блюда, тарелки, графины, стаканы. Текла с любопытством глядела на приготовления к королевскому обеду и в ту же секунду вспомнила об ожидавшем обеде дома, представила себе возвращение мужа, приход гостей, ненакрытый стол, инцидент с пьяным отцом и слышала вопросы об исчезнувшей хозяйке. Она хотела встать и идти домой, но не решалась двинуться. Мысль о том, что ей предстоит, мучила ее; боязнь скандала, который она не могла предотвратить, приковывала ее к скамейке, и, раздираемая чувством долга и малодушием, она все же осталась сидеть, обращая взоры то направо, то налево, как будто ей трудно было решить, в какую сторону глядеть.

Внезапно сторож прервал ее оцепенение, спросив грубо, по какому праву она вошла в Королевский сад. Она оправдывалась тем, что ворота были отперты, но ей немедленно было приказано выйти вон. В сопровождении сторожа направилась она, недовольная, к выходу; когда же она увидела других женщин, немногим лучше ее одетых, гуляющих беспрепятственно по аллее, нюхающих цветы, наступающих на траву, то почувствовала укол в сердце, так как она, казалось, одна подвергалась изгнанию, а увидев направленные на нее насмешливые взгляды, она почувствовала гнев, ненависть, зависть к тем, которые неизвестно почему пользовались преимуществами, которых она почему-то не имела.

Выйдя за ворота, которые за нею с шумом затворились, она пошла, не зная куда, стараясь только выбирать менее людные улицы, где бы ее не преследовали посторонние взгляды. Она таким образом спустилась к бухте, к месту впадения речки, и заметила двигающуюся к мосту Голля кучку народа. Обрадованная тем, что внимание ее может быть отвлечено посторонним предметом, она последовала за народом, остановившимся в начале моста, оцепленного стражниками. Протиснувшись сквозь толпу, она увидела на мосту посреди стражников группу, состоящую из священников и судей, которые, казалось, совещались. Она скоро заметила, что всеобщее внимание было обращено на одетую в белое женщину, со связанными за спиною руками, которую за веревку держал палач, а два плотника тем временем поднимали перед ней перила моста.

— Текла, видишь ли ты колдунью с того места, где ты стоишь? Если да, то пусти меня к себе, — сказал за ее спиной женской голос.

Обернувшись, Текла узнала Эббу, дочь графа, с которой они некогда подружились, готовясь вместе к конфирмации. Польщенная тем, что Эбба узнала ее, и обрадованная, что она обратилась к ней с просьбой, Текла вдруг страшно захотела сыграть роль покровительницы, и когда перед ней прошел случайно один из стражников, она слегка потянула его за мундир, поздоровалась с ним и попросила его поставить их с подругой в середину кольца стражников. Это было немедленно исполнено, так как стражник ее помнил со времен посещений отца в казарме.

Совещание, видимо, окончилось, и судья прочел какую-то бумагу.

Текла ничего не расслышала, но она не могла оторвать взоров от молодой женщины, присужденной к утоплению. Одетая в белую сорочку, обрисовывающую чудную фигуру, с распущенными черными волосами, падающими на плечи и на спину, она поражала своей бледностью и красотой; два пылающих глаза были победоносно обращены на толпу народа, и улыбка играла на ее устах. Она, казалось, хотела им сказать, что она на целую голову выше их и что казнь, предстоящая ей, не что иное, как единоборство между нею и Всемогущим, и что если она и утонет, то все же она утешает себя тем, что вступила с Ним в борьбу.

Текла позавидовала положению этой женщины. Весеннее солнце освещало красивое лицо колдуньи, ее белую сорочку. Палач толкнул ее в воду, которая маленькими круглыми волнами сомкнулась скоро над ее волосами, которые еще плавали, как водоросли, на поверхности воды, когда белая фигура уже исчезла в глубине.

В эту минуту поднялся ропот в толпе, она как поток бросилась вперед, прорвала цепь стражников и навалилась на перила моста, которые переломились. В это мгновение Текла увидела, как Эбба, сшибленная с ног толпой, с отчаянным криком упала в воду. Не раздумывая и почувствовав какое-то безумное желание сыграть роль в этой драме, она бегом спускается на берег, бросается в воду, тянет подругу к берегу за платье, затем сама, оглушенная криками толпы на мосту, плеском воды, бряцанием оружия стражников, вытащив подругу на берег, падает рядом с ней без сознания.

* * *

Придя в себя и раскрыв глаза, Текла увидела, что лежит на кровати в незнакомой комнате. Когда она пришла в такое состояние, что могла кое-что различать, она в ногах увидела две ангельские головки, поддерживающие полог кровати из бархата, вышитого серебром; дальше она увидела кресло орехового дерева с резным графским гербом на спинке, за ним шкаф черного дерева с инкрустациями. Через опущенную занавеску окна просвечивал бледно-оранжевый свет, образовавший на полу благодаря хрустальному бокалу, стоящему на окне, круг, окрашенный во все цвета радуги.

Текла понемногу припоминала все пережитое за последние часы: неприятность с отцом, бегство из дома, уход из Королевского сада, неожиданное появление Эббы, колдунья, волнение толпы, падение Эббы и ее личное поведение при опасности, грозившей подруге. Мысль об ожидавших ее гостях и о беспокойстве мужа так сильно взволновала ее, что она вскочила с кровати на пол. Заметив, что одета в чужое платье, она взглянула в зеркало и увидела, что на ней шелковая юбка и бархатная рубашечка, а на ногах изящные туфельки. Она некоторое время простояла перед зеркалом, любуясь своей молодой фигурой, никогда раньше не казавшейся ей такой привлекательной. Она расправила складки юбки и привела в порядок распущенные волосы. В эту минуту за ее спиной раздался веселый смех, две ручки обняли ее шею, и на щеке своей она почувствовала поцелуй.

— Видишь, злая, ты должна была очнуться! Я была в этом уверена! — говорила Эбба. — А если бы ты не пришла в себя, я бы, кажется, умерла с горя.

— Милостивая государыня, — послышался позади обнявшихся подруг голос графа, — позвольте мне принести от глубины растроганного сердца благодарность отца за храброе и самоотверженное ваше поведение, благодаря которому вы спасли вдовцу его единственное дитя, его последнюю радость на земле.

Искренно взволнованный важный старец нагнулся и поцеловал у Теклы руку; она же, пораженная этой высокой милостью, не могла вымолвить ни слова.

— Я очень сожалею, — продолжал затем граф, — что мое положение в армии вынуждает меня завтра же покинуть город. Дочь моя проводит меня до Елфенаббен; когда же она вернется и поселится в Сандемаре, я надеюсь, что вы доставите ей удовольствие и погостите у нее.

Текла поблагодарила и прошептала какие-то непонятные слова.

— А так как я теперь вижу, что силы ваши восстановлены, — продолжал граф, — и думаю, что ваш муж с нетерпением ожидает вас, я велел заложить карету, которая довезет вас до дома.

Граф предложил руку все еще страшно смущенной Текле и повел ее через целую анфиладу комнат, одна роскошней другой. Дойдя по передней, он набросил ей на плечи элегантную накидку и просил позволения прислать ей ее платье на следующий день.

Обнявшись с Эббой, повторившей приглашение отца, она затем очутилась в закрытой карете, которая, мягко раскачиваясь на рессорах, помчала ее по улицам. Текла могла думать лишь о необычайной милости судьбы, которая только несколько часов тому назад становилась против нее, а теперь так возвеличила и спасла ее от необходимости выслушивать дома упреки за неисполнение обязанностей. Карета остановилась у дверей дома. Боясь все же за прием, она послала слугу, провожавшего ее, к Клементу, с тем чтобы он ему рассказал обо всем случившемся и попросил его спуститься и помочь жене подняться по лестнице.

Не прошло и нескольких минут, как прибежал Клемент; он обнял жену, покрыл поцелуями ее руки, благодарил Бога за то, что Тот вернул ему ее; он, не считая ее в опасности, все же был очень обеспокоен ее исчезновением. Потом он сообщил, как они с гостями накрыли стол и все ожидали ее появления, думая, что она лишь задержалась в какой-нибудь лавке. Служанка передала ей, что немедленно по ее уходе встал и вышел из дома отец, — и это окончательно успокоило Теклу.

Настал такой праздник, о котором она никогда и во сне не мечтала. Она во всех отношениях была героиней дня, и ее болезненное самолюбие было вполне удовлетворено, так как весь обед речь шла лишь о ней. Когда же она стала рассказывать о графе, о том, что он говорил и что обещала Эбба, слушатели молча внимали ее рассказу. Один молодой виноторговец вспомнил, что как-то продал вина графу Шлиппенбаху и что сам ходил к нему со счетом; оба с Теклой в один голос рассказывали о дворце графа, о мраморной лестнице, о статуях и картинах в передней и о гербе над воротами. Она так предавалась этим описаниям до тех пор, пока Клемент наконец не начал зевать; он снова наполнил бокалы и предложил спеть хором, в чем ему отказала Текла, говоря, что очень устала.

Вскоре раздался наружный звонок и вошел камердинер графа фон Шлиппенбаха. Он просил Теклу от имени графа и его дочери принять в день рождения, в виде незначительного воспоминания, подарок и, поставив на стол серебряный поднос с цветами и фруктами, низко поклонился и вышел.

Все общество принялось с удовольствием осматривать роскошный подарок. Посреди цветов возвышалась всем знакомая белая лилия, а вокруг нее какие-то ветки глянцевитых темно-зеленых листьев и белых, сильно пахнущих цветов; затем в букете были еще голландские тюльпаны и жасмин. Цветы окружала гора апельсинов, кизила, гранатов, айвы; не всем знакомы были эти фрукты, так что осмотр их вызвал всякие предположения, пока, наконец, находившийся среди гостей архитектор не назвал все плоды по имени, так как ему они были знакомы по орнаментам дворца де ла Гарди.

Наконец Клемент открывает в самой белой лилии бриллиантовое кольцо, привязанное серебряной ниткой к чашечке цветка. Золотых дел мастер, находящийся тут же, знаток этого дела, оценивает кольцо в двести дукатов.

Опять зашел разговор о графе, и опять пришлось Клементу поддаться общему течению и в воображении перенестись во дворец графа.

Он снова попробовал отдалить эту казавшуюся ему скучной тему и опять предложил спеть; но, как и в первый раз, его предложение успеха не имело. Ему стало грустно, что не одни его мысли и чувства отражаются в глазах жены, а что в них светится что-то постороннее, и он не раз старался привлечь ее внимание.

Но Текла была так счастлива и чувствовала себя на такой высоте, что вниз спуститься не могла, а старалась, напротив, поднять к себе мужа. Она объявила ему, что, быть может, граф сделается его покупателем, и ей, таким образом, уже казалось, что вход Клемента в дом графа дело решенное. Весь вечер разговор продержался на графе, его городском дворце и имении Сандемар, а когда разошлись гости, Текла пошла к себе мечтать о потерянном и вновь обретенном рае.

* * *

В одно ясное майское утро дорожная карета графа остановилась у подъезда дома Теклы. Клемент последнее время не был вполне доволен жизнью: уж очень шумела и волновалась по дому его молодая жена. Она заказала себе новые туалеты; она ездила в дом графа; раз отдавала ей визит и Эбба. Клемента в это время дома не было, так что ему пришлось удовольствоваться ее рассказами об оказанной ему чести. Он вообще так много слышал о графе и его дочери по утрам, днем и по вечерам, что, по своей скромности, начинал чувствовать себя не очень уютно дома. Вот почему он теперь отпускал жену с некоторым облегчением, хотя и не без тревоги. Их счастье было так кратко, и ему становилось стыдно при мысли, что теперь он ждет ее отъезда, как отдыха. Поэтому, желая избегнуть грусти при разлуке, он простился быстро и ушел в свою лавку раньше, чем за Теклой подъехала карета. Кроме того, ему не хотелось быть представленным Эббе, так как он считал себя слишком ничтожным, чтобы быть с ней знакомым.

Текла же жила все это время в каком-то приподнятом настроении, и потому она не могла уделять много внимания мужу, ставшему за последние дни несколько угрюмым. Когда же теперь пришел лакей и доложил, что карета ждет у подъезда, она с некоторым облегчением покинула свою квартиру, приведенную в беспорядок ее сборами в дорогу. Проезжая по набережной и мимо порта, где стояли увешанные флагами и окруженные стаями ласточек сотни судов, она испытывала чувство, будто опять перед нею открывается еще новая жизнь.

Они поехали по Северному мосту, через пригородный базар, по Блазигольм и на остров Балмунд, откуда яхта должна была доставить Теклу в Сандемар, имение графа. Когда они, проехав Королевский парк, доехали до большого фиорда, Текла расплакалась, тронутая величием вида.

При благоприятном северо-западном ветре развернулись паруса яхты, и скоро она поплыла среди других яхт, торговых и военных судов, направляющихся к городу.

Молодые дамы уселись на палубе под тентом в обществе молодого девятнадцатилетнего барона, лишившегося родителей и оканчивающего свое воспитание в доме графа.

Весенний ветерок тихо надувал паруса и приносил с берега приятный запах клевера, а молодой барон занимал дам веселой болтовней, перемешивая иногда свои речи цитатами из итальянских поэтов, которых Текла не понимала, но которые действовали на ее слух как музыка. Никогда еще не видала она таких изысканных манер, такой элегантной наружности, как у молодого человека. Когда же он, после того как были поданы на палубу фрукты и вино, взял свою лютню и начал петь, Текле казалось, что она уносится далеко от земли.

