Об авторе
Платонов Сергей Федорович (1860–1933) – русский историк. В 1882 г. окончил историко-филологический факультет Петербургского университета и был оставлен при факультете для подготовки к получению профессорского звания.
Читал лекции по русской истории XVII в. на Высших женских курсах в Санкт-Петербурге, потом преподавал историю в Петровском коммерческом училище, в Александровском лицее и в Историко-филологическом институте; с 1888 г. читал лекции в Санкт-Петербургском университете, занимая кафедру русской истории. В 1888 г. Платонов защитил диссертацию на степень магистра: «Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII века как исторический источник».
До 1896 г. Платонов состоял помощником редактора «Журнала Министерства народного просвещения», членом ученого комитета Министерства народного просвещения, управляющим отделением археологии славянской и русской Императорского русского археологического общества, а с 1895 г. – руководителем учебной части историко-филологического отделения Санкт-Петербургских высших женских курсов. После защиты в 1899 г. докторской диссертации «Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII вв.» в Киевском университете Платонову была присуждена степень доктора русской истории. С этого времени научный авторитет Платонова получил окончательное признание. Его популярности способствовала также публикация университетского курса «Лекций», составленного из литографированных студенческих конспектов. В центре научного внимания Платонова стояли события второй половины XVI – начала XVII вв. Он также занимался историей земских соборов, временем Петра I, колонизацией русского Севера и другими вопросами. Научные взгляды Платонова оказали значительное воздействие на дальнейшее развитие отечественной исторической науки.
В числе лучших и наиболее авторитетных профессоров Петербурга Платонов был приглашен преподавателем к членам императорской фамилии.
Его преподавательская деятельность в университете продолжалась вплоть до 1926 г. Помимо этого, Платонов был председателем Археографической комиссии (1918–1929 гг.), комиссии по изданию сочинений А.С. Пушкина (с 1928 г.), директором Пушкинского дома (Института русской литературы АН СССР) в 1925–1929 гг. и Библиотеки АН СССР в 1925–1928 гг.
12 января 1930 г. Платонов был арестован по обвинению «в активной антисоветской деятельности и участии в контрреволюционной монархической организации» и выслан в Самару, где 10 января 1933 г. скончался.
Московское государство перед Смутой
[5]
Политическое противоречие в московской жизни XVI века
Обратимся к характеристике тех основных явлений московской государственной и общественной жизни, которыми определилось содержание труднейшего кризиса, пережитого Московским государством на рубеже XVI и XVII столетий.
В основании московского государственного и общественного порядка заложены были два внутренних противоречия, которые чем дальше, тем больше давали себя чувствовать московским людям. Первое из этих противоречий можно назвать политическим и определить словами В.О. Ключевского: «Это противоречие состояло в том, что московский государь, которого ход истории привел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации». Такой порядок вещей привел к открытому столкновению московской власти с родовитым боярством во второй половине XVI в. Второе противоречие было социальным и состояло в том, что под давлением военных нужд, вызванных необходимостью лучшего устройства государственной обороны, интересы промышленного и земледельческого класса, труд которого служил основанием народного хозяйства, систематически приносились в жертву интересам служилых землевладельцев, не участвовавших непосредственно в производительной деятельности страны. Последствием такого порядка вещей было недовольство тяглой массы и стремление ее к выходу с «тяглых жеребьев» на черных и частновладельческих землях, а этот выход, в свою очередь, вызвал ряд других осложнений общественной жизни. Оба противоречия в своем развитии во второй половине XVI в. создали государственный кризис, последним выражением которого и было так называемое Смутное время. Нельзя, по нашему разумению, приступить к изложению этого времени, не ознакомлен с условиями, его создавшими, и не сделав хотя краткого отступления об эпохе сложения московского государственного и общественного строя.
В понятие власти московского государя входили два признака, одинаково существенных и характерных для нее. Во-первых, власть московского государя имела патримониальный характер. Происходя из удельной старины, она была прямой преемницей вотчинных прав и понятий, отличавших власть московских князей XIV–XV вв. Как в старое время всякий удел был наследственной собственностью, вотчиной своего «государя», удельного князя, так и все Московское государство, ставшее на месте старых уделов, признавалось «вотчиной» царя и великого князя. С Московского государства это понятие вотчины переносилось даже на всю Русскую землю, на те ее части, которыми московские государи не владели, но надеялись владеть. «Не то одно наша вотчина, – говорили московские князья литовским, – кои городы и волости ныне за нами, а вся русская земля… из старины от наших прародителей наша вотчина». Вся полнота владельческих прав князя на наследованный удел была усвоена московскими государями и распространена на все государство. На почве этой удельной преемственности и выросли те понятия и привычки, которые Грозный выражал словами: «Жаловати есмы своих холопей вольны, а и казнити вольны же есмы». И сам Грозный считал себя собственником своей земли, и люди его времени смотрели на государство как на «дом» или хозяйство государя. Любопытно, что один из самых впечатлительных и непосредственных, несмотря на вычурность слога, писателей конца XVI и начала XVII вв. Иван Тимофеев, обсуждая последствия прекращения московской династии, всегда прибегал к сравнению государства с «домом сильножителя»: очевидно, такая аналогия жила в умах той эпохи. Во-вторых, власть московского государя отличалась национальным характером. Московские великие князья, распространяя свои удельные владения и став сильнейшими среди севернорусских владетелей, были призваны историей к деятельности высшего порядка, чем их прославленное удельное «скопидомство». Им, как наиболее сильным и влиятельным, пришлось взять на себя задачу народного освобождения от татар. Рано стали они копить силы для борьбы с татарами и гадать о том, когда «Бог переменит Орду». Во второй половине XIV в. борьба с Ордой началась, и на Куликовом поле московский князь впервые выступил борцом не только за свой удельный интерес, но и за общее народное дело. С той поры значение московских великих князей стало изменяться: народное чувство превратило их из удельных владетелей в народных вождей, и уже Дмитрий Донской заслужил от книжников эпитет «царя русского». Приобретение Москвой новых земель перестало быть простым собиранием «примыслов» и приобрело характер объединения великорусских земель под единой национальной властью. Трудно решить, что шло впереди: политическая ли прозорливость московского владетельного рода или же самосознание народных масс; но только во второй половине XV в. национальное государство уже сложилось и вело сознательную политику; ко времени же Грозного готовы были и все те политические теории, которые провозгласили Москву «новым Израилем», а московского государя – «царем Православия». Обе указанные черты – вотчинное происхождение и национальный характер – самым решительным образом повлияли на положение царской власти в XVI в. Если государь был вотчинником своего царства, то оно ему принадлежало как собственность, со всей безусловностью владельческих прав. Это и выражал Грозный, говоря, что он «родителей своих благословением свое взял, а не чужое восхитил». Если власть государя опиралась на сознание народной массы, которая видела в царе и великом князе всея Руси выразителя народного единства и символ национальной независимости, то очевиден демократический склад этой власти и очевидна ее независимость от каких бы то ни было частных авторитетов и сил в стране. Таким образом, московская власть была властью абсолютной и демократической.
Рядом же с этой властью в XV–XVI вв. во главе административного и социального московского порядка находилось московское боярство, история которого с таким интересом и успехом изучалась в последние десятилетия. Однако это изучение не привело еще исследователей к единомыслию. Не все одинаково смотрят на положение боярства в XVI в. Одним оно представляется слабой политически средой, которая вне служебных отношений не имела ни внешнего устройства, ни внутреннего согласия, ни влияния на массы и, стало быть, не могла выступить на борьбу с властью за какой-либо сословный интерес. С этой точки зрения гонение Грозного на бояр объясняется проявлением ничем не оправдываемого тиранства. Другим наблюдателям, напротив, боярство представляется как олигархический, организованный в партии круг знатнейших фамилий, которые стремятся к господству в государстве и готовы на явную и тайную борьбу за влияние и власть. Такая точка зрения освещает политику Грозного относительно бояр совершенно иначе. Грозный только оборонялся от направленных на него козней, «за себя стал», по его собственному выражению. Наконец, третьи не считают возможным ни отрицать политические притязания боярства, ни преувеличивать значение происходивших между властью и боярами столкновений до размеров правильной политической борьбы. Боярство, по этому последнему взгляду, было родовой аристократией, которая притязала на первенствующее положение при дворе и в государстве именно в силу своего происхождения. Но эти притязания не имели в виду ограничить державную власть или вообще изменить государственный порядок. В свою очередь, и власть до середины
XVI в. не противопоставляла ничего определенного боярским притязаниям, не подавляла их систематично и круто, но вместе с тем не считала для себя обязательным их удовлетворять или даже признавать. Неопределенность стремлений и взглядов вела к отдельным, иногда очень крупным недоразумениям между государем и слугами; но принципиально вопрос о взаимном отношении власти и боярства не поднимался ни разу до того времени, пока дело не разрешилось опричниной и казнями Грозного. Это последнее мнение кажется нам более вероятным, чем прочие.
В XVI в. московское боярство состояло из двух слоев. Один, более древний, но не высший, состоял из лучших семей старинного класса «вольных слуг» московского княжеского дома, издавна несших придворную службу и призываемых в государеву думу. Другой слой, позднейший и знатнейший, образовался из служилого потомства владетельных удельных князей, которое перешло на московскую службу с уделов Северо-Восточной Руси и из-за литовского рубежа. Такую сложность состав высшего служилого класса в Москве получил с середины XV в., когда политическое торжество Москвы окончательно сломило удельные дворы и стянуло к московскому двору не только самих подчиненных князей, но и слуг их – боярство удельных дворов. Понятно, что в Москве именно с этого времени должно было приобрести особую силу и важность местничество, так как оно одно могло поддержать известный порядок и создать более или менее определенные отношения в этой массе служилого люда, среди новой для него служебной обстановки. Местничество и повело к тому, что основанием всех служебных и житейских отношений при московском дворе XVI в. стало «отечество» лиц, составлявших этот двор. Выше прочих по «отечеству», разумеется, стали титулованные семьи, ветви старых удельных династий, успевшие с честью перейти со своих уделов в Москву, сохранив за собой и свои удельные вотчины. Это, бесспорно, был высший слой московского боярства; до него лишь в исключительных случаях служебных отличий или дворцового фавора поднимались отдельные представители старых не княжеских боярских фамилий, которые были «искони вечные государские, ни у кого не служивали, окромя своих государей» – московских князей. Эта-то избранная среда перворазрядных слуг московского государя занимала первые места везде, где ей приходилось быть и действовать: во дворце и на службе, на пирах и в полках. Так следовало по «отечеству», потому что вообще, выражаясь словами царя Василия Шуйского, «обыкли большая братья на большая места седати». Так «повелось», и такой обычай господствовал над умами настолько, что его признавали решительно все: и сами бояре, и государь, и все московское общество. Быть советниками государя и его воеводами, руководить политическими отношениями страны и управлять ее областями, окружать особу государя постоянным «синклитом царским» – это считалось как бы прирожденным правом княжеско-боярской среды. Она сплошь состояла из лиц княжеского происхождения, о которых справедливо заметил В.О. Ключевский, что «то все старинные привычные власти Русской земли, те же власти, какие правили землей прежде по уделам; только прежде они правили ею по частям и поодиночке, а теперь, собравшись в Москву, они правят всею землею и все вместе». Поэтому правительственное значение этой среды представлялось независимым от пожалования или выслуги: оно боярам принадлежало «Божиею милостию», как завещанное предками родовое право. В «государеве родословце» прежде всего искали князья-бояре опоры для занятой ими в Москве высокой позиции, потому что рассматривали себя как родовую аристократию. Милость московских государей и правительственные предания, шедшие из первых эпох московской истории, держали по старине близко к престолу некоторые семьи вековых московских слуг не княжеской «породы», вроде Вельяминовых и Кошкиных. Но княжата не считали этих бояр равными себе по «породе», так как, по их словам, те пошли «не от великих и не от удельных князей». Когда Грозный женился на Анастасии, не бывшей княжной, то этим он, по мнению некоторых княжат, их «изтеснил, тем изтеснил, что женился у боярина своего дочерь взял, понял робу свою». Хотя говорившие так князья-«полоумы» и называли царицу-рабу «своею сестрою», тем не менее с очень ясной брезгливостью относились к ее нетитулованному роду. В их глазах боярский род Кошкиных не только не шел в сравнение с Палеологами, с которыми умел породниться Иван III, но не мог равняться и с княжеским родом Глинской, на которой был женат отец Грозного. Грозный, конечно, сделал менее блестящий выбор, чем его отец и дед; на это-то и указывали князья, называя рабой его жену, взятую из простого боярского рода. Этому простому роду они прямо и резко отказались повиноваться в 1553 г., когда не захотели целовать крест маленькому сыну Грозного – Димитрию: «А Захарьиным нам, – говорили они, – не служивать». Такая манера князей-бояр XVI в. свысока относиться к тому, что пошло не от великих и не от удельных князей, дает основание думать, что в среде высшего московского боярства господствовал именно княжеский элемент с его родословным гонором и удельными воспоминаниями.
Но, кроме родословца государева, который давал опору притязаниям бояр-князей на общественное и служебное первенство, у них был и еще один устой, поддерживающий княжат наверху общественного порядка, – это их землевладение. Родословная московская была и земельной знатью. Все вообще старые и служилые князья Московской Руси владели наследственными земельными имуществами; нововыезжим князьям и слугам, если они приезжали в Москву на службу без земель, жаловались земли. Малоземельным давали поместья, которые нередко за службу обращались в вотчины. Можно считать бесспорным, что в сфере частного светского землевладения московское боярство первенствовало, и, заметим, не только количественно, но и качественно. В XVI в. еще существовали как наследие более ранней поры исключительные льготы знатных землевладельцев. Представляя собой соединение некоторых правительственных прав с вотчинными, эти льготы сообщались простым боярам пожалованием от государя. Но у княжат-землевладельцев льготы и преимущества вытекали не из пожалования, а представляли остаток удельной старины. Приходя на службу к московским государям со своими вотчинами, в которых они пользовались державными правами, удельные князья и их потомство обыкновенно не теряли этих вотчин и на московской службе. Они переставали быть самостоятельными политическими владетелями, но оставались господами своих земель и людей со всей полнотой прежней власти. По отношению к московскому государю они становились слугами, а по отношению к населению своих вотчин были по-прежнему «государями». Зная это, Иосиф Волоцкий и говорил о московском великом князе, что он «всеа Русскиа земли государям государь», такой государь, «которого суд не посужается». Подобное сохранение старинных владетельных прав за княжатами – факт бесспорный и важный, хотя и малоизученный. Нет сомнения, что в своих вотчинах они имели все атрибуты государствования: у них был свой «двор», свое «воинство», которое они выводили на службу великого князя московского; они были свободны от поземельных налогов; юрисдикция их была почти неограниченна; свои земли они «жаловали» монастырям в вотчины и своим служилым людям в поместья. Приобретая к старым вотчинам новые, они и в них водворяли те же порядки, хотя их новые земли не были их родовыми и не могли сами по себе питать владельческих традиций. Когда, например, Ф.М. Мстиславский получил от великого князя Василия Ивановича выморочную волость Юхоть, то немедленно же стал жаловать земли церквам и служилым людям. Так, в 1538 г. он «пожаловал своего сына боярского» в поместье несколькими деревнями: дал деревню священнику «в доме Леонтия чудотворца», «в пропитание и в вечное одержание» и т. д. Естественно было, вслед за князьями, и простым боярам водворять на своих землях те же вотчинные порядки и «пожалованием великого государя» усваивать себе такие же льготы и преимущества. Уже в самом исходе XVI в. (1598 г.) Иван Григорьевич Нагой, например, «пожаловал человеку своему Богдану Сидорову за его к себе службу и за терпенье старинную свою вотчину в Бельском уезде, в Селехове слободе, сельцо Онофреево с деревнями и с починки», и прибавлял, что до той его вотчины его жене и детям, роду и племени «дела нет никому ни в чем некоторыми делы». Но в то же время он ни в жалованной грамоте на вотчину, ни в своей духовной не объявлял, что отпускает своего старого слугу на свободу: напротив, он обязывал его дальнейшей службой жене и сыновьям своим. Знаменитая семья Романовых, Федор Никитич с братьями, также имела у себя холопа-землевладельца – второго Никитина сына Бартенева. В 1589 г. второй Бартенев, будучи «человеком» Федора Никитича, искал деревни на властях Троице-Сергиева монастыря, «отчины своей, отца своего по купчей»; а на одиннадцать лет позже, служа в казначеях у Александра Никитича, этот же самый «раб довел царю Борису на “государей” своих Романовых». Что землевладельцы-холопы, «помещики своих государей», были явлением гласным и законным в XVI в., доказывается, между прочим, тем, что в 1565 г. сам царь велел своему сыну боярскому Казарину Трегубову, бывшему в приставах у литовского гонца, «сказыватися княжь Ивановым человеком Дмитриевича Бельского» и говорить гонцу, что он, Казарин, никаких служебных вестей не знает по той причине, что он у своего государя князя Ивана в его жалованье был, в «поместье».
Таким образом, создался в Московском государстве особый тип привилегированного землевладения – «боярское» землевладение. Самыми резкими чертами оно было ограничено от других менее льготных видов владения. Тяглый землевладелец севера, служилый помещик центра, запада и юга, мелкий вотчинник на своей купле или выслуженной вотчине – весь этот мелкий московский люд, отбывавший всю меру государева тягла и службы со своей земли, стоял неизмеримо ниже землевладельца-боярина, ведавшего свои земли судом и данью, окруженного дворней «из детей боярских» или – что то же – «боярских холопей», для которых он был «государем», гордого своим удельным «отечеством», близкого ко двору великого государя и живущего в государевой думе. Общественное расстояние было громадно, настолько громадно, что прямо обращало эту земледельческую княжеско-боярскую среду в особый правящий класс, который вместе с государем стоял высоко над всем московским обществом, руководя его судьбами.
Это были «государи» Русской земли, суд которых «посужался» только «великим государем»; это были «удельнии великие русские князи», которые окружили «московского великого князя» в качестве его сотрудников-соправителей. С первого взгляда кажется, что этот правящий класс поставлен в политическом отношении очень хорошо. Первенство в администрации и в правительстве обеспечено ему его происхождением, «отечеством»; влияние на общество могло находить твердую опору в его землевладении. На самом деле в XVI в. княжата-бояре очень недовольны своим положением в государстве. Прежде всего, московские государи, признавая, безусловно, взаимные отношения бояр так, как их определял родословец, сами себя, однако, ничем не желали стеснять в отношении своих бояр, ни родословцем, ни преданиями удельного времени. Видя в самих себе самодержавных государей всея Руси, а в княжатах своих «лукавых и прегордых рабов», московские государи не считали нужным стесняться их мнениями и руководиться их советами. Великий князь Василий Иванович обзывал бояр «смердами», а Грозный говорил им, что «под повелительми и приставники нам быта не пригоже», «како же и самодержец наречется, аще не сам строит?» – спрашивал он себя о себе же самом. Очень известны эти столкновения московских государей с боярами-княжатами, и нам нет нужды повторять рассказы о них; напомним только, что высокое мнение государей московских о существе их власти поддерживалось не только их собственным сознанием, но и учением тогдашнего духовенства. В первой половине XVI в. для княжат-бояр уже совершенно стало ясно, что их политическое значение отрицается не одними монархами, но и той церковной интеллигенцией, которая господствовала в литературе того времени. Затем одновременно с политическим авторитетом боярства стало колебаться и боярское землевладение, во-первых, под тяжестью ратных служб и повинностей, которые на него ложились с особенной силой во время войн Грозного, а во-вторых, от недостатка рабочих рук вследствие того, что рабочее население стало с середины XVI в. уходить со старых мест на новые земли. Продавая и закладывая часть земель капиталистам того времени – монастырям, бояре одновременно должны были принимать меры против того, чтобы не запустошить остальных своих земель и не выпустить с них крестьян за те же монастыри. Таким образом, сверху, от государей, боярство не встречало полного признания того, что считало своим неотъемлемым правом; снизу, от своих «работных», оно видело подрыв своему хозяйственному благосостоянию; в духовенстве же оно находило в одно и то же время и политического недоброхота, который стоял на стороне государева «самодержавства», и хозяйственного соперника, который отовсюду перетягивал в свои руки и земли, и земледельцев. Таковы вкратце обстоятельства, вызвавшие среди бояр-князей XVI в. тревогу и раздражение.
Бояре-князья не таили своего недовольства. Они высказывали его и литературным путем, и практически. Против духовенства вооружались они с особенным пылом и свободой, нападая одинаково и на политические тенденции, и на землевладельческую практику монашества известного «осифлянского» направления. Боярскими взглядами и чувствами проникнуто несколько замечательных публицистических памятников XVI столетия, обличающих политическую угодливость и сребролюбие «осифлян» или «жидовлян», как их иногда обзывали в глаза. Разрешение вопроса об ограничении права монастырей приобретать вотчины было подготовлено в значительной мере литературной полемикой, в которой монастырское землевладение получило полную и беспощадную нравственную и практическую оценку. Крестьянский вопрос XVI в. также занимал видное место в этой литературе, хотя по сложности своей и не получил в ней достаточного освещения и разработки. Зато над политическим вопросом об отношении государственной власти к правительственному классу писатели боярского направления задумывались сравнительно мало. Этому политическому вопросу суждено было прежде других выплыть на поверхность практической жизни и вызвать в государстве чрезвычайно важные явления, роковые для политических судеб боярско-княжеского класса.
Отношения князей-бояр к государям определялись в Москве не отвлеченными теоретическими рассуждениями, а чисто житейским путем. И полнота государевой власти, и аристократический состав боярства были фактами, которые сложились исподволь, исторически и отрицать которые было невозможно. Князья-бояре до середины XVI в. совершенно признавали «самодержавство» государево, а государь вполне разделял их понятие о родовой чести. Но бояре иногда держали себя не так, как хотелось их монарху, а монарх действовал не всегда так, как приятно было боярам. Возникали временные и частные недоразумения, исход которых, однако, не изменял установившегося порядка. Боярство роптало и пробовало «отъезжать», государи «опалялись», наказывали за ропот и отъезд, но ни та, ни другая сторона не думала о коренной реформе отношений. Первая мысль об этом, как кажется, возникла только при Грозном. Тогда образовался кружок боярский, известный под названием «избранной рады», и покусился на власть под руководством попа Сильвестра и Алексея Адашева. Сам Грозный в послании к Курбскому ясно намекает на то, что хотели достигнуть эти люди. Они, по его выражению, начали совещаться о мирских, т. е. государственных, делах тайно от него, а с него стали «снимать власть», «приводя в противословие» ему бояр. Они раздавали саны и вотчины самовольно и противозаконно, возвращая князьям те их вотчины, «грады и села», которые были у них взяты на государя «уложением» великого князя Ивана III; в то же время они разрешали отчуждение боярско-княжеских земель, свободное обращение которых запрещалось неоднократно при Иване Васильевиче, Василии Ивановиче и, наконец, в 1551 году. «Которым вотчинам еще несть потреба от вас даятися, – писал Грозный о боярах Курбскому, – и те вотчины ветру подобно раздал» Сильвестр. Этим Сильвестр «примирил к себе многих людей», т. е. привлек к себе новых сторонников, которыми и наполнил всю администрацию; «ни единые власти не оставиша, и деже своя угодники не поетавиша», – говорит Грозный. Наконец бояре отобрали у государя право жаловать боярство. «От прародителей наших данную нам власть от нас отъяша, – писал Грозный, – еже вам бояром нашим по нашему жалованью честью председания почтенным быти». Они усвоили это право себе. Сильвестр таким способом образовал свою партию, с которой и думал править, «ничто же от нас пытая», по словам царя. Обратив внимание на это место в послании Ивана IV к Курбскому, профессор Сергеевич находит полное ему подтверждение и в «Истории» Курбского. Он даже думает, что Сильвестр с «угодниками» провел и в Судебник ограничение царской власти. Осторожнее на этом не настаивать, но возможно и необходимо признать, что для самого Грозного боярская политика представилась самым решительным покушением на его власть. И он дал столь же решительный отпор этому покушению. В его уме вопрос о боярской политике вызывал усиленную работу мысли. Не одну личную или династическую опасность судило ему боярско-княжеское своеволие и противословие: он понимал и ясно выражал, что последствия своеволия могут быть шире и сложнее. «Агце убо царю не повинуются подовластные, – писал он, – никогда же от междоусобных браней престанут». Вступив в борьбу с «изменниками», он думал, что наставляет их «на истину и на свет», чтобы они перестали от междоусобных браней и строптивого жития «ими же царствия растлеваются». Он ядовито смеется над Курбским за то, что тот хвалится бранной храбростью, а не подумает, что эта добродетель имеет смысл и цену только при внутренней государственной крепости, «аще строения в царстве благая будут». Для Грозного не может быть доблести в таком человеке, как Курбский, который был «в дому изменник» и не имел рассуждения о важности государственного порядка. Таким образом, не только собственный интерес, но и заботы о царстве руководили Грозным. Он отстаивал не право на личный произвол, а принцип единовластия как основание государственной силы и порядка. Сначала он, кажется, боролся мягкими мерами: «казнию конечною ни единому коснухомся», – говорил он сам. Разорвав со своими назойливыми советниками, он велел всем прочим «от них отлучитися и к ним не престояти» и взял в том со всех крестное целование. Когда же, несмотря на крестное целование, связи у бояр с опальными не порвались, тогда Грозный начал гонения; гонения вызвали отъезды бояр, а отъезды, в свою очередь, вызвали новые репрессии. Так мало-помалу обострялось политическое положение, пока наконец Грозный не решился на государственный переворот, называемый опричниной.
Над вопросом о том, что такое опричнина царя Ивана Васильевича, много трудились ученые. Один из них справедливо и не без юмора заметил, что «учреждение это всегда казалось очень странным, как тем, кто страдал от него, так и тем, кто его исследовал». В самом деле, подлинных документов по делу учреждения опричнины не сохранилось; официальная летопись повествует об этом кратко и не раскрывает смысла учреждения; русские же люди XVI в., говорившие об опричнине, не объясняют ее хорошо и как будто не умеют ее описать. И дьяку Ивану Тимофееву, и знатному князю И.М. Катыреву-Ростовскому дело представляется так: в ярости на своих подданных Грозный разделил государство на две части, – одну он дал царю Симеону, другую взял себе и заповедал своей части «оную часть людей насиловати и смерти предавати». К этому Тимофеев прибавляет, что вместо «добромыслимых вельмож», избитых и изгнанных, Иван приблизил к себе иностранцев и подпал под их влияние до такой степени, что «вся внутренняя его в руку варвар быша». Но мы знаем, что правление Симеона было кратковременным и позднейшим эпизодом в истории опричнины, что иностранцы хотя и ведались в опричнине, однако не имели в ней никакого значения и что показная цель учреждения заключалась вовсе не в том, чтобы насиловать и избивать подданных государя, а в том, чтобы «двор ему (государю) себе и на весь свой обиход учинити особной». Таким образом, у нас нет ничего надежного для суждения о деле, кроме краткой записи летописца о начале опричнины да отдельных упоминаний о ней в документах, прямо к ее учреждению не относящихся. Остается широкое поле для догадок и домыслов.
Конечно, легче всего объявить «нелепым» разделение государства на опричнину и земщину и объяснить его причудами робкого тирана – так некоторые и делают. Но не всех удовлетворяет столь простой взгляд на дело. С.М. Соловьев объяснял опричнину как попытку Грозного формально отделиться от ненадежного в его глазах боярского правительственного класса; устроенный с такой целью новый двор царя на деле выродился в орудие террора, исказился в сыскное учреждение по делам боярской и всякой иной измены. Таким именно сыскным учреждением, «высшей полицией по делам государственной измены» представляет нам опричнину В.О. Ключевский. И другие историки видят в ней орудие борьбы с боярством, и притом странное и неудачное. Только К.Н. Бестужев-Рюмин, Е.А. Белов и С.М. Середонин склонны придавать опричнине большой политический смысл: они думают, что опричнина направлялась против потомства удельных князей и имела целью сломить их традиционные права и преимущества. Однако такой, по нашему мнению, близкий к истине взгляд не раскрыт с желаемой полнотой, и это заставляет нас остановиться на опричнине для того, чтобы показать, какими своими последствиями и почему опричнина повлияла на развитие смуты в московском обществе.
До нашего времени не сохранился подлинный указ об учреждении опричнины; но мы знаем о его существовании из описи царского архива XVI в. и думаем, что в летописи находится не вполне удачное и вразумительное его сокращение. По летописи мы получаем лишь приблизительное понятие о том, что представляла собой опричнина в своем начале. Это не был только «набор особого корпуса телохранителей вроде турецких янычар», как выразился один из позднейших историков, а было нечто более сложное. Учреждался особый государев двор, отдельно от старого московского двора. В нем должен был быть особый дворецкий, особые казначеи и дьяки, особые бояре и окольничьи, придворные и служилые люди, наконец, особая дворня на всякого рода «дворцах»: сытном, кормовом, хлебном и т. д. Для содержания всего этого люда взяты были города и волости из разных мест Московского государства. Они образовали территорию опричнины чересполосно с землями, оставленными в старом порядке управления и получившими имя «земщины». Первоначальный объем этой территории, определенный в 1565 г., был в последующие годы увеличен настолько, что охватил добрую половину государства.
Для каких же надобностей давали этой территории такие большие размеры? Некоторый ответ на это предлагает сама летопись в рассказе о начале опричнины.
Во-первых, царь заводил новое хозяйство в опричном дворце и брал к нему, по обычаю, дворцовые села и волости. Для самого дворца первоначально выбрано было место в Кремле, снесены дворцовые службы и взяты на государя погоревшие в 1565 г. усадьбы митрополита и князя Владимира Андреевича. Но почему-то Грозный стал жить не в Кремле, а на Воздвиженке, в новом дворце, куда перешел в 1567 году. К новому опричному дворцу приписаны были в самой Москве некоторые улицы и слободы, а сверх того дворцовые волости и села под Москвой и вдали от нее. Мы не знаем, чем был обусловлен выбор в опричнину тех, а не иных местностей из общего запаса собственно дворцовых земель, мы не можем представить даже приблизительно перечня волостей, взятых в новый опричный дворец, но думаем, что такой перечень, если бы и был возможен, не имел бы особой важности. Во дворце, как об этом можно догадываться, брали земли собственно дворцовые в меру хозяйственной надобности, для устройства различных служб и для жилищ придворного штата, находящегося при исполнении дворцовых обязанностей.
Но так как этот придворный и вообще служилый штат требовал обеспечения и земельного испомещения, то, во-вторых, кроме собственно дворцовых земель, опричнине нужны были земли вотчинные и поместья. Грозный в данном случае повторил то, что было сделано им же самим за 15 лет перед тем. В 1550 г. он разом испоместил кругом Москвы «помещиков детей боярских лучших слуг тысячу человек». Теперь он также выбирает себе «князей и дворян детей боярских, дворовых и городовых тысячу голов», но испомещает их не кругом Москвы, а в других, по преимуществу «замосковных» уездах: Галицком, Костромском, Суздальском, также в заоцких городах, а с 1571 г., вероятно, и в новгородских пятинах. В этих местах, по словам летописи, он производит мену земель: «Вотчинников и помещиков, которым не быти в опричнине, велел из тех городов вывести и подавати земли велел в то место в иных городех».
Надобно заметить, что некоторые грамоты безусловно подтверждают это летописное показание; вотчинники и помещики действительно лишались своих земель в опричных уездах и притом сразу всем уездом или, по их словам, «с городом вместе, а не в опале – как государь взял город в опричнину». За взятые земли служилые люди вознаграждались другими, где государь пожалует или где сами приищут. Таким образом, всякий уезд, взятый в опричнину со служилыми землями, был осужден на коренную ломку. Землевладение в нем подвергалось пересмотру, и земли меняли владельцев, если только владельцы сами не становились опричниками. Можно, кажется, не сомневаться в том, что такой пересмотр вызван был соображениями политического порядка. В центральных областях государства для опричнины были отделены как раз те местности, где еще существовало на старинных удельных территориях землевладение княжат, потомков владетельных князей. Опричнина действовала среди родовых вотчин князей ярославских, белозерских и ростовских (от Ростова до Чаронды), князей стародубских и суздальских (от Суздаля до Юрьева и Балахны), князей черниговских и иных юго-западных на верхней Оке. Эти вотчины постепенно входили в опричнину: если сравним перечни княжеских вотчин в известных указах о них – царском 1562 г. и «земском» 1572 г. – то увидим, что в 1572 г. в ведении «земского» правительства остались только вотчины ярославские и ростовские, Оболенские и мосальские, тверские и рязанские; все же остальные, названные в «старом государеве уложении» 1562 г., уже отошли в опричнину. А после 1572 г. и вотчины ярославские и ростовские, как мы уже указывали, взяты были в государев «двор». Таким образом, мало-помалу почти сполна собрались в опричном управлении старые удельные земли, исконные владельцы которых возбуждали гнев и подозрение Грозного. На этих-то владельцев и должен был пасть всей тяжестью затеянный Грозным пересмотр землевладения. Одних Грозный сорвал со старых мест и развеял по новым далеким и чуждым местам, других ввел в новую опричную службу и поставил под строгий непосредственный свой надзор. В завещании Грозного находим многочисленные указания на то, что государь брал «за себя» земли служилых князей; но все эти и им подобные указания, к сожалению, слишком мимолетны и кратки, чтобы дать нам точную и полную картину потрясений, пережитых в опричнине княжеским землевладением. Сравнительно лучше мы можем судить о положении дел в заодких городах по верхней Оке. Там были на исконных своих владениях потомки удельных князей: князья Одоевские, Воротынские, Трубецкие и другие; «еще те княжата были на своих уделах и велия отчины под собой имели», – говорит о них известная фраза Курбского. Когда в это гнездо княжат вторгся с опричниной Грозный, он некоторых из княжат взял в опричную «тысячу голов»; в числе «воевод из опришнины» действовали, например, князья Федор Михайлович Трубецкой и Никита Иванович Одоевский. Других он исподволь сводил на новые места; так, князю Михаилу Ивановичу Воротынскому уже несколько спустя после учреждения опричнины дан был Стародуб Ряполовский вместо его старой вотчины (Одоева и других городов); другие князья с верхней Оки получают земли в уездах Московском, Коломенском, Дмитровском, Звенигородском и других. Результаты таких мероприятий были многообразны и важны. Если мы будем помнить, что в опричное управление были введены, за немногими и незначительными исключениями, все те места, в которых ранее существовали старые удельные княжества, то поймем, что опричнина подвергла систематической ломке вотчинное землевладение служивых княжат вообще на всем его пространстве. Зная истинные размеры опричнины, мы уверимся в полной справедливости слов Флетчера о княжатах (в IX главе), что Грозный, учредив опричнину, захватил их наследственные земли, за исключением весьма незначительной доли, и дал княжатам другие земли в виде поместий, которыми они владеют, пока угодно царю, в областях столь отдаленных, что там они не имеют ни любви народной, ни влияния, ибо они не там родились и не были там известны. Теперь, прибавляет Флетчер, высшая знать, называемая удельными князьями, сравнена с остальными; только лишь в сознании и чувстве народном сохраняет она некоторое значение и до сих пор пользуется внешним почетом в торжественных собраниях. По нашему мнению, это очень точное определение одного из последствий опричнины. Другое последствие, вытекавшее из тех же мероприятий, было не менее важно. На территории старых удельных владений еще жили старинные порядки, и рядом с властью московского государя еще действовали старые авторитеты. «Служилые» люди в XVI в. здесь служили со своих земель неодному «великому государю», ноичастным «государям». В середине столетия в Тверском уезде, например, из 272 вотчин не менее чем в 53-х владельцы служили не государю, а князю Владимиру Андреевичу Старицкому, князьям Оболенским, Микулинским, Мстиславскому, Ростовскому, Голицыну, Курлятеву, даже простым боярам; с некоторых же вотчин и вовсе не было службы. Понятно, что этот порядок не мог удержаться при переменах землевладения, какие внесла опричнина. Частные авторитеты поникли под грозой опричнины и были удалены; их служилые люди становились в непосредственную зависимость от великого государя, а общий пересмотр землевладения привлекал их всех на опричную государеву службу или же выводил их за пределы опричнины. С опричниной должны были исчезнуть «воинства» в несколько тысяч слуг, с которыми княжата раньше приходили на государеву службу, как должны были искорениться и все прочие следы старых удельных обычаев и вольности в области служебных отношений. Так, захватывая в опричнину старинные удельные территории для испомещения своих новых слуг, Грозный производил в них коренные перемены, заменяя остатки удельных переживаний новыми порядками, такими, которые равняли всех перед лицом государя в его «особом обиходе», где уже не могло быть удельных воспоминаний и аристократических традиций. Любопытно, что этот пересмотр предков и людей продолжался много лет спустя после начала опричнины. Очень изобразительно описывает его сам Грозный в своей известной челобитной 30 октября 1575 г. на имя великого князя Симеона Бекбулатовича: «Чтобы еси, государь, милость показал, ослободил людишок перебрать, бояр и дворян и детей боярских и дворовых людишок: иных бы если ослободил отослать, а иных бы еси пожаловал ослободил принять;…а ослободил бы еси пожаловал изо всяких людей выбирать и приимать, и которые нам не надобны, и нам бы тех пожаловал еси, государь, ослободил прочь отсылати…; и которые похотят к нам, и ты б, государь, милость показал ослободил их быти у нас безопально и от нас их имати не велел; а которые от нас поедут и учнут тебе, государю, бити челом; и ты б… тех наших людишок, которые учнут от нас отходити, пожаловал не принимал». Под притворным самоуничижением царя «Иванца Васильева» в его обращении к только что поставленному «великому князю» Симеону скрывается один из обычных для того времени указов о пересмотре служилых людей при введении опричного порядка.
В-третьих, кроме дворцовых вотчинных и поместных земель, многие волости, по словам летописи, «государь поймал кормленым окупом, с которых волостей имати всякие доходы на его государьской обиход, жаловати бояр и дворян и всяких его государевых дворовых людей, которые будут у него в опришнине». Это верное, но не полное указание летописи на доход с опричных земель. Кормленый окуп – специальный сбор, своего рода выкупной платеж волостей за право самоуправления, установленный с 1555–1556 гг. Мы знаем, что им не ограничивались доходы опричнины. В опричнину поступали, с одной стороны, прямые подати вообще, а с другой – и разного рода косвенные налоги. Когда был взят в опричнину Симонов монастырь, ему было велено платить в опричнину «всякие подати» («и ямские и приметные деньги и за городовое и за засечное и за ямчужное дело» – обычная формула того времени). Когда в опричнину была взята Торговая сторона Великого Новгорода, то опричные дьяки стали на ней ведать все таможенные сборы, определенные особой таможенной грамотой 1571 года. Таким образом, некоторые города и волости были введены в опричнину по соображениям финансовым: назначением их было доставлять опричнине отдельные от «земских» доходы. Разумеется, вся территория опричнины платила искони существовавшие на Руси «дани и оброки», особенно же волости промышленного Поморья, где не было помещиков; но главнейший интерес и значение для опричной царской казны представляли крупные городские посады, так как с их населения и рынков поступали многообразные и богатейшие сборы. Интересно посмотреть, как были подобраны для опричнины эти торгово-промышленные центры. К некоторым, кажется, бесспорным и не лишенным значений выводам может привести в данном случае простое знакомство с картой Московского государства. Нанеся на карту важнейшие пути от Москвы к рубежам государства и отметив на карте места, взятые в опричнину, убедимся, что в опричнину попали все главные пути с большой частью городов, на них стоящих. Можно даже, не рискуя впасть в преувеличение, сказать, что опричнина распоряжалась на всем пространстве этих путей, исключая разве самых порубежных мест. Из всех дорог, связывавших Москву с рубежами, разве только дороги на юг, на Тулу и Рязань оставлены опричниной без внимания, думаем, потому, что их таможенная и всякая иная доходность была невелика, а все их протяжение было в беспокойных местах «южной украйны».
