Плач Персефоны

Строф Константин

Под видом текста представлен новый тип художественного произведения – роман-гербарий. Все кажущиеся непривычными и даже маловероятными события и персонажи существовали на самом деле и не могли не существовать, равно как и места, атмосферные явления и исторические нелепицы, даже сами слова – означающие в редком единстве совсем отличное кажущемуся. Рукопись предназначается исключительно для фонетического воспроизведения и оценки на слух. А последующая вскорости точка представляется наиболее реальным и притягательным среди содержимого сей удерживаемой навесу книги.

 

Часть I

Гадес

1

В его пробуждении был повинен внезапно оживший после многих лет забытья дверной звонок. Несмотря на мимолетность происшедшего, Пилад поежился и слегка удивился самому себе – столь неприятным предстал так хорошо знакомый прежде звук. Он проник в сон, нарушив царившее там обиходное безмолвие, и носился теперь по голове разноголосым эхом. Поначалу запыленный разум пошел по простому пути, не поверив в случившееся. Пилад не стал открывать глаз понапрасну, приписав нежданный всплеск скоротечного воздуха причудам иного, безнадежно утраченного мира, кусочек которого он, очевидно, умудрился протащить через все естественные преграды вслед за собой и который же парадоксальным образом разбудил его. У той несвоевременно спроваженной сферы не было ни выхода, ни дна, но где-то нашлось худое место. Пошарив под веками, Пилад с досадой обнаружил, что картины покинутых им мест уже начали стремительно вымарываться ожившей памятью.

Но звук раздался вновь. Находящийся за дверью не унимался, отказываясь отступать в сновидение. Раз материализовавшись, ничто не захочет повернуть вспять, превратиться обратно в случайный, коротко живущий образ прихотливого забвения.

Звонок прозвучал в третий раз. Пилад, бесповоротно ощутивший самое себя – самое что ни на есть лежалое и бесформенное, – от неуютности стиснул зубы.

Холодный липкий пол окончательно привел его в чувства. «Быть может, почтальон?» – не без надежды пронеслось в пудовой голове. Опираясь для верности о стену, Пилад медленно пошел, пришлепывая по истертым половицам и криво усмехаясь собственной фантазии.

Умывшись отстоянной водой, он протянул руку и, не открывая глаз, долго не мог нащупать полотенце. И полотенце в итоге пришло, и лицо стало сухим и свежим, а голова – удивительно пустой и сносной, но звонок заголосил снова. Снова и снова Пилада настигали, хватали поучительно за уши, заставляли с дрожью убеждаться, что настырное присутствие постороннего не мерещится. Над раковиной в углу рыжеватая сатурния приготовилась сменить Пилада в той уютной, хоть и сырой лощине, с которой он наспех распрощался не так давно. Живя в потемках, да еще в таком соседстве, тучности собственной летуша не стыдилась и считала излишним тратиться на яркие наряды. Ни на переполох нынешнего утра, ни на вопросительное движение хозяйской головы (за неимением лучшего можно величать «антикивком») она ровным счетом никак не отреагировала.

Давно привыкший встречать на своем пороге обитателей исключительно мира мертвых, Пилад даже не потрудился справиться, кто за дверью. Спокойно открыв ее, он поднял взгляд и оцепенел, без промедлений пав до состояния испуга. Перед ним совершенно явственно стоял человек – самый натуральный, часто дышащий, водящий руками, стыдливо опускающий глаза и скорее всего способный говорить.

Женщина растерянно оглядела Нежина… Подойдет для повести будничный костюм фавна, сатира, пана – любой другой нечисти теплых средиземноморских лесов, – конкретнее она сообразить не могла, пусть не сраженная явлением немолодого и абсолютно нагого мужчины, но приведенная в недоумение. Усилием воли она собралась с мыслями и уже решилась что-то вымолвить, однако в этот момент дверь захлопнулась перед ней так же стремительно, как и открылась.

Лицо женщины казалось странно знакомым. Но над этим не пришлось долго раздумывать: чрево зычно напомнило о давнем, не единожды уже отложенном намерении.

Из полудремы, в которой Пилад неизменно пребывал, стоя под душем, его вывел прежний звук, вертлявый и язвительный – эпитеты, вполне подошедшие бы какому-нибудь шутнику, не правда ли? Вот только у одного определенно не вызывал улыбки этот не успевший начаться, но уже измаявшийся, точно больной младенец, день. Впрочем, звук вернулся несколько более робким. Словно спохватившись, Пилад поспешно вытерся полотенцем и отпер дверь.

Женщина никуда не делась. Нежин выглянул и осмотрел лестничную клетку, стараясь не касаться взглядом замершего силуэта.

Наконец, выпрямившись, Нежин пощелкал пальцами и равнодушно скосился куда-то в сторону. Вид у него теперь гораздо более приличествовал разговору. Помня прошлый опыт, женщина торопливо начала:

– Вы не помните меня? – попробовала она сразу заставить его говорить. Но Нежин лишь странновато хохотнул, издав в конце губами не совсем приличный пшик.

– Вы разве не помните? – снова попробовала она. – Это меня к вам направил Комитет. Меня зовут Ольга.

Где-то на нижних этажах охнула ушибленная дверь.

– Ольга Сергеевна, – тут же поправилась женщина, покраснев и с тем вместе похорошев.

Нежин повернул голову и какое-то время неподвижно смотрел перед собой, словно оценивая, вынудив ее тем самым что-то припомнить и отвести глаза. Он помрачнел и, кажется, потерял интерес, а отпущенный взор немедля съехал вниз. За тонкими неуверенными ногами, облаченными в бежевые колготы, бок о бок стояли два больших чемодана. Решив, что он занят ее фигурой, женщина покраснела пуще прежнего, немного зайдя в роль девицы. Внезапно Нежин развернулся на тапочных мощах и бесшумно исчез в полумраке квартиры. Дверь, впрочем, на сей раз осталась открытой. Гостья попыталась окликнуть початую неизвестность, но ответа не получила. Недолго думая, она взялась за чемоданы и осторожно вошла.

2

Из кухни доносилось нестройное бряцанье столовых приборов. Ольга, немного постояв в прихожей и не дождавшись ни указаний, ни приглашений, сама проследовала на звук, украдкой заглянув по дороге в незапертые комнаты.

Нежин грузно сидел за столом и что-то сосредоточенно ел из стальной миски с громким стуком. Табурет под ним время от времени тревожно поскрипывал. Ольга осталась стоять в углу, и только когда едок поднял на нее вопросительный взгляд, прошла и села на единственный свободный стул. Проследив на уровне бедер за ее осторожным перемещением, Нежин вернулся к своему корму.

– Так вы меня не ждали? – вновь обратилась к нему Ольга. Ответа, как и в предыдущий раз, не последовало, и от досады, знакомой любой невидимке, ее бесцветные брови чуть заметно дрогнули, а ноготь мизинца принялся терзать щербатое пятнышко на краю непокрытой столешницы.

Томясь тишиной, обступившей ее в этом незнакомом жилище, Ольга сидела на стуле и, кусая накрашенные губы, мучительно пыталась придумать, с чего бы начать разговор. Она несколько раз с надеждой смотрела на Нежина, но ему в тот момент, помимо работы ложки, знать, все было безразлично. Обидно: при их прошлой мимолетной встрече в Комитете он казался гораздо более… человечным. Ничем не хуже других. Пусть странноватым, немного, пожалуй, даже хмурым и рассеянным, – но все это только отчасти. И согласие далось Ольге без боли.

А теперь вот кухня, жестяная дробь… В какой-то миг нечто внутри вдруг сжалось и отчаянно забилось, моля о свободе, и Ольга уже была почти готова сбежать, но Нежин без предупреждений встал во весь свой немалый рост и, порывшись в холодильнике, сотворил хлеб, ущербную пачку масла с комканой бумажной фатой, грушу, кусок вареного мяса на тарелке и все это протянул ей, даже проводив свои дары туманной, но все-таки улыбкой. Облегченно вздохнув, Ольга поблагодарила и спешно принялась сооружать себе бутерброд, точно хлеб вот-вот мог ожить в ее руках и, отпустив лапы, броситься прочь. Решено было не удивляться.

Есть, в общем-то, не хотелось, но заняться чем-то было для Ольги несравнимо лучшим выходом, нежели продолжать подбирать слова для несбывшегося монолога. Нежин тем временем с неожиданной ловкостью поставил перед ней чай в довольно изящной высокой чашке, расписанной бледными ирисами и откровенно не шедшей его собственной посуде.

Из одной вежливости Ольга отрезала себе крохотный кусочек мяса. И то, как ни странно, оказалось вполне приличным на вкус, а она будто бы даже почувствовала аппетит, однако больше все же есть не стала.

Нежин между тем ушел в другую комнату и теперь копошился там, хлопал дверцами, двигал что-то, изредка кряхтя. Следом громко зашумела за стеной вода. Оставшись одна, Ольга поуспокоилась и почувствовала себя вполне счастливой. Расслабленно откинулась на спинку стула и, осматриваясь, недоумевала на свое чутье, так и засбоившее с определением зверя, водящегося в этом месте. Кухня была сильно затемнена плотными коричневыми шторами, потому, несмотря на ясную погоду, горели две лампы. Ольга протянула руку и впустила, сощурясь, немного солнца, но что-то подсказало ей оставить все по-прежнему. Пальцы сомкнулись, отдернулись, и свет покорно отступил.

Хотя везде в доме, как ей показалось, было чисто, здесь присутствовал определенный беспорядок. Было видно, что это место является средоточием жизни обитателя темной квартиры.

Ольга осматривала древние банки, теснящиеся на полках, и пила чай, когда Нежин вернулся обратно в кухню.

– Больше не будете? – спросил он, указывая на мясо движением головы. У него был низкий усталый голос, совсем, как посчитала Ольга, не идущий внешности. Вероятной виной всему было долгое молчание его держателя, и Ольга, потеряв надежду, успела навоображать себе иного. Вообще-то даже разглядеть Нежина при их прошлой встрече она успела лишь мельком, сейчас же стало сильным испытанием ее первым впечатлениям. Не в худшую, однако сторону. Просто куда-то в сторону.

В Комитете мало озадачивались вкусами кандидатур.

– Наверно, нет. Спасибо большое. Просто два бутерброда для меня уже много, – соврала Ольга. Она съела один и не прочь была добавить чего-нибудь еще, но ей так хотелось быть хорошей.

Нежин взял тарелку и, подойдя к раковине, наклонил над мусорным ведром. Содержимое медленно сползло вниз, доложив о приземлении легким целлофановым треском.

– Зачем вы это сделали? – перепугалась Ольга. – В чем дело? Мясо было чудное. И… Я его после непременно бы съела.

Нежин повернулся и удивленно посмотрел на нее, точно не в силах уяснить концовку. Всякое «после» в этой обстановке, очевидно, не приходило ему в голову. Он ничего не сказал, а только слабо пожал плечами.

Немного постояв, словно в ожидании, Нежин виновато улыбнулся шкафу и налил себе полный стакан воды. Графин его представлял собой странноватое сооружение из стеклянной бутылки вышедшего из употребления образца с впаянной в нее трубкой. От порывистости, с которой он двигался, немного воды пролилось мимо, но того не замечая, он быстро осушил стакан и поставил его на место, а прозрачная лужица тотчас сомкнулась вокруг впалого дна.

– Жажда, – протянул он, посматривая куда-то сквозь непроницаемую штору. – Нечто, прямо скажем, странное происходит с этими чувствами.

Он еще раз улыбнулся, почти коснувшись взглядом кончиков Ольгиных пальцев, и ушел в прихожую. Ольга слышала, как он споткнулся о ее чемоданы. Вскоре скрипнул шкаф, зашуршала надеваемая одежда. Ольга поднялась и поспешила на звук, словно на зов. Нежин стоял перед зеркалом, но смотрел куда-то мимо. Под потолком теперь жужжала и конвульсировала над мушиным некрополем ртутная лампа. Все вокруг побледнело. Отодвинув к стене свои вещи, Ольга замерла, сцепив руки за спиной и сконфуженно потупив взор, теряясь за неоговоренным. Не обращая на нее никакого внимания, Нежин принялся влезать в пальто.

– Мне на работу разрешено пока не ходить, – запинаясь, начала Ольга. – Это, конечно, временно и исключительно ради дела, – Нежин различимо вздрогнул и потянул вверх воротничок пиджака, ставя его в стойку. – Ведь они не знают, как быстро все сложится… Надеюсь, вы понимаете. Я пока что подожду вас, разберу чемоданы. Помоюсь, если вы не против. Есть кое-что интересное… может, на ужин? Потом отдохну… почитаю, вас подожду.

Она не знала, что еще принято говорить истукану. Нежин, не оборачиваясь, украдкой посмотрел на нее через зеркало, поиграл пряжкой чемодана и в который раз неопределенно пожал плечами.

3

Вдалеке показалась знакомая дверь. Завидев Пилада, она непреклонно начала приближаться. Он угрюмо подчинялся, переставляя ноги и чувствуя, что за́мок его спокойствия пуст, в стенах зияют черные бреши, все сбежали, позиции оставлены неверными подданными и беззащитны. В царстве человеческих эмоций постепенность славится своей внезапностью.

За столько лет, коим один только счет учреждался полдюжины раз, он так и не привык к ежедневным встречам с людьми. На основе сомнительных соображений часть из них даже именовалась «коллегами по работе». Вся согласная кровь ушла в голову и теперь сочувственно шептала в висках. Пилад не утерпел – с отчаянием сорвал галстук, смял его на ходу и сунул в портфель, который заранее переложил в левую руку, пытаясь таким образом освежить другую. Большие неудобства ходили за Пиладом по пятам. И пусть руки ему никто давать не собирался, он был готов.

Несколько минут он еще стоял перед желтой – словно от собственной его флегмы – дверью. Было слышно, как за ней уже шумят голоса, десятки голосов. Выхода не было. Пилад неуверенно взялся за медную ручку, еще не высохшую после чьего-то мокрого прикосновения.

Его повсюду опережали.

Ощущение было, словно, несмотря на отработанную незаметность появления, все взгляды мгновенно стали обращены к нему. В который раз…

– Гляди-ка, снова без галстука, – сказал Онучин Бергеру, оживляясь одной гунявой башкой на морщинистой бескостной шее. Обоим было под тридцать. И оба были самыми молодыми среди местных сотрудников. Их столы стояли рядом – прямо возле двери, посему их досужее двуглавое любопытство не пропускало ничего из происходящего (и проходящего) в этом месте. А непосредственность вешних изменений за окнами, кажется, еще больше обострила интерес. В силу своего возраста это были воплощенные надежды местного отделения Комитета. Нежин прекрасно знал, что никто ни на секунду не задержит взгляда на его строке, отмеченной стажем и образованием – впрочем, загадочными для него самого, – если пойдет речь о выборе. Молодые побеги – любые, даже паршивые – нынче охранялись ревностней священных быков на Крите.

Нежин слышал отпущенное его стороне замечание. По большому счету, никто и не думал таиться. К нему давно все относились скорее как к призраку, никого не терзающему и не донимающему, но все-таки ставшему скромной местной забавой. Возможно, благодаря невозмутимости он просто считался тугим на ухо. Но вряд ли.

Во всяком случае, оба привратника, редко меняющие присказки и рубашки, ощутив преимущества нового своего положения, очень быстро акклиматизировались и приобрели завидную расслабленность.

– Много хочешь. У этого уже никогда на место не станет, – раздался сзади тенорок Бергера, довольно странный для его возраста и нареченного пола. К тому же во всем его виде определенно проглядывало нечто геронтофилическое. Нежин до судороги сжал ручку портфеля. Старый кожаный напарник с треском внял ему. Оба проследовали дальше.

Родной неосвещенный закуток был уже недалеко. Наскоро усевшись на бессменный, здоровьем не отличающийся стул, Нежин закрыл глаза.

Невзирая на необычайно наглое для этого времени года солнце, скоро нагревающее все вокруг, дотронуться до батарей было невозможно. Нежное Нежиново тело под костюмом быстро покрылось испариной. Однако, кроме него, жара, скопленная помещением, никого больше, похоже, не беспокоила. Все ворковало вокруг, и он на секунду ощутил себя запертым в огромном забытом инкубаторе, хозяин которого, разочаровавшись, пустил себе пулю в лоб, проделав лохматую дыру в потолке и небе.

Пилад знал, что еще по меньшей мере час его никто не найдет, поэтому он не спешил расцеплять век, смешивая в потайной мясорубке все излишества, что проходили мимо головы и опрометчиво заглядывали внутрь. Его невидимое, открывшее границы тело летало по местам детства. Вид их отчеканился старой печатней настолько, что некоторые детали он помнил отчетливо даже спустя всю эту уйму лет. Звонкий голос вывел его из состояния самозабвенного парения, резко бросив обратно на землю, ту землю, что обжигала и грубила, но никак не хотела впускать.

Нежин испуганно прозрел. Девушка – он не сразу вспомнил, что зовут прелестницу Мишей, – стояла перед ним с улыбкой довольно-таки приветливой для лица ее красоты.

«Чего ей-то понадобилось? – пытался сообразить Нежин, спешно стягивая все неразбуженные последы. – Уж не подослана ли?»

Доброжелательность изящного, самую малость чернявого молодого лица выглядела совершенно искренней, и Нежин, мало-помалу перестав щуриться, ободрился. Даже придал своей крупной особи подобающую степенность. Но девушка, сказав однажды, теперь продолжала молчать. Казалось, она чего-то ожидает. Нежин посмотрел по сторонам и только после того кротко осведомился, что же ей угодно.

– А вы бываете гораздо ласковее, – пропела Миша, распуская лепестки. На последнем ее слове Нежин даже невольно сглотнул. – Ну не смотрите на меня так, словно я вас чем-то обидела. Пожалуйста, – сложились розовые ладошки, – будьте лапочкой, а уж я не подведу.

Вопреки просьбе Нежин продолжал всматриваться в неведомые Мишины глубины и, по-видимому, вел себя плохо, потому как она качала головой. А он в свою очередь еще чаще моргал, будто от нее исходило свечение, но ничего решительно не понимал.

– Сегодня у меня именины. Неужели вы забыли? – сдалась наконец Миша с притворной укоризной. – Я же вам напоминала за неделю. Напоминала и просила где-нибудь пометить. Одним словом, услышать поздравление от вас было бы для меня особенно приятно.

Нежин в продолжение этой приятности как будто онемел.

– Так вы меня не поздравите? – она демонстративно нахмурилась, при этом не убирая с лица улыбки.

– Я… конечно же. Вы не представляете, как и мне… – наконец промямлил Нежин, опустив глаза.

– Вы только не подумайте, что я такая эгоистка, – зачастила Миша, поигрывая пальчиками пантомиму и не обращая на его слова особого внимания. – Тайна рождения… Как бы поточнее выразиться… Ее священность для меня дорога в принципе. Все это удивительно и заставляет радоваться собственной жизни. С этой позиции день рождения любого человека должен быть всеобщим праздником. Вы ведь понимаете?

Нежин, надув щеки, кивнул.

– Но с другой стороны, я же не могу упомнить обо всех, а про себя забыть сложнее, – она довольно улыбнулась простоте и несомненности своих доводов. – Хотя, конечно, мы все созданы изначально прекрасными. Вы согласны?

– Определенно, – без задержки выдал Нежин, начав странно улыбаться.

– У меня такое чувство, – сказала Миша после недолгой просветленной паузы, – что вы непременно хотели еще что-то добавить.

Нежин отрицательно замотал головой.

– Так вы меня поздравляете? – спросила она с деланной строгостью.

Нежин открыл рот, но так ничего и не сказал, а вместо того лишь размашисто кивнул и согласно зажмурился – со стороны могло показаться, будто беззвучно чихнул.

– Ну вот и хорошо. Большое и нежное вам спасибо, – весело заключила Миша, словно за все время их разговора он извлек довольное количество букв и этого теперь вполне достаточно для составления любого предложения на свой вкус.

Нежин снова торопливо кивнул, характерно вжав при этом голову. Миша собралась было договорить, но промолчала, взамен того беспутно подмигнув ему.

День прошел на загляденье: незаметно и неспешно. Стрелки согласно указали нужную цифру. Нежин осторожно поднялся, с недоверием ощупывая ноги, и стал потихоньку собираться. Выходя из своего закутка, он нечаянно встретился глазами с Мишей. Она не проронила ни слова, и он вдруг остановился, как в ступоре, и с минуту стоял, безмолвно глядя в пол. Миша со своей подругой, имени которой Нежин никогда не знал, сначала смотрели на него в немом ожидании, но вскоре отвернулись, чтобы не смущать и не смущаться без толку самим.

Девушки уже начали забывать про свое затаившееся соседство и переливчато заворковали, постукивая яркими окончаниями тонких пальцев по своим столам, но тут Нежин заговорил:

– Разумеется, должно быть приятно, просто чудесно. И главное, могло быть… Да нет, конечно, иного и быть не могло. Это счастье и удача.

Он все более багровел от натуги.

Девушки напряженно вслушивались, не совсем улавливая, что всем этим Нежин хочет сказать и к кому вообще обращается.

– Нежин, вы это мне? – спросила Миша очень мягко. – Если вы переживаете по поводу того, что забыли меня поздравить, то не стоит, я все понимаю. И вас прощаю. Все в порядке. К тому же я нисколько…

– Это счастье для родителей – иметь такую дочь, как вы, Миша, – внезапно выпалил Нежин, не заметив, как перебил ее.

– А-а-а… – Миша пришла в минутное замешательство. – Это… это очень мило с вашей стороны. Но все-таки я не считаю, что являюсь сама по себе чем-то особенным, а тем более… воплощением счастья, – она с доброй улыбкой развела руками.

Нежин не слушал. Он, судя по всему, нацелился сообщить еще что-то и замолкать пока не собирался.

– А у кого-то, – его голос окреп, – не так уж, впрочем, редко рождаются всякие. Всевозможные. Многообразие глупо и не знает приличий. Ведь вот как… Случается, что и такие, как я, – словно напомнил самому себе и многозначительно наморщил лоб.

На какое-то время повисло молчание. Вдруг Нежин повернулся и, таинственно улыбнувшись, удалился скорым извитым шагом.

Подруга Миши проводила его ошарашенным взглядом и только потом открыла, что их угол уже привлек внимание всех окружающих. Злобно сжав губы до белесых мышиных хвостиков, она повернулась к Мише. Та сидела в неподвижности, задумчиво отведя взгляд. Уголки красивого алого рта были чуть заметно приподняты. Даже на зов она не откликнулась. Безымянная в растерянности перегнулась через стол и потрясла Мишу за плечо.

– Что с тобой? – был ее нехитрый вопрос. – И что этот сейчас здесь устроил?

– Не знаю, – отрешенно протянула Миша.

– Редкий идиот, – проворчала подруга, брезгливо оправляя воротник блузки. Она произносила отдельные фразы с таким видом и оставляла после них настолько отчетливую паузу, что, казалось, могла бы вместо неизменных банальностей процитировать вдруг какое-нибудь всеми забытое, но выдающееся по глубине четверостишие. Не исключено, что собственного авторства. Однако и в этот раз она вновь промолчала, чувствуя себя неуютно в обществе невежд, но постепенно успокаиваясь.

– Не надо так, – сухо заметила Миша. Подруга удивленно посмотрела, округлив брови, но выражение Мишиного лица было совершенно серьезным. – Он же просто шутит, неужели ты не поймешь?

– То, как он натурально корчит из себя идиота, ты называешь шуткой? Или я тебя неверно расслышала?

– Послушай, дорогая моя, ведь ты о нем, сознайся, ничегошеньки не знаешь, – начала было Миша, но осеклась и махнула рукой. Тотчас спохватившись, она дружелюбно посмотрела на подругу, не желая портить отношения. Но та уже, по всей вероятности, успела позабыть о разговоре и, щурясь, сгорбилась над сметой.

Миша постепенно снова впала в задумчивость, вообще-то не слишком свойственную ей прежде. В чем же счастье иметь такого ребенка, как она? И вообще, при чем тут дети? Подруга не сильно отстала в понимании. Миша безотчетно взялась за чашку с давно остывшим чаем и, сделав глоток, досадливо высунула кончик языка и легко прикусила его зубами.

4

Весьма довольный собой Пилад вел машину. Авто, приютившее его, было старое, но честное и безотказное. Между ними в последние годы сложились странные отношения. Пилад часто обнаруживал, что бесполая пучеглазая жестянка завезла его не туда, пока он путешествовал по очередному коридору своего персонального архива. До определенной степени непонятно, как до сих пор ему удавалось без происшествий передвигаться по окрестным дорогам, практически не сосредотачиваясь на вождении.

В книжном магазине было почти пусто. Лишь один посетитель – немолодой, но довольно импозантный мужчина в оливковом пальто с искрой и тонких элегантных очках – стоял у стеллажа с научной литературой и дотошно водил пальцем по корешкам. Еще была Марта – любовница всех несуществующих мужчин. Самая сущность мироздания не позволила бы оскорбить ее и назвать продавщицей; это было нечто совершенно неповторимое, неразрывно связанное с космосом, ежеминутно подмигивающим ей, и этим безлунным местом. Здесь был и дом ее, и храм. Неплохо бы знать, что при своем образе Марта, если не брать во внимание газеты (любой давности), вообще ничего не читала. Меж тем по ее обычному, всегда примерно одинаковому виду нельзя было сказать, прочла ли она все книги разом уже давным-давно, еще в первом своем резвом тысячелетии, или ей – по причинам понятным – просто-напросто нечего было в них открывать, просто-напросто выпроставшей свои безудержные краски на волю.

Она стояла у деревянной решетки, отделяющей своеобразный загон для вымирающих книгочеев, спиной к залу. Хворая перегородка тревожно изогнулась под напором священных бедер. При этом руки Марта сложила под грудью, а голову повернула вбок. Вошедшему Нежину она равнодушно кивнула, словно они были пожилыми супругами. А вот первый посетитель ее явно занимал. Не было сомнений: именно для него она и простаивала сторожевой сиреной на ветру. Нежин походя обратил внимание, что подол неуместно длинной Мартиной юбки задрался и скомкался в застенках ее внушительных форм. Вид оттого она имела малопривлекательный и даже несколько курьезный. Выражение непоколебимой уверенности на ничего не подозревающем лице тешило взор вдвойне. Нежин кивнул ей в ответ и молча прошел к стойке уцененных книг.

Он оставил перочинный нож, который до этого нервно теребил в кармане, и невольно заулыбался. Не идущую его лицу радость вызвал давний знакомый – ультрамариновый корешок, принаряженный серебряными буквами. Березовый сок заструился по сердцу, клешня осторожно вынула желанный том. А членистые лапки сами повлекли к алтарю кассы. Страждущий до науки тем временем грубо покинул магазин, так ничего и не выбрав, даже не послав взгляда над книжными полками. Марта – главное его упущение, – не скрывая своего раздражения, взяла протянутую ей книгу. Нежин, криво улыбаясь, стал рыться в бумажнике.

– Что тут у нас? – процедила Марта с досадой. – Берега… Какие там берега? – бросила она вслед волосатой руке, уже сунувшей том в необъятный карман пальто. Нежин ответил ей, без какой-либо насмешки.

– Угу, – пробурчала Марта, записывая название в розовую тетрадку, собственноручно ею разлинованную. – Не надоедает? Все вас на такое тянет…

Нежин смущенно пожал плечами.

– Какая там указана цена?

Нежин ответил, зная, что никто не оценит его честность.

– А-а, она, дорогуша, значится, из уцененных. Ну и прекрасно. Кто бы ее, кроме вас, купил? К тому же, – добавила Марта бесстрастно, – после следующего пересмотра все подобное будет скорее всего удалено с магазинных полок.

– А из-за чего снижена цена? – тихо поинтересовался Нежин.

– Да пары страниц там не хватает. Недавно, помнится, обнаружилось. Парень один, кажется, студент, собирался купить, но не обошелся, чтобы не полистать. А там как раз титульной страницы-то и не оказалось.

– Снова страниц не хватает? – удивился Нежин.

– Это не так уж редко бывает, как вы могли бы подумать, – серьезно заметила Марта, уже, знать, позабывшая о недавней осечке.

Нежин понимающе кивнул.

– Еще что-нибудь посмотрите? – спросила она, почесывая резинкой карандаша ложбинку между грудей. С такой, стоит отметить, непринужденностью, что Нежин ощутил себя евнухом.

– Не сегодня.

Они попрощались. Один, ссутулившись, отправился дальше. Другой было заказано покидать стены храма.

Необычная для этого времени жара была очень обманчива: к вечеру стабильно возвращалась промозглость. Пилад пожалел, что не надел под пиджак жилетки.

Руль и легкая тревога холодили ладони. Пилад неторопливо ехал с размеренно виляющей машиной, постукивал по рулю окаменелыми пальцами, но тот все не нагревался. Хотелось остановиться, отстегнуть руки и понежиться у костра, положив в него ступни. Пилад в задумчивости поглядел вправо, и по коже его прошел холодок. К частоколу деревьев, утекающих чуть вдалеке, приник огненный глаз. Как бы быстро ни крутились колеса – диск не отставал от них. Нежин отвернулся и, забыв о холоде, налег на руль и педали. Оставалось лишь разыграть безучастность, но с противоположной стороны обнаружился бледный двойник. Надежны отныне только пары… Навязчивое сопутствие очень скоро разозлило Нежина. Те двое плыли параллельно – будто бы вели его по какому-то, известному только им направлению, любезно преграждая пути к бегству. Злость рассеялась, сменившись растерянностью. Куда бежит эта дорога? Нежин почувствовал озноб и, чтобы его как-то унять, еще крепче стиснул счастливый руль и втянул уязвимую голову поглубже в плечи. И через некоторое время выехал на чистое место. Желтый – заметно возросший – диск следом вылетел из-за деревьев и уже даже не думал прятаться. К тому времени он успел приблизиться к земле и вальяжно скользил у самой поверхности, пытаясь постепенно вклиниться в ее твердь и багровея с натуги. От волнения небо вокруг приобрело цвет гладкой девичьей ягодицы после доброго шлепка. Не замечая всей окружившей его прелести, шар почти полностью влез в землю, так что виднелась одна воспаленная лысина, на которую, ликуя, уселась распухшая румяная округлость.

Снова стали появляться деревья. Сначала одно справа, другое вслед за ним метнулось влево, опять – справа, следующее – бегом влево. Без шуток – этот путь был кем-то проложен заранее. Между тем разомлевший диск уже совсем не пугал, было видно, что он тут по своим постыдным делам, а на Нежина обратил внимание из одного любопытства и желания стороннего подглядывания. Нежин незаметно въехал в рощу, и его мгновенно окружил плотный массив малокровных юных дерев, ропщущих в полумраке перед свидетелем великой смерти. Сквозь них Пилад еще несколько секунд различал отблески солнца, но затем все окончательно потухло. Пилад знал, что уже не увидит его, когда роще придет конец. А возможно, что и никогда.

Пилад гнал, боясь глянуть в зеркала. Пилад ведал, что мир разделился и он сам на границе; и оба автомобильных зеркала черны от надвигающейся сзади тьмы.

Отчаявшись унять растревоженное сердце, он незаметно подкатил к дому. В ту пору кроткое небо уже давно подчинилось новой, бледной, но экстравагантной хозяйке, полностью перекрасившись на ее вкус. Правда, земля со времен его оскопления отличалась еще меньшей преданностью. Каким же оно было в ту далекую пору? Какими красками вспыхивало и чем изливалось на потрескавшуюся грубую поверхность?

На одной из ступенек, закругленных ради тысяч беспокойных подошв, Пиладу попался горелый кот. Он всегда лежал на одном месте. Пилад машинально перешагнул через него и продолжил свой подъем. Никто, кроме него, не знал, что кот давно выпотрошен им и изжарен. Ввиду чего он так и лежит посреди лестницы по сей день, и никто не решается поднять его и съесть.

5

Чувствуя под ребрами легкий смешанный зуд радости и нетерпения, Пилад, не раздеваясь, прошел в свою комнату с туфлями под мышкой. Квартира принадлежала ему безраздельно, однако упрямо выделялась одна комната среди всех прочих. На полу вдоль стены стояла его небольшая, но отборная библиотека. Пилад, не глядя, поставил обувь на подоконник и сел за стол. После долгого рытья в ящике он наконец посветлел и благоговейно извлек два листка, которых жаждали его потрескавшиеся пальцы. Вызволенную не так давно, еще по-особенному пахнущую книгу Пилад раскрыл в соответствующем месте и аккуратно вклеил недостающие страницы, тотчас признательно зашелестевшие в едином с остальными беге. Воскресшую он любовно погладил по матовым щекам и глянул на ряд разноцветных корешков, обещающий в скором времени достигнуть противоположной стены. И все же библиотека собиралась очень медленно. Если раньше в его распоряжении было целых шесть книжных магазинов и одна лавка с продавщицей-карлицей, падкой на паштет из птицы, то теперь остался всего один. Разумеется, очень многое зависело и от прочих читателей, а главное – от их внимательности и совпадения хотя бы минутных интересов. В этом отношении Пилад тайно вел неутешительную статистику, приравнивая ее время от времени к судьбе. Данную книгу Пилад рассчитывал получить гораздо раньше. Хотя, к примеру, четвертый том одного никак не обретаемого «Времени» он ждал целых два года; а кое-что, отчаявшись, уже купил за полную цену.

Но бывало, сказать по правде, много хуже: случалось, какой-нибудь рассеянный конкурент, напевая, уносил один из намеренно покалеченных томов, не заметив изъяна. О тех своих беглых сиротах Пилад скорбел превыше всего и продолжал со слепой надеждой хранить отчужденные от них листки, изредка их разглаживая и перелистывая под наплывом незваного воображения. А утомительно чувственная, словно шимпанзе, Марта даже не подозревала о численности спящего на ее полках Пиладова войска.

Дверь за спиной у Пилада внезапно скрипнула, вырвав из-под него стул и вылив на загривок дрожь, точно он был занят чем-то кропотливым и бесконечно интимным. Когда он на скорую руку успокоил заглушающее все вокруг сердце и вышел из оцепенения, позади раздались шаги.

Резко обернувшись, он увидел женщину, испуганно окаменевшую в стене. В свете настольной лампы она показалась Нежину восковой. От неожиданности книга выскользнула у него из руки и, перевернувшись несколько раз в воздухе, упала на пол – будто дала пощечину. Переплет надсадно треснул. Нежин как-то странно оскалился и выставил локти. Бело-желтая пришелица, всплеснув руками, торопливо нырнула в тень и осторожно, словно то было раненое животное, подняла ушибленный том. Нежин выпученными глазами провожал все ее движения.

– Простите. Я постучалась, но вы не отвечали, – посыпались на Нежина торопливые оправдания. Тем не менее глаза от него прятались, а большие пальцы как-то слишком вольно гладили округлость корешка. – Я уж подумала, не случилось ли с вами чего. Вы прошли мимо меня, не сказав ни слова. С непонятным выражением на лице.

Она сбилась, должно быть, сознавая, как мало ей удалось сказать.

– Черт побери, я все могу понять, – вдруг огорошил Нежин. – Но что вы делаете в моем доме? – он говорил сдавленно, задыхался от волнения. Однако сквозь перезвон в ушах понемногу начал что-то припоминать и, вдруг замолчав, погрузился в раздумье.

Женщина в свою очередь принялась что-то объяснять, но, увидав выражение, которое приняло лоснящееся угрюмое лицо, тоже замолчала. Книга все еще была у нее в руках. Заметив это, женщина поспешно положила ее на стол, проведя напоследок пальцем по обложке – как оправляют моложавым любовникам лацканы, – и шагнула обратно к стене.

Обрывки сказанного беспорядочно шевелились, нежась на сквозняке; вслед за ними и мысли потеряли покой, принялись переползать с места на место. Не впервой им было игнорировать оклики. Одни вгрызались в хвосты другим, третьи приклеивались боками, скульптура начинала обретать форму. Не дожидаясь пластического триумфа, Нежин взглянул на застывшую бесцветную фигуру. На оголенном плече были отчетливо видны два втянутых неровных рубца – след незаслуженного счастья. Две глубокие ямки на блеклом пергаменте, в которых угнездились две продолговатые тени.

Внезапно внутренности Нежину сжала совершенно незнакомая злоба. В памяти мелькнуло искаженное временем и крыльями поденок лицо Веры. Он вскочил с поднятыми в воздух руками и, не касаясь ими перепуганной Ольги, стал, точно безумный жрец, оттеснять ее в прихожую.

– Пора уходить. Пора, – бормотал он. – Негоже так. Ночью нельзя. Ночью все становится явным.

Ничего не понимающая Ольга в смятении отступала назад. Выйдя в прихожую, она запнулась о половик и неуклюже упала. Нежин, определенно недовольный этим обстоятельством, и не думал помогать. Он продолжал повторять бессвязное и понукать жестами ее, жалкую и обескураженную. Не понимая, чего от нее хотят, Ольга поднялась и направилась в кухню, но Нежин забежал вперед, преграждая дорогу. Он подхватил со стула полотенце и принялся махать им, словно отгонял назойливую муху.

– Прекратите, прошу вас, – выкрикнула Ольга. – В чем дело?

Нежин все еще пробовал наступать, но она, найдя некий источник уверенности, лишь сложила на груди руки, не двигаясь с места.

– Вам пора уходить. Наступает ночь, – вдруг быстро и тихо проговорил Нежин, остановившись и опустив глаза.

– Я никуда не пойду, – решительно ответила Ольга. – Тем более сейчас.

Нежин затравленно взвизгнул и бросил никчемные кулаки, жаль, не забытые над костром. Ольга попробовала взять его за плечо, но он тут же вырвался и убежал в свою комнату, прихватив полотенце.