Ей казалось, что молодой человек на пути стать возлюбленным Эббы, и потому она взирала на все его шутки как человек, все понимающий и во все посвященный, делая вид, что ничего не видит и не слышит. Когда же барон Магнус (так звали молодого человека) произнес по адресу геройского поведения Текли хвалебную речь, говоря, что весь мир ей обязан тем, что Эбба продолжает всех вокруг себя радовать красотой и молодостью, она почувствовала себя покровительницей молодой парочки, хотя с грустью сознавала, что, следовательно, она причислена к старым, потерявшим уже всякую надежду на счастливую любовь. Когда затем она заговорила о своих годах и своей опытности, молодые люди решили прозвать ее дорогой тещей, что возвышало над ними Теклу и способствовало в то же время установлению между ними самых простых отношений.

Яхта тем временем скользила по фиорду к Баксгольму, затем изменила курс. Возле Диргамма они встретили королевскую эскадру, только что снявшуюся с якоря и направляющуюся к Стокгольму. К вечеру показался на горизонте Сандемар.

В том виде, как он представился теперь, при вечернем освещении солнца, он показался Текле волшебным замком. Снизу, с песчаного берега, украшенного пристанью, мостиками для лодок, павильоном и купальней, начинался, поднимаясь кверху, парк темных буковых и тисовых деревьев, среди которых возвышались статуи богов, нимф, героев и драконов. Местами развертывались цветочные клумбы с нарциссами, гиацинтами, тюльпанами. На заднем плане возвышался замок с башней, флагштоком, вымпелом, флюгером и зубцами; за ним шли сады, а вдали за садами выстроились дом управляющего, конюшни и всевозможные хозяйственные постройки. Весь берег окаймляли темные сосновые леса, растущие на поросших мхом скалах, покрывающих берег до самого моря. На фиорде высились мачты военного судна «Далари», охраняющего военную гавань Элфснаббен, служившую сборным пунктом для флота во время маневров.

Дальше продолжать свои наблюдения Текла уже не могла, так как раздался сигнальный свисток, собаки залаяли, и яхта причалила к пристани. Барон Магнус помог ей пройти по сходням, а затем ее приняла в свои объятия старая гофмейстерина, вышедшая навстречу Эббе и ее приятельнице.

* * *

Прошло три дня и три ночи, когда в одно прекрасное утро Текла с восходом солнца проснулась в отведенной ей комнате в Сандемаре. Она видела тяжелые сны об отце и о колдунье в Блазигольме, и поэтому быстро вскочила с кровати, чтобы рассеять дурные мысли. Открыв окно, увидав морской фиорд, парк с его деревьями, одетыми в пышную свежую зелень, цветы, покрытые росой, и услыхав пение птиц, она сразу успокоилась, снова легла в постель и стала думать о проведенных так счастливо трех днях. Ни о чем не думая и не заботясь, шла она к роскошно накрытому столу, как на пир; она на парусах каталась по морю; ездила в лес на охоту по зайцам и большим птицам; была на скотном дворе и птичнике, осматривала собачьи своры; играла в теннис в парке; рвала цветы в цветниках, а чаще всего сидела в беседке возле пруда с плавающими на нем лебедями, и слушала, как молодые люди смеялись, пели и опять смеялись. Жизнь протекала для нее так светло, что ей чудилось, будто она слышит церковный звон колоколов, так как все эти дни казались ей похожими на праздники. Она сама да и все здесь ведь одеты были по-праздничному, комнаты украшены по-праздничному, дорожки в саду подметены по-праздничному, каждый день подавался праздничный обед, и не было слышно уличного грохота, шума людских голосов.

Однако накануне вечером пробежала маленькая тучка и чуть-чуть заслонила солнце. Эбба, несомненно увлеченная молодым бароном, иногда приходила в дурное расположение духа и тогда злилась на него и мучила его, как мучают муху, без причины. Накануне вечером она бросила в пруд один из его незначительных подарков, поднесенных им с такой неподдельной радостью, а когда после того, как Эбба некоторое время насмехалась над ним, Текла заметила, что на глазах молодого человека появились слезы. Она с участием спросила его о причине горя; тогда он бросился перед ней наземь, положил голову на колени и открыл ей свое сердце. Он думает, говорил он, что Эбба никогда его не полюбит, так как мать его была иностранка и не знатного происхождения.

Тут нашлась неожиданно связь между обоими отпрысками незнатных родов, и купеческая жена, дочь стражника, стала утешать сына простой иностранки, ласкала его прекрасную голову с черными вьющимися кудрями, а взволнованный юноша покрывал ее руки поцелуями, называл сестрой и просил быть его другом. Затем, пока не взошла луна, они гуляли в парке, пока наконец Эбба не позвала их домой. Она была весь остаток вечера опять очень любезной.

Текла чувствовала после этого, что она стала кем-то больше, чем спасительницей жизни, которую старались по мере возможности отблагодарить. Она случайно оказалась брошенной в самую жизнь этих людей, случайно приняла участие в трении колеса, приводимого в движение судьбою, и вместе с тем как-то нарушились ее прежние личные связи. Ей это прежнее представилось со страшной очевидностью, когда в это утро горничная принесла ей письмо, пришедшее по почте, в котором она сейчас же признала письмо от мужа.

После того как она уехала из дому, у нее не было ни единой мысли о нем, никакого стремления вернуться к себе. Читая теперь его нежные излияния и просьбы о возвращении домой, она приняла первые как упреки, а просьбы показались ей приказаниями. На нее это письмо произвело впечатление, будто чужая, жесткая рука хотела вырвать ее с неба и низвергнуть на землю. Она удивилась, что так скоро по выходе замуж она могла получить такое впечатление от своего мужа, и, спрашивая себя, любит ли она действительно этого человека, она мысленно ответила отрицательно. Однако летом, когда он уезжал, ей умереть хотелось, она любила его.

Чтобы освободить себя от колебаний и упреков, она сейчас же села отвечать на письмо, твердо решив отклонить требование мужа вернуться ранее намеченной недели; она объясняла это тем, что не может не сдержать данного обещания, в особенности при настоящих осложненных обстоятельствах.

Когда она отправила письмо, ей показалось, что она выплатила или по крайней мере вычеркнула долг. Одевшись, она со спокойным сердцем пошла гулять в парк.

Утро выпало прохладное, и роса еще лежала на цветах. Фиорд расстилался темно-синий, и волны плескались о борта рыбацких лодок, в которых лежали уже целые горы салаки.

Текла почувствовала неудержимое стремление выйти из огороженного места на волю. Плыть одной в лодке по морю она не решалась, а поблизости не было никого, кто бы мог покатать ее. Но выйти из парка ей захотелось во что бы то ни стало; увидев отворенную калитку, она пошла вдоль берега.

Ей сразу показалось, что дышится свободнее, а белый мягкий песок так нежно скрипел под ее ногами; по почерневшим сосновым иглам ступала она, как по мягкому ковру; сосновый лес издавал такой сильный и приятный запах и так скрывал ее от любопытных взоров. Она распустила чересчур стягивающий ее корсет, так как непривычные для нее кости его немало заставляли ее страдать, и, сняв с головы шляпку, шла все дальше вдоль берега, веселая, тихо напевая песни. Вдруг прекратился песок и почва стала каменистой, но камни были такие гладкие, что это обстоятельство не помешало ей продолжить прогулку в том же направлении. Однако скоро стали попадаться большие острые камни, целые скалы; пока не устала, она перепрыгивала с одной скалы на другую. Ей не хотелось углубляться в лес, потому что ей делалось страшно, как только она не имела перед глазами ясного тихого моря. Все же ей пришлось отдалиться от берега, когда камни стали еще острей, и в особенности когда меж камней промелькнул хвост змеи.

Сначала шла тропинка по местам, покрытым сосновыми иглами и поросшим сухой травой, достигавшей почти до колен, так что она, думая о змеях, содрогалась и старалась, как заяц, прыгать с кочки на кочку. Кровь ударяла в виски, грудь усиленно подымалась, пока наконец, дрожа всем телом, она не достигла более широкой дороги, на которую твердо ступила. По положению солнца на небе Текла приблизительно могла рассчитать, в каком направлении замок, и увидав, что дорожка повернула направо, она поняла, что та доведет ее до дома. Густой лес начал редеть, и между стволами деревьев она скоро увидела голубой столб дыма. Где-то поблизости черный дятел с красным затылком стучал по сосне; взволнованная молодая женщина вздрогнула, и ею сразу овладели мрачные мысли.

Тропинка в этом месте превратилась в проезжую дорогу и вела к хижине, прилепившейся к скале. Когда Текла приблизилась к маленькой двери, состоящей лишь из нескольких досок, она заметила, что внутри защелка висела на петле, из чего она заключила, что в доме никого нет. Тогда она осмотрела кругом странную хижину и заметила прикрепленный над дверью козлиный рог и прибитую посреди порога подкову. В углу, в чашке, рос любисток, показавшийся ей страшно вонючим, когда она нагнулась, чтобы понюхать его; позади этого противного растения лежал свернувшись еж и спал.

Все здесь казалось Текле странным и внушало ей чувство особого страха. Она только собралась было идти дальше, как из хижины донеслись до нее человеческие голоса. Любопытство на мгновение пересилило страх, она приблизила лицо к двери, чтобы увидеть в щелку, что делалось внутри, как вдруг вздрогнула, чуть не вскрикнула и быстро спряталась за угол.

Тихо ступая, вошла Текла снова в лес, чтобы отыскать дорожку, которая довела бы ее домой. То, что она только что увидела в хижине, потрясло ее до глубины души, в особенности потому, что она никак не могла объяснить себе присутствия Эббы у этой таинственной старухи, которая не могла быть не кем иным, как колдуньей, судя по внешним атрибутам, вывешенным ею наподобие вывески.

По обычной ассоциации идей вспомнила она теперь случай на мосту у Блазигольма, участие Эббы к судьбе колдуньи и только теперь удивилась тому, что она раньше не подумала объяснить себе, как попала знатная барышня в толпу простонародья, глядящего на такое страшное зрелище. Оба сходных случая сливались теперь в ее воображении, и одно становилось объяснением другого; оба соединялись в одно и порождали страшное подозрение, разросшееся скоро до полной достоверности: Эбба — колдунья.

Затем она стала думать о том, что из этого может произойти, и решила, что лично для нее последствия могут быть весьма печальные. Если допустить, что все выйдет наружу, что в настоящее время весьма возможно, то Текла лишилась бы рая и снова была бы низвергнута в преисподнюю. Как молния ее ослепило воспоминание о том, какие гордые, надменные слова она написала мужу, стараясь дать ему понять, что она не стремится к совместной жизни с ним.

Придя в волнение от воспоминания об этом резком письме, она ускорила шаги, желая скорей вернуться домой и, если еще не поздно, задержать письмо.

Опять начал редеть лес, и она достигла садовой калитки, не встретив ни души. Она привела немного в порядок свое платье, вытерла о траву запыленные башмаки и быстрыми шагами направилась к замку.

Первое, что она сделала, это отыскала горничную, которой передала утром письмо, но та объяснила ей, что оно уже ушло на яхте.

Затем с чувством тревоги на душе она прошла по ряду комнат; встречающиеся ей служанки и лакеи низко кланялись; очутившись в этих массивных стенах, непроницаемых для холода, видя буфеты, уставленные блюдами и кувшинами, которым не грозило остаться когда-нибудь пустыми, она почувствовала спокойствие, которое испытывают богачи; все мысли о грозящих неприятностях покинули ее.

Сама того не замечая, вошла она в библиотеку. Фолианты белого пергамента, in-quarto в темных кожаных переплетах, брошюрки и диссертации на турецкой бумаге, кипы рукописей украшали стены обширной комнаты, на потолке которой висела саламандра. На дубовом столе посреди комнаты стояли астролябия и глобус.

Текла обошла все полки и шкафы, машинально трогая книги и инструменты, рассеянная, как бы отсутствующая, погруженная в мысли, на которые получить ответа не могла. Вдруг она остановилась перед какой-то полкой, взяла в руки том in-quarto в сафьяновом переплете с металлическими застежками и тут же заметила, что за этой книгой была другая, маленькая, по виду похожая на альманах. Это возбудило ее любопытство, и она вытащила книжку, очевидно намеренно спрятанную за более громоздкой. Она прежде заинтересовалась обложкой, на которой красной краской был нарисован герб Пресвятой Девы Марии, два скрещенных треугольника и гвозди с креста Иисуса, или три прямых линии и три скрещенных. Затем открыла она книжку и прочла следующие слова, написанные чернилами: «Книга черной магии, или Клирианус, — тайна толкований, примет, чар и верное и краткое истолкование поездок в Блокеберг и на гору Трол, в коем ясно описано, как Ботиль из Линденберга был введен в Блокеберг и что он там увидел и услышал».

Текла остолбенела и могла только поставить на прежнее место большую, вынутую ею книгу; маленькую же она держала в руках и не сводила глаз с исписанных страниц. Неожиданность была слишком велика, кровь прихлынула ей в голову, и она с трудом могла читать. С книгой в руках опустилась она в большое кресло и обвела глазами все полки, стараясь ни о чем не думать, чтобы успокоиться и прийти в себя. Однако одна мысль все же неудержимо вылилась из ее воображения и заглушила все остальные, рождающиеся в ее голове. Как могла она угадать, что эта книжка скрыта была за той, большой? И почему среди сотен других книг рука ее направилась именно к ней?

Тут начало работать воображение, и она представила себе, что ей дан дар пророчества, которого не имеют обыкновенные люди. Она вспомнила об удивительной способности привлечь к себе именно того молодого человека, которого она наметила; вспоминала, как ужасное желание отделаться от матери исполнилось как раз вовремя; вспомнила о счастливой случайности, приведшей ее на мост Блазигольм, когда она спасла жизнь Эббе. Сомненья нет: она принадлежит к избранным, к лицам, одаренным двойным зрением, и находится под влиянием высшей власти. Но какой именно?

