I

Угрюмов мчался сквозным переулком, хватая широко раскрытым ртом воздух и зажав ладонью рану в правом боку.

Каждое движение причиняло нестерпимую боль, словно кто-то раскаленным гвоздем царапал внутренности. «К реке не добегу»,— озирался Дмитрий Павлович по сторонам.

Неожиданно он заметил отодвинутую в сторону доску забора. С неимоверным трудом втиснулся в узкую щель и, задвинув доску, упал в траву и замер. Чекисты пробежали мимо забора, и он слышал их шумное дыхание и отрывистые голоса.

Ему, единственному из офицеров, арестованных в эту майскую ночь, удалось скрыться. Когда их под конвоем вывели на улицу, чтобы доставить в ЧК, Дмитрий Павлович решил, что он должен во что бы то ни стало бежать. Он хорошо сознавал, что ему, как руководителю контрреволюционного подполья, расстрел обеспечен.

Один из красногвардейцев зазевался на миг, опустив винтовку дулом вниз, и Угрюмов коротким броском выбил из его рук оружие. Молниеносно ударом приклада сшиб красногвардейца и рванулся вперед.

— Не стрелять, брать живьем,— раздался за спиной Угрюмова окрик старшего из чекистов.

Это спасло Дмитрию Павловичу жизнь. За ним вдогонку бросились двое чекистов. Почувствовав, что офицер может уйти, один из них выстрелил ему вслед несколько раз из нагана.

«Истеку кровью, погибну»,— подумал Угрюмов и, отталкиваясь локтями, пополз к крыльцу смутно видневшегося в темноте сруба избы.

С писком шарахнулась в сторону перебегавшая в траве крыса, где-то лениво тявкнула собака, и тотчас все смолкло.

Он добрался к ступенькам и, толкнув дверь, захрипел пересохшими губами: «Помогите, христа ради».

Внутри сруба кто-то закашлялся, и Дмитрий Павлович почувствовал запах высекаемых кресалом искр. В дверном проеме показался сгорбленный старик с горевшим фитилем в руках.

— Чего тебе надобно, паря? — хрипло спросил он.

— Я ранен, истекаю кровью… Помогите…— силы оставили Дмитрия Павловича, и он ткнулся лицом в ноги старика.

Очнулся Угрюмов на полу. Он лежал на старом, сшитом из лоскутов одеяле.

— Тяжел ты, однако, паря. Еле заволок в избу,— сказал старик и, подняв над головой фитиль, одернул на раненом рубаху.— Эка, тебя садануло,— хмыкнул он.— Погоди, зажгу свечу и перевяжу рану.

— У меня кость задета, или пуля в ребрах сидит, вздохнуть больно,— пожаловался Угрюмов.

Старик, шаркая валенками по доскам пола, покопался в углу, за божницей, и приладил на табурете огрызок тускло горевшей свечи.

Осторожно коснулся краев раны и, нащупав пальцами пулю, чуть нажал. Угрюмов застонал и прикусил губу.

— Вот она, где скрывается, подлая,— пробормотал старик.— Вынуть надобно, а то закиснет, помрешь от горючей лихоманки. У меня от покойницы-жены спица вязальная осталась. Дай-кось я ей пулю поддену.

Старик достал спицу и, прокалив ее в пламени свечи, склонился над раненым.

Нестерпимая жгучая боль молнией полыхнула в глазах Дмитрия Павловича, и он потерял сознание.

Пришел он в себя от кисловатого запаха самогона, бьющего в нос.

— Глотни разок, полегшает,— шепнул старик, подсунув к его губам стакан с мутной жидкостью.

Угрюмов глотнул и, судорожно икая, затряс головой. Самогон был теплым и крепким.

— Погляди на свою смерть.

Старик показал ему окровавленный острый кусочек.

— Как зовут тебя, дедушка,— с теплотой в голосе спросил Угрюмов.

— Тимохой в детстве кликали,— усмехнулся старик.— А ты видать, паря, из благородного сословия, из офицерьев.