6

Пилад ходил из угла в угол. Несколько раз останавливался и бешено сжимал челюсти, выдавливал хруст из пальцев, но затем вновь отправлялся к стене, пульсирующей бессчетными сердцами-георгинами. Дул под ноги, в отчаянии растирал шею. Эта женщина, конечно, ни в чем не виновата, судил он, и от нервных противоречивых дум сбивался уверенный шаг. Не виновата, но в данном случае она на их стороне, и вместе они заполучили в сети конька для своего аквариума. Пилад резко – сколь позволяло чешуйчатое тело – повернулся и сел на диван. Это еще надо иметь определенные способности, чтобы просто так собраться и заявиться в чужой дом, жить – уточнял он с коликами и неприязнью. А в планах и не только жить. Пилад чувствовал себя начисто опустошенным. Пусть короткая, но сцена, посторонний человек, человеческие голоса – все это было в корне непривычно для этого дома. Пилад свесил отяжелевшую, несмотря на звон, голову, расправил хвост и мгновенно заснул.

7

На кухне никого. Пилад на цыпочках прошел к столу и сел. Он спал в одежде, и теперь все тело казалось чужим. Людей, живущих в одиночестве, упоминание подобных ощущений вряд ли оставит в долгих размышлениях. Пилад, мелко подрагивая в утренней прохладе, быстро погрузил в себя кусочек позавчерашнего пирога, запил холодной, не проснувшейся до конца водой и потер о край подоконника зудящую пятку. Замер. Прежняя стояла тишина. Может, никто и не приходил? Чего только порой не породит сон разума вместе с несвежими продуктами.

Сегодня Пилад решил обойтись без пальто. Небо, заглядывающее поверх штор, не предвещало ничего дурного. Уже выйдя на лестничную клетку, он услышал, как в глубине квартиры скрипнула дверь спальни и раздались тихие шаги. Пилад с подергивающимся, непрерывно меняющимся лицом немедля затворил дверь. Разбуженный ключ проворно скользнул ей в чрево.

Подъезд выходил мутными бойницами на восток и в этот час был уже залит ярким солнечным светом. Пилад стал бодро спускаться вниз по лестнице: руки держал поднятыми, словно арлекин, балансирующий на шаре; ни просаленных перил, ни змей он не касался. Кот был на прежнем месте, ступеньки тоже.

По понятным причинам Пилад не пользовался лифтом.

8

В это утро его никто не беспокоил, и он беззвучно погрузился в измерения, где еще не был ни Нежиным, ни Пиладом.

Он не мог вспомнить, когда последний раз видел сны, и такие самочинные путешествия во многом служили заменой. Места, приходившие когда-то давно, преображались памятью, через неведомые каналы прихотливо проникал смолотый поздней песок, но при всем отчетливость не угасала, и местами проступали стежки нитей. Тело теряло весомость, ноги не касались земли, и сознание передвигалось настолько стремительно, выхватывая все новые и новые картины, что он почти летел. Все происходило плавно, как в фильме, без малейших задержек, и сомлевшему зрителю ни разу не доводилось видеть пустой холст на месте декораций.

Ветер подхватывает душу. Знать, в тех краях он дует, куда пожелаешь.

Заросшая, едва различимая для глаз тропинка петляет между зарослями папоротника и выходит к дому, в котором провел почти половину жизни. Оглянись: за спиной раздвоенный матовый ствол, каким похвастать может одна лишь молодая ольха. Если провести рукой сквозь густолиственные клейкие ветви, легко нащупать на их конце плотные милые шишечки. Неспроста. Такие позволены не всем. Под ногами все те же папоротники, а между ними – все та же тропинка. Кому-то известно – как то, что есть у него ноги, – на другой ее оконечности пруд. Заросший, сообщающийся по весне тонким блудливым ручьем с рекой.

Мгновение – и беглец уже на топком берегу. Огромная ива нависает над темными стоячими водами и не отпустит так просто. Эмбла – ее объятия сразу за материнскими. Она отвечала упруго, пуская пышными космами круги по воде. Женщины, появлявшиеся после, были неизбежно сравниваемы с нею – любовью тайной, изначальной. Лежа, сонно плеща на берег, он видел в зыбких разводах, как три хмурых брата с багряными лбами пришли без приглашения. Они мало походили друг на друга и, вооружившись лезвиями, корпели над двумя древними куклами, отворачиваясь, таясь. По любовнице чувствовалось: одного из братьев гораздо больше заинтересовала простая идея – выстрогать нечто новое на собственный вкус из податливой извитой древесины. У двух других стало туго с выбором.

Никто с тех древних пор больше не приходил на пруд. Никому он не был нужен. Никто не навещал маленькой сладострастницы, не открывал ей своего имени и надежд. Кроме одного. Но и он никогда не погружался в неизведанные воды и не испытывал страха, растянувшись в прохладной близости от своих отражений, поддерживаемый зеленой, немного дородной любовницей – с невидимой душой и спрятанным от непрошеного света срамом.

Вернувшись в те места спустя много лет, он нашел ее изменившейся. Приплывавшие греки называли ее «попрыгуньей» – и она не дождалась его. Замена нашлась в глубине кобальтовых вод, куда она опустила свой стан, бесстыдно распахнув в надломе у самой земли и сухую суть свою. Она постарела, но не увяла, даже больше прежнего расцвела, высунув свежие локоны из воды наружу, отекла и разбухла от нескончаемых, новых для нее ласк. А пресытившийся хладный пруд хранил молчание. И понял околпаченный юноша, что не его возносила дева над водой, а к ней, напротив, тянулась изо всех сил, не гнушаясь иным часом и его помощью. В конце концов не выдержала и сломалась. Он не имел того, что ей было нужно, пока еще была молода, и вот теперь восполняла это буйным закатным цветением. В достатке и пороке.

Мгновенный бросок сквозь утраченное немое пространство – он уже спотыкается о домашний порог. От стен – крепкий запах олифы, упрямо не выветривающийся долгие-долгие годы. Куда-то закатился он сам, маленький и неуловимый. А большой стоит посреди солнечной комнаты, не зная, что делать. Надо срочно найти своего предшественника, как бы странно это ни звучало.

Знакомый шифоньер. Если открыть – попадаешь в хранилище неуместных фотографий. Это первое, что занимает глаза. А еще терпкий дух старости и нафталина. Хлипкие фанерные стенки выпуклы, как коровьи бока, от непролазных залежей тряпок, опрометчиво ждущих своего времени. С портретов, теснящихся внутри, замерев, сурово глядит другая эпоха: чистые от бетона, асфальта и проводов пейзажи, сытые скотинки, а большей частью – лица никогда не виденных пращуров, повинных быть узнаваемыми, а ты – чутким.

А странный местный обычай держать свои физиономии в постоянном напряжении, оказывается, отнюдь не нов, и нет повода бранить по скверной привычке одно только время.

Под высокой пружинной кроватью, навевающей воображению виды старинных острогов, – владение пыли, и больше ничего. Может быть, один-два прошлогодних лесных орешка с прилизанными, как у картонных школьников, шевелюрами. Точно зная, что они пусты, все равно, обтерев пыль, пытаешься разгрызть.

А вот и сбежавший. Сидит под круглым, вечно не находящим полной опоры столом. Что-то высматривает за окном с неуместной, как и многое другое в этом возрасте, внимательностью. Если сесть на корточки и слиться, так чтобы соединились зрачки, можно понять, что же заставило тогда укрыться и застыть.

Неожиданно кликнул по имени отец. Мягко, но настойчиво. Пилад уже не помнил его голоса, но точно знал – это он. Услышать хоть что-то в этих местах – явление чудное, на какое нельзя безнаказанно махнуть рукой. Обычно там простирается не боящаяся ни тьмы, ни солнца тишь. Но голос слышен совершенно отчетливо. Он доносится отовсюду. Наверное, отец видит его, скорчившегося под столом, все понимает и не торопится выманить оттуда. Потому в его тоне нет ни вопроса, ни недовольства. Значит, можно еще немного побыть в своем укрытии. Пилад бы очень хотел увидеть отца, живым хотя бы настолько, и уже было повернулся, но вспомнил, что еще не закончил с окном, не узнал, чем прельстился там его докучливый спутник, и потому сосредоточился пока на нем, не обращая внимания на повторяющиеся оклики.

Вдруг в окно всунулась отвратительная лысая голова. Покрывшись испариной, Нежин тотчас узнал ее владельца. Голос перестал звать его по имени. Испугавшись, что разочаровал кого-то очень дорогого, но не додумывая до конца, Нежин закрыл собой рассыпавшиеся листки, протянул руку и ладонью с силой вытолкнул возникшую голову обратно в окно.

На какое-то мгновение повисла тишина. Нежин настойчиво вслушивался, но солнечная пыль все реже вздрагивала за его спиной. Он открыл глаза.

– Нежин? Не-жин? Вы меня не слышите или притворяетесь? – Вместо отца перед ним опять возникла та скользкая, словно очищенное яйцо, большегубая голова с редкой бесцветной растительностью.

Онучин. Знакомое выражение: как будто бы неполного опорожнения. Эти вечно влажные, огромные, словно изъеденные щелоком губы.

– Можете продолжать молчать, – снова начал он, – но Иоганн Захарыч вас ждут у себя. И не говорите потом, что я вам не передавал, – запустил руку в карман и стал медленно перебирать в паху.

На помощь совершенно растерявшемуся Нежину случилась добрая Миша.

– Не надо к нему лезть, – кивнула она довольно бесцеремонно. – Со старшими так не разговаривают. Что у тебя?

– Старший, тоже мне, – ухмыльнулось ей в ответ. Миша влекла помыслы, и Нежин со всем его гротескным даром уже был за бортом. – Старейшину желает видеть у себя на коврике Иоганн Захарыч, – роль идиота была разыграна мастерски.

Онучин приблизился и с неизменной ухмылкой приобнял Мишу, отчетливо коснувшись большим пальцем края ее груди. Миша, преисполнившись внешнего негодования, все-таки несколько лениво оттолкнула Онучина в сторону.

– Зачем понадобился он отцу? – спросила она, строго скрестив руки на груди, при этом довольно тихо и тоном, Нежина не касающимся. Под нахмуренными бровями еле заметно скользила улыбка. Казалось, речь идет о постороннем.

– Мне-то почем знать? – был один из показательных номеров в исполнении Онучина.

Он потянулся своим устрашающим ртом, но был остановлен одним протянутым пальцем. Напоследок картинно развел свои длиннющие руки и, пританцовывая, пошел прочь.

Не успел он ступить и двух шагов, как Пилад был у него за спиной. В нижнем ящике его рабочего стола давно томился стальной зуб от старой уставшей бороны, взятый в город из жалости. В своем дальнем углу он изредка поскуливал, бился о стенки, когда ящик захлопывали ногой, не балуя и лучиком света. Но он был чуток слухом, и вера в нем крепла. И хоть бока его порябели от ржи, взгляд еще хранил пронзительный блеск. А вот теперь он потух, нырнув в правый бок пониже ребер, но оказался слишком туп и отскочил. Не теряя времени и не растрачивая запала, Пилад, размахнувшись, хватил четырехгранным своим подмастерьем по скошенному плешивому затылку. Со стоном и вульгарной расхлябанностью тело опустилось на каменные плиты. «Где бы тебя взрыхлить?» – отдуваясь, прохрипел Пилад и склонился с полным сознанием дела. Зуб сквозь одежду нащупал межреберье. Наученный прошлым опытом Пилад взял с первого стола черный бюст и его основанием вбил зуб наполовину. Через рану со свистом пошел воздух, и по металлу поднялась кровавая пена. Но Пилад быстро заскучал. Он тронул свою жертву, выдавив стон и легкий хруст, и, не удовлетворившись, извлек присмиревшее оружие. Он грустно посмотрел на него, обтер о штанину и заколотил напоследок в глазницу, безрадостно плюнув на утихшую жизнь. Миша, зачарованная подробностями расправы, не торопилась поворачиваться к Нежину, пребывая в странной задумчивости, совсем не похожей на ту, что оставил по себе он после их прошлого разговора.

– Вас ждет Иоганн Захарыч, – наконец произнесла она, обратив свой предварительно очищенный взгляд Нежину. – Думаю, не стоит испытывать его душевные качества, – в сопровождении снисходительной улыбки старшей сестры.

Нежин, под видом старого мухомора не произнесший до тех пор ни слова, поднялся и неуклюже выбрался из-за стола. Пот бисером высыпал на его высоком пологом лбу.

– Ни за что… То есть странные шутки, я хотел сказать, – быстро проговорил он, усиленно двигая бровями. – С вашей стороны… это было смело и… – он замялся, мгновенно поникнув от своей запинки, – великодушно.

Кажется, он бы сказал иначе, но не вытерпел и произнес первое попавшееся слово – совсем не то, что нашаривал язык где-то за нёбом. Решительно повернувшись, Нежин сжал кулаки и быстро ушел, не преминув, однако, попутно боднуть коленом чей-то стол.

– Дурак, – веско заметила подруга, наблюдавшая всю эту сцену с самого ее начала.

– Артист, – произнесла Миша одними губами, гладя ресницами удалявшийся грузный силуэт. – Только кто? Бедный…

9

Портрет получился совсем непохожим, но в значительной мере преображал: добавлял мужественности очертаниям и электричества глазам. Иоганн Захарыч Сочин еще раз бросил беглый взгляд на лоснящийся свежими красками холст. Не узнав себя в этой оправе крепкой переносицы и несокрушимого подбородка, он остался в целом доволен и окончательно решил на переделку портрет не отдавать.

А Нежина все нет.

Уже прошло полчаса, как было сказано его привести, а он не появляется, словно нагло умаляя непреклонность так прекрасно переданного широкого лба.

И еще новые ботинки мучительно жали.

Где же носит чудака? Возможно, конечно, что этот болтливый вертлявый кретин забыл поручение. В то, что он мог попросту наплевать на него, Иоганн Захарыч пока поверить отказывался. Он отломил у сигареты фильтр и вставил полученный обмерок в синюшные губы. Блеснув золотыми часами, закурил.

Иоганн Захарыч был обеспокоен: слишком эти молодые возгордились в нашедшие времена. Хотя, на его вкус, что Онучин, что Бергер, что Нежин – все были одинаково никчемны, все – в той или иной степени продукты нового времени. Иоганн Захарыч мысленно поставил их рядом. Первому можно смело состязаться с верблюдами по длине плевков, второй при своей плюгавости не устает доказывать, что имеет за плечами чуть ли не десять поколений виднейших докторов, а о третьем и говорить не стоит, такого лучше один раз увидеть. Но черт с ними. Главное, что он сам остался при своем, несмотря на все перестановки и нововведения, происходящие повсеместно. Даже болезнь не выбила его из насиженной колеи, несмотря на то что врачам поначалу он казался безнадежным.

Иоганн Захарыч не удержался и снова взглянул на потрет. Борода прекрасно маскировала отметины на лице. Зеркала под рукой не было, но Иоганн Захарыч на сей раз был готов поверить искусству. Хотя кое-где портрет явно перевирал и борода рисованная была определенно длиннее и гуще, без проплешин у скул. Но еще отрастет, не беда, и живопись ведь – не фотография, недостойно ей, кажется, стремиться к буквальности. И что-то, очевидно, принесено в неизбежную жертву колориту.

При необходимости Иоганн Захарыч готов был поступиться нажитым прагматизмом, достигшим в последние годы размеров шара у скарабея, незакономерно утратившего, правда, свой культ с бегством времен.

«Несокрушимый» – так ведь и было сказано, не правда ли?

Из сладостного созерцания Иоганна Захарыча вывели тяжелые шаги за дверью. Он молниеносно обрел строгость черт, перестал чесать выбритую накануне шею и покровительственно опустил руки на стол ладонями вниз, одинаково отставив оба больших пальца.

Нежин, по собственной традиции, забыл постучаться и вспомнил об этом, только опустившись в кресло, ровно на то место, куда указала ему пухлая рука. Он не мог точно сказать, когда был в этом кабинете в последний раз, – так много лет минуло с прошлого случая. Нежин украдкой окинул помещение взглядом. Почти ничего не изменилось. Лишь шире выпирают сдерживаемые пиджаком бока над высоким креслом напротив, да огромный портрет появился на стене. Должно быть – отец.

– Нежин, – заговорил звонкий не по годам голос, и Нежин еще ниже опустил голову. – Как работается? Как здоровье?

В ответ Нежин лишь неопределенно пожал плечами и кисло поморщился в своего рода улыбке.

– Мне стало известно о том, что вы включены в Программу, – продолжал голос, не подозревая о своей смехотворности. – Что же вы мне сами ничего не сказали? Что? Ну ладно, ладно. Может быть, и правильно, что вы не ищете легкого пути. Но Программа есть дело серьезное. И стало быть, не вам и не мне решать, как с ней поступать. Мы все, как говорится, должны, и точка, – толстый указательный палец, не изменяя предначертанному, звонко ткнул в лакированную поверхность стола и – позабытый – остался вычерчивать там круги.

Нежин по-прежнему не понимал, чего от него хотят. Он начал смутно догадываться, что все происходящее как-то связано с той женщиной – не Мишей, которую он почему-то пока к женщинам не причислял, – той, с восковыми руками. И Комитетом. И даже с Верой. Нет, ее приплел, кажется, зря.

– Комитет прислал мне все бумаги. Теперь, учитывая ваш возраст и отдаленное от службы место проживания, вы можете посещать только половину рабочего времени, – Сочин отвернулся, точно делая непристойное предложение. – С сохранением заработной платы, естественно. Как всегда, на Программу дается около года. Говорю «около», потому что… Что вы и сами это знаете. Все в конечном пересчете зависит от результата. Так что старайтесь, Нежин, старайтесь.

Сочин говорил все это с натугой и едва скрываемым неудовольствием. Закончив, он с неприкрытым сомнением посмотрел на согбенную массивную фигуру сидящего перед ним человека. Сидящего в достаточной близи, чтобы быть орошаемым прытким крапом застойной слюны. На кой черт он им понадобился? Такая развалина в такие годы. Странное все же чувство юмора у ребят в тех белых, изукрашенных позолотой кабинетах.

– Ну так что? – позвал Иоганн Захарыч слегка нервно. – Стало быть, все решили…

Нежин сидел неподвижно. Трудно было заключить, слышал ли он хоть слово из сказанного. Сочин снова вопросительно взглянул на него, не зная точно, какого ответа хочет. Нежин продолжал, не издавая ни единого звука, смотреть в пол. Не было видно, открыты ли вообще у него глаза. Иоганн Захарыч невольно поджал под себя сдавленные новыми ботинками ноги.

– Вообще-то, если говорить честно, – злорадно произнес он, – еще недавно я собирался… Вернее будет сказать, раздумывал о вашем месте. Вы, знаете ли, хотя и работаете здесь столько лет, не очень хорошо показываете себя в последнее время. Энтузиазм на нуле. Молодые сотрудники жалуются, что не могут найти с вами общего языка. Одеваетесь черт знает как. В общем, никаких намеков на ответственность. Да еще в такое время. Да, все мы пережили многое. Но это никому еще не дает прав… Да еще, повторюсь, в такое время. Так что я очень серьезно подумывал о том, как вы сможете продолжать работу с нами. Но удача оказалась на вашей стороне. Уж не знаю, с каким макаром вы там договорились в Комитете, но они работают, к сожалению, независимо ни от кого. Ну почти ни от кого. Все это, в общем, очень для меня странно.

Нежин был безучастен.

– А теперь можете идти, – недовольно закончил свою отповедь Сочин. У него не было сил на этого человека.

Нежин тотчас же встал с несвойственной ему легкостью и вышел, оставив Сочина одного, взопревшего и опустошенного.

Постепенно Иоганн Захарыч успокоился, закурил и вновь стал тайком поглядывать на укоряющий портретный лик.

– Надо все-таки заказать еще бюст, – произнес он мечтательно. Но тотчас что-то вспомнилось, в одно мгновение скривив ему лицо, еще за секунду до этого волнительно-детское.

Какой же отвратительный смех дала природа некоторым женщинам.

10

Горячая вода с розовым мылом. Много ли отдушин у пилигримов? К счастью всех, страдающих от неспособности сбрасывать кожу, остались далеко позади незатейливые времена ледяной проточной воды и тошнотворной мыльной пены вокруг курящих жертвенников.

Две чуждые друг другу, но давно породнившиеся субстанции избавили наконец Пилада от постылых ощущений, скопившихся за долгие часы поверх него. И руки словно перестали быть чужими. Странные слова сторонних речей, в обилии услышанных им в это утро, отлетели прочь, но даже с порядочного удаления продолжали саднить затылок, напоминая о себе.

Пилад открыл несдержанные на эмоции краны – женственные органы в целом отчетливо мужских смесителей. Умываясь, он с особой тщательностью задержался на висках и в складках за большими мохнатыми ушами. Бороду снова пришлось долго и муторно вытирать.

Пилад так и не пришел к окончательному выводу, что же более утомительно для него: ежедневно бриться или осуществлять хоть какой-то минимальный уход за разнузданной кучерявой растительностью на своем лице. Бритье, впрочем, тоже не выглядело у него никогда пристойно. Пена вечно ложилась до смешного неровно, копилась в ушах, на ключицах, где дремала и видела, как достанет однажды до глаз. Сквозь не по-мужски пухлые губы мыльная горечь неизменно ухитрялась пролезть в рот, понуждая гордого косаря отплевываться. Изрезанный и уставший Пилад не всегда замечал остатки пены за мочками, и, забытые, они сохли там, отнюдь не рождая из себя афродит, но лишь гнев нетерпеливой и не столь уж внимательной в остальном Веры.

После лица Пилад с нервной старательностью вытер руки. Волосатые и огрубевшие, они уже совсем не напоминали прежние, когда-то единственные среди сверстницких уверенным движением раскрывавшие садовым ножом рот молчаливой лягушке. Смежив глаза и еле заметно шевеля губами, Пилад принялся что-то подсчитывать, но результат был уже известен.

Не раздумывая долго, он отложил полотенце, разделся и полез в немой чугунный саркофаг, белый, но жаждущий хоть раз одеться багряным. Сидя на корточках и подставив уставшую спину теплым струям, Пилад вдруг увидел прямо перед своим носом бутылку шампуня, чужую, никогда не встречавшуюся прежде. Она стояла на краю ванны, неуверенно наклонившись, готовая упасть к нему на колени. Он не стал знакомиться. Вместо этого поспешно поднялся, почти что вскочил, будто завидел надвигающуюся крысу, и огляделся. Кроме шампуня тут же была выслежена чужеземная зубная щетка… И пузырек без этикетки с неизвестным мутным содержимым, и несколько подозрительного вида извитых волосков на голубоватом кафеле.

Пилад ошарашенно водил головой из стороны в сторону, цепляясь взглядом то за тот, то за другой пришлый предмет. Подоспел и внезапно ударил в нос посторонний запах, скверным чудом не отмеченный раньше. Пилад брезгливо выключил воду и освободил ванну. Два полотенца со змеевика были тщательно ощупаны и обнюханы. Наконец Пилад выбрал вызывающее наименьшие сомнения и нерешительно поднес его к успевшему озябнуть телу.

В кухне горел свет – еще один вопрос к усыпленному вниманию. Держа стеклянную дверь непрерывно в поле зрения, Пилад быстро проследовал в свое убежище. Немного постояв на пороге и не найдя ни звука, он ощупью пересек комнату и бессильно опустился на стул. От скрипа повеяло смутой и старостью – никто не отозвался из темноты.

11

Весна быстро прятала город под свой яркий подол, развевающийся во все стороны, однако успевающий при этом расторопно, словно на средневековых полотнах, прикрывать наиболее телесные места ее молодой заносчивости – храня изощренность целомудрия. Ради строптивой и обращенных к ней умов. От ее свежего дыхания, чуть кисловатого со сна, стало еще теплее. Здания же повсюду продолжали отапливаться. Все окна были растворены. Зал, где работал Нежин, занимал целый этаж. Вкатывающийся в душное помещение ветер не находил препятствий, весело носился между столов и стульев, но, глянув в беспросветные лица, с ужасным завыванием вылетал вон уже с противоположной стороны здания, оставляя за собой неуклюжих, разомлевших от непривычного солнца шмелей. Не проснувшиеся до конца, они ошалело кружили над столами, но быстро уставали и падали вниз. Нежин то и дело бегал к открытой фрамуге с очередным мохнатым гостем на листе бумаги. И тот, немного покружив на свободе, чаще всего возвращался. Но всю безысходность своих стараний Нежин осознал, лишь увидав над перегородкой лицо Бергера и его улыбку вслед за невнятным хрустом.

Нежин не забыл наставления, извергнутые на него в затемненном пыльном кабинете с взводом пошлейших статуэток и портретом какого-то ряженого под потолком. Он не забыл о своих новых привилегиях, но продолжал сбегать из дома. В основном – от нестерпимости звука, издаваемого ломающейся привычкой; но и со страха тоже. Странно: среди этих, чужих ему людей он хоть и не был самим собой, но чувствовал себя гораздо покойнее.

Отныне за ним не следили, и Нежин сообразил, что в настоящем случае не интересует никого принципиально. Как видно, слух разошелся, и даже ясная Миша без каких-либо объяснений стала подчеркнуто холодна, переехав из звучного майского утра в сухой октябрьский вечер. Постепенно Нежин утратил свою редкую способность не замечать ничего вокруг, сокровенные образы потускнели, а панорамы упрямо вытягивались памятью одни и те же. Вместе с тем он начал ощущать некий необъяснимый стыд перед всеми и через какое-то время стал незаметно покидать службу в тот момент, как прочие отлаженно шли на обеденный перерыв.

А шмели все прилетали и прилетали.

Скитаясь по городу и как можно дольше оттягивая отъезд домой, он часто заходил в любимый магазин и простаивал там часами перед книжными полками, что-то изредка листая, но больше – просто водя взглядом по названиям и неуместным картинам, взирающим на него то с одной, то с другой обложки.

Магазин, как правило, пустовал. Не заманить теперь было даже погреться. И одинокая Марта – привыкшая к Нежину, как к неизбежному в проходных местах сквозняку, – осталась совсем не у дел. Окруженная унылыми текстами унылых мужей неостывающая наяда все же продолжала отчаянно следить за собой и малейшими дуновениями, изнывая, словно олицетворение новой поры. Била линейкой мух или начесывала гриву своих медных волос, что совсем не старились и совсем не гармонировали с ее быстро увядающим лицом, отпечатавшим прискорбную неполноту.

Нежин изредка посматривал на ее прихорашивания и, как ребенок, тихо улыбался.

Однако домой рано или поздно приходилось возвращаться. Для него это было настоящей пыткой. Магазин неминуемо закрывался, и Марта, не обращая внимания на умоляющий взгляд, безжалостно гнала бескрылого паразита наружу. Нежин пробовал прикинуться бездомным псом, но собак Марта не любила. Лишенный укрытия, он поглубже забирался в панцирь и безвольно брел к машине. Не мог даже в злобе пнуть колесо. Усаживал себя осторожно, а спустя невыносимо короткое время целый и невредимый уже поднимался по знакомой лестнице.

Несколько дней ему вполне удавалось избегать встреч. Его комната надежно запиралась на ключ, и покою мешали лишь звуки, доносившееся с чужой половины некогда его квартиры.

12

До заката еще оставался какой-то срок, но холод, внезапно оживший словно бы из ниоткуда, покалывал сквозь легкую одежду. Пилад шел по лесу, вдыхая новые запахи и последние минуты длинного, но неизбежного в своем распорядке дня. Все, что попадалось глазам, было бессовестно пресыщено броскостью: повсюду разбросало следы нового рождения.

И все же наваждение было каким-то неполным. Пилад понимал лишнего и оттого злился еще больше, лягая трухлявые пни и заламывая руки. Ужасно, когда не можешь по достоинству оценить простые чудеса, вдвойне неоценимые в силу мимолетности.

Когда смотришь на расцветающее дерево, великодушно терпящее подрагивающих птиц и нервозных насекомых, одурманенная голова отказывается верить в его бездушность. Мерки, изобретенные людьми для вычисления близости к высшему, сошли бы за добрую шутку, коль скоро бы уже минули вереницы напоминаний. Благо, что глухи невозмутимые зеленые гиганты, намертво вцепившиеся пальцами в землю и способные пережить столько смертей и возрождений, суеты на уровне кустов.

От ходьбы становится жарко. Но это сможет обмануть человека, а никак не растение. Иголки впиваются в ноги, пролезая через щелки в летних туфлях, сквозь шелковые носки и шерстяную кожу. Но все равно так мягко под подошвами, чудится необозримая даль, к которой можно идти и идти.

Жарко. Так просто заставить человека выделять влагу: либо нагреть, либо хорошо испугать. Каждый второй идет еще дальше.

Чье-то пение. Почему названия птиц не возникают в голове? Как, должно быть, славно уметь назвать все, что видишь. А вместо этого оторванные и разорванные в клочья либо надорванные, надкушенные и давно пустые – знания. При своей бестолковости почему-то абсолютно необходимые кому-то незримому.

Хороводят ненасытные плюгавые гномики.

Снова пение. И чья-то тень.

Куда же она исчезла? Ни шелеста крыльев, ни шороха шагов. Кажется, что-то привиделось и сразу осело на прокисших сетях мозгового чулана. Можно до тошноты ловить блуждающую где-то между пальцами мысль и не найти в результате ни одного пальца.

Знаете, какой запах доносится в такую пору из девственной лесной чащи?

Выходишь из леса (да, примерно как тот), вдалеке, через поле, виднеется город. Вдоль дороги сидят звери. Их глаза переполнены грустью. Они не понимают, что когда-то умрут, не слыхали, горемычные, что существует смерть сама по себе. Потому не знают и самоубийств. Не подозревают, что жизнь вынуждена безоговорочно принадлежать кому-то. В таком неведении продолжают сидеть и грустить. Вот, кажется, дебри позади. Башмаки целят в ровные, прямые улицы. Она отправилась гулять туда, в отблесках электрических огней и свете луж. Но только вступаешь ногой на потрескавшийся камень – глазам открывается страшно запутанная система ходов и тоннелей под нависающей улейной грудой балконов и уродливых выступов, угрожающе затаившихся над головой. Ходы без устали ветвятся, где-то сливаясь, где-то кривляясь зигзагами. Сбежали с вертелов и апатично бродят коты. Всюду под стенами покоится жемчужный собачий кал. От безвыходности продолжаешь искать. Здесь совсем не светло. Воздух пропитан удушливым дымом. Ничего не остается, как, давясь, шарить руками: по сыпучим известковым стенам, по мокрому от ночной росы – точно раздавленному – брусчатнику мостовой. Под ногти забивается влажная земля. И по-прежнему жарко. Лишь дразнит легонький ветерок. Нежный… как кожа на боках иных девушек. В цвету. Со стебельками вместо волос.

Что-то точно было. Она всхлипывает, она скребется где-то в темноте, совсем рядом, но не позволяет на себя взглянуть. Вообще-то она всегда ощущала гнусное удовольствие что-либо не позволять…

Продолжая искать, натыкаешься на выемку в стене. За ней короткий тупик. Там уже кто-то есть. Запах… Ах нет, это совсем не то. Все происходит не вовремя.

В такой день винтообразная клетка подъезда показалась исключительно отталкивающей. Даже воздуху, казалось, было здесь не по себе.

Первый этаж – царство полуразложившегося старика и его фетора. Следующие восемь ступеней благоволят легким ногам и станам.

Второй этаж – мертвый запах свежей прессы, распространяемый патронташем письменных ящиков, с некоторого времени поголовно лишенных замков.

Третий. Жареная картошка – на караул.

Пилад безотрадно вел себя дальше. Старался ставить ботинки ближе к краям изъеденных ступеней, где им было меньше шансов в неурочный момент низвергнуть его – несвежего пенобородого аргонавта – вниз, в кромешную темноту. Вот и сосед мелькнул на своем обычном месте.

Опустошенная голова и обессилевшее тело были странно тяжелы. Пилад сотню раз уже прокрутил в голове мгновения его спешного разоблачения и бесшумных пряток.

Еще этаж. И каждый шаг – точно огонь простосердного хромого кузнеца: слишком обжигает неотвердевшую душу.

Пилад переставляет ноги, косясь на проходящие мимо двери. Все замки молчат, и он может спокойно… Впрочем – ничего он не может. И что же все-таки придется стряпать, если придет намерение из одной кухни развести вонь на целый душный подъезд? Только картошкой, видать, не обойдешься. Откуда ее, кстати, теперь возят?

Наконец Пилад поднялся на свой этаж и замер, прислушиваясь и тем временем неслышно обыскивая себя.

В сумраке, разведенном с целью экономии и поддерживаемом в память минувших веков и кровопролитий, его рука никак не могла нашарить зажатым в ней ключом провал замочной скважины, возя где-то рядом по рельефной жестяной накладке. Издаваемый при этом скрежет сильно тревожил Пилада, и он отчаянно пытался свести свои поиски до минимума. Однако нужная щелка никак не желала быть пойманной. Ее месторасположение на двери совсем потонуло в мышиных шорохах, и острие ключа в итоге съехало через покатый железный край на мягкую дверную обивку.

Неожиданно замок щелкнул сам по себе. Пилад удивленно уставился во тьму, не веря силе своей мысли, и в этот самый момент дверь толкнули изнутри. Пилад куда-то мгновенно пропал, а смятого Нежина обдало резким светом его собственной прихожей. Он сделал шаг назад, но броситься вслед беглецу не решился. Свет словно удерживал его, захватив в свой конус, и Нежину теперь был только один путь. Он провел ладонью по бедру, приглаживая брючину, и с опущенной головой робко вошел внутрь.

13

Рука, открывшая дверь, предупредительно указывая путь, провела в кухню и усадила на стул.

– Не могла поймать вас несколько дней. Вы совершенно неуловимый, – чуть сдобрено укоризной и присоединено к улыбке. – Я Ольга, помните?

Трудно было не заметить, что она вполне освоилась и уже не чувствует скованности первой встречи. Нежин, наоборот, погрузил свою косматую голову еще глубже в плечи.

На ней был надет престарелый фартук – палевый, с ужасными бордовыми букетами. Неужели она привезла его с собой? Под фартуком обитали весьма просторные шорты, способные вполне на многое, и рубашка – как будто мужская, с закатанными выше локтей рукавами.

– Есть будете? – попытались выведать у Нежина между прочим.

Цветастые груди исчезли, уступив место клетчатой спине, перетянутой внизу кружевными завязками фартука.

Она существовала. Она попросила не молчать и направилась к плите, виляя бледными, слегка изогнутыми внутрь ногами. Голубые веточки проглядывали чуть выше икр и пропадали в молочной белизне бедер. Нежин заставил себя отвернуться. Более движений он не совершал, смирно сидя с подобранными под стул ногами. В то время как на сковороде что-то извивалось и всхлипывало. Через минуту незнакомая безволосая рука с розовым треугольным рубчиком на запястье поставила перед Нежиным тарелку и заставила его вздрогнуть. На тарелке лежала аккуратно разграбленная кучка картофельного пюре и пухлая мерцающая котлета.

Прежних штор не было. На месте их дымчатого кварца висели легкие гардины, канареечно-желтые, в мелкий синий цветочек. Недолго Нежину мерещилось. Еще бы: перед ним были летние любимицы Веры, что вместе с остальными, по-разному привилегированными, все эти годы хранились на дне комода в его комнате. Нежин напряженно соображал, споткнувшись в дыму воспоминаний. Выходило, пока он зубоскалил с Мартой и неуловимыми видениями, заповедник украдкой навестили. Хворые полунагие вещи, такой одинокий и неловкий воздух, старый неприбранный диван – все оказалось во власти чужого любопытства, глаз, не знающих покоя рук… Проблеск обретенных мест потух, сметенный досадливой злобой. Чувствительно зудя, вылупилось желание совершить что-то отчаянное, полное жути и мерзости, однако Нежин, сознавая вперед свое непобедимое безволие, все разогнал, убедив, что все это ударит по нему самому, по всему, что прижилось в нем зыбкого и слабого, то есть – по всему.

С силой всех возможных невоздержанностей, на которые только способны мужчины наедине с осквернившей что-либо женщиной, Нежин уставился в окно. И увидел впервые за долгие годы по-настоящему ясное небо, наполненное до краев роями звезд, необъятное, черное до судорог в глазах.

Нежин услышал слова, обращенные, по-видимому, к нему, но ничего не разобрал из сказанного. Переспросить не смог, а вместо того пошел к холодильнику и принялся копаться там, инспектируя остатки своих запасов. На полках прибавилось, но Нежин все-таки смог отыскать останки палой ветчины, помидор и два кусочка подернутой сизым брынзы. Сжав все это в руках, он захлопнул коленом дверцу, но тут заметил нагло вспорхнувший с полу и недалеко приземлившийся жирный клубок пыли. Как только мог быстро, Нежин наклонился и, собрав воедино всю свою красноту, задул его под холодильник.

Убедившись, что оба остались незамечены, Нежин прикрылся собственной спиной и начал нарезать ломтиками найденное добро и раскладывать на тарелке со всем присущим ему чувством красоты. Разогрев это незамысловатое блюдо – так и не дождавшись расплавления сыра, – он сел обратно за стол и стал есть прямо из сковороды. Отчасти рагу портили запах плесени и кисловатый привкус; Нежин продолжал жевать, не подавая виду.

Все прежнее, казалось, было забыто, однако такого Ольга Домотканая простить не могла. Стараясь не терять самообладания, но все же подрагивая интонациями, она осведомилась:

– Вам не по вкусу то, что я приготовила?

Вся неподдельность ее доброй воли и универсальность сотворенного ею ужина, по всей вероятности, не позволяли ей принять отказ без объяснений, поэтому, не дожидаясь ответа, она снова спросила:

– Так вам это не нравится? Что же вы обычно кушаете?