Она опустила глаза на книгу, снова испугалась и вскочила, чтобы поставить ее на место. Но вдруг оказалось, что она никак не может найти книгу в темном переплете с металлическими застежками. Она была вполне уверена, что та стояла вот здесь, на полке, но теперь там была другая книга. Или это была не та полка? Нет, нет, именно эта полка.

Вдруг в соседней зале раздались шаги и, не зная, куда ей поставить опасную книжку, она сунула ее себе в карман в ту самую минуту, как в библиотеку вошла Эбба.

С сияющими глазами и ярким румянцем на лице подошла Эбба к приятельнице, поцеловала ее в лоб и справилась о состоянии здоровья. Заметив ее бледность и возбужденность, она предложила идти вместе в купальню и освежиться.

Взяв с собой простыни, гребни и губки, пошли обе приятельницы через парк к берегу. Текле было трудно начать какой-нибудь разговор, так она боялась выдать тайну; страшная книга жгла ее; наконец Эббе стало тягостно молчание; она остановилась, положила руки на плечи приятельницы и спросила самым откровенным образом:

— Угадай, где я сегодня была?

Текла еще больше побледнела.

— Нет, моя милая, как я могу это угадать, — сказала она, не понимая, была ли она замечена у хижины или нет.

— Ну, так я не скажу! — заявила Эбба.

— Скажи, милая.

Эбба задумалась.

— Только потом будут мне от этого неприятности, — прошептала она сама себе сквозь зубы и прыгнула на мостки купальни.

Войдя в роскошно отделанную купальню, уставленную бамбуковой мебелью, они стали раздеваться.

Несмотря на то что женщина, говорят, редко понимает женскую красоту, Текла не могла не любоваться поразительной фигурой Эббы. Ее глазам представилась маленькая розоватая ножка, мягкая и гибкая, как детская рука, с круглыми, белыми, как перламутр, ногтями, без малейшей морщинки или затвердения. Увлеченная этой красотой человеческого тела, она невольно склонилась к полу и, страдая от мысли, что этим проявит свое низменное происхождение, поцеловала маленькую ногу.

— Что ты делаешь, сумасшедшая! — воскликнула Эбба.

— Я целую ногу моего ангела! — ответила Текла с ноткой истинной привязанности и принялась снова одеваться.

— Но разве ты не хочешь купаться?

— Нет, — отвечала Текла, — я боюсь холодной воды.

В действительности же она не хотела обнажить свое тело в присутствии приятельницы, так как хорошо знала, насколько, вследствие работы, плохой обуви и неряшливости, грубы ее ноги.

Эбба стояла вся обнаженная на ступеньках купальни, скрестив руки на груди.

Вдруг, перенесшись воспоминаниями к подобному же положению, она крикнула, бросаясь в воду:

— Ну посмотрим, не колдунья ли я?

Прозрачная вода разделилась и сомкнулась над ослепительно белым телом; каштановые волосы растрепались над волнами, подобно пучку сорванных водорослей. Она легла на спину и держалась на воде, как щепка.

У Теклы сердце сжалось; ей казалось, что снова повторяется сцена на мосту, и это впечатление усилило предшествующие ощущения.

Но, видя эту молодую девушку во всей великолепной красоте ее наготы, эту тихую улыбку, этот чистый взор, направленный с поверхности воды прямо к голубому небу, она не могла не спросить себя, может ли походить на это испорченный человек, предавшийся злому духу?

— Ты видишь, что я колдунья? — крикнула Эбба, лежа на спине, еле заметно двигая по воде рукой.

Тучка закрыла в это мгновение солнце, и тонкое белое тело в бассейне стало мертвенно-бледное в зеленоватой воде. Высоко над купальней резко крикнула птица. В это же мгновение раздался звонок к завтраку. Текла уже давно была напугана, но теперь зловещие приметы и предсказания еще больше взволновали ее, и, не помня себя от ужаса, она громко начала читать молитву к Иисусу Христу.

Испуганная Эбба поторопилась выйти из воды к приятельнице, предполагая, что с той делается дурно.

* * *

Настало утро, и Роберт Клемент приказал отворить окна лавки и вывесить объявление, гласившее, что здесь продаются все сорта вин, начиная с рейнского и аликанте и кончая шампанским. Будучи уже целых две недели соломенным вдовцом, он находился в необыкновенно дурном расположении духа, тем более что на ласковое письмо, посланное им неделю назад, он получил лишь церемонный, почти наставительный ответ, раздраживший его сначала. Когда же улеглось раздражение, настала тоска, подействовавшая на его душевное настроение: он то ругался и чуть ли не скрежетал зубами, то вздыхал и плакал, как женщина. Каждый день относил он на почту ласковое, нежное послание и получил только раз ответ, притом такого сорта, что он с утра, несмотря на свойственную ему трезвость, выпил стакан шампанского, что не успокоило его, а, напротив, усилило его слезливое и раздраженное настроение.

Роберт Клемент мог, без сомнения, считаться красивым молодым человеком и казался интересным в глазах дочери привратницы, но он был прежде всего купцом, торговцем до мозга костей. Если он женился и обзавелся хозяйством, то это было, несомненно, сделано с надеждой, что ему воздастся за его деяние, то есть что у него за это будет жена и свой дом. Вышло же, что после весьма кратковременного счастья дом его снова опустел и жизнь приняла тот же унылый оттенок, как в прошлые времена его холостяцкого положения. Одиноко он сидел за столом по возвращении из лавки, одиноко лежал в постели, одиноко бродил по воскресеньям. Его недовольство, следовательно, все росло; устав просить, он решил потребовать возвращения жены домой и получил на это ответ. Полученное накануне письмо, которое он все еще носил в кармане, очень длинное, так мало походило на жену, какою она была до отъезда, что он боялся, как бы они не оказались совсем чужими, когда встретятся. Она в письме своем встала на самую высокую точку зрения, какую только можно себе представить, напоминала учение пастора в церкви о том, что перед Богом, но не перед светом все люди равны, коснулась соединения душ на небе и сочетания телесного на земле, а в конце четыре страницы посвятила любви Эббы и барона Магнуса, описывая в самых ярких красках его привлекательную внешность и душевные свойства, не упустив упомянуть об участии, которое она принимала в радостях и огорчениях влюбленных.

Это последнее всего больше взволновало Роберта и внушило ему беспокойство за благополучие его семейного счастья, так что ему просто стало необходимо с кем-нибудь об этом переговорить по душам. Хотя он в первое же время постарался доказать тестю, что он браком сочетался не с ним вовсе, а что почтил предложением только его дочь, однако тот не прекращал своих посещений дочери, выбирая лишь те часы, когда, за отсутствием мужа, чувствовал себя свободнее. Теперь же, когда дочь уехала, старик не показывался, и Роберту, желавшему с ним переговорить, было даже очень трудно его найти. Наконец рассыльному удалось его разыскать, и старик обещал зайти в лавку, где ожидал его Клемент.

Войдя в лавку, тесть показался Роберту весьма опустившимся; поздоровавшись, он грузно уселся на стул возле прилавка.

— Да, тестюшка, — начал Роберт, после того как налил и предложил гостю стакан аликанте, — дело в том… что Текла…

— Что мне за дело до Теклы? Ты на ней женат, а не я, и после того, что между нами произошло…

— Да, я это знаю, — перебил Роберт. — Но тут совсем особый случай, и только вмешательство родительской власти в силах вернуть домой жену, забывающую свой долг.

Старик выпил залпом полстакана вина, вытер губы и стал заметно сговорчивее.

— Так, значит, она не хочет возвращаться? Стала благородной — о да! такою она была и раньше. В таком случае я согласен идти за ней.

— Если вы это сделаете, тестюшка, то совершите доброе дело; я не скоро забуду.

— Пойду сию же минуту, — ответил старик, — если ты дашь мне денег на дорогу. Две с половиной мили в один день пройду. И если я не справлюсь с плутовкой, то ты можешь меня обругать старым горшком. А хорошее у тебя вино, право!

Роберт не хотел излишними словами дать остыть огню в старике; напротив, он разжег его вторым стаканом аликанте и несколькими блестящими талерами и пожелал ему доброго пути.

Старик взял в руки свою палку, осушил стакан до последнего глотка, пожал Роберту руку и вышел.

* * *

В один прелестный вечер, когда солнце садилось за шхерами, Текла сидела в гроте возле пруда и наблюдала за тем, как белые чайки на лету окунались в зеркальную поверхность воды, отражавшей розоватое вечернее небо. Видно было, что тяжело у нее на душе; нога беспрестанно ударялась о песок; будто она хотела кого-то раздавить; это доказывало ее внутреннее беспокойство.

За последние дни ничего заслуживающего внимания в замке не произошло, но полное безделье давало Текле возможность обдумать свое положение, и в полной тишине, когда улеглось восторженное впечатление первых дней, она стала примечать многое такое, на что раньше не обращала внимания. Она заметила, между прочим, что Эбба стала с нею менее любезна, а барон Магнус стал более настойчиво и неотступно оказывать ей всяческие любезности, что слуги открыто стали выказывать ей нерасположение и иногда даже позволяли себе непочтительные выражения по ее адресу.

Приняв все вместе взятое во внимание, она пришла к заключению, что пробыла в замке слишком долго. Однако, когда она еще накануне заговорила о своем решении уехать, Эбба клялась ей, что она не может быть в тягость, и настойчиво просила ее отложить отъезд.

Теперь, думая о том, что она почувствовала в то мгновение, когда решилась уехать, в ее воображении предстал образ молодого барона Магнуса. Он же глядел на нее глазами, которые приковывали ее к нему; она чувствовала свою внутреннюю связь с ним, чувствовала, как была пропитана его духом. Она знала, так ей казалось, что в день, когда она больше не увидит его, она умрет.

Все остальные мысли о возможности видеть его всегда, о последствиях ее любви, если она обнаружится, о недовольстве Эббы, о мести мужа и о законном преследовании — ничто не могло осилить единственного чувства любви к нему.

За весь этот день она ни разу с ним не встретилась наедине, и ею овладела такая жажда его увидеть, что она, считая, что от ее лишь желания зависит притянуть его к себе, упорно стала смотреть в одну точку в конце липовой аллеи. Глаза широко раскрылись, зрачки то расширялись, то сокращались, как будто она вдали ловила какой-то предмет, подобно морским медузам, втягивающим в себя свои жертвы с помощью судорожных движений своего круглого тела, лицо ее стало бледное, безжизненное, и она долго простояла так, напрягая все мускулы. Вдруг она подняла руку и начала тихо манить отсутствующего; затем приподняла вторую руку, и обе руки, казалось, тянули невидимые вожжи; губы шептали тихую молитву или заклинание. И вот вдали, где последние лучи солнца светились сквозь листву липовых деревьев, показалась стройная фигура молодого человека. Улыбка торжества осенила лицо молодой женщины, и в эту минуту она объяснила появление Альберта не делом случая, а результатом своей воли, особой силы, дарованной ей Провидением.

Еще мгновение — и юноша лежал в объятиях любимой женщины; она покрывала его поцелуями и почти насильно повлекла его в грот.

Вдруг поблизости раздались быстрые шаги, и у входа в грот появилась Эбба в амазонке и с хлыстом в руке.

— Уличная девка! обманщица! — крикнула она Текле в порыве ревности и попранной гордости. — На, получи!

И разгоряченное лицо Теклы обжег удар хлыста.

— Ты спасла мою жизнь, это не требовало геройства, а я, как могла, отблагодарила тебя, дав тебе место в моем сердце и в доме. Ты же похищаешь у меня единственное, что мне дорого, несмотря даже на то, что у тебя самой есть муж и свой дом! Как ты однажды выгнала из дома отца, которому ты обязана жизнью, так теперь я хлыстом выгоняю тебя! Вон! вон! вон, грязное существо! За твою услугу тебя следовало просто отблагодарить деньгами: их ты, пожалуй, сумела бы лучше оценить, чем мою дружбу.

Она гнала перед собой Теклу через парк, через двор, где собрались лакеи и смотрели с любопытством на неожиданное происшествие, и все время провожала ее оскорбительными словами, вызванными злобой и ревностью; опозоренная Текла шла, покорно опустив голову; казалось, что нанесенные ей оскорбления действуют успокоительно на больную совесть.

Когда же ее вытолкали за ворота и тяжелая дверь захлопнулась за ней, из горя ли от потери того, чего она здесь лишилась, из ужаса ли перед мыслью об ожидавшем ее приеме дома к ней сразу вернулось сознание: обернувшись лицом к неприятелю и подняв сжатую в кулак руку, она крикнула глухим голосом:

— Горе этому дому! И проклятие на твою голову!

В эту самую минуту в помещении сторожа замка над воротами отворилось окно и из него кто-то выплеснул по направлению взбешенной женщины ведро помоев; она, обезумев, бросилась в лес. Шляпка свалилась с ее головы, и она не дала себе труда поправить ее; ноги ударялись о камни и корни, и, перескакивая через кочки, она упала руками вперед на не обсохшее после дождя место. Наконец достигла она забора и, подобрав одной рукой платье, взобралась на него и только собиралась перешагнуть на другую сторону, как в молодом ельнике раздался знакомый ей голос. Но в эту минуту он показался ей чужим, потому что она так давно его не слышала.

— Ты, кажется, сидишь на заборе, как на деревянном коне.

Ничье присутствие не могло быть в данную минуту менее желательным для впавшей в отчаяние женщины, как присутствие отца, которого она недавно выгнала из дома и который теперь, стоя за забором, готов был принять отверженную в свои объятия. Ей показалось, что опять сверхъестественная злая сила, которую она готова была назвать роком или дьяволом, послала ей навстречу старика, чтобы ее поймать, опять втянуть в темное прошлое, надсмеяться над ее несчастьем и из мести ее терзать, душить костлявыми руками… и действительно, он обнял ее дрожащие плечи, и она почувствовала запах табака и водки из его рта, прижавшегося к ее щеке.