Изложенные нами наблюдения над составом земель, взятых в опричнину, можно теперь свести к одному заключению. Территория опричнины, слагавшаяся постепенно, в 70-х годах XVI в. составлена была из городов и волостей, лежавших в центральных и северных местностях государства – в Поморье, замосковных и заоцких городах, в пятинах Обонежской и Бежецкой. Опираясь на севере на «великое море окиан», опричные земли врезывались в земщину, разделяя ее надвое. На востоке за земщиной оставались пермские и вятские города, Понизовье и Рязань; на западе города порубежные: «от немецкой украйны» (псковские и новгородкие), «от литовской украйны» (Великие Луки, Смоленск и др.) и города северские. На юге эти две полосы земщины связывались украинными городами да «диким полем». Московским севером, Поморьем и двумя новгородскими пятинами опричнина владела безраздельно; в центральных же областях ее земли перемешивались с земскими в такой чересполосице, которую нельзя не только объяснить, но и просто изобразить. За земщиной оставались здесь из больших городов, кажется, только Тверь, Владимир, Калуга. Города Ярославль и Переяславль Залесский, как кажется, были взяты из земщины только в середине 70-х годов. Во всяком случае, огромное большинство городов и волостей в московском центре отошло от земщины, и мы имеем право сказать, что земщине в конце концов оставлены были окраины государства. Получалось нечто обратное тому, что мы видим в императорских и сенатских провинциях древнего Рима: там императорская власть берет в непосредственное ведение военные окраины и кольцом легионов сковывает старый центр; здесь царская власть, наоборот, отделяет себе в опричнину внутренние области, оставляя старому управлению военные окраины государства.
Вот к каким результатам привело нас изучение территориального состава опричнины. Учрежденный в 1565 г. новый двор московского государя в десять лет охватил все внутренние области государства, произвел существенные перемены в служилом землевладении этих областей, завладев путями внешних сообщений и почти всеми важнейшими рынками страны, и количественно сравнялся с земщиной, если только не перерос ее. В 70-х годах XVI в. это далеко не «отряд царских телохранителей» и даже не «опричнина» в смысле удельного двора. Новый двор Грозного царя до такой степени разросся и осложнился, что перестал быть опричниной не только по существу, но и по официальному наименованию: около 1572 г. слово «опришнина» в разрядах исчезает и заменяется словом «двор». Думаем, что это не случайность, а достаточно ясный признак того, что в сознании творцов опричнины она изменила свой первоначальный вид.
Ряд наблюдений, изложенных выше, ставит нас на такую точку зрения, с которой существующие объяснения опричнины представляются не вполне соответствующими исторической действительности. Мы видим, что, вопреки обычному мнению, опричнина вовсе не стояла «вне» государства. В учреждении опричнины вовсе не было «удаления главы государства от государства», как выражался С.М. Соловьев; напротив, опричнина забирала в свои руки все государство в его коренной части, оставив «земскому» управлению рубежи, и даже стремилась к государственным преобразованиям, ибо вносила существенные перемены в состав служилого землевладения. Уничтожая его аристократический строй, опричнина была направлена, в сущности, против тех сторон государственного порядка, которые терпели и поддерживали такой строй. Она действовала не «против лиц», как говорит В.О. Ключевский, а именно против порядка, и потому была гораздо более орудием государственной реформы, чем простым полицейским средством пресечения и предупреждения государственных преступлений. Говоря так, мы совсем не отрицаем тех отвратительно жестоких гонений, которым подвергал в опричнине Грозный царь своих воображаемых и действительных врагов. И Курбский, и иностранцы говорят о них много и вероподобно. Но нам кажется, что сцены зверства и разврата, всех ужасавшие и вместе с тем занимавшие, были как бы грязной пеной, которая кипела на поверхности опричной жизни, закрывая будничную работу, происходящую в ее глубинах. Непонятное ожесточение Грозного, грубый произвол его «кромешников» гораздо более затрагивали интерес современников, чем обыденная деятельность опричнины, направленная на то, чтобы «людишек перебрать, бояр и дворян и детей боярских и дворовых людишек». Современники заметили только результаты этой деятельности – разгром княжеского землевладения; Курбский страстно упрекал за него Грозного, говоря, что царь губил княжат ради вотчин, стяжаний и скарбов; Флетчер спокойно указывал на унижение «удельных князей» после того, как Грозный захватил их вотчины. Но ни тот, ни другой из них, да и вообще никто не оставил нам полной картины того, как царь Иван Васильевич сосредоточил в своих руках, помимо «земских» бояр, распоряжение доходнейшими местами государства и его торговыми путями и, располагая своей опричной казной и опричными слугами, постепенно «перебирал» служилых людишек, отрывал их от той почвы, которая питала их неудобные политические воспоминания и притязания, и сажал на новые места или же совсем губил их в припадках своей подозрительной ярости.
Может быть, это неумение современников рассмотреть за вспышками царского гнева и за самоуправством его опричной дружины определенный план и систему в действиях опричнины было причиной того, что смысл опричнины стал скрыт и от глаз потомства. Но есть этому и другая причина. Как первый период реформ царя Ивана IV оставил по себе мало следов в бумажном делопроизводстве московских приказов, так и опричнина с ее реформой служилого землевладения почти не отразилась в актах и приказных делах XVI в. Переводя области в опричнину, Грозный не выдумывал для управления ими ни новых форм, ни нового типа учреждений; он только поручал их управление особым лицам – «из двора», и эти лица «из двора» действовали рядом и вместе с лицами «из земского». Вот почему иногда одно только имя дьяка, скрепившего ту или другую грамоту, показывает нам, где дана грамота – в опричнине или в земщине, или же только по местности, к которой относится тот или другой акт, можем судить, с чем имеем дело – с опричным ли распоряжением или с земским. Далеко не всегда в самом акте указывается точно, какой орган управления в данном случае надо разуметь – земский или дворовый, просто говорится: «Большой дворец», «Большой приход», «Разряд», и лишь иногда прибавляется пояснительное слово вроде: «из земского Дворца», «дворовый Разряд», «в дворовый Большой Приход». Равно и должности не всегда упоминались с означением, к какому порядку – опричному или земскому, они относились; иногда говорилось, например, «с государем бояре из опришнины», «Дворецкий Большого земского Дворца», «дворовые воеводы», «дьяк Разряду дворового» ит.д., иногда же лица, заведомо принадлежащие к опричнине и «к двору», именуются в документах без всякого на то указания. Поэтому нет никакой возможности дать определенное изображение административного устройства опричнины. Весьма соблазнительна мысль, что отдельных от земщины административных учреждений опричнина и вовсе не имела. Был, кажется, только один Разряд, один Большой приход, но и в этих и других присутственных местах разным дьякам поручались дела и местности земские и дворовые порознь, и неодинаков был порядок доклада и решения тех и других дел. Исследователям еще предстоит решить вопрос, как размежевывались дела и люди в таком близком и странном соседстве. Нам теперь представляется неизбежной и непримиримой вражда между земскими и опричными людьми, потому что мы верим, будто бы Грозный заповедал опричникам насиловать и убивать земских людей. А между тем не видно, чтобы правительство XVI в. считало дворовых и земских людей врагами; напротив, оно предписывало им совместные и согласные действия. Так, в 1570 г., в мае, «приказал государь о (литовских) рубежах говорити всем бояром, земским и из опришнины… и бояре обои, земские и из опришнины, о тех рубежах говорили» и пришли к одному общему решению. Через месяц такое же общее решение «обои» бояре постановили по поводу необычного «слова» в титуле литовского государя и «за то слово велели стояти крепко». В том же 1570 и 1571 гг. на «берегу и украйне» против татар были земские и «опришнинские» отряды, и им было велено действовать вместе, «где случится сойтись» земским воеводам с опришнинскими воеводами. Все подобные факты наводят на мысль, что отношения между двумя частями своего царства Грозный строил не на принципе взаимной вражды, и если от опричнины, по словам Ивана Тимофеева, произошел «земли всей велик раскол», то причины этого лежали не в намерениях Грозного, а в способах их осуществления. Один только эпизод с вокняжением в земщине Симеона Бекбулатовича мог бы противоречить этому, если бы ему можно было придавать серьезное значение и если бы он ясно указывал на намерение отделить земщину в особое «великое княжение». Но, кажется, это была кратковременная и совсем не выдержанная проба разделения власти. Симеону довелось сидеть в звании великого князя на Москве всего несколько месяцев. При этом так как он не носил царского титула, то не мог быть и венчан на царство; его просто, по словам одной разрядной книги, государь «посадил на великое княжение на Москве», может быть, и с некоторым обрядом, но, конечно, не с чином царского венчания. Симеону принадлежала одна тень власти, потому что в его княжение рядом с его грамотами писались и грамоты от настоящего «царя и великого князя всея Руси», а на грамоты «великого князя Симеона Бекбулатовича всея Руси» дьяки даже не отписывались, предпочитая отвечать одному «государю князю Ивану Васильевичу Московскому». Словом, это была какая-то игра или причуда, смысл которой не ясен, а политическое значение ничтожно. Иностранцам Симеона не показывали и о нем говорили сбивчиво и уклончиво; если бы ему дана была действительная власть, вряд ли возможно было бы скрыть этого нового повелителя земщины.
Итак, опричнина была первой попыткой разрешить одно из противоречий московского государственного строя. Она сокрушила землевладение знати в том его виде, как оно существовало из старины. Посредством принудительной и систематически произведенной мены земель она уничтожила старые связи удельных княжат с их родовыми вотчинами везде, где считала это необходимым, и раскидала подозрительных в глазах Грозного княжат по разным местам государства, преимущественно по его окраинам, где они превратились в рядовых служилых землевладельцев. Если вспомним, что рядом с этим земельным перемещением шли опалы, ссылки и казни, обращенные прежде всего на тех же княжат, то уверимся, что в опричнине Грозного произошел полный разгром удельной аристократии. Правда, она не была истреблена «всеродно», поголовно: вряд ли это и входило в политику Грозного, как склонны думать некоторые ученые, но состав ее значительно поредел, и спаслись от погибели только те, которые умели показаться Грозному политически безвредными, как Мстиславский с его зятем «великим князем» Симеоном Бекбулатовичем, или же умели, как некоторые князья – Скопины, Шуйские, Пронские, Сицкие, Трубецкие, Темкины, – заслужить честь быть принятыми на службу в опричнину. Политическое значение класса было бесповоротно уничтожено, и в этом заключался успех политики Грозного. Тотчас после его смерти сбылось то, чего при нем так боялись бояре-княжата: ими стали владеть Захарьины да Годуновы. К этим простым боярским семьям перешло первенство во дворце от круга людей высшей породы, разбитого опричниной.
Но это было лишь одно из последствий опричнины. Другое заключалось в необыкновенно энергичной мобилизации землевладения, руководимой правительством. Опричнина массами передвигала служилых людей с одних земель на другие; земли меняли хозяев не только в том смысле, что вместо одного помещика приходил другой, но и в том, что дворцовая или монастырская земля обращалась в поместную раздачу, а вотчина князя или поместье сына боярского отписывалось на государя. Происходил как бы общий пересмотр и общая перетасовка владельческих прав. Результаты этой операции имели бесспорную важность для правительства, хотя были неудобны и тяжелы для населения. Ликвидируя в опричнине старые поземельные отношения, завещанные удельным временем, правительство Грозного взамен их везде водворяло однообразные порядки, крепко связывавшие право землевладения с обязательной службой. Это требовали и политические виды самого Грозного, и интересы, более общие, государственной обороны. Стараясь о том, чтобы разместить на землях, взятых в опричнину, «опришнинских» служилых людей, Грозный сводил с этих земель их старых служилых владельцев, не попавших в опричнину, но в то же время он должен был подумать и о том, чтобы не оставить без земель и этих последних. Они устраивались в земщине и размещались в таких местностях, которые нуждались в военном населении. Политические соображения Грозного прогоняли их с их старых мест, стратегические надобности определяли места их нового поселения. Нагляднейший пример того, что испомещение служилых людей зависело одновременно и от введения опричнины, и от обстоятельств военного характера, находится в так называемых Полоцких писцовых книгах 1571 года. Они заключают в себе данные о детях боярских, которые были выведены на литовский рубеж из Обонежской и Бежецкой пятин тотчас после взятия этих двух пятин в опричнину. В пограничных местах, в Себеже, Нещерде, Озерищах и Усвяте, новгородским служилым людям были розданы земли каждому сполна в его оклад 400–500 четей. Таким образом, не принятые в число опричников, эти люди совсем потеряли земли в новгородских пятинах и получили новую оседлость на той пограничной полосе, которую надо было укрепить для литовской войны. У нас мало столь выразительных образчиков того влияния, какое оказывала опричнина на оборот земель в служилом центре и на военных окраинах государства. Но нельзя сомневаться, что это влияние было очень велико. Оно усилило земельную мобилизацию и сделало ее тревожной и беспорядочной. Массовая конфискация и секуляризация вотчин в опричнине, массовое передвижение служилых землевладельцев, обращение в частное владение дворцовых и черных земель – все это имело характер бурного переворота в области земельных отношений и неизбежно должно было вызвать очень определенное чувство неудовольствия и страха в населении. Страх государевой опалы и казни смешивался с боязнью выселения из родного гнезда на пограничную пустошь без всякой вины, «с городом вместе, а не в опале». От невольных, внезапных передвижений страдали не только землевладельцы, которые обязаны были менять свою вотчину или поместную оседлость и бросать одно хозяйство, чтобы начинать другое в чуждой обстановке, в новых условиях, с новым рабочим населением. В одинаковой степени страдало от перемены хозяев и это рабочее население, страдало особенно тогда, когда ему вместе с дворцовой или черной землей, на которой оно сидело, приходилось попадать в частную зависимость. Отношения между владельцами земель и их крестьянским населением были в ту пору уже достаточно запутаны; опричнина должна была еще более их осложнить и замутить.
Но вопрос о поземельных отношениях XVI в. переводит нас уже в иную область московских общественных затруднений. К раскрытию их теперь и обратимся.
Социальное противоречие в московской жизни XVI века
Рядом с политическим противоречием московской жизни, получившим первое свое разрешение в опричнине, выше мы отметили и другое – социальное. Мы определили его как систематическое подчинение интересов рабочей массы интересам служилых землевладельцев, живших за счет этой массы. К такому подчинению московское правительство было вынуждено неотложными потребностями государственной обороны. Оно действовало очень решительно в данном направлении потому, что не вполне отчетливо представляло себе последствия своей политики. Борьба с соседями на окраинах немецкой, литовской и татарской в XV–XVI вв. заставляла во что бы то ни стало увеличивать боевые силы государства. На границах протягивались линии новых и возобновленных крепостей. В этих крепостях водворялись гарнизоны, в состав которых поступали люди из низших слоев населения, менявшие посадский или крестьянский двор на двор в стрелецкой, пушкарской или иной «приборной» слободе. Этот вновь поверстанный в государеву службу мелкий люд в большинстве своем извлекался из уездов, которые тем самым теряли часть своего трудоспособного населения. На смену ушедшим в уездах водворялись иного рода «жильцы»; они не входили в состав тяглых миров уезда и не принадлежали к трудовой массе земледельческо-промышленного населения, а становились выше этой массы в качестве ее господ. То были служилые помещики и вотчинники, которым щедро раздавались черные и дворцовые земли с тяглым их населением. В течение всего XVI века можно наблюдать распространение этих форм служилого землевладения – поместья и мелкой вотчины – на всем юге и западе Московского государства – в Замосковье, в городах от украйн западных и южных, в Понизовье. Нуждаясь в людях, годных к боевой службе, сверх старинного класса своих слуг, вольных и невольных, знатных и незнатных, правительство подбирает необходимых ему людей, сажая на поместья, отовсюду, изо всех слоев московского общества, в каких только существовали отвечающие военным нуждам элементы. В новгородских и псковских местах оно пользуется тем, например, классом мелких землевладельцев, который существовал еще при вечевом укладе, – так называемыми «земцами» или «своеземцами». Оно отбирает часть их в служилый класс, заставляя этих «детей боярских земцев» служить с их маленьких вотчин и давая к этим вотчинам поместья. Остальная же часть «земцев» уходит в тяглые слои населения. В других случаях, если у правительства не хватало своих слуг, оно брало их в частных домах. Известен случай, когда государев писец Д.В. Китаев «поместил» на государеву службу несколько десятков семей боярских холопов. Верстали в службу и татар-«новокрещенов», даже татар, оставшихся в исламе; этих последних устраивали на службе особыми отрядами и на землях особыми гнездами; так, за татарами всегда бывали земли в Касимове и Елатьме на Оке, бывал и городок Романов на Волге. Наконец, правительство пользовалось услугами и той темной по происхождению казачьей силы, которая выросла в XVI в. на «диком поле» и южных реках. Не справляясь о казачьем прошлом, казаков или нанимали для временной службы, как это было, например, в 1572 г., или же верстали на постоянную службу, возводя в чин «детей боярских», как это было, например, в Епифани в 1585 году. Словом, служилый класс складывался из лиц самых разнообразных состояний и потому рос с чрезвычайной быстротой. Только в самом исходе XVI в., когда в центральных областях численность служилых чинов достигла желаемой степени, появилась мысль, что в государеву службу следует принимать с разбором, не допуская в число детей боярских «поповых и мужичьих детей, холопей боярских и слуг монастырских». Но столь разборчивы стали только в коренных областях государства, а на южной окраине, где по-прежнему была нужда в сильных и храбрых людях, благоразумно воздерживались от расспроса и сыска про отечество тех, кого верстали поместьем.
Итак, численность служилого класса в XVI в. росла с чрезвычайной скоростью, а вместе с тем росла и площадь, охваченная служилым землевладением, которым тогда обеспечивалась исправность служб. Следует отметить те последствия, какими сопровождалось для коренного городского населения водворение в города и посады служилого люда. Военные слободы и осадные дворы губительно действовали на посадские миры. Служилый люд отнимал у горожан их усадьбы и огороды, их рынок и промыслы. Он выживал посадских людей из их посада, и посад пустел и падал. Из центра народно-хозяйственной жизни город превращался в центр административно-военный, а старое городское население разбредалось или же, оставаясь на месте, разными способами выходило из государева тягла. Нечто подобное происходило и с водворением служилых людей в уездах.
Раздача земель служилым людям производилась обыкновенно с таким соображением, чтобы поместить военную силу поближе к тем рубежам, охрана которых на нее возлагалась. В Поморье не было удобно размещать помещиков, так как поморские уезды были далеки от всякого возможного театра войны. Служилый люд получал поэтому свои земли в южной половине государства, скучиваясь к украйнам «польской» и западной. Чем ограниченнее был район обычного размещения служилых землевладельцев, тем быстрее переходили в этом районе в частное обладание бояр и детей боярских земли государственные (черные) и государевы (дворцовые). Когда этот процесс передачи правительственных земель служилому классу был осложнен пересмотром земель в опричнине и последствием этого пересмотра – массовым перемещением служилых землевладельцев, то он получил еще более быстрый ход и пришел к некоторой развязке: земель, составлявших поместный фонд, ко второй половине XVI столетия уже не хватало, и помещать служилых людей в центральной и южной полосе государства стало трудно. Не считая прямого указания на недостаток земель, находящегося в сочинении Флетчера, о том же свидетельствует хроническое несоответствие поместного «оклада» служилых людей с их «дачей»: действительная дача помещиков постоянно была меньше номинального их оклада, хотя за ними и сохранялось право «приискать» самим то количество земли, какое «не дошло» в их оклад. В поместную раздачу, по недостатку земель, обращались не только дворцовые и черные земли, но даже вотчинные владения, светские и церковные, взятые на государя именно с целью передать их в поместный оборот. То обстоятельство, что в центральных частях государства в то же самое время существовало большое количество заброшенных «порожних» земель, не только не опровергает факта недостачи поместной земли, но служит к его лучшему освещению. Этих пустошей не брали «за пустом», их нельзя было обратить в раздачу, и потому-то приходилось пополнять поместный фонд взамен опустелых дач новыми участками из вотчинных и мирских земель, не бывших до тех пор за помещиками.
Таким образом, к исходу XVI в. в уездах южной половины Московского государства служилое землевладение достигло своего крайнего развития в том смысле, что захватило в свой оборот все земли, не принадлежавшие монастырям и дворцу государеву. Тяглое население южных и западных областей оказалось при этом сплошь на частновладельческих, служилых и монастырских землях, за исключением небольшого сравнительно количества дворцовых волостей. Тяглая община в том виде, как мы ее знаем на московском севере, могла уцелеть лишь там, где черная или дворцовая волость целиком попадала в состав частного земельного хозяйства. Так было, например, с Юхотской волостью при пожаловании ее князю Ф.М. Мстиславскому и во всех других случаях образования крупных, в одной меже, боярских и монастырских хозяев. В этих крупных владениях крестьянский мир не только мог сохранить внутреннюю целость мирского устройства и мирских отношений, как они сложились под давлением податного оклада и круговой ответственности, но он приобретал сверх тяглой и государственной еще и вотчинно-хозяйственную организацию под влиянием частновладельческих интересов вотчинника. Эта организация могла тяготить различными своими сторонами тяглого человека, но она давала ему и выгоды: жить «за хребтом» сильного и богатого владельца в «тарханной» вотчине было выгоднее, безопаснее и спокойнее; тянуть свои дани и оброки с привычным миром было легче. Когда же черная или дворцовая волость шла «в раздачу» рядовым детям боярским мелкими участками, тогда ее тяглое население терпело горькую участь. Межи мелкопоместных владений дробили волость, прежде единую, на много частных разобщенных хозяйств, и старое тяглое устройство исчезало. Служилый владелец становился между крестьянами своего поместья и государственной властью. Получая право облагать и обронить крестьян сборами и повинностями в свою пользу, он в то же время был обязан собирать с них государевы подати. По официальным выражениям XVI в., не крестьяне, а их служилый владелец «тянул во всякие государевы подати» и получал «льготы во всяких государевых податях». Вот как, например, выражалась писцовая книга 1572 г. о четырехлетней льготе, данной помещику: «А в те ему урочные лета, с того его поместья крестьянам его государевых всяких податей не давати до тех урочных лет, а как отсидит льготу, и ему с того поместья потянути во всякие государевы подати». Пользуясь правом «называть» крестьян на пустые дворы, владелец обязывал их договором не со «старо-жильцами» своего поместья или вотчины, а с самим собой. Таким образом, функции выборных властей тяглого мира переходили на землевладельца и в его руках обращались в одно из средств прикрепления крестьян.
Нет сомнения, что описанное выше развитие служилого и вообще частного землевладения было одним из решительных условий крестьянского прикрепления. Неизбежным последствием возникновения привилегированных земельных хозяйств на правительственных землях был переход крестьян от податного самоуправления и хозяйственной самостоятельности в землевладельческую опеку и в зависимость от господского хозяйства. Этот переход в отдельных случаях мог быть легким и выгодным, но вообще он равнялся потере гражданской самостоятельности. Коренное население тяглой черной волости – крестьяне-старожильцы, «застаревшие» на своих тяглых жеребьях, с которых они не могли уходить, – не получали права выхода и от землевладельца, когда попадали со своей землей в частное обладание. Прикрепление к тяглу в самостоятельной податной общине заменялось для них прикреплением к владельцу, за которым они записывались при отводе ему земли. Эта «крепость» старожильцев, выражавшаяся в потере права передвижения, была общепризнанным положением в XVI в.: возникшая в практике правительственно-податной, она легко была усвоена и частновладельческой практикой. Охраняя свой интерес, правительство разрешало частным владельцам «называть» на свои земли не всех вообще крестьян, а лишь не сидевших на тягле: «От отцов детей, и от братей братью, и от дядь племянников и от сусед захребетников, а не с тяглых черных мест; а с тяглых черных мест на льготу крестьян не называти». И частные землевладельцы не отпускали от себя тех, кого получали вместе с землей, кто обжился и застарел в их владении; таких «старожильцев» они считали уже крепкими себе и в случае их ухода возвращали, ссылаясь на писцовую книгу или иной документ, в котором ушедшие тяглецы были записаны за ними. За такой порядок стояли не только сами землевладельцы – его держалось и правительство. С точки зрения правительственной он был удобен и необходим. Крепкое владельцу рабочее население служило надежным основанием и служебной исправности служилого землевладельца, и податной исправности частновладельческих хозяйств.
Но для рабочего населения переход в частную зависимость был таким житейским осложнением, с которым оно не могло примириться легко. В данном же случае дело обострялось еще тем, что передача правительственных земель частным лицам происходила не с правильной постепенностью. Мы видим, что она была осложнена опричниной. Обращение земель подгонялось политическими обстоятельствами и принимало характер тревожный и беспорядочный. Пересмотр «служилых людишек» с необыкновенной быстротой и в большом количестве перебрасывал их с земель на земли, разрушая старинные хозяйства в одних местах и создавая новые в других. Все роды земель, от черных до монастырских, были втянуты в этот пересмотр и меняли владельцев – то отбирались на государя, то снова шли в частные руки. К этому именно времени более всего приурочивается замечание В.О. Ключевского, что в Московском государстве XVI в. «населенные имения переходили из рук в руки чуть не с быстротой ценных бумаг на нынешней бирже». Только эта «игра в крестьян и в землю» доведена была до такого напряжения не одними иноками богатых монастырей, как говорит Ключевский, но прежде всего самим правительством Грозного.
Монастыри лишь пользовались, и притом умело пользовались, земельной катастрофой и удачно подбирали в свою пользу обломки разбитого Грозным вотчинного землевладения царских слуг. Крестьяне, таким образом, переживали разом две беды: с одной стороны, государевы земли, которыми они владели, быстро и всей массой переходили в служилые руки ради нужд государственной обороны; с другой стороны, этот переход земель благодаря опричнине стал насильственно-беспорядочным. На малопонятные для крестьянства ограничения его прав и притеснения оно отвечало усиленным выходом с земель, взятых из непосредственного крестьянского распоряжения. В то самое время, когда крестьянский труд стали полагать в основание имущественного обеспечения вновь образованного служилого класса, крестьянство попыталось возвратить своему труду свободу через переселение.
Вот в чем мы видим главную причину усиления во второй половине XVI в. крестьянского выхода из местностей, занятых служилым землевладением. Писцовые книги и летописи того времени объясняли сильное запустение центральных южных областей государства главным образом татарским набегом 1571 г., когда хан дошел до самой Москвы, а отчасти «моровым поветрием» и «хлебным недородом». Но это были второстепенные и позднейшие причины: главная заключалась в потере земли.
Развитию крестьянского населения способствовали многие условия московской политической жизни XVI в. Благодаря этим условиям, в крестьянской массе рождалась самая мысль о выселении, ими же облегчалось и передвижение землевладельцев на новые земли. Первое из этих условий надо искать в громадных земельных приобретениях Москвы. В половине XVI в. торжество над татарами на востоке и юге передало в полную власть Москвы среднюю и нижнюю Волгу и места на юге от Оки. В новых областях от верховьев Оки до Камского устья залегал почти сплошной, с небольшими островами песка и суглинка, тучный пласт чернозема. Этот чернозем давно манил к себе великоросса-земледельца. Задолго до Казанского взятия и до занятия крепостями верховий Оки и Дона, еще в XV в., возникли здесь русские поселения. Когда же по взятии Казани правительство московское утвердилось на новых местах и жизнь на этих окраинах стала безопаснее, сюда по известным уже путям массой потянулось земледельческое население, ища новых землиц взамен старой земли, отходившей в служилые руки. Успехи колонизации этих новых земель так же, как и успехи колонизации в понизовых и украйных городах, обусловливались тем, что свободное движение народных масс соединялось в одном стремлении с правительственной деятельностью по занятию и укреплению вновь занятых пространств.
Если перелом в земельных отношениях крестьянства был главным побуждением к выселению, если приобретение плодородных земель обусловливало направление переселенческого движения, то первоначальный способ отношения правительства к переселенцам содействовал решимости переселяться. На новых землях правительство, спеша закрепить их за собой, строило города, водворяло в них временные отряды «жильцов» и вербовало постоянные гарнизоны. Оно иногда сажало в них вместе с военными людьми и людей торговых, имея в виду передать им местный рынок; так, в Казань после ее завоевания были переведены из Пскова несколько семей псковских «гостей», и, несмотря на то что на родине эти «переведенцы» были опальными людьми, им создали льготную обстановку на новоселье. Таким образом, в новозавоеванный край правительство само посылало «жильцов» на временную службу и на постоянное житье. В меру своих потребностей оно поощряло переселение и не служилых людей, давая «приходцам» податные льготы, пока они обживутся на новых хозяйствах. Подобное отношение могло только возбуждать народ к выселению на окраины и подавать надежды на хозяйственную независимость и облегчение податного бремени.
Однако к последней четверти XVI столетия уменьшение населения в замосковных и западных уездах достигло больших размеров и вызвало перемену в настроении правительства, возбудив в нем большую тревогу. Опустение земель лишало правительство сил и средств для продолжения борьбы за Ливонию.
С опустелых служилых земель не было ни службы, ни платежей, а лучшие населенные церковные земли были «в тарханех» и не несли служебного и податного бремени. Успехи Стефана Батория были так легки и велики не только потому, что у него был военный талант и хорошее войско, но и потому, что он бил врага, уже обессиленного тяжким внутренним недугом. Вялость и нерешительность Грозного в последний период борьбы порождалась, думаем, не простыми припадками личной трусости, а сознанием, что у него исчезли средства для войны, что его земля «в пустошь изнурилась» и «в запустение пришла». Стремлением поправить дело вызвано было в 1572 и 1580 гг. запрещение передавать служилые земли во владение духовенства, в 1584 г. отмена податных льгот (тарханов) в церковных вотчинах. Важность этих мер легко себе представить, если вспомнить, что кругом Москвы две пятых (37 %) всей пашенной земли принадлежали духовенству и что на поместных и вотчинных землях, составлявших остальные три пятых, хозяйство поддерживалось только на одной третьей части (23 %), остальное же (40 %) было запустошено служилыми владельцами. Если данные о подмосковном пространстве можно распространять на весь вообще центр государства, то позволительно сказать, что более половины всех возделанных земель было «в тарханах», а нельготные служилые земли на две трети пустели. Из соборного приговора 1584 г. видно, что правительство в то время уже вполне отчетливо представляло себе такое положение дела. Постановляя отмену тарханов на церковных землях, соборный акт говорит, что владельцы «с тех (земель) никакия царския дани и земских розметов не платят, а воинство, служилые люди, те их земли оплачивают, и сего ради многое запустение за воинскими людьми в вотчинах их и в поместьях, платячи за тарханы, а крестьяне, вышед из-за служилых людей, живут за тарханы во льготе». Таково было правительственное признание землевладельческого кризиса, признание несколько позднее, сделанное уже тогда, когда кризис был в полном развитии и когда частные землевладельцы испробовали много средств для борьбы с ним. Правительство вступилось в дело для охраны своих и владельцеских интересов только в исходе XVI в. и действовало посредством лишь временных и частных мероприятий, колеблясь в окончательном выборе направления и средств. Оно не решалось сразу прикрепить к месту всю массу тяглого населения, но создало ряд препятствий к его передвижению. Такими препятствиями должны были служить: временное уничтожение тарханов, запрещение принимать закладчиков и держать слуг без крепостей, явленных определенным порядком, ограничение крестьянского перевоза, перепись крестьянского населения в книгах 7101 (1592–1593) г. Этими мерами думали сохранить для государства необходимое ему количество службы и подати, а для служилых землевладельцев – остатки рабочего населения их земель.
Но гораздо ранее правительственного вмешательства землевладельческий класс применил к делу для борьбы с кризисом ряд средств, указанных ему условиями хозяйственной деятельности и особенностями общественных отношений того времени. К энергической борьбе с кризисом землевладельцев вынуждали сами обстоятельства, рокового значения которых нельзя было не понять. Отклик населения создал недостаток рабочих рук в частных земельных хозяйствах и довел до громадных размеров хозяйственную «пустоту». Писцовые книги второй половины XVI в. насчитывают очень много пустошей: вотчин пустых и поросших лесом; сел, брошенных населением, с церквами «без пения»; поросжих земель, которые «за пустом не в роздаче» и которые из оброка кое-где пашут крестьяне «наездом». Местами еще жива память об ушедших хозяевах и пустоши еще хранят их имена, а местами и хозяева уже забыты, и «имян их сыскати некем». От пустоты совсем погибало хозяйство мелкого малопоместного служилого человека; ему было не с чего явиться на службу и «вперед служити нечем», он сам шел «бродить меж двор», бросая опустелое хозяйство, пока не попадал на новый поместный участок или не находил приюта в боярском дворе. Крупные землевладельцы – равно служилые и церковные – имели гораздо больше экономической устойчивости. Льготы, которыми они умели запастись, сами по себе влекли на их земли трудовое население. Возможность сохранить мирское устройство в большой боярской или монастырской вотчине была второй причиной тяготения крестьянства к крупным земельным хозяйствам. Наконец, и выход крестьянина от крупного владельца был не так легок; администрация крупных вотчин в борьбе за крестьян имела достаточно искусства, влияния и средств, чтобы не только удерживать за собой своих крестьян, но еще и «называть» на свои земли чужих. Таким образом, когда мелкие землевладельцы разорялись вконец, более крупные и знатные держались и даже пытались возобновлять хозяйство на случайно запустевших и обезлюдевших участках.
Первое средство для этого заключалось в привлечении крестьян с других земель, частных и правительственных. Землевладельцы выпрашивали у государя на свои пустые вотчины «льготу», т. е. освобождение земли на несколько лет от государственных податей с тем, чтобы им «в те льготные лета, в той своей вотчине на пусте дворы поставити и крестьян назвати и пашня розпахати». Опираясь на уцелевшее в других участках хозяйство, действуя посредством свободного денежного капитала, пользуясь льготами, выпрошенными у правительства, эти владельцы действительно успевали обновлять упавшее хозяйство. Имея право «называть» и сажать у себя крестьян только свободных от тягла, а не «с тяглых черных мест», они на самом деле перезывали и перевозили к себе всех без разбора, кого только могли вытянуть из-за других землевладельцев. Очень известно, какие большие размеры и какие грубые формы принимал этот перевоз крестьян через особых агентов-«откачников», какие горькие жалобы он вызывал со стороны тех, кто терял работников. Ряд насилий, сопровождавших эту операцию, давал большую работу судам и озабочивал правительство. Еще при Грозном были приняты какие-то меры относительно крестьянского вывоза: в 1584 г. соседи по рязанским землям дьяка А. Шерефдинова жаловались на этого самоуправца царю Федору, говоря, что дьяк «твои государевы поместные земли к вотчине пашет и крестьян насильством твоих государевых сел и из-за детей боярских возит мимо отца твоего, а нашего государя, уложенья». Что это за «уложение», сказать трудно; во всяком случае московское правительство пришло к необходимости вмешаться в дело крестьянского перевоза для охраны своего интереса и интересов мелких служилых владельцев. Перевоз крестьян, сидевших на тягле, лишал правительство правильного дохода с тяглой земли, а уход крестьян от служилого человека лишал его доходов и возможности служить. Указы 1601 и 1602 гг. были первым законом, поставившим определенные границы передвижению крестьян. Переход крестьян с мелких земельных хозяйств на крупные был вовсе остановлен: крупным землевладельцам было запрещено возить крестьян «промеж себя и у сторонних людей». В мелких же служилых владениях дозволено было меняться крестьянами полюбовно – без зацепок и задоров, боев и грабежей, которыми обыкновенно сопровождался в те годы крестьянский «отказ». Очевидно, что целью подобных ограничений была охрана мелкого служилого землевладения, наиболее страдавшего от кризиса. Ради этой цели правительство отказалось от обычного покровительства крупным земельным собственникам, которые, казалось бы, с пользой для государственного порядка работали над восстановлением хозяйственной культуры на опустелых пространствах. Разрушительные следствия этой своекорыстной работы были наконец поняты руководителями московской политики.
Другое средство для борьбы с кризисом землевладельцы находили в экономическом закабалении своего крестьянства. Принимало ли это закабаление юридически определенные формы или нет, – все равно оно было очень действительным препятствием к выходу крестьянина из-за владельца. Хотя расчеты по земельной аренде, определенные порядными, по закону не связывались с расчетами крестьян по иным обязательствам, однако прекращение арендных отношений с землевладельцем естественно вело к ликвидации всех прочих денежных с ним расчетов. Крестьян не выпускали без окончательной расплаты, и чем более был опутан крестьянин, тем крепче сидел он на месте. Его, правда, мог выкупить через своего «отказчика» другой землевладелец, но это требовало ловкости и было не всегда возможно: право выхода не признавалось за старожильцами, да и крестьян, живших с порядными, владельцы не всегда выпускали даже по «отказу». Они прибегали ко всяким средствам, чтобы предупредить уход работника или ему воспрепятствовать. Одним из таких средств, и притом довольно обычным, были «поручныя» записи, выдаваемые несколькими поручителями по крестьянине в том, что ему за порукою там-то жить, «земля пахати и двор строити, новыя хоромы ставити, а старые починивати, а не збежати». В случае же побега поручители-«порутцики» отвечали условленной суммой, размеры которой иногда вырастали до неимоверности. В 1584 г. в Кириллове монастыре можно было видеть «запись поручную на прилуцкаго христьянина на Автонома на Якушева сына в тысяче во сте рублях». Иногда выходу, даже законному, препятствовали прямым насилием: крестьян мучили, грабили и в железо ковали. Полученная от землевладельца хозяйственная подмога, «ссуда» или сделанный крестьянином у владельца долг – «серебро», как тогда называли, рассматривались землевладельцем как условие личной крепости крестьянина-должника хозяину-кредитору. Хотя бы эта ссуда и не влекла за собой служилой кабалы, хотя бы и не превращала крестьянина формально в холопа, все-таки она давала лишние поводы к самоуправному задержанию крестьянина и тяготела над сознанием земледельца-должника, как бы обязывая его держаться того господина, который помог ему в минуту нужды. Конечно, только удобствами для землевладельцев помещать свои капиталы в крестьянское «серебро» следует объяснить чрезвычайное развитие крестьянской задолженности. Не раз указан был для второй половины XVI в. разительный факт, что из полутора тысяч вытей земли, арендуемой у Кириллова монастыря его же крестьянами, 1075 вытей засевались семенами, взятыми у монастыря; таким образом 70 % пашни, снятой у монастыря, находилось в пользовании «людей, без помощи вотчинника не имевших чем засеять свои участки». Если допустить, что таково же было положение дела и на других владельческих землях, то возможно совершенно удовлетворительно объяснить себе перерождение крестьянского «выхода» в крестьянский «вывоз». Оху да лая и задолженная крестьянская масса неизбежно должна была отказаться от самостоятельного передвижения – для выхода у нее не было средств. Крестьянам, задолжавшим хозяину и желавшим уйти от него, оставалось или «выбежать» без расчета с владельцем, или ждать отказчика, который бы их выкупил и вывез. Около 1580 г. в тверских дворцовых землях великого князя Симеона Бекбулатовича считали 2060 жилых и 332 пустых дворов, а в дворах 2217 крестьян. На всю эту массу писцовая книга отметила 333 крестьянских перехода за несколько предшествовавших переписи лет. Вышло из-за «великого князя» на земли других владельцев и перешло в пределах его владений из волости в волость всего 300 человек; пришло «ново» к Симеону Бекбулатовичу 27 человек и скиталось без оседлости 6 человек. Из общего числа трехсот ушедших крестьян перешло самостоятельно всего 53, убежало незаконно 55 и было «вывезено» 188. Стало быть, 63 % ушедших оставило свои места с чужим посредничеством и помощью, а 18 % просто сбежало без расчета. Только одна шестая часть могла «выйти» сама, и то в большинстве случаев не покидая земли своего господина, а переходя из одной его волости в другую, стало быть, не меняя своих отношений к хозяину. Такой подсчет, как бы ни был он несовершенен, дает очень определенное впечатление: как правило, крестьянский выход не существует; существует вывоз и побег. Не закон отменил старый порядок выхода, а крестьянская нужда, искусственно осложненная владельческим «серебром», привязывала крестьян, имевших право на переход, к известной оседлости.