Она раздосадовано посмотрела на тяжелый, словно чеканенный прямо на земле профиль, продолжающий молча поглощать свое неаппетитное рагу.

– Отвечайте же. Так не ведут себя с женщинами. И потом, я должна знать, что вам готовить. Ведь нам жить вместе.

Последнее вынудило у Нежина паузу. Он без доверия оглядел негодующую жрицу затеплившегося на пустом месте очага. И откуда, спрашивается, в этой женщине, такой робкой и пугливой, взялось столько уверенности и напора? Роды их, во всяком случае, были скоротечны. И, как всегда, вопросы. Живет ли в каком-нибудь неведомом крае некто, никогда не задающий вопросов?

– Для меня это… Тут бы другой лучше мог сказать. Ну, как-то, стало быть, так… в общем, вам должно быть понятно. Короче, я решил… Выходит, что так. И пока… – Нежину не по силам было разъяснять что-либо.

Прирученная вилка в трансе маячила над столом, не видя, кого разить.

– Я не хочу. Пока не хочу… И не могу. Это ведь несложно понять. Я, наверное, готов… в определенных преломлениях. Как бы уж это сбрехнуть, чтобы раз и навсегда? – заметил в сторону и тотчас потерянно замотал головой. – В смысле, пока не очень готов, но буду… Постепенно.

Ну вот. Давно утраченный опыт. Устная речь. Заодно объяснения перед женщиной. Чем не оправдания?

Все это время Ольга Внимающая задумчиво кивала, своим видом преимущественно выказывая надежду, нежели согласие. Тарелку убирать не стала, будто вообще забыв о предмете их разговора.

Нежин между тем снова замолчал, вполне, кажется, удовлетворенный своей речью. Сидел смирно, двигался скромно, жевал, изредка посматривал, но Ольга оставалась в состоянии глубокого раздумья. Выражение досады делало ее лицо еще чуточку некрасивее. Нежин нервно отложил вилку. Ему вдруг захотелось сказать что-нибудь крайне приятное и тем вызвать улыбку… или хотя бы вернуть ту робкую улыбчивость их первой встречи. В какой-то момент Ольга все-таки подняла глаза, почувствовав на себе взгляд, а за миг до этого Нежин незаметно вернулся к кормлению.

Ольга Терпеливая предложила чай и кофе, но оказалось, что жилец не пьет ни того ни другого, а уж тем более – еще один шаг назад – не держит спиртного, которым она теперь без долгих колебаний не прочь была угоститься сама.

После еды Нежин удалился в свою комнату, нерешительно ступая по чисто вымытому полу. Удовлетворившись на первый раз малым, Ольга Предусмотрительная тревожить его не стала и, расправившись с посудой, ушла спать.

Птицы во дворе начали робко голосить. Резко и зло где-то отвечали им окна.

Лишь дождавшись затишья за собственной дверью, Пилад осторожно вышел и, убедившись, что свет везде погашен, проскользнул в ванную. Там долго без наслаждения мылся, постоянно опасаясь и не зная наверняка, что́ способны пробудить его громкие всплески.

Вода осторожно сочилась вниз по телу. На выступах из струй выбивало неуловимые капли, тут же теряющиеся внизу среди журчащей, слегка помутневшей с пылу жидкости. Пилад водил рукой, едва заметно поглаживая кожу. На внутренней, по-особенному нежной стороне повыше локтя пальцы совсем нежданно нащупали нечто чужеродное. Пилад, уже собравшийся вытираться, хмуро заглянул к смутившему напоследок месту. Тощий молодой клещ, зачем-то подражая страусу, бесстыже зарылся в отвлеченную Пиладову плоть. Пилад, не откладывая, равнодушно оторвал его и даже не успел заметить, когда бурое тельце скрылось в клокочущем зеве водостока.

И снова даль, и шум в ушах. Тяжелых дум приют в бровях.

14

Несколько дней Пилад почти не выходил из своей комнаты, укрепленной на манер старых за́мков – лишь голодом да свободной волей. Сопел в бороду. Слюнил палец. Читал. Завороженно и отрешенно.

Еще с ранних лет он испытывал необычную ревность ко всему увиденному и унесенному. Все то, чему достало смелости прикоснуться к нему и поглотить, переходило в его мир. Безраздельно. И когда чья-то нечистая рука проникала через призрачный купол и вытаскивала наружу подданных его необитаемого острова, затем чтобы поднести к прищуренным тупым глазам, а после еще и попытаться дать этому надлежащее толкование, на радость школьным учителям и авторам учебников, – мальчик страдал. Челюсти плотно сжимались, ловя судороги, а руки искали что-нибудь колющее, или лучше – рубящее, предназначенное избавить от лишнего веса бесправно отяжелевшие головы.

Случись чудо, а в руках – последний на белом свете экземпляр, к примеру… Пилад не мог определиться; на роль образца пошел любой бы из его библиотеки… в таком фантастическом месте Пилад перечитывал бы застилающимися глазами и следом разрывал каждую страницу. Только тогда они с автором перенеслись бы достаточно далеко – где всегда вечер, где можно до бесконечности прогуливаться по ясеневым аллеям. Только тогда бы Пилад был уверен в своей недосягаемости.

Разве не простительно бредить своим миром, когда окружающий не дает места для уединения – а лишь вид чужого зада перед лицом?

На протяжении нескольких дней до Пилада часто доносился стук. Стучали в дверь, но он лишь мотал головой и бурчал себе под нос заклинания.

Масса времени свалилась на голову. Новые просторы действовали дурманяще, пальцы терялись в бороде и аукали. Брови не замирали ни на минуту. Пилад то читал, то проваливался в блуждания, а когда приходил в себя, обнаруживал, что спешить – спешить на водопой, спешить к голоду, засыпать либо просыпаться – просто спешить, – отныне нет надобности, да к тому же глупо и безвкусно. И тогда он загадочно улыбался самому себе.

Пробуждаясь – все большую свободу давала себе здесь сомлевшая привычка, – он чувствовал себя исключительно горизонтальным, все остальное была воля додумать. Он населял собой совсем иные места, подолгу не открывал глаз и приписывал доходящие до него звуки вымышленным предметам и явлениям. Широко зевал и как бы нечаянно показывал язык ропщущей и бледнеющей – маскирующейся под потолок – действительности. Чужой действительности, сложенной им с себя без возражений. Когда ж он наконец открывал глаза, все в один миг переворачивалось, обстановка менялась, с наглостью протея вмиг переставляя свои части, расширяясь или сужаясь по необходимости. Свет лился совсем с другой стороны в трижды другую комнату, на другое ложе и на Пилада, ничем не напоминающего прежнего, бывшего вполовину моложе. Невыносимость всех этих метаморфоз, к которым невозможно привыкнуть, ибо сталкиваешься с ними на выходе из состояния положительно чистого, невыносимость их вынуждала обратно жмурить глаза. Через несколько секунд головокружение проходило, язык с трудом отклеивался от неба, и борода еле заметно кривилась в невразумительной улыбке. Атлант же, забыв о вверенной ему ноше, сбегал гонимый любопытством, а возвращался, шатаясь, разгребая творожистое небо горстями.

Если бы Пилада могли видеть в такие минуты, то, вне всяких сомнений, испугались бы, не зная, что замышляет его нескладный, неистощимо безмолвствующий человек.

В один в меру прекрасный момент после привычного отрывистого стука дверь все-таки отворилась, и в комнату уверенным шагом вошла Ольга. Нежин как раз отвлекся от чтения и лежал с закрытыми глазами. Разглядев ее сквозь мерцающую щелку слегка разомкнутых век, он кое-как подавил накатившую было дрожь, обыграв ее ворочанием спящего. Даже попробовал всхрапнуть, но вышло не слишком правдоподобно, и он замолчал.

Ольга не уходила. Склонившись, она пристально его разглядывала. Нежин в напряжении ждал, что будет. Одной половиной он был уверен, что выдал себя, и с мучительной тревогой, близящейся к ужасу, представлял, как до него дотронутся, гадал, на который из расслабленных членов падет выбор. Он уже легко подрагивал в ожидании тряски. Но Ольга лишь позвала его, достаточно, впрочем, резко и громко. Нежин поспешил открыть глаза, не дожидаясь ни усиленных мер, ни исчезновения оптической иллюзии.

– Доброе утро, – и ничуть не сконфуженная Ольга во весь рост. – Вы что, действительно не ели все эти дни?

Нежин попробовал легонько махнуть рукой в последней надежде разогнать морок.

– Пусть это будет ваше приветствие, – невозмутимо ответило ему видение. – Так вы вправду голодали? Ради чего?

Нежин собрался пожать плечами, но Ольга избавила его от этого, уже зачав новый вопрос:

– Почему вы мне не открывали и даже не отвечали, когда я стучалась? Вы не слышали?

Вопросы ради вопросов.

– Ну да ладно. Вы мальчик взрослый. А я пришла напомнить вам о том, что сегодня воскресенье и пора идти на службу.

Только теперь Нежин обратил внимание на своеобразность ее наряда и понял, о службе какого рода идет речь.

– Ну что же вы лежите? – Ольга с легкостью взяла строгий тон. – Вставайте, мне совсем нет нужды опоздать.

– Я останусь, – с трудом выговорил Нежин. Хрипло и отрывисто, но прежде отвернулся к стене.

– Как не пойдете? – Ее удивление звучало предельно искренне.

– Понимаете ли, я никогда, собственно, и не ходил, – ему хотелось натянуть на голову простынь, но та почему-то не давалась.

– Как?

Раздался шорох платья, и диван вместе с Нежиным наклонился под новым весом.

Занялось молчание, и Нежин ощутил себя фантомом, столетиями считавшимся повсеместно за выдумку.

– Когда же вы в последний раз причащались? – ни капли шутливости не было в этих словах.

– Причащался? – удивился немного Нежин. Впрочем, совсем немного. – Да пожалуй, что никогда. Я непричастный.

Ясно послышался звон его придури, разбивающейся о напудренный Ольгин лоб, и Нежин зажмурил глаза, словно ожидая задом пощечины.

– А если вы про необходимость, порядки там, знаете ли, или уместнее – правила… распорядки прямо с грядки, – не удержался Нежин, – то я с ними со всеми и так виделся в Комитете.

– Да, но это ведь не самое главное, верно? А как же чистота? Как же… как же спасение? Вы не считаете, что без посещения званых мест, вам…

Она хотела еще что-то сказать, но вместо всего поднялась. И присмиревшего Нежина тряхнуло за все несклеенные лоскутки у нее в голове.

– Я, естественно, понимаю. Личное как будто дело… Но все же как-то нехорошо, – доложила она тихо.

Действительно, нехорошо застыло в воздухе.

– Так вы не пойдете?

Нежин покачал головой. Чтобы не лежать истуканом и быть правильно понятым, он аккуратно нащупал книгу.

Ольга с минуту смотрела на его сгорбленную спину. А там повернулась и в неком забытьи пошла в прихожую. Поступь была совсем иной, нежели когда она входила. Нежин успел обернуться. И с любопытством и тревогой размышлял, что возымело подобное действие. Наконец он заставил себя подняться и поплелся, улыбаясь нетвердым ногам, вслед за ней.

Пока она одевалась, он стоял рядом, созерцая через зеркало свою отрешенную соседку. Впервые разглядывал ее черты на протяжении такого внушительного промежутка времени. Глаза – серые, большие, раскосые, немного рыбьи, казалось, занимают большую часть лица. При этом их настолько разнесло природой в стороны, что с расстояния Нежина в случае прямого взгляда пришлось бы поочередно смотреть то в один, то в другой, а чтобы поймать одновременно, очевидно, пришлось бы удалиться в другую комнату. Самое же простое – бегать глазами – Нежин уже неплохо умел. Брови, от природы почти бесцветные, были сильно выщипаны и почти не видны. Короткий нос, на кончике которого явственно проглядывали угловатые хрящики, не получалось определенно отнести ни к прямым, ни к вздернутым. Он оттенялся большими губами, навязывающими лицу в целом оттенок непроходящей девичьей обиды. Все эти черты, способные по отдельности стать очарованием и произвести обладательницу в категорию манящих, принесенные бледным скопом, смотрелись капельку несуразно.

Она расправила, приложила к груди – а потом уж только повязала – платок. Спрятала свои бледные невесомые волосы – ни намеком не взывающие к пороку.

Уже за дверью Ольга Страждущая посмотрела на Нежина и в сердцах покачала своей убранной на чужой сомнительный вкус головой.

15

Облака. Безмолвные и послушные. Грустные, словно гениальные дети. Потомство чьего-то недоступного глазу союза. Сколько на них ни смотришь, счесть их не можешь. Одни – изумительные, другие изумляют редкой уродливостью. Их недолговечная неверная сущность, должно быть, родилась в самых далеких слоях атмосферы. Надо полагать, не обошлось без очередного, так милого древним кровосмесительства, неизбежного, если посудить, для первооснов, порожденных к тому же состоянием, весьма чуждым заветной морали.

Пилад мог теперь подолгу разглядывать небо в различных его брожениях. Прижавшись щекою к краю подоконника, он умиротворенно кивал царившей над ним невесомости и безмятежности. Где-то он шептал и понимал, что все эти созерцания стоят лишь самих себя и не более. Слишком уж туго приходится тем живописцам, что всецело отдают себя подобным – бесконечно восхитительным и бесконечно пустым – красотам.

Ольга со всей присущей ей аккуратностью регулярно покидала дом – который она, кажется, уже считала полноправно своим, – в основном по воскресеньям, но случалось, и в другие дни. Возвращалась обычно молчаливой и по-особенному хмурой. Пилад начал с волнением замечать за собой, что в такие минуты чему-то внутри него становится неуютно. Эта же обновка неумолимо толкала расспрашивать Ольгу о причинах ее плохого настроения и незаметно делать все, что ей пригрезится, только бы вернуть на прежнее место уже ставшую привычной улыбку напоминающих тесто губ.

Но после долгих внутренних приказов и насмешек он время от времени все же заставлял себя хранить молчание. Правда, никакого холодка, источаемого дыханием сохраненной гордости, по причине, для него не до конца ясной, не ощущал. Взамен ему вручали очередной рассказ о далеком деспотичном создании, которого отведали тысячей неуловимых раз и возле которого так терпеливо ждали Нежина. Поначалу тот пробовал уходить к себе, вызывая скорбь застывших на бледном лице водянистых глаз. Но постепенно, а более все же – вдруг, разговорился. Даже попробовал спорить с ревнивой исступленной женщиной. И нередко своей очередной репликой попросту ошеломлял. Приходилось его собеседнице краснеть против своего малокровного естества.

Их разговоры стали случаться практически ежедневно, по большей части – за едой. Нежин понемногу дал отвоевать эти избранные часы и проводил их отныне в скромном, но живом обществе, смущенный видом приготовленных для него блюд.

Ел он вместе с тем мало. Не в пример Ольге, наводящей на него близкое к страху удивление своим аппетитом и способностями, совершенно не оправданными скромным, даже местами хрупким телом. Она ела быстро, мелко гримасничая и часто облизываясь. В эти моменты, которые, думается, вовсе не считала интимными, она напоминала мышь или вроде того – лишь с очень крупными для своего рода глазами. От напряжения, производимого деталями ритуала, глаза ее останавливались и краснели, а кончик носа едва различимо белел. Все напитки без исключения она пила коротенькими пытками, вытягивая вслед за губами шею и щуря глаза. Отпив, глотала не сразу, а неизменно предваряла движение плоского кадыка полосканием рта, будя по первости у своего сотрапезника желание к безоглядному бегству – из собственного одушевленного дома, которого он, разделив с первым встречным, уже не слышал, не чувствовал его суточных пульсаций и знакомых смен настроений.

16

Вспоминается старая детская забава: если плотно сжать веки, то можно, не двигаясь с места, совершить чудное путешествие. Требуется лишь уединение и тихая печаль, что, собственно, не сильно рознит его с любым другим. Дополнительной помехой к этому блужданию может стать яркий свет. Во всяком случае, для тех, кто по ущербности не обладает стальными веками.

Не покидает уверенность, что почти все знакомы с той неназванной техникой, но желание хоть как-то описать испытанное понуждает верить во всеобщую неискушенность. Убедившись, что останешься непотревоженным, можешь начинать. Эффект тревожит ум гораздо ярче, если дополнительно надавить на веки свертками холодных пальцев. Или прыгнуть в прорубь… Но там уже все сложнее и невероятнее. Счастлив, кто одинок в детстве; и единственно – в возможности подобных путешествий.

Первое, что видишь, – лишь подрагивающая тьма, ничего не сулящая, бесконечная, видимая сразу целиком – в отличие от обычного, земного пятна резкости на размытом фоне. Чернота понемногу бледнеет и начинает лосниться в тех местах, где давят пальцы. Без предупреждений границы лопаются. Все пространство впереди словно вспыхивает, а затем тухнет, догорая лишь парой неприглядных пятен от забытых перстов-инициаторов; раскаленная же вороная поверхность неизвестной планеты мгновенно прорисовывается своим настоящим рельефом, составленным из бессчетного числа правильных охряных многоугольников, складывающихся, словно играючи, в сходящиеся к центру пирамиды, переходящие друг в друга круги. На все это отводится мгновение, и ты никогда не успеваешь до конца рассмотреть хотя бы часть дивного нового мира. Смелого, но застенчивого. В его толще появляются огоньки. Сначала совсем маленькие, но быстро растущие, спешно сжигающие все, ненароком открытое зрителю. Обретенное на мгновение пристанище выгорает в своей нови на глазах изнутри. И через секунду уже летишь в бесплотном, бесцветном пространстве, в окружении одноликих звезд, хранящих невозмутимость, уничтоживших, разделивших на свое множество только что созданное в тебе чудо.

В попытке достичь – или хотя бы разглядеть – недосягаемую, определенно обитаемую землю, пальцы вновь и вновь жмут податливые глазные яблоки. Но картина поворачивает назад все беднее, и беспросветно болят глаза, и отказываются смежаться вялые веки. А обретаемый обратно тривиальный мир рябит и подергивается дробной картинкой.

Самое глубокое из погружений в своем роде можно ощутить, поймав заодно сладкий момент зевоты, которая сама по себе пытается втянуть обе цветастые луковицы обратно в череп.

Череп же, невзирая на ощущения, остался в нетронутом виде. Пилад иронично отметил это про себя, посмотрев в зеркало. Прокашлялся, сгустив по морщинам тени, сложил ладони корабликом и затянул тенорком: «Человеческое в собственной своей персоне, если, не ровен час, совокупится с жалостью, обречено быть оболганным изначально. Загрязнение эмоций неминуемым писклявым субъективизмом с ранних лет не дает прозреть, уводя каждого в сторону от окружающего мира, погружая в мутные, не имеющие берегов воды. И всем придется сделать глоток. Ментальная та доля не обходит стороной даже гигантов. А там уж – кто запускает в бездонный резервуар кораблик, кто, наслаждаясь теплом, самозабвенно мочится в него, кто одухотворяет его безмолвие, кто строит крепости, неизменно уходящие вниз, а кто пускает поперек поезд и в запале бросает перед ним на карачки своих героинь». Пилад хохотнул и сделал движение пальцами, словно перелистывал страницы невидимой книги в поисках спрятанной закладки или скорее – купюры. А следом услышал уверенно поворачивающийся в замке ключ. Сдуру ему в очередной раз померещилось, будто он научился управлять предметами на расстоянии, но дверь со скрипом отворилась, он же все продолжал недоуменно перебирать пальцами.

17

Где-то было воскресенье. А Ольга, получается, явилась немного раньше обычного. Нежин почувствовал, как конечности его непроизвольно напряглись, но он заставил себя остаться на месте. Ольга прошагала мимо и выпила один за другим два стакана предусмотрительно приготовленного ею самой лимонада. Почти незаметная, но не скрытая до конца нервозность и подозрительный блеск по-детски бесцветных глаз насторожили Нежина.

– Сегодня крайне важный, отмеченный судьбой день, – начала она назидательно и привязчиво. Солнце подобру-поздорову заспешило к раззевавшемуся холмистому горизонту.

– Как странно бывает, да? – говорила она паре утиц, насупленно глядящих с декоративной тарелки. – Всего лишь другой человек говорит известные каждому слова, все те же вещи, а чувствуешь совсем иначе, в совершенстве иначе.

Было ясно, что причиняемые Нежину фразы взяты из какого-то предварительно перебранного внутреннего монолога. А чем не шутят, может быть, и диалога. Нежин тихонько встал и медленно пошел, но Ольга его остановила. Неизвестно, куда он украдкой держал курс, но точным было одно – прочь из кухни.

– Ты не желаешь меня послушать? – медленно произнесла она, с поднятыми бровями демонстрируя приличную выдержку.

Нежин кивнул.

– Что, не желаешь? – Ольга повысила голос, оскорбленно дернув при этом подбородком с продолговатой ямочкой сбоку.

Нежин торопливо покачал головой.

Ответы на выбор были получены, и Ольга самозабвенно продолжала:

– Там было тепло, совершенно уютно. Там во всем чувствуется… – она замялась, подбирая слово и усиленно накручивая при этом волосы на палец, точно собралась удить своим локоном. – Там чувствуется какая-то… правда, что ли… Истина, понимаешь?

Она строго посмотрела на Нежина. Он сдержанно подался вперед беззащитным лбом.

– Ты знаешь, такого совсем не ощущалось в храмах, в которых я бывала в своем поселке. Нет, там тоже было хорошо, – она бросила на него наставнический взгляд. – Не вздумай вообразить там себе чего-нибудь кощунственного. Слава богу, не я выбирала, меня выбрали и охранили от путей всевозможных неверных. Но здесь… Одним словом, Град. Здесь просто… по-другому. По-иному. В совершенстве по-иному, – она снова заулыбалась, точно ребенок, нашедший потерянную игрушку. – Здесь душа поет.

– И знаешь, – продолжала она, – я действительно ощутила эту непреложную правду, о которой, возможно, только слышала. Я почувствовала, что вся прямо-таки пронизана ею.

Ольга на мгновение скосила глаза от невидимых высей и как-то опасливо глянула на Нежина, но тот сидел, сгорбившись, и его улыбки она не могла видеть.

– Я закрыла глаза и парила, – она действительно зажмурилась и расставила длинные угловатые руки. – Я не знаю, что это было, прозрение или просто слияние, но я видела, ты не поверишь, видела всю свою жизнь, детство, тебя, наше счастье и все-все, что будет. Все, что должно быть.

Девичье отрочество, лепестки чужие, лепет собственных, краски сгустками поверх наспех растянутого холста, пейзажи, натюрморты, граничная линия, а за нею новый портрет: борода, клюв, копыта, остервенелая плодородная сущность, вместо горно-лесного фона – идиллический перламутр.

Очевидным было, что Ольга нимало не сомневается в собственных словах и не играет.

– И не вздумай смеяться, – пригрозила она пальцем, чересчур длинным для миниатюрных ладошек и всегда холодным, насколько помнил Нежин по тем редким прикосновениям, что все-таки как-то случились в их разряженном прошлом. В его голове против желания рождались странные ассоциации. – Тем более в такой день. Ты знаешь, оказывается, именно этот день избран и первостепенно важен на нашем пути.

Нежин оторвал зад от стула, но тут же сел на место, на этот раз – уже без ее помощи. Ольга удовлетворенно кивнула.

– Мне представляется очень странным твое поведение. По-моему, достаточно времени было дано тебе, чтобы привыкнуть и вообще-то понять. Но ты не желаешь слушать, не хочешь понимать. Ты не хочешь принимать. Я ведь не сделала тебе ничего плохого. Мог бы хоть меня пожалеть. Или взять себя в руки, не знаю, ты ведь мужчина, а не я. И не порти, пожалуйста, мне настроение. Мне еще недавно было так хорошо.

Нежин не выронил ни слова, все сильнее кривя губы в почти виноватой улыбке.

– Ах, было так хорошо, – повторяла Ольга снова и снова, навязчивая, словно Федра. Глаза ее горели нездоровым шальным огоньком. – И мне было так жаль, что тебя не было там и что ты не можешь до конца понять теперь, что я имею в виду.

Нежин и здесь не забыл про кивок. Ничего не заметив, Ольга продолжала говорить.

– Ты хороший человек, но ты потерял надежду. И хотя я тебя и люблю, но не буду врать и скажу прямо: все это непростительное малодушие. Сплошь и рядом.

Сколько новых слов. Как легко они плодятся разгоряченным женским дыханием.

– И еще. Так уж, кроме дела. Не пора ли уже освободить раковину от этих сухих цветов? И умываться не над ванной, как отшельники? И заодно снести все эти травы, подвешенные на антресолях… Кажется, для этого есть подвал.

Она показала сложенными пальцами куда-то в сторону.

– Но все это так маловажно… Господи, о чем я только… Разве наши промедления не нам же наука. Ты ведь понимаешь? Понимаешь?

Ольга взяла Нежина за руку, и ему даже показалось, ее глаза увлажнились от слез, но в следующий момент он понял, что это блеск лихорадки и, возможно, она даже не видит его сейчас, все еще паря где-то вне.

– Не поверишь, я радовалась как девочка. – По виду Нежина можно было заключить, что он охотно верит, пытаясь в то же время незаметно высвободить руку. – Все смотрели на меня на улице и, наверное, качали головой. Но мне все равно. Ведь никто из них не знал, что со мной, иначе, я уверена, тоже бы радовались за меня, иначе в мире был бы высший порядок.

Нежин упорно молчал, хоть и не совсем понял последнее двустишье. А после Ольга серьезным тоном, без тени смущения или вынужденной в таких случаях, всегда неуместной шутки, сообщила, что «наступило время». Они прожили уже достаточно и не должны забывать, для чего их соединили в этот союз под одним кровом. Пришла пора разделить ложе.

Нежин поднялся из-за стола и, не выпустив ни звука в ответ на вежливую грубость, побрел послушно в спальню. Уподобившись жертвенному поросенку. Если вообще истории знакомы такого рода жертвоприношения.

18

Некоторые вещи проще сделать, чем объяснить.

Нежин успел искренне удивиться преображенной новым постельным бельем кровати, но тут же незаметным образом очутился лежащим и созерцающим Ольгу. Ольгу с хрустальным пыльным венцом, Ольгу отвернувшуюся, спешно снимающую с себя одежду. Он не последовал ее примеру, продолжая держать безропотные глаза открытыми.

Первый раз не удался. Точнее, удался, но не так, как того хотелось. Не как того хотелось от Нежина. С прилипшей ко лбу прядью он глядел подавленно и серьезно, но, кажется, на свой лад вполне удовлетворенно. Пусть этот лад и не донес до алчущего сосуда. Он попробовал повалиться на спину и закрыть глаза.

Но не в намерениях Ольги было отступиться так просто. Непонятно, что превалировало – чувство долга или соображения сугубо личные, – как бы то ни было, должного великодушия к немолодой слабости она не проявила. Настояла на продолжении, и неуклюжий кукол Нежин послушно принялся за дело, однако настояние ее оказалось собой настолько самодостаточно, а помощь – настолько деликатной, что постановщик попросту развел руками.

Ольга-мать вздохнула сердечно: прощая и не пытаясь скрыть разочарования. И попросила себя обнять. И Нежин, очнувшись от летучей дремы, был благоразумен – чуть, может быть, поспешно, – исполнил просьбу и притих.

Тело ее на ощупь осталось почти сухим. Сон же, едва разжав лапы, снова навалился. И Нежин почти вступил с ним в нехорошую сделку. Почти: Ольга первой задергалась под его рукой. Сначала изредка, потом все чаще и сильнее. Нежин испуганно выпустил ее из своих объятий и предусмотрительно отодвинулся, не зная, чего вправе ожидать.

19

Кто-то бродил по двору. Кругом сеялось беспокойство. Слышались восклицания, от которых вооруженное длинным ножом эхо оставляло одни гласные – и слова было не разобрать. Но и бессвязности в итоге стихли, уступив место истинно ночной химере.

Сон не шел. В безвоздушной, пустой даже для крика вышине отчуждения Пилад ворочался наедине со своим сознанием, ожившим и тихо беснующимся, ясным до гула в ушах. Он представлял себя некой капсулой, вопреки своим свойствам неспособной наполниться чем-то незримым, но абсолютно необходимым в этот момент ради исчезновения. Меж тем пугающая близь нежданно поежилась, и внутри капсулы поняли, что они не одни. Ожившая рука поднялась из бесформенной массы постели и потянула в свою сторону махровую простынь. Явственно чувствовались все шевеления, будто рядом копошился клубок чего-то слепого и бескостного. Но постепенно обмяк, распустил петли и начал легонько похрапывать.

Пилад запустил под простынь руку, и она осторожно поползла, расплетая прячущие тепло складки, пока пальцы не нащупали округлости бедер, а между ними – липкий уголок, похожий на увеличенный в несколько раз срез чесночного зубчика. Через секунду Пилад отозвал ее назад и, сведя с носом, задумчиво покачал головой.

Он попробовал закрыть глаза и не дышать. Постепенно рассудок стронулся с ржавого тупика, и все закружилось. На белой глади остался один лишь пыльный бесснежный островок. Еще подождав немного, Пилад позволил себе впустить щепотку воздуха. Но через непродолжительное время такого гостеприимства голова вновь прояснилась, и сознание встало во весь рост, не поверив уловкам.

Один год у них случилась пропасть антоновских яблок. Даже ночью было слышно, как они шлепаются на железную крышу сарая и скатываются в расставленные накануне ящики. И не было лучше сна, чем под эти оклики со сладкой дрожью из мерно стрекочущей темноты. И почему у них не мочили яблок? Одного теперь хватило бы для распутывания липких пелен.

В ночи можно признать что угодно. Не хочет ли эта указать Пиладу на некое новое бремя, что подкралось издалека, но уже приготовилось вспрыгнуть ему на плечи? Он прекрасно помнил призрачный голубоватый свет, подзывающий издалека, когда ребенком он на мгновение открывал глаза меж поворотами в топкой истоме. Можно было с неясным стыдом даже прокрасться в туалет и прямо посмотреть на освещенную изнутри дверь кухни. С каждым годом отец поднимался все раньше и раньше. Будучи человеком крайне нетерпеливым, он не мог вынести долгого стеснения, безысходной полудремы и сердитости разбуженных. В ночи, ставшей с ним грубой, он беззвучно шел в кухню и, скрипнув там оттоманкой, брался за книгу или пробовал пережить все по новой в уединении. Каждое утро до самого последнего он выглядел свежим и благодушным, оставаясь по старинной людской привычке незамеченным. А вечером без всяких трудностей неукоснительно засыпал в той же кухне на том же диване, не дождавшись ужина. И среди ночи все повторялось с предсказуемой точностью. И в кухонной двери снова оживало изнутри голубым мутное худое стекло.

При свете дня мать наперекор всему всячески выказывала жалость, пыталась на свой манер систематизировать его живущий во грехе своеобычия сон. И все же таких эмоций ей, как многим женщинам, было мало. От их незамысловатости она быстро утомлялась и теряла интерес. Вероятно, жаждала участия внушительного, монументального, в той степени, где оно переходит на обетованную землю сострадания. Где вечно скитаются немало искренне влюбленных, манимых миражом, где их самих достаточно для понимания чего угодно.

Отец же злонамеренно хранил молчание. И никогда не жаловался. Пилад попытался воскресить в памяти, снуя по одноглазому, треснувшему наискось потолку, но в голове так и не нашлось ни одной песчинки воспоминания, где бы отец был болен. Наверняка такое случалось (здесь несомненность Пилада отчего-то не смущала), но когда? Ни полслова лихорадки, зубной боли или просто беспричинной истерической хандры. Только трещинки кракелюра на лаке. И одна – на потолке. Новая? Или все та же? А где все это, что сейчас? Кажется, Пилад начал теряться – почти засыпать.

Отец был из тех людей (если говорить начистоту – Пилад не встречал подобий), что не питают естественной приязни к собственной персоне. Поэтому смерть его, разумеется, была внезапной. Не раздалось ни причитаний, ни просьб, обошлось без репетиций, никто не терзался горем близящейся утраты, никто не потерял лица. Все без какой-либо подготовки узнали лишь сам факт. Сухой и немного глупый. Омрачивший один невинный весенний день. Да и осведомленных было немного. А будь отцовская воля, их оказалось бы еще меньше. Кто знает, может, и совсем ни одного. По всей видимости, он, пребывая в преступной беззаботности, не был мучим мыслями о судьбе своей души и не беспокоился оттого о ее бессмертии.

Слышал однажды пустой, – как и большинство ему подобных, – афоризм: счастье – когда не чувствуешь боли. Есть надежда: не дословно. Хотя бы искажение приглушит луковый запах эпистолы, слепо верной своему автору. В сем отступлении наверняка повинен человек из безымянной касты, должной быть нареченной в противоположность отцовской. Имя им – самое знакомое. Кликушеские переживания непрерывности и неординарности ниспосланной кем-то физической сущности только в неординарных головах могут устраиваться на постой с многозначительными толками о собственном образе и бесподобии. Для людей же вроде отца Пилада формула счастья выбирает себе зачастую самые неприглядные из углов. Она пунцова от боли и пряна от духа, отнюдь не прячущегося за увязшими в ушах литургиями. Среди мглы и мерного шипения невидимых существ единственным источником наслаждения достается призраку самоотречение. На его лице не увидишь ни подрагивания губ, ни мучительного взгляда, шарящего в поисках любых вниманий. Но ведь тех лиц, тронутых асфодельным примирением, никто не замечает.

Велика охота до пережитых войн: здесь так легко пеняют, понимают и стерегут достоинства. Внутри некоторых своя скромная война: приживается и идет непрерывно.

Послышался стук. Кто-то тихонько барабанил пальцами в окна, а вскоре и вся крыша затрепетала под набегом босых лилипутов – веселой детворы какой-нибудь едва залатанной лиловой тучи. И своим гудящим метрономом многим наобещала сон.

20

Единственное, что заслуживает о себе грез, – это власть над временем. В релятивизм до конца верится с трудом, потому полномочия такого рода открыли бы пути всюду; а если рубить наотмашь, по головам и образам, растлевая все иллюзии, то остается мечтать хотя бы о власти над собой в моменты, когда думаешь об этом самом времени – неуловимом и неощутимом предмете, ручье, упивающемся самим собой.

Пилад, не будучи артанином, все признал – внезапно повстречав бессонницу. Подобный каприз позволил себе он не в первый раз, но гости с этой стороны во всякий раз приходят вновь.

Ольга пожаловала утром в страшно приподнятом настроении. Нежин все еще не мог привыкнуть к приступам ее воодушевления. Вместо ожиданного разочарования или иронии она в неге великодушия властно отправила Нежина бриться. И как он, облагодетельствованный, ни увиливал, она получила свое.

В последний момент Ольга сквозь прищур мудрости заметила странную игру мимики на заспанном, некогда, по-видимому, изящном лице, но прежде чем она собралась с мыслями, Нежин скрылся в ванной.

Долго стоял Пилад, отрешенно опершись о глазурную чешую стены, и слушал размеренное журчание в раковине, напевающей понятное лишь ему. Вдруг нечто прогремело за стеной, и он, стряхнув с головы одурь, включил воду.

– Кровавый дождь косматому светилу.

Коротко покрутив последним пред зеркалом, Пилад бесстрашно снял с эмалевого шкафчика почтенную бритву, давно скучавшую там в пыльном одиночестве. Крокодил с переводной наклейки на дверце ободряюще скалился, сдвинув на сторону клетчатый гаврош.

Ольга что-то стряпала, когда в прихожей поднялась разноголосица обеспокоенных вещей. Она уже привыкла к нежинской манере ничего не есть по утрам и перестала что-либо говорить по этому поводу; и хотя сама категорически противилась такой диете, на жертву пошла удивительно легко. Вообще Нежин питался, на ее взгляд, в высшей степени небрежно, редко, помногу сразу, а в основном – пил воду, причем необязательно за едой. На последнее безвкусие, чуждое каждому человеку в ее родной земле, Ольга не могла смотреть без содрогания, но мысль неожиданно пришлась кстати: смогла пробиться сквозь туман неприятия и напомнила о столь желанном и уже оплаченном графине. Совершенно незначительная уступка, чтобы Нежин хотя бы перестал разливать воду по столу, цедя ее каждый раз из своего уродливого резервуара или прямо из зажатой под мышкой канистры.

Теперь он определенно одевался. Пришло время навестить службу – Ольга настояла. Пусть и знала досконально содержание Программы, в том числе и пункт, где каждому ее участнику давалась вольная относительно труда. И теперь на убранном кислой сметаной лице проглянула украдкой довольная улыбка победительницы. Она же решила, что после вечерней интермедии разумнее Нежина не трогать, но и не попустительствовать, учитывая ко всему его натуру; да и гордость свою поберечь. Как-никак, а все же ожидалось большее. Шли годы таинств и первопричин.

Ольга продолжала умиротворенно стряпать – не глядя, каждым движением лопатки поощряя страдания на сковороде, и уже ждала осторожного щелчка и вздоха пухлой входной двери, не знающей оглушительных хлопков. Но тут нечаянно обожглась и вспомнила о полученных на днях бесплатных проездных талонах, специально выдуманных для участников Программы, всплеснула руками и быстро отодвинула сковороду в сторону. Обиженно колыхнулся обездоленный огонек, а Ольга поспешила в прихожую, зная о бездейственности простого оклика.

В прихожей уже было темно. Ольга замерла на месте, оробев при виде силуэта на пороге. Она даже забыла о холоде непокрытого пола и против привычки не переминалась с ноги на ногу. Нежин бросил мятежный взгляд через плечо и, скрипнув подошвами, притворил за собою дверь. Ради чистоты момента все вокруг затаилось в молчании. А Ольга же, подхватив руками липкие щеки, запоздало ахнула сквозь пальцы.