Не отвечая на его слова, вырвалась она из его объятий и стремглав убежала в глубь леса.

* * *

Наступил вечер. С моря поднялся сильный туман, покрыл поле и распространился в лесу, где уничтожил всякие очертания, всякий цвет и свет. Текла, однако, не останавливаясь шла вперед, раздирая платье о колючие ветки, растрепывая волосы, разбивая ноги о корни и камни.

Но она шла быстро вперед, и внутренний огонь предохранял ее от ночной стужи; одно страстное чувство придавало силы разбитому телу: мысль о мщении той, которая лишила ее рая и вернула к унижению и позору.

Темнота все более сгущалась; певчие птицы замолкли в лесу, и дорога становилась все тяжелей. Наконец она почувствовала, что земля проваливается под ней, ноги вымокли, и она спотыкалась на каждом шагу, пока не остановилась, уцепившись за ствол дерева. Кровь билась в висках, голова кружилась и, казалось, хотела лопнуть от всех злых мыслей, накопившихся в ней с детства. Она кляла Бога, кляла мать и отца, призывала черта, просила его быть ее защитником против Неба, скрывшего от нее свет, только чтобы ввергнуть в тьму. Укрепленная сознанием, что есть кто-то, кому ей молиться, у кого просить помощи и который тоже однажды на заре времен был прогнан с неба, она продолжала путь… И нога ступила на сухую, довольно ровную тропинку. Она была услышана, решила она, и почувствовала себя под охраной высшей власти, все равно какой; она чувствовала, что невидимая рука ведет ее, побежала по тропинке не спотыкаясь и наконец, перепрыгнув через канаву, очутилась на большой проезжей дороге.

* * *

Она шла всю ночь по проезжей дороге, не зная, куда та ведет. Когда засветилась заря и побледнели звезды, она увидела направо от дороги вырубленную в лесу прогалину, на которой возвышались подмостки, вроде тех, на которых на ярмарках упражняются бродячие комедианты. На помосте возвышались столбы, висели платки, вероятно изображающие занавес, а посреди помоста стоял алтарь, как тот, на котором была принесена в жертву богам Ифигения; перед самым алтарем был виден люк; вероятно, через него комедианты уходили в преисподнюю.

Она взобралась по ступенькам, решив отдохнуть и посушить на солнце платье и обувь.

Поднявшись на подмостки и воображая себе сотни зрителей, сидящих на полянке, она испытала зависть, которую всегда испытывала ко всяким актерам. Показывать себя, возвыситься над толпой, почувствовать на себе одной взгляды этих людей, забывающих в эту минуту самих себя, — вот жизнь! Какое наслаждение наделять других своей силой, вливать в них свои чувства! Она ходила взад и вперед по подмосткам, подымала руки к небу, говорила наизусть все, что ей в голову приходило, и, наконец, села на алтарь. Но, опустив руки на этот алтарь, она почувствовала что-то липкое, заметила что-то жирное, темно-коричневое и вдруг увидела в этом жирном слипшиеся женские волосы.

Она вскочила в ужасе и не узнала своего голоса, когда крикнула: «Господи Иисусе!»

Она поняла, что находится на месте казни. Когда же отвращение улеглось, пробудилось любопытство. Необычное, страшное притягивало ее, и она стала осматривать все приспособления. Она опустила саван, в котором было казнено немало преступников, надела себе на шею петлю и, затянув ее наполовину, почувствовала подергивание в ногах. Взглянув со своего места на лужайку, она представила себе толпу зрителей. Ее воспоминания вернулись невольно к тому дню, когда она на мосту Блазигольм залюбовалась физической красотой колдуньи. Как хорошо так кончить жизнь, и в особенности теперь, когда она ей ничего уже не сулила, кроме ужаса быть медленно замученной мужем, которого она от себя отстранила и который запрет ее, будет за ней следить, пока она наконец не сляжет в постель и не умрет без помощи и сожаления. Да! она желала умереть, но сначала отомстить и в смерти потянуть за собой ту, которую она всей силой своей души ненавидела.

Уверенная в победе и как бы спасенная от зла, которое хуже самой смерти, от мученической жизни, спустилась она с эшафота и опять пошла по проезжей дороге. С высоко поднятой головой, с огнем во взоре шла она твердой поступью к городским воротам; утреннее солнце тем временем уже освещало колокольни церквей Марии и Катерины, возвышающихся над пригородом с южной стороны. Об одном лишь она думала: что скоро весь этот город от дворца и до хижины услышит ее имя, узнает, что она приятельница дочери графа фон Шлиппенбаха и что они находятся в связи с духами, ставшими особенно сильными за последнее время.

* * *

В одном из старинных домов Риттергольма, прежде принадлежавших францисканскому монастырю, восседала после почти двухлетнего бездействия комиссия по расследованию колдовства. Половина из двенадцати членов комиссии состояла из священников, другая — из врачей. Разгорелся спор между поборниками религиозного суеверия и последователями нового учения, которые, будучи учениками великого мыслителя того времени Картезиуса, относились весьма подозрительно ко всем субъектам, представленным на рассмотрение комиссии, и производили о каждом новом случае самые тщательные расследования. Много было казнено так называемых колдуний, пока не пришли к заключению, что должно было что-то скрываться за этими явлениями, тем более что эти преступницы странным образом сами себя выдавали, хотя хорошо знали, что именно их ожидает. Возбудил подозрение и тот факт, что обыкновенно выдающая себя за колдунью тянула за собою другую, которая, как было доказано, всегда находилась в более или менее неприязненных отношениях с выдавшей ее. Эти соучастницы никогда не сознавались в проступке, тогда как выдававшие их шли на смерть бодро и с радостью. Весной была задержана колдунья (нам известная), которая в целях мести все солгала, и после тщательного расследования было доказано, что она, как и все колдуньи последних лет, действовала по одному и тому же образцу, имея приблизительно одну и ту же цель.

— Я пришел к заключению, — начал после бесконечных споров и дебатов доктор Парне, — что так называемые колдуньи могут быть разделены на три группы: сознательные обманщицы, несознательные и…

— Tertium non datur! — прервал его настоятель собора Нореус.

— Нет, отец настоятель, есть третья группа, и даже четвертая, пятая, шестая и так далее. Так учит нас новая логика: эта ткань не должна быть зеленой или красной; она может быть синей, желтой, белой или черной; она может быть в одно время и красной и зеленой, синевато-желтой, красновато-синей и так далее! Что же касается настоящего казуса интересующей нас Теклы Клемент, то после произведенных мною за последнюю неделю исследований на местах мне кажется, что ее мотивы ясны. Поэтому я ходатайствую о прочтении протокола первого допроса и разберу его по пунктам.

Секретарю Койсту было предложено прочесть протокол, и он прочел следующее:

«Во вторник, 23 сего месяца, явилась перед комиссией Текла Клемент, урожденная Дегенер, и заявила, будучи в состоянии, похожем на некоторое помешательство, что во время сна она была увезена на Блоксберг девицей Эббой фон Шлиппенбах, которую она считает колдуньей и которая на основании нижеприведенных фактов, по ее мнению, находится в связи с диаволом.

1. Названная фон Шлиппенбах несколько лет тому назад в Немецкой церкви, когда обе, будучи девочками, готовились к конфирмации, так приворожила ее взглядами, что с тех пор Текла Дегенер находилась в ее власти, так что стоило ей пожелать — и она могла ее увидеть. Однажды на улице Свиалагорд она ясно видела ее, когда никого, однако, на улице не было.

2. Позднее та же Эбба заманила обвиняемую на мост Блазигольм, где должны были бросить в воду колдунью, и когда Эбба, желая испытать свои собственные чары, бросилась в море, то не шла ко дну, пока обвиняемая, желая спасти ее от подозрения, не вытащила ее из воды. Сама же она была одурманена, вероятно, каким-нибудь таинственным способом, и пришла в себя лишь тогда, когда ее положили во дворце графа в постель девицы Эббы.

3. В тот же вечер Эбба прислала в дом обвиняемой корзину с фруктами, вкусив которых, обвиняемая почувствовала себя под влиянием чар, увлекших ее в шхеры, где Эбба ее скрывала. В это же время названная Эбба вступила в преступную связь с неким бароном Магнусом, который, пользуясь отсутствием графа, вошел в дом, переодетый пажом.

4. Обвиняемая однажды последовала за Эббой в лес и там застала ее у колдуньи, вокруг хижины которой она видела черта в образе черной кошки.

5. После посещения колдуньи, во время купанья, обвиняемая заметила, что Эбба, как бы для того чтобы показать, кто она, бросилась в воду и держалась на поверхности, воды, несмотря на то что шнурком перевязала себе грудь; при этом обвиняемая заметила, что солнце закрылось тучей и в то же мгновение белая ворона вспорхнула с криком с того места.

6. Обвиняемая, несмотря на неоднократные просьбы быть отпущенной к мужу, была силою удержана в замке, но наконец, убедившись в возмутительном поведении упомянутой Эббы и барона Магнуса, она решилась во что бы то ни стало уйти и бежала.

7. После ночи, проведенной в лесу, Эбба завела обвиняемую во сне к Блоксбергу, и там она увидела диавола, сидевшего на троне, перед которым упала ниц Эбба, после чего последняя начала приготовлять воду, начиняла колбасу, жгла водку, а под конец, сняв с себя всякую одежду, танцевала, причем диавол в это время играл хвостом под столом.

8. Обвиняемая затем проснулась на месте казни и узнала на плахе пряди волос Эббы, приклеенные такого рода смолой, как бывает у колдуний в их рогах.

Datum ut supra.

Андреасо Койст, секретарь комиссии».

По окончании чтения наступило молчание. Никто не интересовался уже личным допросом и явкой обвиняемой, у всех явилась настойчивая потребность того, чтобы была рассеяна неизвестность. Слово осталось за доктором Парне.

— Милостивые государи! — начал он. — Позвольте дать некоторое разъяснение тексту допроса, прочитанному господином секретарем и являющемуся более плодом больной фантазии, чем преступной воли. Основываясь на произведенном мною дознании, Текла была (по свидетельству восьми лиц) девочкой если не больной, то болезненной, ленивой, злобной и, главным образом, завидующей всем, кто стоял сколько-нибудь выше ее; причем надо добавить, что в ней не было никаких особых дарований, которые могли бы дать ей право стать выше ее среды. По словам мужа, теперь вследствие неверности жены подавшего прошение о разводе, она преследовала его своими взглядами, хотя он отнюдь не желает намекать на какую-нибудь с ее стороны таинственную сверхъестественную силу. Только ее настойчивость, говорит муж, доходящая до преследований на улице, была причиной их брака. Это показание я мог бы пропустить, ибо не вижу в нем важного доказательства, и привожу его только мимоходом, чтобы показать удивительную способность обвиняемой придать действительности удобную для ее целей окраску.

Дальше значится в протоколе, что девица Эбба заманила обвиняемую поглядеть на колдунью. В действительности же (это показано шестью свидетелями и совпадает с прежними рассказами обвиняемой) Текла Клемент втянула Эббу в кольцо стражников, что могла сделать только она, так как благодаря отцу она была со стражниками знакома. Когда же потом Эббу столкнули в воду (пять свидетелей, имена которых могут потом быть оглашены), она пошла бы ко дну, если бы не вытянула ее Текла Клемент на поверхность воды; последняя под влиянием испуга лишилась чувств и была перенесена в дом графа, где и пришла в себя. Чтобы сейчас же сколько-нибудь доказать свою благодарность, граф послал в этот же вечер Текле Клемент, без ведома дочери, корзину с фруктами, которые пробовали все гости, собранные в честь дня рождения Теклы, кроме ее самой, так как у нее в это время болел желудок; никто из вкусивших плодов не был ими очарован, тем более не могла этого на себе испытать сама Текла Клемент.

Дальше, все из благодарности, граф пригласил Теклу Клемент в свое имение на несколько дней; по недостатку деликатности Текла Клемент удлинила это посещение, Эбба же с самого начала была против этого приглашения, так как желала ближе познакомиться с еще необъявленным женихом, которого завлекла обвиняемая если не до грехопадения, то все же довела до духовной неверности невесте.

В душевном горе посетила Эбба свою старую кормилицу в ее хижине, в лесу, и ей открыла свое сердце. Появление же в протоколе черной кошки этой старухи просто смешно.

Случай в купальне имел, я не могу этого умолчать, свидетеля (да простится ему ради его юности), удостоверяющего кажущееся плавание Эббы над водой, причем она ногами опиралась о пол купальни. Что же касается лежания ее на поверхности воды на спине, то это делают многие, в особенности при здоровых легких.

В письмах к мужу госпожа Клемент не скрывала своего нежелания вернуться домой, причем она в письмах постоянно упоминала не о об Эббе, а о бароне Магнусе.

Дальнейшие события подтверждены показаниями лакеев и горничных графа. Эбба застигла Теклу Клемент насильно бросившейся на шею барону, который никак не мог от нее отделаться. Тогда она была с позором прогнана со двора.

Что она делала в лесу, куда ее будто бы увлекла Эбба, никто не знает. Но что в эту ночь было с девицей Эббой, знают врач, духовник и горничные, не отходившие от ее постели, так как она слегла, потрясенная всем случившимся.

Что же, наконец, Текла Клемент делала на месте казней, видели две проходившие женщины, но это для дела значения не имеет, так же как и волосы недавно казненной Бенгты Боге.