Экономическая зависимость задолженного крестьянина, таким образом, могла и не переходить в юридическое ограничение права выхода и все-таки была действительным житейским средством держать земледельца на владельческой пашне. Но эта зависимость могла получить и юридический характер, превратив крестьянина в холопа, полного или кабального. Судебник 1550 г. допускает в статье 88-й возможность того, что «крестьянин с пашни продастся в полную в холопи». По записным книгам служилых кабал конца XVI в. можно установить десятки случаев, когда в число кабальных людей вступали бобыли и
крестьянские дети. Выход из крестьянского состояния в рабство законом не был закрыт или ограничен до самого конца XVI в., чем и пользовалась практика. Законодательство московское терпело даже такой порядок, по которому выдача служилой кабалы могла совершаться без явки правительству. Только с 1586 г. записка кабал в особые книги стала обязательной; до тех же пор, несмотря на указание статьи 78-й Судебника, можно было обходиться и без этого. Понятно, какой простор оставался для подобного рода сделок, раз они могли происходить с полной свободой и бесконтрольно. Землевладельцы вымогали кабалу у тех, кому давали приют в своем дворе и на чей труд рассчитывали. Большой процент малолетних и инородцев, которые, по новгородским записным книгам, «били челом волею» в холопство, указывает на то, что такая «воля» не всегда бывала сознательной даже при совершении договора формальным порядком. А вне этого порядка закабаление могло принимать еще более откровенные и грубые формы. В погоне за лишним работником и слугой при общем в них недостатке кабала была хорошим средством привязать к месту тех, кого не было расчета сажать прямо на пашню. По записным книгам видно, что в кабалу идут в большинстве одинокие бездомовные люди, сироты и бродячая крестьянская молодежь; их еще не станет на ведение крестьянского хозяйства, но они уже полезны в качестве дворовых слуг и батраков. В других случаях службу «во дворе» могли предпочитать крестьянству и сами работники: маломочному бобылю и бродячему мастеровому человеку, портному или сапожнику, в чужом дворе могло быть лучше, чем на своем нищем хозяйстве и бедном бродячем мастерстве. Вот приблизительно те условия, в которых создавалась кабальная или вообще холопья зависимость. Она отрывала людей от пашни и тягла, но не выводила их из экономии землевладельца. Она содействовала тому, чтобы за землевладельцами закреплялись и те элементы крестьянского мира, которые не имели прямого отношения к тяглой пашне и отличались наибольшей подвижностью. Чем заметнее становилась эта подвижность и наклонность к выходу на государственные окраины и в «поле», тем деятельнее перетягивали владельцы к себе во двор на кабальную службу бродившие силы. В этих условиях не мы первые видим главную причину чрезвычайного развития в XVI в. кабальной службы.
Но служба во дворе могла и не быть кабальной. При отсутствии контроля, который приводил бы к необходимости укреплять за собой дворню формальным порядком, через записку крепостных документов владельцы держали у себя людей вовсе без крепостей. Такие «добровольные» люди, или «вольные холопи», как их назвал закон 1597 г., на деле ничем не отличались от крепостных слуг, что признал и закон 1597 г., указав брать на них крепости даже против их воли. И ранее московское правительство не покровительствовало такой «добровольной службе», осуждая тех, кто «добровольному человеку верит и у себя его держит без крепости». В самом деле, с точки зрения государственного порядка «добровольные» слуги могли представляться нежелательными. Господам своим они не были крепки, потому что могли их покинуть с полной безнаказанностью; для государства они были бесполезны, ибо не несли его тягот, и очень неудобны своей неуловимостью. В рядах таких «вольных» слуг легко могли скрываться люди, ушедшие с государевой службы и тягла и «заложившиеся» за частное лицо, способное их укрыть как от частной обиды, так и от государственных повинностей.
Но именно эта возможность переманить способного к работе человека с тягла и службы в частный двор или в частную вотчину поддерживала обычай «добровольной» службы без крепости. Людей, записанных в тягло или в служилую десятню, нельзя было формально укрепить в холопстве, потому что правительство запрещало выход с черных тяглых мест и с государевой службы. А между тем много таких людей укрывалось на частных землях привилегированных владельцев, где и жило «во льготе», разорвав свои связи с государством. Их держали там без крепостей и звали чаще всего именем «закладчиков». Отношения их к землевладельцам были чрезвычайно разнообразны. При крайней юридической неопределенности они представляют большой бытовой интерес. Мы видим закладчиков везде: на монастырских землях они зовутся «вкладчиками», «дворниками» и просто «закладчиками»; на землях боярских их зовут «дворниками», «вольными холопами», просто «людьми» и тоже «закладчиками». В одних случаях это арендаторы владельческих земель и дворов, в других – сторожа осадных дворов и дворов «для приезду», в третьих – дворовые слуги, в четвертых – это обитатели их собственных дворов и усадеб, когда-то тяглых, а затем фиктивно проданных привилегированному землевладельцу и потому «обеленных», т. е. освобожденных от тягла. Вся эта среда представляла собой внезаконное явление, с которым правительство долго не находило средств бороться. Оно не раз запрещало держать закладчиков, оно требовало крепости на всякого служившего в частном хозяйстве человека, но это не вело к цели, и закладничество жило, как известно, во всей силе до Уложения 1649 года.
Мы представили перечень тех способов, какими частные земельные хозяйства осваивали и укрепляли за собой рабочую силу. Все эти способы одинаково вели к ограничению свободы и прав крестьянской и вообще тяглой массы, а некоторые из них клонились и к нарушению правительственных интересов. Когда землевладельцы сажали на пустоши новых работников и их трудом переводили эти пустоши «из пуста в жило», правительство выигрывало во всех отношениях: населенная и обработанная вотчина прямо увеличивала средства и силы самого правительства. Но когда этих новых работников хищнически вырывали из чужого хозяйства, терпело не только это последнее, но терпело и правительство: оно должно было разбирать тяжбу о крестьянах и лишалось дохода и службы с потерпевшего хозяйства. Когда владелец ссудой и серебром кабалил своего крестьянина, правительство могло оставаться спокойным; за разоренного мужика платил подати его владелец, а над общим вопросом о последствиях обнищания земледельческого класса тогда еще не задумывались. Но когда разоренный крестьянин превращался в непашенного бобыля или продавался с пашни в холопы, оставаясь в руках прежнего владельца, правительство теряло: крестьянская деревня обращалась в пустошь и не давала податей. И так бывало во многих случаях: одно и то же действие, смотря по его обстановке, обращалось то в пользу, то во вред действовавшему порядку. Этим обстоятельством прежде всего должно объяснить ту нерешительность и осторожность, какую мы видим в действиях правительства. Жизнь заставляла его в одно и то же время служить различным целям: поддерживать землевладельцев, особенно служилых, в их усилиях привязать трудовое население к месту; но вместе с тем охранять свой собственный интерес, часто нарушаемый земледельческой политикой, и интересы крестьянства, когда они сближались и совпадали с правительственными. Не будучи в состоянии примирить и согласить разные и в существе непримиримые стремления, правительство до самого конца войны не могло выработать определенного и решительного образа действий в постигшем его кризисе и этим еще более осложняло дело.
Оно, без сомнения, желало укрепления крестьян на местах, стремилось оставить их выход из-за владельцев или, по крайней мере, думало направлять их брожение сообразно своим видам, но оно не дошло до полного и категорического провозглашения крестьянской крепости. Предприняв общую «перепись 7101 года», как ее обыкновенно принято называть, правительство записывало в книгах крестьян за владельцами и затем сделало писцовую книгу своего рода крепостным актом, которым землевладелец мог доказывать свое право на записанного в книгу крестьянина. Но вместе с тем оно как бы понимало, что книги не могли исчислить всей наличности крестьянского населения, и спокойно смотрело на выход из тяглых хозяйств сыновей, племянников, захребетников и тому подобного не записанного в тягло люда; оно иногда выпускало и дворохозяев-тяглецов, если они передавали свой тяглый жеребий новому «жильцу». Таким образом, на право передвижения крестьян правительство не налагало безусловного и общего запрета: оно только его ограничивало условиями государственного порядка и владельческого интереса. В этом, собственно, и заключались первые меры к укреплению крестьян. Действуя в таком смысле, правительство стояло на стороне владельческих стремлений. Допуская обращение в холопство лиц, происходящих из крестьянских семей, оно также удовлетворяло владельческим вожделениям. Но, с другой стороны, и в конце века оно продолжало заселение вновь приобретенных окраин и Сибири, причем тяглых «приходцев» из центральных областей водворяло там в служилых слободах и просто на пашне, не возвращая их в прежнюю владельческую зависимость. Чтобы наполнить, по словам А. Палицына, «предел земли своей воинственным чином», Грозный и Борис Годунов извлекали людей из коренных частей государства, всячески содействуя заселению рубежей. Такая политика, в сущности, поддерживала то самое народное брожение, с которым боролись в центре страны, и шла совершенно против землевладельческой политики.
Но вряд ли это противоречие было плодом политического двуличия; скорее в нем отразилось бессилие подняться над двумя порядками явлений и подчинить их своему распоряжению. Когда на новозанятых местах укрепилось московское население и под охраной новых крепостей возможна стала правильная хозяйственная деятельность, здесь повторялись те же самые явления, которыми сопровождался кризис в старом центре. Появившиеся на окраинах, на юге от Оки, привилегированные землевладельцы, в громадном большинстве служилые, пользовались всяческим покровительством правительства в ущерб тяглым классам. В городах служилые слободки уничтожали посады, а в уездах служилые вотчины и поместья уничтожали крестьянское мирское устройство. Условия, вызвавшие кризис в центральных волостях, перешли на юг и вызвали дальнейшее расселение населения. Оно уходило за рубежи и наполняло собой казачьи городки и становища на южных реках. Там питалось и росло неудовольствие на тот государственный порядок, который лишал крестьянство его земли и предпочитал выгоды служилого человека, жившего чужим трудом, интересам тяглого работника.
Так обстоятельства разделили московское общество на враждебные один другому слои. Предметом вражды служила земля – главный капитал страны. Причина вражды лежала в том, что земледельческий класс не только систематически устранялся от обладания этим капиталом, но и порабощался теми землевладельцами, к которым переходила его земля. Отметим здесь с особым ударением, что московский север – Поморье в широком смысле этого термина – не переживал этого кризиса. Там земля принадлежала тяглому миру, и он был ее действительным хозяином; лишь в некоторых местах монастырю удавалось овладеть черной волостью и обратить ее в монастырскую вотчину, но это еще не вносило в общественную жизнь той розни и вражды, в которых теряло свои моральные и материальные силы население южной половины государства.
Таковы были обстоятельства московской жизни перед кончиной Грозного. Высший служилый класс, частью взятый в опричнину, часть уничтоженный и разогнанный, запуганный и разоренный, переживал тяжелый нравственный и материальный кризис. Гроза опалы, страх за целость хозяйства, из которого уходили крестьяне, служебные тягости, вгонявшие в долги, успехи давнишнего соперника по землевладению – монастыря – все это угнетало и раздражало московское боярство, питало в нем недовольство и приготовляло его к участию в смуте. Мелкий служилый люд, дети боярские, дворовые и городовые, сидевшие на обезлюдевших поместьях и вотчинах, были прямо в ужасном положении. На них лежала всей тяжестью война Ливонская и охрана границ от Литвы и татар. Военные повинности не давали им и короткого отдыха, а в то же время последние средства для отбывания этих повинностей иссякали благодаря крестьянскому выходу и перевозу и постоянному передвижению самих служилых людей. Лишенные прочной оседлости и правильного обеспечения, не располагая не только свободными, но и необходимыми средствами, эти люди прямо нуждались в правительственной помощи и поддержке, в охране их людей и земель от перевода за монастыри и бояр. Тяглое население государства также терпело от войны, от физических бедствий и от особенностей правления Грозного. Но судьба его была глубоко различна в северной и южной половинах государства. Бодрые и деятельные, зажиточные и хорошо организованные податные общины севера оставались самостоятельными и сохраняли непосредственные отношения к правительству через выборных своих властей в то самое время, когда в южной половине государства тяглое население черных и дворцовых волостей было обращено в частную зависимость, а посадская община исчезала и изнурялась от наплыва в города ратных людей и детей боярских с их дворней и крестьянами. В северных волостях население держалось на местах, тогда как на юге оно стало бродить, уходя из государства с государева тягла, с боярского двора и господской пашни. Оно уносило с родины чувство глубокого недовольства и вражды к тому общественному строю, который постепенно лишал его земли и свободы. Можно сказать, что в срединных и южных областях государства не было ни одной общественной группы, которая была бы довольна ходом дел. Здесь все было потрясено внутренним кризисом и военными неудачами Грозного, все потеряло устойчивость и бродило, бродило пока скрытым, внутренним брожением, зловещие признаки которого, однако, мог ловить глаз внимательного наблюдателя. Посторонний Москве человек видел в этом брожении опасность междоусобия и смут, и он был прав.
Смута в московском государстве
Итак, начальный факт XVII в. – Смута – в своем происхождении есть дело предыдущего XVI века, и изучение Смутной эпохи вне связи с предыдущими явлениями нашей жизни невозможно. К сожалению, историография долго не разбиралась в обстоятельствах Смутного времени настолько, чтобы точно показать, в какой мере неизбежность Смуты определялась условиями внутренней жизни народа и насколько она была вызвана и поддержана случайностями и посторонним влиянием. Когда мы обращаемся к изучению другой европейской смуты – Французской революции, можно удивиться тому, как ясен этот сложный факт и со стороны своего происхождения, и со стороны развития. Мы легко можем следить за развитием этого факта, отлично видеть, что там факт смуты – неизбежное следствие того государственного кризиса, к которому Францию привел ее феодальный строй; мы видим там и результат многолетнего брожения, выражавшийся в том, что преобладание феодального дворянства сменилось преобладанием буржуазии. У нас совсем не то. Наша Смута вовсе не революция и не кажется исторически необходимым явлением, по крайней мере на первый взгляд. Началась она явлением совсем случайным – прекращением династии; в значительной степени поддерживалась вмешательством поляков и шведов, закончилась восстановлением прежних форм государственного и общественного строя и в своих перипетиях представляет массу случайного и труднообъяснимого. Благодаря такому характеру нашей государственной «разрухи» и являлось у нас так много различных мнений и теорий о ее происхождении и причинах. Одну из таких теорий представляет в своей «Истории России» С.М. Соловьев. Он считает первой причиной Смуты дурное состояние народной нравственности, явившееся результатом столкновения новых государственных начал со старыми дружинными. Это столкновение, по его теории, выразилось в борьбе московских государей с боярством. Другой причиной Смуты он считает чрезмерное развитие казачества с его противогосударственными стремлениями. Смутное время, таким образом, он понимает как время борьбы общественного и противообщественного элемента в молодом Московском государстве, где государственный порядок встречал противодействие со стороны старых дружинных начал и противообщественного настроения многолюдной казацкой среды («История России», VIII, гл. II). Другого воззрения держится К.С. Аксаков. Аксаков признает Смуту фактом случайным, не имеющим глубоких исторических причин. Смута была к тому же делом «государства», а не «земли». Земля в Смуте до 1612 г. была совсем пассивным лицом. Над ней спорили и метались люди государства, а не земские. Во время междуцарствия разрушалось и наконец рассыпалось вдребезги государственное здание России, говорит Аксаков: «Под этим развалившимся зданием открылось крепкое земское устройство… в 1612-13 гг. земля встала и подняла развалившееся государство». Нетрудно заметить, что это осмысление Смуты сделано в духе общих исторических воззрений К. Аксакова и что оно в корне противоположно воззрениям Соловьева. Третья теория выдвинута И.Е. Забелиным («Минин и Пожарский»); она в своем генезисе является сочетанием первых двух теорий, но сочетанием очень своеобразным. Причины Смуты он видит, как и Аксаков, не в народе, а в «правительстве», иначе – в «боярской дружинной среде» (эти термины у него равнозначащи). Боярская и вообще служилая среда во имя отживших дружинных традиций (здесь Забелин становится на точку зрения Соловьева) давно уже крамольничала и готовила смуту. Столетием раньше Смуты для нее созидалась почва в стремлениях дружины править землей и кормиться на ее счет. Сирота-народ в деле Смуты играл пассивную роль и спас государство в критическую минуту. Народ, таким образом, в Смуте ничем не повинен, а виновниками были «боярство и служилый класс». Н.И. Костомаров (в разных статьях и в своем «Смутном времени») высказал иные взгляды. По его мнению, в Смуте виновны все классы русского общества, но причины этого бурного переворота следует искать не внутри, а вне России. Внутри для Смуты были лишь благоприятные условия. Причина же лежит в папской власти, в работе иезуитов и в видах польского правительства. Указывая на постоянные стремления папства к подчинению себе Восточной Церкви и на искусные действия иезуитов в Польше и Литве в конце XVI в., Костомаров полагает, что они, как и польское правительство, ухватились за самозванца с целями политического ослабления России и ее подчинения папству. Их вмешательство придало нашей Смуте такой тяжелый характер и такую продолжительность.
Это последнее мнение уже слишком одностороннее: причины Смуты, несомненно, лежали столько же в самом московском обществе, сколько и вне его. В значительной степени наша Смута зависела и от случайных обстоятельств, но что она совсем не была неожиданным для современников фактом, говорят нам некоторые показания Флетчера: в 1591 г. издал он в Лондоне свою книгу о России (on the Russian Common Wealth), в которой предсказывает вещи, казалось бы, совсем случайные. В V главе своей книги он говорит: «Младший брат царя (Феодора Ивановича), дитя лет шести или семи, содержится в отдаленном месте от Москвы (т. е. в Угличе) под надзором матери и родственников из дома Нагих. Но, как слышно, жизнь его находится в опасности от покушения тех, которые простирают свои виды на престол в случае бездетной смерти царя». Написано и издано было это до смерти царевича Дмитрия. В этой же главе говорит Флетчер, что «царский род в России, по-видимому, скоро пресечется со смертью особ, ныне живущих, и произойдет переворот в русском царстве». Это известие напечатано было за семь лет до прекращения династии. В главе IX он говорит, что жестокая политика и жестокие поступки Ивана IV, хотя и прекратившиеся теперь, так потрясли все государство и до того возбудили общий ропот и непримиримую ненависть, что, по-видимому, это должно окончиться не иначе как всеобщим восстанием. Это было напечатано, по крайней мере, лет за 10 до первого самозванца. Таким образом, в уме образованного и наблюдательного англичанина за много лет до Смуты сложилось представление о ненормальности общественного быта в России и возможном результате этого – беспорядках. Мало того, Флетчер в состоянии даже предсказать, что наступающая смута окончится победой не удельной знати, а простого дворянства. Это одно должно убеждать нас, что действительно в конце XVI в. в русском обществе были уже ясны те болезненные процессы, которые сообщили Смуте такой острый характер общего кризиса.
Первый период Смуты: борьба за московский престол
Прекращение династии. Начальным фактом и ближайшей причиной Смуты послужило прекращение царской династии. Совершилось это прекращение смертью трех сыновей Ивана Грозного: Ивана, Федора и Дмитрия. Старший из них, Иван, был уже взрослым и женатым, когда был убит отцом. Характером он вполне походил на отца, участвовал во всех его делах и потехах и, говорят, проявлял такую же жестокость, какая отличала Грозного. Иван занимался литературой и был начитанным человеком. Существует его литературный труд – «Житие Антония Сийского». (Впрочем, надо заметить, что это «Житие» представляет просто переработку его первоначальной редакции, принадлежащей некоему иноку Ионе. Оно написано по существующему тогда риторическому шаблону и особенных литературных достоинств не имеет.) Неизвестно, почему у него с отцом произошла ссора, в которой сын получил от отца удар жезлом настолько сильный, что от него (в 1582 г.) скончался. После смерти самого Грозного в живых остались два сына: Федор и, ребенок еще, Дмитрий, рожденный в седьмом браке Грозного с Марией Нагой.
В первое время по смерти Ивана Грозного произошли какие-то, нам точно неизвестные беспорядки, которые окончились ссылкой боярина Бельского и удалением Марии Нагой с Дмитрием в Углич. Царем сделался Федор. Иностранные послы Флетчер и Сапега рисуют нам Федора довольно определенными чертами. Царь ростом был низок, с опухлым лицом и нетвердой походкой и притом постоянно улыбался. Сапега, увидав царя во время аудиенции, говорит, что получил от него впечатление полного слабоумия. Говорят, Федор любил звонить на колокольне, за что еще от отца получил прозвище звонаря, но вместе с тем он любил забавляться шутами и травлей медведей. Настроение духа у него было всегда религиозное, и эта религиозность проявлялась в строгом соблюдении внешней обрядности. От забот государственных он устранялся и передал их в руки своих ближних бояр. В начале его царствования из боярской среды особенно выдавались значением Борис Годунов и Никита Романович Захарьин-Юрьев. Так шло до 1585 г., когда Никита Романович неожиданно был поражен параличом и умер. Власть сосредоточилась в руках Бориса Годунова, но ему пришлось бороться с сильными противниками – князьями Мстиславским и Шуйскими. Борьба эта принимала иногда очень резкий характер и кончилась полным торжеством Годунова. Мстиславский был пострижен, а Шуйские со многими родственниками подверглись ссылке.
Пока все это происходило в Москве, Мария Нагая с сыном и со своей родней продолжала жить в Угличе в почетной ссылке. Понятно, как должна была относиться она и все Нагие к боярам, бывшим у власти, и к Годунову как влиятельнейшему из них. Нагая была жена Ивана Грозного, пользовалась его симпатией и общим почетом, и вдруг ее, царицу, выслали в далекий удел – Углич – и держали под постоянным надзором.
Таким надзирателем от правительства был в Угличе Битяговский. Относиться к Битяговскому хорошо Нагие не могли, видя в нем агента от тех, которые послали их в ссылку. Мы очень мало знаем о настроении Нагих, но если вдуматься в некоторые свидетельства о Дмитрии, то можно убедиться, какую сильную ненависть питала эта семья к боярам, правящим и близким к Федору; про Дмитрия в Москве ходило, конечно, много слухов. Между прочим, по этим слухам иностранцы (Флетчер, Буссов) сообщают, что Дмитрий характером похож на отца: жесток и любит смотреть на мучения животных. Рядом с такой характеристикой Буссов сообщает рассказ о том, что Дмитрий сделал однажды из снега чучела, называл их именами знатнейших московских вельмож, затем саблей сшибал им головы, приговаривая, что так он будет поступать со своими врагами – боярами. И русский писатель Авраамий Палицын пишет, что в Москву часто доносили о Дмитрии, будто он враждебно и нелепо относится к боярам, приближенным своего брата, и особенно к Борису Годунову. Палицын объясняет такое настроение царевича тем, что он был «смущаем ближними своими». И действительно, если мальчик высказывал такие мысли, то очевидно, что сам он их выдумать не мог, а внушались они окружающими его. Понятно и то, что злоба Нагих должна была обратиться не на Федора, а на Бориса Годунова как главного правителя. Ясно также, что и бояре, слыша о настроении Дмитрия, который считался наследником престола, могли опасаться, что взрослый Дмитрий напомнит им о временах отца своего, и могли желать его смерти, как говорят иностранцы. Таким образом, немногие показания современников с ясностью вскрывают нам взаимные отношения Углича и Москвы. В Угличе ненавидят московских бояр, а в Москве получаются из Углича доносы и опасаются Нагих. Помня эту скрытую вражду и существование толков о Дмитрии, мы можем объяснить себе как весьма возможную сплетню тот слух, который ходил задолго до убиения Дмитрия, – о яде, данном Дмитрию сторонниками Годунова; яд этот будто бы чудом не подействовал.
15 мая 1591 г. царевич Дмитрий был найден на дворе своих угличских хором с перерезанным горлом. Созванный церковным набатом народ застал над телом сына царицу Марию и ее братьев Нагих. Царица била мамку царевича Василису Волохову и кричала, что убийство – дело дьяка Битяговского. Его в это время не было во дворе; услышав набат, он тоже прибежал сюда, но едва успел прийти, как на него кинулись и убили. Тут же убили его сына Данилу и племянника Никиту Качалова. С ними вместе побили каких-то посадских людей и сына Волоховой Осипа. Дня через два была убита еще какая-то «юродивая женка», будто бы портившая царевича. 17 мая узнали об этом событии в Москве и прислали в Углич следственную комиссию, состоявшую из следующих лиц: князя В. Шуйского, окольничего Андрея Клешнина, дьяка Вылузгина и крутицкого митрополита Геласия. Их следственное дело (оно напечатано в «Сборнике государственных грамот и договоров», т. II) выяснило: 1) что царевич сам себя зарезал в припадке падучей болезни в то время, когда играл ножом в «тычку» (вроде нынешней свайки) вместе со своими сверстниками, маленькими жильцами, и 2) что Нагие без всякого основания побудили народ к напрасному убийству невинных лиц. По донесению следственной комиссии, дело было отдано на суждение Патриарха и других духовных лиц. Они обвинили Нагих и «углицких мужиков», но окончательный суд передали в руки светской власти. Царицу Марию сослали в далекий монастырь на Выксу (близ Череповца) и там постригли. Братьев Нагих разослали по разным городам. Виновных в беспорядке угличан казнили и сослали в Пелым, где из угличан будто бы составилось целое поселение; Углич, по преданию, совсем запустел.
Несмотря на то, что правительство отрицало убийство и признало смерть царевича нечаянным самоубийством, в обществе распространился слух, будто царевич Дмитрий убит приверженцами Бориса (Годунова) по Борисову поручению. Слух этот, сначала записанный некоторыми иностранцами, передается затем в виде неоспоримого уже факта, и в нашей письменности являются особые сказания об убиении Дмитрия; составлять их начали во время Василия Шуйского, не ранее того момента, когда была совершена канонизация Дмитрия и мощи его были перенесены в 1606 г. из Углича в Москву. Есть несколько видов этих сказаний, и все они имеют одни и те же черты: рассказывают об убийстве очень правдоподобно и в то же время содержат в себе исторические неточности и несообразности. Затем каждая редакция этих сказаний отличается от прочих не только способом изложения, но и разными подробностями, часто исключающими друг друга. Наиболее распространенным видом является отдельное сказание, включенное в общий летописный свод. В этом сказании рассказывается, что сперва Борис пытался отравить Дмитрия, но видя, что Бог не позволяет яду подействовать, он стал подыскивать через приятеля своего Клешнина таких людей, которые согласились бы убить царевича. Сперва это предложено было Чепчугову и Загряжскому, но они отказались. Согласился один только Битяговский. Самое убийство, по этому сказанию, произошло таким образом: когда сообщница Битяговского, мамка Волохова, вероломно вывела царевича гулять на крыльцо, убийца Волохов подошел к нему и спросил его: «Это у тебя, государь, новое ожерельице?» «Нет, старое», – отвечал ребенок и, чтобы показать ожерелье, поднял головку. В это время Волохов ударил царевича ножом по горлу, но «не захватил ему гортани», ударил неудачно. Кормилица (Жданова), бывшая здесь, бросилась защищать ребенка, но ее Битяговский и Качалов избили, а затем окончательно зарезали ребенка. Составленное лет через 15 или 20 после смерти Дмитрия, это сказание и другие рассказы крайне спутанно и сбивчиво передавали слухи об убийстве, какие ходили тогда в московском обществе. На них поэтому так и нужно смотреть, как на записанные понаслышке. Это не показания очевидцев, а слухи, и свидетельствуют они неоспоримо об одном только, что московское общество твердо верило в насильственную смерть царевича.
Такое убеждение общества или известной его части идет вразрез с официальным документом о самоубийстве царевича.
Историку невозможно помирить официальных данных в этом деле с единогласным показанием сказаний об убийстве, и он должен стать на сторону или того, или других. Уже давно наши историки (еще Щербатов) стали на сторону сказаний. Карамзин в особенности постарался сделать Бориса Годунова очень картинным «злодеем». Но в науке давно были голоса и за то, что справедливо следственное дело, а не сказания (Арцыбашев, Погодин, Е. Белов). Подробное изложение всех данных и полемики по вопросу о царевиче можно найти в обстоятельной статье А.И. Тюменева «Пересмотр известий о смерти царевича Дмитрия» (в «Журнале Министерства народного просвещения», 1908, май и июнь).
В нашем изложении мы так подробно остановились на вопросе о смерти Дмитрия для того, чтобы составить об этом факте определенное мнение, так как от взгляда на это событие зависит взгляд на личность Бориса; здесь ключ к пониманию Бориса. Если Борис – убийца, то он злодей, каким рисует его Карамзин; если нет, то он один из симпатичнейших московских царей. Посмотрим же, насколько мы имеем основание обвинять Бориса в смерти царевича и подозревать достоверность официального следствия. Официальное следствие далеко, конечно, от обвинения Бориса. В этом деле иностранцы, обвиняющие Бориса, должны быть на втором плане как источник второстепенный, потому что о деле Дмитрия они только повторяют русские слухи. Остается один род источников – рассмотренные нами сказания и повести XVII в. На них-то и опираются враждебные Борису историки. Остановимся на этом материале. Большинство летописателей, настроенных против Бориса, говоря о нем, или сознаются, что пишут по слуху, или как человека хвалят Бориса. Осуждая Бориса как убийцу, они, во-первых, не умеют согласно передать обстоятельства убийства Дмитрия, как мы это видели, и, кроме того, допускают внутренние противоречия. Составлялись их сказания много спустя после события, когда Дмитрий был уже канонизирован и когда царь Василий, отрекшись от своего же следствия по делу Дмитрия, всенародно взвел на память Бориса вину в убийстве царевича и оно стало официально признанным фактом. Противоречить этому факту было тогда делом невозможным. Во-вторых, все вообще сказания о Смуте сводятся к очень небольшому числу самостоятельных редакций, которые позднейшими компиляторами очень много перерабатывались. Одна из этих самостоятельных редакций (так называемое «Иное сказание»), очень влиявшая на разные компиляции, вышла целиком из лагеря врагов Годунова – Шуйских. Если мы не примем во внимание и не будем брать в расчет компиляций, то окажется, что далеко не все самостоятельные авторы сказаний против Бориса; большинство их очень сочувственно отзывается о нем, а о смерти Дмитрия часто просто молчат. Далее, враждебные Борису сказания настолько к нему пристрастны в своих отзывах, что явно на него клевещут, и их клеветы на Бориса далеко не всегда принимаются даже его противниками-учеными; например, Борису приписываются: поджог Москвы в 1591 г., отравление царя Федора и дочери его Феодосии.
Эти сказания отражают в себе настроение общества, их создавшего; их клеветы – клеветы житейские, которые могли явиться прямо из житейских отношений: Борису приходилось действовать при Федоре в среде враждебных ему бояр (Шуйских и др.), которые его ненавидели и вместе с тем боялись как неродовитую силу. Сперва они старались уничтожить Бориса открытой борьбой, но не могли; весьма естественно, что они стали для той же цели подрывать его нравственный кредит, и это им лучше удалось. Прославить Бориса убийцей было легко. В то смутное время, еще до смерти Дмитрия, можно было чуять эту смерть, как чуял ее Флетчер. Он говорит, что Дмитрию грозит смерть «от покушения тех, которые простирают свои виды на обладание престолом в случае бездетной смерти царя». Но Флетчер не называет здесь Бориса, и его показание может быть распространено и на всех более родовитых бояр, так как они тоже могли явиться претендентами на престол. Буссов говорит, что «многие бояре» хотели смерти Дмитрия, а больше всех Борис. Нагие могли стоять на такой же точке зрения. Ненавидя все тогдашнее боярское правительство, они ненавидели Бориса только как его главу, и царица Мария, мать Дмитрия, по весьма естественной связи идей в минуту глубокого горя могла самоубийству сына придать характер убийства со стороны правительства, иначе говоря, Бориса, а этой случайно брошенной мыслью противная Борису боярская среда могла воспользоваться, развить эту мысль и пустить в ход в московском обществе для своих целей. Попав в литературу, эта политическая клевета стала общим достоянием не только людей XVII в., но и позднейших поколений, даже науки.
Помня возможность происхождения обвинений против Бориса и соображая все сбивчивые подробности дела, нужно в результате сказать, что трудно и пока рискованно настаивать на факте самоубийства Дмитрия, но в то же время нельзя принять господствующего мнения об убийстве Дмитрия Борисом. Если признать это последнее мнение требующим новых оправданий, а его именно таким и следует считать, – то надо объяснить выбор в цари Бориса без связи с его «злодейством». А что касается до этого господствующего мнения о виновности Бориса, то для его надлежащего подтверждения нужны, строго говоря, три исследования: 1) нужно доказать в деле Дмитрия невозможность самоубийства и, стало быть, подложность следственного дела. Белов, доказывая подлинность этого дела, исследовал с медицинской точки зрения возможность самоубийства в эпилепсии: медики говорили ему, что подобное самоубийство возможно. Что касается до самого следственного дела, то оно представляет нам подробности, отличающиеся такой наивностью, что подделать их в то время было бы просто невозможно, так как требовалось бы уже слишком много психологического чутья, недоступного людям XVII в. Далее: 2) если и была бы доказана невозможность самоубийства, то следует еще доказать, что убийство было своевременно, что в 1591 г. можно было предвидеть бездетную смерть Федора и с ней связывать какие-нибудь расчеты. Этот вопрос очень спорный. Да, наконец, 3) если бы такие расчеты и были возможны, то один ли Годунов мог их тогда иметь? Разве никто, кроме Годунова, не имел интереса в смерти Дмитрия и не мог рискнуть на убийство?
Вот сколько темных и неразрешимых вопросов заключается в обстоятельствах смерти Дмитрия. Пока все они не будут разрешены, до тех пор обвинение Бориса будет стоять на очень шаткой почве, и он перед нашим судом будет не обвиняемым, а только подозреваемым; против него очень мало улик, и вместе с тем есть обстоятельства, убедительно говорящие в пользу этой умной и симпатичной личности.
Царствование Бориса Годунова. Умирая, Федор не назначил себе преемника, а только оставил на всех «своих великих государствах» жену свою Ирину Федоровну. Тотчас после его смерти Москва присягнула царице; ее просили править с помощью брата Бориса Федоровича. Но от царства Ирина наотрез отказалась, съехала из дворца в Новодевичий монастырь и постриглась там под именем Александры. Вместе с сестрой поселился и Борис, а царством правил Патриарх и бояре именем царицы. Все понимали, что управление временное и что необходимо избрать преемника покойному царю. Но кто же мог ему наследовать? По общему складу понятий того времени наследовать должен был родовитейший в государстве человек, но родовые счеты бояр успели к этому времени так уже перепутаться и осложниться, что разобраться в них было не так легко. Род Рюриковичей был очень многочислен, и относительное старшинство его членов определить вряд ли можно было с точностью. К тому же многие из очень родовитых членов были затерты при дворе менее родовитыми, но более счастливыми по службе родичами, а с другой стороны, среди московского боярства было много очень родовитых людей не Рюриковичей. В то время из Рюриковичей особым значением пользовалась родовитая семья князей Шуйских. Она была старше даже князей московских, а рядом с ней стояли во главе боярства очень знатные князья чужого рода – Гедиминовичи, Мстиславские и Голицыны. Наиболее талантливой из этих княжеских фамилий была фамилия Шуйских: не раз давала она государству выдающихся деятелей, отмеченных крупным воинским или административным талантом. Менее блестящи были Мстиславские и Голицыны, но они, как и Шуйские, всегда занимали первые места в рядах московского боярства.
По понятиям этого боярства, право быть выбранным на престол принадлежало одному из этих княжеских родов более чем кому-либо другому. А между тем были в Москве два рода некняжеского происхождения, которые пользовались громадным значением при последних царях и по влиянию своему ничем не уступали знатнейшим Рюриковичам и Гедиминовичам, раздавленным и загнанным опричниной. Это старые слуги князей московских: Романовы и Годуновы. Предок Романовых, по преданию, выехал в XIV в. из «Прусс», как выражаются древние родословные. Его потомки были впоследствии известны под именем Кошкиных, Захарьиных и с половины XIV в. Романовых (от имени Романа Юрьевича Захарьина). Дочь этого Романа Юрьевича в 1547 г. вышла замуж за Ивана IV, и таким образом Романовы стали в родстве с царем. С той поры род Романовых пользовался большой симпатией со стороны народа. В минуту смерти царя Федора было несколько Романовых, сыновей Никиты Юрьевича Романова. Из них самым выдающимся слыл Федор Никитич Романов. И он, и все его братья в это время были известны под именем Никитичей.
Род Годунова был не из первостепенных родов и выдвинулся не родовой честью, а случайно только в XVI в., хотя и восходил к XIV в. Предок Годуновых, татарин Мурза-Чет, приехал, как говорит предание, в XIV в. на службу к московскому князю. Как его потомки успели выдвинуться из массы подобной им второстепенной знати, неизвестно. Пользуясь постоянным расположением Грозного царя, Борис участвовал в его опричнине. Но и в Александровской слободе держал он себя с большим тактом; народная память никогда не связывала имени Бориса с подвигами опричнины. Особенно близки стали Годуновы к царской семье с того времени, как сестра Годунова, Ирина, вышла замуж за царевича Федора. Расположение Грозного к Годуновым все росло. В минуту смерти Ивана IV Борис был одним из ближайших к престолу и влиятельнейших бояр, а в царствование Федора влияние на дела всецело перешло к Борису. Он не только был фаворитом, но стал и формальным правителем государства. Это-то значение Годунова и обусловливало ненависть к нему бояр; несколько раз они пробовали с ним бороться, но были им побеждены. Влияние его поколебать было нельзя, и это было тем горше для боярства, что оно предугадывало события. Оно понимало, что бездетность Федора может открыть путь к престолу тому из бояр, кто будет сильнее своим положением и влиянием. А сила Годунова была беспримерна. Он располагал большим имуществом (Флетчер считает его ежегодный доход в 100 000 р. и говорит, что Борис мог со своих земель поставить в поле целую армию). Положение Бориса при дворе было так высоко, что иностранные посольства искали аудиенции у Бориса; слово Бориса было законом. Федор царствовал, Борис управлял – это знали все и на Руси, и за границей. У этого-то придворного временщика и было более всех шансов по смерти Федора занять престол, а он отказался и ушел за сестрой жить в монастырь.
Видя, что Ирина постриглась и царствовать не хочет, бояре задумали, как говорит предание, сделать Боярскую думу временным правительством и выслали дьяка Щелкалова к народу на площадь с предложением присягнуть боярам. Но народ отвечал, что он «знает только царицу». На заявление об отказе и пострижении царицы из народа раздались голоса: «Да здравствует Борис Федорович». Тогда Патриарх с народом отправился в Новодевичий монастырь и предложил Борису Годунову престол. Борис наотрез отказался, говоря, что прежде надо успокоить душу Федора. Тогда решили подождать выбора царя до тех пор, пока пройдет сорок дней со смерти Федора и соберутся в Москву земские люди для царского избрания. По свидетельству Маржерета, Борис сам потребовал созвания по восьми или десяти человек выборных из каждого города, чтобы весь народ решил, кого надо избрать царем. Это показание Маржерета прекрасно объясняется известием из бумаг В.Н. Татищева, что бояре хотели ограничить власть нового царя в свою пользу, а Борис, не желая этого, ждал Земского собора в надежде, что на соборе «простой народ выбрать его без договора бояр принудит». Если это известие верно, то можно сказать, что в этом деле умный Борис оказался дальновиднее боярства.