Пилад вышел на улицу. За нерушимой вонью первого этажа открывалась прохлада небольшого озерца, в которое превратился за ночь двор. Пилад долго пробирался вдоль стен кошачьими тропами, поднимая в воздух заспавшихся голубей. Дымчатыми веерами проносились они в пугающей близости от глаз, норовя обдать пометом. Боком, обороняясь согнутой рукой, Пилад медленно продвигался дальше, прыгал с бордюра на бордюр, что усами тянулись от подъездов, нащупывал близкие к поверхности камни, – пока не вступил на слизистую, но все же более-менее твердую землю. Знакомый горбатый конек с лоснящимися от влаги боками застенчиво жмурил стеклянные глаза в метре от берега.

Пилад с полным безразличием отвернулся и пошел пешком. До ближайшей автобусной остановки было около километра. По голове прокатывался цельный поток новых ощущений. Пиладу чудилось, что он обзавелся еще одним органом чувств. Дыхание помолодевшего солнца припекало правую щеку, левую колол нервный северный ветер. Пилада будто пытались разделить надвое. Он невозмутимо продолжал свой путь, представляя себя здоровенным рыжим парнем с лукавой усмешкой и омеловым хлыстом на плече.

Тополя заслужили прозваться наиболее человечными деревьями. Воздух над головой наводит на эту мысль. Столько растраченного попусту семени, а всходов все нигде нет. Можно, разумеется, вообразить, что почва не та или чего-то не хватает в воде, иначе греют лучи, но опять-таки – слишком человеческие объяснения. Поспешные и порочные. Тополя вздымаются, словно гигантские одуванчики, гниющие заживо, только и ждущие своего игривого сторукого великана. Большие, но слабые, с хрупкой древесиной и рыхлой корой. И предают они в первых рядах, пугаясь осени как огня.

Пилад шел, ловя парящие бледные комочки кровавыми губами. Быть может, хотя б в его барсучьей толще зародится новая жизнь? А тогда – кто знает? – возможно, научится усваивать лимонный, расточаемый повсюду свет и перестанет питаться падалью или по крайности новый его пол будет причислен к прекрасным.

А деревья и поныне делают вид, что ничего не слышат. Облака не выносят и уносятся прочь.

Обиженные тополя пригрели под собой огромную свалку. Она еще издали приветствует путника запахом провяленных экскрементов. Но безносые деревья продолжают склонять к Пиладу свои ветви. Все части тела тянутся вверх, желая прикосновения. Ладони похлопывают их мужские верхушки, гладят их женские длинные руки, журят, разя мнимым превосходством.

Пилад, не меняя шага, переступал через разбросанный по земле мусор и вилял из стороны в сторону, обходя особо внушительные кучи.

Земля пестрит повсюду, куда хватает силы дотянуться взглядом. Пилад остановился, умиленно осматриваясь. Ворон размером с бельгийскую овчарку рысью поскакал в сторону. Разжиревший на щедрых помойных харчах, он более не мог летать и, косясь на Пилада, продолжал медленно отходить, тревожа клубы тополиной спермы. Хотел было что-то сказать непрошенному гостю, но тот поднял руку, показывая, что уже уходит.

На восходе и в путь, прежних мук желтизна…

Неудержимо сладко, точно беглые кляксы страдания на молодом женском лице. Шаг за шагом – идем, не оглядываясь, а мягкая земля сама принимает под ногами нужную форму. Не забыть о дыхании. Выдох. За ним вдох. Столь же бесполезный, когда не повторить все сначала.

Или стоять на месте? А все вокруг движется мимо… Словно ручей, река, море – суть одна: лоснящаяся спина проворного, обманом кормящегося существа.

Сочнее свежевысеченного задка. Что за распутника уносит в путь?

Так много про взгляд и ничего про глаза. А они тем временем скачут рука об руку чуть впереди, но никогда не приближаясь настолько, чтобы быть без толку раздавленными слепыми сапогами. Равнодушно выплясывают хвостатые в такт шагам, покинув тесные орбиты, и не замечают ничего. Почти ничего: лишь изредка подбираемы по-особому яркие краски. Зелень отвергнутых листьев, синева луж, удушливый пурпур мыслей. И ни капли крови – странный сезон. К Хель извинения.

Странное прочтение, как водится, получит в свое время этот миф.

Наконец по лицу отрезвляюще хлестнула холодная семипалая рука. Глаза, помянутые не так давно, успели закрыться в самый последний момент. Твердые продолговатые листья, как оказалось, заменяли той сторожевой длани персты. Пилад, шевеля горящими губами, очарованно смотрел перед собой. И не думал питать обид.

Ясень, могучий и грациозный, – даже не повел бровями, лишившись пары своих зеленых чешуек. Они с трудом разрываются, впиваясь в ладони, их плоть, твердая и гладкая, идеальна для мужчины, а аромат, втянутый из сферы сплетенных пальцев, сух и призрачен, в нем видятся опущенный к земле лоб и серп кадыка, обрамленный щетиной; лучшие из умов не удивляются тому, что от этих листьев до сих пор отдает золой.

Мы все когда-то жили в другой темной стране, пугавшей своим безмолвием. Тот страх прочно засел в наших головах, понуждая невольные от природы тела к постоянному движению. Но трое вдохнули свет в деревянные уши, спрятали под скорлупу отсеченных гигантских век, навсегда сомкнув их над головами. И обмотали ивовые ветви вокруг шей.

Да, Пилад, рано тебе пришлось подняться, чтобы обогнать всемогущих.

И между тем: что же, мы все так остро сцеплены в единстве? Зачем так однородны? Что не устаем говорить «мы»?

Он погладил ствол в продольных трещинах и поблагодарил. За подаренный, знакомый, хоть и немного скупой аромат.

Сквозь несуществующий, если приблизиться, дым снова явилась она. В длинном карминовом платье. И тотчас исчезла. Пустой наряд вяло осел в траву, и та жадно укрыла еще не успевшую остыть материю. Но сколько Пилад ни искал – лишь земля в очередной раз набилась под ногти.

Гибнут далекие звезды, распускаются и увядают в ответ грозди тщеславных цветов на кривошеих каштанах. Ветер напоследок отчаянно вскружил головы притворным облакам. Все дороги равны.

Пилад шел и размышлял, как же она бегает где-то в одном нижнем белье. Или, страшно подумать, совсем нагая. Возмутительная вообразилась ему неприбранность, способная вынудить пальцы обмануть доверчивый трепет шеи. Только известно ей твердо и достоверно, сколько Пилад в состоянии терпеть.

Ветка попробовала загородить путь и тут же оказалась сломана; но кора крепко держала, не желая отдать. Пилада, не разжавшего вовремя руки, дернуло обратно к дереву. Незлой, но бесноватый – он крутил и рвал, что было сил, чувствуя, как рука непоправимо делается липкой. Молодой побег не сдавался, производя отчаянный вой. Наконец раздался треск, и гнус в ужасе бросился по сторонам. Брызнули капли, а за ними последними уж поползли простачки, наименее озадаченные жаждой жизни.

За поруганным деревом с неуместной игривостью открывалась равнина, широкая, волнистая, податливая под каблуками, словно неприятельское лицо. Вокруг Пилада по земле стелились четыре каркающие тени, но вскоре и им было сказано бесследно пропасть. И Пилад остался один на один с ненасытной дочерью Хаоса, утробно квакающей при каждом шаге.

Пушистое сорное небо взмахнуло вдалеке соломенной шляпой и спрятало ее за горизонт. А следом, как по волшебству, вытянуло уже за спиной у Пилада.

Не успевая вертеться, он глотал воздух, не унимал дрожь и удивленно взирал на творимые фокусы. И смущенное небо, спохватившись, отозвало свой головной убор обратно, дав возможность отступить назад и вновь ожить всем призракам и миражам. И бессилен оставался гнев выхолощенного бога, жертвы коварства и стыда, обреченного тысячелетиями наблюдать распутство супруги-сестры. Пробудилась от шума блудница, распалилась и ну хвалиться. Преумножая в свою никчемную очередь шум – беглое мародерствующее войско безродных ополоумевших звуков. Но когда-то рука отбросит постылое канотье, дотянется рывком до словоохотливой поверхности, и ступит, робко улыбаясь, тишина.

А ноги даже не просят о привале.

21

Первые спутники появились вдалеке. Тревожными силуэтами они шли параллельно, не приближаясь. Их вид воскрешал в подвывающем мозгу недавние и оттого расплывчатые воспоминания сродных подглядываний. Сопровождение никак не пыталось себя проявить. Только неразборчивый шепот доносился с его стороны. Но постепенно в войске их наметилось прибавление.

Все пошло стремительно, как по кличу, – и вот уже на равнине нет места, куда можно ступить без страха коснуться одного из пегих странников плечом. Пилада обступили плотными рядами. Всё ближе, и уже почти не сделать без стесненья вдох. И только один путь. Тут Пилад увидел ее снова – она шла в толпе в нескольких шагах от него, понурив голову. Она изменилась: лишь он собрался поднять руку, ее кожа в одно мгновение, будто испугавшись, приняла с трудом забытый, выметенный из ненасытного воображения вид, а глаза беспокойно зашевелились в щелях неподвижных восковых век. Пилад понял, что сейчас она в нем не нуждается и потому не хочет видеть. Он тоже опустил голову, а когда снова поднял, на ее месте шагал пигмей, неся на левом боку мертвую руку. Из его восточной внешности при всем тщедушии струилось нечто угрожающее, потаенное. Рядом с ним степенно высилась высокая сутулая фигура с зияющим ртом. Пилад, приглядевшись, догадался, что повстречался с небезызвестным прежде проповедником, о котором сам слышал не раз. Решил, знать, на время спуститься с высот своей пуританской войны и получить землянскую страховку чужим гноем. Почему эти двое шагают под руку, словно герои притчи? Что за фарс связал их несхожие, хоть и одинаково неугомонные века воедино?

Пилад отвернулся. Другую сторону занимал молодой человек с беспокойной неуклюжей походкой и фуражкой почтальона, низко натянутой на оттопыренные уши. А с ним – близнецы, несущие на общем плече кайло, лопаты и другие инструменты. Следующим рядом выступали с неестественной для мужчин вальяжностью и на Пилада с подозрительным интересом поглядывали двое других. Оба были одеты, как вельможи, вероятно, очень высокого ранга, во всем их облачении чувствовалась и неподдельная торжественность, и одновременно смехотворность. Из-под свалявшихся париков глядели два молодых наивных лица: одно – с ужасными отпечатками женской неверности и побоев, другое, совсем юное – сплошь изукрашенное язвами. Пилад инстинктивно зажмурился.

Позади, сопя, ковыляет белый, в темноте – истинно белоснежный, пес, грустным взглядом своим просящий без возражений идти вперед.

Дух Пилада в продолжение шествия кружил где-то вверху, и оттого ему было позволительно оглядывать все с вышины, беззаботно паря змеем в воздухе, недоступном самому задыхающемуся Пиладу, что одновременно мог заглянуть – и не без ужаса – в любое лицо, если желал и если желали за него. Пилад слышал о многих живших прежде, чьи тела часто подвергались похожим запустениям. Жил и такой, чьи границы настолько расширились, что оказались навсегда покинутыми освобожденным от повинности духом. И по чудной иронии ему до смерти хотелось в плоть. Вплоть до самой смерти.

Но относительная недосягаемость Пилада, похоже, мало кого интересовала. Неизвестно по чьему приказу его в один миг обступили дети с горящими факелами в руках, и дальнейший путь он продолжал в плотном живом кольце. Их неподвижные лица, словно в награду за старания, были обсыпаны мелкими монетами. Из хвастовства они то и дело подносили развевающиеся пламена факелов, освещая свои жалкие черты.

Впереди показалась развилка трех дорог. И они, словно по сговору, остались в стороне. При виде, пусть и кратковременном, такого распутства представилась славной идея принести стигийского пса в жертву. Но привала на игры и раздумья никто, очевидно, не собирался устраивать, а пес сердито засопел в темноте где-то совсем рядом.

Всюду валяются перевернутые возы. Поросшие лишайником колеса тихо скрипят. Поглубже в траве – обгорелые деревянные крылья. Неслышно движутся по полю тени. Пробегает что-то возле самых ног, едва касаясь мохнатыми хвостами щиколоток.

Через неопределенный промежуток времени (время тоже боится темноты и молчаливых детей) Пилад ощутил, что земля пошла под уклон и неожиданно сменилась водой. Эта была неглубокая, но резвая река. Вот и она. Глупые реминисценции обретают материальный вид, точно принятое на веру вранье.

Дальнейший путь огненное кольцо с приниженным зрачком-Пиладом проложило прямо по руслу. Что за странная благодарность за хранимое молчание? Окончательно закоченев, Пилад хотел было спросить, но передумал, так и не поняв, ради чего их движению должно́ продолжаться непременно по пояс в воде, да еще против ее естественного течения.

Никаких пылающих виноградников по берегам, одна лишь ледяная вода, промывающая до костей.

Так они и следовали вместе, покуда не оставили искусственного рва и не взобрались по камням в город. Пиладу это место было уже знакомо. Однако он даже не пытался вспоминать, чувствуя загривком неурочность момента. Если и был тут раньше, то не продвинулся далеко от ворот.

Шествие смялось, но продолжало движение вперед, постепенно поднимаясь над землей по единственной улице, более напоминающей тоннель. Она – и темный город с ней – шла кругом и медленно вверх, и Пилад, еще не видевший ни одного окна, ни одного хода в стене, не знал, имеет ли она конец. В темноте он поскальзывался на мокрых камнях. Но немедля вставал, подхватываемый нескончаемым потоком бредущих тел. В ладонь ему неизменно тыкался холодный нос пса, напоминавшего о себе. Начатое, словно ублажая чью-то летучую мудрость, продолжалось, гудели тысячи ног, и, казалось, земля начала под их напором кривиться. Они шли по кругу, а город будто бы раскачивался в такт, вращаясь чудовищной юлой. Либо просто улица потеряла свою первоначальную ровность. Все сместились к наружной стене. Пилада сжало находящимися поблизости, щедро обдав смрадом и засвидетельствовав неискушенность его чувств. Непрестанно кто-то падал и сдавленно звал, но прочие, не обращая внимания, двигались дальше. Шаг за шагом, будя окаменевшие тысячелетия. Крапчатые лица и руки мелькали со всех сторон. Рыбьи рты широко раскрывались и хищно тянулись к воздуху, в испуге забившемуся под своды. Из складок одежд с воем и писком сыпались темные клубки крыс и нетопырей. Пес, странно напоминающий и тех, и других, и римских легионеров в придачу, клацал без разбора зубами. Прокусывал головы, лакомился мозгом. И забыл о Пиладе.

Пилад почувствовал затылком холод и очнулся в одиночестве. Куда все исчезли, было сложно сказать. Вполне возможно, пошли в обратную сторону. Сколько лет минуло с начала подъема? Вышло забраться так далеко, что улица потеряла уклон. И нельзя было сказать твердо, какой путь куда ведет. Лишь белый печальный пес остался верен. А сейчас слонялся где-то поблизости, тяжело дыша и похрюкивая. Меж тем на улицу стал пробиваться свет. Он шел из теснящихся друг к другу домов, но не разглядеть было, что происходит внутри.

У одной из дверей стояла молодая худосочная девица. Пилад подошел ближе и в тусклом киноварном свете разглядел ее лицо, отмеченное преждевременным опытом. Ее черты нельзя было назвать красивыми, но чем-то они притягивали взгляд. И не было препятствий помыслам и изумлению, держащемуся издавна поблизости. Из облачения на привратнице были высокие ботфорты с раструбами и нарукавники, точь-в-точь у служащей старосветской канцелярии. Создания такого сорта, как правило, коротко, но крепко спят и отменно разбираются, где место твердому, а под чем мягкому, и вряд ли спутают когда-нибудь. Улыбнувшись изысканному виду, Пилад подошел ближе, наперед отнеся малышку к существам не слишком благовонного порядка.

– Здравствуй, Пилад. Долго же ты отсутствовал, – первой заговорила она. – Негоже заставлять девочку ждать.

Пилад улыбался в ответ, переминаясь с ноги на ногу, и молчал.

– Не отпала, небось, охота до солонинки, – снова говорила она, призывно играя безволосыми бровями. Склонив к груди голову, показала язык, и с затылка Пилада к пяткам посыпались мурашки.

Он воровски осматривал сторонящееся стыда тело. Чуял его густой запах и, одурманенный, вскоре стал монотонно кивать, прекратив, только когда взяла она цепко его запястье и повела внутрь, шаркая стоптанными подметками. За дверью не оказалось ничего, кроме ничтожного размера комнаты, в центре которой имелся круглый лаз. Оттуда шло горячее удушливое дыхание, и Пилад в неуверенности остановился. Но девица, хихикая, подтолкнула его вперед и, когда он уже наполовину влез, стала спускаться вслед, мягко тычась ему в лицо. От жестких коротких волосков у Пилада зачесался нос. Боясь отпустить шаткую лестницу, он спешил. И его спутница не отставала.

Пилад прислонился к стене, тяжело дыша. Он стирал рукавом пот со лба и перебирал давние обязательства и зароки. Время сбегало пеной, и нехорошим вышло удивление, когда не обнаружилось поблизости неугомонной маленькой спутницы. Пилад стоял посреди большой залы, представляющей собой полусферу. Чуть в стороне свешивалась лестница, по которой он только что победоносно спустился, а вдоль стен по кругу сидели на лавках всевозможных качеств люди и как один внимательно смотрели на него. Там были и оба изможденные вельможи, и долговязый проповедник, и рябой с исполинскими усами. Какие-то меченосцы, обряженные в рясы карлики, мясники в забрызганных фартуках с закатанными по локоть рукавами, калеки, недобро косящиеся на мясников, жирные слабоумные, жмущиеся друг к другу и сообща разминающие свои неразвитые гениталии, а подле их предусмотрительного конгломерата – неподвижно глядящие рыбами сапфировые джентльмены в котелках и манишках.

Пилад щелкнул роговыми веками. Какой-то навязчивый вопрос давно требовал немедленного решения, а он все не мог даже различить его сквозь шум несмолкаемых снаружи и внутри голосов. Что же хотел рассказать тот носатый пересмешник, первым встретившийся на нашем пути? – заговорил Пилад чужим голосом. Наверное, хотел в очередной раз поведать про Леду. Она сильно чтима среди торговцев перинами.

Кто-то хриплый и сердитый перебил его, сообщив, что он последний в добро принявшем его бестиарии, назвавшемся очередью. Пилад заметил, что стоит у занятой лавки, а на земляном полу у его ног сидит карлик в высокой шляпе пилигрима с пряжкой на тулье. Он уже вытянул у Пилада из брюк ремень и неторопливо устраивал у себя в сумке. Пилад гневно вскрикнул и попробовал отнять, но злобный цверг вдруг укусил его за палец. Пилад отдернул руку и испуганно шагнул назад. Со всех сторон поднялся смех. Пилад стыдливо спрятал руки в карманы и замер, подыскивая себе место. А вместо того заметил в стене крошечную дверь, в какую пройти не нагибаясь мог бы разве что обворовавший его. Да и то если б соизволил взять в руки свой несообразный головной убор, не иначе как снятый с какого-нибудь простодушного спящего. Все вокруг будто разом притихли, и Пилад услышал стоны – глухие, доносящиеся из-за двери. Она не была до конца прикрыта, и через щель Пилад разглядел убогую обстановку спрятанной за стеной клетушки. Коптящая свеча на столе освещала накренившуюся низкую кровать, на которой почивала голая необъятная баба. Ее поросшее редкими курчавыми волосами лицо было как раз обращено Пиладу. На лоснящихся несчетных складках сосредоточенно двигался тощий человечек, которого толстуха изредка шлепала богатырской рукой по куцему заду, удовлетворенно наблюдая вялые ответные содрогания.

Пилад в ужасе оглядел всех собравшихся. Руки сами схватились за скользкую от жира тысяч ладоней лестницу и понесли вверх. Провожаемый новым залпом единодушного хохота, он выбрался наверх, до последней перекладины боясь быть схваченным за голую щиколотку чьей-нибудь невидимой сердобольной рукой.

На улице с тех пор многое изменилось. Тишина оказалась в опале. Шел карнавал – или нечто на него похожее: некуда было ступить от незнакомого шелудивого люда, стоял страшный гомон, созывающий мотыльков и скучающих шестикрылых девочек, но никто б не поручился, ряженные ли вокруг.

Выбравшийся словно из жерла вулкана Пилад тут же был подхвачен под локти и оттеснен к выходу, а на его место уже лезли два корноухих близнеца, что-то рьяно обсуждая на неизвестном языке и истошно смеясь. Третий подоспел через секунду, почесывая просунутой за пояс рукой невидимое. Пилад, согбенный и вконец озлобленный, затравленно выглянул из двери и, заняв пару новых ругательств, стал искать глазами пропавшую блудливую стряпчую, будучи уверен, что она должна находиться где-нибудь неподалеку, зазывая в жутковатый бардак новых болванов. Однако живой афиши нигде не было.

Головоногий Пилад, осыпая ее козье чрево проклятиями, выполз наружу и сразу же с кем-то столкнулся. Знакомый бородач с синюшными губами посторонился, не сказав ни слова. Понурив голову, он слепо брел дальше в картонном костюме церемониального стражника. За ним следом на полусогнутых ногах, гадко кривляясь, вышагивали два молодца. Выдавая себя за детей, они периодически дергали своего поводыря за картонный подол. Пиладу ни с того ни с сего стало жаль всякого человека, подвергающегося издевательствам. Он уже собрался догнать процессию и раскроить черепа обоим фиглярам, еще, должно быть, не отучившимся от полуночного рукоблудия, но ничего подходящего для расправы не нашел поблизости и в который уже раз бессильно опустил сжатые кулаки.

Беснования маскарадного шествия не смогли разогнать удушливый чад, царящий на улицах, а только сгустили его до мутных капель на каменных сводах. Вместо орудия двойного, а возможно, и тройного убийства, на роль которого нагулявшим аппетит рассудком предлагались алебарда, клевец и окованный железом гигантский молот, Пилад нашел забытого где-то по дороге белого горбоносого пса. Знакомец, как оказалось, не скучал, преследуя свой собственный торчащий палкой хвост. Он пыхтел и рычал, брызгая вокруг себя густой пеной, мелькали два маленьких веселых глаза. Пробравшись сквозь шумную толпу в маске осетра, Пилад стал ближе, но не решился окликнуть песика, который продолжал набирать прыти и на глазах у Пилада превратился в белое рычащее кольцо, плавно перемещающееся из стороны в сторону и поднимающее столбом пыль. Кольцо резко двинулось вбок и охватило сначала одну, а затем другую ногу незнакомого толстяка, на время сделав его похожим на обрюзгшего Тифона. Тот стоял у расписанной всякой похабщиной стены и торговал вяленою дрянью. Пилад нечаянно всмотрелся и оторопел: глаза торговца необычайно походили на его собственные. Пилад отвернулся, но тотчас, не утерпев, взглянул снова. Схожесть вырисовывалась настолько разительной, что дух Пилада против его воли вылетел из окоченевшего тела и погрузился в стоящую напротив песчаную фигуру, на которую не пожалели дармового материала. Пилад почувствовал себя заключенным внутри густой, обливающейся потом массы, у него даже защипало глаза, а оживленный голем тем временем, облизнувшись, пришлепнул на себе комара и весь заколыхался мириадами складок.

– Все вы тратите мое время.

Пилад уже отвернулся и отчаянно шагал, не разбирая дороги, но вид его собственных похищенных глаз не хотел таять. И прежде всегда вызывали настороженность эти странные органы, жеманные в своей открытости и консистенции. Возможно, недаром. Не столько беззащитное инженерное чудо, сколько нарядные отверстия, открывающие задаром путь в любую голову. Читателям мыслей стоит с трепетом относиться к темноте.

И храчки. Всего лишь чьи-то черные точки вдалеке, а вместе с тем точно знаешь, когда тебе смотрят в глаза. Даже на расстоянии достаточно большом, чтобы вообще разобрать оснастку человечьего лица. На расстоянии вытянутой руки или дуэльного барьера – не умея долго выдержать этой тревожащей связи, отводишь взгляд. Или с гордостью обнаруживаешь, что тебя опередили.

Та, за которой он пришел в неназванный город, больше не появлялась, бросив его посреди беспросветной спиральной клоаки. Она и раньше насильно толкала его к самостоятельности, но только в те моменты, когда не была заинтересована в собственной власти.

Пилад не знал, как выбрался на открытый воздух. Он долго стоял на одном месте и не мог отдышаться, или, по совести (его же) сказать, – надышаться. Воздух безумствовал, переливаясь свежестью и со всей природной бездушностью жестоко дразня своего собрата, оставленного позади. Пилад, шалея, вновь и вновь расправлял легкие – не слушалась опьяневшая грудь, отрывая все новые куски летучего угощения. Пилад знал, что нужно идти. Он стоял на холме, сложив усыпленные глаза на простиравшейся под его ногами долине. Река шумела поблизости. Холодало. Или так мнилось после городской вечности. Нет, все-таки холодало. Чтобы не разочаровывать возможных зрителей внизу, в сгустившихся облаках дряхлая рука с треском и искрами влезла в рукав наэлектризованной рубашки.

Город звучал где-то за спиной. Крики, соленый визг, призывное ржание и хрипящие стоны. Пилад не обернулся, не захотел даже окинуть взглядом. Пусть шлют ему с ветерком или голубем свой кисло-сладкий аромат. Они перестали думать. Их научили исключительно внимать. И их уже не остановить. Тысячи лет не хватило, чтобы все выродилось само собой. Им хочется запрячь в плуг быков Гелиоса и пахать на них свои заскорузлые поля. Они наловчились размножаться отростками. Скоро уже не будет полов, скоро все придут выпускать свое семя на сырую макушку Геи, давно обезумевшей в горячке бесконечных родов. С открытыми пересохшими ртами и запыленными глазами. Теперь они ждут и надеются. И будут рады любой жидкости, льющейся с неба, пусть она будет даже желта и лукава.

Выгоревшую землю под ногами осветило красноватым заревом, наплывающим из-за спины. Укрывшись в длинных тенях ног, что-то закопошилось. Пилад, побледнев, поднял поочередно в воздух обе ступни и, только убедившись, что перед ним ничего нет, снова уставился на землю. Что за свет манит его повернуть назад? Пока оживший нос неожиданно не почуял дым.

Ускорив шаг, Пилад принялся лихорадочно соображать: пожар, случившийся в городе, и он, сбежавший из него, наверняка будут соединены некоторыми «знатоками» связью, что всем покажется приятной и простой. И, может быть, уже сейчас какой-нибудь перемазанный сажей воевода снаряжает для поимки поджигателя отряд головорезов или взбесившихся ополченцев, тыкая кривым пальцем в составленный наспех список и моргая красными глазами.

Тяжело дышащая равнина запрыгала из стороны в сторону перед мечущейся рогатой тенью. Седая пыль клубами взвилась из-под трещащих подошв, поработивших вольные ноги.

Руки остудило старое темное ружье. Пилад поуспокоился и, замедлив бег, поднес двустволку к носу. Как любое бессловесное существо, она издавала стойкий тяжелый запах. Пилад подозрительно осмотрел выщербленное цевье и ржавые изогнутые курки. В каких кустах он ее подхватил? Большой палец, не обращая внимания на копытную Пиладову душу, пошевелил тонкие языки, попробовал взвести. В ответ послышался утробный хруст. Пилад потряс ружье и, перевернув прикладом вверх, высыпал из стволов мелкий сор и мумию мышонка. Никаких сомнений: аркебуза была отнята в запале у одного из безмозглых оборванцев. Пилад усмехнулся, прочистил горло и попробовал изобразить сухие звуки, издаваемые его дряхлым компаньоном.

Остановившись, он прислушался к несуществующим далеким петухам. Топот сотен ног послышался взамен.

Это конец, мой единственный друг. Ни спасения, ни удивления. Конец.

22

Летнее тепло уже не имело вида свежего желанного гостя. Солнце, проникающее своими лучами всюду, вызывало паркое уныние, небо будто бы помутнело, а забытая листва перестала быть нежной и сочной. Вместо того, покрытая слоем пыли, она рябила неразличимой навязчивой зеленью со всех сторон. Всем, кроме детей, с этого момента лето перестало быть нужно. Но и тех не было.

Два неровно подведенных глаза нервно глядели по сторонам. Расстегнутые воротники, закатанные рукава рубашек, лифчики так называемого телесного цвета под некогда белыми блузками, тетрадки и папки, превращенные в веера, взмахи рук, темные круги подмышек, смятые носовые платки, коротающие время по лбам и шеям, ветки деревьев, скребущие по окнам, собственные бледные ляжки под столом, серо-зеленый синячок на неприглядной мякоти у колена.

Миша безвольно задрожала и через мгновение чихнула, как чихают пугливые люди, опасающиеся что-то выронить. Немедленно заслезились глаза. Миша почувствовала слабость и остановила взгляд на горячем глянце столешницы. Разглядев в темном лаке свое призрачное отражение, она гневно отвернулась. Большая голова в сочетании с миниатюрным тельцем делала ее похожей на ребенка. Впечатление это, правда, представляло заметный контраст с обычно надменным выражением карих глаз. Ее черные волосы (которые она подкрашивала в свой собственный цвет «для блеска»), совсем не пышные и поэтому обычно собранные в коротенький хвостик, теперь были распущены. Шея недлинная, но тонкая. Можно придушить одной рукой.

Мимо проскакал Онучин, испуская брюками или чем-то неподалеку приторно-тошнотворный запах.

– Как ты уже надоел ходить взад-вперед, – проговорила сквозь зубы дева преснолицая, сидящая пугающе близко да ко всему прочему в пиджаке. При одном взгляде Мише подурнело. Во сколько-то там тысяч раз.

Вчера они ели сладких кальмаров. А теперь можно смело валиться в обморок.

Миша лишь покосилась в сторону воспаленными глазами, остановив их на одутловатой кисти, полной коротких, унизанных кольцами пальцев, и не решаясь подняться выше.

Громко пнув дверь, в помещение ввалился незнакомый человек. Его бритая наголо, неприглядно бугристая, обгоревшая до вишневого отлива голова проследовала над перегородками до самого их угла. Незнакомец, странно озираясь, сел на место Нежина, пустующее уже четвертую неделю. При воспоминании о нем у Миши внутри обнаружилось нечто мягкое и одновременно колкое, ядовитое. Оно закапало с верхушки ее спешащего сердца, растекаясь в груди, так что дышать стало еще немного труднее. Она хотела позвать на помощь, но, осознав, что первыми на ее зов примчатся долговязое губастое существо и неумолкающая фурия, заставила себя молчать. Все в ней умело само успокаиваться.

Незнакомец тем временем вольготно расположился в кресле, вытянув под столом ноги. В проход высунулась пара невероятно грязных ботинок. Наружность, призналась себе Миша, та еще… Странные замены, подумалось ей следом, подбирает Иоганн Захарыч. Неизвестный мерно покачивался на стуле, чему-то улыбаясь и не отводя странно знакомых глаз. Это продолжалось долго, достаточно долго, чтобы Миша отвернулась и спустя несколько секунд напряженного тасования в голове узнала Нежина.

Миша, немного отекшая и неухоженная, забеспокоилась: стараясь не смотреть в его сторону, все же стала украдкой прихорашиваться. Характерный для слабого пола испуг от столкновения с неизвестным проникал в каждое ее движение.

Нежин продолжал следить. Глаза его вели себя иначе, нежели раньше. Наконец Миша не выдержала и растерянно обернулась, а Нежин сей же миг послал в ответ воздушный поцелуй, от которого ее голова окончательно пошла кругом.

Подкравшийся между тем Бергер вопросительно осмотрел обоих. Нежина он узнал сразу, это было видно и несомненно. Он прошел за спину Мише и властно положил руку ей на шею, принявшись поглаживать самым неприятным, как показалось Нежину, способом. Лицо Миши, видимое только ему, морщилось при каждом прикосновении. Но Бергеру, по всей вероятности, не было особенно дела до тайн.

Вынужденный наблюдать эти ласки бурый горбатый лосось постепенно обращался муреной. Рот его кривился и стекленел, обрастая шипами и гребнями. Он склонил голову влево, будто загипнотизированный перебиранием пальцев. Рябые щеки Бергера медленно изогнулись, растянув вслед за собою толстые губы. Обнажились никогда не виденные Нежиным прежде зубы, крупные и скученные. Длинные волосы – не то курчавые, не то сальные – свесились, закрывая уши только спереди. Несколько прядей падало на глаза – темные, будто накрашенные. Нежин всматривался, не замечая назойливой мухи, опустившейся в конце концов ему на лоб. От варева домысленного поднялась тошнота и стала носиться в воздухе, готовая отдаться первому желающему. Еще немного – и волосы достанут углов широченного рта, сделав голову похожей на спекшийся кукурузный початок, увенчанный тошнотворными рыльцами. Нежин перевел взгляд, чтобы, пока не поздно, унять внутренности, но тот самовольно задержался на Мишином лице, подрагивавшем всеми черточками под росой испарины. Нежин вынужденно потупился, увидав тянущуюся в мольбе ногу и съехавшую с пятки бежевую туфлю.

Еще один штрих от порозовевшей мочки вниз – и Миша, зажав ладонью рот, вскочила из-за стола и неуклюже засеменила в сторону туалета, провожаемая взглядами. Небольшая, но трудно подделываемая округлость проступала под платьем пониже голубого кушака, завязанного на спине бантом, и указывала ей путь.

23

Было слышно, как Ольга вошла. Какое-то время она ходила по квартире, определенно полагая, что находится одна. Звучала очень уверенно, по-хозяйски. Нежин заранее приготовился, сложив покорно перед собой руки, но постепенно впал в безволие и погрузился в обманчивые измерения. Когда его плеча коснулась холодная рука, он по привычке дернулся, но тут же, придя в себя, попытался подавить предательские корчи, превратив их в некое подобие сдавленного чиха. Вышло достаточно правдоподобно, чтобы он остался верен своей невозмутимости и чтобы Ольга его простила.

Обойдя стороной и демонстративно оглядев с головы до ног, отчего радужные Нежиновы потрошка невольно съежились, Ольга вновь ахнула – уже менее натурально – и покачала головой. Если он смотрелся сгоревшим под солнцем беспутным школяром, которому обрили голову с дезинсекционной целью, она – увлеклась ролью озабоченной наставницы, имевшей за плечами годы хоть и не почтенные, но отчетливые. Нежин отвернулся. Все это слишком походило на какую-то унизительную ролевую игру.

Видя равнодушие питомца, Ольга громко вздохнула и села рядом, поместив голое колено Нежину между ног. Пытаясь поймать его взгляд, она осторожно взяла со стола большую исцарапанную руку и, заключив ее между своих мягких ладоней, прижала получившуюся кутерьму пальцев к нарумяненной еще поутру щеке. Нежин покосился настороженно. На Ольге был светлый сарафан в мелкий цветочек, под обнаженным, подернутым свежим – еще розовым – загаром плечом виднелся краешек груди и кожа подмышки, напоминающая начинку пирога.

– Почему ты молчишь? – начала она сразу с вопросов. – Где ты был вчера? Где провел вчерашнюю ночь? И, между прочим, весь нынешний день?

Нежин в ответ скривил губы, видимо, заменяя таким образом любимое движение плеч. Ольга всплеснула руками – собственными, – мгновенно забыв о хрупких романтических объятиях.

– Я не могу так, – быстро заговорила она. В ее голосе Нежин услышал нехороший, уже немного знакомый ему надрыв. – Я собиралась стать матерью, а выходит, что стала сиделкой тебе. Я не понимаю, – она некрасиво потрясла головой из стороны в сторону, – как ты вообще жил без меня.

При каждом всплеске ее звучного голоса вокруг глаз у Нежина проступали новые морщинки, а на темечке трепетали дряблые сяжки.

– Это что? – вдруг сказала она и взяла сковороду, безобидно стоявшую до тех пор на плите.

Нежин осторожно заглянул внутрь.

– Что это за мясо? – Ольга брезгливо понюхала жаркое. – Говядина, что ли? В толк не возьму…

– Валкий телок, – ожил вдруг Нежин. Приосанился и нечаянно, но весьма ликующе хрюкнул.

Знакомое покачивание головы, сопровождаемое громким протяжным вздохом. Ольгина рука, немного толстоватая в плече, чтобы считаться изящной, поднимает со стула и ведет за собой в осведомленную спальню.

24

И вечно сказано жить традиции объяснять непорочным зачатием ослепляющие связи собственных женщин.

Нежина не было. Над ложем мерно покачивались маленькие заостренные груди. Голос вздыхал и в чем-то неразборчиво клялся. Руки сами заламывались за спину. Живущие порознь пальцы то опирались на безмолвный косматый панцирь, то смахивали липкие пряди со слабо различимого лица, призрачно поблескивающего глянцевыми губами и темными веками плотно закрытых глаз; живот все больше утрачивал человеческие очертания, бедра покрывались пятнами и перехватывались судорогами, похрустывали по временам колени, скрипели зубы – все сжималось и разжималось, проступая острыми уголками костей. Шелестели разлинованные страницы, и номерная сюита задавала скрипке веселенькую быструю мелодию.

Дом погрузился во тьму. Изнутри слышался высокий голос матери. И почти неразличимый за ним тихий, неуместно наставительный голос отца, что-то монотонно повторяющий. Блуждания по сумеречному саду опаивают и тянут к земле. Все, что было совсем недавно явным, спряталось в однообразную, слабо прорисованную вуаль цвета графитного стержня; все, что издавало здесь звуки, умолкло. Даже мама наконец устала, хоть и притворно, но устыдившись собственных слез.