Но есть обстоятельство большой важности, о котором забыла упомянуть госпожа Клемент, но которое поможет комиссии понять, почему все россказни о колдуньях сходятся на описании посещений диавола. Госпожа Клемент на месте казней потеряла книжку о чародействе, которую она похитила в библиотеке в Сандемаре и в которой дословно описан весь рассказ о посещении Блоксберга.

При этом доктор вынул из кармана книжку, которую Текла легко бы узнала.

— Заметьте, — продолжал он, — следующие слова: «начиняла колбасу», «жгла водку», «а диавол в это время играл хвостом под столом». Нужны ли еще другие показания? Я спрашиваю комиссию, нужны ли еще показания?

Поблагодарив доктора Парне за всестороннее и умелое расследование, комиссия приступила к составлению приговора.

Настоятель собора был того мнения, что нужно было пытать обвиняемую и таким образом довести до признания. Против этого горячо возражал доктор Парне: во-первых, потому, что вынужденное признание ничего другого не доказывает, кроме боязни страданий; во-вторых, потому, что доказано, что лица, мечтавшие о публичной смерти, способны взять на себя какую угодно вину, тогда как другие, и таких большинство, до самой смерти стоят на лжи, отчасти потому, что они не вполне нормальны и не могут отличить ложь от истины, отчасти потому, что они так долго лгали, что сами уверены, что говорят правду.

Судья Кронандер находил, что следует придерживаться закона буквально и приговорить ее к тому же наказанию, которому было бы подвергнуто лицо оговоренное, если бы оговору была бы придана вера.

Другой же судья, Кантугелм, нашел, что раз обвиняемая оговаривала девицу Эббу фон Шлиппенбах в колдовстве и раз факт колдовства вполне отрицается, то и Теклу Клемент следует считать по суду оправданной.

Тут начался спор, затянувшийся на весьма продолжительное время.

Член комитета Астрелиус полагал, что госпожу Клемент, признанную не вполне нормальной, следовало поместить в лечебницу.

Против этого восстал доктор Парне, объявив, что он нашел в обвиняемой не только некоторую умственную ненормальность, но и значительную злобу, и предложил редактировать приговор так, чтобы он был и возмездием за злой умысел, и устрашающим примером для других, склонных злоупотреблять законом ради личной мести, и, кроме того, чтобы, с другой стороны, обвиняемая была лишена возможности мстить дальше. Наказанием отнюдь, по его мнению, не должна быть смерть, так как госпожа Клемент, а за ней и многие другие, мечтают о смерти как о способе выдвинуться из неизвестности и на них смерть бросает ложный ореол мученичества. Уместна в данном случае только тюрьма с ее мрачным одиночеством и полным отречением.

Все согласились с предложением доктора, и Текла Клемент была осуждена на десятилетнее заключение в работный дом. Для выслушивания приговора она должна была предстать перед комиссией.

* * *

Текла уже неделю была заключена в башне на Риттергольме, позади Врангельского дворца. Она имела время обдумать сделанное ею показание и пришла к заключению, что, несомненно, должна была произвести на судей сильное впечатление своим связным, местами даже трогательным, рассказом. Она, сидя в одиночестве, десять раз в день передумывала свое показание, и в конце концов весь рассказ так живо представился ее воображению, будто она действительно все именно так пережила. Благодаря одиночеству и отсутствию впечатлений, которых не могли дать четыре голые стены, ей чудились образы, слышались несуществующие звуки. Все прошлое исчезло, и только близкое будущее, когда смерть прекратит страдание, и все сравнивающая могила представлялись ей. В том, что ненавистная Эбба осуждена и что ее тоже ожидает смерть, она не сомневалась ни на миг, и теперь помыслы ее были направлены к тому мгновению, когда ее выведут из тюрьмы и поведут к воде.

Утром надзиратель предупредил, что ее поведут в суд, и принес ей таз с водой и полотенце.

Она умылась, причесала волосы и старалась использовать медный таз вместо зеркала. Она поправила на себе одежду, состоящую лишь из сорочки и юбки, так как все остальное, что на ней было, она настолько изорвала и испачкала ночью в лесу, что оно было с нее снято. Она нашла в себе сходство с колдуньей с моста Блазигольм и не могла удержать улыбки удовольствия, когда, взглянув на свое отражение в медном тазу, увидела бледное лицо и распущенные волосы. Подняв затем глаза кверху, где было маленькое окошко, она заметила, что солнце ярко светит, и подумала, что на улице, вероятно, много народу.

В эту минуту послышались шаги по коридору, надзиратель отворил тяжелую дверь в камеру и вошел, держа в руках ручные кандалы. Текла надела их без малейшего сопротивления и засучила слегка рукава, чтобы широкие металлические кольца не вполне скрывали красивые руки.

Затем ее повели по коридору, по темной лестнице и ввели в большой зал. Яркое солнце освещало целую массу старинных предметов, которых она раньше никогда не видала. Какая-то дубовая кукла протягивала страшные железные руки к огромному железному пауку, спускавшемуся с потолка и висевшему над жестяной колодкой, сделанной как будто для какого-то сапога. Рядом у стены стояло что-то похожее на кровать…

Она вдруг поняла, что находится в камере пыток; при мысли, что ей суждено испытать все эти мучения, ей показалось, что ее уже пытают. Она почувствовала железные тиски, душившие ее; «паук» спустился на ее голову и вонзился в ее череп; ей грозили страшные щипцы и винты. С невероятной силой воображения соединила она в себе в несколько секунд ощущения всех пыток и, не будучи в силах их выдержать, вдруг пошатнулась; казалось, что все нервы ее сразу оборвались, и она, не проронив ни звука, упала.

* * *

Члены комиссии были немедленно предупреждены и явились констатировать смерть; причины внезапной смерти объяснить никто не мог, хотя Бромелиус заметил, что затылок умершей сведен судорогой, из чего он заключил, что смерть последовала от истерики.

Молча глядел доктор Парне на худощавое, но хорошо сложенное тело, через белую кожу которого просвечивали кровеносные сосуды. На его суровом лице отразилось участие при виде того бесконечного покоя, который наложила теперь смерть на черты лица молодой женщины, принявшие выражение невинности, свободное от всяких страданий и огорчений.

— Один Бог, видящий человеческие сердца, — промолвил он еле слышно, — мог бы сказать, была ли она преступницей или больной. Это лицо ангела, и этот ясный лоб может быть только правдивым; но мне случалось слышать лживых ангелов, и в жизни никто не может быть уверен, что не погрешит невольно против правды. Мир праху твоему! Покойся с миром! Пусть судят тебя Бог и будущее!

 

История одного супружества

Они уехали; они сбежали. Это теперь так часто повторяется, что почти стало в порядке вещей. В обществе раздался крик негодования. Люди хватались за сердце, ужасались, сожалели, осуждали кто во что горазд. Обсуждали разыгравшуюся грустную драму. Два растерзанных сердца! Две семьи, ставшие враждебными одна другой! Одинокий муж и покинутый ребенок! Осиротевший семейный очаг! Погибшая карьера! Расстроенные дела! Расторгнутые дружеские отношения!

В ресторане сидели два господина и перебирали все случившееся.

— Но почему же они сбежали? По-моему, это некрасиво!

— Напротив! Я нахожу, что простая стыдливость требует, чтобы они оставили ни в чем не повинного супруга. Теперь он, по крайней мере, гарантирован от встреч с ними на улице. Кроме того, я нахожу, что честнее развестись, чем жить в незаконной связи.

— Но почему бы им не сохранить супружескую верность? Ведь мы на всю жизнь даем клятву и в радостях и в горе.

— Да! А как выглядит впоследствии эта жизнь! Вроде как старое птичье гнездо осенью. Другие времена, другие нравы!

— Нет, это все же ужасно!

— И не менее ужасно для убежавшей парочки! Теперь начнется потеха! Он, взявший на себя все последствия, — теперь он получит свое!

— А она — свое!

Вот их история.

Разъехавшиеся теперь супруги встретились три года тому назад на курорте и при довольно нормальных обстоятельствах прошли все стадии влюбленности. Они открыли, как это всегда бывает, что они рождены были для того, чтобы встретиться и пойти рука об руку по жизненному пути. Он, чтобы сделаться достойным ее, отбросил все свои дурные привычки и придал некоторую изящность своей речи и манерам. Он видел в ней посланницу небес, которая раскрывала ему глаза и указывала на небо.

Он осилил обычные препятствия при объявлении о браке, уверенный в том, что эти препятствия существуют лишь для того, чтобы дать ему возможность проявить свою решимость и силу воли.

Они прочитывали вместе позорные анонимные письма, обыкновенно сопровождающие помолвку, и бросали их в печку. Она одна поплакала по поводу людской злобы, он же уверял, что это должно было случиться, чтобы они могли испытать свою верность. И они верили друг в друга.

Все время жениховства было одним сплошным угаром. Он уверял, что теперь ему уже незачем было пить, потому что одно ее присутствие делало его буквально пьяным. Один только раз почувствовали они одиночество, образовавшееся вокруг них, — когда их покинули друзья, пришедшие к заключению, что стали лишними.

— Почему люди чуждаются нас? — спросила она однажды, когда они вечером возвращались в город.

— Потому что люди бегут, — ответил он, — когда видят счастье.

Они не замечали, что сами избегали всякого общения со знакомыми. Он в особенности выказывал поистине боязнь встреч с прежними товарищами и друзьями. Они казались ему врагами, и он замечал их скептическую усмешку, которую нетрудно было объяснить.

«Смотри, — казалось, говорили они, — этот завяз крепко! Удивительно, что такая старая шельма могла так легко попасться!» и т. д.

Товарищи были, как прежде, так и теперь, того мнения, что любовь есть дьявольская проделка, которая рано или поздно должна кончиться разочарованием.

Влюбленные же все больше рассуждали о предметах, стоящих выше мелочей повседневной жизни, и жили они, как справедливо говорится, не на земле.

Но вот пришло неприятное сознание одиночества, в котором они очутились. Тогда они попробовали бывать на народе, отчасти — из потребности показать свое счастье, отчасти — чтобы не быть в одиночестве. Когда же они однажды, выйдя из театра, отправились в ресторан и она, стоя в передней перед зеркалом, приводила в порядок свои волосы, у него было чувство, будто она прихорашивается для «чужих мужчин». А когда они сели за столик, то он немедленно сделался немым, потому что ее лицо приняло незнакомое ему выражение. Ее глаза как бы отвечали взглядам «чужих мужчин». Они оба онемели, а на его лице выразился страшный испуг.

Ужин прошел грустно, и они скоро ушли.

— Что ты сердишься на меня? — спросила она несколько смущенно.

— Нет, мой друг, я не могу сердиться на тебя! Но я в душе кровью обливаюсь, когда вижу, как чужие молодые люди оскверняют тебя своими взглядами.

Этим и кончилось посещение ресторана.

* * *

Последние недели перед свадьбой прошли в хлопотах по устройству нового дома. Они заказывали ковры и драпировки; к ним приходили мастеровые и посыльные из магазинов; и таким образом спустились они с своих высот. Им захотелось освежиться.

Они пошли за город. Но шли они и чувствовали всю тяжесть молчания, когда в голове пусто и кажется, что кто-то чужой вам мешает. Он попробовал снова вознестись в надгорные выси и поднять ее, но из этого ничего не вышло.

— Я тяжело легла на твою руку, — сказала она и вынула свою руку из-под его.

Он ничего не ответил, потому что действительно почувствовал облегчение.

Это оскорбило ее, и она отошла от него на несколько шагов. Разговор не клеился, и скоро они повернули назад и очутились у ее дверей.

— Покойной ночи! — сказала она коротко.

— Покойной ночи! — ответил он так же коротко, и они расстались, видимо к обоюдному удовольствию. В воротах они не поцеловались, и он не остался стоять у наружной стеклянной двери, чтобы увидеть, как до первого поворота поднималась вверх по лестнице ее стройная фигура.

Идя по улице, он вздохнул. Он освободился от чего-то давящего, от того, что он три месяца любил. Он стал размышлять, и прошедшее ясно и отчетливо представилось ему.

Он не сомневался, что все кончено, но он не видел основания, не чувствовал боли, стоял только перед ясным фактом, который он принимал как нечто непоправимое.

Подойдя к своей квартире, он встретил приятеля, которого взял под руку и пригласил к себе разделить с ним скромный ужин и поболтать. Приятель удивленно посмотрел на него, но пошел.

Они до полуночи ели, пили, курили и болтали. Беседовали они о всевозможных вещах: о воспоминаниях и разных приключениях, о риксдаге, о хозяйстве. Ни единого слова, ни единого намека на жениховство и предстоящую свадьбу. Вечер прошел очень приятно, и он как бы вернулся на три месяца назад. Он заметил, что голос его снова принял мужественный тон, что он говорит прямо, как думает, не стараясь смягчать более жесткие выражения, не подчеркивая одно и не стушевывая другое из боязни оскорбить. Ему казалось, что он стал прежним, сбросил с себя смирительную рубаху, снял маску.

Он пошел провожать приятеля вниз, чтобы отворить наружную дверь.

— Ну-с, так через неделю ты женишься! — воскликнул приятель, конечно не без скептической усмешки.

Казалось, что он нажал кнопку, и в ответ дверь захлопнулась за ним.

Когда он вернулся в свою комнату, им овладело какое-то отвращение. Он убрал со стола, все прибрал, отворил окно — и тут ему стало ясно, что он потерял.

Ему казалось, что он стал неверен своей невесте, потому что он другому, будь то хотя мужчина, отдал свою душу! Он потерял что-то лучшее, чем то, что он, казалось, приобрел. И то, что он снова нашел, было не что иное, как его прежнее эгоистичное, никого не щадящее, удобное, всегдашнее «я», с его резкостью и нечистоплотностью, которую ценил приятель, потому что оно согласовалось и с его собственным настроением.