В феврале 1598 г. съехались соборные люди и открылся собор. Любопытен его состав. Лиц, участвовавших в этом соборе, считают обыкновенно несколько более 450, но вероятнее, что на соборе присутствовало более 500 человек. Из них духовных лиц было до 100 человек, бояр до 15, придворных чинов до 200, горожан и московских дворян до 150 человек и тяглых людей (но не крестьян) до 50 человек. Соображая численное отношение разных московских групп на соборе, мы имеем возможность сделать следующие выводы: 1) собор 1598 г. состоял преимущественно из лиц служилых чинов, был собором служилым; 2) в состав его входили преимущественно московские люди, а из других городов выборных служилых и тяглых людей было не более 50 человек. Таким образом, на соборе 1598 г. была хорошо представлена Москва и очень неполно вся остальная земля. Но полноты представительства московские люди никогда не достигали. Они стали к ней приближаться только в XVII в., и то далеко не всегда. Поэтому неполнота собора 1598 г. и преобладание на нем московских людей должны считаться естественным делом, а не следствием интриг Бориса, как многие думают. Далее, вглядываясь в состав этого собора, мы заметим, что на соборе было очень мало представителей этого многочисленного класса рядовых дворян, в котором привыкли видеть главную опору Бориса, его доброхотов. И наоборот, придворные чины и московские дворяне, т. е. более аристократические слои дворянства, на соборе были во множестве. А из этих-то слоев и являлись, по нашим представлениям, враги Бориса. Стало быть, на соборе не прошли друзья Бориса и могли пройти в большом числе его противники. Так заставляет думать состав собора – аристократического и московского, и это отнимает у нас возможность предполагать, как делают некоторые исследователи, что собор 1598 г. был подтасован Борисом и потому представлял из себя игрушку в руках опытного лицемера. После статей В.О. Ключевского «О составе представительства на московских соборах» в правильности состава и законности собора 1598 г. едва ли можно сомневаться.
17 февраля собор избрал царем Бориса. Его предложил сам Патриарх. Три дня служили молебны, чтобы Бог помог смягчить сердце Бориса Федоровича, и 20 февраля отправились опять просить его на царство, но он снова отказался; отказалась и Ирина благословить его. Тогда 21-го Патриарх взял чудотворную икону Божией Матери и при огромном стечении народа отправился с крестным ходом в Новодевичий монастырь, причем было решено, что если Борис опять будет отказываться, то его отлучат от Церкви, духовенство прекратит совершение литургий, а грех весь падет на душу упорствующего. После совершения в монастыре литургии Патриарх с боярством пошел в келью Ирины, где был Борис, и начал уговаривать его, а в монастырской ограде и за монастырем стояли толпы народа и криком просили Бориса на престол. Тогда наконец Ирина согласилась благословить брата на престол, а затем дал согласие и Борис.
Так повествует об избрании официальный документ – «Избирательная грамота» Бориса, но иначе передают дело некоторые неофициальные памятники. Они говорят, что Годунов добивался престола всеми силами и старался заранее обеспечить свое избрание угрозами, просьбами, подкупами, перед лицом же боярства и народа носил маску лицемерного смирения и отказывался от высокой чести быть царем. О подкупах и агитации Бориса говорит, между прочим, и Буссов: в своем рассказе об избрании Бориса, очень баснословном вообще, он повествует, что Ирина, сестра Бориса, призвала каких-то сотников и пятидесятников (вероятно, стрелецких) и подкупила их содействовать избранию ее брата, а сам Борис своими агентами избрал монахов, вдов и сирот, которые его славословили и выхваляли народу. Этот оригинальный прием избирательной агитации Борис усилил еще другим: он подкупал будто бы бояр. Но боярство и было врагом Бориса, против которого он должен был агитировать, и, если агитировал, то, конечно, не одной сиротской и вдовьей помощью. Что же касается до загадочных сотников и пятидесятников, то, если разуметь под ними стрельцов, они не могли принести пользы Борису, ибо на соборе 1598 г. их почти не было, а агитировать вне собора они могли только в низших слоях московского населения, а эти слои слабо были представлены на соборе. По таким и другим несообразностям рассказ Буссова об избрании Бориса следует заподозрить. Он писал, вероятно, по русским слухам. Эти слухи несколько определеннее высказаны в русских сказаниях. Там тоже встречаются известия о безнравственных поступках Бориса при его избрании. И с первого взгляда многочисленность этих известий заставляет верить в их правоту, но более близкое с ними знакомство разрушает доверие к ним. Некоторые хронографы и отдельные сказания обвиняют Бориса в следующем: он лестью и угрозами склонял народ избрать его на царство, рассылая своих приверженцев по Москве и в города; он силой, под страхом большого штрафа сгонял народ к Новодевичьему монастырю и заставлял его слезно вопить и просить, чтобы Борис принял престол. Но все сказания, где находятся эти данные, имеют характер компиляций, и компиляций позднейших, причем в обвинениях Бориса следуют все одинаково одному сказанию, составленному в самом начале XVII в. («Иное сказание»).
Таким образом, многочисленность сказаний, направленных против Бориса, теряет свое значение, и мы имеем дело с одним памятником, ему враждебным. Это враждебное Борису сказание вышло из-под пера слепого поклонника Шуйских и смотрит на события партийно, ценит их неверно, относится к ним пристрастно. Можно ли полагаться на этот источник в деле обвинения Бориса, когда мы знаем, что Борис имел много прав на престол и пользовался популярностью; когда, наконец, мы имеем такие показания, которые дают полное основание предполагать, что собор не был запуган Борисом, не был искусственно настроен к тому, чтобы избрать именно его, Бориса, а совершил это вполне сознательно и добровольно?
При открытии собора Патриархом Иовом была сказана искусная и риторически красноречивая речь, в которой он перечислял заслуги Бориса и его права на престол и со своей стороны, как представитель и выразитель мнений духовенства, высказал, что он не желал бы лучшего царя, чем Борис Федорович. Эта речь, в которой видят обыкновенно давление на собор, не допускавшее возражений, может быть легко понятна и без таких обвинений. Она, бесспорно, должна была произвести сильное впечатление на членов собора, но не исключала возможности свободных прений. Они и были, как можно судить по летописному описанию собора 1598 г. В этих прениях «князи Шуйские единые его нехотяху на царство: узнаху его, что быти от него люд ем и к себе гонению; оне же от него потом многия беды и скорби и тесноты прияша». До сих пор было принято верить буквально этим строкам «Нового летописца», хотя, быть может, было бы основательнее думать, что этот летописец, вышедший, по всей видимости, из дворца Патриарха Филарета, поставил здесь имя Шуйских, так сказать, для отвода глаз. Ведь Шуйские не терпели от царя Бориса «потом» скорбей и теснот и с этой стороны вряд ли могли его «узнать». Не к ним должна быть отнесена эта фраза летописца, а всего скорее к Романовым, которые действительно претерпели в царствование Бориса. Никакой другой источник не говорит об участии Шуйских в борьбе против Годунова; напротив, о Романовых есть интересные известия как о соперниках Бориса. Есть даже намеки на прямое столкновение из-за царства Федора Романова с Годуновым в 1598 году. Но как бы то ни было, большинство на соборе было за Бориса, и он был избран в цари собором совершенно сознательно и свободно, по нашему мнению. Собор стал на сторону Патриарха, потому что предложенный Патриархом Борис в глазах русского общества имел определенную репутацию хорошего правителя, потому что его любили московские люди (как об этом говорит Маржерет), знали при царе Федоре Ивановиче его праведное и крепкое правление, «разум его и правосудие», как выражаются летописцы. Борис был вообще популярен и ценим народом. На память его было по многим причинам воздвигнуто гонение при Лжедмитрии и Шуйском. Когда же Смута смела и Шуйских, и самозванцев, и старое московское боярство, боровшееся с Годуновым, то, несмотря на официально установленную преступность Годунова в деле смерти царевича Дмитрия, писатели XVII в. оценили личность и деятельность Бориса иначе, чем ценили ее современники-враги, над ним восторжествовавшие, и их литературные последователи. Князь Иван Михайлович Катырев-Ростовский в своем сочинении о Смуте, написанном по личным воспоминаниям в первой половине XVII в., сочувственно относится к Борису и в следующих чертах рисует нам этот симпатичный образ: «Муж зело чуден, в разсуждении ума доволен и сладкоречив, весьма благоверен и нищелюбив и строителен зело, и державе своей много попечения имел и многое дивное о себе тво-рягце»; но в то же время, отдавая дань общим воззрениям этой эпохи, писатель прибавляет, что одно «ко властолюбию ненасытное желание» погубило душу Бориса. Такой же симпатичный отзыв дает нам и знаменитый деятель и писатель, друживший с Василием Ивановичем Шуйским, Авраамий Палицын: «Царь же Борис о всяком благочестии и о исправлении всех нужных царству вещей зело печашеся, о бедных и нищих промышляйте и милость таковым великая от него бывайте; злых же людей люте изгубляше и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть». Наиболее независимый в своих отзывах о Борисе автор, Иван Тимофеев, признает в нем высокие достоинства человека и общественного деятеля. В некоторых хронографах также находим похвалы Борису. В одном из них находится следующее замечательное суждение о Борисе: после общей благосклонной Борису характеристики автор хронографа говорит, что «Борис от клеветников изветы на невинных в ярости суетно принимал и поэтому навлек на себя негодование чиноначальников всей русской земли; отсюда много напастных зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили».
Если внимательно разобрать первоначальные отзывы писателей о Борисе, то окажется, что хорошие мнения о нем в литературе положительно преобладали. Более раннее потомство ценило Бориса, пожалуй, более, чем мы. Оно опиралось на свежую еще память о счастливом управлении Бориса, о его привлекательной личности. Современники же Бориса, конечно, живее его потомков чувствовали обаяние этого человека, и собор 1598 г. выбирал его вполне сознательно и лучше нас, разумеется, знал, за что выбирает.
Между тем ученые долго были настроены против Бориса как в деле избрания его на престол, так и в деле смерти царевича Дмитрия: Карамзин смотрел на него как на человека, страстно желавшего царства во что бы то ни стало и перед избранием своим игравшего низкую комедию. Того же мнения держался Н.И. Костомаров и отчасти С.М. Соловьев. Костомаров не находит в Годунове ни одной симпатичной черты и даже хорошие его поступки готов объяснить дурными мотивами. К тому же направлению принадлежат Павлов («Историческое значение царствования Бориса Годунова») и Беляев (в своей статье о земских соборах). Иного взгляда на личность Бориса держались до сих пор только Погодин, Аксаков и Е.А. Белов. Такая антипатия к Годунову, ставшая своего рода традицией, происходит от того, что к оценке его личности по обычаю подходят через сомнительный факт убийства царевича Дмитрия. Если же мы отрешимся от этого далеко не вполне достоверного факта, то у нас не хватит оснований видеть в Борисе безнравственного злодея, интригана, а в его избрании – ловко сыгранную комедию.
Разбор этих двух исторических актов конца XVI в. – смерти царевича Дмитрия и избрания Годунова в цари – показал нам, что обычные обвинения, которые раздаются против Бориса, допускают много возражений и установлены настолько непрочно, что верить их достоверности очень трудно. Если, таким образом, отказаться от обычных точек зрения на Бориса, то о нем придется говорить немного и оценку этого талантливого государственного деятеля сделать нетрудно.
Историческая роль Бориса чрезвычайно симпатична: судьбы страны очутились в его руках тотчас же почти по смерти Грозного, при котором Русь пришла к нравственному и экономическому упадку. Особенностям царствования Грозного в этом деле много помогли и общественные неурядицы XVI в., как мы об этом говорили выше, и разного рода случайные обстоятельства. (Так, например, по объяснению современников, внешняя торговля при Иване IV чрезвычайно упала благодаря потере Нарвской гавани, через которую успешно вывозились наши товары, и вследствие того что в долгих польско-литовских войнах оставались закрытыми пути за границу.) После Грозного Московское государство, утомленное бесконечными войнами и страшной неурядицей, нуждалось в умиротворении. Желанным умиротворителем явился именно Борис, и в этом его громадная заслуга. В конце концов, умиротворить русское общество ему не удалось, но на это были свои глубокие причины и в этом винить Бориса было бы несправедливо. Мы должны отметить лишь то, что умная политика правителя в начале его государственной деятельности сопровождалась явным успехом. Об этом мы имеем определенные свидетельства. Во-первых, все иностранцы-современники и наши древние сказители очень согласно говорят, что после смерти Грозного, во время Федора, на Руси настала тишина и сравнительное благополучие. Такая перемена в общественной жизни, очевидно, очень резко бросилась в глаза наблюдателям, и они спешили с одинаковым чувством удовольствия засвидетельствовать эту перемену. Вот пример отзыва о времени Федора со стороны сказателя, писавшего по свежей памяти: «Умилосердися Господь Бог на люди своя и возвеличи царя и люди и повели ему державствовати тихо и безмятежно… и дарова всяко изобилие и немятежное на земле русской пребывание и возрасташе велиею славою; начальницы же Московского государства, князе и бояре и воеводы и все православное христианство начаша от скорби бывшия утешатися и тихо и безмятежно жити». Во-вторых, замечая это «тихое и безмятежное житие», современники не ошибались в том, кто был его виновником. Наступившую тишину они приписывали умелому правлению, которое вызвало к нему народную симпатию. Не принадлежащий к поклонникам Годунова Буссов в своей «Московской хронике» говорит, что народ «был изумлен» правлением Бориса и прочил его в цари, если, конечно, естественным путем прекратится царская династия. Чрезвычайно благосклонные характеристики Годунова как правителя легко можно видеть и у других иностранцев (например, у Маржерета). А живший в России восемь лет (1601–1609) голландец Исаак Масса, который очень не любил Годунова и взвел на него много небылиц, дает о времени Федора Ивановича следующий характерный отзыв: «Состояние всего Московского государства улучшалось, и народонаселение увеличивалось. Московия, совершенно опустошенная и разоренная вследствие страшной тирании покойного великого князя Ивана и его чиновников… теперь благодаря преимущественно доброте и кротости князя
Федора, а также благодаря необыкновенным способностям Годунова снова начала оправляться и богатеть». Это показание подкрепляется цифровой данной у Флетчера, который говорит, что при Иване IV продажа излишка податей, доставляемых натурой, приносила Приказу (Большого дворца) не более 60 тыс. ежегодно, а при Федоре – до 230 тыс. рублей. К таким отзывам иностранцев нелишне будет добавить раз уже приведенные слова А. Палицына, что Борис «о исправлении всех нужных царству вещей зело печашеся… и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть».
Итак, миролюбивое направление и успешность Борисовой политики – факт, утверждаемый современниками; этот факт найдет себе еще большее подтверждение, если мы обратимся хотя бы к простому перечню правительственных мер Бориса. Мы оставим в стороне внешние дела правления и царствования Бориса, где политика его отличалась умом, миролюбием и большой осторожностью. Эту осторожность в международных отношениях многие считают просто трусостью; нельзя осудить политику Бориса, если взять во внимание общее расстройство страны в то время, расстройство, которое требовало большой дипломатической осторожности, чтобы не втянуть слабое государство в непосильную ему войну. Во внутренней политике Бориса, когда вы читаете о ней показания русских и иностранных современников, вы раньше всего заметите один мотив, одну крайне гуманную черту. Это, выражаясь языком того времени, «защита вдов и сирот», забота «о нищих», широкая благотворительность во время голода и пожаров. В то тяжелое время гуманность и благотворительность были особенно уместны, и Борис благотворил щедрой рукой. Во время венчания Бориса на царство особенно заставили говорить о себе его финансовые милости и богатые подарки. Кроме разнообразных льгот, он облегчал и даже освобождал от податей многие местности на три, на пять и более лет. Эта широкая благотворительность, служившая, конечно, лишь паллиативом в народных нуждах, представляла собой только один вид многообразных забот Бориса, направленных к поднятию экономического благосостояния Московского государства.
Другой вид этих забот представляют меры, направленные к оживлению упавшей торговли и промышленности. Упадок же промышленности и торговли действительно доходит в то время до страшных размеров, в чем убеждают нас цифры Флетчера. Он говорит, что в начале царствования Ивана IV лен и пенька вывозились через Нарвскую гавань ежегодно на ста судах, а в начале царствования Федора – только на пяти, стало быть, размеры вывоза уменьшились в 20 раз. Сала вывозилось при Иване IV втрое или вчетверо больше, чем в начале царствования Федора. Для оживления промышленности и торговли, для увеличения производительности Годунов дает торговые льготы иностранцам, привлекает на Русь знающих дело промышленных людей (особенно настоятельно он требует рудознатцев). Он заботится также об устранении косвенных помех к развитию промышленности и безопасности сообщений, об улучшении полицейского порядка, об устранении разного рода административных злоупотреблений. Заботы о последнем были в то время особенно необходимы, потому что произвол в управлении был очень велик: без посулов и взяток ничего нельзя было добиться, совершались постоянные насилия. И все распоряжения Бориса в этом отношении остались безуспешны, как и распоряжения позднейших государей московских в XVII в. О Борисе, между прочим, сохранились известия, что он заботился даже об урегулировании отношений крестьян к землевладельцам. Говорят, будто он старался установить для крестьян определенное число рабочих дней на землевладельца (два дня и неделю). Это известие вполне согласуется с духом указов Бориса о крестьянстве; эти указы надо понимать как направленные не против свободы крестьян, а против злоупотребления их перевозом.
Таким симпатичным характером отличалась государственная деятельность Годунова. История поставила ему задачей умиротворение взволнованной страны, и он талантливо решал эту задачу. В этом именно и заключается историческое значение личности Бориса как царя-правителя. Решая, однако, свою задачу, он ее не разрешил удовлетворительно, не достиг своей цели: за ним последовал не мир и покой, а смута, но в этом была не его вина. Боярская среда, в которой ему приходилось вращаться, с которой он должен был и работать и бороться, общее глубокое потрясение государственного организма, несчастное совпадение исторических случайностей – все слагалось против Бориса и со всем этим сладить было не по силам даже его большому уму. В этой борьбе Борис и был побежден.
Внешняя политика времени Бориса не отличалась какими-либо крупными предприятиями и не всегда была вполне удачна. С Польшей шли долгие переговоры и пререкания по поводу избрания в польские короли царя Федора, а позднее – по поводу взаимных отношений Швеции и Польши (известна их вражда того времени, вызванная династическими обстоятельствами). На западе цель Бориса была вернуть Ливонию путем переговоров, но войной со Швецией ему удалось вернуть лишь те города, какие были потеряны Грозным. Гораздо важнее была политика Бориса по отношению к православному Востоку.
С падением Константинополя (в 1453 г.), как мы уже видели, в московском обществе возникает убеждение, что под властью турок-магометан греки не могут сохранить Православия во всей первоначальной его чистоте. Между тем Россия, свергнув к этому времени татарское иго, почувствовала себя вполне самостоятельным государством. Мысль русских книжников, двигаясь в новом направлении, приходит и к новым воззрениям. Эти новые воззрения впервые выразились в послании старца Филофея к дьяку Мунехину, где мы читаем: «Все христианския царства преидоша в конец и спадошася во едино царство нашего государя по пророческим книгам; два убо Рима падоша, а третий (т. е. Москва) стоит, а четвертому не быть». Здесь, таким образом, мы встречаемся с мыслью, что Рим пал вследствие ереси; Константинополь, второй Рим, пал по той же причине, и осталась одна Москва, которой и назначено вовеки быть хранительницей Православия, ибо четвертому Риму не бывать. Итак, значение Константинополя, по убеждению книжников, должно быть перенесено на Москву. Но эта уверенность искала для себя доказательств. И вот в русской литературе в половине XVI в. появляется ряд сказаний, которые должны были удовлетворить религиозному и национальному чувству русского общества. Легенда о том, что апостол Андрей Первозванный совершил путешествие в Русскую землю и был там, где построен Киев, получает теперь иной смысл, иную окраску. Прежде довольствовались одним фактом; теперь из факта делают уже выводы: христианство на Руси столь же древне, как и в Византии. В этом смысле и высказался Иван Грозный, когда сказал Поссевину: «Мы веруем не в греческую веру, а в истинную христианскую, принесенную Андреем Первозванным». Затем мы находим любопытное сказание о белом клобуке, который сначала был в Риме, потом был перенесен в Константинополь, а оттуда в Москву. Это странствование клобука, конечно, чисто апокрифическое, имело целью доказать, что высокий иерархический сан должен с Востока перейти в Россию. Далее сохранилось сказание об иконе Тихвинской Божьей Матери, которая покинула Константинополь и перешла на Русь, ибо в Греции Православие должно было пасть. Известно предание о передаче на Русь царских регалий, хотя мы не можем наверно сказать, когда и при каких обстоятельствах регалии появились. Итак, русские люди думали, что Московское государство есть единственное, которое может хранить заветы старины. Так работала мысль наших книжников. Они чувствовали себя в религиозном отношении выше греков, но факты не соответствовали такому убеждению. На Руси не было еще ни царя, ни Патриарха. Русская Церковь не считалась первой Православной Церковью и даже не пользовалась независимостью. Следовательно, мысль витала выше фактов, опережала их. Теперь стараются догнать их. Старец Филофей уже называет Василия III «царем». «Вся царства православныя христианския веры, – говорит он, – снидошася в твое едино царство: един ты во всей поднебесной христианам царь». Иван Грозный, приняв титул царя, осуществил часть этой задачи. Он искал признания этого титула на востоке, и греческие иерархи прислали ему утвердительную грамоту (1561). Но оставалась еще неосуществленной другая часть – учреждение патриаршества. Относительно последнего на Москве знали, что греческие иерархи отнесутся несочувственно к стремлению русского духовенства получить полную самостоятельность. До сих пор некоторая зависимость Русской Церкви от греков выразилась в платоническом уважении, которое выказывали московские митрополиты восточным Патриархам, и в различных им пособиях; восточные иерархи придавали этому факту большое значение, полагая, что Русская Церковь подчинена Восточной. С падением Константинополя московский митрополит стал средствами богаче и властью выше всех восточных Патриархов. На Востоке же жизнь была стеснена, материальные средства сильно оскудели, и вот восточные Патриархи стали считать себя вправе обращаться в Москву, как в город, подчиненный им в церковном отношении, за пособиями. Начинаются частые поездки в Москву за милостыней, но это еще больше возвысило московского митрополита в глазах русского общества. Стали полагать, что главный вселенский константинопольский Патриарх должен быть заменен московским вселенским Патриархом. Греческие же патриархи держались, разумеется, того мнения, что сан этот может быть только у них, ибо составляет исконную их принадлежность. Несмотря на это, Москва пожелала иметь у себя Патриарха и для осуществления своего желания избрала практический путь; она принялась за это в правление Бориса Годунова. Летом 1586 г. приехал в Москву антиохийский Патриарх Иоаким. Ему дали знать о желании царя Федора учредить в Москве патриарший престол. Иоаким отвечал уклончиво, однако взялся пропагандировать эту мысль на Востоке. Русский подьячий Огарков отправлен был вслед за Иоакимом, чтобы наблюдать, как пойдет это дело; но он привез неутешительные вести. Так прошло два года в неопределенном положении. Вдруг летом 1588 г. разнеслась весть, что в Смоленск приехал старший из Патриархов, цареградский Иеремия. В Москве все были взволнованы, делались различные предположения, зачем и с какой стати он приехал. Пристав, отправленный встречать и провожать Патриарха до Москвы, получил наказ разведать, «есть ли с ним от всех патриархов с соборного приговора к государю приказ». По приезде в Москву Иеремия был помещен на дворе рязанского владыки. К нему приставили таких людей, которые были «покрепче», причем им было приказано не допускать к Патриарху никого из иностранцев. Вообще его держали, как в тюрьме. Разговоры велись с ним по преимуществу такие, которые клонились к учреждению патриаршества. Иеремии наконец предложили перенести свое патриаршество из Константинополя в Москву. Он согласился. Того только и ждали. Но сам Иеремия был неудобен; в Москве это понимали хорошо. Это значило бы допустить новогреческие ереси в Русскую Церковь. Поэтому говорили, что на Москве Иеремии оставаться неудобно, так как там есть уже свой митрополит Иов. Вместо столичной Москвы Иеремии предложили поселиться во Владимире – городе, не имевшем никакого политического значения. Греки поняли это так, что москвитяне их обманули, что они вовсе не хотели иметь своим Патриархом Иеремию, и Иеремия отказался от Владимира. Однако вопрос принципиально был решен: если Иеремия сам не хочет быть Патриархом, то должен вместо себя поставить другого. Но теперь уже, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы перенести патриаршество во Владимир, так что Иеремия поставил Иова на московское и на владимирское патриаршество. Иеремия знал, что его согласие на поставление Иова будет встречено несочувственно на Востоке. Действительно, там известие об учреждении на Москве нового патриаршества было принято холодно. Там были уверены, что Иеремию обманули, и не хотели санкционировать совершившийся факт. Но противиться долго было нельзя, ибо Москва была сильна и в случае отказа могла отказать в пособиях. И вот состоялся собор, где хотя и согласились признать вновь учрежденное патриаршество на Москве, но московский Патриарх должен был занимать младшее место. В Москве на первый раз были довольны и этим. С этого времени Русская Церковь стала вполне независимой; Русь стала царством, а Москва сделалась патриаршим городом, и этот последний шаг к патриаршеству был плодом дипломатического умения Бориса Годунова, который в то время руководил всей деятельностью московского правительства и прямо гордился этим успехом.
Что касается до личных свойств Бориса, то они способны были подкупить многих в его пользу. От природы одаренный редким умом, способный на хитрость, Борис рос при опальчивом и капризном Грозном и в придворной среде того времени в высшей степени, конечно, усвоил привычку сдерживать себя, управлять собой; он являлся всегда со светлым, приветливым и мягким обращением, даже на высоте власти никогда не давал чувствовать своего могущества. Обычаи опричнины, где безнравственность доходила до последних пределов цинизма и людская жизнь ценилась очень дешево, ни во что, не могли не отразиться на Борисе, но отразились слабее, чем можно было ожидать. Правда, Борис легко смотрел на жизнь и свободу с нашей точки зрения, но в XVI в. одинаковой жестокостью отличались и темная Русь при Иване IV, и просвещенная политика Екатерины Медичи, и благочестивые экстазы Филиппа II. По мерке того времени Борис был очень гуманной личностью, даже в минуты самой жаркой его борьбы с боярством: «лишней крови» он никогда не проливал, лишних жестокостей не делал и сосланных врагов приказывал держать в достатке, «не обижая». Не отступая перед ссылкой, пострижением и казнью, не отступал он в последние свои годы и перед доносами, поощрял их; но эти годы были, как увидим, ужасным временем в жизни Бориса, когда ему приходилось бороться на жизнь и смерть. Не будучи безнравственнее своих современников в сфере политики, Борис остался нравственным человеком и в частной жизни. Сохранились предания, что он был хороший семьянин и очень нежный отец. Как личность, он был способен на высокие движения: можно назвать самоотверженным его поступок, когда он во время ссоры Грозного с его сыном Иваном закрыл собой Ивана от ударов отца. Благотворительность и «нищелюбие» стали всем известными свойствами Бориса. Близость к образованному Ивану развила и в Борисе вкус к образованности, а его ясный ум определенно подсказал ему стремление к общению с цивилизованным Западом. Борис призывал на Русь и ласкал иностранцев, посылал русскую молодежь за границу учиться (любопытно, что ни один из них не вернулся назад в Россию) и своему горячо любимому сыну дал прекрасное по тому времени образование. Есть известия, что при Борисе в Москве начали распространяться западные обычаи. Патриарх Иов даже терпел упреки за то, что он не противодействовал этим новшествам; очень горьки были и ему эти упреки, но он боялся открыто обличать эту новизну, потому что в самом царе видел сильную ей поддержку.
Борис в своей деятельности был преимущественно умным администратором и искусным дипломатом. Одаренный мягкой натурой, он не любил военного дела, по возможности избегал войны и почти никогда сам не предводительствовал войском.
Такой представляется личность Бориса тому, кто, не предубежденный обычными ходячими обвинениями, пробует собрать воедино ее отдельные черты. Для этих обвинений мало почвы: улики против Бориса слишком шатки. И это, конечно, чувствовал Карамзин, когда писал в своем «Вестнике Европы» (1803) о Борисе Годунове: «Пепел мертвых не имеет заступника, кроме нашей совести: все безмолвствует вокруг древняго гроба… Что, если мы клевещем на сей пепел, если несправедливо терзаем память человека, веря ложным мнениям, принятым в летопись бессмыслием или враждой?» Но через несколько лет Карамзин уже верил этим мнениям, и Борис стал для него (и этим самым для многих) не человеком «деятельным и советолюбивым», но «преступником», возникшим из личности рабской до высоты самодержца усилиями неутомимыми, хитростью неусыпной, коварством, происками, злодейством.
Первый самозванец. Первые два года своего царствования Борис, по общему отзыву, был образцовым правителем, и страна продолжала оправляться от своего упадка. Но далее пошло иначе: поднялись на Русь и на царя Бориса тяжелые беды. В 1601 г. начался баснословный голод вследствие большого неурожая, так как от постоянных дождей хлеб пророс, а потом сильными морозами его погубило на корню. Первый год неурожая еще кое-как жили впроголодь, старым хлебом, но когда в следующем году посевы погибли в земле, тогда уже настал настоящий голод со всеми его ужасами. Народ питался Бог знает чем: травой, сеном и даже трупами животных и людей; для этого даже нарочно убивали людей. Чтобы облегчить положение голодавших, Борис объявил даровую раздачу в Москве денег и хлеба, но эта благая по цели мера принесла вред: надеясь на даровое пропитание, в Москву шли толпы народа, даже и такого, который мог бы с грехом пополам прокормиться дома; в Москве царской милостыни не хватало и много народа умерло. К тому же и милостыню давали недобросовестно: те, кто раздавал деньги и хлеб, ухитрялись раздавать своим друзьям и родственникам, а народу приходилось оставаться голодным. Открылись эпидемии, и в одной Москве, говорят, погибло народа более 127 тысяч. Царь стал употреблять более действительные меры: он велел скупать хлеб в местах, где его было больше, и развозить в особенно нуждавшиеся местности, в Москве стал давать голодным работу.
Урожай 1604 г. прекратил голод, но продолжалось другое зло. В голодные годы толпы народа для спасения себя от смерти составляли шайки и добывали себе пропитание разбоем. Главную роль в этих шайках играли прогнанные своими господами во время голода холопы. Богатые люди этим путем избавлялись от лишних нахлебников, но не давали им отпускных грамот, чтобы при удобном случае иметь право вернуть их обратно на законном основании как своих холопов. Борис приказывал таким холопам выдавать из Холопьего приказа отпускные, освобождавшие их от холопства, но и это немного помогало, потому что и в свободном состоянии они не могли нигде пристроиться. Число этих голодных и беглых холопов пополнялось свободными голодавшими людьми, которых бескормица заставляла примыкать к холопьим шайкам и разбойничать. Ни одна область Руси не была свободна от разбойников. Они бродили даже около Москвы, и против одной такой шайки Хлопка Борису пришлось выставить крупную военную силу, и то с трудом удалось одолеть эту толпу разбойников.
С 1601 г. замутился и политический горизонт. Еще в 1600 или 1601 г., как сообщает Маржерет, явился слух, что царевич Дмитрий жив. Все историки более или менее согласились в том, что в деле появления самозванца активную роль сыграло московское боярство, враждебное Борису. На это есть намеки и в наших сказаниях: в одном из них прямо говорится, что Борис «навел на себя негодование чиноначальников», что и «погубило доброцветущую царства его красоту». Буссов несколько раз повторяет, что Лжедмитрий был поставлен боярами, что об этом знал сам Годунов и прямо в лицо говорил это боярам. В соединении с этими известиями получает цену и указание летописцев на то, что Григорий Отрепьев бывал и жил во дворце у Романовых и Черкасских, а также рассказ о том, что Василий Иванович Шуйский впоследствии не обинуясь говорил, что признали самозванца только для того, чтобы избавиться от Бориса. В том, что самозванец был плодом русской интриги, убеждают нас и следующие обстоятельства: во-первых, по сказаниям очевидцев, названный Дмитрий был великороссиянин и грамотей, бойко объяснявшийся по-русски, тогда как польская цивилизация ему давалась плохо; во-вторых, иезуиты, которые должны были стоять в центре интриги, если бы она была польской, за Лжедмитрия ухватились только тогда, когда он уже был готов, и, как видно из послания папы Павла V к сандомирскому воеводе, даже в католичество обратили его не иезуиты, а францисканцы, и, в-третьих, наконец, польское общество относилось с недоверием к царскому происхождению самозванца, презрительно о нем отзывалось, а к делу его относилось с сомнением.
На основании этих данных возможно понимать дело так, что в лице самозванца московское боярство еще раз попробовало напасть на Бориса. При Федоре Ивановиче, нападая открыто, оно постоянно терпело поражения, и Борис все усиливался и возвышался. Боярство не могло помешать ему занять престол, потому что, помимо популярности Бориса, права его на царство были в глазах народа серьезнее прав всякого другого лица благодаря родству Бориса с угасшей династией. С Борисом-царем нельзя было открыто бороться боярству потому, что он был сильнее боярства; сильнее же и выше Бориса для народа была лишь династия Калиты. Свергнуть Бориса можно было только во имя ее. С этой точки зрения вполне целесообразно было популяризировать слух об убийстве Дмитрия, совершенном Борисом, и воскресить этого Дмитрия. Перед этим боярство и не остановилось.
О замысле бояр, должно быть, Борис узнал еще в 1600 г., и в связи с этим, вероятно, стоят опалы Бориса. Первая опала постигла Богдана Бельского. Он был сослан при Федоре, но потом прощен, так что ему позволили было вернуться в Москву. Около 1600 г. Борис отправил его в степь строить на реке Северном Донце городок Царев-Борисов. Бельский очень ласкал там рабочих людей, кормил их, искал их расположения и показался опасным Борису. О том, за что он именно пострадал, передают различно, но его внезапно постигла опала, мучения и ссылка. Вообще, это дело Бельского очень темно. Несколько больше мы знаем о деле Романовых. После Бельского пришел их черед. Романовых было пять братьев Никитичей: Федор, Александр, Михаил, Иван и Василий. Из них особенной любовью и популярностью в Москве пользовался красивый и приветливый Федор Никитич. Он был первым московским щеголем и удальцом. (Примеряя кому-либо платье, если хотели сказать комплимент платью и хозяину его, выражались, что оно сидит «как на Федоре Никитиче».) В 1601 г. все Романовы были сосланы со своими семьями в разные места, и только двое из них (Федор и Иван) пережили свою ссылку, остальные же в ней умерли, хотя и не по вине Бориса. Вместе с Романовыми были сосланы и их родственники: князья Черкасские, Сицкие, Шестуновы, Репнины, Карповы. Летописец повествует, что Романовы пострадали из-за ложного доноса их человека Второго Бартенева, который по уговору с Семеном Годуновым обвинил их в том, что у них было на Бориса «коренье». До нас дошло любопытное дело о ссылке Романовых; в нем имеются инструкции царя, чтобы со ссыльными боярами обращались мягко и не притесняли их. Этот документ отлично оправдывает Бориса от излишних обвинений в жестокости во время его царствования, хотя необходимо сознаться, что при его опалах было много пыток, пострадало много людей и развелись доносы, многочисленные даже в сравнении с эпохой Грозного. В опалах, следовавших за ссылкой Романовых, Борис почти не прибегал к казни, хотя для него дело стояло и очень серьезно: преследуя бояр, не пропуская никого за польскую границу, он, очевидно, с тревогой искал нитей того заговора, который мог его погубить призраком Дмитрия, и не находил этих нитей. Они от него ускользают, а через несколько времени в Польше является человек, который выдает себя за спасенного царевича Дмитрия.
Неизвестно, кто он был на самом деле, хотя о его личности делалось много разысканий и высказано много догадок. Московское правительство объявило его галицким боярским сыном Гришкой Отрепьевым только в январе 1605 года. Раньше в Москве, вероятно, не знали, кем счесть и как назвать самозванца. Достоверность этого официального показания принимали на веру все старые наши историки, принимал и СМ. Соловьев, который держался, однако, того убеждения, что обман самозванца с его стороны был неумышленный и что Отрепьев сам верил в свое царственное происхождение. В 1864 г. явилось прекрасное исследование Костомарова относительно личности первого самозванца. В этом труде он доказывает, во-первых, что Лжедмитрий и Отрепьев два разных лица, во-вторых, что названный Дмитрий не был царевичем, но верил в свое царское происхождение, и, в-третьих, что самозванец был делом боярских рук. Виднейшим деятелем этой интриги он считает Богдана Бельского. В том же 1864 году появилась статья Вицына («День», 1864, № 51 и 52, и «Русский архив» 1886 г.: «Правда о Лжедмитрии»). Бицын (псевдоним Павлова) старается доказать, что в Москве к самозванству готовили именно Григория Отрепьева, но что царствовал будто бы не он: в Польше Отрепьева заменили каким-то другим неизвестным лицом, подставленным иезуитами. Но в статье Бицына есть один недостаток: в ней нет второй половины биографии Отрепьева (после его бегства в Литву) и первой половины биографии неизвестного самозванца (до его вступления в роль царевича). В 1865 г. появился еще труд о Лжедмитрии В. С. Иконникова. В своей статье «Кто был первый Лжедмитрий» («Киевские университетские известия», февраль 1864 г.) Иконников берет в основу своего исследования точку зрения Маржерета и некоторых других современников, что Лжедмитрий есть истинный царевич, спасенный вовремя от убийц. Затем является в 1866 г. статья Добротворского («Вестник Западной России», 1865–1866 гг., кн. 6 и 7), которому удалось найти документ, гласящий, по его мнению, что Лжедмитрий был не кто иной, как Отрепьев. Документ этот – надпись на одной из книг библиотеки Загоровского монастыря (Волынской губернии). В книге «Василия Великого о постничестве» внизу по листам отмечено: «Лета от сотворения мира 7110 (1602), месяца августа в четырнадцатый день, сию книгу… дал нам, иноку Григорию, царевичу московскому с братией, с Варлаамом да Мисаилом, Константин Константинович… княже Острожское, воевода Киевский». Из этой надписи видно, что Отрепьев с Варлаамом и Мисаилом был в Киеве и получил эту книгу от князя Острожского. Часть надписи, однако, со словами «иноку Григорию» сделана иной рукой, чем остальная надпись. Добротворский сличал этот почерк с документом, на котором была подпись Лжедмитрия, и почерки ему показались тождественными. Из позднейшей литературы о самозванце упомянем: «Исследование о личности первого Лжедмитрия», принадлежащее г. Казанскому и помещенное в «Русском вестнике» за 1877 г. (Казанский видит в самозванце Отрепьева); затем ряд изысканий отца Павла Пирлинга («Rome et Demetrius» и др.), который воздерживается от категорических заключений о происхождении самозванца, но всего скорее думает об Отрепьеве; далее «Смутное время Московского государства» г. Иловайского, суждения которого, напротив, более категоричны, чем вероятны; затем труд Александра Гиршберга во Львове «Dymitr Sazwaniec» и Е. Н. Щепкина «Wer war Pseudo-Demetrius I?» (в Archiv’e Ягича). Особенно ценно изданное о. Пирлингом facsimile письма самозванца к папе. Знатоки польских рукописей XVI–XVII вв., гг. И.А. Бодуэн де Куртенэ и С.Л. Пташицкий, склонны думать, что манускрипт писан по-польски русским (и даже московским) человеком.
При разногласии исследователей и неполноте исторических данных составить себе определенное мнение о личности названного Дмитрия трудно. Большинство историков признает в нем Григория Отрепьева; Костомаров прямо говорит, что ничего не знает о его личности, а В.С. Иконников и граф С.Д. Шереметев признают в нем настоящего царевича. Бесспорно, однако, то, что Отрепьев участвовал в этом замысле: легко может быть, что роль его ограничивалась пропагандой в пользу самозванца. (Есть известия, что Отрепьев приехал в Москву вместе с Лжедмитрием, а потом был сослан им за пьянство.) За наиболее верное можно также принять и то, что Лжедмитрий – затея московская, что это подставное лицо верило в свое царственное происхождение и свое восшествие на престол считало делом вполне справедливым и честным.