Пальцы перебирают узловатые ветви, направляя неутомимые ноги по извилистым, потускневшим для глаз, но засевшим много глубже тропинкам – лучшим из всех известных дорог. На них мало кто пытается казаться вычурным, там место лишь для пары ног. Они сотканы из пыли и шорохов.

Намеленные звездами листья нет-нет да хлестнут по лицу и поплатятся за это несколькими своими собратьями. Без жалости. Всякому путнику неумышленный древесный жест покажется гораздо простительней подлости паутины. Мать вышла на веранду, а за ней, нервно прихрамывая, отец. Самообладание и гордость, о которых столько говорилось вслух в рамках воспитательной Программы, забыты. Говорят, но без голосов. Повторяются звезды – из ночи в ночь.

Руки цепко обхватывают ствол яблони, а уши ловят из холодеющего воздуха отдельные слова, и сам Нежин – перелицованный на оправдательный лад. Вся избыточность и жалость, просители из уголков души – все родное. А вокруг сплошь вещи, которым унизительно искать объяснения и подбирать слова. Щека почти приросла к умиротворяющему прохладному стволу, и не сразу случается разорвать их объятия. Всему вокруг, даже земле и воздуху – горько, и кожу колет ветер, вставший навстречу уносящим прочь ногам.

Уже ничто не могло остановить Пилада, вернее, тот мечущийся в темноте сгусток тревоги, видимый только упырям и голодным волкам. Не замечая укусов, не слыша воя, он продолжал свой бег, зная, что любой путь, уводящий в сторону, – верен. Дыхание учащалось, пока не перестало быть слышным и не пропало совсем. И вскоре он обнаружил, что находится в незнакомых местах. Их неявная, но различимая неприветливость не пугала. Вкус свободы давно забылся, и никто не предупредил, насколько странным он может показаться на этот раз.

 

Часть II

Зерна граната

1

Когда именно все сбылось, многие теперь уже начали забывать. И не помогли – казалось бы, непревзойденные – угрызения совести. На прежнее лицо была надета непроницаемая маска, призванная отвлечь от безотрадного прошлого и повернуть всех стрелками носов к единому будущему. Лишь пара глаз не оставляла свой безумный бег в узких прорезях бесстрастного фарфора – служа сказочным напоминанием минувшего.

Странно, как многое изменилось с тех пор. Все вдруг оказались поглощены общими, далекими от разнообразия мыслями. Чудится, даже не понадобилось внешних сил, чтобы объединить всех под одним унылым знаком, а власть – на этот раз действительно безраздельная – просто явилась на шум единодушного призыва. Все сладилось как-то само собой, без несогласных, без криков со стороны, без сторон вообще; и очень похоже, что навечно.

Равно стерлось происхождение первой, никому не видимой, но крайне честолюбивой персоны с красивым именем – Вирус. Сплетням не было числа, однако прибрался подошвами и скрылся под пылью след первого заболевшего. Все, как заведено, возникло само собой, в уксусе воплей и масле стонов, но по-прежнему без несогласных. Скоро инфекция явилась всюду. Еще кое-кто побубнил сомнения, посверялся с бородами, да только крупами всё не проливались небесами. Чиркнули о лбы спички, и условились умы попридержать. А не успевшие окончательно отмереть и отпасть противоэпидемические службы смиренно занялись наблюдением и регистрацией происходящего.

Спустя почти десятилетие представляется удивительным, как это никто не догадался, что за жнец раззудил плечо над упавшим во сне Градом. Еще немало разгуливало думающих самостоятельно людей. Но вот подобное (на сей раз безо всяких допущений) в прошлом. А слово, так и не посетившее ничьей головы, было – оспа. Почти до самого конца эпидемии заболевание старались никак не называть. Говорили просто «болезнь», некоторые особо энергичные журналисты откапывали и нередко, пожалуй, изобретали, смелея над беззащитными буквами, разнообразные экзотические названия.

И тем не менее пожаловала оспа. Самая что ни на есть натуральная.

Одной из активно распространяемых в Граде версий ее возрождения из небытия средневековья стала, само собой, гипотеза (уверенно подросшая до истины) хвори от щедрот враждебных соседей. Иных, впрочем, и не было.

Как бы то ни было, стеснительный немногословный Град, лишь незадолго до того в очередной раз открывшийся международной жизни, снова оказался в кольце изоляции. Всем детям на определенном этапе старения свойственно стесняться своих смурых и небогатых родителей. Так и соседи, инстинктивно чувствуя, что народ, безмолвно засматривающийся на землю под ногами, видал когда-то их разрозненные появления, отвернули свои скептические подбородки.

В этот раз, однако, карантин превзошел все бытовавшие ранее, будь то экономического, бранного или же просто поносительного толка. За сложившимися обстоятельствами попрятались охотники до остатков ресурсов недр, топчемых простодушными градовцами. Разочаровали заодно и прославленные церковно-острожные увеселения Града, если были они не на открытке или боку пивной кружки, и загадки его ныне покрытых сыпью душ, если они не изливали отныне свои горести за успокоительным экраном.

Но и в самом Граде постепенно нашлись те, кто догадался поведать остальным об избранности их доли. И границы – ни единожды не изменяющие твердой земле – ощерились штыками, теперь уже наружу. Но об этом, возможно, позже.

2

Решительно невозможно пройти стороной и не исполнить обещанное. Иные молвили бы – предначертанное.

На виду у сбрасывающего кожу Града первым, не изменяя себе и давней традиции, открыло свое место – свободное от недоразумений семейных страстей – градское жречество. Остается надежда, что не будет воспринято такое развитие истории предосудительным и циничным, когда руководством к летописи служат одни лишь впечатления – наследие той темной поры. И если цинизмом кто-то и обладает в полной мере, то лишь время, в тот час единственное оставшееся при уме на фоне прощального пира. Так что если в ком наметилось возмущение и стойкое желание инкриминации, тем предлагается обращаться напрямую к Кроносу, который по своей шутливой диетической привычке, как знать, может, и проглотит что-нибудь из подношений. Итак: не написано ничего, что бы не выменяло себе удачи произойти в тот год и остаться памятным. Только потому на слабом фоне стенаний и предсмертных хрипов проступают именно неистовства духовной жизни.

Не столь важно, что за культ господствовал в Граде прежде. Подошел бы, думается, любой, и чем темнее, чем большим числом унижений поросший – тем лучше. Наученные с детства делить всех (и, видимо, делиться) исключительно на героев положительных и отрицательных, малоискушенные подданные Града автоматически отнесли новых распорядителей к первым. А сказанное в каломельном чаду повсеместного бегства из собственных тел, очевидно, представилось чем-то небывалым. Наивный градарь, беззлобный великан и весельчак, страстно влюбленный в историю своего древнего народа, внезапно оказался предан (отчасти забвению, отчасти просто предан), стал гоним, обвиняем и в итоге – полезен лишь для снятия ритуальной головы. Подобное разобщение, в свою очередь, показалось его скучающей натуре безынтересным и вместе поучительным, и он в одиночестве спешно погрузился в челн и, поблагодарив быструю родную реку за ее существование, отплыл прочь от темнеющего в тучах берега. И до сегодняшнего дня остался единственным, достоверно нарувшим пределы Града.

Что с ним стало – неизвестно. С наступлением новых времен над страной повисла глухая завесь, гораздо более плотная, чем бывали прежде.

А бойцы за нетленную плоть наконец заняли ту власть, на какую издавна засматривались – то есть практически всю. Подданные тем временем, устав от вольностей нечаянной природы, затяготились собственной свободной волей и подставили пылающие шеи под свежевыструганное ярмо. Лишь большие приживались в Граде надежды.

По правде говоря, одномастные ряды сведущих без меры пастухов тоже нещадно косила болезнь, не успевавшая в пылу агонии разбирать знаков отличия. Многочисленный изначально орден непрерывно уменьшался, уплотнялся, бродил и эволюционировал, породив в конце концов запечатанный изнутри улей.

Дух нового времени, выкипающего бурой пеной, принимал на постой всех. Заботами о счастье коротали время.

Искусство (что-то уж слишком многим разговоры о нем кажутся неуместными до неприличия и даже преступными) между тем осталось не у дел. В качестве жалкого подражания оно было отнесено в разряд вещей старорежимных, вызывающих и по определению требующих забвения, а люди, к нему тем или иным образом привязанные, – к неоправданным излишествам. Наименее же созидательные из бездельников – историки – сошли за отступников. Непогрешимость бесконечно скромна и оттого способна различать лишь два цвета. И вот ее владетели облачились в один, всему же остальному назначив другой, без меры символичный.

Когда все закончилось, но по улицам еще не развеялся дух разложения, как-то сами собой устроились символические погребальные костры. Из книг прошедшей эпохи. При окончательном монтаже властью, слившейся под свежей краской с истомленной массой своих приверженцев, было запланировано полное упразднение возмутительных разнообразий и путаниц. Продымленные вставали в хороводы и тихо бесновались под ударами новой эпидемии, не покидающей теперь пределы голов – запрокинутых, ставших роскошными усыпальницами здравого смысла. Костры горели, пыхтя от натуги перед своими покровителями. Время подплыло сукровицей и лезло целоваться, улюлюкая нехитрые пьяные рифмы.

В своей дымной щедрости Град не стал первопроходцем. Но, думается, и не на нем закончится, принимая во внимание простые симпатии.

Потеряли психопомпов и остались навечно кормить чужим отдохновением жиреющее пламя – разгоряченные руки и подхваченные заревом лица всё позабывших голов.

3

Истории не по душе повторения и простоты.

А подлинную нежность люд питает к историям грубым.

Растерянно поникший Град, изведавший в прошлом почтенное число напастей, на сей раз перенес в своем чреве совершенно отличный мор. И новой была не сама болезнь – хотя недобрые перемены в правилах игры врачи все-таки отмечали, – новым был ее интерес. Она вернулась отдохнувшей и посвежевшей. А прищур ее уже не был устремлен, как в былые, милые своей недосягаемостью столетия, на всех без разбора. Теперь она хотела и могла выбирать.

Профилактическая вакцинация в Граде была отменена (как, по большому счету, и во всем остальном мире) примерно за пятнадцать лет до начала эпидемии. Подобная вольность тогда виделась вполне уместной. Год прекращения использования вакцины растекся мареновой прожилкой сквозь людскую толщу, разделив пополам: на имеющих спасительные рубцы и чистых кожей. Последних отсекло и смыло в сторону.

Болезнь вела себя страстно: из непривитых в живых не остался практически никто. Взрослые, точно обратившись деревьями, не могли прийти на помощь своим гибнущим проросткам, прячущимся под неумолимой сыпью, и лишь шумели над ними. Болезнь, желая походить на Ламию – грозу счастливых матерей, – кралась к открытым колыбелям, не встречая сопротивления. Изъязвленные, незакрывающиеся детские глаза созерцали кивающий на прощание мир молящим и ненавидящим взором.

Ближе к концу многие прекратили обращаться за помощью, не видя никакой надежды в переполненных больницах. Но с тем вместе немало находилось и тех, что тащили еще здоровых чад в скликающие своим гулом храмы, где уже толпилось предостаточно таких же искателей надежды, упрямо не замечавших, где согревают свои руки. Сложно решиться награждать именами чувства родителей, удостоенных права на жизнь, в этом отданном на вытаптывание саду, но суицидов за время эпидемии почти не регистрировалось. Возможно, то была всего лишь полезная уловка – только вот улицы всё более полнились угрюмыми взрослыми и редкими, чудом переболевшими подростками, не постигающими собственной удачи. Что-то хранило людей от ведения счетов, а вскоре к тому же подоспело и оправдание их бессмысленного живого единства.

Время от времени среди привитых кто-то все-таки заболевал. Но с ними оспа вела себя несравнимо ласковее и никогда не очернялась (если позволительно так выразиться, ведь нынче косы взгляды, метафоры неверны, словно картонные мечи, а их почитателей обходят стороной, полагая, что речь идет о метеоризме). Посему из подобных нечаянностей случая получались лишь живописные напоминания произошедшего, предназначенные, по мнению некоторых, поддержанию идеи избранности одного народа, пусть и не слишком радеющего о тонкостях, не различающего чудовищности нареченного избрания.

Не понадобилось печатных слов, чтобы разнести по очагам и ночлегам весть о предсказании, уже минувшем однажды, за тысячу лет, но напрасно забытом людьми в неблаговидных радостях. Кто бы посмел в такое не поверить? Как оказалось, все происходящее было давно провозвещено и неблагодарно схоронено за нечистые дух и монету. Но откровение не сгинуло, не устало возвещать путь. Один за другим занялись сигнальные дымы, и просветленные стали сами сверяться с канонами. И повсеместно – по стенам и оградам – проступили писания.

Что ж, при сметливой верной помощи все становится ясным само собой, а потому упомнить осталось сущие мелочи. Через неопределенное время после официального объявления карантинного статуса и подтверждения приблизительного характера возбудителя в определенных кругах была предпринята попытка экстренного применения вакцины, которую встала необходимость (совсем уже, впрочем, перед другими людьми) предварительно произвести. В конечном вычете все потуги не принесли ничего, кроме роста спекуляции и частоты нервных срывов у ошалевших матерей. А дети меж тем кротко продолжали выполнять свою роль, отведенную им в новый (недобрый) час.

За кулисами дортуаров тем часом случались и другие беды. Среди людей старшего возраста к концу эпидемии все чаще и чаще также стали возникать случаи заражения. Сказывался, очевидно, срок действия былой вакцины. И седая верхушка людского айсберга понемногу стаяла – незаметно для большинства, сгорбившегося вокруг самых малых. И своих новых надежд.

Стараниями судьбы обнажилась новая молодая генерация, сплоченная до скрипа вспотевших тел, – сообщество, где отныне все строже рекомендовалось нечто, называемое совестью, но все больше напоминающее стыд.

4

«Сказано – сделано», – любили в дело и не в дело сообщать с некой таинственностью под градским небом и – все больше – под крышами. А еще что-то про воробья, которого, если научить говорить, всегда легко поймаешь.

Хозяева неизбежно впадают в низкую зависимость от своих слуг. Разучившись устраивать собственную жизнь, они рано или поздно убирают оружием предков свои будуары, а следом заводят речь о гнили, поразившей самую сердцевину вверенной им земли. Невзирая на все закономерности, над коими наблюдатели горазды изо дня в день сотрясать кулаками, вялость и безвкусная придурь способны царствовать в рыбьей голове веками – до ее полного растворения. И по итоговому счету власть получают в лучшем случае жабры, а на деле же – прискорбном и бессменном, как часовой под штандартом вымершего за ночь лагеря, – заступают вольные плавники или не видевшие света, бледнотелые паразиты – единственные сохранившие во время заката некое подобие сознания.

Задолго до того как над Градом поплыли миазмы и заунывные пения – за целую, скажем, вечность (по меркам счастливых вопреки всему жителей), – у былой власти создались определенные трудности, кое-кому показавшиеся естественными.

Правительница Града (чудо матриархата тогда уже не было ново) во вдовстве понесла от монаршего садовника. Помощью ли и кислокровием недругов, нажитых еще почившим супругом, или простым ветром, спускающимся с близлежащих отрогов, сальнощекая весть быстро разнеслась по ушам. Затеплилось нечто вроде праведного веселья с прилюдными терзаниями, но в этот момент монархиня совершила неожиданный ход. Должность дворцового садовника была объявлена дарованной свыше. В обмен на бессчетное число уступок придворные согласились принять за быль очередное видение. И всеобщими усилиями была изобретена новая версия происшедшего. Обывателям под сурдинку даров напоминалось о заветных садах и избранности их попечителей. Последним, что отвоевала скучающая на престоле женщина, было признание законным наследником ее новорожденного отпрыска.

Так появился первый градарь. Злопамятный в мать и косоглазый в отца. Не суть важно, как прозывался державный титул в Граде прежде, – отныне существовали лишь градари. И невест для них с тех пор специально взращивали в семьях светлейших садовников, лишь формально сохранивших служебное прозвание, на деле же превратившихся в приближенную к престолу фамилию, взявшую себе гербом золотой серп и пунцового петуха, держащегося за первый одной лапой. Поначалу, разумеется, в народе ждали, что каждый простолюдин, отличившийся искусством глаза и руки, сумеет очутиться в постели у царицы. Вечной жизни людской простоте!

Пожалуй, стоит упомянуть, пользуясь случаем, что первый градарь, едва нащупал десницей скипетр, закрепил указом запрет правления для прекрасного пола. Были пространно упомянуты байки все тех же садов, липкие следы из отечественной истории, и очень скоро уложение было повсеместно признано вполне разумным и существовавшим исконно.

Когда время великого мора подходило к концу и ночами стены грелись дыханиями очистительных костров, несложно было заметить, что среди развевающихся кукольных висельников половина имела приколотый портрет бывшего соверена.

5

Странно теперь все это вспоминать. Не столь уж давние и вполне далекие времена, куда незаметно может завести разговор, стерлись из памяти; честней же будет сказать – были отведены в лес и там оставлены. Ольга своими словами вынудила Нежина вернуть весь сбереженный сор на место. Если бы она не пустилась в воспоминания юности, стараясь, может статься, всего лишь найти общие темы для разговоров, Нежин бы еще долго не навестил заповедных лощин. Жизнь сделала из него недурного могильщика. Полмгновения назад все пребывало где-то за горизонтом. А глаза обшаривали в землю. Во всяком случае за себя Нежин мог поручиться. Да и в остальных лицах сияла благовидная белизна пустоты. Но Ольга, не ведая, своими руками выкопала замшелый, неприятно знакомый Нежину предмет и по-детски старательно стерла с него пыль.

Нежин, не веря в находку, спешно плыл, перебирая копытами, в недоступную свету глубь, но его выносило на поверхность. И не помог груз посещенных украдкой темных веков. Замерзший и квелый Нежин прильнул ближе к Ольге, ловя теплоту, источаемую ее телом. Еще недавно он желал ничего не знать, но со своими желаниями представлял мало интереса.

Новые мысли (отнюдь не новые в самом деле), оживленные всплеском нескольких слов, не предвещали ничего катастрофического и даже обязаны были утихомирить определенные голоса, всё еще навещающие изнутри, но перенести это равнодушно или хотя бы безболезненно не было возможности. Нежин в надежде спрятаться закрыл глаза. Но тут же открыл и прижался еще крепче, словно желая проникнуть внутрь – только не общеизвестным и даже не каким-либо иным, пусть и нетрадиционным, но выполнимым способом. Под его щекой была сильная, волевая женщина, не боящаяся привидений. А немыслимость некоторых вещей, как правило, лишь добавляет отчаяния. Все понимая, Нежин бессознательно все же пытался сохранить неприкосновенность хотя бы одного момента, вперив свой взгляд в нее.

На какое-то время ему удалось убедить себя, что Ольга и весь мир есть для него ровно столько, сколько видится в настоящем. Нежин лежал так близко, что ее кожа была теперь для него новым континентом, где над горизонтом открывалась дождливая сизость ее глаз. Только маленький, самый упрямый треугольный кусочек уцелевшей реальности вклинивался ниже подбородка. Он незаметно нарушил безмятежность Нежина, и через него вдруг, как через отверстие во вспоротой простыне, полезли предвиденные, ни на тон не посветлевшие мысли. Разрыв успевшую заветреться, но все еще рыхлую землю, последним вылез заживо погребенный Пилад.

6

Как в годы молодости, одаряющей тонких душой, остальных же лишь обременяющей излишками переживаний и всяческой неполнотою, впереди лежат одни названия, смысл которых, как оказывается, вызывает недоумение призрачностью своей с ними связи.

И первое из них – Пилад. Пилад? Откуда вообще взялось это странное имя? Все было нестерпимо скучно, но кому в действительности – он не знал. Имя придумала Вера. Она появилась еще раньше, с трудом теперь различимая на холстах одной поздней осени (или ранней весны?), но даже на обрывках такая несносная. В очередное утро она ожила наконец полностью. Поразительно настоящая, с еще полупрозрачной, нетронутой кожей. Его – и одновременно никогда не бывшая его – Вера. Ее же имени Пилад не придумывал, это успешно сделали за него. Задолго до него. До него как неяркого, хоть и финального отрезка ее жизни. Да, впрочем, и Вера вряд ли снизошла до выдумки – в том смысле, что она не сильно озадачивалась, а произнесла имя вдруг, по внезапной, как показалось Пиладу, фантазии, родившейся в ее голове и немедленно истребовавшей воплощения. Что означала эта странность – по крайней мере в ее понимании, – он не знал. Теперь Пилад был склонен думать, что Вера вычленила его из очередного самодовольного и, по ее словам, удивительного монолога отца.

Отец у Веры был. Основательный был отец. И не меньший мужчина. Кроме способа переправки в загробный мир, пожалуй, мало чем уступивший бы самому Агамемнону. Но об этом, если посчастливится, позже. Кроме войн, разговоров и спиртного у него в жизни была только одна отрада – его маленькая Вера – вот теперь действительно «его», натурально обладавшая весьма миниатюрными внешними величинами. Чего не скажешь про размеры душевной смутности. Как всякий человек военного подвида, отец Веры обладал неприятно громким голосом и еще более выдающимся по своей кучности рыцарским чувством юмора. С появлением Пилада, которого Вера именно таким образом отцу и представила, вызвав на его широком лице довольную усмешку, так вот, с его появлением у отца Веры появился еще один интерес – направлять два своих неумолимых природных средства на безответную нежную голову, пребывавшую словно в полусне и обросшую по желанию той же Веры волосами длиною до плеч. Последнее, между прочим, и послужило отменным поводом для рождения первой из услышанных Пиладом генеральских шуток. Люди известного рода, если их по неосторожности перебить, терпеливо ждут своей минуты, а потом повторяют все слово в слово, без колебаний. Своим шуткам генерал временить не позволял и тиражировать мог их до бесконечности; делал это помимо всего – с церемонностью архонта. Даже когда его внимательно слушали. Впрочем, иначе и быть не могло.

В день первой встречи двух мужчин Вера настояла на том, чтобы упирающийся изо всех сил, невзирая на зной безымянного июльского дня, надел свой единственный костюм. На который, к ужасу все того же Пилада, она, словно бант на подарочную коробку, повязала взявшийся неизвестно откуда невообразимой расцветки галстук. Впрочем, Пилад все равно умудрился его потерять в поезде и явился на смотр с нервно расстегнутой на две верхние пуговицы рубашкой. И был награжден первым презрительным взглядом.

Генерал сидел в кресле, туго набив его своим внушительным телом, в полном парадном облачении, исключая, правда, фуражку. Вера грациозно подошла к отцу, скрещивая гибкие ноги, оставив при этом Пилада без единого слова у дверей. Зажмурившись, поцеловала в лоснящуюся макушку и встала за спину, сложив на спинке кресла крохотные кисти. Ее руки были при своей утонченности густо покрыты темными волосками.

7

Вера поправила кольцо, и на лице ее изобразилась мина, до стука зубов похожая на генеральскую. Двуглавое воплощение преемственности вопросительно взирало на Пилада, словно с его стороны ожидалась заранее приготовленная речь. Пилад и сам почему-то уверился в таком своем обязательстве, но беда принесла привычный его горлу спазм. Пилад потупился, тщетно пытаясь поймать на генеральском ковре хоть какое-нибудь слово. Вид безмолвного, переминающегося с ноги на ногу дочернего избранника страшно развеселил хозяина. Получалось, будто ему смогли угодить.

– Что ж, стоит заметить, странная выправка у молодого человека с интересным именем, – начал генерал лениво, и вместе с тем видно было, настроен он на продолжительное повествование. – При, кажется, сравнительно уже состоятельных годах. Мне знаком такой тип. От туловищ, могу сказать, сколько ни муштруй, сколько ни заставляй маршировать, сколько ни обращай внимания на осанку, положительно не добьешься подходящей, – он несколько секунд подбирал слово, пощелкивая пальцами, – выделки. Стойкость смехотворная. В манере держаться всегда остается некоторая вертлявая расхлябанность. Впрочем, я это все вообще. И так понимаю, многое не идет вразрез с современными представлениями.

Последнее генерал произнес, заметно скривив рот в знак неприятия, нередкого для пожилых людей, для него же – родного и насущного. Он с возмутительной пристальностью осматривал Пилада с головы до ног, насылая очередной прилив испарины. Оставалось лишь повелеть Пиладу повернуться спиной для полноты обозрения. Припоминая особенности военной службы и ее практичной беспристрастности, несложно вообразить и иные горизонты осмотров. Но Вера – нисколько не сконфуженная, а лишь утомленная, и то больше дурным настроением, задавшимся с самого утра, нежели тяготами дороги, – Вера предложила переместиться в столовую и там при желании продолжить «знакомство». И первая же туда направилась. А Пилад дошел до того, что ощутил всем своим взмокшим существом невыразимую ей благодарность.

Вообще-то генерал был совсем не глупого десятка, особенно по молодости, и Пилад впоследствии мог в отголосках этого неоднократно убедиться. Вопрос, позволила ли ему то гордость. Остается надеяться. С тем, что умные люди лучше людей неумных, не будет спорить ни один умный человек. И Пилад не спорил. Возможно, более по привычке избегать любых споров. Но удивляет другое. Как скоро умный человек превращается в человека знающего? В чтимую несуществующую величину, в которой прежний индивид стремительно растворяется. Про него уже не «известно» что-либо, а ему «приписывается». И с истинами теперь он на «ты». Оттого не «говорит» и даже не «судит» о них – он «свидетельствует». А возвышенность делает его из бесплодного непременно бесплотным.

Таковой примерно случилась эволюция разума и характера генерала. Таким он и предстал перед новоявленным Пиладом. Таким же был обожаем своей единственной Верой.

И чем Пилада привлекла эта истонченная до болезненности, временами умная до язвительности, убийственно живая девочка? Наверное, тогда прельстила ее сравнительная молодость, даже, в общем, юность, а главное – юность, обратившая на него свой слепящий, пробуждающий порой мертвецов живой луч. В собственные молодые годы Пилад (еще не знавший тогда, что будет переименован чудесным образом) мог быть причислен к сравнительной миловидности. Но присутствовало в нем нечто, что манило на шалости исключительно женщин в летах, которых он, к некоторому своему несчастью, откровенно побаивался. По большому счету он относился с настороженностью ко всем реально существующим женщинам. Время разочаровать: он не обладал никакими посторонними, скажем, интересами, как бы ни желала того генеральская или любая другая натура, но грезил больше о некоем образе женщины, не очень соответствующем неизбежностям яви. В его родных краях отсутствие у мужчины слепой и отвлеченной готовности жить с каждой, которой волей случая приходится обладать, считается знаком подлого слабодушия – если вовсе не бездушия – и всячески порицается. Как, кстати сказать, и свободная воля вообще. И заканчивается по традиции все угрюмой, увесистой, как голова идиота, доливкой: «Разговору много».

Подобные знания добавляли Пиладовым страхам красноречия. Пока не появилась Вера, подействовавшая катализатором на то, что долго изнывало в недрах его подсознания, отчаянно моля выпустить наружу. Вера. Маленькая Вера, на которую он накинулся, словно умирающий от жажды скиталец, готовый выпить даже яд, лишь бы на мгновение ощутить свежесть, льющуюся у себя внутри. Для самой же Веры он, очень может быть, виделся интересом, находящимся в полной противоположности его собственному. Но, нет сомнений, с ее стороны это было не все.

– Ну так что же, дорогой мой, какие мысли посещают вашу голову в нашей скромной обители? – осведомился генерал за едой, не переставая маршировать челюстями, но на время отложив вилку. «Наше» не относилось до Пилада, а распространялось лишь в кровных пределах.

Вера была тут же. В разговор она не ввязывалась, хотя и ела довольно расслабленно. Пилад, как загипнотизированный, смотрел на ее миниатюрное напряженное лицо, с которого при жевании моментами пропадал подбородок. Эти циклические преображения так поразили Пилада, словно открывалось мгновенное старение ее лица или превращение в чье-то чужое. Его голова опустела, освободив место под единственную мысль.

В неясной тревоге видимых метаморфоз Пилад сразу забыл вопрос генерала, а когда вспомнил про его существование, уже не мог отыскать в голове ни одной зацепки. Хлопая глазами и тяжко соображая, он сидел, замерев над блюдом.

– Как относитесь к жизни в целом? – выручил его, сам того не сознавая, генерал, в удовлетворении решивший, что сбил с толку патлатого ухажера сложностью постановки своего вопроса.

– Я-я, в общем-то, – мямлил Пилад, страшно краснея, – я хочу быть с вашей дочерью.

– Быть? – захохотал генерал во всю свою натренированную мощь. – Насмешил старика, – кроме затененного пьянства у отца Веры в привычках было злоупотреблять елеем.

– Да что ты такое говоришь? – с наигранным негодованием укорила его Вера. А генерал примиряюще погладил ее по руке, как бы выражая свое осознание всего и вся, а в придачу – смирения. Пилад портился на глазах.

– Быть, значит? – снова заговорил генерал, все еще не переставший посмеиваться, отчего подрагивали его чуть вислые, выбритые до сального блеска щеки и лопались пузырьки на тонких губах. – А мне-то, скажите на милость, какое дело должно быть до вашего бытия? Или я чего-то недопонимаю своими ветхими мозгами? – обратился он к Вере, которая, в свою очередь, посмотрела на него с новым укором и покачала головой.

– Ну как же? – недоумевая, начал Пилад, наконец собравшийся с силами, больше благодаря раздражению от видимого им любования, чем от желания полноправно вступить в разговор. – Я хочу жить с вашей дочерью. Разве это не важно?

– Ах, так, значит, все-таки вот как… – оживился генерал и с удовольствием закивал самому себе, как бы что-то припоминая. – Что же, теплее. Это, стало быть, уже иное дело. Добрались от бытия до жизни, можно сказать, верной просекой пошли, молодой человек. А то «быть». Или не быть? Как там у вас было сказано?

Пилад хотел уже что-то ответить, но генерал покровительственно поднял руку.

– И как же, жениться изволите хотеть? Или так просто, пожить-поспать? – тем временем в рот его поместился очередной несоразмерный кусок, не нарушив образа «жертвы неуместно честного отношения ко всем без исключения людям, говоря вообще».

– Конечно-конечно, – поспешно заговорил Пилад, поняв главное свое упущение. – Конечно, хочу. Я считаю, иначе просто невозможно.

– Ну, что уж так сразу, невозможно, – передразнил генерал. – Возможно. Чего там уж нам, двум мужикам, пусть я, впрочем, и из бывших, так сказать, но разве… Короче, дело понятное.

Сказав последнее, он даже заговорщицки подмигнул. Пилад, почти обрадованный, собрался поддержать без подозрений наметившуюся оттепель в их разговоре, но вовремя промедлил.

– Эх вы, соколики. Гуси-лебеди, черт вас драл, – помрачнел генерал, не дождавшись ответа. – И чем вас воспитывали всех? Где мы были, что распустили в этом поколении столько безответственности? Бесхребетности даже, я бы сказал, – он сделал вращательное движение указательным пальцем в воздухе, словно наматывая на него тот самый беглый хребет. Пилад от образных излишков втянул голову и вздрогнул. Точно так же он вздрогнул, коснувшись в первый раз Веры.

Остальная часть разговора и дня вообще продолжалась в примерно проторенном духе. Реплики отличались преимущественной однонаправленностью. После трапезы, более принесшей Пиладу подавленности, чем сытости, он был великодушно приглашен в кабинет, который оказался сильно захламленной, лишенной не только всякого уюта, но и какой-либо почтенности комнатой без окон, однако со столом и прочим деловым инвентарем. Пиладу было предложено отведать какой-то настойки, от чего он по причине дурноты (либо просто сдуру) отказался, поощренный утробным смешком. Но лишь в задумчивости достал и сунул в рот сигарету, вяло постукивая по карманам в поисках спичек, был решительно остановлен самой что ни на есть Верой, примостившейся тем временем на приземистой кушетке почти у самых генеральских ног, облаченных по случаю в хромовые сапоги. Сдвинув брови, она обратилась к Пиладу весьма строго, посетовав на слабость легких своего прародителя, коего по праву можно было так назвать, беря в приблизительный расчет его возраст. Генерал между тем продолжал сонно причмокивать окурком сигары и, кажется, ничего не слышал. В это самое время его окончательно сморило послеобеденным, спрыснутым настойкой сном.

Постепенно обида на холодность Веры перешла в злобу, но несколько взглядов в ее сторону вдруг родили в душе Пилада защитную под этим неприветливым кровом нежность. Тихонько, чтобы ненароком не повредить младенческому сну, он обратился к Вере, принявшейся листать какой-то журнал. И предложил пойти прогуляться. Даже развил определенную детски-коварную фантазию, связавшую в его голове ломаной, но приятной глазу линией реку, протекавшую неподалеку, ее приветливое журчание, сухую и мягкую лесную подстилку, неизбежную для купания обнаженность, дурманящий терпкий аромат хвои… Голос Веры не дал его мыслям развернуться до конца. Она сухо отказалась, а на повторные вопросы и попытку уговоров резко пришикнула, смерив глазами дремлющего родителя. До самого вечера они просидели в «кабинете». Все конечности у Пилада затекли от неудобной позы, занятой на отведенном под него пуфе. Была минута посреди того длинного и мучительного своей неподвижностью пути, когда Пилад ощутил присутствие некоего духа и, уцепившись за это видение, поднялся и вознамерился было отправиться в пряные дали одиноким и непреклонным или хотя бы пробежаться глазами по корешкам книг в небогатой кабинетной библиотеке, заложив, как следует, за спину руки, но был тут же усажен на место одним (неужели почти ненавидящим взором.

С наступлением вечера и пробуждением титана обоюдно было решено отправиться обратно в столовую, где приходящая немая домработница уже сотворила ужин. Неизвестно по чьему убеждению суровая стражница отчего сна, обронив где-то своих змей и бичи, превратилась в Эвмениду и вполне дружелюбно и весело обходилась с Пиладом за ужином. Впрочем, это не избавило его от прежних вопросов и умозаключений, почти без изменений приволоченных генералом с обеденного времени. Приободрившийся (хотя, казалось бы, куда еще?), розовощекий, даже слегка посвежевший, он теперь, сдавалось, был уже не просто жертвой честности и благородства, а поверенным всех сто́ящих на его взгляд людей в противостоянии окружившим его коловращениям нравственной нечистоплотности. Тоже своего рода композитный образчик генеральских эпитетов.

Сказано было много. Немногое, правда, из того принадлежало языку Пилада. Он окончательно взмок от напряжения под непрерывным пронизывающим потоком, льющихся на его лоб звуков. Люстра многоглавой гидрой раскачивалась над неумолимой генеральской макушкой, хищно шипя на незадачливого Иолая. К концу их совместного пребывания, перед тем как генералом был с видимым довольством объявлен отбой, сквозь плотность сгустившихся в тесной столовой слов Пиладу постепенно стало как будто немного легче. Такое облегчение испытывает со всей свойственной ей непосредственностью удравшая из котла курица, вылетев внезапно на мороз. Однако Пиладу, все время тайком посматривавшему на Веру и не находящему ее взгляда, даже привиделась некая, пусть и сумрачная доверительность, какую рано или поздно хмурый мастер начинает питать к натерпевшемуся достаточно подмастерью.

Но вот время было выстроено на смотр и громко пересчитано мрачными угловатыми часами с маятником. Пилад растерянно покосился на потемневшее дерево, жадно обросшее крохотный циферблат, и подумал, что часы с их устрашающими кинжальными стрелками и неподвижным окошком, таящим до времени неизвестно какого василиска, вероятно, приходятся ровесниками генералу, а то и сопровождали его рождение мерным приветственным боем. Святость подобных реликвий никогда не открывалась ему.

В спальне, куда Пилад был приписан, царил порядок фамильного склепа. Он нажал пальцем на кровать, и та недовольно заскрипела, пробуждаясь из столетнего сна. Собравшись смыть с себя всю тяжкую патоку, накопившуюся за долгий день, Пилад достал полотенце и направился на поиски ванной комнаты, но был остановлен вошедшей Верой. Она торопливо объяснила, что единственные удобства находятся по соседству с генеральской спальней, и нет никакой моральной возможности прерывать его непрочный сон, и что если без этого никак, то придется подождать утра. Вспомнив всю «непрочность», продемонстрированную генералом днем, в том числе и в области сна, Пилад попробовал желчно засмеяться, но вместо того закашлялся, а Вера поспешно зажала ему рот прохладной ладошкой.

От неожиданного прикосновения неизъяснимо приятные покалывания побежали у Пилада вдоль позвоночника. Ничто больше не могло вызвать этого чувства. Забыв о горячих живительных струях, Пилад попытался привлечь Веру к себе, но она ловко вывернулась и пошла расстилать постель. Увидав из-под легкой досады ее направление, Пилад пришел в восторг и быстро стал раздеваться. С еле заметной улыбкой за ним присматривали, а складки одна за другой покидали простынь. Отказываясь поверить своей радости, Пилад в легкой растерянности сел на край кровати, сложив руки на коленях.

Вера щелкнула выключателем, и свет мгновенно погас, уступив место чистому сердцебиению. Пилад закрыл глаза и замер, пытаясь хоть немного остудить котел, перекипающий внутри. Но, невзирая на все приготовления, все-таки опять вздрогнул, когда теплые кончики пальцев прикоснулись к его груди. Он до боли сжал кулаки, удостоверяясь, что не трогает сам себя в бреду ожидания. Тем временем пальцы сгустившейся тьмы мягко, но настойчиво уложили на топкую перину, а что-то живое и немыслимо теплое опустилось на кровать у самых ног. Сердце перекочевало в горло, нарушая его хрупкую ткань и каждым своим ударом не давая сглатывать пену. Пилад с трудом заставил руки протянуться вдоль туловища, боясь, как бы грубыми поисками они все не испортили. Жидкая ртуть дрожи, не покидающей его, а лишь перетекающей из одного места в другое, перешла в познабливание, так знакомое всем часто плачущим детям.