Угрюмов кивнул и, сняв наручные часы, протянул их старику:

— Возьми, дедушка, это хорошие швейцарские часы. Больше у меня ничего нет.

— На что они мне сдались? Побудку мне петух соседский прокукарекает.

Тимоха, кряхтя и охая, взбирался на лежанку, бормоча:

— Ревматизм замучил. Ох, проклятущий. Уж который год кости ломит.

Дмитрий Павлович, ослабевший от потери крови, проснулся поздно. Часы показывали полдень. Тимохи в избе не было.

«Дождусь ночи, уйду»,— подумал Угрюмов.

От голода кружилась голова и подташнивало.

Через некоторое время, опираясь на суковатую палку, пришел Тимоха.

— На, выпей молочка от соседской буренки,— протянул он Угрюмову резной деревянный ковшик.

Припав иссушенными губами к краю ковшика, Дмитрий Павлович с удовольствием пил густое, пахнущее травой и медом молоко. Пил долго, пока в изнеможении не откинулся на одеяло.

— Что слышно в городе?

— А слышно то, что говорят,— откликнулся Тимоха,— будто бы в доме у Фролки-Кровососа вооруженные люди скрывались, что против нынешних властей зло замышляли, но чекисты и красноотрядники их изловили. А один, сказывают, убег. Его ищут, да видать без толку.

— Это меня ищут,— дрогнувшим голосом промолвил Угрюмов.— Что же ты не известил кого надо?

— Ты ко мне с бедой приполз,— вздохнул Тимоха,— оклемаешься, ну и ступай с богом за порог.

Он уселся на табурет и, кряхтя, стал растирать ладонями икры ног.

— А еще, сказывают, что сабля, краденная уж почитай как четверть века назад, сыскалась и нынче у Ваньши Изотова, сына покойного кузнеца Маркела, на сохранении. Так-то.

Угрюмов вспомнил, как при обыске Тихон принес главному из чекистов саблю, и тот бережно ее принял.

— И что это за сабля такая особенная? — спросил он у Тимохи.

— Сразу видать, паря, не из нашенских ты краев. История эта давняя. Помнится, немец приезжал на оружейный завод. Стал он клинками своими выхваляться. И посекла русская булатная сабля немецкий клинок. Порешило начальство саблю хранить под семью замками. Однако один бедовый мастеровой замки открыл и саблю увел. Да только счастья она ему не принесла. Мастеровой запил, загулеванил. Встретился ему в кабаке тот самый немец. Слово за слово. Просит немец мастерового саблю раздобыть. И цену красную назвал — две тысячи рублей.

— Что ж он не продал. Две тысячи — деньги немалые?

— Сабля-то русская. Зачем же такую диковинку в чужие руки отпускать? И порешил он продать саблю Фролу Кузьмичу Угрюмову. Тот собирал редкостные штуковины.

— И что дальше вышло?

— Обдурил кровосос. Дал триста рубликов и прогнал взашей.

— Весьма похоже на дядюшку,— прошептал Угрюмое.

— Помер, однако, Фролка. Жил в холе и неге, а поди ж ты, прибрал его господь. А я болезнью скрученный все еще скриплю. В грехах, как в шелках.

— Уж не ты ли, дедушка, тем парнем бедовым был, кто саблю уволок?

— Может, я, а может, кто другой,— ответил Тимоха.— И с расспросами ты ко мне не приставай, не люблю этого…

Несколько суток скрывался Дмитрий Павлович у Тимохи, а когда в город ворвались белочехи, Угрюмов, не медля, примкнул к ним и принял под свое начало казачий полк.

II

— Дмитрий Павлович! Проснитесь! Да что вы, ей богу, размякли, как сопливый юнкер.

Угрюмов разлепил глаза и опустил ноги на пол.

— Простите, господин полковник, за столь непривлекательный вид,— бормотал Дмитрий Павлович, натягивая сапоги.