Теперь все кончено! Все навсегда разорвано! Снова начнется вечное одиночество и гадкая холостяцкая жизнь.

Ему и в голову не приходило сесть и написать письмо, потому что он чувствовал, что это лишнее. Он попробовал утомить себя гимнастикой, чтобы заснуть, облился холодной водой и, не вытираясь, лег в постель.

* * *

Солнце ярко освещало комнату, когда он проснулся на следующее утро. Настала для него неописуемая душевная тишина, и ему казалось, что жизнь, как она есть, хороша и что сегодня вообще лучше, чем было вчера, потому что после долгого отсутствия душа его снова дома.

Он оделся и отправился в свою контору. Там он распечатал почту, прочел газету и почувствовал себя вполне спокойно.

Но это необычное душевное спокойствие начало в конце концов его тревожить. Он стал испытывать всевозрастающий страх, и тело его стало гореть. Внутренняя пустота снова начала овладевать его душой…

Его охватили все прежние воспоминания, все прекрасное и великое, что они пережили, все высокие чувства и мысли, ими вместе передуманные, весь тот волшебный мир, в котором они жили и который так мало походил на прозу, в которую они теперь погрузились.

Придя в отчаяние и желая скрыть от самого себя свои чувства, принялся он за корреспонденцию и начал спокойно, аккуратно и ясно отвечать на письма. Он выражал согласие принять предложения на таких-то и таких-то условиях, отклонял другие на таком-то и таком-то основании. Он приводил в порядок все счета и векселя с небывалой ясностью и решительностью.

Конторщик передал ему письмо; он сразу увидел, что оно от нее.

— Посланный ждет ответа, — заметил конторщик.

— Скажите ему, что ответа не будет, — сказал хозяин, не поднимая глаз от конторки.

В ту же минуту промелькнуло у него в голове: «Объяснения, упреки, жалобы! Что мне на это отвечать?» И письмо осталось лежать нераспечатанным, пока продолжалась деловая корреспонденция.

* * *

Когда невеста накануне вечером рассталась с ним, первое чувство, охватившее ее, был гнев. Гнев за то, что он, оптовый торговец, как бы пренебрегал ею. Она принадлежала к чиновничьей семье и мечтала о том, чтобы играть роль в обществе. Под влиянием его теплой, преданной любви это у нее понемногу изгладилось. А так как он никогда не прекращал твердить о том, что она имеет на него облагораживающее влияние, и так как она сама замечала, как он в ее руках делался элегантнее и чище, то она чувствовала себя существом высшим. Его беспрестанное обожание возбуждало в ней чувство собственного достоинства, и она цвела и развивалась под влиянием солнечного света, который распространяла его любовь. Когда же вдруг этот свет померк, стало темно и холодно вокруг нее, и она сразу погрузилась в свое первоначальное ничтожество, вся съежилась и сократилась. Это открытие, что она была жертвой заблуждения и что его любовь была причиной ее новой жизни и возвышения ее личности, возбудило ненависть к нему, решительно доказавшему ей, что такою, какою она была последнее время, она была только благодаря ему и его любви. А как только он перестал быть ею любимым, он стал лишь оптовым торговцем, которого она ставила невысоко.

— Такого-то, который торгует кофе и сахаром, — говорила она сама себе, засыпая, — я могу свободно переменить на лучшего!

Когда же она проснулась на следующее утро, то почувствовала весь позор быть покинутой. Расторгнутое жениховство после второго оглашения не могло не бросить на нее тень и не сделать затруднительным поиск другого жениха.

В приливе злобы села она писать письмо, в котором в гордом и обиженном тоне требовала объяснения и тут же просила его прийти.

Когда же посланный вернулся и объявил, что ответа не дали, она пришла в совершенное бешенство. Она решила идти к нему в контору, где она еще ни разу не бывала, и там на глазах у служащих швырнуть ему через всю комнату кольцо (как обычно делается в таких случаях) и показать, насколько глубоко она его презирает. С этим она вышла!

Она дошла до двери и постучалась. Так как никто не отпирал и не отвечал, она вошла и очутилась в передней. Через внутреннюю стеклянную дверь увидела она жениха, склоненного над конторской книгой, с напряженным серьезным лицом. Она еще никогда не видала его за работой; а за работой всякий человек, даже самый ничтожный, выглядит привлекательно. Святой труд, делающий человека тем, что он есть, придавал ему это особое достоинство сосредоточенной силы, и ею овладело чувство уважения, которое она не могла в себе подавить.

Он как раз в эту минуту пересматривал в конторской книге последний расход на устройство квартиры. Это равнялось приблизительно его сбережениям за десять лет, в продолжение которых он вел сам дела; не будучи мелочным, он все же с грустью и горечью думал, что теперь все это напрасно брошенные деньги. Он вздохнул и отвел взгляд от красноречивых цифр. В это мгновение заметил он за стеклянной дверью похожее на пастель в рамке бледное лицо с большими глазами, которые он хорошо знал и в которых светились горе и страдание. Он приподнялся и остался стоять на месте с выражением большого мужественного немого горя, как бы вопрошающего и трепещущего. Тут он прочел в ее взоре, как возвращалась утраченная было любовь, и этим все было сказано!

Когда через несколько мгновений они, счастливые, как никогда раньше, шли вместе по улице, он спросил:

— Что вчера сделалось с нами?

Он говорил «мы», чтобы не заводить речи о том, кто виноват.

— Я не знаю; я этого объяснить себе не могу, но это было самое ужасное, что я когда-либо испытала! Мы этого никогда больше делать не будем!

— Нет! Этого больше никогда не будет. И теперь, Эбба, это на всю жизнь! Ты и я!

Она прижалась к нему, вполне уверенная, что после такого испытания уже ничто на свете их не разъединит, насколько это будет зависеть от них самих.

* * *

Они обвенчались. Вместо того чтобы затаить свое блаженство в своем гнездышке, они сели в поезд, среди чужих, равнодушных, любопытных или прямо-таки враждебных людей. Затем началось их скитание из одного отеля в другой. За табльдотом на них пялили глаза; они бегали по музеям до головной боли, так что, когда наступал вечер, они, усталые, сидели молча, недовольные всякими неудачами.

Деятельному человеку, оторванному от своей работы и своей среды, трудно было сосредоточиться. Когда помыслы его возвращались к делу, покинутому на чужие руки, он становился рассеянным и скучным. Их обоих тянуло домой, но им стыдно было раньше времени возвращаться, они боялись, что их встретят насмешками.

Первую неделю они провели в том, что передавали друг другу свои воспоминания из времени жениховства; в продолжение второй недели они говорили о путевых воспоминаниях первой недели. Они, следовательно, жили не настоящим, а только прошлым…

Когда наступали моменты скуки и молчания, он, бывало, утешал ее тем, что отношения их станут легче, когда накопится у них запас общих воспоминаний и когда они привыкнут к вкусам и привычкам друг друга. Теперь же они, из внимания одного к другому, подавляли в себе мелкие особенности, слабости, как делают люди благовоспитанные. Но это порождало некоторое принуждение, утомляющую бдительность; и наступило время больших неожиданностей. Владея в большей степени самообладанием, он остерегался сказать слишком многое и понемногу скрывал свои склонности и привычки; она же раскрывалась вся. Любя ее, он хотел быть ей приятным и потому научился молчать. И в конце концов она вошла в его жизнь со всеми привычками, странностями, особенностями и предрассудками не только своими, но и всей своей семьи, так что ему казалось, что он съежился, почти уничтожился.

В один прекрасный вечер молодой женщине захотелось во что бы то ни стало восхвалять свою сестру, возмутительную кокетку, которую молодой муж ненавидел за то, что она из корыстных целей старалась расстроить их брак. Он слушал молча, иногда поддакивая еле внятным мычанием. Наконец восхваление перешло в какой-то дифирамб и, несмотря на то что муж находил умилительной преданность жены ее родственникам, он все же не мог глядеть на них ее глазами. Поэтому он замолчал. Но такого рода молчание красноречивее всяких слов. При этом еще он прикусил себе губу, и его бросило в жар.

Молодая женщина не скрыла своего недовольства. Она позволила себе сделать движение, которое вообще женщине до поразительности не идет: она прищемила себе двумя пальцами нос, как бы желая указать, что пахнет нехорошо. При этом она как-то вопросительно взглянула на присутствующих, как бы ища у них поддержки.

Муж побледнел, встал из-за стола и ушел. Все присутствующие обратили внимание на эту дикую сцену.

* * *

Выйдя на улицу чужого города, он расстегнул пиджак и вздохнул полной грудью.

— Я становлюсь лицемером от того, что церемонюсь с ней, — подумал он. — Нагромождается целая гора лжи, и в один прекрасный день все рухнет! Что за грубая женщина! А я-то воображал себе, что от нее могу научиться более тонкому обращению! Лицемерие и обман! Вся ее любовь была лишь обманом, чтобы ослепить меня!

Затем он старался представить себе, что происходит в зале гостиницы. Она, само собой разумеется, плачет и глазами взывает к присутствующим, как бы спрашивая, не находят ли они ее достаточно несчастной с таким мужем. Она всегда особенно вызывающе смотрела на гостей табльдота, и когда, бывало, он ожидал от нее ответа на вопрос, она обыкновенно обращала взоры свои к присутствующим, ожидая от них поддержки против притеснителя. Она всегда на него смотрела как на тирана, несмотря на то что он добровольно сделался ее рабом.

Идя куда глаза глядят, очутился он на набережной, как раз перед купальнями… ему это-то и надо было. В одно мгновение разделся он и бросился в воду, нырнул с головой, а затем поплыл в темноте. Это освежило его уязвленную мелкими уколами душу, и он чувствовал, что смывает с себя грязь. Он лег на спину и устремил взоры на усеянный звездами небесный свод, но в это самое мгновение он услышал за собой шипение и плеск. То шел на него большой пароход, и ему пришлось во что бы то ни стало отплыть в сторону.

Он повернул к окаймленному фонарями берегу, и освещенная гостиница бросилась ему в глаза…

Когда он оделся, то испытывал на душе лишь беспредельную грусть, грусть об утраченном рае. А горечь исчезла.

* * *

В таком настроении вошел он в свою комнату и застал жену у письменного стола. Она встала и бросилась ему на шею, конечно, без единого слова о прощении — этого он и не требовал, и этого она сделать не могла, так как не знала, что совершила дурной поступок.

Они сели и плакали вместе об утраченной любви, так как сомневаться в том, что она погибла, было немыслимо. Но она исчезла помимо их воли, и они вместе плакали о ней, как о дорогом покойнике, которого не они убили, но которого и спасти не могли. Они, казалось, стояли перед фактом, над которым власти не имели. Любовь, этот добрый гений, который увеличивает все мелкое и делает молодым и прекрасным все старое и гадкое, покинула их, и перед ними раскрылась во всей наготе повседневность жизни.

Однако мысль о разлуке им не приходила. Напротив, эта общая грусть связывала их. Но они также сошлись и на общем негодовании на судьбу, обманувшую их в лучших чувствах. Находясь в полном сокрушении, они не могли проникнуться таким сильным чувством, как ненависть. Они преисполнены были лишь грустью и разочарованием и все сваливали на судьбу.

Еще никогда они не бывали так солидарны и близки; они стали ласковы и нежны, и оба пришли к убеждению, что им следует скорей вернуться и зажить своим домом.

Он говорил с сердечной теплотой о доме, где можно было бы отдалить всякое злое влияние и зажить мирно и тихо.

Она некоторое время говорила в том же тоне, с той же теплотой, пока в них обоих не сгладилось чувство грусти.

Когда же это чувство сгладилось, она снова улыбалась, как раньше, и вот снова вернулась любовь, которая, как оказалось, вовсе не исчезала: это было одно лишь заблуждение!

* * *

Он достиг осуществления своей юношеской мечты о жене и о семейном очаге. Целую неделю молодая женщина думала, что и ее мечты сбылись. Но на девятый день ей захотелось выйти.

— Куда? — спросил он.

— Скажи сам, куда бы пойти!

Он предложил отправиться в оперу. Но там давали Вагнера, которого она не выносила. В драму? Нет, там ставили Метерлинка, а он скучен. В оперетту он не хотел, потому что там постоянно смеялись над тем, что стало ему святым. То же и в цирке: там одни лошади и противные женщины.

Долго обсуждался этот вопрос, и они открыли целую массу различий во вкусах и во взглядах. Чтобы быть ей приятным, он согласился все же идти в оперетту; но она не хотела жертвы. Он предложил позвать гостей, но тут они заметили, что звать некого, так как они отдалились от друзей, а эти последние от них.

Так и просидели они одни, пока еще в полном согласии; они вместе обсуждали свою судьбу, но не дошли еще до взаимных обвинений.

Они остались дома и скучали.

* * *

На следующий день повторилось то же. Он понял, что дело шло о его счастье, и потому, оставив в стороне свои личные предубеждения, сказал любезно и решительно:

— Одевайся, мы отправляемся в оперетту.

Она просияла, надела новое платье и скоро была готова.

Увидев ее такой радостной и красивой, он почувствовал укол в сердце: теперь, подумал он, она ожила. Ее радует возможность одеться для других, а не для меня. Когда же он повез ее в театр, ему казалось, что он провожает чужую женщину, потому что все ее помыслы были уже в театре, он был для нее подмостками, на которых ей приятно было выступить, не рискуя подвергнуться оскорблению, потому что она находилась под покровительством мужа.

Они проникли в тайные мысли один другого, и потому это чувство отчужденности скоро обратилось во враждебность, и им захотелось поскорее быть на месте.