Но остановимся подробно на обычных рассказах о странствованиях самозванца на Руси и Польше; в них трудно отличить быль от сказки. Обыкновенно об Отрепьеве повествуют так: в молодости он живал во дворе у Романовых и у князей Черкасских, странствовал по разным монастырям, приютился в Чудове монастыре и был взят к Патриарху Иову для книжного письма. Потом он бежал в Литву, пропадал несколько времени безвестно и вновь выплыл, явившись слугой у князя Вишневецкого; там во время болезни открыл свое царское происхождение. Вишневецкие и Мнишек первые пустили в ход самозванца в польском обществе. Как только самозванец стал известен и основался у Мнишков в их замке Самборе, около него явились францисканцы и овладели его умом, склонив его в латинство; иезуиты продолжали их дело, а ловкая панна Марина Мнишек завладела сердцем молодого цесаревича.
Будучи представлен к польскому двору и признан им в качестве царевича, самозванец получает поддержку, во-первых, в римской курии, в глазах которой он служил прекрасным предлогом к открытию латинской пропаганды в Московской Руси, во-вторых, в польском правительстве, для которого самозванец казался очень удобным средством или приобрести влияние в Москве (в случае удачи самозванца), или произвести смуту и этим ослабить сильную соседку; в-третьих, в бродячем населении южных степей и в известной части польского общества, деморализованной и склонной к авантюризму. При этом нужно, однако, заметить, что взятое в целом польское общество сдержанно относилось к делу самозванца и не увлекалось его личностью и рассказами. О приключениях московского царевича канцлер и гетман Ян Замойский выражался с полным недоверием: «Это комедия Плавта или Теренция, что ли» (Czy to Plavti, czy Terentiuszova comaedia). Не верили самозванцу лучшие части польского общества, не верил ему и польский сейм 1605 г., который запретил полякам поддерживать самозванца и решил их за это наказывать. Хотя король Сигизмунд III и не держался этих постановлений сейма, однако он и сам не решался открыто и официально поддерживать самозванца и ограничился тем, что давал ему денежную субсидию и позволял вербовать в свою дружину охочих людей. Яснее выражала свои симпатии к «несчастному царевичу» римская курия. С такой поддержкой, с войском из поляков, а главным образом казаков Дмитрий выступил на Русь и имел успех в южных областях ее: там его охотно признавали. Некоторые отдельные стычки самозванца с московскими войсками ясно показали, что с его жалкими отрядами он никогда бы не достиг Москвы, если бы Борисово войско не было в каком-то странном состоянии моральной растерянности. Имя царевича Дмитрия, последней ветви великого царского рода, лишало московские войска всякой нравственной опоры: не будучи в состоянии проверить слухи о подлинности этого воскресшего царевича, московские люди готовы были верить в него и по своим религиозным и политическим взглядам не могли драться против законного царя. А боярство в известной своей части было просто радо успехам самозванца и давало ему возможность торжествовать над царскими войсками, в успехе Лжедмитрия предвидя гибель ненавистных Годуновых.
А гибель Годуновых была близка. В то время когда положение дел в Северском крае был очень неопределенно, когда слабый Лжедмитрий, усиливаясь час от часу от бездействия царских воевод, становился все опаснее и опаснее, умирает царь Борис с горьким сознанием, что он и его семья лишены всякой почвы под ногами и побеждены призраком законного царя. При сыне Бориса, когда не стало обаяния сильной личности Бориса, дела самозванца пошли и скорее, и лучше. Боярство начало себя держать более определенно: новый воевода Басманов со всем войском прямо передался на сторону Дмитрия. Самозванца признали настоящим царем все высшие боярские роды, и он триумфальным шествием двинулся к Москве.
Настроение умов в самой Москве было очень шатко. 1 июня 1605 г. в Москву явились от самозванца Плещеев и Пушкин, остановились в одной из московских слобод и читали там грамоту самозванца, адресованную москвичам. В грамоте описывалась вся история царевича, его спасение, военные успехи; грамота кончалась обещанием всевозможных льгот народу. Плещеева и Пушкина народ повлек в Китай-город, где снова читали грамоту на Красной площади. Толпа не знала, чему верить в этом деле, и решила спросить Василия Шуйского, который вел следственное дело об убийстве царевича Дмитрия и лучше других знал все обстоятельства смерти этого последнего. Шуйский вышел, говорят, к народу, совершенно отрекся от своих прежних показаний и уверил, что Борис послал убить царевича, но царевича спасли, а был убит поповский сын. Тогда народ бросился в Кремль, схватил царя Федора с матерью и сестрой и перевел их в прежний Борисов боярский дом, а затем начал грабить иноземцев, «Борисовых приятелей». Вскоре затем приехали от самозванца в Москву князь Голицын и Масальский, чтобы «покончить» с Годуновыми. Они сослали Патриарха Иова в Старицу, убили царя Федора и его мать, а его родню подвергли ссылке и заточению. Так кончилось время Годуновых.
20 июня 1605 г. Дмитрий с торжеством въехал в Москву при общем восторге уверовавших в него москвичей. Через четыре дня (24 июня) был поставлен новый Патриарх, грек Игнатий, одним из первых признавший самозванца. Скоро были возвращены из ссылки Нагие и Романовы. Старший из Романовых, монах Филарет, был поставлен митрополитом Ростовским. За инокиней Марфой Нагой, матерью Дмитрия, ездил знаменитый впоследствии князь М.В. Скопин-Шуйский. Признание самозванца со стороны Марфы сыном и царевичем должно было окончательно утвердить его на московском престоле, и она признала его. В июле ее привезли в Москву и произошло первое трогательное свидание с ней Лжедмитрия. Инокиня Марфа прекрасно представилась нежной матерью; Дмитрий обращался с ней как любящий сын. При Дмитрии мы имеем много свидетельств, доказывающих, что он верил в свое царское происхождение и должен был считать Марфу действительно своей матерью, так что его нежность при встрече с ней могла быть вполне искренна. Но совершенно иначе представляется поведение Марфы. Внешность самозванца была так исключительна, что, кажется, и самая слабая память не могла бы смешать его с покойным Дмитрием. Для Марфы это тем более немыслимо, что она не разлучалась со своим сыном, присутствовала при его смерти, горько его оплакивала. В нем были надежды всей ее жизни, она его берегла, как зеницу ока, и ей ли было его не знать? Ясно, что нежность ее к самозванцу проистекала из того, что этот человек, воскрешая в себе ее сына, воскрешал для нее то положение царской матери, о котором она мечтала в угличском заточении. Для этого положения она решилась на всенародное притворство, малодушно опасаясь возможности новой опалы в том случае, если бы оттолкнула от себя самозванного сына.
В то самое время, как инокиня Марфа, признавая подлинность самозванца, способствовала его окончательному торжеству и утверждала его на престоле, Василий Шуйский ему уже изменил. Этот человек не стеснялся менять свои показания в деле Дмитрия: в 1591 г. он установил факт самоубийства Дмитрия и невиновность Бориса; после смерти Годунова перед народом обвинял его в убийстве, признал самозванца подлинным Дмитрием и этим вызвал свержение Годуновых. Но едва Лжедмитрий был признан Москвой, как Шуйский начал против него интригу, объявляя его самозванцем. Интрига была вовремя открыта новым царем, и он отдал Шуйского с братьями на суд выборным людям, Земскому собору. На соборе, вероятно, составленном из одних москвичей, никто «не пособствовал» Шуйским, как выражается летопись, но «все на них кричали» – и духовенство, и «бояре, и простые люди». Шуйские были осуждены и отправлены в ссылку, но очень скоро прощены Лжедмитрием. Это прощение в таком щекотливом для самозванца деле, как вопрос об его подлинности, равно и то обстоятельство, что такое дело было отдано на суд народу, ясно показывает, что самозванец верил, что он «прирожденный», истинный царевич; иначе он не рискнул бы поставить такой вопрос на рассмотрение народа, знавшего и уважавшего Шуйских за их постоянную близость к московским царям.
Москвичи мало-помалу знакомились с личностью нового царя. Характер и поведение царя Дмитрия производили различное впечатление перед москвичами, по воззрениям того времени был человек образованный, но невоспитанный или воспитанный, да не по московскому складу. Он не умел держать себя сообразно своему царскому сану, не признавал необходимости того этикета, «чина», какой окружал московских царей; любил молодечествовать, не спал после обеда, а вместо этого запросто бродил по Москве. Не умел он держать себя и по православному обычаю, не посещал храмов, любил одеваться по-польски, по-польски же одевал свою стражу, водился с поляками и очень их жаловал; от него пахло ненавистным Москве латинством и Польшей.
Но и с польской точки зрения это был невоспитанный человек. Он был необразован, плохо владел польским языком, еще хуже – латинским, писал «in perator» вместо «imperator». Такую особу, какой была Марина Мнишек, личными достоинствами он, конечно, прельстить не мог. Он был очень некрасив: разной длины руки, большая бородавка на лице, некрасивый большой нос, волосы торчком, несимпатичное выражение лица, лишенная талии неизящная фигура – вот какова была его внешность. Брошенный судьбой в Польшу, умный и переимчивый, без тени расчета в своих поступках, он понахватался в Польше внешней «цивилизации», кое-чему научился и, попав на престол, проявил на нем любовь и к Польше, и к науке, и к широким политическим замыслам вместе со вкусами степного гуляки. В своей сумасбродной, лишенной всяческих традиций голове он питал утопические планы завоевания Турции, готовился к этому завоеванию и искал союзников в Европе. Но в этой странной натуре заметен был некоторый ум. Этот ум проявлялся и во внутренних делах, и во внешней политике. Следя за ходом дел в Боярской думе, самозванец, по преданию, удивлял бояр замечательной остротой смысла и соображения. Он легко решал те дела, о которых долго думали и долго спорили бояре. В дипломатических сношениях он проявлял много политического такта. Чрезвычайно многим обязанный римскому папе и королю Сигизмунду, он был с ними, по-видимому, в очень хороших отношениях, уверял их в неизменных чувствах преданности, но вовсе не спешил подчинить Русскую Церковь папству, а русскую политику – влиянию польской дипломатии. Будучи в Польше, он принял католичество и надавал много самых широких обещаний королю и папе, но в Москве забыл и католичество, и свои обязательства, а когда ему о них напоминали, отвечал на это предложением союза против турок: он мечтал об изгнании их из Европы.
Но для его увлекающейся натуры гораздо важнее всех политических дел было его влечение к Марине; оно отражалось даже на его дипломатических делах. Марину он ждал в Москву с полным нетерпением. В ноябре 1605 г. был совершен в Кракове обряд их обручения, причем место жениха занимал царский посол Власьев. (Этот Власьев во время обручения поразил и насмешил поляков своеобразием манер. Так, во время обручения, когда по обряду спросили, не давал ли Дмитрий кому-нибудь обещания, кроме Марины, он отвечал: «А мне как знать? О том мне ничего не наказано!») В Москву, однако, Марина приехала только 2 мая 1606 г., а 8-го происходила свадьба. Обряд был совершен по старому русскому обычаю, но русских неприятно поразило здесь присутствие на свадьбе поляков и несоблюдение некоторых, хотя и мелких обрядностей. Не нравилось народу и поведение польской свиты Мнишков, наглое и высокомерное. Царь Дмитрий с его польскими симпатиями не производил уже прежнего обаяния на народ; хотя против него и не было общего определенного возбуждения, но народ был недоволен и им, и его приятелями-поляками; однако это неудовольствие пока не высказывалось открыто.
Лжедмитрий сослужил свою службу, к которой предназначался своими творцами, уже в момент своего воцарения, когда умер последний Годунов – Федор Борисович. С минуты его торжества в нем боярство уже не нуждалось. Он стал как бы орудием, отслужившим свою службу и никому более не нужным, даже лишней обузой, устранить которую было бы желательно, ибо, если ее устранить, путь к престолу будет свободен достойнейшим в царстве. И устранить это препятствие бояре стараются, по-видимому, с первых же дней царствования самозванца. Как интриговали они против Бориса, так теперь открывают поход на Лжедмитрия. Во главе их стал Шуйский, как прежде, по мнению некоторых, стоял Богдан Бельский. Но на первый раз Шуйские слишком поторопились, чуть было не погибли и, как мы видели, были сосланы. Урок этот не пропал им даром; весной 1606 г. В.И. Шуйский вместе с Голицыным начал действовать гораздо осторожнее; они успели привлечь на свою сторону войска, стоящие около Москвы; в ночь с 16 на 17 мая отряд их был введен в Москву, а там у Шуйского было уже достаточно сочувствующих. Однако заговорщики, зная, что далеко не все в Москве непримиримо настроены против самозванца, сочли нужным обмануть народ и бунт подняли якобы за царя против поляков, его обижавших. Но дело скоро объяснилось. Царь был объявлен самозванцем и убит 17 мая утром. «Истинный царевич», которого еще так недавно трогательно встречали и спасению которого так радовались, сделался «расстригой», «еретиком» и «польским свистуном». Во время этого переворота был свергнут Патриарх Игнатий и убито от 2000 до 3000 русских и поляков. Московская чернь начинала уже приобретать вкус к подобного рода делам.
Второй период Смуты: разрушение государственного порядка
Воцарение князя В.И. Шуйского. Москва осталась без царя. По удачному выражению Костомарова, «Дмитрий уничтожил Годуновых и сам исчез, как призрак, оставив за собой страшную пропасть, чуть было не поглотившую Московское государство». («Кто был первый Лжедмитрий», с. 62). Действительно, после смерти Федора хозяином была Ирина, а еще более Борис, по смерти Годуновых – Дмитрий, а после него не было никого или, вернее, готовилась хозяйничать боярская среда: на поле битвы она осталась единой победительницей. Сохранилось известие, что еще до свержения Дмитрия бояре, восставшие на самозванца, сделали уговор, что тот из них, кому Бог даст быть царем, не будет мстить за прежние «досады», а должен управлять государством «по общему совету». Очевидно, мысль об ограничении, в первый раз всплывшая при Борисе к 1598 г., теперь была снова вспомянута. Так как царь и из своей братии мог быть «не сладок» боярству, как не сладок был ему Борис с 1601 г., то боярство желало, с одной стороны, оформления своего положения, а с другой – участия в управлении. Но тот же факт избрания Бориса должен был привести на память боярам, кроме приятных им гарантий, и то еще, что Борис был избран на царство собором всей земли. А это соборное избрание было в данную минуту совсем нежелательным прецедентом для боярства как среды, получившей всю власть в свои руки. Поэтому обошлись без собора.
Москва после переворота не скоро пришла в себя. И 17 и 18 мая настроение в городе было необычное. Ранним утром 19 мая народ собрался на Красной площади; духовенство и бояре предложили ему избрать Патриарха, который бы разослал грамоты для созвания «советных людей» на избрание царя, но в толпе закричали, что нужнее царь и царем должен быть В.И. Шуйский. Такому заявлению из толпы никто не спешил противоречить, и Шуйский был избран царем. Впрочем, трудно здесь сказать «избран»: Шуйский, по счастливому выражению современников, просто был «выкрикнут» своими «доброхотами», и это не прошло в народе незамеченным, хотя правительство Шуйского и хотело представить его избрание делом всей земли.
С нескрываемым чувством неудовольствия говорит об избрании Шуйского летопись, что не только в других городах не знали, «да и на Москве не ведали многие люди», как выбирали Шуйского. И рядом с этим известием встречается у того же летописца очень любопытная заметка, что Шуйский при своем венчании на царство в Успенском соборе вздумал присягать всенародно в том, «чтобы ни над кем не сделать без собору никакого дурна», т. е. чтобы суд творить и управлять при участии Земского собора, по прямому смыслу летописи. Но бояре и другие люди, бывшие в церкви, стали будто бы говорить Шуйскому, что этого на Руси не повелось и чтобы он новизны не вводил. Сопоставляя это летописное сообщение с дошедшей до нас крестоцеловальной записью Шуйского, на которой он присягал в соборе, мы замечаем между этими двумя документами существенную разницу в смысле их показаний. В записи дело представляется иначе: о соборе там не упоминается ни словом, а новый царь говорит: «Позволил ееми яз… целовати крест на том, что мне, великому государю, всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими смерти, не предати, и вотчин и дворов и животов у братии их и у жен и у детей не отымати, будет, которые с ними в мысли не были, также у гостей и у торговых и у черных людей, хота который по суду и по сыску дойдет и до смертныя вины, и после их у жен и у детей дворов и лавок и животов не отымати, будет с ними он в той вине невинны. Да и доводов ложных мне, великому государю, не слушати, а сыскивати всякими сыски накрепко и ставяти с очей на очи, чтобы в том православное христианство безвинно не гибло; а кто на кого солжет, и сыскав того казнити, смотря по вине его».
В этих словах обыкновенно видят подлинные условия ограничений, которые предложены были Шуйскому боярством. Если точнее формулировать эту присягу Шуйского, то мы можем свести ее к трем пунктам: 1) царь Шуйский не имеет власти никого лишать жизни без приговора думы. Как мы уже знаем, существует известие, что бояре условились еще до избрания царя «общим советом… царством управлять». Но если летописец не ошибся и в Успенском соборе Шуйский действительно присягал на имя собора, а не Боярской думы, то мы имеем право предполагать, что это с его стороны было попыткой заменить боярское ограничение ограничением всей земли. Однако эта попытка, если она была, оказалась неудачной. Народ отверг ограничение, добровольно на себя налагаемое Шуйским, а бояре от своего уговора не отказались, и в грамотах Шуйского ограничительное значение придается именно Боярской думе. 2) Далее В.И. Шуйский целовал крест на том, что он вместе с виновными в каком-либо преступлении не будет подвергать гонению их невинную родню. Это обязательство Шуйского одинаково относится как к боярству, так и к прочим чинам, служилым и тяглым. Обычай преследования целого рода за проступок одного его члена в делах политических существовал в Москве; его держались и Борис и другие государи. Теперь постарались об отмене этого обычая и приняли во внимание интересы не только боярства, но и прочих людей. 3) Наконец, В.И. Шуйский обязывался не давать веры доносам, не проверив их тщательным следствием; если донос окажется несправедливым, то доносчик должен быть наказан. В этом пункте присяги нового царя слышится нам намек на доносы времени Годунова, когда они были возведены в систему и явились величайшим злом. Этими тремя условиями исчерпываются все обещания Шуйского. Во всей только что разобранной записи трудно найти действительное ограничение царского полновластия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления; царь обещает лишь воздерживаться от причуд личного произвола и действовать посредством суда бояр, который существовал одинаково во все времена Московского государства и был всегда правоохранительным и правообразовательным учреждением, не ограничивающим, однако, формально власти царя.
Итак, Шуйский вступил на престол не законным избранием земли, а умыслом бояр, от которых и должен был стать в зависимость. Переворот 17–19 мая 1606 г. случился так неожиданно для всей страны и произошел так быстро, что для земли должны были казаться совсем необъяснимой новостью и самозванство Дмитрия, и его свержение, и выбор Шуйского. Все эти происшествия упали, как снег на голову, и стране необходимо было показать законность замены царя Дмитрия царем Василием. Это и старался сделать Шуйский со своим правительством, разослав в города тотчас по воцарении окружные грамоты от своего имени, от имени бояр и от имени царицы Марии Нагой, т. е. инокини Марфы. В этих грамотах царь Василий старается доказать народу: 1) что свергнутый царь был самозванец, 2) что он, Шуйский, имеет действительные права на престол и 3) что избран он законно, а не сам пожаловал себя в цари.
Что Дмитрий был самозванец, объявлял в своих грамотах сам В.И. Шуйский. Свергнутого царя Дмитрия он называл Гришкой Отрепьевым и доказывал это подбором фактов, не особенно строгим, как можно в этом убедиться теперь. То же доказывали в своих грамотах бояре и другие московские люди, причем в подборе фактов и они не особенно стеснялись; доказывала это в особой грамоте и Марфа Нагая. Она сознается тут, что Гришка Отрепьев устрашил ее угрозами и что признала она его страха ради, но в то же время пишет (а вернее, за нее пишут другие), что тайно она говорила боярам о его самозванстве, а теперь свидетельствует об этом всенародно.
Но, слушая все эти грамоты, русские люди знали, что Шуйский постоянно переметывался со стороны на сторону в этом деле, что сам же он заставил Москву уверовать в подлинность царя Дмитрия, что Марфа (достойная сотрудница Шуйского и такой же, как и он, образец политической безнравственности того времени) когда-то с восторгом принимала ласки самозванца и очень тепло на них отвечала. При таких обстоятельствах много оставалось места недоразумениям и сомнениям, и их нельзя было рассеять двумя-тремя грамотами. Это, конечно, понимал и сам Шуйский. Он в июне 1606 г., тотчас же по вступлении на престол, помимо всяких других доказательств самозванства прежнего царя, канонизирует царевича Дмитрия и 3 июня торжественно переносит его мощи из Углича в Москву в Архангельский собор, обращая таким образом это религиозное торжество в средство политического убеждения.
Второе, что старался доказать Шуйский, – это прирожденные свои права на престол. Здесь он не только опирается на простое родство с угасшей династией, но и старается доказать свое старшинство перед родом московских царей Даниловичей. Род Шуйских, как и род князей московских, принадлежал к прямому потомству Александра Ярославина Невского, и Шуйские действительно производили себя от старшей, сравнительно с московскими Даниловичами, линии суздальских князей. Но это отдаленное старшинство мало теперь значило в глазах народа, и одно, само по себе, не могло оправдать воцарения Шуйского. Для этого необходимо было участие воли народной, санкция Земского собора, а этим-то новый царь и пренебрег.
Однако, несмотря на это, в грамотах к народу царь Василий, кроме самозванства Дмитрия и своих прав на престол, старается доказать еще правильность и законность своего выбора. Он пишет, что «учинился на отчине прародителей своих избранием всех людей Московского государства». В XVI и XVII вв. наши предки «государствами» называли те области, которые когда-то были самостоятельными политическими единицами и затем вошли в состав Московского государства. С этой точки зрения тогда существовали «Новгородское государство», «Казанское государство», а «Московское государство» часто означало собственно Москву с ее уездом. Если же хотели выразить понятие всего государства в нашем смысле, то говорили: «все великие государства Российского царствия» или просто «Российское царство». Любопытно, что Шуйский совсем не употреблял этих последних выражений, говоря об избрании своем; выбирали его «всякие люди Московского государства», а не «все люди всех государств Российского царствия», как бы следовало ему сказать и как писали и говорили при избрании Михаила Федоровича в 1613 году. В этом, пожалуй, можно видеть осторожность со стороны Шуйского. Он как будто хотел обмануть наполовину и не хотел обманывать совсем. Но обмануть законностью своего избрания Шуйскому не удалось. Для народа, конечно, не могла остаться тайной настоящая обстановка избрания Шуйского: вся Москва вплоть до малого ребенка знала, что посажен Василий не всем народом, а своей «кликой» и что его не избрали, а выкрикнули. В избрании и поведении Шуйского была непозволительная фальшь, и эту фальшь не могли не чувствовать московские люди.
Много было обстоятельств, мешающих народу относиться доверчиво к новому правительству. Личность нового царя далеко не была так популярна, как личность Бориса. Новый царь захватил престол, не дожидаясь Земского собора, а многие помнили, что Борис ожидал этого собора шесть недель. Новый царь очень сбивчиво и темно говорил как о самозванстве, так и о свержении Дмитрия, про которого сам же прежде свидетельствовал, что это истинный царевич. Наконец, необычайность самих событий, разыгравшихся в Москве, способна была возбудить много толков и сомнений. Все это смущало народ и лишало новое правительство твердой опоры в населении. Силой самих обстоятельств Шуйский должен был при своем воцарении опереться на боярскую партию и не мог опереться на весь народ, в этом и заключалось его несчастье. Народ, признавая Шуйского царем, не был соединен с ним той нравственной связью, той симпатией, которая одна в состоянии сообщить власти несокрушимую силу. Шуйский не был народом посажен на царство, а сел на него сам, и народная масса, смотря на него косо, чуждалась его, давала возможность свободно бродить всем дурным общественным сокам. Это брожение, направляясь против порядка вообще, тем самым направлялось против Шуйского как представителя этого порядка, хотя, может быть, представителя и неудачного.
А дурных соков было много во всех общественных слоях и во всех местах Русской земли. Та часть боярства, которая с Шуйским была во власти, проявляла олигархические вкусы, ссылая на дальние воеводства не угодных ей, не приставших к заговору и верных Лжедмитрию бояр (М. Салтыков, Шаховской, Масальский, Бельский), давала волю своим противообщественным личным стремлениям. Современники говорят, что при Шуйском бояре имели больше власти, чем сам царь, ссорились с ними, – словом, делали, что хотели. Другая часть боярства, не попавшая во власть, не имевшая влияния на деле и недовольная вновь установившимся порядком, стала, по своему обыкновению, в скрытую оппозицию. Во имя кого и чего могла быть эта оппозиция? Конечно, во имя своих личных выгод и раз уже испытанного самозванца. Не говоря уже о казачестве, которое жило в лихорадке и сильно бродило, раз проводив самозванца до Москвы, – и «русский материк», как выражается И.Е. Забелин, т. е. средние сословия народа, на которых держался государственный порядок, были смущены происшедшими событиями и кое-где просто не признали Шуйского во имя того же Дмитрия, о котором ничего достоверного не знали, в еретичество и погибель которого не верили, а Шуйского на царство не хотели. И верх и низ общества или потеряли чувство правды во всех политических событиях и не знали, во имя чего противостать смуте, или были сами готовы на смуту во имя самых разнообразных мотивов.
Смута в умах очень скоро перешла в смуту на деле. С первого же дня царствования Шуйского началась эта смута и смела царя, как раньше смела Бориса и Лжедмитрия. Но теперь, во время Шуйского, смута имеет иной характер, чем имела она прежде. Прежде она была, так сказать, дворцовой, боярской смутой. Люди, стоявшие у власти, спорили за исключительное обладание ею еще при Федоре, чувствуя, как будет важно это обладание в момент прекращения династии. В этот момент победителем остался Борис и завладел престолом. Но затем и его уничтожила придворная боярская интрига, действовавшая, впрочем, средствами не одной придворной жизни, а вынесенная наружу, возбудившая народ. В этой интриге, результатом которой явился самозванец, таким образом, участвовали народные массы, но направлялись и руководились они, как неразумная сила, из той же дворцовой боярской среды. Заговор, уничтоживший самозванца, равным образом имел характер олигархического замысла, а не народного движения. Но далее дело пошло иначе. Когда олигархия осуществилась, то олигархи с Шуйским во главе вдруг очутились лицом к лицу с народной массой. Они не раз для своих целей поднимали эту массу; теперь, как будто приучись к движению, эта масса заколыхалась, и уже не в качестве простого орудия, а как стихийная сила, преследуя какие-то свои цели. Олигархи почувствовали, что нити движений, которые они привыкли держать в своих руках, выскользнули из их рук и почва под их ногами заколебалась. В тот момент, когда они думали почить на лаврах в роли властей Русской земли, эта Русская земля начала против них подниматься. Таким образом, воцарение Шуйского может считаться поворотным пунктом в истории нашей Смуты: с этого момента из смуты в высшем классе она окончательно принимает характер смуты народной, которая побеждает и Шуйского, и олигархию.
Если следить хронологически, постепенно за развитием Смуты в этот новый период, то невольно теряешься в массе подробностей, но, внимательно к ним присматриваясь, получаешь возможность различить здесь три основных факта: 1) первоначальное движение против Шуйского, в котором первая роль принадлежит Болотникову; 2) появление тушинского вора и борьба Москвы с Тушином и 3) иноземное вмешательство в Смуту. Эти факты, однако, не сменяются постепенно один другим, а развиваются часто параллельно, рядом. Когда Болотников, потеряв шансы на успех, сидит еще крепко в осаде от Шуйского, является тушинский вор; в разгаре борьбы Шуйского с вором являются на Руси шведы и поляки.
Обратимся сначала к первому из указанных фактов – к движению Шаховского и Болотникова. Еще не успели убрать с Красной площади труп Лжедмитрия, как разнесся слух, даже в самой Москве, как это ни кажется странным, что убили во дворце не Дмитрия, а кого-то другого. Еще ранее, в самый день переворота, один из приверженцев самозванца, Михаил Молчанов, бежал из Москвы, пробрался к литовской границе и явился в Самбор распространять слухи о спасении царя. На себя брать роль самозванца Молчанов вовсе не желал, а подыскивал кого-нибудь другого, кто решился бы выступить в такой роли и был бы к ней способен.
Слухи о Дмитрии сделали положение Шуйского сразу очень шатким. Недовольных было очень много, и они хватались за имя Дмитрия; одни потому, что искренно верили в спасение его при перевороте, другие потому, что кроме его имени не было другого такого, которое могло бы их соединить и придать восстанию характер законной борьбы за правду. Одновременно со слухами, распускаемыми Молчановым, такие же слухи появились в северских городах и там всего раньше вызвали действительную смуту. Князь Григорий Шаховской, приверженец Лжедмитрия, сосланный за это на воеводство в Путивль, немедленно показал Шуйскому неудобство такого рода наказания. Он объявил в Путивле, что Дмитрий жив, и сразу поднял против Шуйского весь город во имя этого Дмитрия. По примеру Путивля очень скоро поднимаются и другие северские города, между прочим Елец и Чернигов. В Чернигове начальствовал князь Андрей Телятевский, который год тому назад долго не хотел перейти на сторону Лжедмитрия, а теперь, когда Лжедмитрий был убит, сразу переходит на сторону его призрака, не зная еще, когда и где этот призрак воплотится. Это его, быть может, и не особенно интересовало, потому что поднялся он за Дмитрия исключительно по неприязни к Шуйскому. Когда затем царские войска, посланные усмирить мятежные города, были мятежниками разбиты, то к движению против Шуйского на юг примкнули и другие города, в числе их Тула и Рязань. Дальше возникли беспорядки в поволжских городах. В Перми явилась смута между войсками, набранными для царя; они начали побивать друг друга и разбежались со службы. В Вятке открыто бранили Шуйского и сочувствовали Дмитрию, которого считали живым. Во многих местностях поднимались крестьяне и холопы. Смутами пользовались инородцы, обрадованные случаем сбросить с себя подчинение русским. Они действовали заодно с крестьянскими шайками. Мордва, соединясь с холопами и крестьянами, осадила Нижний Новгород. В далекой Астрахани поднялся на царя народ и казаки. В самой Москве было заметно брожение в народе, хотя не доходившее до возмущения, но очень беспокоившее Шуйского.
Все эти волнения, происходя в разных местностях без всякой связи одно с другим, различаются и мотивами, и деятелями: в них участвуют люди разных сословий и положений и преследуются очень разнообразные цели. Всех серьезнее было движение на юге, в Северской земле. В центре его стоял первоначально Шаховской. Поднял он движение во имя Дмитрия, но не находил человека, который взял бы на себя его роль, а такой человек был ему необходим, иначе движение в народе могло заглохнуть.
Боясь этого и узнав, что Молчанов выдавал себя за Дмитрия, Шаховской звал его к себе, но Молчанов не ехал, и поднятое дело грозило неудачей. В это время случай послал Шаховскому выдающуюся энергией и способностями, любопытную личность Ивана Болотникова. Жизнь этого человека полна приключений: он был холопом князя Телятевского, как-то попал в плен к татарам, был продан туркам и несколько лет работал в Турции на галерах. Затем неизвестно как освободился оттуда и попал в Венецию. Из Венеции он пробрался через Польшу на Русь, но в Польше его задержали. Там он встретился с Молчановым, и тот нашел его пригодным для своих дел человеком, сблизился с ним и послал его в Путивль к Шаховскому. Шаховской принял Болотникова хорошо и поручил ему целый отряд. Болотников скоро нашел легкое средство увеличить свой отряд. Он призывает под свои знамена скопившихся на Украйне подонков: гулящих людей, разбойников, беглых крестьян, холопей, – обещает им именем несуществующего Дмитрия прощение и льготы. Рассылая своих агентов и свои грамоты, он везде, где может, поднимает низшие классы не только против Шуйского и не только за Дмитрия, но и против высших классов и этим самым сообщает Смуте до некоторой степени характер социального движения.
При первой встрече Болотникова с царскими войсками у Ельца и Кром победа осталась на его стороне, и это очень подействовало на успех восстания в южной половине государства. Поднялись Тула, Венев, Кашира, Орел, Калуга, Вязьма, некоторые тверские города, хотя сама Тверь и осталась верна Василию Шуйскому. С особенной силой и энергией проявилось движение в Рязани, где во главе этого движения стали Григорий Сунбулов и дворяне, два брата Ляпуновых – Прокопий и Захар. Рязанское население отличалось, по отзывам сказателей того времени, особенно храбрым и дерзким характером. Благодаря своему географическому положению, рязанской земле приходилось чаще других подвергаться татарским нашествиям и быть оплотом Руси от татар. Немудрено, что сложился у рязанцев такой суровый и воинственный характер и что летописцы отзываются о них как о народе удивительном по дерзости и «высоким речам». Братья Ляпуновы были весьма типичными представителями своего края, отличались замечательной энергией, действовали очень решительно и смело, и действовали порывом, жили впечатлением, а не спокойной трезвой жизнью. По своим выдающимся личным способностям Ляпуновы (особенно Прокопий) могли стать во главе восстания в Рязани и сделать его опасным для Шуйского. И действительно, в Рязани очень скоро составилось ополчение против Шуйского. То же произошло и в Туле, где во главе восстания стал сын боярский Истома Пашков. Как тульское, так и рязанское ополчение были по преимуществу дворянскими и направлялись против боярского правительства Шуйского за Дмитрия. На своем пути к Москве эти дворянские ополчения соединились с шайками Болотникова, которые несли с собой общее разорение и вражду не вполне политического характера. Они шли не только против правительства Шуйского, но и против существовавшего тогда общественного строя. И немного надо проницательности, чтобы понять, что в данном случае во имя Дмитрия соединились социальные враги. Стремления холопей и гулящего люда, шедшего с Болотниковым, были совершенно противоположны стремлениям дворянства, бывшего тогда тем высшим классом, против которого возбуждал Болотников Украину. Заранее можно было видеть, что этот союз Ляпуновых с Болотниковым должен был прерваться, как только союзники ознакомятся друг с другом. Так и случилось. Соединенные ополчения мятежников, подойдя к Москве, остановились в подмосковном селе Коломенском. Положение Шуйского стало крайне опасным: вся южная половина государства была против него и мятежные войска осаждали его в Москве. Не только для подавления восстания, но даже для защиты Москвы у него не было войска. В самой Москве недоставало хлеба, так как подвоз его был прекращен мятежниками, – открылся голод. «А кто же хотел терпеть голод для Шуйского», – метко замечает Соловьев (т. VIII, с. 163). Но на этот раз Шуйский уцелел благодаря тому, что у его врагов очень скоро открылась рознь: дворянское ополчение узнало симпатии и цели своих союзников по их разбойничьему поведению. Болотников и не скрывал своих намерений: он посылал в Москву грамоты и в них открыто поднимал чернь на высшие классы. Об этом мы узнаем из грамот избранного при Шуйском Патриарха Гермогена, который говорит, что воры из Коломенского «пишут к Москве проклятые свои листы и велят боярским холопам побивати своих бояр и жен их и вотчины и поместья им сулят и шпыням и безыменником вором (т. е. черни) велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити, и призывают их воров к себе и хотят им давати боярство и воеводство и окольничество и дьячество».
Такое поведение и направление Болотникова и его шаек заставило рязанских и тульских дворян отшатнуться от дальнейшего единения с ними и перейти на сторону Шуйского, который был все-таки охранителем и представителем государственного порядка, хотя, может быть, и несимпатичным. Первые заводчики мятежа против Шуйского, Сунбулов и Ляпунов, первые же явились к нему с повинной. За ними стали переходить и другие рязанские и тульские дворяне. Тогда же на помощь Шуйскому подоспели дворянские ополчения из Твери, из Смоленска; и дело Шуйского было выиграно. Он стал уговаривать Болотникова «отстать от воровства», но Болотников бежал на юг, подошел к Серпухову и, узнав, что там мало запасов на случай осады, ушел в Калугу, где запасов было много. Оттуда он перешел в Тулу и засел в ней вместе с казачьим самозванцем Петром, которого призвал к себе, не дождавшись Дмитрия. Этот Петр был оригинальным самозванцем. Он явился при жизни Лжедмитрия среди терских казаков и выдавал себя за сына царя Федора, родившегося будто бы в 1592 г. и в действительности никогда не существовавшего. Он начал свои действия с того, что послал известить о себе царя Дмитрия, который желал вызвать к себе поближе этого проходимца с его шайкой, чтобы лучше и вернее его захватить. Но на дороге в Москву Лжепетр узнал о погибели Дмитрия, обратился назад, сошелся с Шаховским и вместе с ним пошел к Болотникову в Тулу. Таким образом Тула стала центром движения против Шуйского. Однако ни Шаховской, ни Болотников не удовольствовались Лжепетром и, как прежде, хлопотали о самозванце, способном заменить убитого Лжедмитрия. Такой наконец явился, хотя и не успел соединиться с ними. Весной 1607 г. Шуйский решился действовать энергично – осадить Тулу. Стоял под ней целое лето, устроил плотину на р. Упе, затопил весь город и выморил мятежников голодом. В октябре 1607 г. Тула сдалась царю Василию. Болотников был сослан в Каргополь и утоплен, Шаховского сослали в пустыню на Кубенское озеро, а Лжепетра повесили. Шуйский с торжеством вернулся в Москву, но недолго ему пришлось праздновать победу.
Появление второго самозванца. В то время когда Шуйский запер Болотникова в Туле, явился второй Дмитрий-самозванец, прозвищем Вор. Кто он был – неизвестно. Толковали о нем разно: одни говорили, что это попов сын из Северской стороны, другие называли его дьячком, третьи – царским дьяком и т. д. Впервые его след появился в Пропойске (порубежном литовском городе), где он сидел в тюрьме. Чтобы выбраться оттуда, он объявил себя родней Нагих и просил, чтобы его отпустили на Русь, в Стародуб. Добравшись до Стародуба, он посылает оттуда какого-то своего приятеля по Северской стороне объявлять, что Дмитрий жив и находится в Стародубе. Стародубцы уверовали в самозванца и стали помогать ему деньгами и рассылать о нем грамоты другим городам. Вокруг Вора скоро собралась дружина, но не земская: составилась она из польских авантюристов, казачества и всяких проходимцев. Никто из этого сброда не верил в действительность царя, которому служил. Поляки обращались с самозванцем дурно, казаки тоже относились к нему так, как к своим собственным самозванцам, которых они в то время научились фабриковать во множестве: у них одновременно существовали десятками разные царевичи – Савелий, Еремка, Мартынка, Гаврилка и др. Для казачества и для польских выходцев самозванцы были простым предлогом для прикрытия их личных видов на незаконную поживу, «на воровство», говоря языком времени. Служа самозванцу, они и не думали ни о каких политических или династических целях. В лице стародубского Вора явился поэтому не представитель династии или известного государственного порядка, а простой вожак хищных шаек двух национальностей, русской и польской, – шаек, которых манила к себе Русь своей политической слабостью и шаткостью русского общества. Поэтому-то второй Лжедмитрий как продукт общественного недуга того времени получил меткое прозвище Вора. Русский народ этим прозвищем резко различал двух Лжедмитриев, и, действительно, первый из них, несмотря на всю свою легкомысленность и неустойчивость, был гораздо серьезнее, выше и даже симпатичнее второго. Первый восстановлял династию, а второй ничего не восстановлял, он просто «воровал».