— Бросьте, голубчик, эти церемонии. Приглашаю вас на товарищеский ужин и за шахматами часок-другой скоротать. С моими штабными играть скукотища. Одни понятия не имеют об этой благороднейшей игре. Другие, играя, поддаются из-за боязни навлечь на себя командирский гнев. Отвратительная черта многих подчиненных— угодничество, благосклонно поощряемое сверху донизу.

«Однако его высокоблагородие успел назюзюкаться еще до товарищеского ужина»,— подумал Угрюмов.

И штабе Западной армии о командире егерской дивизии полковнике Бекетове отзывались нелестно. Офицеры из окружения командарма Ханжина прозвали строптивого полковника «тихим пьяницей».

После напряженных боев изрядно поредевший полк Угрюмова занял позиции за Бугурусланом, рядом с егерями Бекетова.

Жил Бекетов в пятистенном доме, принадлежавшем вдовой попадье, женщине болезненной и до исступления набожной, редко выходившей из своей спальни, тесно увешанной иконами.

Стол был накрыт на две персоны. Бекетов разлил водку по стаканчикам.

— Выпьем, господин полковник, за русскую армию…

Бекетов одним махом опрокинул стаканчик, сосредоточенно жевал, уставившись на огонек свечи.

— А положение Красной Армии неважнецкое,— нарушил затянувшееся молчание Угрюмов.— Дни Востфронта сочтены.

— Вы очень уверены в нашей близкой победе? — спросил Бекетов, вплотную наклонясь к Дмитрию Павловичу.

Угрюмов, как завороженный, следил за судорожным биением голубоватой жилки у правого века полковника. Мелькнула мысль: свихнулся или испытывает меня.

— Уверен,— с вызовом произнес он.— И если желаете откровенного разговора, то удивлен и раздосадован самой постановкой вашего вопроса.

— Спасибо за откровенность, голубчик, нам так ее не хватает. Но уверенность хороша в том случае, если она имеет под собой твердую почву.

— Господин полковник, моя уверенность в победе над большевизмом свята и незыблема. Вы что, не верите или не хотите встретить этот желанный день для каждого русскою сердца?

— По ту сторону наших позиций русские сердца тоже желают приблизить час победы. И, безусловно, они считают, что их победа тоже свята и незыблема.

— Тогда что же вам мешает порадоваться вместе с ними, черт возьми? — выпалил Угрюмов.

Бекетов пожал плечами.

— Я, Дмитрий Павлович, солдат. Окопников по мордасам не хлестал, на провианте рук не грел и в штабных блиндажах с тройным накатом задницу не прятал. Меня в семнадцатом сами же солдаты предложили избрать в полковой комитет. Не воспринял я тогда большевизм, да и сейчас считаю, что для русского человека все эти социальные философии марксизма, анархизма, социализма обременительны, он от них душой устает, головой мается и колобродит, как с хмельной перекисшей браги. Поклонился я своим солдатам за службу и за хлеб-соль, что вместе делили, и убрался на все четыре стороны. По чужой правде жить не приучен. А такой, чтобы всем по вкусу пришлась, не встречал, да и сомневаюсь, что встречу. Я свою Россию люблю без личной корысти, не на манер этих христопродавцев-наполеончиков, готовых за генеральские чины, побрякушки и жирный кусок сладкого пирога душу вынуть да заложить заморским барышникам.

— Вы уже и до союзников добрались,— усмехнулся Угрюмов.— Ну кройте их за то, что дворянское сословие помогают спасать от взбунтовавшихся плебеев-разрушителей. Вот она, русская благодарность. Нет, не зря нас азиатами считают — сколько гостеприимства, столько и коварства. Вы о правде заговорили… Есть такая… Правда ненависти. Господин полковник, но вам не хватает обычной ненависти. Вас «товарищи» к стенке не ставили, а я эту ненависть к красной сволочи до страшного суда пронесу.

Угрюмов плеснул в стаканчик водки, выпил залпом и ошалело затряс головой. В состоянии крайнего возбуждения, озлобленной взвинченности он редко пьянел, и теперь вкус водки и теплота, разливающаяся по телу, вызвали у него неприятные ощущения.