Когда они подошли к кассе, то уже ни одного билета не было. Выражение ее лица изменилось, а когда она обернулась к нему и заметила в нем искру радости, то не выдержала:

— Это радует тебя! — воскликнула она.

Он хотел было отрицать, но не сумел, так как это была правда.

Теперь, пустившись в обратный путь, у него было чувство, что он тянет за собой труп мертвеца, да еще к тому же враждебного.

Его до глубины души, как грубое насилие, оскорбляло то, что она поняла его весьма естественную, но заглушенную желанием принести жертву мысль, потому что, по его мнению, никто не имеет права карать другого за его тайную мысль. Ему было бы легче, если б она обвинила его в том, что они не нашли билетов: он уже привык быть для нее козлом отпущения. Теперь же он был огорчен утратой своего счастья и тем, что не сумел доставить ей приятное времяпрепровождение.

Убедившись, что он не сердится, а только грустен, она почувствовала к нему презрение.

Молча вернулись они домой. Она прямо прошла в свою спальню и заперла за собою дверь.

Он прошел в зал и зажег все лампы, потому что у него было такое чувство, будто его окружает толпа.

Вдруг донесся до него из спальни крик, детский крик взрослого ребенка. Войдя в комнату, он увидел лицо, выражение которого растерзало его сердце. Она, стоя на коленях, простерла к нему руки и обливалась слезами.

— Не сердись на меня, — взывала она к нему, — не будь жесток, ты убиваешь во мне все светлое, ты душишь меня своей строгостью; я ребенок, верующий в жизнь и жаждущий солнца…

Он не знал, что ей ответить, потому что она говорила искренно. Он не мог оправдываться, потому что это значило бы ее обвинять, а этого он делать не мог.

Молча и в полном отчаянии ушел он в свою комнату и почувствовал себя уничтоженным. Он украл ее юность, он запер ее, он с корнями вырвал ее юношеский цвет. В нем не было того света, которого требовал этот нежный цветок, и она блекла в его руках. Эти упреки, которые он себе делал, разрушали в нем всю уверенность в себе. Он считал себя недостойным ее любви, любви всякой женщины и глядел на себя как на убийцу, погубившего ее счастье.

Выстрадав всевозможные угрызения совести, он начал успокаивать себя рассуждениями. Что я такого сделал? — спрашивал он себя. — Что я ей сделал? — Все лучшее, на что я способен. Я во всем исполнял ее желания. Возвращаясь домой после трудового дня, я бы не хотел выходить. Я не желал видеть оперетту. Но оперетта была для меня вещью безразличной, теперь же она мне противна. Какое безумие: я представлял себе, что она вытягивает меня из грязи, но ведь в действительности она тянет меня вниз, и все время она тащила меня вниз. Не она тянет кверху, а моя любовь, потому что ведь существуют же низ и верх. Да, прав тот старик, который говорил: «Мужчина женится, чтобы иметь домашний очаг, а женщина выходит замуж, чтобы иметь свободный выход из дому». Домашний очаг не для женщины, а для мужчины и для ребенка. Все жены жалуются на то, что их запирают; точно так же и моя, хотя она весь день гуляет по гостям и магазинам.

Он волновался и не чувствовал вины за собой, но потом вдруг снова представлял себе душераздирающую картину: молодую женщину, стоящую на коленях и умоляющую его, чтобы он своей жестокостью не убивал радости ее молодости. Не будучи сам способен играть комедию, он не мог представить, чтобы и она разыграла ее, и он снова почувствовал себя преступником, и ему хотелось лишить себя жизни, потому что он разрушал ее счастье уже одним тем, что существовал.

Но потом пробудилось чувство справедливости: он не имел права брать на себя несуществующую вину. Он не был жесток, но он был человеком серьезным, и именно эта серьезность произвела на молодую девушку самое сильное впечатление и убедила ее отдать ему предпочтение перед другими легкомысленными молодыми людьми. Он и не думал убивать ее радости; напротив, он все сделал, чтобы приготовить жене тихую радость семейной жизни. Он даже не пожелал лишать ее двусмысленного удовольствия быть в оперетте, а принес себя в жертву и отправился с ней в театр. Значит, все, что она говорила, не имело смысла! А все же ее горе было так сильно и чистосердечно. Как же это объяснить?..

Ответ нашелся! Это было расставание молодой девушки с молодостью, расставание, которое должно было наступить. Это отчаяние перед тем, что так коротка весна, столь же естественно, сколь прекрасно. Но вины в этом на нем не было, и если жене его, быть может, через какой-нибудь год суждено стать матерью, то пора ей теперь прощаться с радостями юности, чтобы подготовить себя к более возвышенным радостям материнства.

Итак, он ни в чем не мог себя упрекнуть, и все же он чувствовал себя виноватым! Наконец он внезапно прервал свои размышления и пошел к жене с твердой решимостью не говорить ни слова в свое оправдание, потому что это значило бы разбить ее любовь, а просто без разговоров привести ее к примирению.

Он застал жену в ту минуту, когда ей наскучило одиночество и когда она с радостью встретила бы всякого, даже мужа, лишь бы дольше не оставаться одной.

Тогда они пришли к заключению, что следовало бы им устроить вечер и пригласить его и ее друзей. Они так в этот вечер были обоюдно склонны к миру, что легко пришли к заключению по поводу того, кого пригласить.

Они завершили этот день тем, что распили бутылку шампанского. Шипучий напиток развязал им языки, и она воспользовалась случаем, чтобы свести с ним счеты и упрекнуть его в эгоизме и недобром отношении к ней. Она казалась такой красивой, когда встала во весь рост перед ним, и настолько возвысилась и облагородилась, когда сбросила свою вину на него, что ему стало жаль возражать ей, и поэтому он пошел спать, нагрузив на себя все провинности.

Проснувшись на следующее утро довольно рано, он остался спокойно лежать, раздумывая о происшествиях истекшего вечера. И он стал упрекать себя за то, что молчал и не защищался. Теперь ему стало ясно, что вся их совместная жизнь заключается в его молчании и в уничтожении его личности. Потому что, если бы он накануне прервал молчание, она ушла бы — она всегда собиралась уходить к матери в тех случаях, когда он дурно с ней обращался, а она называла дурно обращаться, когда ему наскучивало делать себя хуже, чем он был в действительности. На ложной почве зиждилось все, и когда-нибудь все должно было рухнуть. Обожать, почитать, вечно повиноваться — это составляло плату за любовь; он должен был платить или отказаться от любви.

Вечер состоялся. Муж, как хороший хозяин, сделал все, чтобы самому стушеваться и выставить жену. Его друзья, все люди порядочные и воспитанные, по очереди занимали жену со всем почтением, которое они считали своей обязанностью выказать молодой женщине.

После ужина было предложено помузицировать. В доме был рояль, но жена не умела играть, а муж не согласился. Молодой врач вызвался играть, и так как ему был предоставлен выбор программы, то он избрал Вагнера. Жена не знала, что именно он играет, но почувствовала скуку от серьезной музыки. Когда прекратились громовые звуки, мужу было не по себе, потому что он мог представить себе, что теперь могло произойти.

И произошло.

Как любезная хозяйка, она должна была что-нибудь сказать. Просто поблагодарить казалось ей чересчур коротко; она спросила, что он сыграл.

— Вагнера!

Тут по адресу мужа направился тот взгляд, которого он со страхом ожидал и которым она хотела сказать ему, что он изменник и предатель, который, пользуясь ее неведением, хотел заставить ее похвалить самое отвратительное, что она когда-либо слышала. Во время жениховства выслушивала она со вниманием пространные речи жениха о музыке Вагнера; но тотчас же после свадьбы она объявила категорически, что она его не выносит. Поэтому-то никогда муж ей ничего не играл, и она притворялась, что не знает, что он умеет играть.

Теперь же, не зная, что было перед ней исполнено, она была поставлена в неловкое положение, и муж должен был по ее взгляду понять, что его ожидало.

Гости разошлись, и хозяева остались вдвоем. Муж был приучен еще в родительском доме никогда не говорить дурно о только что ушедших гостях; лучше молчать.

И она слышала когда-то о таких же правилах, но в данный момент нечего было стесняться.

И вот разразилась критика на его друзей. Они были, просто говоря, удивительно скучны.

Он молча покуривал сигару, потому что не стоило спорить о вкусах и склонностях.

Она находила их не только скучными, но и нелюбезными. Она привыкла считать, что молодые люди должны говорить ей любезности…

— Разве кто-нибудь сказал что-либо неприятное? — спросил он, испугавшись, что кто-нибудь мог забыться в присутствии жены.

— Нет.

Тут разразился целый ливень мелких нападок на неправильно завязанные галстуки, на чересчур длинные носы, на тягучие интонации голоса, а в конце концов относительно того, который играет Вагаера.

— Ты нелюбезна! — заметил муж робко, желая заступиться за друзей.

— А эти друзья твои, которым ты веришь! Ты бы послушал, что я слышала! Какие замечания! Какие взгляды! Они неискренние, твои друзья…

Он замолчал, продолжая курить, но думал о том, насколько он ничтожен, что не защищает даже старых испытанных друзей. Как он был жалок, когда взглядами просил о прощении за то, что сыграли Вагнера!

«Ты презираешь моих друзей, — думал он про себя, пока она продолжала свои колкие замечания, — потому что они не ухаживают за женой их друга, не делают ей комплиментов по поводу ее внешности и туалета, и ты не любишь их за то, что чувствуешь, как крепнет моя сила от окружающей меня симпатии друзей. Ты их не любишь, как не любишь меня и как не любила бы всякого, кто был бы твоим мужем».

Она, видимо, почувствовала на себе тайное влияние его мыслей, потому что вдруг сократилась ее словоохотливость, и, взглянув в ее сторону, он заметил, что она как-то съежилась. Вслед за тем она встала под предлогом, что ей холодно. Действительно, она вздрагивала, а на щеках появились красные пятна.

* * *

В эту ночь он впервые обратил внимание на то, что рядом с ним лежит старая, некрасивая женщина, которая покрыла лицо блестящей помадой, а волосы заплела в колечки.

Она не старалась быть для него красивой; напротив, она цинично и без всякого стеснения открывала ему все неизящные тайны туалета.

Это на некоторое время вывело его из очарования, и он стал думать о бегстве, и думал так, пока сон не сомкнул его глаз.

* * *

Прошло несколько недель при глухом молчании. Звать гостей было теперь немыслимо, потому что она оттолкнула его друзей, а ее собственные ей надоели. Они пробовали выходить каждый в свою сторону, но снова возвращались домой.

— Тебе, несмотря на все, трудно быть вдали от меня! — замечала она.

— А тебе? — спрашивал он.

Она бывала иногда в хорошем настроении или, скорей, в равнодушном, и не сердилась, так что они могли разговаривать, то есть он решался ей отвечать.

— Мой тюремщик! — говорила она.

— Кто заключен в тюрьму — ты или я? — спрашивал он.

Убедившись, что они являются узниками один другого, они смеялись над такими отношениями и старались вспомнить, как все это случилось. Они вспоминали жениховство, свадебную поездку, переживали снова прошедшее, опять не жили настоящим.

Тут наступил великий момент, которого он ожидал, великий момент, когда стало им ясно, что она беременна, что ее стремлениям намечена цель и что им можно теперь смотреть вперед, вместо того чтобы оглядываться назад. Но и тут таилось разочарование.

Она напустилась на него за то, что поблекнет ее красота; не помогали и его уверения, что она от этого помолодеет и будет потом красивее и что ее ожидает самое великое счастье. Она же считала его чуть ли не своим убийцей, не могла его видеть, выносить его присутствия. Он даже поговорил по этому поводу с домашним врачом. Тот улыбнулся и объяснил, что во время беременности у женщин сплошь и рядом замечаются странности.

Через некоторое время наступила в ее настроении некоторая тишина, которой он слишком поторопился обрадоваться. Уверенный в том, что теперь жена останется у него дома, он не скрывал своей радости и благодарности. Этого не следовало ему выказывать, так как она взглянула на это со своей точки зрения.

— Так-так! — заявила она, — ты думаешь, что поймал меня! Но подожди только — дай выздоровею!

Взгляд, сопровождавший эту угрозу, дал ему ясно понять, чего он мог ожидать впоследствии. И вот поднялась в нем борьба: он не знал, ждать ли ему, пока родится ребенок, или уйти от жены раньше этого, чтобы избегнуть горечи расставания с ребенком.

Супруги успели настолько сблизиться, что каждый понимал мысли другого, так что он не мог иметь от нее тайн, и она, поняв его, выразила его мысль по-своему:

— Я знаю, что ты нас бросишь…

— Это странно, — заметил он. — Ведь не ты ли все время грозишь, что уйдешь от меня с ребенком, как только он родится! Что я ни делай, все выходит плохо! Если я останусь, то ты уйдешь, а я буду и несчастен, и смешон; если я уйду, то ты станешь жертвой, а я буду несчастен и жалок! Вот как бывает, если свяжешься с женщиной!

Он не мог себе представить, как пройдут эти девять месяцев; но в последнее время стало гораздо сноснее, потому что она начала любить ожидаемого ребенка, а с любовью пришла и красота, но красота возвышенная, и он не переставал ее уверять, что она для него стала лучше, чем когда бы то не было. Она же считала, что он говорит ей неправду, и как только замечала, что он радуется этой перемене, она снова резко восклицала:

— Ты думаешь, что удержишь меня!

— Друг мой, я думал, когда мы обещались стать супругами, что я буду принадлежать тебе, а ты мне, и думал, что мы так тесно будем связаны, что ребенок наш родится в семейном очаге и будет воспитан отцом и матерью…

И так до бесконечности!