Набрав достаточно народа, Вор выступил в поход на Русь; при Волхове разбил царское войско, подошел к самой Москве и в подмосковном селе Тушине основал свой укрепленный стан. Его успех привлекал к нему новые силы: одна за другой приходили к нему казацкие шайки, один за другим приводили польские шляхтичи свои дружины, несмотря на запрещение короля. Охотно шли к ЛжеДмитрию всякие искатели приключений, и во главе их всех по дерзости и бесцеремонности нельзя не поставить князя Рожинского, Лисовского и Яна Петра Сапегу.
Тревожно было положение Москвы и всего Московского государства; народ решительно не знал, верить ли новому самозванцу, которого признала даже Марина Мнишек, или же остаться при Шуйском, которого не за что было любить. У самого Шуйского было мало средств и людей для борьбы. Южная часть государства была уже разорена, в ней хозяйничали враги его; в северной они хотя еще не укрепились, но уже бродили и имели на нее виды. Но северные области могли помочь Шуйскому, Шуйский должен их был защищать, а на это у него не было сил. Эти области государства были лучшей частью государства. По словам Соловьева, они были сравнительно с южными в цветущем состоянии: здесь мирные промыслы не были прерываемы татарскими нашествиями, здесь сосредоточивалась торговая деятельность, особенно с тех пор, когда открылся Беломорский торговый путь, – одним словом, северные области были самые богатые, в их населении преобладали земские люди, преданные мирным занятиям, желающие охранить свой труд и его плоды, желающие порядка и спокойствия.
В Тушине, где над политическими преобладали задачи хищнические, отлично понимали, что на лучшую добычу можно рассчитывать именно на севере, и делали туда от Москвы постоянные рекогносцировки. Шуйский думал преградить им путь, но брат его Иван был разбит Сапегой, и дорога на север стала открытой. Там оставался пункт, имевший большое стратегическое значение, взять который для тушинцев было необходимо уже потому, что, не овладев им, невозможно было овладеть другими городами на севере; этот пункт был Троицкий монастырь (Троице-Сергиева Лавра). Тушинцы и обратились прежде всего на него. Положение монастыря было тогда небезопасно, потому что защитников у него имелось мало и опорой ему служили лишь крепкие стены да личная храбрость гарнизона. Число защитников состояло всего из 15 000 человек, считая в этом числе и способных к бою монахов. Этому отряду сборного войска пришлось бороться с целой армией Сапеги и Лисовского, которые осадили монастырь в сентябре 1608 г. и имели у себя до 20, даже до 30 тыс. человек. Первые приступы тушинцев были отбиты, тогда они решились на осаду обители, но монастырь мог сопротивляться очень долго, в нем были большие запасы продовольствия, и осада Троицкого монастыря, продлившись почти полтора года (с сентября 1608 до начала 1610 г.), окончилась ничем: изнемогший от голода и болезней гарнизон все-таки не сдался и своим сопротивлением задержал очень много тушинских сил.
Однако это не могло помешать другим тушинским шайкам наводнить север. Более двадцати северных городов должны были признать власть Вора, и в том числе Суздаль, Владимир, Ярославль, Вологда; но тут-то и сказался весь характер этой воровской власти. На севере, в том крае, где менее всего отзывались события Смуты, где еще не знали, что за человек был Вор, где доверия и особой любви к Шуйскому не питали, там на Вора смотрели не как на разбойника, а как на человека, ищущего престола, быть может, и настоящего царевича. Часто его признавали при первом появлении его шаек, но тотчас же убеждались, что эти шайки не царево войско, а разбойничий сброд. Слушая одновременно увещательные грамоты Шуйского и воззвания
Вора, не зная, кто из них имеет более законных прав на престол, русские люди о том и другом могли судить только по поведению их приверженцев. Воеводы Шуйского были охранителями порядка в том смысле, как тогда понимали порядок, а Вор, много обещая, ничего не исполнял и не держал порядка. От него исходили только требования денег, его люди грабили и бесчинствовали, к тому же они были поляки. Земцы видели, что «тушинцы, которые города возьмут за щитом (т. е. силой) или хотя эти города и волей крест поцелуют (самозванцу), то все города отдают панам на жалованье и вотчины, как прежде уделы бывали». Это в глазах русских не было порядком, и вот северные города один за другим восстают против тушинцев не по симпатии к Шуйскому и не по уверенности, что тушинский Дмитрий-самозванец и вор (этот вопрос они решают так: «не спешите креста целовать, не угадать, на чем свершится»… «еще до нас далеко, успеем с повинною послать»), – восстают они за порядок против нарушителей его.
Это движение городов началось, кажется, с Устюга, который вступил в переписку с Вологдой, убеждая ее не целовать креста Вору. Города пересылались между собой, посылали друг другу свои дружины, вместе били тушинцев. Во главе восстания становились или находившиеся на севере воеводы Шуйского, или выборные предводители. Участвовали в этом движении и известные Строгановы. Выгнав тушинцев от себя, города спешили на помощь другим городам или Москве. Таким образом, против Тушина восстали Нижний Новгород, Владимир, Галич, Вологда – словом, почти все города по средней Волге и на север от нее.
Эти города находили достаточно силы, чтобы избавиться от врагов, но этой силы не хватило у Шуйского и у Москвы. Во взаимной борьбе ни Москва, ни Тушино пересилить друг друга не могли: у Тушина было мало сил, еще меньше дисциплины, да и в Москве положение дел было не лучше. Как все государство мало слушало Шуйского и мало о нем заботилось, так и в Москве он не был хозяином. В Москве благодаря Тушину все сословия дошли до глубокого политического разврата.
Москвичи служили и тому, и другому государю: и царю Василию, и Вору. Они то ходили в Тушино за разными подачками, чинами и «деревнишками», то возвращались в Москву и, сохраняя тушинское жалованье, ждали награды от Шуйского за то, что возвратились, «отстали от измены». Они открыто торговали с Тушином, смотрели на него не как на вражий стан, а как на очень удобное подспорье для служебной карьеры и денежных дел. Так относились к Тушину не отдельные лица, а массы лиц в московском обществе, и при таком положении дел власть Шуйского, конечно, не могла быть крепка и сильна, но и Вор не мог извлечь много пользы для своих конечных целей, так как не возбуждал искренней симпатии народа. Оба соперника были слабы, не могли победить друг друга, но своим совместным существованием влияли растлевающим образом на народ, развращали его.
Шуйский хорошо сознал свою слабость и стал искать средств для борьбы с Вором во внешней помощи, хотя, преувеличивая свои собственные силы, он сначала не допускал и мысли о ней. В 1608 г. он посылает своего племянника князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского для переговоров со шведами о союзе. В феврале 1609 г. переговоры эти закончились; с королем Карлом IX был заключен союз на следующих условиях: король должен был послать русским помощь из трех тысяч конницы и трех тысяч пехоты, взамен этого Шуйский отказывался от всяких притязаний на Ливонию, уступал шведам город Корелу с уездом и обязался вечным союзом против Польши, – условия тяжелые для Московского государства.
Шведы выполнили свое обещание и дали М.В. Скопину-Шуйскому вспомогательный отряд под начальством Делагарди. Скопин со шведами в 1609 г. двинулся от Новгорода к Москве, очищая северо-запад Руси от тушинских шаек. Под Тверью встретил он значительные силы Вора, разбил их и заставил тушинцев снять осаду Троицкого монастыря. Успех сопровождал его всюду, несмотря на то что шведы, не получая обусловленного содержания, часто отказывались ему помогать.
Посылая за помощью к шведам, Шуйский в то же время старался собрать против Вора все свои войска, какими мог
располагать. В 1608 г. вызывает он из Астрахани к Москве Ф.И. Шереметева, где тот подавлял мятеж. Шереметев, двинувшись вверх по Волге, шел по необходимости медленно, очищая край от воров, иногда терпел от них поражения, но в конце концов успел приблизиться к Москве и соединиться осенью 1609 г. со Скопиным в знаменитой Александровской слободе. Соединенные силы шведов и русских были бы в состоянии разгромить Тушино, если бы оно уцелело до их прихода под Москву, но Тушино уже исчезло: временный воровской городок, образовавшийся в Тушине, был оставлен Вором и сожжен до появления Скопина в Москве. Не одни опасения движения Скопина и Делагарди заставили Тушино исчезнуть: опаснее для него оказался другой поход – поход на Русь Сигизмунда, короля польского.
Поход этот был ответом на союз Шуйского со шведами. Как известно, Сигизмунд Польский, происходивший из дома Вазы и наследовавший шведский престол после своего отца Иоанна, был свергнут с этого престола. Шведы избрали королем его дядю Карла IX, но Сигизмунд не мог с этим помириться и объявил Швеции войну. Когда же Карл заключил против него союз с Шуйским, то Сигизмунд и Шуйского стал считать врагом. Убедив сенат и сейм, что война с Москвой необходима в интересах Польши и что он, Сигизмунд, этой войной будет преследовать только пользы государства, а не личные, король выступил в поход и в сентябре 1609 г. осадил Смоленск. Сигизмунд отовсюду получал вести, что в Московском государстве он не встретит серьезного сопротивления, что москвичи с радостью заменят непопулярного царя Василия королевичем Владиславом, что Смоленск готов сдаться и т. п. Но все это оказалось ложью: Смоленск – первоклассная крепость того времени – надолго удержал Сигизмунда, а Шуйский продолжал царствовать, даже тушинский Вор был популярнее на Руси, чем королевич Владислав.
1609 год, таким образом, ознаменовался иноземным вмешательством в московские дела. Шведов Москва позвала сама и этим навлекла на себя войну с Польшей. Вмешательство иноземцев явилось новым и очень существенным элементом Смуты: его влияние не замедлило отозваться на общем ходе дела, и прежде всего оно отозвалось на Тушине, как это ни кажется странным на первый взгляд. Осада Смоленска затянулась надолго. Со времен глубокой древности Смоленск был стратегическим «ключом к Днепровской Руси». И Москва, и Литва отлично понимали всю важность обладания этим городом и целые века за него боролись. В 1596 г., чтобы прочнее владеть Смоленском, московское правительство укрепило его каменными стенами. Кроме сильного гарнизона и крепости стен, искусство смоленского воеводы Шеина создавало много трудностей Сигизмунду, и осада с самого начала потребовала много военных сил, а у Сигизмунда их не хватало. И вот Сигизмунд отправляет в Тушино посольство сказать тушинским полякам, что им приличнее служить своему королю, чем самозванцу. Но тушинцы не все сочувственно отнеслись к этому: тушинские паны привыкли уже смотреть на Московское государство как на свою законную, кровью освященную добычу, и один слух о походе короля возмутил их. Они говорили еще в то время, как только услыхали о походе Сигизмунда под Смоленск, что король идет в Москву загребать жар чужими, т. е. их, руками, и были не согласны идти на соединение с королем. Но Сапега, осаждавший Троицкий монастырь, и простые поляки, бывшие в Тушине, склонялись на сторону короля – последние потому, что надеялись от него получить жалованье, которого давно не видали в Тушине. В Тушине, таким образом, произошел раскол. Авторитет Вора совсем упал, над ним смеялись и его поносили в глаза и за глаза, особенно влиятельный в Тушине пан, гетман Рожинский. При таких обстоятельствах Вор с 400 донских казаков пробовал уйти из Тушина, чтобы избавиться от унизительного положения, но Рожинский воротил его и стал держать как пленника, под надзором. Вор, однако, убежал (в конце 1609 г.) и переодетый отправился в Калугу, где вокруг него стало собираться казачество; к нему пришел Шаховской с казаками, хотя и не любивший Тушина, но сохранивший верность самозванцу.
С удалением Вора Тушино стало разлагаться на свои составные части. Этому способствовал и Вор, озлобленный на поляков: он старался перессорить оставшихся в Тушине и успел в этом.
Поляки частью отправились к королю, частью составили шайки, никому не служившие и только грабившие. Казаки переходили к Вору; земские русские люди, бывшие при Воре, шли в Калугу или ехали с повинной к царю Василию. Очень многие, впрочем, из таких русских избрали особый выход – обратились к королю Сигизмунду. Изверившись в Вора, не желая обращаться к Шуйскому, они решают вступить в переговоры с королем о том, чтобы он дал им в цари своего сына Владислава. Не владея ни Москвой, ни страной, они избирают царя государству. Кто же были эти русские по своему общественному положению?
Собравшись вместе на думу в Тушине, эти лица, духовные и светские, отправляют к королю от себя посольство просить на царство Владислава. В число послов попадают, конечно, люди известные, имевшие в Тушине вес и значение, понимавшие дело. И вот среди них мы не видим ни особенно родовитого боярства (которого и не было у Вора), ни представителей той черни, которая сообщила Тушину разбойничью физиономию. Во главе посольства стоят Салтыковы, князья Масальский и Хворостинин, Плещеев, Вельяминов, т. е. все «добрые дворяне»; в посольстве участвовали дьяки Грамотин и другие; рядом с ними были и люди низкого происхождения: Федор Андронов, Молчанов и т. д., но это не «голытьба», не гулящие люди. Таким образом, представителями русских тушинцев являются люди среднего состояния и разных классов. Они обращаются к королю, желая достичь осуществления своих надежд уже не с помощью тушинского царька, который их обманул, а посредством избрания Владислава и договора с ним.
Этот договор, заключенный 4 февраля 1610 г. под Смоленском, чрезвычайно любопытен. Им и следует пользоваться для того, чтобы определить, кто за ним стоял, какие русские люди его создали и выразили в нем свои надежды и желания. Хотя первым очень метко оценил этот договор С.М. Соловьев в своей «Истории России», но никто из исследователей не останавливался на нем так внимательно, не комментировал его так обстоятельно, как В.О. Ключевский. Прежде всего надо заметить, что договор этот отличается вообще национально-консервативным направлением. Он стремится охранить московскую жизнь от всяких воздействий со стороны польско-литовского правительства и общества, обязывая Владислава блюсти неизменно Православие, прежний административный порядок и сословный строй Москвы. Договор состоит из 18 статей; главнейшие его постановления таковы: 1) Владислав венчается на царство от русского Патриарха. 2) Православие в Московском государстве должно быть почитаемо и оберегаемо по-прежнему. 3) Имущество и права как духовенства, так и светских чинов пребудут неприкосновенными. 4) Суд должен совершаться по старине, изменения в законах не зависят от воли одного только Владислава: «то вольно будет боярам и всей земле». Таким образом, в законодательстве участвует не одна дума Боярская, но и Земский собор. 5) Владислав никого не может казнить без ведома думы и без суда и следствия, родню виновных лиц он не должен лишать имущества. 6) Великих чинов людей Владислав обязан не понижать невинно, а меньших должен повышать по заслугам. Для науки будет дозволен свободный выезд в христианские земли. 7) Подати собираются «по старине», назначение новых податей не может произойти без согласия Боярской думы. Крестьяне не могут переходить ни в пределах Московского государства, ни из Руси в Литву и Польшу. Этот пункт нельзя еще считать доказательством того, что в 1610 г. переходы крестьянские были в Москве уже уничтожены. В этом требовании могло выразиться только желание договаривавшихся уничтожить переход, а не отмечался совершившийся факт. 8) Холопы должны оставаться в прежнем состоянии, и вольности им король давать не будет.
Остальные статьи договора устанавливают внешний союз и внутреннюю независимость и автономию Московского и Польского государств. В своем изложении этот договор представляется договором с русскими не Владислава, а Сигизмунда; личность Сигизмунда совершенно заслоняет в нем личность Владислава, тогда как по-настоящему договор своей сущностью почти совсем и не касается короля, а имеет в виду королевича.
Рассматривая договор 4 февраля по отношению к выразившимся в нем стремлениям русских людей, мы замечаем прежде всего, что это не «воровской» договор. Он очень далек от преобладающих в Тушине противогосударственных вкусов и воззрений. На качество договор смотрит как на нечто постороннее, не свое. Интересы религии и национальности охраняются в нем очень определенно и искренне. Говорят, что Салтыков плакал, когда просил короля о защите веры и Церкви в Москве. Далее договор имеет в виду интересы не одного класса, а общегосударственные; он заботится о людях всех чинов Московского государства, всем предоставляет большие или меньшие обеспечения их состояния и прав, хотя в нем, как и в самом Московском государстве, выше всех стоят интересы служилых людей. На это указывают статьи о крестьянах, холопах и казаках. Устанавливая государственный порядок, договор 4 февраля очень недалеко отходит в своих положениях от существовавшего тогда в Москве порядка. Он не предполагает никаких реформ, не знакомых московской жизни и не вошедших в сознание московских людей. Ограничение единоличной власти Владислава думой и судом бояр и советом «всея земли» вытекало в договоре не из какой-либо политической теории, а из обстоятельств минуты, приводивших на московский престол иноземного и иноверного государя. Это ограничение имело целью не перестройку прежнего политического порядка, а, напротив, охрану и укрепление «обычаев всех давних добрых» от возможных нарушений со стороны непривычной к московским отношениям власти.
Действительно новинкой, хотя и малозаметной на первый взгляд, является в договоре мысль о повышении «меньших людей» сообразно их выслуге, «заслугам» и требование свободы выезда за границу для науки. О последнем требовании Соловьев говорит, что оно внесено приверженцами первого Лжедмитрия, который, как известно, хотел дозволить русским выезд за границу. Что же касается повышения «меньших людей», то в этой статье Соловьев видит влияние дьяков и неродовитых людей, выхваченных бурями Смутного времени снизу наверх; их в Тушине было много, и они хотят долее удержать свое выслуженное положение. Сильнее и полнее толкует эту статью Ключевский; она-то и помогает ему вскрыть общественное положение людей, стоявших за договором. Сопоставляя эту статью с рядом других своих наблюдений над высшим слоем московских служилых людей в начале XVII в. и с общественным положением тушинских послов (Салтыков и другие), выработавших этот договор вместе с польскими сенаторами, Ключевский приходит к тому выводу, что договор 4 февраля был выражением стремлений «довольно посредственной знати и выслужившихся дельцов». Среди таких людей Ключевский замечает еще в XVI в. стремление подняться до боярства, достигнуть высшего положения в государстве. Но боярство занимало высшие места благодаря своей «высокой породе», чего не было за этими сравнительно незнатными людьми. Они могли подниматься по службе благодаря только своим личным заслугам. Им хотелось этими заслугами, «выслугой» заменить то аристократическое начало, на котором созидало свое положение знатное боярство. Они иногда и высказывали, что «велик и мал живет государевым жалованьем», т. е. что без «государева жалованья», благоволения, одной породой человек жить и держаться не может, а государь может жаловать и знатного и незнатного. Стремясь к высшему положению, эти люди думали достичь его службой первому самозванцу, а когда в Москве образовалось боярское правительство Шуйского, ушли в Тушино достигать высшего положения там. Обманутые Вором, они не возвратились в Москву к боярам, а обратились к Сигизмунду. Ими-то, по мнению Ключевского, и был создан договор 4 февраля – догадка остроумная, которую нельзя не принять. Действительно, не боярство первое обратилось к Владиславу, а обратились к нему люди низших родов, но люди не совсем простые.
Падение тушинского и московского правительств. Несмотря на обращение тушинцев к королю, в Тушине продолжались смуты. Оно пустело, ему грозили и войска Скопина-Шуйского, подошедшие тогда к Москве, и Вор из Калуги. Наконец Рожинский, не имея возможности держаться в Тушине, ушел к Волоколамску и сжег знаменитый тушинский стан, а его шайка скоро распалась, так как сам он умер в Волоколамске.
Тушино уничтожилось, в Москву пришли войска, приехал Скопин-Шуйский – эти события хорошо повлияли на москвичей: они ликовали. Их радости не мешало то, что один сильный враг был у Смоленска, другой сидел в Калуге, что общее положение было так же сложно и серьезно, как и раньше. Шуйский праздновал падение Тушина, народ – прибытие Скопина. Молодой, блестящий воевода (Скопину было тогда 24 года), Михаил Васильевич Скопин-Шуйский пользовался замечательной любовью народа. По замечанию Соловьева, он был единственной связью, соединявшей русских с В.И. Шуйским. В Скопине народ видел преемника царю Василию; он терпел дядю ради племянника, надеясь видеть этого племянника своим царем. Есть слухи, что Ляпунов еще при жизни царя Василия предлагал престол Скопину, когда тот был в Александровской слободе, и что это способствовало будто бы охлаждению Шуйского к Скопину, хотя Скопин и отказался от этого предложения. Восстановить личность Скопина-Шуйского и определить мотивы народной любви к нему мы не можем, потому что мало сохранилось известий об этом человеке и личность его оставила после себя мало следов. Говорят, что это был очень умный, зрелый не по летам человек, осторожный полководец, ловкий дипломат. Но эту замечательную личность рано унесла смерть, и судьба таким образом очень скоро разрушила связь Шуйского с народом. Скопин умер в апреле 1610 г., и народная молва приписала вину в этом Шуйским, хотя, может быть, и несправедливо.
Над войском Скопина-Шуйского стал после его смерти воеводой брат царя Василия, Дмитрий Шуйский, надменный, неспособный, пустой и мелочный человек, изнеженный щеголь. Он двинулся на освобождение Смоленска, встретился у деревеньки Клушина с шедшим к нему навстречу искусным и талантливым польским гетманом Жолкевским и был им разбит наголову (в конце июня 1610 г.). Это клушинское поражение решило судьбу Шуйского. Жолкевский от Клушина быстро шел к Москве, завладевая русскими городами и приводя их с большой дипломатической ловкостью к присяге Владиславу. В то же время, прослышав об исходе клушинской битвы, двинулся к Москве и
Вор со своими толпами, опередил Жолкевского, и когда тот был еще в Можайске (верст за 100 от Москвы), Вор уже стоял под самой Москвой, в селе Коломенском. Положение Шуйского вдруг стало так плохо, что он даже думал вступить в переговоры с Жолкевским о мире, но не успел: не прошло и месяца с клушинской битвы, как царь Василий Иванович уже был сведен с царства.
Тотчас после кончины Скопина-Шуйского Прокопий Ляпунов явно восстает против царя Василия, думает о том, как бы «ссадить» его с престола, засылает своих приятелей в Москву, чтобы агитировать там о свержении царя. Но в Москве все оставалось спокойным до тех пор, пока москвичи не узнали об исходе клушинского сражения. Когда же возвратился в Москву Дмитрий Иванович Шуйский, Москва взволновалась, – был «мятеж велик во всех людях», повествует летописец, «подвигошася на царя». Москвичи поняли, что Клушино поставило их в безвыходное положение, и всю вину в этом возлагали на Шуйских, больше же всего на царя Василия. В народе стали говорить, что он государь несчастливый, что «из-за него кровь многая льется». И прежде не особенно народ любил Шуйского, а теперь прямо вооружился против него, не желая более терпеть его и его родню, из которой только Михаил Васильевич Скопин и пользовался народной симпатией. Когда подошел к Москве Вор и пришли вести, что Жолкевский идет на Москву, волнение еще более возросло. Московские люди у Данилова монастыря съезжались с воровскими людьми из Коломенского, беседовали с ними о делах и убеждали оставить своего тушинского царька, говоря, что тогда и они оставят Шуйского, соединятся в одно, вместе выберут царя и вместе будут стоять против врагов Русской земли – ляхов. Хотя этим широким планам не суждено было сбыться и хотя воры не отстали от своего Лжедмитрия, тем не менее москвичи от слов против царя Василия очень скоро перешли к делу против него же.
Настроением москвичей воспользовались приятели Ляпунова. 7 июля 1610 г. Захар Ляпунов с толпой своих единомышленников пришел во дворец к Шуйскому и просил его оставить царство, потому что из-за него кровь льется, земля опустела, люди в погибель приходят. Шуйский ответил твердым отказом. Тогда Ляпунов и прочие, бывшие с ним, ушли из дворца на Красную площадь, где уже собрался народ, узнав, что в Кремле происходят какие-то необычайные вещи. Скоро Красная площадь не могла вместить всего народа, прибывшего туда. Все сборище поэтому перешло на более просторное место – за Арбатские ворота, к Девичьему монастырю. Туда приехали Патриарх Гермоген и много бояр, говорили о свержении Шуйского и, несмотря на протесты Гермогена и некоторых бояр, решили «осадить царя». Во дворец отправился князь Воротынский и от лица народа просил Шуйского оставить царство. Шуйский покорился, уехал из дворца в свой старый боярский дом и тотчас же стал хлопотать о возвращении престола, устраивать интриги; чтобы окончательно отнять у него возможность достигнуть власти, его постригли в монахи «насильством», так что Патриарх не хотел и признавать его пострижения.
Третий период Смуты: попытка восстановления порядка
Москва лишилась правительства в такую минуту, когда крепкая и деятельная власть была ей очень необходима. Враги подходили к стенам самой Москвы, владели западным рубежом государства, занимали города в центральных и южных областях страны. С этими врагами необходимо было бороться не только за целость государственной территории, но и за независимость самого государства, потому что их успехи угрожали ему полным завоеванием. Нужно было скорее восстановить правительство – это была такая очевидная истина, против которой никто не спорил в Московском государстве. Но большое разногласие вызвал вопрос о том, как восстановить власть и кого к ней призвать. Разные круги общества имели на это разные взгляды и высказывали разные желания. От слов они переходили к действию и возбуждали или открытое народное движение, или тайную кружковую интригу. Ряд таких явных и скрытых попыток овладеть властью и создать правительство составляет главное содержание последнего периода смуты и подлежит теперь нашему изучению.
Среди многих попыток этого рода три в особенности останавливают внимание. В первую минуту после свержения Шуйского московское население думало восстановить порядок признанием унии с Речью Посполитой и поэтому призвало на московский престол королевича Владислава. Когда власть Владислава выродилась в военную диктатуру Сигизмунда, московские люди пытались создать национальное правительство в лагере Ляпунова. Когда же и это правительство извратилось и, потеряв общеземский характер, стало казачьим – последовала новая, уже третья попытка создания земской власти в ополчении князя Пожарского. Этой земской власти удалось, наконец, превратиться в действительную государственную власть и восстановить государственный порядок.
Избрание Владислава. Шуйского москвичи удалили, не имея никого в виду, кем бы могли его заместить, и положение Москвы, очень трудное в ту минуту, осложнилось от этого еще более. Присягнули временно Боярской думе, ибо помимо ее некому было присягнуть. Но это новое правительство имело так же мало сил и средств, как и Шуйский. А около Москвы стояли по-прежнему два врага, и по-прежнему «Московскому государству с обеих сторон было тесно». Сперва Москва полагала, что ей возможно будет избрать царя правильным выбором, «согласившись с всеми городами, всею землею». Но правильного выбора невозможно было устроить, потому что для созвания собора надо было время, а враги – поляки и воры – не стали бы ждать этого собора и завладели бы бессильной Москвой. Было невозможно выбирать того, кого захотелось бы выбрать, а надо было выбирать одного из двух врагов претендентов: Владислава или Вора, иначе Москва погибла бы непременно. Находясь перед такой дилеммой, москвичи не знали, что делать, и рознь появилась между ними. У разных общественных слоев ясно проявились в этом деле разные вкусы. Патриарх и духовенство хотели русского царя; но Гермоген указывал на молодого Михаила Федоровича Романова, а прочие духовные более других хотели князя Василия Васильевича Голицына. Мелкий московский люд, служилый и тяглый, как и патриарх, стояли за Романова; знать желала Владислава, отчасти потому, что не хотела пустить на престол боярина, помня неудачные в разных отношениях опыты бояр-царей Бориса и Шуйского, отчасти потому, что ожидала от Владислава льгот и милостей, а главнее всего потому, что привыкшая уже к переворотам московская чернь не скрывала своих симпатий к Вору, который был врагом московского общественного порядка вообще и боярства в частности. Торжество Вора было бы горше для боярства не в одном только политическом отношении, поэтому оно и боялось больше всего переворота в его пользу, а произвести такой переворот в ту минуту чернь была в состоянии.
Во избежание такой развязки, не имея возможности обдумать хорошо вопрос об избрании царя, бояре, пользуясь властью, торопят Жолкевского из Можайска к Москве, и он идет «освобождать Москву от Вора», как сам выражается. Таким поступком бояре передали Москву в руки поляков и предрешили вопрос об избрании Владислава. Подойдя к Москве, Жолкевский прежде всего начинает дело об избрании Владислава в цари, потому что иначе в его глазах помогать Москве не имело смысла. Страх перед самозванцем и польской военной силой заставил московские власти, а за ними и население склониться на избрание в цари поляка: 27 августа Москва присягнула Владиславу.
Этой присяге, впрочем, предшествовали долгие переговоры. В основу их был положен знакомый нам договор 4 февраля. В него бояре внесли некоторые изменения: они решительно настаивали на том, что Владислав должен принять православие и, что очень интересно, вычеркнули статьи о свободе выезда за границу для науки, а также статьи о повышении меньших людей. Тотчас же по заключении договора и принесении присяги Жолкевский прогнал Вора из Москвы, и он убежал опять в Калугу. Таким образом Москва избавилась от одного врага ценой подчинения другому.
Договор об избрании Владислава был отправлен на утверждение Сигизмунду с «великим посольством», в состав которого вошло более тысячи человек. Во главе посольства стояли митрополит Филарет и князь В.В. Голицын. Оба они были представителями знатнейших московских родов, таких, которые могли выступить соперниками Владислава. Удаление их из Москвы приписывается необыкновенной ловкости Жолкевского, и это более чем вероятно. Жолкевский был очень умный человек и горячий патриот. Явясь в Москву, он быстро ознакомился с настроением московского общества (в его записках мы находим любопытнейшие заметки о Москве 1610 года), сумел воспользоваться всем, что могло служить пользе Владислава и Польши. Зная, что Москва выбирает Владислава царем не совсем охотно, видя, что у народа есть свои излюбленные кандидаты – Голицын и сын Филарета, чувствуя, что при перемене обстоятельств дело Владислава может повернуться в пользу этих кандидатов, Жолкевский успевает удалить из Москвы опасных для Владислава лиц. В то же время он, прогнав Вора, пользуется страхом его имени и ставит дело так, что бояре допускают, даже сами просят его занять Москву польским гарнизоном во избежание бунта в пользу Вора. И вот маленькое войско Жолкевского, которое подвергалось опасности быть истребленным, стоя под Москвой, в открытом поле, становится большой силой в стенах московских крепостей. Устроив так блестяще дела Владислава в Москве, Жолкевский сдает команду одному из своих подчиненных, Гонсевскому и, уезжая из Москвы, увозит с собой, по приказу Сигизмунда, Василия Шуйского с братьями. Чем объяснить такой отъезд Жолкевского? Поведением Сигизмунда.
Этот король, не совсем твердо носивший корону в Польше, имел еще претензии на престолы шведский и московский. Прикрываясь именем сына, он сам хотел стать московским царем. Жолкевский еще до заключения договора с Москвой получал королевские инструкции – действовать так, чтобы заменить для Москвы Владислава Сигизмундом. Но талантливый гетман, понимая всю невозможность желаний короля, не решался заговорить с русскими о присяге на имя Сигизмунда; он видел, как ненавистен москвичам король, притеснитель православных, добившийся унии в 1596 г. Однако чем дальше шло время, тем труднее становилось Жолкевскому скрывать от русских цели Сигизмунда, а Сигизмунд все определеннее и определеннее их высказывал. Присягой Владиславу Москва упростила свое положение, нашла себе выход из затруднений, доставила Сигизмунду и полякам важную победу. Дело, казалось, шло к развязке, а Сигизмунд своими личными стремлениями его запутывал, давал завязку новой драме. Стоило Жолкевскому вскрыть игру Сигизмунда в Москве, Москва восстала бы против поляков и уничтожила все плоды трудов Жолкевского, и Жолкевский молчал. Он различал польское дело от личного Сигизмундова, сочувствовал первому, честно работал для польских интересов, вовсе не желая трудиться и работать для Сигизмунда. Вот почему увидев, что Сигизмунд не оставит своих притязаний, он отказался от продолжения дела и уехал из Москвы.
Притязания Сигизмунда действительно завязали новую драму и стали известны в Москве. Уже вскоре по отъезде Жолкевского великое посольство писало (с дороги к Смоленску) в Москву, что многие русские люди под Смоленском целуют крест не Владиславу, а самому Сигизмунду. Великому посольству первому и пришлось считаться с затеями короля.
По приезде посольства к королю под Смоленск там начались переговоры по поводу избрания Владислава. Договор, заключенный под Москвой, конечно, не нравился Сигизмунду, не нравился он и сенаторам польским. В совете короля было решено не отпускать королевича в Москву по причине его малолетства, а московские послы требовали немедленного приезда Владислава, говоря, что это необходимо для успокоения Московского государства. В ответ на это поляки заявили им, что Сигизмунд сам успокоит Москву и потом уже даст москвичам своего сына, но для этого надо, чтобы Смоленск сдался на имя короля, иначе сказать, стал польской крепостью. Кроме того, поляки не хотели, чтобы королевич принимал православие. Такие требования не могли удовлетворить московских послов: Москва не желала иметь короля-католика и отдаться во власть Сигизмунда. Время шло в бесполезных пререканиях; напрасно послы заявили, что король нарушает своими требованиями договор, заключенный Жолкевским; сенаторы объявили им, что этот договор не обязателен для Польши. Однако послы держались договора и не уступали ничего. Тогда Сигизмунд увидел, что ему не осуществить своих желаний законным путем, и стал действовать иначе: в посольстве старались произвести раскол, стали разными способами склонять его второстепенных участников признать желание Сигизмунда и отпускали таких передавшихся лиц в Москву, чтобы они приготовили москвичей к принятию условий Сигизмунда. Король, таким образом, повел свое дело мимо посольства. В числе лиц, принявших его милости, находился и троицкий келарь (управитель) Авраамий Палицын, который, получив от короля подачки, уехал в Москву. Его защитники говорят, что признал он Сигизмунда для того, чтобы освободиться из-под Смоленка и на свободе тем лучше служить родине. Но можно ли оправдывать такой иезуитский патриотизм рядом с патриотизмом главных лиц посольства (например, дьяка Томилы Луговского), которые честно исполняли порученное им дело посольства, не бежали от него, а терпели неприятности?
Но и раньше приезда соблазненных Сигизмундом участников посольства в Москве стали известны планы короля. Как только совершился выбор Владислава и Москва была занята поляками, в ней стали появляться преданные Сигизмунду люди (в числе их оказываются Салтыковы). Они проводили в московском обществе мысль о подчинении Сигизмунду, а Сигизмунд требовал от бояр их награждения за верную службу. Бояре награждали их, сами били челом Сигизмунду о жаловании и «деревнишках», видя возможность от него поживиться, хотя сами и косились на тех неродовитых людей, которых присылал в Москву Сигизмунд и которые распоряжались в Москве именем короля (например, Федор Андронов). Все эти вмешательства Сигизмунда в московские дела имели бы смысл, если бы производились от имени царя московского Владислава, но Сигизмунд действовал за себя: от своего лица писал он такие грамоты и отдавал такие распоряжения, какие писать и давать могли только московские государи. Допуская это, боярство признало, таким образом, то, чего не хотело признать посольство под Смоленском. Явилась даже мысль призвать короля в Москву и, как говорят, прямо присягнуть ему. Но против этого восстал патриарх Гермоген, единственный из московских начальных людей, кого не коснулось растлевающее влияние поляков и смуты. Заботясь об охранении православия, он тем самым являлся твердым охранителем и национальности. Неохотно соглашаясь на избрание в цари поляка, он ревниво оберегал Москву от усиления польского влияния и был главной помехой для королевских креатур (избранник, ставленник. – Ред.), которые хотели передать Москву Сигизмунду.
От народа во всем Московском государстве такое положение дел не осталось тайной. Он знал, что королевич не едет в Москву, что Москвой распоряжается Сигизмунд, что в то же время поляки воюют Русь, грабят и бьют русских людей в Смоленской области, – об этом писали в Москву смольняне. Все это не могло нравиться, не могло казаться нормальным и вызывало ропот во всем государстве. Неудовольствие усилилось еще тем, что с отъездом Жолкевского польский гарнизон в Москве потерял дисциплину и держал себя как в завоеванной стране. Народ, и прежде не любивший поляков, теперь не скрывал своих антипатий к ним, отшатнулся от Владислава и стал желать другого царя. Это движение против поляков очень скоро приняло серьезные размеры и обратилось в пользу Вора, который продолжал сидеть в Калуге. Значение его быстро возрастало: Вор снова становился силой. Восточная половина царства стала присягать ему, она присягала только потому, что не могла опереться на лучшего кандидата. Полякам и Сигизмунду создавалось таким образом новое затруднение в народном движении, затруднение, которое не только не уменьшилось, а, напротив, увеличилось со смертью Вора. В то время когда дела Вора улучшились, он был убит (в декабре 1610 г.) одним из своих же приверженцев из-за личных счетов. Русские люди присягали мертвецу.
Первое земское ополчение. Со смертью Вора русские люди получили возможность соединиться для отпора полякам, и с этих пор смута в дальнейшем своем развитии получает преимущественно характер национальной борьбы, в которой русские стремятся освободиться от польского гнета, ими же в значительной степени допущенного.
Прежде чем перейти к обзору движения Ляпунова и движения нижегородского, составляющих содержание дальнейшего изложения, бросим общий взгляд на положение Московского государства в минуту смерти Вора. По всей стране бродят казаки, везде грабят и жгут, опустошают и убивают. Это казаки, или вышедшие из Тушина после его разорения, или действовавшие самостоятельными маленькими шайками безо всякого отношения к тушинцам, ради одного грабежа. Северо-западная часть государства находится в руках шведов. Их войско после Клушина отступило на север и с того времени, как Москва признала Владислава, открыло враждебные действия против русских, стало забирать города, ибо Москва, соединяясь с Польшей, тем самым делалась врагом Швеции. Но и Польша не прекращала военных действий против Руси. Поляки осаждали Смоленск и разоряли юго-западные области. Сама Москва занята польским гарнизоном, вся московская администрация – под польским влиянием. Король враждебного государства, Сигизмунд, из-под Смоленска распоряжается Русью своим именем, как государь; без всякого права держит в то же время, как бы в плену, великое московское посольство, притесняет его и не соглашается с самыми существенными, на московский взгляд, условиями договора Москвы с Владиславом. Таково было положение дел.
Одно только существование Вора сдерживало негодование «лучших» русских людей против поляков. Вор и тот общественный порядок или, вернее, беспорядок, который он воплощал собой, страшил их более, нежели возмущали поляки: сопротивляться же и тому, и другому врагу вместе не было сил. Однако во многих частях Русской земли, в тех, откуда Вор был дальше и где его знали меньше, стали передаваться ему, не ожидая добра от поляков. Но Вор умер, и ожили московские люди: одним врагом стало меньше. Шайка Вора без предводителя становилась простыми разбойниками и теряла политическую силу.
В качестве политических врагов оставались только поляки, и против них теперь можно было соединиться без боязни, что в тылу останется худший враг. Движение против поляков стало проявляться яснее, определеннее, сильнее. Во главе его стоял «начальный человек Московского государства» – патриарх.
Патриарх действовал в этом случае как пастырь Церкви. Он прекрасно понимал, что влияние католической Польши на православную Москву не ограничится сферой государственной, но непременно перейдет и в церковную. В Москве знали унию 1596 г., понимали значение и самой унии, и того, что ей предшествовало в Польско-Литовском государстве. С трудом допустив выбор на царство католика (с непременным условием принятия им православия), видя затем, как ведет себя Сигизмунд, и в будущем ожидая постоянных злоупотреблений со стороны поляков относительно Москвы, патриарх Гермоген, как православный иерарх, не мог допускать дальнейшего господства поляков в видах сохранения чистоты православной веры. С этой точки зрения он и действовал против Сигизмунда.