Внезапно Пилад ощутил, что его накрывают одеялом. Он удивленно всматривался в темноту, не чувствуя, чтобы Вера поднялась с кровати. Послышался тихий вздох.

– Все хорошо? – спросил голос, похожий на голос Веры.

– Да, конечно, – быстро ответил Пилад.

– Ты маленький негодник, – вдруг.

– Прости меня, – зачем-то ответил Пилад, поначалу хотевший поддакнуть.

– Хорошо, я прощаю тебя.

Пилад увидел нежную голубовато-зеленую радость. Так что слезы были готовы политься из его глаз, но он удержался. И удержал собравшиеся в очередной раз на разведку руки.

– Но ты впредь будешь вести себя хорошо, договорились?

– Буду.

Пилад продолжал участвовать в предложенной игре.

– Тогда пообещай мне, что крепко заснешь и будешь молодцом.

– Обещаю, – произнес тот, не совсем уже понимая странный оборот, который приняли прятки. Внезапно тепло, согревающее его ногу, со скрипом пропало, и он, подняв с подушки голову, оказался один на один с бесплотной тьмой, беспрепятственно струящейся в него, с той, от которой стыла кровь.

Наконец зубы застучали в такт остальному телу.

– Где ты? – позвало само отчаяние.

– Я еще здесь, – ответила Вера. Теперь, вне всяких сомнений, прозвучал ее голос. Того сухого урожая, что изредка мелькал в прошедший день за столом.

– Почему ты встала? – выдавил из себя Пилад, расставаясь с силами.

– Ты же обещал быть хорошим?

Пилад уже не был в силах поддерживать должный дурацкий тон.

– Ты не останешься со мной? – не вынес он и перешел на грубость.

Именно так восприняла Вера его вопрос.

– Зачем ты взял на себя обязанность все портить?

Злые, скомканные, как испорченные листки, слова. Пилад не отвечал.

– Зачем ты думаешь только о себе?

Его ответов не ждали. У Пилада потемнело в глазах. Он как-то ощутил это вопреки всему. Сквозь удвоенную чернь издалека доносилось прикушенное:

– Ты бываешь совершенно невозможен. Совершенно, – дрожало в воздухе, отдаваясь многократным идеальным эхом.

Говорилось, что он не желает ничего понимать и отказывается меняться в сколько-нибудь заметную сторону, не говоря уже о лучших сторонах. Он избрал для себя удобную манеру поведения, – с этим не было ни сил, ни смысла спорить, – но совершенно не достойную взрослого мужчины. При всем том он зря питает надежду на бесконечность чужого терпения. А заодно упрямо продолжает все портить.

Кто же этот подлец? Кто «он»? Уж не сам ли блаженный Пиладушка, новонареченный нарочный?

Все ли было действительно сказано вслух, или Пилад взял на себя роль досочинить и растолковать? Загадка. Но даже шутка, повторенная столько раз, пусть и на разные лады, успеет навязнуть в зубах, а девичьи речи о должном – и подавно.

– Ну не расстраивайся, пожалуйста, – снова вдруг заговорила она. И тон ее, на удивление, заметно потеплел. – Ты ведь не будешь расстраиваться?

Пилад-невидимка для чего-то через силу кивнул.

– Понимаешь, я, когда еще была маленькой девочкой, – продолжала Вера, словно заводя сказку на ночь, – привыкла всегда по возможности быть рядом с папой. А возможности такой у меня почти не было. Папа был постоянно занят по службе, и у нас оставались одни вечера. И я привыкла всегда спать подле него. Поэтому, когда я приезжаю изредка его навестить, то не могу бесцеремонно уйти почивать со своим приятелем. Понимаешь?

Пилад не понимал. Вера между тем как-то отдалилась. Но на этот раз – и Пилад вполне был в этом уверен – ее отдаление происходило по-настоящему и не относилось ни к каким слуховым эффектам.

– Я должна быть доброй дочерью и сделать ему приятное, – сказала она и нежданно отворила дверь.

Тусклый свет коридора вырезал ее узкий силуэт.

– Спи и ни о чем не думай.

Сказав это – пошутив без вкуса, – Вера быстро вышла, оглушительно щелкнув в нахлынувшей тишине замком. Спустя несколько секунд где-то в призрачном отдалении послышались ее частые шаги, а затем хлопнула другая дверь. Со стороны которой Пиладу еще долго слышались несуществующие, но нестерпимые звуки.

8

Сон сойдет за репетицию смерти. Смерть – за сон. Случается, желаешь любое из предложенных без разбору. Лишь бы уж пришло, захлопало крыльями… Или чем там еще? И напоило из склянки на поясе. Недаром неприкосновенность обеих сущностей и незыблемость их наступления возложены на безбородых близнецов. Попросту один вырос несколько более решительным. Ему не проткнуть сердце копьем, он видит во тьме, ему не нужен факел. Но в эту ночь ни он, ни брат его, молодой морфинист, не являлись за своей податью. Пилад остался забыт обоими. Поначалу он даже не стыдился раздавать приглашения, позволял себе роскошь раздумий, но через некоторое время уже молил повстречать хоть что-нибудь.

За стушеванной явью в своем неуклонно разрастающемся царстве пугливых теней Пилад – собой и царь, и страж, и шут – слышал шорохи непрекращающихся назойливых ласк, удовлетворенные причмокивания, плески надменного журенья, прохладные, чуть слышные жалобы, плотоядный шепот и изнеможенные перешептывания и – заглушающий всё и вся, петляющий из одного уха в другое, притворно кривящийся, пульсирующий смех.

Лицо генерала, в которое Пилад прилежно старался не заглядывать весь день, теперь принялось преследовать в том измерении, что не назовешь ни сном, ни бодрствованием. Широкое и оттого на вид почти плоское, с хищными, узко посаженными глазами под толстыми бровными дугами, оно усмехалось, мрея в смоге сбывшейся мешанины. Закончил Пилад натужными речами, то вялыми, то порой вдруг раскатистыми, срывающимися на крик, – мня себя в тот момент двуглавым несмолкающим существом. Одна голова принадлежала безбожному инквизитору, поглощенному видениями инкубов и требующему все новых несбыточных подробностей, другая – ластящемуся к смерти, упивающемуся пытками немому юродивому.

9

Очаровательное утро. Все прошедшее неповторимой с помощью любых зелий горечью легло во рту и под сердцем. Впрочем, там должен бы быть желудок, но всюду обходятся без анатомических фантазий. Надежды вторят ускользающему сну.

Пилад не знал, когда точно очнулся бесформенным кулем в паутине волглых простыней. Но мог сказать с уверенностью, что после насмешливых постукиваний в дверь матовый дух еще не отживших видений улетучился мгновенно и без следа.

– Подъем, юнга, – было послано ему из коридора.

Отнюдь не из послушности, но по причине едкой злобы, ставшей возможной в сравнительно долгом уединении, и нетерпения Пилад вскочил на ноги и, удивляясь легкости собственного тела, быстро оделся.

Он оказался грубо ошеломлен, когда застал генерала не одного. И то была отнюдь не Вера (женщинам, по выражению генерала, к лицу спать, когда мужчины заступают к бодрствованию) – за столом с совершенно неуместно непринужденным видом восседал и энергично кормился угреватый молодой человек. Не настолько, впрочем, молодой, насколько попросту угреватый. Анфас оказался еще и лопоухим. Принятые в дар ушные раковины отличались редким рельефом. Пилад даже не заметил, что генерал на этот раз был не в форме, а в глухо запахнутом и подпоясанном шелковом халате, надетом на рубашку; в целом – наряд, сошедший бы за своего рода обмундирование. Тот самый разговор, что Пилад планировал повести в категоричной форме, был непоправимо сорван новоявленной пакостью – свидетелем, которого меж тем генерал – не без гордости – представил местным почтальоном, несколько раз кивнувшим в подтверждение состоявшегося знакомства, но не решившимся освободить рот от еды.

Прожорливый гонец оказался из тех людей, чья кутерьма наиобычнейших имени и отчества не цепляется ни буквой в голове, с ходу ее освобождая. Для Пилада он остался навсегда просто почтальоном. Подробнейшим, однако, образом запечатленным внешне. Пилада не подвело первое впечатление: счастливый обладатель благородной профессии и друзей-генералов на словах действительно выходил довольно молодым, почти ровесником Вере, но в силу призвания или выражения лица на определенном отдалении вполне сошел бы за человека средних лет, верно угасающего и неухоженного. Каким-то немыслимым образом почтальон почувствовал, что о нем размышляют (и лестных мыслей, судя по всему, не ждал), и недовольно облизал жирные губы.

Время вышло, и разговорная инициатива уже не в первый раз оказалась полностью захвачена генералом, на лице которого Пилад прочел небрежно припрятанную чванливую улыбку. Иных изысканий теперь ему не оставалось – голодному, но не имеющему сил на еду, боящемуся в глубине души обнаружить в сидящем напротив более явственные следы тошнотворного с ледком сладострастия.

– Ну, как спалось? – спросил генерал, расправляясь с куском масла. И не делая остановок, продолжал: – Что поведаете на заре нам, однополчанам, так сказать, по природной принадлежности?

Генерал, невзирая ни на что, сохранял формальность множественного числа в обращении к Пиладу, и выходило это так, словно вообще ни к кому определенному слов своих не адресовал, а просто выпускал в воздух вопросы и фразы, которые Пилад должен был, выпрыгивая из своей гордости (и заодно – штанов), жадно ловить на лету. А он вместо того с видом полной непричастности пожал плечами. И генерал вспылил.

– Хотя, собственно говоря, на что это мы надеялись? – его бульдожьи, свежевыскобленные щеки, на блеск которых было неприятно смотреть спросонья, негодующе затряслись. – Чего, говорю я, можно ждать от человека, во столько лет не прожившего по существу ни единого года?

Пилад не знал точно, что генерал хотел выразить своей словесной экземой. И при этом, потеряв с ночи интерес ко всему, не казался хоть сколько-нибудь пристыженным, что еще сильнее заводило восседавшую напротив стихию. Он стал воплощенной пустотелостью, решив в чугунном мраке отныне молча переносить удары судьбы. Генерал старался сохранять излюбленный равнодушно-насмешливый тон, но выходило у него теперь с перебоями.

– Что можно сказать о таком времени, – истово продолжало заглавие стола, – в котором вот такой юнец, – вилка высвободилась из колбасного бока и ткнула по направлению безвестного почтальона, – успевший послужить, повидать, место себе под небом подыскать, все остальное, так сказать, пощупать своими собственными окрепшими руками, – захлебывался генерал в разнообразиях перечисления, – в котором вот такой может поведать гораздо больше и дельнее, чем великовозрастный женолюб. И потолковать с таким одно удовольствие, и не помеха тут любая разница в возрасте.

– Интересно было бы послушать, – не удержался заметить Пилад, не поднимая головы. И удивлял…

– Да уж поинтереснее пересказов чужой галиматьи, всяких… – желчно передразнил генерал, так, однако, и не подобрав подходящего названия «всяким». И какое счастье (равно и досада), что Пилад не видел его лица. – Неплохой, в общем-то, на мой взгляд, показатель, когда вот этот молодой человек сам тянется, напрашивается, в хорошем, естественно, смысле, осознает… куда же, черт, запропастилась моя цигарка? А, вот она. Так, о чем это я? – продолжал багроветь генерал, свирепо туша резким махом от несуществующего козырька ни в чем не повинную спичку.

За словопрениями и ментальными извержениями шла настоящая война столовых приборов и закусок, беспрерывно подносимых безмолвствующей домработницей. Блестящие генеральские губы червями ползали между клубками желваков. Пилад пытался спасти свой беззащитный взгляд, снова опустив голову, но против своей воли уставился на не знающую сожаления руку с огромной пухлой кистью, стиснутой под основание манжетой рубашки. На безволосой лоснящейся пясти не проглядывало ни единого живого движения, словно пальцы шевелились без помощи сухожилий – чистые в своей одержимости.

Сжатый прежде голодной судорогой желудок расправился, дав знать о себе зыбкой волной тошноты. А генеральский мо́лодец, право, так жадно жрет. Чудится, готов примериться и к самому себе, лишь выпотроши – сделай милость.

– Так значит, – снова заговорил генерал, пытаясь сохранять выдержку над вазочкой с капустой и не замечая, что его рассматривают, – понимает без запинок вот такой, еще недавно мальчишка, что у старших людей много о чем можно полюбопытствовать. Покончив со своей гордостью и заносчивостью, еще простительной в таком возрасте, а уж ему-то, знаю, можно кое-чем похвалиться. Он понимает и не забывает навещать старого офицера, а своего потенциального зятя, – приуроченного к смачному плевку в пепельницу, – его я вижу впервые, хотя прекрасно знаю, что эту бестолковую интрижку моя родная дочь завела для своего развлечения уже почти с год назад. Или около того. Что само по себе, конечно, мне малоинтересно. Но сам факт… занимателен.

Продолжать в таком духе генерал мог, надо полагать, долго. В запале неоспоримости – той извечно присущ грех неоригинальности – он снова назвал Пилада «женолюбом», свято веря в недвусмысленную унизительность данного прозвища. Слабость этого пристрастия он упорно отстаивал, а отстоявшимся осадком щедро покрывал Пилада. Почтальон – которому, невзирая на его невероятные успехи, тронутые наглостью Пилада, генерал слова положительно не давал – этим временем продолжал сосредоточенно есть, посматривая то на своего благодетеля, то на его лохматого гостя, и принимался мелко посмеиваться, лишь только первый приготовлялся осклабиться.

И продолжал бы генерал поток своих развенчаний, но случилось непредвиденное. Во всяком случае, Пилад уже потерял всякую надежду, заразившись зловещим чувством, что останется в одной комнате с этими двумя навечно.

Открылась дверь, и вошла Вера, существование которой виделось уже исключительно выдуманным без всякой жалости образом, близким, но неприкосновенным. Возродилось из прогорклого пепла то чудесное утро, что не было предназначено ни для кого. Пилад поднялся и, покинув свое место, пошел. Пошел уверенно, не обращая внимания на застывшее в гримасе удивления лицо почтальона, на громкое, с нотками негодования и суровости приветствие генерала, призванное словно перекричать глухие ко всему шаги великовозрастного юноши, этого нерожденного старца. Все было забыто или прощено. Время цветов, а тление не преминет явиться в избранный по своему усмотрению момент.

Он робко наклонил к ней голову и без всяких слов поцеловал. Он делал это словно впервые. Поцелуев прежде сам не любил, зная, как слабы к ним все женщины. Но и это было забыто ради чистосердечного поступка нового рода. Совершив необдуманное, но смелое кощунство, он вдруг смутился, мгновенно различив похолодевшей спиной два пристальных, ненавидящих взгляда. И вдруг Вера прильнула к его губам, ко всему его телу и нежно положила руки ему на лицо.

Он жил. Но все вокруг потемнело.

10

Темнота пахла пылью. В ушах мелко жужжало. Случайные напоминания старого диапроектора, угловатого и тяжелого, согревавшего коленки в детстве, – недосягаемости, скоро таявшей под жаром пристального взгляда.

Просмотр диафильмов был для него (и еще для многих других в те годы) скудной, но увлекательно трудоемкой заменой мира мультипликации.

И теперь анимация закончилась, не успев прорисоваться всеми оттенками и запахами. И не была Верой. Нет, точно не она. Его лицо не помнило ее пальцев. Иначе, вероятно, не посмел бы облачить его однажды в безвозмездное колючее руно.

Вера всегда клала свои игрушечные ладошки ему на грудь, точно в любой момент была готова оттолкнуть, а если понадобится – вырваться и убежать. Их объятие в такие моменты всегда сквозило холодком деликатности, больше бы подошедшей воспитанным сиблингам. Нежина даже терзала временами несбыточная причудливая идея, что будь он и впрямь братом Веры, ему бы позволялось несравнимо большее.

Это была не Вера, это была Ольга, и за то ощущение, каким озарили кожу его лица ее теплые мягкие пальцы в самое первое мгновение их соприкосновения, Нежин почувствовал, что готов забыть все. В этот час – действительно все.

На непродолжительное – всегда неизмеримое – время оба провалились в сон. Непрочный и стремительный, как слаженные движения лап сороконожки. Знакомый всем любовникам. И некоторым любовницам. Пробуждение пришло безжалостно. Холодно и колко разлепились их тела. На животе у каждого осталось по неровному алому отпечатку, как две капли воды похожему один на другой. Правда, Ольга, не дожидаясь окончательной яви, заснула снова, но уже на этот раз настоящей, полноценной разновидностью сна. Напоследок она быстро пробормотала что-то неразборчивое и вряд ли относящееся к Нежину. Надломленный густым смешением недавних волнений, экзальтаций, воспоминаний, беспамятств, он сухо взглянул на свое распластанное тело. С такого ракурса оно было обречено смотреться неестественно коротким. Нежин украдкой задержался у себя между ног. Есть в той области нечто карикатурное. Живет там у мужчины крошечное сердце.

Еще раз пронзительно вгляделся в спящее лицо, тревожащее своей неподвижностью, Нежин поднялся и, не замечая холода, беззвучно вышел из спальни. Потешное светило озарило раковину, надтреснутый местами, древний, как сама память, кафель стены, зеркало, под невозмутимой поверхностью которого местами слезло серебро, и слабо узнаваемую личину в его застывших водах. Удовлетворив элементарные потребности полуночи, ванная снова опустела и погрузилась во тьму.

В свою старую комнату, казалось, обходимую уже кряду несколько лет, Нежин проник осторожно, бочком, стараясь не отворять полностью скрипучую, всегда несдержанную в радостях дверь. Обновленный, он, не торопясь, как делают дети в минуты наслаждений, прошел к столу и опустился на стул. Проведя несколько недвижных черно-белых минут, Нежин наконец зажег пыльную лампу, с дрожью обнаружившую все то же лицо в оконном стекле. Неприятно удивленный, он отпер средний выдвижной ящик и, воровато оглядываясь, полез в его раскрытое чрево. Фотографию, которую не без труда удалось извлечь из-под кипы бумаг и прочей мелкой бессмыслицы, он поставил на стол перед собой и опустил подбородок на сложенные руки, рассматривая забытую картину. Волнующееся море за голыми угловатыми плечами, покрытыми густым загаром, и его круглые кусочки, просочившиеся сквозь улыбающееся лицо вокруг растаявших в солнце зрачков. И эта улыбка незнакомцу, стоящему за кадром, доверчивая, обманчивая. Ей никогда удавалось до конца изобразить простоту.

Так за что подчас все это упоение? Словно мнимая благодарность светскому художнику, пока тот, устав от брезгливых лиц, хоров и заветных сюжетов, вдруг берется, ободряемый возгласами почтения, за вольный пересказ вакханалии. Но вот незадача: кисть этого не может, а о том и подумать страшно. И вот через три сотни лет перед доверчивым, падким на позолоту зрителем – полотно, в полутемных тонах неясно рисующее беснующихся полуобнаженных пьянчуг, сманенных по авторской прихоти из средневековой таверны в некую пантомиму. А предельное непотребство, доступное авторскому воображению, тащат на себе лишь неестественно разинутые пасти, должные, по всей видимости, пробуждать чуть ли не страх, когда губы сами непроизвольно тянутся в улыбке. Художник давно утихомирился и спит. Спят и его родные земли с собственными чудесами и преданиями, далекими от скрижалей и поучительных басен, не пугающие мучениями каждого зазевавшегося, а главное – их вечностью, знающими, насколько эта вещь не соотносима с человеческой природой, отнюдь не каждому спокон веков казавшейся жалкой и порочной. Редок живительный свет подлинных шедевров. Их неявное содержимое, кажется, обошло стороной времена и внимания – кажется не зря, судя по отсутствию насильственных окончаний в биографиях.

В дурноте внезапно нашедшего волнения Нежин прилег на диван, который тут же слился с остальным, неистово вращающимся фоном. Нежин затаился и рывком перевернулся на бок, и все постепенно прошло. Не открывая глаз, он вернулся обратно на спину. Собственный вес приятно сдавил кожу на лопатках, пришло ощущение покоя и недвижности, способных подчас провалить в блаженство. Тяготясь временностью пойманного ветра, продолжая держать веки плотно сомкнутыми, Нежин поднял руку и, неестественно вывернув ее, осторожно коснулся одним пальцем собственной щеки. На мгновение ему представилось то, чего он ждал когда-то. Но вот все, что наткал, скользнуло и разом обернулось – и Нежин уже просто щупал свое безыскусное лицо и был не в силах продолжиться из пальцев в тонкое, соленое от моря тело, украшенное удивительной красоты головой, захватившей внутрь себя частички лучшей из природных синев. Нежин открыл первую попавшуюся книгу, составил пальцы колдовской печатью, но глаза то и дело сбивались с размеренного шага и настырно скользили мимо строк, непослушный проводник словно просачивался сквозь лабиринт, выбирая податливую белизну. Обмануть Нежину, как и всегда, никого не удалось. Скоро он не выдержал пристального взгляда, слишком доподлинно ожившего после долгого заточения, и спрятал портрет обратно в стол.

Ящик нечаянно громыхнул, и зубы отчаянно прикусили губу.

Рыхлый на ощупь, безвольный рот и тяжкие тени на застывшем оконном лице…

11

Пора гнетущей жары и удручающей потливости благополучно близилась к концу. Потянулись безликие нескончаемые дни. Хмурые облака заковали небо, и все время для затворников приобрело однородную тусклость.

Не стало часов, полудней, закатов и зорь. Отмеренное бодрствование шло плавно, и всякий раз казалось, будто день не имеет границ. Поспешающая темень – и та не вносила разнообразия.

На Нежина часто нападала былая неразговорчивость, и он подолгу смотрел в окно. Для Ольги оставалась неладной привлекательность такого созерцания, но, чувствуя нечто, напоминающее суеверный страх, она не решалась спросить прямо. Цикличность, впрочем, не сбоила, и Нежин с улыбкой возвращался. Отворачиваясь от своего овсяного неба, за хлопьями которого билось с неразличимой для глаз частотой его ослепшее сердце.

Нежин с детства питал необычную страсть к любого рода посылкам. Не к чуду преодоления пространства как таковому, не к самой угнездившейся внутри неизвестности или щекотливости не меркнущей до самого конца тайны, а к простому и чистому, сухому геометрическому совершенству. Причем неважно, адресована была эта посылка персонально Нежину или кому бы то ни было, просто неслась под мышкой человеком на улице: Нежина гипнотически влекла опечатанная нетронутость. Он не мог спокойно позволить себе нарушить ее и, насколько позволяли окружающие, оттягивал финальный (и в чем-то лживый) момент, после которого все непостижимо ценное, что имели в его глазах заклеенная коробка или заколоченный ящик, сургуч, похожий на щедрую каплю запекшейся крови, пожелтевшие бумажки, криво наклеенные на боках, – все безнадежно гибло. И Нежина, огорченного очередной потерей, меньше всего интересовало содержимое, выпростанное наружу, вроде ненавистного плода, погубившего свою безответную мать. Вот и на этот раз принесенный робким альбиносом ящик лучше бы остался нераспечатанным. Но женская рассудительность одержала верх, и он с обвиняющим скрипом раскрыл пасть, блестя оскалом гвоздей.

В эту ночь Ольгу словно подменили. Нежин вновь искал в однообразном рисунке теней, за что бы зацепиться взглядом, разглаживал рукой складки простыни и не мог издать ни звука.

Несколько лишних слов, которые рано или поздно должны были прозвучать, – но на душе уже было совсем не как прежде. И боялся Нежин не того, о чем действительно стоило бы призадуматься. Отвлекшись от своих новорожденных ощущений, он вдруг ясно представил себе момент, когда оба лежащих теперь поблизости, но до боли не соприкасающихся людей внезапно станут спутаны единым, новым для обоих поприщем. И беспрестанно наклоняясь к порождению собственных (некогда поглощенных лишь друг другом) тел, примутся переговариваться шепотом, да и то лишь по крайней нужде или временам торжества обоюдной гордости. Куда подастся тогда с тоски их поруганная, заплаканная жизнь, прямая, как струна, натянутая между двумя точками? Куда улетит сорванное ветрило, откланявшись из неба напоследок бескровной хоругвью?

Зная свою слабость к выражению мыслей понятным для других языком, Нежин вдруг спохватился, будто нащупал в кармане чужую вещь. Что если в этот момент слова, что предназначены объяснить Ольге все его переживания, больше – все его содержимое, что если в этот самый момент они толпятся в мозгу, где-нибудь за полем, пытаясь пробиться сквозь посаженные рядами мысли, все как один – неопыленный гордый пустоцвет.

– Я боюсь, – наконец решился Нежин, но тотчас нащупал дырку в суме.

– Чего же? – спросила Ольга голосом хриплым и удивленным.

– Ты дала мне совсем неожиданное счастье…

Нежин спохватился и застеснялся впервые произнесенного слова, а в толще нёба уже заменой крутилось лишь вздорное «блаженство». И он зачем-то понимал, что еще можно отговориться любой бессмыслицей, сведя на нет сказанное некстати. Но что-то внутри теснило его, вынуждало выговориться, неважно насколько изящным способом. Было поздно отступать.

– Ты принесла свет и чистоту в мои зачумленные дни.

– Прошу тебя, без излишеств, – лихорадочно-вялым тоном отозвалась Ольга, не открывая сомкнутых, словно безвозвратно, век. Хотя, быть может, им и положено смыкаться исключительно навеки? В ее голосе все же чувствовалась взвесь, принесенная посланием, мутнящая слова. А Нежин по глупости надеялся, что тучи не миновали лишь его сад.

– Я бы рад, – продолжал он виновато, – но теперь мне страшно. Теперь меня приводит в ужас мысль о том, что мы оба в такое чудесное время можем изменить себе, или вообще, умереть… в любую минуту.

– Ну что за глупости? – произнесла Ольга с зачатком негодования и повернулась на бок. С движением принятого извинения она дала гладить себе затылок. – С какой это стати нам понадобится умирать?

Она не читала книг, и это доставляло Нежину определенные страдания. Однако, вопреки безразличию, в ее речи иногда проскальзывали мысли, отмеченные странной поэтикой, пробуждающей в Нежине навязчивое ощущение уже слышанного или никогда не слышанного, а изредка – легкую зависть. Сколько раз он хотел прочесть что-нибудь ей вслух, но останавливался на полпути, не решаясь, а может быть, в какой-то степени не желая делать свой мир до конца открытым хоть и не чужим, но все же сторонним глазам. Ольга же, не подозревая о его терзаниях, утоляла идола чтения в основном газетами, какими-то буклетами и «познавательными» брошюрами. Газета, впрочем, издавалась только одна (не считая предельно убогих местных), но и она была отмечена подозрительным символом вверху каждой страницы. Что казалось Нежину позволительным для надменного украшения складки между полных грудей беззаботной девы, вовсе не шло печатному изданию. Единственному к тому же на целое государство. Возможно, с этого и надо было начинать.

Чуть насмешливый тон в речи Ольги на удивление немного успокоил Нежина, впрочем, тут же вспомнившего, что про обоюдные «изменения» она промолчала, словно они были неминуемы либо она хотела оставить себе лазейку для чего-то. Только для чего? Нежин возненавидел себя вдвойне за свою бессмертную мнительность, пережившую уже многих. Он повернулся на бок и сильно прижал к себе свою возлюбленную. Так, что она даже строго вздохнула и устроилась на животе, извитая, как ящерка. Он несколько раз осторожно поцеловал ее между лопаток, туда, где на нем самом из-под живых касаний струились искры. Ольга, в свою очередь, не шелохнулась и даже не открыла глаз, но Нежину, досконально знающему, что2 есть отстранение, и одного немого приятия было довольно. Он не желал многого. Даже профиль Ольги, на котором он теперь изо всех сил сосредоточился, совсем не занимал его своей неотвратимой холодностью. Холодность любого профиля неизбежна, ибо он лишен пробуждающей, а иногда убийственной силы взгляда.

Но не потому Нежин всегда пытался повернуть Веру к себе лицом – ее маленьким, пусть немного птичьим, красивым даже в хмурости лицом. Тогда еще Нежин был готов любить каждый ее лик и всякое выражение на нем, но только не различать пугающего сходства скул, больших ушей, не видеть завитки длинных пушковых волос, спускающиеся с висков и заворачивающиеся под длинными мочками ушей назад, – всего, что превращало ее одним разом в готовый к чеканке профиль отца, которому воображение проворно дорисовывало никогда не существовавшую бороду.

Вот опять Вера. Наэлектризованная сивилла. Навязчивым свидетелем влезла сквозь размягчившуюся голову к ним под одеяло. Устроилась, как обычно морщась. И с насмешкой на тонких губах оглядела два неприглядных отцветающих тела.

12

Ольга, дрогнув всем телом, проснулась. Что-то встревожило ее. Приподнявшись на локте, несколько секунд она водила непонимающе головой. Нежин замер в странном испуге, словно тоже не узнавал ее. Несколько раз ее взгляд скользнул по нему, не задерживаясь, как и на прочих деталях обстановки.

Постепенно она пришла в себя и улыбнулась, ложась на бок к Нежину лицом. Он незамедлительно улыбнулся в ответ. Но возникшая из невысказанного ощущения упорно вела преследование причуда: что весь его шероховатый и вместе с тем непоправимо нежный новорожденный мир все еще чужд и непривычен Ольге.

– Ты спал, – произнесла она странным хриплым голосом без явного вопрошения. На какой-то миг Нежин, все еще пребывавший на допросе, растерялся.

– Мне снился отец, – зачем-то соврал он.

Выждав, пока Ольга сделает поворот на спину, Нежин ощупью, стараясь параллельно заглушить поднявшийся шум, заговорил о детстве. Тоска, придя совсем иной дорогой, нечаянно оживила мгновения минувшего, числящиеся утраченными. Но слова были как-то вялы. Нежин морщил брови при помощи пальцев и видел незрелые тельца эмбрионов, боящихся воздуха. Ольга же, видимо проглядев за рыхлым вступлением желание сотворить сагу, не вслушивалась. Вместо того вдруг заговорила сама.

Сдвинув свои эфемерные брови и потупив взгляд, она с не поддающейся объяснениям живостью поведала ужасную историю о своеобразном изнасиловании, свидетельницей которого была, – изнасилования, учиненного ее не слишком трезвым отцом над ее же матерью. Сама Ольга обошлась без названий, но терминологическая погрешность здесь представляется простительной. По крайней мере, Оле выпало лично удостовериться во всем, что тогда представляла крайне смутно, но о чем теперь уверенно, точно по написанному, вела свой рассказ; а запечатлеть это на всю жизнь помогли отвага и чуткий сон. На протяжении инцидента несмышленая худенькая отроковица находилась на одной с родителями кровати и старательно притворялась спящей.

Речь оборвалась одним разом, а Нежин долго не мог поймать обратно силы, пущенные вплавь подробностями того давнего соития, и пребывал в недвижности готового к вкапыванию истукана. Ольга, напротив, равнодушно перешла на мелкую всячину и незаметно заснула.

Странная ночь воскрешений продолжалась.

13

Пожалуй, в возможности смерти от какой-нибудь заурядной причины вроде инфаркта в разгар главной эпидемии столетия кто-то обязательно найдет нечто забавное, даже карикатурное и откровенно небывалое. Прекрасно, что не перевелись еще люди с достатком веселья и простодушия. Хоть и приличней случаю была бы скорбь или по меньшей мере безразличие, однако через открытый рот не у всякого открывается дорога в душу (пожалуй, что в наступившие времена – к огорчению многих). Злонамеренно опущены извинения за помещение последних в злокозненные скобки, зловеще отдающие анаграммированным козлом.

Упомянутая кончина – не простая повествовательная прихоть. И уж тем паче не служила она увеселению заскучавших. Дело печально: ровно такая смерть, не задумывающаяся долго о своих поклонниках, противниках и подражателях, настигла мать Нежина. С лихвой пережив отца, направившего сквозь февральские сумерки свою привычно неровную поступь под колеса дремлющего грузовика, мать вела очень замкнутое существование. То, что она осталась в итоге одна, помнится, не слишком удивило Нежина. Ко всему прочему отец в последние годы жизни был отнесен ее семьей в разряд людей лишних и нежелательных – тех, что привычно мешают своим бытием и взглядами на него мирно существовать окружающим – окружившим их плотным кольцом. На тот момент Нежин, испытывая гнусное, но неподдельное счастье, уже покинул родной дом. Однако даже на расстоянии, распечатывая вести об очередных происшествиях (ни у одного среди родных недостало ни ума, ни юмора называть их «проделками»), испытывал легкий и весьма неприятный страх. Возникало странное ощущение, будто часть вины (перед всеми) Нежину пристало носить самому.

Когда отец пьянел, казалось, что в комнату неслышно входит посторонний. В общем-то, не слишком мудреное волшебство, коль скоро для него всегда была готова аура вневременного греха. Вспоминая выражение отцовского лица, Нежин мрачнел, пряча жалость, и размышлял, какая странная все-таки вещь – семья. С течением времени его все больше и больше смущали и настораживали люди, испытывающие и озвучивающие открытую постоянную неприязнь к сомнительным частностям. А и тех и других, как показала жизнь, находится повсюду пугающее количество.

Одиночество матери, во вдовстве как-то резко переставшей общаться со своими не избегшими радости братьями и сестрами, хотя прежде их мысли, казалось, лились в едином русле, ее добровольное заточение сыграло в конце концов против нее. Сдается, карету «скорой помощи» тогда так и не послали, не веря в загрудинные боли – в саму их возможность, либо что хоть одна женщина не страдает подобным. Лекари тогда уже скопили в себе предельные количества цинизма, надежней всего защищающего от страха смерти. А как знать – быть может, и самой смерти… Палаты же во всех без исключения больницах были переоборудованы в инфекционные боксы и всё одно – переполнены. Единственным предложением нервозного диспетчера осталось прийти самостоятельно в окружной градский госпиталь, а из бесплатных советов – лечиться дома, побольше спать, не выходить на улицу и, насколько возможно, подальше держаться от всяких больниц. В свою очередь мать – женщина гордая – не поверила ни слову. И была обнаружена где-то на полпути между домом и госпиталем проезжавшим мимо патрулем. Не найдя на ней ни одной отметины единственно признанной тогда болезни, осматривавший пришел в недолгое замешательство.

Нежину сообщили о его утрате лишь спустя несколько дней.

14

В том зыбком месте совершенно основательной на вид суши, где всем присутствующим посчастливилось родиться, сиротство издавна считалось делом обычным и чуть ли не благородным. Совсем по-другому здесь относились – и относятся ныне вдвойне – к мужчинам, с непонятной сердцу решимостью отказывающимся от возможности отцовства. Однако об этом уже сказывалось прежде.

Липы сухо шелестят над головой. Чуя скорую смерть своего лучистого бога, они одна за другой начинают подражать ему. Их обожженные кроны – первую седину немого царства – можно по наивности принять за огни.

Влюбленные, но встревоженные шли мимо. А деревья, искренне готовые стать спящими скелетами, стояли по бокам, угрюмо опустив глаза – словно жены, хранящие верность уже мертвым мужьям; воздушные душой и окостеневшие телом. И были почти рады ронять свою скорбь к ногам слишком задумчивых и осторожных, забывающих наградить их гордый эксгибиционизм своим вниманием. Странные дни.

Черные гранитные плиты пугали пушистые лапки Нежина своей твердостью и наводили своим бездонным видом необъяснимую тревогу; заодно с ними было и все здание, к которому длинной вереницей они неумолимо вели. Заточенный в глянце, с плитки на плитку прыгал солнечный блик. Обгонял Нежина с Ольгой и угодливо указывал дорогу – единственную, судя по всему и по крепости, с которой одна рука сжимала другую.

Навстречу сцепленным и молчаливым двигался некто, пожелавший остаться незримым. Он тащил по небу огромное, мрачное, словно тесаный подножный камень, свинцовое корыто, чьи бока неровно ослабли и вздулись от еле сдерживаемой тяги. Нес он плавно, но, засмотревшись на низость сего мира, закачался под ношей и опрокинул.

Вся вода, как казалось, вылилась на головы Нежину и Ольге, но в легком беге вдруг оба повеселели и достигли портика совершенно счастливыми. И не пугала больше угрожающая массивность навеса.

Счастье и стоит звать на постой таким. Мирным и спокойным, как забытый под дождем горшок, прохладным, как щека Ольги, обхватившей собственные плечи под обожающим взглядом Нежина.

– Во мне опять незнакомый страх, – произнес он, задумавшись глазами, но все еще улыбаясь.

И от нежданности всей этой радости вдруг почувствовал себя самым что ни на есть жалким и беспомощным перед всем, надвигающимся на него и на его Ольгу, пусть та и пыталась хранить невозмутимость. Нежин не понимал до конца ни ее странной веры в разумность всего происходящего, ни своих чувств. Последнее, впрочем, мало удивляло. Что-то было замкнуто в его жизни: некое место сделалось перешейком, лишь только ее согнуло в дугу. Необычайный порядок задавало это устройство в беспорядке, царившем внутри: Вера, в частности, со всеми ее причудами, так больно врезавшимися в его тогда еще нежную шею, отступила вдаль, но Нежин, вспоминая, как и прежде, не знал, что2 она есть и как поступит жадный до жизни призрак в следующее мгновение. Даже память в такие моменты он словно брал напрокат у самой же Веры, вольной решать, как распорядиться в его стекловидном мозгу. С уверенностью, близкой по качеству и вызываемому ужасу к предвидению, он чувствовал – она снова вернется, оживет без спросу, станет усмехаться и сворачиваться неприкосновенным клубочком, а Ольга на сей раз отойдет в разросшуюся до невероятных размеров область навязчивых воспоминаний – гиблое место, неумолимо становящееся все более запутанным и не подвластным самому Нежину. Самым фантастическим и, как положено, устрашающим была возможность возникновения среди колышущихся нитей некоего узла, неназванного, но олицетворявшего для Нежина встречу двух женщин на узком извилистом перешейке его безнадежного беззубого уробороса.