* * *

Ребенок родился, и счастье матери было безгранично. Скука исчезла, и муж вздохнул свободно, но это следовало бы ему делать более скрытно. А то два острых глаза глядели на него, и два пронзительных взгляда говорили: «Ты думаешь, я связана ребенком?»

На третий день девочка потеряла прелесть новизны, и она была передана няньке. А затем были призваны портнихи. Теперь он знал, чего ожидать…

С той минуты ходил он, как приговоренный к смерти, и ожидал своей казни. Он приготовил и уложил два чемодана, которые закрыл в своем платяном шкафу, готовый уехать при первом знаке.

Знак был подан через два дня после того, как жена встала. Она оделась в платье новейшего покроя и яркого цвета. Он вышел с ней, чтобы покатать ее, и страдал безгранично, когда видел, что та, которую он любит, привлекает к себе внимание, оскорбляющее его. Даже уличные мальчишки указывали пальцами на разодетую даму…

С того дня он больше не ездил кататься с женой. Он оставался дома с ребенком и грустил, что его жена так странно себя ведет.

Следующий шаг ее по пути к свободе был направлен в манеж. Через конюшни открываются двери в общество. Через лошадей там, в высших сферах, завязываются знакомства. Лошади и собаки служат переходной ступенью в тот свет, с которого смотришь вниз на идущих по пыльной дороге пешеходов. Кто сидит на лошади, становится вдвое выше и выглядит так, как будто он требует, чтобы прохожий возносил к нему свои очи.

Итак, через конюшни — к барону и лейтенанту…

Сердца их соединились, а так как барон был человеком благородным и чистым, то он решительно отказался от звания гостя и друга дома. Поэтому-то они и решили вместе уехать, то есть бежали.

Муж остался с ребенком.

***

Барон сел в Цёдертеле в стокгольмский курьерский поезд, в котором он должен был встретиться с ней.

Все было так хорошо рассчитано, что они наконец должны были остаться вдвоем, но судьба решила иначе. И когда барон вошел в вагон, то увидел свою возлюбленную среди чужих дам и господ в такой тесноте, что для него не было места. Взглянув в соседние купе, он убедился, что везде полно, и ему пришлось стоять в коридоре.

Бешенство исказило его лицо, и, желая ей любезно улыбнуться, он мог только выставить свои клыки, которых она раньше не видела. Что еще больше портило его, так это то, что он, не желая быть узнанным, оделся в штатское платье. Она его еще таким не видела, и так как весеннее его пальто было прошлогоднее, то выглядело полинявшим. Оно выцвело. В нем плечи его казались отвисшими; шея как бы продолжалась до рук и несколько напоминала горлышко бутылки. Он весь вспотел от гнева, а на кончик носа прицепилась черная крупинка каменного угля. Она готова была вскочить, выдать свое инкогнито и стереть кружевным платком черную пылинку, но не решалась этого сделать. Он не решался глядеть на нее, боясь ей не понравиться, и продолжал стоять в коридоре, повернувшись к ней спиной.

Когда они доехали до Катринегольма, то пора было обедать, если они не хотели голодать до вечера. Тут должен был мужчина и герой показать себя и выдержать испытание или погибнуть в ее глазах.

Сконфуженный и взволнованный, пошел он за дамой из вагона и направился к вокзалу через шпалы. Проходя через них, он споткнулся, и шляпа его соскользнула на затылок, да так и осталась, так как он привык так носить форменную фуражку. Но что было недурно для фуражки, выглядело некрасиво для котелка. Словом, день был для него несчастливым.

Когда они вошли в зал, можно было подумать, что они поссорились, что они стыдились друг друга и рады были бы отделаться один от другого.

Нервы его были бог знает в каком состоянии, и он окончательно не мог владеть собой. Не сознавая, что делает, он толкнул ее к столу и промолвил:

— Торопись!

Стол обступили пассажиры и стояли в такой тесноте, что трудно было двинуть рукой. Барону наконец удалось схватить тарелку, но когда он потянулся за вилкой, рука его коснулась другой руки, принадлежавшей человеку, которого он теперь как раз всего меньше желал встретить! Это был его начальник, майор…

В это же самое мгновение шепот пронесся среди части пассажиров…

Их узнали! Он стоял, как обнаженный; его шея вздулась и побагровела. Он раньше никогда не думал, что людские взоры могут производить впечатление оружейных выстрелов. Он буквально почувствовал себя расстрелянным.

О даме своей он и думать перестал. Он думал лишь о майоре и о том, что тот может погубить его будущность…

Но дама все видела и поняла; она ко всему и всем повернулась спиной, вышла и попала не в свое купе, но зато в пустое. Он шел за ней, и они наконец оказались одни.

— Этого недоставало! — произнес он, ударяя себя по лбу. — Чтобы я попал в такую историю! Главное, майор! Теперь конец моей карьере!

На эту тему он разглагольствовал на все лады до Линкёнинга. Они стали ощущать голод и жажду. Настроение было убийственное.

После Линкёнинга они почувствовали, что зло на душе еще накопилось и надо было на ком-нибудь его сорвать. В самую подходящую минуту подвернулось воспоминание о муже, и они оба набросились на него. Он всему виновник, он тиран, идиот, само собой разумеется, человек, «который играет Вагнера»… Он дал знать майору, в этом нет сомнения…

— Да, я этому верю, — заметила молодая женщина с полной уверенностью.

— Ты веришь? А я знаю это! Они встречаются на бирже, где вместе спекулируют на акциях… И знаешь ли, в чем я теперь начинаю убеждаться? Да, твой злополучный муж, как мы его называем, никогда тебя не любил!

Молодая женщина задумалась: или любовь мужа была действительно несомненной, или просто ей удобнее было для всей этой истории допустить, что он ее любил; к тому же она так мила, что трудно ее не любить.

— Нет! Ты на этот раз несправедлив, — заявила она после минутного раздумья.

Она почувствовала себя несколько вознесенной сознанием, что она сказала о противнике доброе слово, но барон принял это за упрек себе.

— Он тебя любил? Он, запиравший тебя и даже не соглашавшийся сопровождать тебя в манеж? Он…

Громоотвод был наконец в достаточной степени использован и поднят другой вопрос: вопрос об обеде. Этот последний был волей-неволей очень скоро исчерпан, потому что в поезде обедать было нельзя, а до пересадки оставалось еще полдня пути.

Молодая женщина мимоходом задала вопрос о том, что теперь поделывает ее ребенок. Барон ответил таким зеванием, что лицо его раскололось надвое, как большое красное яблоко, причем показался ряд темных коренных зубов. Затем он сел поглубже на диван, незаметно приподнял ноги и растянулся. Вспомнив, что при этом следовало бы сказать что-нибудь, он промолвил с новым зевком: «Извини, но я засыпаю».

Он моментально заснул и через мгновение уже захрапел. Перестав находиться под влиянием его взглядов и слов, она пришла к ясному осознанию своего положения, увидела, что за человек ее спутник, и невольно напрашивалось сравнение.

Ее муж так никогда с нею не поступал; он был деликатен и всегда изящно одет.

Барон, выпивший накануне изрядное количество пунша, начал потеть, и от него запахло уксусом. Конюшней от него пахло всегда…

Она вышла в коридор, отворила окно и, как бы очнувшись от очарования, ясно увидела всю величину своей ошибки, все отчаяние своего положения. Мимо нее проносился весенний ландшафт, промелькнуло маленькое озеро с ольхами и домиком, и она вспомнила, как мечтала о летней прохладе в деревне с ребенком… Она разрыдалась… хотела броситься за окно, но что-то удержало ее…

Она долго простояла у окна, подымаясь на кончики пальцев, как бы желая остановить поезд, повернуть его обратно…

В все это время из купе доносился храп, как из загона для свиней во время кормленья… И ради этого… болвана покинула она свой дом, ребенка и мужа?..

Храпение замолкло, и барон воспользовался тем, что отдохнул, чтобы со свежими мыслями обдумать свое положение. Он не мог быть грустным, но зато рассердился. Увидав платок перед глазами молодой женщины, он пришел в негодование и усмотрел в этом личную обиду. Но ругаться было неприятно и скучно, поэтому, приняв жокейский тон, он с чисто кавалерийской лаской ущипнул свою спутницу в затылок и крикнул:

— Ну развеселись, Майя!

Трудно себе представить два более различных настроения. Последствием этого стало гробовое молчание. Это уже не было одно целое, а два бесповоротно различных существа, которые не могли слиться воедино.

Еще полдня скуки и темная ночь с пересадкой, и наконец они достигли Копенгагена.

Там их никто не знал, и они почувствовали себя свободнее. Когда же они сели в ресторане, то она начала «играть глазами», как он называл, то есть оглядывать всех присутствующих, так что когда барон с ней говорил, то он видел только ее профиль. В конце концов он рассердился и под столом ударил ее ногой. Тогда она совсем отвернулась и как бы взывала глазами к присутствующим. Его она видеть не могла, так как он казался ей отвратительным.

Когда же они пошли наверх в занятую ими комнату, то там разыгралась целая сцена. Они дошли до взаимных упреков. Она виновата в его разбитой будущности… Ради него оставила она дом и ребенка…

Они ругались далеко за полночь, когда наконец устали и заснули.

* * *

На следующее утро сидели они, грустные, за кофе. Она вспоминала свое свадебное путешествие и то же приблизительно положение. Им не о чем было говорить, и он был так же скучен, как и муж.

Они чувствовали, что ненавидят друг друга, и отравляли друг другу настроение.

Наконец явился избавитель. Пришел кельнер и передал барону телеграмму.

Тот распечатал ее и в один миг прочел. Он на одно мгновение задумался, как бы что-то соображая, потом, взглянув на своего противника, промолвил:

— Меня вызывает начальство.

— Ты думаешь меня здесь оставить?

Прошла секунда, и он уже изменил свое намерение:

— Нет, мы вернемся вместе. Мы поедем в Ландскрон, — продолжал он еще через мгновение. — Там никто тебя не знает, и там ты меня подождешь.

Эта внезапная поездка морем до Ландскрона имела вид интересного приключения. Она воодушевилась, воодушевила его, и они быстро собрались.

То, что он мог расстаться с ней, если не навсегда, то хотя бы не надолго, вернуло ему бодрость. Через несколько часов уселся он на наемной парусной лодке, возлюбленную свою усадил к фок-шкоту и отчалил, как морской разбойник со своей невестой.

Желая утаить план кампании, он объяснил владельцу лодки, что берет ее лишь для катания по Зунду; сам же решил телеграфировать из Ландскрона и оттуда выслать обратно лодку на буксире попутного парохода.

Когда они отчаливали от берега, тут же стоял и глядел на них владелец лодки. Когда же последний заметил, что они держат курс к острову Хвен, он крикнул:

— Только подальше от Хвена!

Крикнул еще что-то, что было унесено ветром.

— Почему не к Хвену? — спросил барон. — Там берег отлогий, рифов нет!

— Да, но если он это говорит, то, вероятно, какое-нибудь основание у него есть! — заметила молодая женщина.

— Не болтай! Следи за фоком!

Ветер свежел, и так как от фока до руля расстояние было довольно значительное, то разговаривать было нельзя, и это было барону особенно приятно.

Курс лежал к юго-восточной конечности Хвена, но сначала путешественники этого не заметили. Когда же, наконец, молодая женщина увидела, куда их несло, она крикнула:

— Не держи к Хвену!

— Оставь… — ответил барон.

Через час они достигли высоты белого острова, и легкий поворот руля направил штевень к видневшемуся на севере Ландскрону.

— Спасены! — крикнул рулевой и закурил папироску. В то же мгновение маленький пароходик отчалил от Хвена и понесся прямо на них.

— Что это за пароход? — спросила молодая женщина.

— Это таможенный пароход! — ответил барон, чувствовавший себя на море, как дома.

Но вот взвился на пароходе желтый флаг и раздался свисток.

— Это не нам! — заметил барон, все придерживаясь прежнего направления.

Но пароход шел на них, производил сигналы, испускал частые короткие свистки. Он быстро приближался к ним.

Вдруг барон вскочил с места, как бы готовый броситься в море. Он внезапно вспомнил о разразившейся в Гамбурге холере.

— Это карантинный пароход! — закричал он. — Три дня! Мы погибли!

Через мгновение уселся он снова на прежнее место и, забирая большой шкот, повернул лодку назад к Зунду.

Началась погоня, но скоро пароход стал перед штевнем парусника, оказавшегося пойманным.

* * *

Весь хорошо обдуманный план, имевший целью не попадаться взглядам любопытных, провалился, и когда лодка на буксире достигла пристани Хвена, тысячная толпа приветствовала несчастных криками и насмешками, не зная, однако, кто они. Но испытание пойманных было сильней, чем можно было предположить, потому что им казалось, что насмешки эти относятся к их неудавшемуся любовному приключению.

В довершение всего барон обидел начальника карантина, выругав его. Поэтому они не могли рассчитывать ни на какое снисхождение, и с ними поступили, как со всеми, прибывающими из холерной местности.

Они с минуты на минуту ожидали, что откроется их инкогнито.

Трудно описать все мучения этих трех дней. Весь первый день она проплакала о ребенке, а он гулял по острову. Во второй день она стала превозносить редкостные качества мужа в сравнении с невыносимым любовником. На третий день она проклинала его за то, что он ее обольстил. Когда же, наконец, она назвала его идиотом за то, что он не послушался советов лодочника и ее и не держался вдали от Хвена, он дал ей пощечину…

На четвертый день, когда действительно их признали и пришли газеты с описанием всей истории, они ушли в горы, чтобы скрыться от позора.

Когда же пришли два парохода и можно было покинуть Хвен, они сели на различные пароходы и уехали.

С того дня они друг друга никогда больше не видели и прекратили всякое знакомство.