— Вы обо мне невесть что подумали,— вздохнул Бекетов.

— По пьяной лавочке чего не наговоришь,— сказал Угрюмов, стараясь сгладить напряженную обстановку.

— Я не пьян, господин подполковник,— твердо сказал Бекетов,— хотя, признаюсь, частенько оглушаю себя спиртным, потому как сердцем и душой окружающее постигнуть не могу.

Бекетов прошелся несколько раз по домотканой дорожке, пересекавшей комнату от стенки к стенке, и заговорил:

— Дмитрий Павлович, я окончил Академию Генерального штаба и кое-что смыслю в ведении операций на больших площадях с широко растянутым фронтом. Эта война особенная. Здесь ситуация меняется мгновенно и непостижимо даже для нынешних корифеев русского генерального штаба. У нашего командования сложилось твердое представление, что противник окончательно деморализован. Это неверно и губительно. Я с тревогой ожидаю наступления красных.

— И кто нанесет главный удар? — поинтересовался Угрюмов, почувствовав глубокую убежденность в словах Бекетова.

— Несомненно, пятая армия с ее новым командармом Тухачевским. Он не то бывший поручик, не то штабс-капитан. Не исключено, что это может быть отвлекающий удар, а главный удар нанесут правофланговые армии.

— Виктор Андреевич, вы, право, преувеличиваете опасность,— облегченно рассмеялся Угрюмов.— Мы пятую армию так славно потрепали под Уфой и гнали к Волге столько верст, что вряд ли ей хватит сил контратаковать.

— Тухачевский сохранил костяк армии, и не сомневаюсь, что в кратчайшие сроки он подготовит ее к боям. У красных он очень скоро станет звездой первой величины. Редкое дарование. Наши «отцы-командиры» грезят сейчас Москвой и не замечают, что у них под боком делается. Самоуверенность в оценке противника должна быть исключена. И еще один довод в мою пользу. На правом фланге пятой армии появилась двадцать пятая дивизия небезызвестного вам Чапаева.

— Он, кажется, казачий урядник? — сказал Угрюмов.

— Вахмистр или урядник особой роли сейчас не играет. Главное в другом, он активен, сметлив и хорошо приспособился к условиям маневренной войны. Сколько у вас из полка дезертировало за последний месяц? — спросил Бекетов.

— Человек тридцать.

— А у меня в дивизии двести двадцать семь солдат числится в бегах. Шутка ли, половина батальона! А сколько мечтают об удобном случае удрать в тайгу или перейти к красным? С кем мы останемся завтра, господин подполковник? С кучкой офицеров, с чиновниками из правительства Верховного, обкрадывающих армию на поставках провианта и обмундирования?

Угрюмов молчал. О разложении в тылу ему было доподлинно известно. Но, как тысячи колчаковских офицеров, он верил, что последний натиск решит успех кампании, и осознавал, что затянувшаяся война погубит армию.

— Давайте, Дмитрий Павлович, допьем до победного и сыграем партию в шахматы на сон грядущий.

— Осмелюсь возразить,— встал из-за стола Угрюмов.— Я что-то сегодня не расположен играть. Если то, о чем вы мне так смело и искренне сообщили, исполнится хотя бы на половину, остается пустить себе пулю в лоб. Другого выхода для себя я не вижу.

— Это никогда не поздно сделать, господин подполковник, а пока послушайте мой совет: разбросанные по хуторам эскадроны сосредоточьте в одном месте и приведите полк в состояние боевой готовности. Подобное распоряжение я завтра же отдам своему штабу.

III

Разбитые белогвардейские дивизии отступали за реку Белую. За месяц, боев от полка Угрюмова остался полуэскадрон.

Дмитрий Павлович отъехал на обочину, пропуская вперед своих кавалеристов. В конце походной колонны трусил на заметно прихрамывающем кауром жеребце вахмистр Бурсак. Каурый потянулся мордой к угрюмовской кобыле — трехлетке Грозе — и протяжно заржал.