Верные слуги Сигизмунда, Салтыков и Андронов, доносили королю, что после смерти Вора патриарх «явно» говорил и писал народу против поляков, что если поляки не отпустят королевича в Московское государство и королевич не крестится в православие, то он русским не государь. Москвичи разделяли мнение патриарха и готовы были стать против поляков. И патриарх, и светские люди писали об этом грамоты в города; москвичи рассылали повсюду грамоты, полученные ими от смольнян о бедствиях смоленского края от поляков. Все эти грамоты возбуждали землю против польских и литовских людей, против «Жигимонта короля». Города заволновались и стали переписываться между собой «о совете и единении против поляков». Нижегородцы (в январе 1611 г.) присылали в Москву проведать, что там делается. Посланные видели, как хозяйничают в Москве поляки, были у патриарха, и патриарх благословил их на восстание против врагов. Нижегородцы писали об этом по другим городам, и восстание против поляков поднималось повсюду: восставали, надо заметить, не против Владислава, а против
Сигизмунда и поляков, нарушавших московский договор о Владиславе. Страна вся была в возбуждении, была готова действовать и смотрела на Гермогена как на своего нравственного вождя.
Но, руководя народным движением, патриарх не указал народу ратного предводителя, который мог бы стать во главе восставших. Такой предводитель явился сам в Рязанской земле. Это был известный нам Прокопий Ляпунов. Он признавал Владислава до смерти Вора, но уже в январе 1611 г. стал собирать войска на поляков и двинулся с ними на Москву. Туда же, к Ляпунову, шли земские дружины со всех концов государства (из земли Рязанской, Северской, Муромской, Суздальской, из северных областей, из Поволжских низовых). Сила национального движения была так велика, что захватила и тушинское казачество. Оно также двигалось к Москве под начальством тушинских бояр, князя Д.Т. Трубецкого и донского атамана Заруцкого. С севера шли казачьи шайки с Просовецким, и даже знаменитый Сапега, осаждавший когда-то Лавру, теперь соглашался сражаться за Русь и православие против поляков, но потом раздумал.
Когда такое разнохарактерное ополчение приближалось к Москве, она переживала трудные дни. Бояре и поляки смотрели на движение в земле как на беззаконный мятеж; народ видел в нем святое дело и с нетерпением ожидал освободителей. Отношения между поляками и московским населением давно уже обострились; теперь же дело дошло до того, что со дня на день ожидали вооруженного столкновения. Предполагали, что в Вербное воскресенье (17 марта 1611 г.) произойдет бой на улицах, и поляки приготовились к обороне, но дело обошлось мирно. Тем не менее Салтыков предсказывал полякам, что во вторник, т. е. 19 марта, их будут бить. К этому дню ожидались под Москву первые земские дружины. И действительно, во вторник 19 марта в Москве, в Китай-городе, начался бой. Из Китай-города поляки бросились к слободам, но в Белом городе были задержаны народом. На помощь москвичам подоспели передовые отряды земского ополчения с князем Д.М. Пожарским (который здесь и был ранен), и поляки были отброшены назад, заперлись в
Кремле и Китай-городе и постарались сжечь Москву и Замоскворечье (для удобств дальнейшей обороны). Москва сгорела почти вся. Несколько дней еще продолжались вылазки поляков и стычки их с народом. Наконец, на второй день Пасхи, в Благовещенье, подошла к Москве стотысячная русская рать и к апрелю обложила Кремль и Китай-город. Поляки засели в осаде, а вместе с ними и московское боярство, служившее Сигизмунду и смотревшее на ополчение всей земли как на мятежное скопище. Припасов у осажденных было мало, гарнизон польский был невелик, всего около 3000 человек. Положение гарнизона, таким образом, было очень серьезно, но Сигизмунд не думал помочь Москве, его сил не хватило и на взятие Смоленска.
Обратимся теперь к тому ополчению, которое собралось под Москвой, познакомимся с его историей. Это ополчение по справедливости можно назвать политическим союзом социальных врагов: в нем соединилась земщина с казачеством, общество – с врагом общественного порядка. А priori можно было предвидеть, что в этом ополчении должна проявиться рознь, должно произойти междоусобие. Можно, пожалуй, предсказать даже его гибель и разложение, если сообразить, что во время долгой осады было много времени и поводов для столкновения двух миров – земского и казачьего. Ополчение же действительно погибло.
Тотчас по приходе ополчения под Москву оно выбирает себе военачальниками П. Ляпунова, князя Трубецкого и Заруцкого. Так пишут летописцы, но они же говорят, что между этими воеводами, как и во всем ополчении, стала «рознь великая». Ляпунов, представитель служащего земского элемента в ополчении, старался дать преобладание своим. Заруцкий мирволил казачеству, а Трубецкому от них двоих было «мало чести»: он не пользовался влиянием. Тем не менее эти военачальники правили не только ополчением, но и землей. Возле запертых в Кремле бояр создалось волей земщины другое правительство: бояре же, которым год тому назад присягала земля, потеряли всякое значение. Военачальники делали распоряжение о сборе денег и ратных людей по областям, сменяли воевод в городах, заботились о защите Новгорода от шведов, раздавали поместья – словом, были не только военной, но и земской властью, играли роль правительства. Этот знаменательный факт показывает нам, каким большим кредитом пользовалось в стране ополчение: ему верила и его слушалась страна.
Но еще знаменательнее то обстоятельство, что воеводы, управлявшие землей и ратью, не были бесконтрольны и зависели в своей деятельности от общего совета рати. Хотя мы не знаем достоверно внутреннего устройства ополчения, но имеем полное основание думать, что, во-первых, подмосковная рать считала себя выразительницей воли «всей земли» и себя ставила выше воевод в отношении власти; во-вторых, ополчение имело свою думу, свой совет. Этот совет называл свои постановления «приговорами всей земли» и, стало быть, считал себя тем, что мы называем земским собором. От этого ратного совета сохранился до нас один из таких «приговоров всей земли». На него как-то мало обращалось внимания нашими историками, и только профессор Коялович в своих трудах дал ему обстоятельную, хотя, может быть, и не всегда верную оценку. Напечатан этот приговор у Карамзина (История, т. XII, прил. 793 и 794), и то не полно (впрочем, Карамзин сам имел неполный и поздний список этого приговора и напечатал все, что имел; карамзинский текст перепечатал Забелин). Между тем этот приговор вскрывает нам любопытнейшие черты истории первого ополчения.
В июне 1611 г. ополчение обратилось к своим вождям, прося общим советом подумать о прекращении беспорядков и злоупотреблений, какие совершались в войске. Об этих беспорядках летописец роняет лишь несколько слов: он говорит, что в войске одни попрекали других прошлой службой тушинскому Вору или ополяченной Москве, людей ратных «жаловали не по достоянию», а «лицеприятно», не знали, наконец, что делать и как обращаться с теми холопами, которые убежали от своих господ и теперь служили в войске казаками, уже как вольные люди. Сначала этих беглых людей воеводы ополчения призывали под свои знамена, обещая считать их вольными казаками. Но служилый элемент в ополчении не мог относиться сочувственно к такой мере: она создавала очень неприятный для служилого люда порядок в будущем, им могли воспользоваться и другие холопы и убегать от господ в надежде потом вернуться на Русь свободными. Поэтому положение беглых в ополчении составляло очень важный вопрос.
И вот, по просьбе ополчения, Ляпунов и другие воеводы согласились созвать собор всей рати, чтобы обдумать и решить все заботившие последнюю вопросы. 29 и 30 июня 1611 г. сошлись на соборе выборные от войска: от всяких чинов служилые люди «всех городов» и представители казачества – атаманы и казаки (от этого собора и дошел до нас упомянутый приговор). Оба элемента (и служилый, и казачий) приняли, таким образом, участие в обсуждении дел и составлении приговора. Дальше будет видно, какой элемент взял верх в этом приговоре.
Приговор 30 июня очень обширен и касается не только войска, но и всего государства: очевидно, выборные из войска считали себя вправе решать общеземские дела. Прежде всего они «приговорили и выбрали всей землей» или, лучше сказать, утвердили раньше уже выбранных троих начальников – Ляпунова, Трубецкого и Заруцкого – и определили границы их власти: «воеводы должны были строить землю и всяким, и ратным делом промышлять», т. е. управлять не только войском, но и государством. В то же время они не могли «смертной казнью без земского и всей земли приговора… не по вине… казнити и ссылати», казнить же действительно виновных они должны были, «поговоря со всею землею». «А кто кого убьет без земского приговора, и того самого казнити смертию», – прибавляет приговор 30 июня. Таким образом, высшая власть, по приговору, принадлежит «всей земле», иначе говоря, войсковому совету, который, по представлению войска, олицетворял собой «всю землю»; воеводы же – только исполнительные органы земли. Их земля может сменить, когда найдет это нужным. Если главные или второстепенные воеводы дурно будут вести дела или не станут слушать земского приговора, то вместо них земля может выбирать других, таких, «кто будет в бою и земском деле пригоден». Так были решены приговором 30 июня основные вопросы: управление рати и земли.
Вторая группа постановлений войскового собора касается устройства в войске приказов, которые ведали бы управление, вместо московских приказов, осадой осужденных бездействовать, да и не признаваемых более за власть со стороны земли. (Решено было учредить приказы: Большой Разряд и Поместный, которые ведали бы службу и средства содержания служилых людей – поместья; затем Большой Приход, который должен был ведать финансами; приказы Разбойный и Земский, ведавшие уголовными делами и имевшие судебный характер.)
Третья группа постановлений собора касается поместий. Смута внесла беспорядок в поместные дела: одни незаконно захватили себе лишние земли, а у других была отнята и последняя земля; нужно было распутать происшедшую путаницу и водворить порядок. В этих видах решили отобрать: 1) все те поместные земли, владельцы которых не служили в войске, 2) все те лишние земли, какие окажутся у помещиков сверх их нормального поместного оклада, хотя бы владельцы и находились на службе. Отобранные земли решено было отдать в поместья неимущим и разоренным служилым людям, служащим в войске. Но не все земли, с каких не было службы, решили отобрать; оставлены были поместья: 1) у жен и детей тех дворян, которые были в великом посольстве и которых вместе с главными послами задержал Сигизмунд; 2) у вдов и детей дворян, убитых на службе; 3) у тех дворян, которым поместья, хотя бы и лишние, сверх оклада даны М.В. Скопиным-Шуйским за поход от Новгорода к Москве. (Чем, кроме уважения к памяти Скопина, можно объяснить это любопытное постановление?) Далее позволено было и казакам получать поместья и входить таким путем в ряды служилых людей. Это позволение можно рассматривать как единственную уступку приговора казачеству. В остальном же приговор, как сейчас увидим, направлен против него.
Последнюю группу постановлений составляют постановления о казаках и о тех, кто к ним тянул, т. е. о беглых. Во избежание грабежей приговорили воротить под Москву в войско всех казаков, разосланных на службу и ушедших в города; впредь за припасами для войска не посылать одних казаков, а с ними командировать служилых людей. Этим стеснялась казачья вольность, над казаками учреждался контроль, отнималась у них возможность поживиться грабежом где-нибудь в стороне от войска. Еще больший удар наносился казачеству тем, что постановили беглых крестьян и холопей, до сих пор считавшихся казаками, возвращать их прежним господам и обращать в прежнее состояние.
Ряд последних постановлений о казачестве, как и весь склад приговора, стремившегося восстановить общественный порядок в его старых формах, показывает нам очень определенно, что на соборе 3 июня служилые люди решительно преобладали над вольными казаками, – элемент общественный взял верх над элементом противообщественным. Хотя под приговором рядом с подписями служилых представителей 25 городов находятся утвердившие приговор и казачьи рукоприкладства, тем не менее казачество много терпело от его постановлений. Хозяевами дел и в лагере подмосковном, и во всей стране становились служилые люди, люди исстари установленного общественного порядка, и во главе их, конечно, «всего московского воинства властитель!» Прокопий Ляпунов. Недаром ошибся летописец, когда, рассказывая об этом приговоре, он написал, что Ляпунов «приказал» его составить; своей ошибкой он точно отметил степень власти Ляпунова, созданную приговором 30 июня.
Второе земское ополчение и его торжество. Познакомясь с данными о первом подмосковном ополчении, мы можем теперь сказать, что, сойдясь под Москвой, земские и казачьи дружины не могли ужиться мирно между собой по разности стремлений и вкусов. Постоянная их рознь привела к необходимости уяснить точнее их взаимные отношения, и уяснились они в пользу служилых людей. Но преобладание служилых людей было недолго и непрочно. Приговор, давший перевес служилым людям и Ляпунову, был «не люб» казакам и их вождям Заруцкому и Трубецкому. «И с той поры начали над Прокофьем думати, как бы его убить», – говорит летописец, и, действительно, через месяц Ляпунов был убит. Его смерть стоит в прямой связи с тем положением дел, какое настало в подмосковной рати после приговора 30 июня; казаки и холопы не могли помириться с этим приговором, и Ляпунов пал от руки их, как представитель служилых людей, правивший делами и доставивший преобладание своим. В убийстве Ляпунова замешаны и поляки, осажденные в Москве; они желали и смут в лагере осаждавших, и смерти талантливого воеводы и достигли того и другого интригой. Но и без их подстрекательства «старые заводчики всякому злу, атаманы и казаки, холопи боярские» (так называет убийц Ляпунова князь Д.М. Пожарский) не остановились бы перед убийством: в нем они видели средство поправить свое положение под Москвой, увеличить свое влияние, взять верх над служилыми людьми. И они достигли своего: потеряв предводителя, служилые люди утратили и силу. Не нашлось человека, который мог бы заменить Ляпунова; делами стали заправлять казачьи вожди, казачество подняло голову, и теснимое им дворянство стало брести «розно», разъезжаться по домам. Ополчение разлагалось, и государственный порядок потерпел в нем новое поражение. Но казачьи остатки первого ополчения продолжали стоять под Москвой и в 1611, и в 1612 гг. Сигизмунд не шел на помощь московскому гарнизону, а своими силами московский гарнизон не мог прогнать осаждавших. Осада Москвы таким образом продолжалась, но смерть Ляпунова была большим горем для русских людей, они теряли веру в успех ополчения. В то же приблизительно время совершались одно за другим такие события, которые способны были отнять у русских всякую надежду на лучшее будущее родины.
Сигизмунд перестал стесняться с великим посольством. Сожжение Москвы подало ему надежду, что послы будут уступчивее. Но они стояли на том, что король не должен отступать от договора, заключенного Жолкевским, и должен снять осаду Смоленска; в таком только случае Владислав может стать московским царем. Видя, что дальнейшие переговоры будут бесплодны, король прибегнул к насилию: московские послы были ограблены и пленниками отвезены в Польшу (в апреле 1611 г.).
3 июня 1611 г. удалось королю, наконец, взять Смоленск приступом. В городе было в начале осады, как говорят, до 80 000 жителей, большие запасы и прекрасные укрепления. Когда
Смоленск был взят, в нем не осталось и 8000 человек, они терпели голод и болезни и не могли отбить врага, потому что укрепления были разбиты и разрушены. Воевода смоленский Шеин, один из самых светлых русских деятелей того времени, подвергся пытке: хотели узнать, для чего он не сдавал города и какими средствами мог так долго держаться.
16 июля шведы обманом взяли Новгород; митрополит Исидор и воевода князь Одоевский во главе новгородцев заключили со шведами договор, по которому Новгород представлялся особым государством, выбирал себе в цари одного из сыновей шведского короля и, сохраняя свое государственное устройство, навсегда соединял себя с шведской династией, если бы даже Московское государство и выбрало себе другого царя не из шведского дома. Такой договор, очевидно, был продиктован победителями-шведами: в нем даже не было требований, чтобы новгородский государь был православным.
Во Пскове в то же время появился самозванец Сидорка, которого зовут иногда третьим Лжедмитрием. Еще при Шуйском начались во Пскове внутренние усобицы, борьба «лучших» и «меньших» людей, высших и низших классов. Эта борьба как-то совсем оторвала Псков от государства и создала в нем свою особую историю смуты. Неурядицы внутренние дали возможность полякам и казачеству разорять безнаказанно Псковскую землю и дали в ней силу третьему самозванцу.
Итак, во второй половине 1611 г., со взятием Смоленска и Новгорода, с усилением самозванщины во Пскове вся западная часть Московского государства попала в руки его врагов. Сама Москва оставалась в их власти, а ополчение, собранное для ее освобождения, распадалось, побежденное не врагами, а внутренней рознью. Земская власть, создавшаяся в этом ополчении и сильная по своему существу лишь настолько, насколько ей верила земля, теперь, со смертью Ляпунова, теряла для земли всякое значение. Русские люди оставались без руководителей против сильных торжествовавших врагов государства и общества. Время настало настолько критическое, что, казалось, Русское государство переживало последние дни.
Опаснее всех других были, конечно, поляки, но они же своей оплошностью и помогли оправиться русским людям. После взятия Смоленска король Сигизмунд отправился в Польшу на сейм торжествовать свои победы вместо того, чтобы идти на помощь польскому гарнизону в Москве. К Москве он послал только слабый отряд конницы с гетманом Ходкевичем. В октябре 1611 г. Ходкевич был отбит подмосковными казаками и ушел от Москвы. Если не считать этой незначительной рекогносцировки под Москву, то можно сказать, что внешние враги Московского государства, нанеся ему взятием Смоленска и Новгорода сильнейшие удары, затем совершенно бездействовали, отчего и потеряли все плоды победы.
Русские же еще не считали себя побежденными, а свое дело потерянным. В восточной части государства под влиянием известий о повсеместных неудачах и общих страданиях снова усилилось движение, оживились сношения городов. Из города в город сообщали известия о событиях, пересылали грамоты, полученные из Москвы или из других мест, из города в город писали (например, Казань писала в Пермь) о том, как следует держаться и поступать русским людям в их тяжелом положении. В этих посланиях заключались целые политические программы. Все поволжские города, горные и луговые, согласились в том, чтобы им «быть в совете и единении», охранять общественный порядок, не допускать грабежей, не заводить усобиц, не принимать новой администрации, кто бы ее ни назначал, а сохранять свою старую, которой они верят, с казаками не знаться и не заводить сношений. Можно без конца удивляться той энергии, которую проявляют эти мелкие поместные миры, предоставленные своим силам, той цепкости, с какой они держатся друг за друга, и той самостоятельности, какой отличаются многие из этих мирков. Весь север и северо-восток Руси находились тогда в состоянии какого-то духовного напряжения и просветления, какое является в массах в моменты великих исторических кризисов. С необыкновенной ясностью и простотой во всех грамотах сказывается одна мысль, долго не дававшаяся земщине, а теперь ставшая достоянием всех и каждого: за веру, родину и общественный порядок необходимо бороться всем и бороться не с одной «Литвой», но и со всеми теми, кто не сознает этой необходимости, – с казачеством. Оседлая земщина теперь отделяла от себя казаков и окончательно сознала, что и они ее враг, а не помощник; сознала после смерти П. Ляпунова, когда увидела, что казаки убийством расстроили общее земское дело, враждовали с землей, несмотря на то что служили одному делу. Понимая теперь весь ужас своего положения, стараясь опознаться в своих бедах и сообразить, что делать и как делать, русские люди начинают с того, что ищут общего «совета» и «соединения» и общим советом, по примеру Нижнего Новгорода, постановляют первое единодушное решение – налагают на всю землю пост, чтобы очистить себя от прошлых грехов.
То, что массы чувствовали и высказывали просто, развивалось лучшими людьми того времени с большей полнотой мысли и с большей определенностью чувства. Эти люди глубоко влияли на массу, направляли ее на общее дело, помогали ее соединению. Во главе таких людей должен быть поставлен патриарх Гермоген, человек с чрезвычайной нравственной силой, как личность, и с громадным политическим влиянием, как деятель. Он раньше всех и яснее всех сознал (мы уже видели, с какой точки зрения), что иноземный и более всего польский царь невозможен в Москве. Поэтому он был в постоянной вражде с боярами, державшимися Сигизмунда и называвшими себя его «государственными верными подданными». Поэтому же он и не стеснялся благословлять народ на восстание против поляков. Теперь, сидя уже в заключении, он успевал тем не менее рассылать грамоты по всей земле, направленные против тех же поляков и против казаков. В августе 1611 г., когда он услышал, что подмосковное казачье ополчение думает присягнуть Воренку (сыну тушинского Вора и Марины Мнишек), он наспех отправил в Нижний грамоту, прося, чтобы казанский митрополит и земские люди отговорили казаков от этого проклятого дела. Эта грамота, резко направленная против казаков, должна была возбудить против них города еще более, чем они до того были возбуждены. Нижний этой грамотой патриарха был поставлен в центр движения против казаков; раньше других городов узнал он об их дальнейшем, после Ляпунова, «воровстве под Москвой», раньше понял, в каком трудном положении находится Москва и от поляков, и от казаков; не мудрено, что он раньше всех городов поднялся и на освобождение Москвы. Забелин первый указал на то, что Нижний ближе других городов был к патриарху, что если объяснить движение Нижнего и прочих городов на освобождение Москвы влиянием из центра государства, то это движение нужно приписать именно Гермогенову посланию в Нижний, а не тем патриотическим грамотам, которые рассылались из Троицкого монастыря («Минин и Пожарский», 1883 г.). До исследования Забелина говорили и писали со слов «Сказания» А. Палицына, что второе освободительное движение городов началось в Нижнем благодаря грамотам Троице-Сергиевских властей. Забелин же указал, что та Троицкая грамота, которой можно было приписывать такое влияние, пришла в Нижний уже тогда, когда движение там началось, и, стало быть, создать этого движения не могла.
Но, отнимая у Троицкого монастыря честь этого влияния, почтенный историк наш склонен и вовсе отрицать высокое значение монастыря в то время, указывая на его связи с подмосковными казаками и некоторую подчиненность монастыря этим казакам. Сношения с казачьим войском и властями достаточно объясняются и даже оправдываются тем, что монастырь был очень близок к Москве и фактически не мог уклониться от этих сношений: под Москвой у казаков были единственные в том краю гражданские власти, без которых монастырь не мог обойтись. В то же время во главе монастырской братии стояла замечательная личность – архимандрит Дионисий, человек добродушного и открытого нрава, очень умный, высоко религиозный и очень нравственный, любимец Гермогена. Он умел так направлять деятельность монастыря, что она получила высокое и плодотворное значение. Пользуясь громадными средствами монастыря (он имел в XVII в., около 1620 г., до 1000 сел и деревень и был едва ли не самым крупным земельным собственником в государстве), архимандрит Дионисий употреблял монастырские доходы на дело благотворения, тысячами призревая обнищалых, больных и раненых людей, пострадавших в смуте. В то же время монастырь время от времени рассылал в города свои грамоты, призывавшие землю соединиться против поляков. Пускай в этих грамотах казаки представлены защитниками веры и порядка и рекомендуется земщине союз с казачеством, – все-таки деятельность Троицкого монастыря остается нравственной и патриотической деятельностью, и руководитель монастыря Дионисий должен быть поставлен в ряду лучших деятелей той эпохи, тех деятелей, которых Забелин своеобразно называет «прямыми людьми».
Такие люди, как Гермоген и Дионисий, стояли в центре и руководили настроением всей земли. В городах были свои вожаки, люди, более других воодушевленные, яснее и дальше других смотревшие. Много можно насчитать в то время таких деятелей, которые руководили местными мирами, поддерживали сношения между городами и влияли патриотически на своих сограждан. Одному из таких местных деятелей – Минину – суждена была главная роль и в общеземском движении; другому местному предводителю, князю Дмитрию Пожарскому, пришлось стать затем всей земли воеводой.
О личности Пожарского и Минина много писали и спорили. О Пожарском Н.И. Костомаров думает, что это была весьма честная посредственность, которой выпало на долю сделать много потому, что другие умело направляли этого человека. Споря против такого взгляда, Забелин следит за действиями Пожарского с 1608 г., отмечает постоянную успешность его военных действий, находит в нем достаточно личной самостоятельности и инициативы и приходит к заключению, что Пожарский был талантливый воевода, высоко честный и самостоятельно думавший гражданин. В древнерусском обществе было вообще мало простора личности; личность мало высказывалась и мало оставляла после себя следов; Пожарский оставил их даже менее, чем другие современные ему деятели, но за всем тем в Пожарском не может не остановить нашего внимания одна черта – определенное сознательное отношение к совершавшимся событиям чрезвычайного характера. Он никогда не теряется и постоянно знает, что должно делать; при смене властей в Москве он служит им, насколько они законны, а не переметывается, не поддается «ворам», у него есть определенные взгляды, своя политическая философия, которая дает ему возможность точно и твердо определять свое отношение к тому или другому факту и оберегает его от авантюризма и «шатости»; у него свой «царь в голове». Пожарского нельзя направить чужой мыслью и волей в ту или другую сторону. Несмотря на то что Пожарский был не очень родовит и невысок чином, его личность и военные способности доставили ему почетную известность и раньше 1612 г. Современники ценили его высоко, он был популярен – иначе не выбрали бы его нижегородцы своим воеводой, имея двух воевод в самом Нижнем Новгороде.
О Пожарском не было бы разных мнений, если бы, к его невыгоде, ему не пришлось действовать рядом с Мининым, человеком еще более крупным и ярким. По нашему мнению, Кузьма Минин – гениальный человек, с большим самостоятельным умом он соединял способность глубоко чувствовать, проникаться идеей до забвения себя и вместе с тем оставаться практическим человеком, умеющим начать дело, организовать его, воодушевить им толпу. Его главная заслуга в том, что он сумел дать всеми владевшей идее конкретную жизнь – каждый в то время думал, что надо спасать веру и царство, а Минин первый указал, как надо спасать, и указал не только своими воззваниями в Нижнем, но и всей своей деятельностью, давшей обширному делу организацию покрепче, чем дал ему перед тем Ляпунов. На это надобен был исключительный ум, исключительная натура.
Минин не был простым мужиком нижегородским. Он торговал и был одним из видных людей в городе. Нижегородцы избрали его в число земских старост – стало быть, ему верили. Управляя делами нижегородской податной общины, он должен был привыкнуть вести большое хозяйство города и обращаться с большими деньгами, какие собирались с мира земскими старостами в уплату податей. Мимо него, как излюбленного человека, представителя нижегородских людей, не проходила неизвестной ни одна грамота, адресованная нижегородцами, ни одна политическая новость. Он следил за положением дел и обсуждал дела в городских сходках, которые вошли в обычай в городах, благодаря обстоятельствам смутного времени, и напоминали собой древние веча.
На одном из таких собраний (в октябре или сентябре 1611 г.), под влиянием грамот и вестей от патриарха, Минин поднял посадских тяглых людей на то, чтобы собрать деньги для ополчения и сформировать самое ополчение. Составили приговор о мирском сборе и предъявили его нижегородскому воеводе, князю Звенигородскому, и соборному протопопу Савве, которые созвали в городской собор нижегородцев и, воспользовавшись пришедшей тогда в Нижний патриотической грамотой, подняли вопрос об ополчении. В соборе читали и обсуждали нижегородцы пришедшую грамоту. В ней говорилось о необходимости стать на защиту веры и отечества. (Для дела безразлично, от Гермогена или от Троицы была эта последняя грамота.) При чтении грамоты нижегородский протопоп Савва сказал слово, убеждая народ стать за веру. После Саввы заговорил Минин; страстно говорил он о том же, указывая, каким образом нужно действовать: «Захотим помочь Московскому государству, так не жалеть нам имения своего, не жалеть ничего, дворы продавать, жен и детей закладывать и бить челом, кто бы вступился за истинную православную веру и был у нас начальником». Слова Минина произвели большое впечатление. С каждым днем росло его влияние, нижегородцы увлекались предложениями Минина и, наконец, всем городом решили образовать ополчение, созывать служилых людей и собирать на них деньги.
Раньше всего занялись денежным вопросом. Стали собирать добровольные приношения, потому что иных средств не было. Давали нижегородцы много: «третью деньгу», т. е. третью часть имущества; так давать порешил мир, и кто давал меньше, утаивая размеры имущества, с того брали силой. Были люди, жертвовавшие почти все, что имели. На первые нужды денег оказалось довольно.
Второй заботой было сыскать воеводу. По предложению Минина, избрали Пожарского; князь Д.М. Пожарский жил в то время верстах в 100 от Нижнего, в своей вотчине, и лечился от ран, полученных полгода тому назад под Москвой. К нему-то и обратились нижегородцы, минуя своих воевод, князя Звенигородского и Алябьева.
Когда депутация от Нижнего пришла к князю и изложила ему желание народа избрать его на такой высокий подвиг, Пожарский сперва долго отказывался, затем наконец изъявил свое согласие, но под условием избрания кого-нибудь из посадских людей, который ведал бы в ополчении хозяйственной частью и с ним, Пожарским, «у того великого дела был и казну собирал». При этом он указал на Минина как на лучшего себе помощника в этом деле. Весть о приготовлениях нижегородцев скоро распространилась в ближайших городах, и первые на эту весть откликнулись бездомные смольняне, вязьмичи и дорогобужцы, те самые дворяне, которые, лишившись поместий в своей области вследствие завоевания ее поляками, желали получить земли в Арзамасском уезде, но и оттуда были выгнаны мордвой. Все они были приняты в войско. Недостаточность военных сил и денег скоро заставила нижегородцев обратиться с окружной грамотой к другим городам. В этой грамоте была изложена Гермогенова программа действий, основным правилом которой было действовать отдельно от казаков и против казаков. «А вам бы, – писали нижегородцы другим городам, – с нами быти в одном совете и ратным людям на польских и литовских людей идти вместе, чтобы казаки по-прежнему низовой рати своим воровством, грабежи и иными воровскими заводы и Маринкиным сыном не разгони ли» (т. е. разогнали). На этот призыв, возвестивший земле начало второго восстания на поляков, откликнулось много городов и первым – Коломна.
Вышеупомянутая грамота предостерегала народ против Марины Мнишек с ее сыном Воренком и против псковского самозванца Сид орки-Дмитрия. Дела их, и особенно дела псковского Вора, неожиданно улучшились: к Вору начало было тянуть все подмосковное казачье ополчение. Видя это, московское боярство, сидя взаперти, обращается с грамотами в Кострому, Ярославль и другие города, увещевая народ отказаться от всех воров и быть верным Владиславу. Лишенные доверия, силы и власти в стране, бояре все еще думали руководить ею во имя того, против кого была вся земля, и не чувствовали, что около них вырастает новая власть, созданная и поддержанная земскими силами, власть еще сильнее той, которая создалась в первой рати под Москвой.
Когда ополчение было несколько устроено, оно выступило из Нижнего в марте 1612 г. и двинулось по дороге в Ярославль. Сюда оно пришло в начале апреля и пробыло до августа, т. е. в течение трех месяцев. Эта долгая стоянка вызвала много обвинений на Пожарского (например, со стороны Палицына), но его можно вполне оправдать тем, что ведь нужно было еще устроить и обеспечить войско, достигнуть нейтралитета со стороны шведов, которые могли угрожать с тыла, и очистить северный край от казачьих шаек, с которыми пришлось много сражаться. Главное же оправдание Пожарского в том, что он не один управлял войском, поэтому и ответственность лежит не на нем одном. В его войске была высшая власть, которой князь повиновался по мотивам чисто нравственным. В его войске был земский собор. Несмотря на довольно ясные признаки этого собора, до последнего времени он не замечался учеными. Дело в том, что вообще организация управления в войске Пожарского очень темна для нас, по скудности сведений; ясно только одно, что князь с «товарищами» управлял не только ополчением, но и всей землей, как это было и в первом ополчении. Пожарский принимал челобитные, давал тарханные и жалованные грамоты монастырям, делал постройки в городах, давал льготы разоренным, назначал денежные сборы на ратное дело, но все это он делал «по совету всей земли», «по указу всей земли». Всякий, кто сколько-нибудь знаком с древними актами, поймет, что термином «земля» наши предки обозначали не что иное, как земский собор. Стало быть, соборное начало уважалось в войске Пожарского, чего не было в рати Ляпунова и Заруцкого, где воеводы действовали одним своим именем. Но был ли на самом деле собор во втором ополчении? Первый намек на существование земского собора около Поварского мы видим в грамоте от 7 апреля в города: он просит прислать ему выборных «для царского обирания» и для совета о дипломатических и государственных делах. Выборных этого собора мы не знаем и не имеем о нем точных сведений; известно только, что города присылали своих выборных еще тогда, когда ополчение было в Нижнем. Но одно желание Пожарского иметь собор еще не позволяло бы нам делать вывод о действительном существовании этого собора, если бы не сохранились другие данные, сопоставление которых приводит к мысли, что собор действительно был. Летописец говорит, что в войске многие дела решались «всею ратью», даже и дела дипломатические, неудобные для общего обсуждения по необходимости держать их втайне… Ясно, что не вся рать собиралась для обсуждения этих дел, а только представители или рати, или земли. Далее в одной грамоте Земского собора 1613 г. выборные пишут, что до их приезда на собор, до начала собора 1613 г. из Москвы были посланы «по совету всей земли» особые лица для отписки в казну «на государя» дворцовых сел, захваченных в Смуту разными лицами. Тут мы видим ясный уже намек на один из приговоров собора 1612 г. и можем поэтому заключить, что собор при Пожарском действительно был, хотя не оставил после себя ясных следов. Есть возможность думать, что на этом соборе были представители трех сословий: духовного, служилого и тяглого.
Около 20 августа 1612 г. ополчение из Ярославля двинулось под Москву, и здесь между ополченцами и казаками установились сперва враждебные, потом холодные отношения, как этого и надо было ожидать; ополчение стало особым станом и этим навлекло на себя неприязнь казаков. Польский гарнизон в Кремле и Китай-городе, окруженный со всех сторон и лишенный всякой серьезной помощи, мужественно защищался и дошел до крайней нужды. Но, несмотря на его мужество, Китай-город 22 октября 1612 г. был взят, а затем сдался русским и Кремль. По взятии Москвы Пожарский грамотой от 15 ноября звал по десяти человек от городов для выбора царя.
Делу избрания царя помешал было поход Сигизмунда на Москву. Сигизмунд дошел до Волоколамска, три раза подступал к Волоку, три раза был отброшен и ушел обратно. Вот тогда на первом, так сказать, досуге, по взятии Москвы, русские поспешили с избранием царя. Дело это, как они совершенно верно понимали, было нужно. Они говорили, что им без государя «ни малое время быти не можно; пещися о государстве и людьми Божьими промышлять некому;». Но, думая о государе, вовсе и не думали признать им Владислава или кого-нибудь из самозванцев. Действительно, ни Владислав, ни жалкие самозванцы, до подлинности которых не было дела никому даже из их приверженцев, не могли быть сколько-нибудь серьезными кандидатами в цари: они лишились всякого кредита, как «всей крови заводчики». Царя нужно избрать другого, чтобы его имя могло быть знаменем для всех друзей порядка. И это знамя нужно было водрузить скорее, пока земщина была сильнее поляков и казачества, пока элементы беспорядка не возобладали снова и не выдвинули какого-нибудь нового претендента.
Избрание на царство Михаила Федоровича Романова. Выборные люди съехались в Москву в январе 1613 г. Из Москвы просили города прислать для царского выбора людей «лучших, крепких и разумных». Города, между прочим, должны были подумать не только об избрании царя, но и о том, как «строить» государство и как вести дело до избрания, и об этом дать выборным «договоры», т. е. инструкции, которыми те должны были руководствоваться. Для более полного освещения и понимания собора 1613 г. следует обратиться к разбору его состава, который может быть определен лишь по подписям на избирательной грамоте Михаила Федоровича, написанной летом 1613 г. На ней мы видим всего 277 подписей, но участников собора, очевидно, было больше, так как не все соборные люди подписывали соборную грамоту. Доказательством этого служит, например, следующее: за Нижний Новгород на грамоте подписались 4 человека (протопоп Савва, 1 посадский, 2 стрельца), а достоверно известно, что нижегородских выборных было 19 человек (3 попа, 13 посадских, дьякон и 2 стрельца). Если бы каждый город удовольствовался десятью человеками выборных, как определил их число князь Д.М. Пожарский, то выборных в Москве собралось бы до 500 человек, так как на соборе участвовали представители 50 городов (северных, восточных и южных); а вместе с московскими людьми и духовенством число участников собора простиралось бы до 700 человек. Собор был действительно многолюден. Собирался он часто в Успенском соборе, быть может, именно потому, что из других московских зданий ни одно не могло бы его вместить. Теперь появляется вопрос: какие классы общества были представлены на соборе и полон ли был собор по своему сословному составу. Из 277 упомянутых подписей 57 принадлежат духовенству (частью «выборному» из городов), 136 – высшим служилым чинам, боярам – 17, 84 – городским выборным. Выше уже сказано, что этим цифровым данным полностью нельзя доверять. По ним провинциальных выборных на соборе было мало, а на деле эти выборные, несомненно, составляли большинство, и, хотя с точностью нельзя определить ни их количества, ни того, сколько было из них тяглых и сколько служилых людей, тем не менее можно сказать, что служилых было, кажется, более, чем посадских, но и посадских был очень большой процент, что на соборах редко бывало. И, кроме того, есть следы участия «уездных» людей (12 подписей). Это были, во-первых, крестьяне не владельческих, а черных государевых земель, представители свободных северных крестьянских общин, а во-вторых, мелкие служилые люди из южных уездов. Таким образом, представительство на соборе 1613 г., было исключительно полным.
О том, что происходило на этом соборе, мы ничего точного не знаем, потому что в актах и литературных трудах того времени остались только отрывки преданий, намеки и легенды, так что историк здесь находится как бы среди бессвязных обломков древнего здания, восстановить облик которого он не имеет сил. Официальные документы ничего не говорят о ходе заседаний. Сохранилась, правда, избирательная грамота, но она нам мало может помочь, так как написана далеко не самостоятельно и притом не заключает в себе сведений о самом ходе избрания. Что же касается неофициальных документов, то они представляют собой или легенды, или скудные, темные и риторические рассказы, из которых ничего нельзя извлечь определенного.
Однако попробуем восстановить не картину заседаний – это невозможно, – а общий ход прений, общую последовательность избирательной мысли, как она пришла к личности Михаила Федоровича. Избирательные заседания собора начались в январе. От этого месяца до нас дошел первый по времени документ собора – именно грамота, данная кн. Трубецкому на область Вагу. Эта область, целое государство по пространству и богатству, в XVI и XVII столетиях обыкновенно давалась во владение человеку, близкому к царю; при Федоре Ивановиче она принадлежала Годунову, при В.И. Шуйском – Дмитрию Шуйскому, теперь же переходила к знатному Трубецкому, по своему боярскому чину занявшему тогда одно из первых мест в Москве. Затем стали решать вопрос об избрании, и первым постановлением собора было не выбирать царя из иностранцев. К такому решению пришли, конечно, не сразу, да и вообще заседания собора были далеко не мирного свойства. Летописец об этом говорит, что «по многи дни бысть собрании людям, дела же утвердити не могут и всуе мятутся семо и овамо», другой летописец также свидетельствует, что «многое было волнение всяким людям, кийждо бо хотяше по своей мысли деяти». Царь из иностранцев многим казался тогда возможным. Незадолго перед собором Пожарский ссылался со шведами об избрании Филиппа, сына Карла IX. Точно так же начал он дело об избрании сына германского императора Рудольфа. Но это был только дипломатический маневр, употребленный им с целью приобрести нейтралитет одних и союз других. Тем не менее мысль об иноземном царе была в Москве, и была именно у боярства. О том, что такого царя хотели «начальницы», говорит псковский летописец. «Народы же ратные не восхотели ему быти», – прибавляет он дальше. Но желание боярства, надеявшегося лучше устроиться при иноземце, чем при русском царе из их же боярской среды, встретилось с противоположным ему и сильнейшим желанием народа избрать царя из своих. Да это и понятно: разве мог народ симпатизировать иностранцу, когда ему так часто приходилось видеть, какими насилиями и грабежами сопровождалось на Руси появление иноземной власти? По мнению народа, иноземцы повинны были в Смуте, губившей Московское государство.
Порешив один трудный вопрос, стали намечать кандидатов из московских родов. «Говорили на соборах о царевичах, которые служат в Московском государстве, и о великих родех, кому из них Бог даст… быть государем». Но тут-то и пришла главная смута. «Много избирающи искаху» – не могли ни на ком остановиться: одни предлагали того, другие – другого, и все говорили разно, желая настоять на своей мысли. «И тако препроводиша не малые дни», – по описанию летописца.