– Я боюсь разочароваться, – объяснил он, как мог, видя Ольгу, нахмурившуюся и беззвучно требующую пролития света.

– Разочароваться в чем? – недоуменно вопросила она, всплеснув руками. И снова – словно бы показывая, как верно это нужно делать.

– Постарайся понять. Мы здесь, мы там, – Нежин неопределенно указал рукой в сторону. – Будущее всегда готово показать свой краешек. А мне не по себе. Меня угнетает мысль… Что если я разочаруюсь? Он… он, может, даже не успеет ничего сделать… вырасти как следует, а я… По дурости или… возьму и просто разочаруюсь. А после, вполне возможно, и во всем остальном, – неуверенно закончил он, спрятав глаза.

– Боже мой, – негодующе воскликнула Ольга, до тех пор терпеливо слушавшая нежинский бред. От всплесков ее голоса Нежин все еще невольно щурился. – Да как тебе только вздумалось такое? Что за малодушие? Как можно разочароваться в собственном ребенке?

Нежин, в который раз обвиненный в слабости духа, удивленно посмотрел на свою спутницу, чья кожа тем временем возрадовалась выглянувшему из-за туч почтенному старцу. Нет, ее недоумение не было наигранным.

– И что же тут непонятного? – спешно выбирал слова Нежин, словно оправдываясь. Он торопился, зная, что Ольга очень скоро начнет проявлять нетерпеливость, но и выяснить все до конца ему было необходимо именно теперь. – Ты только постарайся понять… Целое ведь не так просто. Не все сошлось на чьих-то пальцах у меня в мозгах. Ребенок может родиться с пороками, отклонениями какими-нибудь. А еще страшнее, когда случаются запоздалые обнаружения психических, как бы это лучше сказать… слабостей…

– Чушь ты несешь, – недовольно отрезала Ольга. – На это все уже есть воля, что гораздо разумнее нас.

– Случая, ты имеешь в виду? – Нежин позволил себе тихонько злиться.

– Раз по-твоему так, пусть так и зовется.

Неприметно в Ольге выросло сильнейшее раздражение – Нежин распознал по характерному подрагиванию ее голоса.

– Уповать на слепоту вероятия? – все одно не унимался он. – Это же безжалостно.

– Господи, ну что же за… Безрассудно, – было брошено ему назад, – это когда забываешь, что значит материнское чувство и чем составляется счастье каждого человека.

– Не забываю, – Нежин страдальчески гримасничал. – Но пойми, не смогу я вынести, когда на моих же глазах моя жизнь, которая только начала меня по-дружески рядить, возьмется раздавать кошмары, став однажды местом для проверки судьбы, пожертвованной кем-то из твоих знакомых.

Голос Нежина, ободренный чуть раньше погодными перевоплощениями, стремительно слаб, и то, как скривилось на последнем слове его лицо, даже не попало во внимание Ольги. Она махнула на него рукой, напоследок вновь крепко схватив за запястье, и молча потащила за собой в одну из десятка дверей, у которой была исключительная табличка – ярко-синяя и оттого кажущаяся мокрой – со словом «вход».

– Я не хотел тебя расстраивать, – тихо, чтобы не потревожить эхо, сказал Нежин уже внутри.

– Ты же знал… – начала, но не кончила фразы.

– Дурак.

– Ясное дело, дурак.

В коридоре, где его оставили, Нежин сидел на скамейке и все, что мог делать, – пристально разглядывать картину на стене. Налощенная поверхность скамьи, как видно, ощупала с пристрастием многих и потому была ужасно скрипучей. Нежин напрягал колени, пытаясь добиться абсолютной неподвижности, словно своей кропотливо собранной беззвучностью мог отвести от себя скорые, смутно видящиеся его воображению события.

На картине, вынужденно занявшей его, гигантский лось валился с подкосившихся ног в снег, суля застывшим в отчаянном махе копытом смертельную опасность охотнику-гному, подчиненному общей гиперболе и подбежавшему по простоте души (собственной или авторской) слишком близко. Картина была невелика, и Нежину, бесхитростному даже с учетом прищура, виделся исполинский хтонический ворон, вырывающийся с грохотом сквозь излом льда на поверхность вечной мерзлоты, отбрасывая при этом и случайного путника, и его скорченную тень.

Под восставшим повелителем воронья расположилась на диванчике пара, которую Нежин до поры до времени не замечал вовсе, никак не пресыщаясь собственной придурью. Однако и паре было не до него.

Мужчина – явно старше и прожорливей – подозрительно блистал глазками, а на толстых неровных губах застыла настойчивая улыбка. Женщина – пожалуй, что и одних лет со спутником, но заметно свежее на вид – была переполнена нескрываемой тоской и моментами бросала малоприязненный взгляд на мнущие ее без устали красноватые руки, да и на все вокруг. Подобное сообщество настроений встречалось Нежину сравнительно нечасто, но и не редко. Они сидели – мужчина беспокойно, женщина соляным столпом – и, кажется, ничего не представляли об ужасе, запечатленном кем-то неизвестным в изголовье их подневольного ложа. Ухо Нежина без труда различало шелест многодневной щетины о холщовый воротник, а сам он – не без довольства – высмотрел в пыльном узоре барсука, а на лице картинного охотника – блаженство, точь-в-точь как у томящегося ниже.

Ольга так и не вернулась. Вместо нее явился странного вида служащий и, не справившись даже об имени, потребовал идти за собой. Нежин недоверчиво замер, но, вспомнив о строгости в прощальном Ольгином взгляде, все же последовал за незнакомцем, держась на порядочном отдалении. Насколько тот уверенно и ровно переставлял ноги, настолько Нежин старался придать своей походке расхлябанность, законную для него по свидетельству одного высокого чина.

Небрежность движений, стоит отметить, назло всем стараниям выходила с фальшью. Человек привел Нежина в один из кабинетов и незамедлительно удалился. Пока Нежин ждал, из головы у него не шла вычурная сутана, в которую был обряжен провожатый. Прежде таких он не видел. Скучать долго не пришлось. Нежин даже не успел толком осмотреть убранство посещенного им помещения – вполне убогого чулана со скромным набором сугубо медицинской мебели.

Дверь отворилась, и в кабинет, посреди которого растерянно стоял, поджав одну ногу, Нежин, бесшумно вошел очередной незнакомец. Вороной блеск волос и тучность впечатляли. На сей раз наличествовал белый халат, по которому Нежин заключил, что перед ним лицо полномочное, действительное, как выразились бы прежде, и скорее всего призванное врачевать, нежели выпекать галеты. Однако из-под халата выглядывал черный подол – по-видимому, все той же сутаны, что и на предшественнике.

Человеку было, похоже, весьма жарко в его облачении, но, увидев Нежина, он застегнул халат на последнюю пуговицу у самого горла.

Нежин не двинулся с места. Доктор положил на кушетку перламутровую папку, которую принес в руке, и, потирая ладони, молча обошел Нежина кругом. Кашлянул в кулак и строго повелел раздеваться.

Лицо странного эскулапа кроме сытости выражало усталое высокомерие. Его, очевидно, мало что смущало, а судя по морщинам вокруг полуприкрытых глаз, эпидемию он пережил уже за работой.

Нежин, ощутивший нагим телом холод, был тщательно осмотрен. Его просили поднять то одну руку, то другую, то обе сразу, повернуться, наклониться, не дышать и так далее. Затем, предложив сесть и ничего не упомянув про одежду, доктор завел длинный разговор. Он подошел настолько издалека, что стало примерно ясно, насколько значимой работой он занят и сколько, соответственно, выделяет он времени на каждого такого, с позволения выразиться, пациента. Были вопросы о родителях, о наличии в семье других детей, об отрочестве. О всевозможных пагубностях и излишках и о том, почему на эти вопросы даны настолько категоричные ответы. И далее – о сне и бодрствовании, о жизни и смерти. Нежин уже боялся, что следующей темой будет «добро и зло», но вместо все расширяющихся общностей речь как-то внезапно пошла о таких частностях, что Нежин обильно покраснел и в тот же момент явственно ощутил, насколько гол.

В определенной мере удовлетворившись, доктор пригласил Нежина пройти за дверь, на которую указал для верности холеной бесполой рукой с красноглазым перстнем. Нежин со звуком отклеился от клеенчатого сиденья и все так же сгорбленно последовал мановению. За дверью оказалась маленькая комнатка. Теснота усугублялась тяжелым белым занавесом, натянутым от стены до стены. Нежину хватало места лишь для того, чтобы стоять неподвижно, не касаясь потертых стен, на одной из которых на уровне ягодиц красовалось расплывчатое желтоватое пятно. Собственно, и сесть было не на что. Кроме портьеры, Нежина ждала лишь лампа на потолке и муха по соседству с ней.

Колыхнулось полотно, и хлопнула по другую сторону дверь. Нежин замер. При всем небогатстве обстановки его внимание было целиком занято, и он как-то не обдумывал происходящее, отнюдь. Приятный, но странно выразительный женский голос обратился к нему по имени. Нежин неуверенно откликнулся. Далее голос без обиняков мягко, но все же повелел приблизиться к ширме и поместить в отверстие… Нежин не поверил своим ушам. Он вопросительно взглянул на муху, которая, по всему вероятию, была осведомлена о происходящем. Но та презрительно хранила молчание и даже не двинулась с насиженного места. Нежин опустил взгляд и тут же заметил в белой ткани круглое отверстие – ровно напротив паха. Все же для Нежина оно оказалось высоковато, и чтобы послушно выполнить повеленное, он был вынужден приподняться на носках.

Происходящее с противоположной стороны заставило Нежина покрыться потом с головы до ног. Он почувствовал чьи-то теплые прикосновения, вовсе не напоминающие исследование, по крайней мере в том виде, что обычно представлялся Нежину. Он невольно отшатнулся, но его не пускали. Постепенно пришлось догадаться, чего желает невидимая особа с невозмутимым голосом. При определенном усилии зрения она очерчивалась за белым холстом темным сгорбленным силуэтом.

Полностью неразрешимым для Нежина осталось недоверие к его, так скажем, самоуправству в данном деле. Он сжимал до боли губы и закрывал ладонями лицо. От унизительности положения его тело долго сохраняло совершенное равнодушие. Нежин, за слепленной из стыда маской мучимый во много раз сильнее, наконец решил сделать все, чтобы как можно раньше покинуть этот гадостный застенок. Незадача же свелась к тому, что, кроме как победоносно возложить руки на бока, делать ничего не оставалось. Насколько было возможно, Нежин оглядывался по сторонам, ища в поле зрения хоть какой-нибудь поощрительный элемент, но все было напрасно. Икры отчетливо ныли, а в призываемых на помощь фантазиях царила такая же молочная белизна, как на стенах, на потолке… Нежин уцепился нарочно прикрытыми глазами за черное пятнышко около яркого мерцания лампы. Голова плыла под гул весел в ушах. Пришвартованный колосс покачивался. В какой-то причудливый миг мерное жужжание и черная точка, совокупившись в какой-то невозможный сплав, коснулись самого глубокого нутра и, размножившись там до спутанных видений, вывели из прежнего безмятежного резонанса. Нежин почувствовал, как от крошечного всплеска по животу пошло тепло, а в воображении стали разгульно почковаться жалованные некогда округлости, блестящие полуоткрытыми ртами, надсаживающимися в вибрирующих постанываниях. Чистота и утонченность молодых медсестер и верные движения тысяч белошвеек. И вот резкость внезапно вернулась к закатившимся глазам, над запрокинутой головой из мути брызнул слепящий свет лампы, и Нежин сдался.

Усталый и озлобленный, с отяжелевшими ногами и болью, откалывающей половину головы, Нежин без каких-либо указаний вернулся в кабинет. Невидимая особа проглотила язык и хлопнула дверью, а он теперь сидел на кушетке и мог лишь многоопытно негодовать о проволочках. Процедура будто бы придала ему сил, он даже отважился подложить под себя брючину. Однако ожидание затягивалось. Нежин сложил руки на озябшей слабой груди и поник головой. По временам он все же осматривался и уныло морщился, отмечая поселившуюся в этом здании манию к золотому убранству.

Сколько-то минут еще растаяло, и доктор все же вернулся. Он тяжело дышал, а одна прядь, выбившаяся из-под колпака, прилипла ко лбу. Должно быть, даже подъем по лестнице ненавистен дряхлому телу, подумалось Нежину. При таком весе многое не удивительно. Нежин хотел задать вопрос, но доктор остановил его, подняв руку и указав на аккуратно сложенную одежду. В заключение он коротко пояснил, что все было необходимо в соответствии с предписанными правилами (так и сказал), что они вскоре обо всем сообщат. И у?шел. Нежин долго не мог натянуть брюки, дважды спутал штанины, рубашка доставила его онемевшим пальцам еще больше хлопот. Из головы не шла пухлая, блестящая от пота ладонь, поблизости никак не могли улечься на покой взнузданные брадатые козлы, подвозившие провизию, плескались благодарные рукопожатия, шелестели распушенные лини по юферсам.

15

Блестя свежей краской и никелированными поручнями, стоял поезд. Чересчур уж плавно для стального существа прильнул он к подкаблучному перрону и замер, торжественный, словно гигантский вылощенный гроб.

Нежин стоял позади Ольги с чемоданами. И выглядел вполне свежим. На нем был приличный загородный костюм в клетку и фетровая шляпа – подарок Ольги, отведшей от репейной головы чересчур усердные лучи и прочую скверну. Солнце, покинувшее, казалось, окончательно их унылую долину, вернулось обратно и в напутственной тоске пригревало даже слишком. Нежин внял Ольгиному совету и оделся довольно-таки легко, однако под пиджаком все же постепенно зародились капли влаги, давшие жизнь целому парному облаку. За время ожидания примкнули к торжеству и обе ладони – стали скользкими рукоятки нош, которые Нежин отказывался поставить на землю. Он старался не подавать виду, ободряемый веселым настроем Ольги. Из двух чемоданов – его, при скромных размерах, был очевидно тяжелее: подбитые шерстяные плечи косили, портя отвлеченный вид. А причиной всему – жадно набранные в дорогу книги.

Предстоящий путь был не так уж далек. Пока Нежин удовлетворял изысканиям доктора (который, как всплыло после долгого вычесывания, был прежде сравнительно неплохим хирургом и в свои молодые годы сделал даже какую-то невероятно сложную операцию отцу Нежина), Ольга успела выхлопотать путевки в один горный пансион. Объем и сущность совершенного над ней самой и теперь смутно разгадываемого Нежиным она хранила в строгой тайне, наложив запрет на любые разговоры в этом направлении. За что Нежин по первости был порядком обозлен; скрывшись в молчании, он отказался разделить радость будущей поездки и, погружаясь в мир воображаемого, тем сильнее ненавидел ее безвозмездность. Но вскоре Ольга явилась с картонкой, откуда как по волшебству (настолько показалось неожиданным) извлекла упомянутую шляпу и, не говоря ни слова, мягко надела ее на склоненную голову полуденного Нежина. Вовсе не подарок, а необычная Ольгина улыбка, что так редко на нее находила, развеяла остатки перемолотых в пыль несносных обид. Но просияв ответно, Нежин все же спохватился. На целый миг померещилось, будто цвет радости и легкого прощения выйдет купленным за глупую – хотя, не скроешь, красивую – вещицу. Нежин замер, соображая, как же теперь лучше вывернуться, уничтожив броскую радость, и сойти с приятия на равнодушие, но в любящем взгляде Ольги и второй – не менее чудесной – улыбке различил, что поняты все его терзания, и сразу же смешался и поник и отругал мысленно самое себя.

В ту ночь Нежин спал без всяких снов и прочих беспокойств. Он в очередной, не поддающийся счету раз не помнил, как заснул. В детские годы – становящиеся все менее доступными памяти в качестве пустошей для выгула – его сильно мучил этот феномен. Он еженощно упрямо преследовал последний момент угасающего сознания, желая сквозь туман растворяющейся яви нащупать пальцами заговоренную пуговицу, своим неразличимым щелчком увольняющую после стольких приготовлений одним разом всё, – но каждое утро в легкой истерике вновь обнаруживал себя в дураках. Со временем муки прошли. Они прекратились, когда открылось и предстало ясным, что не скрой природа посредством помутнения тот узкий, мхом поросший выход и обреки засыпать произвольно, на свое усмотрение – ни один ребенок не покинул бы сознательно изменчивой, всякий раз новой реальности.

Когда поезд наконец подошел и откинулась лестница, Ольга позвала Нежина за собой одним взглядом. Единственный проводник недовольно всматривался в перрон из своей норы, напоминая выдру на обмелевшей реке, но даже так был совершенно безразличен. Ольга на ходу еще раз оглянулась и была поразительно хороша в уже знакомом Нежину цветастом сарафане. И он, забыв о зное и повсеместной прелости, шел.

В вагоне было очень шумно. Они пробирались к своим местам, приближаясь с тем вместе к эпицентру ропота. Говорило множество голосов, и, кажется, совершалось нечто торжественное. И Нежин поневоле нервничал. С некоторых полок взирали недовольные сонные лица, но в целом первая половина вагона была по большей части пуста. Все, по-видимому, столпились в одном месте. И вдруг сквозь шум голосов послышался детский писк. Ольга обернулась с сильнейшим изумлением на застывшем дельфийском лице, вокруг которого волной плеснулись ее тонкие волосы. Нежину и самому было порядочное диво. Давно вышел из употребления этот пронзительный, тяжелый для непривычных ушей звук.

Центром горячечного внимания большинства пассажиров была молодая мамаша с рябыми щеками и коралловой родинкой на низком лбу. На коленях у нее восседал рослый младенец. Возраст Нежин определил очень приблизительно. Все малые дети для него были примерно годовалыми. Но в данном случае он нечаянно оказался вхож к правде. Мальчик глядел вяло и только при приближении чьего-нибудь незнакомого лица надрывно вскрикивал. Его высокая, точно неприступная башня, скошенная сзади голова неровно темнела от волос и, по всей видимости, представляла собой большую гордость матери, ежесекундно припадавшей к ней губами. Примечательная форма невольно заставляла обратить внимание на существо поблизости и выдавала в нем блаженного отца. Поверх красовались майка и кальсоны; на ногах – по-домашнему и одновременно в русле исконно местного обычая – стеганые тапки. Характерный блеск чуть косых, узко посаженных глаз неподдельно свидетельствовал о дорожных привычках и о воздушности всех членов, отчего, верно, и заламывались поминутно руки за голову, следом хлопали по тощим коленям и закидывали ногу на ногу. И все-таки после долгих блужданий по деталям небогатого костюма взгляд возвращался на лицо. И голову. А потом перескакивал обратно на ребенка, зевающего или всхлипывающего. Сходство было поразительным и в то же время неприятным. Чудилось, будто мать ласкает на коленях своего маленького гримасничающего любовника, раскормленного ради утешения. Сходство, пожалуй, не было таким явным, как сперва показалось Нежину, но скульптором была перехвачена суть.

Следом за Нежиным в вагон под руки ввели древнюю, мелко кивающую, словно в знак приветствия, старуху, и усадили в итоге прямо напротив него – кажется, так и не замеченного до самого конца поездки. Вообще говоря, ее слезящееся явление по своей редкости ни в чем не уступало показу упомянутого дитяти, но рассчитывать на толпу не приходилось. Даже дочь – похоже, беспробудно пьющая – оставила мать, присоединившись к любопытствующему большинству.

Старуха поелозила, наведалась в холщовую сумку и сама потихоньку выглянула из-за перегородки. И вскоре заулыбалась, но перед тем был миг, может быть, целая секунда, когда – Нежин был уверен в своих глазах – она смотрела на начало чужого пути недобро, с завистью и раз плотоядно облизнула сухие губы.

Ольга еще с утра пожаловалась на боль в горле, нимало не омрачив притом своего приподнятого настроения. Лишь отыскались означенные на билетах места, она первым делом вытащила баллончик с эвкалиптовым маслом и, обхватив наконечник ртом, заранее зажмурилась. Несколько раз нажала на клавишу, но все безрезультатно, и со стыдливой улыбкой протянула Нежину. «Никак», – словно говорила она, не теряя улыбки. Он оглядел лекарство скептически, сильно встряхнул и направил комариный хоботок на ладонь. Отдав оживленного обратно и наблюдая, как Ольга давится, Нежин задумчиво потирал орошенное место, пока руки целиком не стали липкими. Еще не успели тронуться, а уж было готово столь свойственное поездам ощущение.

Достались верхние полки. По последнему распоряжению Комитета «в целях распространения чистосердечия и налаживания общественных взаимоотношений» всем было «рекомендовано» путешествовать в общих вагонах. С тех пор отыскать разумность стало все сложнее, а свободные места хотя бы во втором классе – почти невозможно. И само собой разумеется, что бесплатные билеты были исключительно подобраны. Нежин еще не забыл времена, когда вагоны такого типа назывались «плацкартными». Но теперь были просто вагоны. Добавление же наименования «общий» только облагораживало. Попутно все составы были нормированы и сильно укорочены, а потому, несмотря на сравнительно низкую численность населения и отсутствие иностранных туристов, набивались до отказа. Отныне этот вид транспорта не только доставлял, но и подлинно сближал. Ольгу, сказать по правде, неудобства в этом роде нисколько не смущали, ее натура уже нередко обнаруживала тонкие отпечатки иноземных корней, теряющихся во тьме прошлого, – наследие кочевых предков, а Нежин, ловя ее беззаботность, готов был вытерпеть многое.

В вагоне было нестерпимо душно, и Нежин, недолго думая, полез на свое место, чтобы там замереть. Ольга, хоть все еще оставалась под впечатлением (абсолютно, как видно, неизбежным), последовала его примеру. К счастью, их места располагались в соседних секциях. Нежин лег головой в ее сторону и безуспешно пытался силой мысли укротить жар. Не отвязывалось ощущение, будто вагон дышит и все испарения этого обобщенного дыхания сгустились под крышей. Нежин никак не мог занять на узкой полке сколько-нибудь удобного положения, пот не успел толком выступить – а уже тек с него ручьями. На каждую клетушку вроде той, где случай раскорячил Нежина, места было выделено в соответствии со скотским расчетом минимального роста и самолюбия. Потолок запотевал от дыхания, ступни неподалеку упирались в скользкую перегородку.

Подошла еще одна пара: усач с опушенной лысиной и закатанными рукавами и высокая круглолицая блондинка с озабоченной мимикой и быстрыми жестами. Они заняли нижние места: мужчина под Ольгой, женщина под Нежиным. Странный обмен вышел будто бы сам собой. Нежин присмотрелся к блондинке и решил, что он (Нежин) в общем не в накладе, а следом примерился: как даст плешивому в лоб пяткой, если тот надумает приставать, или же – на конец трусливый и худой – обморочится и обмочится, едва наяду одолеет сон.

В узкую щель окна Нежин увидел играющую с ветром вывеску харчевни. Похожий на бочонок повар, усатый, как новый попутчик, и плоский, как плечистая того спутница, раскачивался высоко над землей на продетом сквозь круглую голову кольце. Глядя на карликовый колпачок, венчающий плоскую макушку и кивающий при каждом нестройном дуновении, Нежин слегка вздрогнул, дав оживить в себе картины знаменитых, занесенных во все учебники и календари повешений, устроенных когда-то по Граду. На те символические поругания каждый должен был смастерить и принести чучело «старой жизни». Все старались, как могли.

Наконец тронулись.

Поезд, не удержавшись от обожаемого скрипа, впрочем, не ринулся с места, а еле-еле пополз, неспешно отсчитывая рельсы. Однако стало ощутимо свежее. Нежин, думая, как просто человека сделать счастливым, если лишить его всего, протянул руку за перегородку, чуть неловко нашел Ольгино лицо и осторожно погладил. В ответ незамедлительно появилась ее прохладная кисть. Мягкий палец провел Нежину по губам, оставив знакомый запах, и прошуршал, удаляясь, о щетину на виске. Шум голосов постепенно стих, но периодически пронзительными искрами сыпал в уши детский крик, наводящий одну всеобщую радость. Нежин закрыл глаза и стал гадать, сколько ругательств в его сторону было мысленно произнесено, когда он был ребенком. Идея слегка смутила, но воображение, недобро уже заалевшее единожды, продолжало тлеть в спертом воздухе. Дух поддельного настоящего недалек от того, – со странным злорадством человека, которому ничто не угрожает, размышлял Нежин, – чтобы за один вот такой вопль пустить под откос целый безмолвный состав.

И пришла из прошлого по полутемной улице девочка-подросток. Потерянная, с недобрым огоньком в больших глазах и неотцветшими следами болезни на лице, но живая. С ломящим зубы шумом она волокла за собой на бельевой веревке зловещий фантом с головой-чайником, телом, сшитым из лохматых книг, руками – гирляндами банок от газировки и ногами – связками проводов, между которыми приволакивался безжизненный пыльный носок.

Нежин попробовал взять в руки роман. Автором и возможностью знакомства с ним он сильно восхитился когда-то давно. И вот задумал перечесть.

Предварительно пролистав книгу, словно в поисках заложенной между страниц банкноты, Нежин среди круговорота мелькающих букв мгновенно выхватил слово «оскотинившись». Озадаченно почесывая пальцем кустистую бровь и машинально просматривая титульную страницу, а за ней – аннотацию, он стал напряженно вспоминать, до кого же из героев мог бы относиться крепкий, немного перенасыщенный эпитет. Ничего не прояснилось, но удержавшись от глупой тяги начать долгое и, вероятнее всего, безуспешное перелистывание, не дав страницам смешаться без разбора в головную боль, он открыл первую из них, традиционно делаемую полупустой, дабы обойти скользкое место первого опыта. Постепенно чтение пошло, но на этот раз, не дойдя и до середины, он почувствовал легкое разочарование, а вслед за ним уже более сильное от чувства чего-то умерщвленного в себе самом. Автор теперь виделся будто посредством зеркала, когда стесняешься смотреть прямо (Нежин уже чурался своей старой привычки), и если и запоминался, то более своеобразным, чем превосходным. А стиль, по первости определенный Нежиным – не без соразмерной текстам заносчивости – как «гипербарический реализм», теперь просился на язык «математическим эксгибиционизмом» – крестиком на псевдопатриотической канве (вообще довольно характерной). «Псевдо» – поскольку патриотизму эмигранта, по мнению самого же Нежина, не к лицу выходить за пределы ностальгических воспоминаний, как вину не по плечу тягаться с уксусом. Все это, разумеется, если писатель не ставил перед собой цели переквалифицироваться в язвящего там и сям без дела журналиста.

Герои, кстати сказать, вели себя скорее сообразно Нежинову вкусу, нежели естественно, да и выписаны были не слишком изящно, а язык, способный составить в ином случае последний защитный рубеж, терялся во тьме перевода и потому почивал. На ум Нежину среди всего прочего пришла мысль, что романистам поголовно свойственен грешок создавать героинь по своему подобию, оснащать их репликами, что ввек не слетят с женских замаянных губ, уснащать атмосферными характерами, когда в действительности высота означает одно разрежение, а воздух сбывается лишь в ветре.

Поезд уже успел разогнаться и весело летел, будто не думая останавливаться, в окно заглядывал приятный сквознячок. Его дуновения радовали Нежина и трепали натянутую на голые ноги простынь. Книга сама как-то исчезла из рук, и голова постепенно заснула. Сквозь наплывающую пелену Нежин разобрал, как после жалобы незабвенной мамаши окно было без промедления с треском закрыто. Пригоршню мгновений он подосадовал, но, остро ощутив свою недоступность, в совершенном счастье дал себе скрыться окончательно.

Разбудили его чужие голоса. Нежин повернулся на бок и приготовился снова заснуть, спасаясь от нахлынувшей громкости, но тут сквозь отвратительный хохоток услышал Ольгу. Каким-то, известным лишь пробуждению образом ее голос сопоставился в мозгу Нежина с еще не отлетевшим сновидением, наделив неразборчивыми Ольгиными словами виденную им только что безмолвную Ио в изумрудных трусиках и двурогом золотом кокошнике, невыразимо прекрасную и столь же глупую, отданную из его рук на попечение – в пользование не знающему сна и насыщения Аргусу. Свесившись с полки, взопревший лишенец обвел мутным взором толпу, собравшуюся под ним. Впереди стояла неизменная деревянная мамаша со своим неизвестно чему возрадовавшимся плодом. В центре паноптикума лежала на своей полке Ольга, оцепенело улыбаясь, в то время как мамаша, взяв палец оживившегося до предела младенца, тянулась к ней под одобряющий смех окружающих. Нежин вернул голову на подушку, но ото сна не осталось и следа.

– Девушка. Тебе нравится девушка? Скажи, – донесся до него голос рябой счастливицы.

Нежин напрягся до гула в ушах, но продолжал слышать.

– Пойдем погулять к девушке.

Встревоженный и подрагивающий, он снова украдкой выглянул со своего свалявшегося места. Между тем ребенка уже успели взгромоздить прямо на постель к Ольге. Та из приличия и замешательства продолжала натянуто улыбаться, приподнявшись на локте.

– Давай погладим девушку, – предложила мамаша и сама протянула ручку, коснувшись Ольгиного плеча. Чадо не преминуло нахально вздуть ноздри. Нежин в бессильном отчаянии взглянул на Ольгу, но она не видела его.

– Какие мягкие волосы, – продолжала мамаша, ведя пухлую ручку осклабившегося демоненка по локонам замершей Ольги. – Нравится тебе девушка? Нравится? А? Гляди-ка, невесту уже себе присмотрел. Не рано ли? А? Ну ничего, девушка хорошая.

Нежин сверлил глазами Ольгу, беспомощную и неподвижную, как раненое животное. Идол молчал. И тут рядом возник его вытянутый в несколько раз двойник.

– Молодцом, – пробулькал он полным ртом. – В меня. А девчонка добрая, – и проглотил с хрящевым хрустом все нажеванное разом. И Нежин увидел, как его бурая потрескавшаяся рука легла на оголенный Ольгин бок и похлопала по нему.

– Что здесь вообще происходит? – На крик обернулось полсотни недоумевающих лиц. И Ольгино – не потерянное, а скорее завороженное.

С ходу оборвало изъеденные швартовые, и все повалилось в безграничную, дурманящую жаром тьму, походящую на чье-то чрево. Трепещущее и ненасытное.

16

Слова Ольги бессовестно смахивали на уговоры. Однако Нежин после всего был безучастен. Она за что-то жалела его, не видя в то же время ничего преступного в произошедшем.

Они вот уже несколько часов как были на месте. Но искреннее и единственное желание Нежина забыться в прохладе наступающего вечера сном, по возможности соседствующим с вечностью, было воспринято Ольгой как последнее по наглости и одновременно нелепости кощунство. Она уже щелкнула замком чемодана, выпустив спрятанный там (не без помощи собственного веса и упорства ягодиц) дух, мгновенно отшвырнувший крышку и вырвавшийся наружу с той же алчностью, какая блестела в глазах освободительницы. Нежин удивленно смотрел на ворожею с непривычно мягкой постели и кроме всего прочего не понимал, в честь чего отдых неукоснительно должен проходить по определенному плану. Но в продолжение Ольгиного загадочного своей надсадностью монолога вязкое желание сомкнутых век незаметно прошло; и вот уже сам Нежин со все еще тяжелой головой поднялся и предложил пройтись. Ольга не выказала удивления, а лишь поспешила к вялым опричь ее прозрачного тела нарядам.

– Помыться я уже не успеваю. Сейчас только подкрашусь… – напевала Ольга, кружа с выбранным платьем, будто с похищенной душой.

Нежин присел на угол кровати, наблюдая за ними через большое зеркало, которому, кстати сказать, были неописуемо рады. Старые привычки тихо возвращались. Ольга хотела еще что-то сказать. Уже разомкнула губы, высушенные долгим экзорцизмом, и произвела движение ноздрями, но ни слов, ни чихания не последовало. А затем поднявшийся вдруг ветер хлопнул створками незапертого окна, Ольга обернулась, Нежин вздрогнул – и они оба разом засмеялись.

Напоследок Ольга еще раз взглянула в зеркало и, кажется, осталась довольна. Нежин так и не узнал, что же она хотела сказать тогда.

В длинном, как лисья нора, переходе, связывающем отель с особняком стоящим рестораном, навстречу попадались многочисленные гости, ничем особенно не примечательные, поминутно сновали коридорные и горничные, которых откровенно не хватало на всех приезжающих. Ольга шла чуть впереди, окидывая всех излишне, может быть, пристальным для простой отдыхающей взглядом. Нежин старался приладить свой размашистый шаг к частому постукиванию ее каблуков.

О ресторане, куда незаметно сошел их путь, Ольга уже слышала много лестного, а в руках у Нежина мытарилась все та же шляпа. В порыве усталого чудачества он водрузил ее себе на голову, когда Ольга поднялась с дивана и, оправив парой щипков сборчатый вишневый шлейф, подошла к двери. Совершенно незнакомым Нежину образом покачивались ее бедра. Выйдя из номера и увидав посторонних, он тут же снял шляпу и теперь, разглядывая ковровую дорожку, наполнялся сомнениями. На лестнице он стал было постукивать полями по столбикам перил, но Ольга взглядом попросила его прекратить.

Есть Нежину не хотелось, и он решился на один только чай. Официант – уже в годах, с почтенными усами и сединой – равнодушно отвернулся к Ольге, которая, в отличие от своего спутника, долго не могла остановиться, называя массу блюд – из тех, что были помечены в меню особым символом. Ногти ее то и дело скребли атласную обложку, кончик языка навещал углы рта.

На какое-то время Нежин незаметно забылся полусном странника, откуда его вывела протянутая чашка. Он поблагодарил и не преминул обжечь запястье. Он был за столом один, но слабо помнил, что Ольга куда-то отпрашивалась ненадолго.

– Призрачен аппетит у влюбленных и удрученных? – вдруг произнес где-то совсем близко хриплый голос. Нежин посмотрел по сторонам и наконец догадался оглянуться. Не найдя никого, кроме самого себя и одинокого старичка за соседним столом, Нежин рассудил, что сказанное было адресовано ему. Старичок улыбался и при внимательном осмотре оказался вовсе и не старичком, а немолодым мужчиной, правда, весьма потрепанной наружности. Не в смысле чистоплотности, а касательно неизбежных последствий определенного опыта, который он в настоящий момент продолжал совершенствовать. Весь стол его был заставлен различной посудой, украшенной изнутри зельями на любой вкус, всевозможных цветов и оттенков. Среди бокалов были и уже порожние. Сосед Нежина был очень худ. Заострившиеся черты оставались без движения, лишь под белесыми бровями мелькала пара помутневших глаз. Растрепанные, довольно густые волосы были зачесаны за мясистые уши нехорошего сливового цвета.

Вспомнив вопрос, Нежин пристально осмотрел стол и обнаружил, что, несмотря на неприятную проницательность нового собеседника, при взгляде на снедь в собственном его животе заплясали голодные пузырьки. В то же время почему-то совсем не хотелось разочаровывать пьющего господина, похоже, очень редко обращающегося к сомнениям.

– Угощайтесь, мой друг, – сказал тот, придвигая безымянным пальцем открытую пачку сигарет.

– Спасибо, я не курю.

Нежин отказался нехотя, скорее по какой-то неясной ему самому инерции, не имеющей в себе ровным счетом ничего от беспричинной твердости убеждения.

– А вы курите, курите, – с улыбкой настаивал незнакомец. – Я ведь вижу, что вам непременно нужно.

И откуда такая прозорливость? – вдруг разозлился Нежин и небрежно достал себе сигарету. Прикурив от протянутой спички и подавив эпизодический кашель инициации, он понемногу успокоился. Дымок приятно блуждал по внутренностям.

– Ну как? Вижу, я был прав? – с довольной улыбкой осведомился незнакомец. Его движения напоминали движения насекомого: отрывочные и болезненно резкие, словно все изношенные суставы однажды заменил на мелкозубые шестерни неизвестный хитроумный мастер.

Нежин кивнул, снова чувствуя легкое щебетание меж ребрами.

– Отдыхаете? – поинтересовался он, заговаривая кашель.

– Отдыхаю? Можно сказать, и отдыхаю. Только сей глагол как-то боле к лицу мертвецам.

– Ну почему же? – спохватился было Нежин.

– Да потому, мой друг, что так оно и есть. А сам я все еще не понимаю, к чему мне мое настоящее времяпрепровождение. Вдобавок знаю наперед, что меня нисколько не осчастливят все зыбкие местные прелести. Готов даже под «местными» иметь в виду довольно широкие категории.

– Значит, вам здесь не по душе? – спросил Нежин удивленно и с сожалением, видя, как его собеседник погружается в раздумья, уже, вероятно, забыв о нем.

– Только не говорите, что вам самим здесь нравится.

– Да, пожалуй, – согласился Нежин, медленно размалывая употребленное множественное лицо. – Я, знаете ли, смирился бы помянуть лето за домом, но как назло подвернулись эти билеты.

– А вы приличный остряк. А вот подробностей не нужно, – протянул сухую детскую ладошку. – Благодарю. Но я не такой домосед, как вы. И не прочь был бы отправиться в симпатичнейший дом, публичный, конечно же, но, сами понимаете, ныне безнадежно закрытый. Не получилось найти общего языка у любви с современностью. Веселые девочки с позором изгнаны, а память о их лучших качествах проглажена. Как, знаете, гладят у детей трусики мокрыми. От остриц, – проникновенно сообщил он Нежину, а тот притих. – Да-а-а. А вместо добрых тел днесь вот это, – он кивнул на проходившего как раз мимо нерасторопного официанта, который, что вполне могло быть, состоял с ним в ровесниках.