— Ишь, жалится, сердешный,— вздохнул Бурсак,— коней запалим, ваше благородие, вторые сутки без отдыха.

— Уйдем за реку, там отдохнем.

Некоторое время они молча ехали рядом.

— К зиме, должно, вся эта кутерьма закончится,— задумчиво произнес Бурсак.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Угрюмов, с неприязнью посматривая на заросшее щетиной и покрытое капельками пота широкоскулое лицо вахмистра.

— Не осилить нам их, истинный крест. Они всю Рассею-матушку подняли.

— Ты брось паниковать, Бурсак,— взорвался Угрюмов.— Стыдись, братец, или тебе под советами захотелось остаться? Вспомни, как мы их гнали к Волге. Ничего, соберемся с силами и поднажмем. Мы еще в Самаре с тобой погуляем.

— Дай-то бог, ваше благородие,— глухо отозвался Бурсак,— только мне гулеванить уже не в охотку.

Угрюмов, с трудом подавив желание огреть Бурсака нагайкой, пришпорил Грозу. Что связывало его с этими измученными непонятными ему людьми? Он вспомнил последний разговор с Бекетовым, и ему острее, чем когда-либо, захотелось увидеть командира дивизии, услышать его негромкий рассудительный голос.

Угрюмов знал, что в боях на подступах к Белебею полковник был тяжело ранен в грудь и теперь тащится на телеге где-то в обозе. Он разыскал его в полевом лазарете, когда войска окопались на рубеже Белой. Полковник, укрытый шинелью, лежал у окна. При виде Угрюмова его бескровные, плотно стиснутые зубы разжались в улыбке.

— Дмитрий Павлович! Рад тебя видеть, голубчик.

У Дмитрия Павловича болезненно защемило сердце. Прерывистое с хрипами дыхание полковника и желтизна, разлившаяся по лицу, говорили о многом.

— Кампания проиграна, и с этим приходится считаться,— произнес Бекетов.— Парад в Москве и коронация Александра Колчака отменяются.

— Еще не все потеряно,— со злостью сказал Угрюмов.— Они захлебнутся, форсируя Белую.

— Знаешь, Дмитрий Павлович, я мальчонкой в имении отца наблюдал ледоход на реке. Страшная сила вспучивала, крошила лед и тащила его к дамбе. В считанные минуты мост был срезан, дамба разворочена и стихия выплеснулась наружу. Стихию остановить невозможно. Мы тоже, как куски развороченной дамбы, выброшены в сторону стихией. Но Россия осталась… Я знаю, вам будет неприятно мое признание, но, честно говоря, я боялся нашей победы, боялся разгула ненависти, которая бы залила страну кровью. Верховный отдал бы Россию на откуп своим дружкам англичанам и французам. Швырнул бы ее им в руки, как последнюю девку, на потеху и растерзание. Но в России появилась армия, способная драться до последнего солдата и победить по-суворовски, не числом, а умением. Пусть она называется Красной, большевистской, советской. Но ведь это русская армия. И я глубоко убежден, что по нашей земле не будут ступать башмаки чужеземных солдат-завоевателей.

В уголках губ Бекетова запузырилась розоватая пена. Он закашлялся, устало улыбнулся.

— Дмитрий Павлович! Исполни мое последнее желание. Как боевого товарища прошу.— Бекетов с усилием приподнялся.— В Иркутске по Соборной, 16, проживает моя дочь Ирина. Передай ей отцовское благословение. Пусть ищет добрых людей. Прости, голубчик, но мне что-то совсем худо. И тебя смутно различаю. Иди, брат, храни тебя господь.

Пожав отекшую руку полковника, Угрюмов с заблестевшими от слез глазами вышел на свежий воздух. Июньский вечер плыл над землей, разгоняя удушливую жару дня. На западном берегу речки ярко горели костры, разожженные передовыми частями Красной Армии.