Каждый участник собора стремился указать на тот боярский род, которому он сам более симпатизировал, в силу ли его нравственных качеств, или высокого положения, или же просто руководствуясь личными выгодами. Да и многие бояре сами надеялись сесть на московский престол. И вот наступила избирательная горячка со всеми ее атрибутами: агитацией и подкупами. Откровенный летописец указывает нам, что избиратели действовали не совсем бескорыстно. «Многие же от вельмож, желающи царем быти, иодкупахуся многим и дающи, и обещающи многие дары». Кто выступал тогда кандидатами, кого предполагали в цари, прямых указаний на это мы не имеем; предание же в числе кандидатов называет В.И. Шуйского, И.М. Воротынского, А.В. Трубецкого. Ф.И. Шереметев хлопотал за родню свою – М.Ф. Романова. Современники, местничаясь с Пожарским, обвиняли его в том, что он, желая царствовать, истратил 20 тыс. рублей на подкупы. Нечего и говорить, что подобное предположение о 20 000 просто невероятно уже потому, что даже казна государева тогда не могла сосредоточить у себя такой суммы, не говоря о частном лице.
Споры о том, кого избрать, шли не только в одной Москве: сохранилось, мало, впрочем, вероятное, предание, что Ф.И. Шереметев был в переписке с Филаретом (Федором) Никитичем Романовым и В.В. Голицыным, что Филарет говорил в письмах о необходимости ограничительных условий для нового царя, а что Шереметев писал Голицыну о выгоде для бояр избрать Михаила Федоровича в следующих выражениях: «Выберем
Мишу Романова, он молод и нам будет поваден». Эта переписка была найдена У идольским в одном из московских монастырей, но в печать до сих пор не попала и где находится – неизвестно. Лично мы не верим в ее существование. Есть предание, тоже малодостоверное, и о переписке Шереметева с инокиней Марфой (Ксенией Ивановной Романовой), в которой последняя заявляла о своем нежелании видеть сына на престоле. Если бы действительно существовали сношения Романовых с Шереметевым, то в таком случае Шереметев знал бы о местопребывании своей корреспондентки, а он, как можно думать, этого не знал.
Наконец, 7 февраля 1613 г. пришли к решению избрать Михаила Федоровича Романова. По одной легенде (у Забелина), первый на соборе заговорил о Михаиле Федоровиче какой-то дворянин из Галича, принесший на собор письменное заявление о правах Михаила на престол. То же самое сделал какой-то донской атаман. Далее Палицын в своем «Сказании» смиренным тоном заявляет, что к нему пришли люди многих городов и просили передать царскому синклиту «свою мысль об избрании Романова»; и по представительству этого святого отца будто бы синклит избрал Михаила. Во всех этих легендах и сообщениях особенно любопытна та черта, что почин в деле избрания Михаила принадлежит не высшим, а мелким людям. Казачество, говорят, также стояло за Михаила.
С 7-го числа окончательный выбор был отложен до 21-го, и посланы были в города люди, кажется, участники собора, узнать в городах мнение народа о деле. И города высказались за Михаила. К этому времени надо относить рассказы А. Палицына о том, что к нему явился какой-то «гость Смирный» из Калуги с известием, что все северские города желают именно Михаила. Стало быть, против Михаила, насколько можно судить, были голоса только на севере, народная же масса была за него. Она была за него еще в 1610 г., когда и Гермоген, при избрании Владислава, и народ высказывались именно за Михаила. Поэтому возможна мысль о том, что собор приведен к избранию Михаила Федоровича давлением народных масс. У Костомарова («Смутное время») эта мысль мелькает, но очень слабо и неопределенно. Ниже мы будем иметь повод на ней остановиться.
Когда Мстиславские и другие бояре, а также запоздавшие выборные люди и посланные по областям собрались в Москву, то 21 февраля состоялось торжественное заседание в Успенском соборе. Здесь выбор Михаила был решен уже единогласно, вслед за чем последовали молебны о здравии царя и присяга ему. Известись об избрании царя, города еще до получения согласия Михаила присягали ему и подписывали крестоцеловальные записи. По общему представлению государя, сам Бог избрал, и вся земля Русская радовалась и ликовала. Дело теперь оставалось только за согласием Михаила, получить которое стоило немалого труда. В Москве не знали даже, где он находится: посольство к нему от 2 марта отправлено было в «Ярославль, или где он, государь, будет». А Михаил Федорович после московской осады уехал в свою костромскую вотчину Домнино, где чуть было не подвергся нападению польской шайки, от которой спасен был, по преданию, крестьянином Иваном Сусаниным. Доказательством того, что Сусанин действительно существовал, служит царская грамота Михаила, по которой семье Сусанина даются различные льготы. Однако между историками велась долгая полемика по поводу этой личности: так, Костомаров, разобрав легенду о Сусанине, свел все к тому, что личность Сусанина есть миф, созданный народным воображением. Такого рода заявлением он возбудил в 60-х годах целое движение в защиту этой личности: явились против Костомарова статьи Соловьева, Домнинского, Погодина. В 1882 г. вышло исследование Самарянова «Памяти Ивана Сусанина». Автор, прилагая карту местности, подробно знакомит нас с путем, по которому Сусанин вел поляков. Из его труда мы узнаем, что Сусанин был доверенным лицом у Романовых, и вообще эта книга представляет богатый материал о Сусанине. Из Домнина Михаил Федорович с матерью переехал в Кострому, в Ипатьевский монастырь, построенный в XIV столетии Мурзой Четом, предком Годунова. Этот монастырь поддерживался вкладами Бориса и при Лжедмитрии был подарен последним Романовым, как предполагают, за все перенесенное ими от Бориса.
Посольство, состоявшее из Феодорита, архиепископа Рязанского и Муромского, Авраамия Палицына, Шереметева и др., приехало вечером 13 марта в Кострому. Марфа назначила ему явиться на другой день. И вот 14 марта посольство, сопровождаемое крестным ходом, при огромном стечении народа отправилось просить Михаила на царство. Источником для ознакомления с действиями посольства служат нам его донесения в Москву. Из них мы узнаем, что как Михаил, так и инокиня мать сперва, безусловно, отвергли предложение послов. Последняя говорила, что московские люди «измалодушествовались», что на таком великом государстве и не ребенку править не под силу, и т. д. Долго послам пришлось уговаривать и мать, и сына, они употребили все свое красноречие, грозили даже небесной карой. Наконец, усилия их увенчались успехом – Михаил дал свое согласие, а мать благословила его. Обо всем этом мы знаем, кроме посольских донесений в Москву, еще из избирательной грамоты Михаила, которая, впрочем, в силу ее малой самостоятельности, как мы уже говорили выше, не может иметь особенной ценности: она составлена по образцу избирательной грамоты Бориса Годунова. Так, сцена плача народного в Ипатьевском монастыре списана с подобной же сцены, происходившей в Новодевичьем монастыре, описанной в Борисовой грамоте (оттуда взял ее Пушкин для своего «Бориса Годунова»),
Как только согласие Михаила Федоровича было получено, послы стали торопить его ехать в Москву; царь отправился, но путешествие это было чрезвычайно медленно, так как разоренные дороги не могли служить удобным путем.
Значение новой династии. Такова внешняя сторона воцарения Михаила Федоровича Романова. Но есть и внутренний смысл в событиях этого важного исторического момента, сокрытый от нас ходячим преданием и восстановляемый детальным изучением эпохи.
Посмотрим на эту, так сказать, интимную сторону московских отношений, приведших к образованию новой и притом прочной династии.
В настоящее время можно считать совершенно выясненным, что руководители земского ополчения 1611–1612 гг. ставили своей задачей не только «идти на очищение» Москвы от поляков, но и сломить казаков, захвативших в свои руки центральные учреждения в подмосковных «таборах», а вместе с ними и правительственную власть. Как ни слаба была на деле эта власть, она становилась поперек дороги всякой иной попытке создать центр народного единения; она покрывала своим авторитетом «всея земли» казачьи бесчинства, терзавшие земщину, она грозила, наконец, опасностью социального переворота и водворения в стране «воровского» порядка или, вернее, беспорядка. Обстоятельства поставили для князя Пожарского войну с казаками в первую очередь: казаки сами открыли военные действия против нижегородцев. Междоусобная война русских людей шла без помехи со стороны поляков и литвы почти весь 1612 год. Сначала Пожарский выбил казаков из Поморья и Поволжья и отбросил их к Москве. Там, под Москвой, они были не только не вредны, но даже полезны для целей Пожарского тем, что парализовали польский гарнизон столицы. Предоставляя обоим своим врагам истощать себя взаимной борьбой, Пожарский не спешил из Ярославля к Москве. Ярославские власти думали даже и государя избрать в Ярославле и собирали в этом городе совет всей земли не только для временного управления государством, но и для государева «обиранья». Однако приближение к Москве вспомогательного польско-литовского отряда вынудило Пожарского выступить к Москве, – и там, после победы над этим отрядом, разыгрался последний акт междоусобной борьбы земцев и казаков. Приближение земского ополчения к Москве заставило меньшую половину казачества отложиться от прочей массы и вместе с Заруцким, ее атаманом и «боярином», уйти на юг. Другая, большая половина казаков, чувствуя себя слабее земцев, долго не решалась ни бороться с ними, ни подчиниться им. Надобен был целый месяц смут и колебаний, чтобы предводитель этой части казачества, тушинский боярин князь Д.Т. Трубецкой, мог вступить в соглашение с Пожарским и Мининым и соединить свои «приказы» с земскими в одно «правительство».
Как старший по своему отчету и чину, Трубецкой занял в этом правительстве первое место, но фактическое преобладание принадлежало другой стороне, и казачество, в сущности, капитулировало перед земским ополчением, поступив как бы на службу и в подчинение земским властям. Разумеется, это подчинение не могло сразу стать прочным, и летописец не раз отмечал казачье своеволие, доводившее рать почти «до крови», однако дело стало ясно в том отношении, что казачество отказалось от прежней борьбы с основами земского порядка и от первенства во власти. Казачество распалось и отчаялось в своем торжестве над земщиной.
Такое поражение казачества было очень важным событием во внутренней истории московского общества, не менее важным, чем «очищение» Москвы. Если с пленом польского гарнизона падала всякая тень власти Владислава на Руси, то с поражением казачества исчезла всякая возможность дальнейших самозванческих авантюр. Желавшее себе царя «от иноверных» московское боярство навсегда сошло с политической арены, разбитое бурями смутной поры. Одновременно с ним проиграла свою игру и казачья вольница с ее тушинскими вожаками, измышлявшими самозванцев. К делам становились «последние» московские люди, пришедшие с Кузьмой Мининым и Пожарским городские мужики и рядовые служилые люди. У них была определенная мысль: «иных некоторых земель людей на Московское государство не обирать и Маринки с сыном не хотеть», а хотеть и обирать кого-нибудь из своих «великих родов». Так само собой намечалось главное условие предстоявшего в Москве царского избрания, оно вытекало из реальной обстановки данной минуты, как следствие действительного взаимоотношения общественных сил.
Сложившаяся в ополчении 1611–1612 гг. правительственная власть была создана усилиями средних слоев московского населения и была их верной выразительницей. Она овладела государством, очистила столицу, сломила казачьи таборы и подчинила себе большинство организованной казачьей массы. Ей оставалось оформить свое торжество и царским избранием возвратить стране правильный правительственный порядок. Недели через три после взятия Москвы, т. е. в середине ноября 1612 г., временное правительство уже посылает в города приглашения прислать в Москву выборных и с ними о государском избрании «совет и договор крепкой*. Этим как бы открывался избирательный период, завершенный в феврале избранием царя Михаила. Толки о возможных кандидатах на престол должны были начаться немедля. Хотя мы вообще и очень мало знаем о таких толках, однако можем – из того, что знаем, – извлечь несколько ценнейших наблюдений над взаимоотношениями существовавших тогда общественных групп.
Недавно стало известно (в издании А. Гиршберга) одно важное показание о том, что делалось в Москве в самом конце ноября 1612 г. В эти дни польский король послал свой авангард под самую Москву, в авангарде находились и русские «послы» от Сигизмунда и Владислава к московским людям, а именно князь Данил о Мезецкий и дьяк Иван Грамотин. Они должны были «зговаривати Москвы, чтобы приняли королевича на царство». Однако все их посылки в Москву не привели к добру, и Москва начала с польским авангардом «задор и бой». В бою поляки взяли в плен бывшего в Москве смоленского сына боярского Ивана Философова и сняли с него допрос. То, что показал им Философов, было давно известно из московской летописной записи. Его спрашивали: «хотят ли взять королевича на царство? и Москва ныне людна ли, и запасы в ней есть ли?» По выражению летописца, Философову «даде Бог слово, что глаголати», он сказал будто бы полякам: «Москва людна и хлебна, и на то все обещахомся, что всем помереть за православную веру, а королевича на царство не имати». Из слов Философова, думает летописец, король вывел заключение, что в Москве много сил и единодушия, и потому ушел из Московского государства. Не так давно напечатанный документ освещает иным светом показание Философова. В изданных А. Гиршбергом материалах по истории московско-польских отношений мы читаем подлинный отчет королю и королевичу князя Д. Мезецкого и И. Грамотина о допросе Философова. Они, между прочим, пишут: «А в роспросе, господари, нам и полковником сын боярской (именно Иван Философов) сказал, что на Москве у бояр, которые вам, великим господарям, служили, и у лучших людей хотение есть, чтоб просити на господарство вас, великаго господаря королевича Владислава Жигимонтовича, а именно де о том говорити не смеют, боясь казаков, а говорят, чтобы обрать на государство чужеземца; а казаки де, господари, говорят чтоб обрать кого из русских бояр, а примеривают Филаретова сына и Воровского Калужскаго. И во всем де и казаки бояром и дворяном сильны, делают, что хотят; а дворяне де и дети боярские разъехалися по поместьям, а на Москве осталось дворян и детей боярских всего тысячи с две, да казаков полпяты тысячи человек (т. е. – 4500), да стрельцов с тысячу человек, да мужики чернь. А бояр де, господари, и князя Федора Ивановича Мстиславского с товарищи, которые на Москве сидели, в Думу не припускают, а писали об них в городы ко всяким людям: пускать их в Думу или нет? А делает всякие дела князь Дмитрий Трубецкой, да князь Дмитрий Пожарский, да Куземка Минин. А кому вперед быти на господарстве, того еще не постановили на мере». Очевидно, что из этих слов отчета о показании Философова польский король извлек не совсем те выводы, какие предположил московский летописец. Что в Москве большой гарнизон, король мог не сомневаться: семь с половиной тысяч ратных людей, кроме черни, годной по тем временам для обороны стен, составляли внушительную силу. Среди гарнизона не было единодушия, но Сигизмунд видел, что в Москве преобладают, и притом решительно преобладают, враждебные ему элементы. Не питая надежд на успех, он и решился повернуть назад.
Такова обстановка, в какой известно нам показание Философова. Обе воевавшие стороны придавали ему большое значение. Москва знала его не в деловой, а, так сказать, в эпической редакции; отступление Сигизмунда, бывшее или казавшееся последствием речей Философова, придало им ореол патриотического подвига, и самые речи редактировались летописцем под впечатлением этого подвига, слишком благородно и красиво. Король же узнал показание Философова в деловой передаче такого умного дельца, каков был дьяк И. Грамотны. Сжато и метко очерчивается в отчете князя Мезецкого и Грамотина положение Москвы, и мы в интересах научной правды можем смело положиться на этот отчет.
Становится ясно, что через месяц по очищении Москвы главные силы земского ополчения были уже демобилизованы. По обычному московскому порядку, с окончанием похода служилые отряды получали разрешение возвращаться в свои уезды «по домам». Взятие Москвы было тогда понято как конец похода. Содержать многочисленное войско в разоренной Москве было трудно; еще труднее было служилым людям кормиться там самим. Не было и основания для того, чтобы держать в столице большие массы полевого войска – дворянской конницы и даточных людей. Оставив в Москве необходимый гарнизон, остальных сочли возможным отпустить домой. Это-то и разумеет летописец, когда говорит о конце ноября: «Люди ж с Москвы все розъехалися». В составе гарнизона, опять-таки по обычному порядку, были московские дворяне, некоторые группы провинциальных, «городовых» дворян (сам Иван Философов, например, был не москвич, а «смолянин», т. е. из смоленских дворян), далее стрельцы (число которых уменьшилось в Смуту) и, наконец, казаки. Философов точно определяет число дворян в 2000, число стрельцов в 1000 и число казаков в 4500 человек. Получилось такое положение, которое вряд ли могло нравиться московским властям. С роспуском городских дружин служилых и тяглых людей казаки получили численный перевес в Москве. Их некуда было распустить по их бездомовности, и их нельзя было разослать на службу в города по их ненадежности. Начиная с приговора 30 июня 1611 г., земская власть, как только она получала преобладание над казачеством, стремилась выводить казаков из городов и собирать их у себя под рукой в целях надзора, и Пожарский в свое время, в первой половине 1612 г., стягивал служилых, подчинившихся ему казаков в Ярославль и затем вел их с собой под Москву. Поэтому-то в Москве и оказалось так много казаков. Насколько мы располагаем цифровыми данными для того времени, можно сказать, что указанное
Философовым число казаков «полпяты тысячи» очень велико, но вполне вероятно. По некоторым соображениям приходится думать, что в 1612 г. под Москвой с князем Трубецким и Заруцким сидело около 5000 казаков; из них Заруцкий увел около 2000, а остальные поддались земскому ополчению Пожарского. Не знаем точно, сколько пришло в Москву казаков с Пожарским из Ярославля, но знаем, что немногим позднее того времени, о котором идет теперь речь, а именно в марте и апреле 1613 г., казачья масса в Москве была столь значительна, что упоминаются отряды казаков в 2323 и 1140 человек и ими не исчерпывается еще вся наличность казаков в Москве. Таким образом, надобно верить цифре Философова и признать, что в исходе 1612 г. казачьи войска в Москве числом более чем вдвое превосходили дворян и раза в полтора превосходили дворян и стрельцов, вместе взятых. Эту массу надобно было обеспечить кормами и держать в повиновении и в порядке. По-видимому, московская власть этого не достигала, и побежденное земцами казачество снова поднимало голову, пытаясь овладеть положением дел в столице. Такое настроение казаков и отметил Философов словами: «И во всем казаки бояром и дворяном сильны, делают, что хотят».
С одной стороны, казаки настойчиво и беззастенчиво требовали «кормов» и всякого жалованья, а с другой – они «примеривали» на царство своих кандидатов. О кормах и жалованье летописец говорит кратко, но сильно: он сообщает, что казаки после взятия Кремля «начата прошати жалованья безпрестанно», они «всю казну московскую взяша, и едва у них немного государевы казны отнята»; из-за казны они однажды пришли в Кремль и хотели «побить» начальников (т. е. Пожарского и Трубецкого), но дворяне не допустили до этого и меж ними «едва без крови пройде». По словам Философова, московские власти «что у кого казны сыщут, и то все отдают казаком в жалованье; а что (при сдаче Москвы) взяли в Москве у польских и русских людей, и то все поймали казаки ж». Наконец, архиепископ Арсений Елассонский согласно с Философовым сообщает некоторые подробности о розысках царской казны после московского очищения и о раздаче ее «воинам и казакам», после чего «весь народ успокоился». Очевидно, вопрос об обеспечении казаков составлял тогда тяжелую заботу московского правительства и постоянно грозил властям насилиями с их стороны. Сознавая свое численное превосходство в Москве, казаки шли далее «жалованья» и «кормов»: они, очевидно, возвращались к мысли о политическом преобладании, утерянном ими вследствие успехов Пожарского. После московского очищения во главе временного правительства почитался казачий начальник боярин князь Трубецкой, главную силу московского гарнизона составляли казаки: очевидна мысль, что казакам может и должно принадлежать и решение вопроса о том, кому вручить московский престол. Стоя на этой мысли, казаки заранее «примеривали» на престол наиболее достойных, по их мнению, лиц. Такими оказались сын бывшего тушинского и калужского царя «Вора», увезенный Заруцким, и сын бывшего тушинского патриарха Филарета Романова. Московским властям приходилось до времени терпеть все казачьи выходки и притязания, потому что привести казаков в полное смирение можно было или силой, собрав в Москву новое земское ополчение, или авторитетом всей земли, создав Земской собор. Торопясь с созывом собора, правительство, конечно, понимало, что произвести мобилизацию земских ополчений после только что оконченного похода под Москву было бы чрезвычайно трудно. Других средств воздействия на казачество в распоряжении правительства не было. Терпеть приходилось еще и потому, что в казачестве правительство видело действительную опору против вожделений королевских приверженцев. Философов недаром говорил, что «бояре и лучшие люди» в Москве таили свое желание пригласить Владислава, «боясь казаков». Против поляков и их московских друзей казаки могли оказать существенную помощь, и Сигизмунд повернул назад от Москвы в конце 1612 г. скорее всего именно ввиду «полупяты тысячи» казаков и их противопольского настроения. Счеты с агентами и сторонниками Сигизмунда тогда в Москве еще не были закончены, и отношения с царем Владиславом Жигимонтовичем еще не были ликвидированы. Философов сообщал, что в Москве арестовано «за приставы русских людей, которые сидели в осаде: Иван Безобразов, Иван Чичерин, Федор Андронов, Степан Соловецкий, Важен Замочников; и Федора де и Бажена пытали на пытце в казне». Согласно с этим и архиепископ Арсений Елассонский говорит, что по очищении Москвы «врагов государства и возлюбленных друзей великого короля, Ф. Андронова и И. Безобразова, подвергли многим пыткам, чтобы разузнать о царской казне, о сосудах и о сокровищах… Во время наказания их (т. е. друзей короля) и пытки умерли из них трое: великий дьяк царского судилища Тимофей Савинов, Степан Соловецкий и Важен Замочников, присланные великим королем довереннейшие казначеи его к царской казне». По обычаю той эпохи, «худых людей, торговых мужиков, молодых детишек боярских», служивших королю, держали за приставами и пытали до смерти, а великих бояр, виновных в той же службе королю, только «в думу не припускали» и, самое большое, держали под домашним арестом, пока земский совет в городах не решит вопроса: «пускать их в думу или нет». До нас не дошли грамоты, которые были, по словам Философова, посланы в города о том, можно ли бояр князя Мстиславского «с товарищи» пускать в думу. Но есть полное основание считать, что на этот вопрос в Москве в конце концов ответили отрицательно, так как выслали Мстиславского «с товарищи» из Москвы куда-то «в городы» и произвели государево избрание без них. Все эти меры против московского боярства и московской администрации, служивших королю, временное московское правительство князя Д.Т. Трубецкого, князя Д.М. Пожарского и «Куземки» Минина могло принимать главным образом с сочувствием казачества, ибо в боярах и лучших «людях» еще жива была тенденция в сторону Владислава.
Таковы были обстоятельства московской политической жизни в конце 1612 г. Из рассмотренных здесь данных ясно, что победа, одержанная земским ополчением над королем и казаками, требовала дальнейшего упрочения. Враги были побеждены, но не уничтожены. Они пытались как могли вернуть себе утраченное положение, и если имя Владислава произносилось в Москве негромко, то громко раздавались имена «Филаретова сына и Воровского Калужского». Земщине предстояла еще забота – на Земском соборе настоять, чтобы не прошли на престол ни иноземцы, ни самозванцы, о которых, как видим, еще смели мечтать побежденные элементы. Успеху земских стремлений в особенности могло мешать то обстоятельство, что Земскому собору предстояло действовать в столице, занятой в большинстве казачьим гарнизоном. Преобладание казачьей массы в городе могло оказать некоторое давление и на представительное собрание, направив его так или иначе в сторону казачьих вожделений. Насколько мы можем судить, нечто подобное и случилось на избирательном соборе 1613 г. Иностранцы после избрания на престол царя Михаила Федоровича получили такое впечатление, что это избрание было делом именно казаков. В официальных, стало быть ответственных, беседах литовско-польских дипломатов с московскими в первые месяцы после выбора Михаила русским людям приходилось выслушивать «непригожие речи»: Лев Сап era грубо высказал самому Филарету в присутствии московского посла Желябужского, что «посадили сына его на Московское государство государем одни казаки донцы»; Александр Гонсевский говорил князю Воротынскому, что Михаила «выбирали одни казаки». Со своей стороны, шведы высказывали мнение, что в пору царского избрания в Москве были «казаки в московских столпех сильнейший». Эти впечатления посторонних лиц встречают некоторое подтверждение и в московских исторических воспоминаниях. Разумеется, нечего искать таких подтверждений в официальных московских текстах: они представляли дело так, что царя Михаила сам Бог дал и всей землей обрали. Эту же идеальную точку зрения усвоили себе и все русские литературные сказания XVII в. Царское избрание, замирившее Смуту и успокоившее страну, казалось особым благодеянием Господним, и приписывать казакам избрание того, кого «сам Бог объявил», было в глазах земских людей неприличной бессмыслицей. Но все-таки в московском обществе осталась некоторая память о том, что в счастливом избрании законного государя приняли участие и проявили почин даже и склонные ко всякому беззаконию казаки. Авраамий
Палицын рассказывает, что к нему на монастырское подворье в Москве во время Земского собора приходили вместе с дворянами и казаки с мыслью именно о Михаиле Федоровиче Романове и просили его довести их мысль до собора. Изданный И.Е. Забелиным поздний и в общем недостоверный рассказ о царском избрании 1613 г. заключает в себе одну любопытнейшую подробность о том, что права Михаила на избрание объяснил собору, между прочим, «славного Дону атаман». Эти упоминания о заслугах казаков в деле объявления и укрепления кандидатуры М.Ф. Романова имеют очень большую цену: они свидетельствуют, что роль казачества в царском избрании не была скрыта и от московских людей, хотя им она представлялась, конечно, иначе, чем иноземцам.
Руководясь приведенными намеками источников, мы можем себе ясно представить, какой смысл имела кандидатура М.Ф. Романова и каковы были условия ее успеха на Земском соборе 1613 г.
Собравшись в Москву в исходе 1612 или в самом начале 1613 г., земские выборные хорошо представили собой «всю землю». Окрепшая в эпоху Смуты практика выборного представительства позволила избирательному собору на самом деле представить собой не одну Москву, а Московское государство в нашем смысле этого термина. В Москве оказались представители не менее 50 городов и уездов; представлены были и служилый и тяглый класс населения, были и представители казаков. В своей массе собор оказался органом тех слоев московского населения, которые участвовали в очищении Москвы и восстановлении земского порядка, он не мог служить ни сторонникам Сигизмунда, ни казачьей политике. Но он мог и неизбежно должен был стать предметом воздействий со стороны тех, кто еще надеялся на восстановление королевской власти или же казачьего режима. И вот, отнимая надежду как на то, так и на другое, собор прежде всякого иного решения торжественно укрепился в мысли: «А литовского и свийского короля и их детей за их многия неправды и иных некоторых земель людей на Московское государство не обирать, и Маринки с сыном не хотеть». В этом решении заключалось окончательное поражение тех, кто думал еще бороться с результатами московского очищения и с торжеством средних консервативно настроенных слоев московского населения. Исчезло навсегда «хотение» бояр и «лучших людей», которые «служили» королю, по выражению Философова, и желали бы снова «просити на государство» Владислава. Невозможно было долее «примеривать» на царство и «Воровского Калужского», а стало быть, мечтать о соединении с Заруцким, который держал у себя «Маринку» и ее «Воровского Калужского» сына.
Победа над боярами, желавшими Владислава, досталась собору, думается, очень легко: вся партия короля в Москве, как мы видели, была разгромлена временным правительством тотчас по взятии столицы, и даже знатнейшие бояре, «которые на Москве сидели», вынуждены были уехать из Москвы и не были на соборе вплоть до той поры, когда новый царь был уже избран: их вернули в Москву только между 7 и 21 февраля. Если до собора сторонники приглашения Владислава «именно о том говорити не смели, боясь казаков», то на соборе им надобно было беречься еще более, боясь не одних казаков, но и «всей земли», которая одинаково с казаками не жаловала короля и королевича. Другое дело было земщине одолеть казаков: они были сильны своим многолюдством и дерзки сознанием своей силы. Чем решительнее земщина становилась против Маринки и ее сына, тем внимательнее должна была она отнестись к другому кандидату, выдвинутому казаками, – «к Филаретову сыну». Он был не чета «Воренку». Нет сомнения, что казаки выдвигали его по тушинским воспоминаниям, потому что имя его отца Филарета было связано с тушинским табором. Но имя Романовых было связано и с иным рядом московских воспоминаний. Романовы были популярным боярским родом, известность которого шла с первых времен царствования Грозного. Незадолго до избирательного собора 1613 г., именно в 1610 г., совсем независимо от казаков М.Ф. Романова в Москве считали возможным кандидатом на царство, одним из соперников Владислава. Когда собор настоял на уничтожении кандидатуры иноземцев и Маринкина сына и «говорили на соборах о царевичах, которые служат в Московском государстве, но о великих родех, кому из них Бог даст на московском государстве быть государем», – то из всех великих родов естественно возобладал род, указанный мнением казачества. На Романовых могли сойтись и казаки, и земщина – и сошлись: предлагаемый казачеством кандидат легко был принят земщиной. Кандидатура М.Ф. Романова имела тот смысл, что мирила в самом щекотливом пункте две еще не вполне примиренные общественные силы и давала им возможность дальнейшей солидарной работы. Радость обеих сторон по случаю достигнутого соглашения, вероятно, была искренна и велика, и Михаил был избран действительно «единомышленным и не развратным советом» его будущих подданных.
Заключение. Результаты Смуты. Освобождением Москвы и избранием царя историки обыкновенно кончают повесть о Смуте. В этом они правы. Хотя первые годы царствования Михаила – тоже смутные годы, дело в том, что причины, питавшие, так сказать, Смуту и заключавшиеся в нравственной шаткости и недоумении здоровых слоев московского общества и в их политическом ослаблении, были уже устранены. Когда этим слоям удалось сплотиться, овладеть Москвой и избрать себе царя, все прочие элементы, действовавшие в Смуте, потеряли силу и мало-помалу успокоились. Выражаясь образно, момент избрания Михаила – момент прекращения ветра в буре; море еще волнуется, еще опасно, но оно движется по инерции и должно успокоиться.
Так колебалось Русское государство, встревоженное Смутой. Много хлопот выпало на долю Михаила, и все его царствование можно назвать эпилогом драмы, но самая драма уже кончалась, развязка уже последовала, результаты Смуты уже выяснились.
Обратимся теперь к этим результатам. Посмотрим, как понимают важнейшие представители нашей науки факт Смуты в его последствиях. Первое место дадим здесь, как и всегда, С.М. Соловьеву. Он (и в «Истории», и во многих своих отдельных статьях) видит в Смуте испытание, из которого государственное начало, боровшееся в XVI в. с родовым началом, выходит победителем. Это чрезвычайно глубокое, хотя, может быть, и не совсем верное историческое воззрение. К.С. Аксаков, человек с большим непосредственным пониманием русской жизни, видит в Смуте торжество «земли» и последствием Смуты считает укрепление союза «земли» и «государства» (под государством он понимает то, что мы зовем правительством). Во время Смуты «земля» встала как единое целое и восстановила государственную власть, спасла государство и скрепила свой союз с ним. В этом воззрении, как и у С.М. Соловьева, нет толкований относительно реальных последствий Смуты. Это – общая историческая оценка Смуты со стороны результатов. Но даже такой общей оценки нет у И.Е. Забелина; он результатами Смуты как-то вовсе не интересуется, и о нем здесь мало приходится говорить. Много зато можно сказать о мнении Костомарова, который считает Смутное время безрезультатной эпохой. Чтобы яснее представить себе воззрение этого историка, приведем выдержку из заключительной главы его «Смутного времени Московского государства»: «Неурядицы продолжались и после, в царствование Михаила Федоровича, как последствие Смутного времени, но эти неурядицы уже не имели тех определенных стремлений: ниспровергнуть порядок государства и поднять с этой целью знамя каких-нибудь воровских царей, а именно таков был в начале XVII в. характер самой эпохи Смутного времени, не представляющей ничего себе подобного в таких эпохах, какие случались и в других европейских государствах. Чаще всего за потрясениями этого рода следовали важные изменения в политическом строе той страны, которая их испытывала; наша смутная эпоха ничего не изменила, ничего не внесла нового в государственный механизм, в строй понятий, в быт общественной жизни, в нравы и стремления, ничего такого, что, истекая из ее явлений, двинуло бы течение русской жизни на новый путь, в благоприятном или неблагоприятном для нее смысле. Страшная встряска перебуровила все вверх дном, нанесла народу несчетные бедствия; не так скоро можно было поправиться после того Руси, – и до сих пор после четверти тысячелетия не читающий своих летописей народ говорит, что давно-де было «литейное разорение»; Литва находила на Русь, и такая беда была наслана, что малость людей в живых осталось и то оттого, что Господь на Литву слепоту наводил. Но в строе жизни нашей нет следов этой страшной кары Божьей: если в Руси XVII в. во время, последующее за смутной эпохой, мы замечаем различие от Руси XVI в., то эти различия произошли не из событий этой эпохи, а явились вследствие причин, существовавших до нее или возникших после нее. Русская история вообще идет чрезвычайно последовательно, но ее разумный ход будто перескакивает через Смутное время и далее продолжает свое течение тем же путем, тем же способом, с теми же приемами, как прежде. В тяжелый период Смуты были явления новые и чуждые порядку вещей, господствовавшему в предшествовавшем периоде, однако они не повторялись впоследствии, и то, что, казалось, в это время сеялось, не возрастало после».
Можно ли согласиться с таким воззрением Костомарова? Думаем, что нет. Смута наша богата реальными последствиями, отозвавшимися на нашем общественном строе, на экономической жизни ее потомков. Если Московское государство кажется нам таким же в основных своих очертаниях, каким было до Смуты, то это потому, что в Смуте победителем остался тот же государственный порядок, какой формировался в Московском государстве в XVI в., а не тот, какой принесли бы нам его враги: католическая и аристократическая Польша и казачество, жившее интересами хищничества и разрушения, отлившееся в форму безобразного «круга». Смута произошла, как мы старались показать, не случайно, а была обнаружением и развитием давней болезни, которой прежде страдала Русь. Эта болезнь окончилась выздоровлением государственного организма. Мы видим после кризиса Смуты тот же организм, тот же государственный порядок. Поэтому мы и склонны думать, что все осталось по-прежнему без изменений, что Смута была только неприятным случаем, без особенных последствий. Пошаталось государство и стало опять крепко, что же тут может выйти нового? А между тем вышло много нового. Болезнь оставила на уцелевшем организме резкие следы, которые оказывали глубокое влияние на дальнейшую жизнь этого организма. Общество переболело, оправилось, снова стало жить и не заменилось другим, но само стало иным, изменилось.
В Смуте шла борьба не только политическая и национальная, но и общественная. Не только воевали между собой претенденты на престол московский и сражались русские с поляками и шведами, но и одни слои населения враждовали с другими: казачество боролось с оседлой частью общества, старалось возобладать над ней, построить землю по-своему – и не могло. Борьба привела к торжеству оседлых слоев, признаком которого было избрание царя Михаила. Эти слои и выдвинулись вперед, поддерживая спасенный ими государственный порядок. Но главным деятелем в этом военном торжестве было городское дворянство, которое и выиграло больше всех. Смута много принесла ему пользы и укрепила его положение. Служилый человек и прежде стоял наверху общества, владел (вместе с духовенством) главным капиталом страны – землей, и завладел земледельческим трудом крестьянина. Смута помогла его успехам. Служилые люди не только сохранили то, что имели, но благодаря обстоятельствам Смуты приобрели гораздо больше. Смута ускорила подчинение им крестьянства, содействовала более прочному приобретению ими поместий, давала им возможность с разрушением боярства (которое в Смуту потеряло много своих представителей) подниматься по службе и получать больше и больше участия в государственном управлении. Смута, словом, ускорила процесс возвышения московского дворянства, который без нее совершился бы несравненно медленнее.
Что касается боярства, то оно, наоборот, много потерпело от Смуты. Его нравственный кредит должен был понизиться. Исчезновение во время Смуты многих высоких родов и экономический упадок других содействовали дополнению рядов боярства сравнительно незначительными людьми, а этим понижалось значение рода. Для московской аристократии время Смуты было тем же, чем были войны Алой и Белой Роз для аристократии Англии: она потерпела такую убыль, что должна была воспринять в себя новые, демократические сравнительно элементы, чтобы не истощиться совсем. Таким образом, и здесь Смута не прошла бесследно.
Но вышесказанным не исчерпываются результаты Смуты. Знакомясь с внутренней историей Руси в XVII в., мы каждую крупную реформу XVII в. должны будем возводить к Смуте, обусловливать ею. В корень подорвав экономическое благосостояние страны, шатавшееся еще в XVI в., Смута создала для московского правительства ряд финансовых затруднений, которые обусловливали собой всю его внутреннюю политику, вызвали окончательное прикрепление посадского и сельского населения, поставили московскую торговлю и промышленность на время в полную зависимость от иностранцев. Если к этому мы прибавим те войны XVII в., необходимость которых вытекала прямо из обстоятельств, созданных Смутой, то поймем, что Смута была очень богата результатами и отнюдь не составляла такого эпизода в нашей истории, который случайно явился и бесследно прошел. Не рискуя много ошибиться, можно сказать, что Смута обусловила почти всю нашу историю в XVII в.
Так обильны были реальные, видимые последствия Смуты. Но события смутной поры, необычайные по своей новизне для русских людей и тяжелые по своим последствиям, заставляли наших предков болеть не одними личными печалями и размышлять не об одном личном спасении и успокоении. Видя страдания и гибель всей земли, наблюдая быструю смену старых политических порядков под рукой и своих, и чужих распорядителей, привыкая к самостоятельности местных миров и всей земщины, лишенный руководства из центра государства русский человек усвоил себе новые чувства и понятия: в обществе крепло чувство национального и религиозного единства, слагалось более отчетливое представление о государстве. В XVI в. оно еще не мыслилось как форма народного общежития, оно казалось вотчиной государевой, а в XVII в., по представлению московских людей, – это уже «земля», т. е. государство. Общая польза, понятие, не совсем свойственное XVI веку, теперь у всех русских людей сознательно стоит на первом плане: своеобразным языком выражают они это, когда в безгосударственное время заботятся о спасении государства и думают о том, «что земскому делу пригодится» и «как бы земскому делу было прибыльнее». Новая, «землею» установленная власть Михаила Федоровича вполне усваивает себе это понятие общей земской пользы и является властью вполне государственного характера. Она советуется с «землею» об общих затруднениях и говорит иностранцам по поводу важных для Московского государства дел, что «такого дела теперь решить без совета всего государства нельзя ни по одной статье». При прежнем господстве частноправных понятий, еще и в XVI в., неясно отличали государя как хозяина-вотчин-ника и государя как носителя верховной власти, как главу государства. В XVI в. управление государством считали личным делом хозяина страны да его советников; теперь, в XVII в., очень ясно сознается, что государственное дело не только «государево дело», но и «земское», так и говорят о важных государственных делах, что это «великое государево и земское» дело.
Эти новые, в Смуту приобретенные понятия о государстве и народности не изменили сразу видимым образом политического быта наших предков, но отзывались во всем строе жизни XVII в. и сообщали ей очень отличный от старых порядков колорит. Поэтому для историка и важно отметить появление этих понятий. Если, изучая Московское государство XVI в., мы еще спорим о том, можно ли назвать его быт вполне государственным, то о XVII в. такого спора быть не может, потому уже, что сами русские люди XVII в. сознали свое государство, усвоили государственные представления, и усвоили именно за время Смуты благодаря новизне и важности ее событий. Не нужно и объяснять, насколько следует признавать существенными последствия Смуты в этой сфере общественной мысли и самосознания.