– Вы, должно быть, бывали тут… раньше? – осведомился Нежин, стараясь избежать наиболее острых углов.

– Я тут родился, – сообщил почтенный сластолюбец довольно равнодушно. – Вообще-то неплохие места, вам скажу. Если бы, разумеется, без всего вот этого, – он окинул ненавистным взглядом окружающее, постаравшись ничего не упустить. – А места славные. Лучшие, пожалуй, в нашем родном наградном Неграде. Горы… Уже несколько ближе к звездам. Прекрасное место, стало быть. Надо будет здесь как-нибудь и концы отдать.

– А как вас зовут, можно узнать? – спросил Нежин, попридержав немного. Он часто моргал от струящегося под носом дыма.

– Понимаете ли, мой дорогой друг, подобные ничтожные нюансы будет предпочтительным оставить неозвученными. Не от недоверия к вам, не почтите за то.

Зал тем временем быстро заполнялся шуршанием юбок и гортанными смешками.

– Но все изменилось и здесь, – продолжал человек, отпив из бокала. – И здесь, мой юный друг, все неузнаваемо. А что прикажете делать нам, честным искателям бодрости и добротной женской ласки? Глядеть на нынешних молодых несушек?

Нежин, не задумываясь, понимающе покивал – старательно, словно старосветский школьник, – и выпустил дым.

– Вот выпейте и представьте себе на мгновение, – продолжал рассуждать незнакомец, – что наша ни с чем не сравнимая отчизна была бы не таким клочком земли, подвешенным звездам промеж колен, а занимала какие-нибудь огромные восточные просторы. Скакать бы тогда нам на диких ишаках, а душам всем из ныне раствориться без следа. А ведь они и сейчас не очень плотны. Понимаете, надеюсь, о чем я?

– Вы, может быть, писатель? – продолжал допытываться Нежин неумышленно.

– Писатель, писатель. Очень может статься, что так. «Крипторхические метаморфозы», быть может, слыхали?

Нежин только улыбнулся в ответ.

– Но вы и сами, как мне кажется, не лишены поэтического толка. И музыкант в придачу, – он указал глазами на пальцы Нежина, безотчетно выстукивающие на поверхности стола какую-то мелодию.

– Нет, нет, что вы, – принялся разубеждать тот. – У меня нет слуха. В детстве пробовал… но ни один инструмент не отозвался.

Он погрустнел.

– Бросьте, – замахал на него руками незнакомец, – бросьте оправдываться, иначе я решу, что вы меня с кем-то спутали. Все получилось чудесно, почти гениально. Музыка природы, зов чужой породы.

Нежин улыбнулся в полном непонимании.

– А еще вы, я смотрю, человек редкой выдержки, мой друг, – добавил безымянный собеседник, хлебнув жидкого рубина.

Нежин отвлекся. Ресторан представлял собою круглую залу с двумя входами: вестибюля гостиницы и кухни. Столики были рассыпаны двумя чуть извитыми полукольцами вдоль стен, заранее охраняя посетителей от тягот выбора. Каждому месту создавала уют настольная лампа и кадка с пальмою либо иной живностью. Некоторым сверх того перепадало счастье редких окон, в которые по большей части заглядывали лишь еловые лапы. В центре ресторана было место для танцев.

Ее – глаза приметили уже давно, однако до сих пор Нежин держался, не давая своим скипидарным мыслям сблизиться. Но умышленно неосторожные слова пробуди ли в нем то, что он хотел как-нибудь обойти стороной. Она танцевала с каким-то мужчиной, наглухо закрытым в костюме-тройке, – неуклюже, но с видимым удовольствием. Теперь Нежину казалось, что он никогда не видел ее такой веселой и беззаботной. Изредка к нему поворачивалось ее раскрасневшееся лицо, шлейфом расплывалась шальная улыбка. Не раз прежде Нежин видывал точно такое же у Веры. Он сидел, забыв о так и не представившемся жизнелюбе, давя обильно просачивающиеся сквозь скорлупу слезы обиды. А музыка не смолкала. Для него не было определенно ничего забавного в этой игре вокруг несбыточного совокупления.

Такого ли уж несбыточного? По сгорбленной спине Нежина и рукам, покорно сложенным на груди, прошла полоса озноба. Кто был тот милый друг, что отправил его к ногам обеих женщин?

– Ну что? – вдруг снова заговорил незнакомец, дав Нежину достаточно времени насытиться картиной. – Deoc an doruis, кажется, так говорят в народе?

Произнеся это, он протянул Нежину первый попавшийся бокал. А рядом положил крохотный кусочек шоколада.

– Чтобы не обмануться в послевкусии, – было сообщено по секрету. – Ну что? Добавим цинизма в пригожесть наших дней?

Плеск сотен губ и треск мечущихся подолов нахлынули на Нежина, слишком долго пробывшего в состоянии умиротворения.

– Что они нам только не говорят, и всё правильно, – отвлеченно продолжал после короткой паузы загадочный баснописец. – Это игра формы, а не содержания, понимаете? Чудное, почти волшебное явление есть женский рот. Пропущенное сквозь него слово, пусть неприемлемое вовсе, даже омерзительное, обращается в подходящем ухе милейшими, рассыпчатыми, словно подмоченный сахар, звуками. И что за чувства они рождают? Каков их характер, я имею в виду. Это не жажда, не голод, не боль, – загибал он пальцы, – а вместе с тем – всё разом. Да вы пейте, пейте, – спохватился он, давно разделавшийся с собственной порцией и уже готовый к следующей.

Нежин без слов принял предложение. Вылив в себя едкое содержимое, он встал и пошел через залу. Следы скуренного и выпитого слегка вмешивались в дела реальности, стеля вдруг каменный пол то под одну, то под другую ногу податливым и скользким. Нежин не простился со своим новым другом, но знал наверняка, что тот не в обиде.

Он блуждал в поисках туалета, мысль о котором слишком долго откладывалась в сторону. Знакомая песня доносилась откуда-то издалека, и Нежин, как-то постепенно забыв о своей цели, пришел к месту, источавшему былую мелодию. Выйдя из задумчивости, он огляделся и увидал перед собою дверь с завуалированным предложением облегчиться.

На кафельную плитку перед самым носом нагло уселся молодой комар. Со злости Нежин грохнул кулаком по тому месту и, подержав секунду, медленно отнял руку. Жадный до миазмов кровосос был на месте. На холодной, мокрой от конденсата поверхности припозднившийся летун растянулся, подражая в предсмертном отчаянии одному знаменитому покойнику.

Нежин покинул уборную, оглушительно хлопнув дверью. На улице уже стемнело. Он озирался в поисках пропавшего светила. Ноги двигались все быстрее, а того нигде не было. Пропала куда-то и шляпа, которую как раз теперь было бы неплохо сдвинуть набекрень. Тропинка то шла ровно, как водная гладь, то сбивалась на ямы и кочки. Так можно долго бесцельно бродить. Не теряя времени даром, стоит хотя бы проглотить солнце, а затем сваять об этом поучительный автобиографический труд, полный избыточных подробностей, в очередной – на этот раз по-настоящему тщетной – попытке вызвать повсеместно массовый детский психоз. Нежин опоздал.

Было по-прежнему тепло, но к ночи земля вырывалась из объятий лучистого неба и обдавала ползущих по ней крепким холодом, неотступно летящим на запах нарождающегося тлена. Теперь она шла под уклон, даря легкость ногам, – родная и немилосердная, но бесхитростная и менее всего злопамятная. Нежин был рад ей и покровительству воздуха. Сомнительное счастье вечной весны на лугах асфоделей выветрилось и оставило по себе странную свежесть.

Ноги сделали несколько кругов вокруг пансиона и все-таки повернули обратно. Что-то сумело убедить потревоженную гордость в ее пристрастности. Огни, окрашенные человеческими голосами, приближались из сумрака. Нежин прищуривался, и они расплывались в яркие шахматные фигуры. Он набрел на высокий куст боярышника и теперь, отправляя в рот крупные переспелые ягоды, вспоминал рацион своего давнего длинношеего предшественника, непринужденного скитальца. Косточки слезно просили их не выплевывать, но Нежин был глух. Возле самой ограды на пути у него неожиданно выросла незнакомая девица. Ее странная, неуместная в темноте улыбка насторожила Нежина и заставила замедлить нервный шаг. Она отвернулась, ничего не сказав. Нежин, что-то смутно разглядевший в ее глазах, посмотрел в ту же сторону и увидел еще двух неотличимых особ, которые, посмеиваясь, лезли тем временем в кусты с недвусмысленной целью. Первая осталась караулить на тропинке.

Нежин, по всей вероятности, не представлял для их смешливых натур какой-либо угрозы. Такой не заставит их спешить и вспоминать потом о себе сыростью белья.

Нежин остановился и внимательно смотрел на часовую. Опустив руки вдоль туловища, та стояла совершенно неподвижно. Он пристально разглядывал ее открытую фигуру. Было в наружности девы нечто такое, что по неясным причинам наводило на отчетливую мысль о живущем посреди нее желании насилия над собой и упоения чувством жалости. Не смущаясь, она надменно выдерживала взгляд своими карими раскосыми глазами, будто поняв, что распознана, и бросая вместе с тем вызов. В ее облике были и холодность, и спесь, и никакой тайны. В этот полуночный момент Нежину показалось – то, что надо. Ему захотелось – прежде чем утолить лютую блажь – поцеловать маленькое курносое лицо, но непременно под дождем. Этот незавершенный каннибализм – вполне осенний – очень подошел бы в качестве контрастного вступления.

Но воды с жадных небес не последовало, а подруги успели вернуться, и, к удивлению Нежина, на их лицах с незначительными вариациями читались все те же слабо потаенные течения. С жадностью он оглядывал их и уже желал заполучить всех вместе. Галерейная однообразность не могла быть расторгнута. После шелеста перетасовки – картам всегда складываться в одну колоду. Нежин тряхнул головой и под дружный девичий смех, сродный смеху колокольчиков, в который раз остался один. Одна лишь тишина осенней ночи была рада их уединению. Потом, разумеется, раздражение, шаги, торопливый подъем по мягким коврам лестницы, тяжкие раздумья по поводу забытого номера комнаты, бестолковая ископаемая старуха за стеклом, кто-то потешный и потерянный в том же самом стекле, шершавая штукатурка стен, ее строгое лицо; начало – словам, предвестникам рук, меняющих разборчивые объятия; озноб вдоль спины, стук ставень, ее упрямые однообразные движения, словно оба оказались на службе… Нежин закрыл глаза и вылетел из комнаты приторных пыток.

Чьи глаза не дают ему покоя? Ни эти, закатившиеся вовсе не от стыда, не совиные и не карие, со злым блеском. Задом наперед он возвращается на то же место у ограды, вдали от света, в ночи, слюнявит самый толстый из пальцев, пробует. Но что-то оказывается сильнее его. И он осторожно крадется обратно. Что-то влечет его к огням.

17

Пилад воровски заглянул в незанавешенное окно. Гадко моросил дождь. Тело подрагивало от холода, но рука продолжала до боли сжимать в кармане чуть живое от ладони письмо. В первом окне ничего не оказалось. Даже штор. И Пилад, пожалев о напрасной доступности, не замечая луж и падавшей с крыши воды, прошел к следующему. Они сидели за столом, обнявшись и ничего не говоря друг другу.

Он уже приготовился зайти и сказать что-то внушительное, но дверь, насколько бы чудным для него это ни было, оказалась запертой. Пришлось стучаться и переносить унизительность ожидания, теряя первоначальное состояние с трудом добытого духа. Тонкие струи с козырька завешивали дорогу назад. Открыли не скоро. Пилад вошел и застал обоих сидящими на прежнем месте. Лишь объятия свои решились разорвать они ради позднего посетителя. Не размышляя над тем, кто отворил дверь, Пилад сразу с порога приступил к убеждениям, предусмотрительно не приближаясь к столу. Он чувствовал, как малоубедительны и еще менее складны его слова, но твердое осознание собственной правоты поддерживало в нем силы.

– Довольно, – наконец сказала Вера, подняв руку.

Пилад даже не оскорбился подобным неприятием, а лишь продолжал умоляюще смотреть на нее.

– Послушай, дочка, – заговорил вдруг генерал, с трудом повернув к ней неприглядное, набрякшее, слабо узнаваемое лицо. Было заметно, как тяжело ему сидеть, но голос не выдавал. – Возможно, юноша прав и тебе не стоит теперь быть со мною. Я в этом мало что смыслю, но ведь я болен, а когда ты родилась, уже и вправду не делали таких прививок. Мне будет тяжело оторвать тебя от своего безмерно любящего сердца, но раз так надо, я готов.

При всей уклончивости сказанного генералом его слова поразили Пилада, следившего все это время за выражением лица Веры и томящегося образом, который он по ее милости носил.

– Может быть, тогда поедешь в госпиталь? – со слабой надеждой произнесла она.

Генерал отрицательно покачал головой.

– В таком случае и я отсюда ни ногой, – заключила честная дочь.

Генерал внимательно посмотрел на нее – размеренно, будто они были наедине и одновременно на сцене. Сокрушенность его вида, наводившая на раздумья о невыносимости страха смерти, ожившего внутри этого непреклонного ума, странно сочеталась с еле различимым торжеством. Всё вместе, довершенное Вериными словами, вынудило Пилада молча отступить. В один момент на ум пришло, что на протяжении всей истории простые истины неизменно требовали наглядных чудес. В следующую секунду Пилад бросил еще один молящий взгляд, но не нашел глаз, отведенных в сторону под сверкание увлажненных ресниц. Вместо них он наткнулся на неприветливо сдвинутые косматые брови, скоро отправившие его за дверь.

18

Дома все, как казалось, стало на свои места. Погожие дни подошли к концу, и в этот раз, похоже, навсегда.

Она ходила по комнатам, распахивала повсюду шторы, заставляя Нежина недовольно морщиться и отворачивать лицо, смотрелась в зеркало и, если встречалась там с ним взглядом, весело подмигивала. Нежин, первые дни по возвращении проводивший преимущественно полулежа, улыбался ей в ответ, размышляя, как ужасно, когда женщина знает, что для мужчины она не красива и никогда не была таковой, но по-прежнему с ним. В больший ужас приводит лишь тусклое содержимое голов у мужчин, продолжающих быть подле особ, к ним равнодушных. Нежин знал одного. Когда выходит срок годности их брату, всё, что с ними связано, все годы видимости их счастливой жизни, полиняв, сбиваются в один бесцветный клубок нитей, долгих и неотличимых. Сойдет на буфер новому причалу. Наблюдающие с палубы складывают тем временем руки на коленях и нацепляют на лицо непроницаемую улыбку. А на пожелтевшем, вечно девичьем сердце остаются лишь зарубки громких поступков иных ловкачей, преградивших в былое время путь девственности, наивности, бездетности, – засвидетельствовавшие в разное время боль: пролитые страдания расцветят со временем контур прожитой жизни по нетвердой памяти.

А Вера? Был ли он ей дорог? После той встречи они больше не виделись. Были еще несколько утомительных, полных отчаяния телефонных разговоров, но ни краешка ее глаз, затянувшихся вскоре неподдельной поволокой, не доступной ни одной кокетке при жизни. Так дорог ли он был? Не дождавшись ответа, с совершенно неуместной настойчивостью лезет под локтем другое – та нагло узурпированная, взбалмошная кутерьма чувств и, главное, ощущений, что никак не видится облаченной в одно опошленное на тысячах казенных языков слово. А оно, лишенное иной раз всякого смысла и надежд, подбирается, урча, к подножью чужой горы, чтобы рано или поздно всползти на вершину и, обхватив щупальцами и замарав слизью чистый гранит, превратить ее в безжизненный каньон. Наделив всё шуточным поддельным смыслом.

Целую жизнь ища объекта себе под стать, Вера старательно влюбилась в свою болезнь, которой было, как предрекал один ночной гость, ей не избежать. Немного поупрямившись и выказав должное количество жеманства, она тайно разделила с ней ложе и, уже не поднимаясь, принялась утешать ею свое тело. Почему он не вернулся, было неизвестно ни ему самому, ни ему прочему. Здесь досталось понемногу от гордости, от обиды и определенно – от страха. От последнего с наибольшей щедростью. Бывает в жизни немало смешанных страстей, не объяснимых на первый – «пристрастный» – взгляд. Подобное часто испытывал Нежин в отрочестве, вызывая в себе ощущение самосовершенствования через отвращение, как, например, при выдавливании угря или сознательном отсрочивании туалета ушей в ожидании достоверного, ярко заверенного желтым пятном. Примерно так перешел он наедине со своей проницательностью в вечную жизнь, словно идиотический анекдот, неотступно следующий за скороходом с самого горшка.

– Что за запах воцарился? – тихо произнес он, нахмурившись и выведя при этом своим тяжеловесным слогом самого себя из задумчивости.

– Травят блох, – ответила Ольга.

Нежин дважды моргнул и пристально посмотрел на нее, узнавая.

По давней привычке он приписывал повсеместно человеческим словам и бесчеловечным явлениям значений больше, нежели они в действительности имели и зачастую – способны были иметь.

– Довольно смешно.

– Нет, я вполне серьезно, – ответила Ольга с улыбкой. – Разве ты не видел объявления? Сегодня производят обработку. От блох…

Нежин вскочил и надел брюки, чуть не упав со спутанными ногами. И хлопнул дверью.

– Куда ты ходил? – спросила Ольга без прежней улыбки, как только он вернулся.

– Открыл лаз на чердак, – ответил Нежин, переводя дыхание. – Иначе все пойдет через наше бедное на блох жилище. Не думаю, что от этого будет польза или хотя бы удовольствие.

Через некоторое время запах действительно улетучился.

– Ну вот, – задумчиво произнесла Ольга, изогнув брови, – твоя одинокая соседка, небось, сейчас бурчит, зачем ты открыл ту дверь, ведь и без того все рассеялось.

Ольге совсем не было свойственно, кривляясь и меняя голос, изображать речь других. Но шутки от этого нимало не теряли. Становились порой только прозрачнее. Правда, это редко ценилось в их среде, как любое малосольное блюдо.

– Неплохо, – усмехнулся Нежин. – Такую паралогию нарочно не выдумаешь.

И радость его была искренней. Он добродушно поглядывал на Ольгу и совершенно не подозревал, о какой соседке шла речь. Ему честно думалось, будто от начала и до конца была то ловкая инсценировка ради шутки.

19

И все-таки он посетил еще раз дом на клеверном пригорке.

Когда телефонные звонки перестали получать ответ, Пилад, погрузившийся в прерывистый мир длинных гудков, собрался в дорогу.

Местечко, в котором «гнил» (Пилад чувствовал, что в это странное время образность может ненароком обратиться безобразным цинизмом) отставной военный, из-за своей сравнительной удаленности заметно отличалось от столицы. На здешних изогнутых улицах царил мнимый покой. Деревья морило безветрием. Отдыхали в глубинах крон птицы. Пилад не заметил ни одного патруля, на тротуарах и в подворотнях еще не попадались мертвецы, отважившиеся покинуть в заключительном томлении свои затхлые убежища. Было ощущение, что все ужасы, виденные прежде, не более чем тяжкий предрассветный сон.

Транспорта также не наблюдалось. Потому до генеральского дома Пилад был вынужден идти пешком. Духота поезда все еще висела тяжестью на затылке и висках, а карикатурная тень с издевкой бороздила неприбитую пыль. На пути повстречалась колонка. Недоверчиво опустив рычаг, он несколько секунд смотрел на прозрачную струю, словно та могла таить в себе угрозу, и наконец, в чем-то негласно убедившись, наклонился и подставил правую щеку под ледяное журчание. Солнце вместе с небом в то лето, видя происходящее внизу на одном еле различимом с их высоты клочке земной поверхности, из солидарности не желало униматься, иссушая все вокруг.

Меж тем в душе Пилада неподвластная окрестной картине царила зима, вечная в его одиночной камере. Он размышлял над этим, стараясь развлечься и не замечать ни зноя, ни шагов. В данном случае то была не очередная унылая попытка подчинить языку своему неразумных метафор, а потертый вопрос восприятия. С самых первых лет, когда начало сознаваться присутствие телесного, беспокойного, говорящего, чего-то неизменно просящего двойника, он, закрывая глаза, видел себя в овальном годичном цикле. Это был его персональный календарь, прикнопленный с обратной стороны век. Слева – грязноватая желтизна осени, справа – неразборчивая синева весны, чуть в отдалении – нефритовая зелень короткого малознакомого лета, сам же он, уменьшенный до размеров клопа, жалкий – в сумрачном бесцветном триптихе зимы независимо от времени года. За такими раздумьями Пилад пересек безмятежно стрекочущее поле и подошел к знакомому белокирпичному особняку, забравшемуся на пример хозяйского самомнения повыше над долом. Мысли, как ни странно, помогли на какое-то время забыться, но не избавили от зноя, безраздельно завладевшего к тому времени телом. Для любого притворщика торжество материи всегда крайне досадно.

Дверь на сей раз оказалась незапертой. Протяжно всхлипнув, она впустила внутрь. Воздух за ней был недобр. Постояв несколько секунд в нерешительности, испуганно ловя глазами каждую вспорхнувшую пылинку, Пилад позвал. Генерал удостоился оклика первым. Не замечая собственного малодушия и отчего-то испытывая страх, Пилад позвал снова: обоих. Постояв еще немного, он неуверенно повернулся к двери, но внезапно дрогнул всем телом и замер: край одного из зрачков тронуло какое-то движение. Постепенно успокоив сердцебиение, Пилад осмотрел зеркало, укрывшееся в полутьме прихожей. Прежде его он не замечал, видимо, пребывая в упоении тонким силуэтом шагавшей всегда на отдалении Веры. Вот она проходит вперед и распахивает руки в стороны с сердечностью, мочи наблюдать которую в Пиладе нет. Он отвернулся, снова встретив собственный кадык, радиально поросший щетиной, а чуть выше – почти не отличимый от него подбородок. Большего Пилад видеть не пожелал и беззвучно отступил назад, почти вывалившись, как и в прошлый раз, за дверь.

Немного сил пришлось уморить ему, чтобы отыскать дом гробовщика. Первая же встречная, кособоко несшая корзину картошки, бессильно подняла свободную руку и указала направление, тотчас разразившись потоками слез. Как полноводны, должно быть, в этот год были реки, и как жаль, что Пилад так и не повидал ни одну из них – нежно им любимых, сковавшихся льдом в ответной тоске.

Пилад в крайнем неудобстве поспешно оставил женщину с ее ношей и думами и побрел в гору. При нем плакала только мать, и каждый раз, как она начинала, новая тропинка ждала его стертые сандалии. Теперь дороги давались значительно тяжелее. Несмотря на то что стрелки часов давно перевалили полдень, жара не унималась и впереди над пыльной брусчаткой призывно колыхалось марево. Чуть выше за пустоцветом крыш прилег к земле нагретый небосклон, утративший свою лазурность и поблекший – точно ошпаренный. Пилад не бывал в этом месте прежде, но его совсем не занимала первобытность целого скопища предметов, оттенков фасадов, невнятных плакатов, размещенных на некоторых из стен, лиц и одежд, изредка мелькавших за серыми от солнца и воды, некрашеными по непреложным традициям бедности заборами. А паутины скрещенных надписей с номерными заглавиями он уже видел, повсюду и не удивлялся их обыденности.

Дорогой попалась еще одна древняя колонка – настоящее антикварное чудо, низкорослое и недоверчивое, отлитое из чугуна, должно быть, задолго до рождения путника и обреченное неизменно откликаться на прикосновения не церемонящихся рук. Пилад жадно склонился, но очень аккуратно припал углом рта к ледяной, отобранной у самого Тартара струе. Жара испарила страхи, и он никак не мог напиться. Рычаг от тысяч нажатий стал совершенно гладким, а чугунная запотевшая голова манила прижаться щекой. Однако нужно было двигаться дальше. Пилад насилу оторвался от источника холода и покоя, найдя, что ухода его ждет не только растекающаяся лужа. В паре шагов сидел на корточках мальчик, лаконично отмеченный следами начинающейся, скупой на ухаживания болезни. У ребенка были грустные глаза, серо-голубые и узко посаженные – столь характерные для его народа. Пилад сочувственно посмотрел на того, кому жить, вероятно, оставалось меньше недели, и поспешил прочь, изводимый мыслью о всеобщей непричастности во славу бедствий.

Нужный дом Пилад узнал сразу. Перед ним не стояло указателей, вывесок или трубящего герольда, не обнаруживалось нигде поблизости даже штабелей красноречивой продукции. В самом доме было что-то не так. Он был высок, с острым, выдающимся вперед горбом крыши, на котором только и недоставало, что зевающей горгульи или родного анчутки; узкие окна были наглухо закрыты ставнями, а калитка во двор громогласно распахнута. Пилад, не раздумывая, вошел.

Он долго стучался – ему не открывали. Наконец за дверью послышалось шарканье шагов, и глазам предстал сам мастер, как и дом, не оставляющий сомнений в своем ремесле. Он был почти на голову выше Пилада – как будто с одной целью: однажды вызвать у коллеги наибольшие затруднения. При внушительном росте его отличала необычайная худоба, на впалых щеках, словно изготовившихся навсегда присвистнуть, обильно росли луковичными корешками волосы, скручивающиеся книзу в редкую нестриженую бородку. Несмотря на погоду и заспанный вид, наряд его составлял черный костюм-тройка, добротно сшитый, но все-таки короткий рукавами. Тощую шею вместо галстука облегал шелковый темно-коричневый платок. Пилад, как мог, объяснил, чего хочет. Гробовщик все это время смотрел куда-то в сторону, не кивая и с каждым словом все больше морщась. Он не взбодрился, даже когда Пилад вытащил приличную пачку зеленых староградских купюр, желая показать, что осознает всю трудность сложившейся ситуации. Он представился дальним, но единственным родственником генерала. И, соответственно, его юной дочери.

Гробовщик наконец повернулся и недоверчиво глянул сверху. Пилад с досадой решил, что, как всегда, наврал неубедительно. Затем ему вздумалось, будто гробовщик вообще не знает ни генерала, ни его небогатой семьи, а самой последней прокралась крайне неприятная мысль, что вышла все-таки ошибка: перед Пиладом никакой не гробовщик и он зря проливал пот перед ним столько времени, вдыхая тлен полутемных сеней. Как-то странно покоило и не ужасало присутствие постороннего в личной трагедии. Явление смертности человеческого существа стало слишком знакомым всем вокруг и, в общем, делом обиходным; и зной вместе с долгим подъемом поселили в Пиладе нервное равнодушие ко всему, кроме тени и струек, щекотливо путешествующих его спиною.

– А удалось ли сообщить о случившемся каким-нибудь службам, или вы сразу пришли сюда? – без предупреждений заговорил господин в черном ровным величавым голосом, шедшим внешности и подтвердившейся профессии, но никак не волне перегара, которую он настойчиво с собой нес. Гробовщик отрывисто кашлянул в сторону, словно отгоняя путаницу, нахмурился.

В конечном итоге (на самом деле не более чем промежуточном) Пилад был отослан в госпиталь, где располагалась местная единица противоэпидемической службы, и награжден обещанием, по которому сам гробовщик, предпочевший пленительное, но уже порядком истасканное состояние инкогнито, тем временем отправится в дом генерала и произведет там свои изыскания, в подробности которых признательный Пилад не желал входить. Затем, после относительной прохлады скорбного, однобортного, как пиджак хозяина, дома Пилад снова погрузился в густой тяжкий воздух пыльной улицы.

Вскоре имел место неприятный разговор с раздраженным, отупевшим от бессонницы доктором, или фельдшером, или просто регистратором, нацепившим белый халат. Пилад не привык облекать вещи, по пятам сопровождающие его тень, в слова и обращаться по-деловому с зияющей пустотой. Он смог объяснить лишь, что упомянутые им, по-видимому, за помощью не обращались и потому не могут фигурировать в новой учетной документации. Узнав, кому Пиладом поручено всем заняться, человек в белом халате замахал руками и как-то странно помилел. Сказал, что в таком случае и волноваться не из-за чего. В результате Пилад получил некую справку и совет: по устранении сомнений скорее предать обоих земле и снестись с совестью уже под стук вагонных колес.

Вернувшись со всем этим уже знакомой дорогой, окончательно разбитый и измученный Пилад нашел своего благодетеля спящим на ступеньках крыльца. Было очевидно, что означенную обитель он так и не посетил и все детали, что обещал взять на себя, остались в девственной нетронутости. Пилад посмотрел на старика, жалкого, согбенного под ударом внезапного бесчувствия, и совсем не нашел сил на злобу. Перед ним прядал губами обыкновенный человек, родившийся и состарившийся в их столь же древней, сколь почему-то несчастной стране, где гордая глупость всегда оценивалась выше малодушия, в стране, что непрестанно бросалась к крайностям и соблазнялась кривыми зеркалами – и уж завсегда находился охотник расставить их по-новому. Впрочем, новизна годилась лишь для зрителя, не устающего дивиться неисповедимости собственной, вечно для чего-то иного предназначенной жизни.

Странный все-таки выбор совершает судьба за иных людей, – думал Пилад, прислонившись спиной к воротам, судя по высоте травы, которой было чхать на все болезни, давно не открывавшимся. Наслаждаясь их непросыхающей тенью и обретенной неподвижностью, ради которых он даже не смел думать о том, чтобы разбудить спящего, Пилад вспоминал последние свои дни. Это было время одиночества, кашеобразного уныния с частыми комками отчаяния, нестерпимых мыслей, обиды, но вместе с тем, и чувства закономерности происходящего и даже смутных, но уже пьянящих отголосков освобождения. Что же он тогда делает здесь? Не иначе как явился выкупать свою носящуюся воздушным шариком где-то за буреломом волю – ту неверную, что всякий герой получит лишь однажды. Но раз и навсегда. В ожидании ее признаний он смирился с тем, что скоро тягостное время подойдет к концу. Постепенно мысли сами принялись успокаиваться и, замолкнув, рассаживаться по покинутым местам.

Наконец гробовщик пробудился. Сам по себе; а может быть, потревоженный скрипом доски или воробьем, – вдруг просто открыл глаза и бессмысленно уставился на Пилада.

– А, это вы. Вернулись уже? Вот, вижу, и бумажкой вас снабдили, – вскоре сказал он, кажется, напрочь забыв о собственных обязательствах и полностью отдавшись ходу времени, пусть неестественному и вялому, но неумолимому. Ничего тому не добавляя и не дожидаясь слов подтверждения от Пилада, он поднялся с растрескавшихся ступеней, медленно распрямил свою долговязую фигуру и пошел, раскачиваясь, на улицу.

А напоследок вяло махнул рукой, приглашая следовать за ним. И Пилад снова очутился под беспощадными лучами распоясавшегося светила. Гробовщик ступал впереди, нацепив неизвестно откуда взявшийся цилиндр. Странной процессией они медленно двигались по городу: гробовщик у самого края дороги, насвистывая что-то жалобное, Пилад – посередине, шагах в пяти от него, безрадостно понурив чуб. По пути они навестили едва живой тускло-желтый домишко, и после долгого стука в окна, ветхие настолько, что, казалось, вывалятся вот-вот наружу, напоказ предстали два близнеца с одинаково неправильными, приплюснутыми в области темени головами и гордым видом, какой бывает при аденоидах. Таким ликом почел бы за честь обзавестись любой уважающий себя радикальный филистер, полагающий благодаря распространенному в Граде навету, что мыслительный груз прискорбен и идет вразрез с богобоязненным человеческим естеством. Есть и положительные стороны: хозяин такого лица заклят усомниться в реальности собственного «я».

В довольно строгих формах гробовщик наказал близнецам отправляться на кладбище. Братья, как понял Пилад, были землекопами. Он еще раз заглянул напоследок в их лица и почувствовал, насколько безошибочно сработала их для этой работы природа. На все распоряжения и уточнения, которые давал гробовщик, оба подобострастно кивали. Надо полагать, он пользовался в их удвоенной голове огромным, почти мистическим уважением.

Едва они приблизились к генеральскому дому, Пилад наотрез отказался заходить внутрь. Гробовщик внимательно посмотрел на него, почти вынудив оправдания, но в последний момент пожал плечами, а Пилад заметил у него на лацкане смутный плоский значок с чем-то наподобие жука или листа какого-то растения внутри.

– Где? – спросил гробовщик, приведя Пилада в замешательство, ведь тот не слишком усердствовал в поисках накануне.

– Наверху, – неопределенно ответил Пилад, махнув рукой. Он было сник, но тут же решил, что скупая мужская скорбь вполне может выглядеть так. Внутри же, в недоступном для глаз месте, вдоль горькой сморщенной поверхности моментами навевало приятной и брыдкой одновременно умиротворенностью завершения. Гробовщик удалился, раскладывая на ходу коленчатый метр. Пилад, оставшись в одиночестве, облегченно вздохнул и, полюбовавшись небом, сел на землю в тени лестницы.

Гробовщик очень скоро вернулся, и, не обмолвившись единым словом, они отправились обратно. Придя к его дому, оба зашли внутрь, где давно поджидал приятный холодок. Певчий пол был рад гостю, отовсюду на него смотрели гобеленные животные и порожняя посуда.

Задняя часть дома представляла собой мастерскую. Пилад был слегка удивлен таким слиянием жизни с ремеслом. Он, как и прежде, не до конца понимал любую преданность делу, оставляющему позади погребенными пылью покой, фантазии, смех. Хотя совершенно лишить за глаза таких людей чувства юмора готов не был. Школьный учитель, строящий в подвале из пластилина бесконечный макет средневекового кладбища, или доктор, ощутивший небывалую твердость в руках, ставши заплечных дел мастером, представлялись ему большими весельчаками.

С генералом, как объяснил гробовщик, проблем не станет: вполне обычная сошла мерка, а вот с дочкой (Пиладу в этом месте сделалось нехорошо) придется поломать голову. Подобная миниатюрность при обычном росте, по словам мастера, еще ему не встречалась. Он предложил было взять простой гроб большего размера, но сам от этого тут же отказался. «Так не пойдет». В голосе почувствовалась твердость профессионального честолюбия. Затем он удалился в соседнее помещение и уже оттуда спросил, будут ли какие-нибудь просьбы по отделке, на что Пилад замотал головой, а спохватившись, громко прокричал, вытянув шею, что ничего не надо.

– Как, совсем ничего? – почти обиженный выглянул мастер из открытой настежь двери.

– Да, совсем, – уверенно ответил Пилад.

– Это как же? – искренне недоумевало, но не могло больше вытянуться явленное лицо.

– Простые. Деревянные, – с настойчивостью пояснил Пилад, начиная смущаться: вынул уж руки из карманов и заговорил односложно. Подспудно он понимал, что смятение гробовщика вызвано не потерей дополнительного заработка, но иначе не хотел. И не мог. Он был посторонним на всех усыпальных карнавалах и простым истинам отказывал во внимании.

Гробовщик хотел еще спросить и даже возник в полный рост, но почему-то не стал. Вскоре он вернулся снова, немного приободренный, волоча простой тесаный гроб, судя по размерам, предназначенный Его Генеральской Величине. Положил изделие на низкую лавку и снова ушел. А следом принес другой – меньший и, как заключил Пилад по морщинам, ощутимо более легкий. Все это время он порывался помочь, но гробовщик останавливал жестом руки, показывая, что не позволит делить с ним его одинокую долю. Второй гроб он положил на верстак и, вручив пиджак оленьим рогам, принялся за работу. Пилад, очевидно, в тот же момент был забыт. Один за другим ожили инструменты. Перебирая их, гробовщик хищно присматривался к своей еловой жертве. Пилад, не осмеливаясь оторвать, решил остаться ждать в мастерской. Климат здесь был на порядок приятнее, стоял умиротворяющий смоляной дух. Не найдя стула или иной лавки, Пилад уселся верхом на генеральский гроб и стал смотреть за привычной работой непростого плотника. Тот стоял к нему спиной, сгорбленной под выцветшим атласом черного жилета. Младший гроб под жилистыми шаманскими руками мало-помалу приобретал окончательный вид, чтобы соразмерно принять в себя сильно, должно быть, изменившееся, так и не познанное Пиладом тело.

Через пару часов работа была завершена. Даже капли пота не выступило на впалых бледных висках. Мастер удовлетворенно оглядывал результаты своего труда, вертя длинным ссохшимся носом. И почти любовно погладил пыльной рукой гладкую поверхность крышки, идя за своим макинтошем, в который незамедлительно и влез. Как раз в этот момент без стука вошел один из братьев, ущербно смотрящийся в одиночестве, и гнусаво доложил, что все готово к отправке.

Покидая мастерскую, Пилад заметил в углу небольшую надгробную плиту белого мрамора.

– Вы и этим занимаетесь? – поинтересовался он у гробовщика, пока близнецы выносили наружу его изделия, но тот отрицательно покачал головой, больше ничего не поясняя.

Портрет на камне показался Пиладу странно знакомым, но он никак не мог отыскать в памяти момента, где встретил это лицо.

– Кто он? – спросил Пилад снова.

– Один местный почтальон, – ответил гробовщик сухо.

– Молодой, – задумчиво произнес Пилад, машинально подметив про себя, насколько все-таки непохожим получился портрет. Теперь он верно знал, кто послужил посыльным смерти, нашедшей в конце концов трепетную душу его маленькой девочки. Но его ли – теперь уж точно не имело значения. Все спичечные головки почернели – и круг замкнулся.

– Да, очень молодой, – неожиданно ответил гробовщик, чему-то сильно опечалившись, когда они уже выходили на улицу, а Пилад, в свою очередь, подумал, что лишь то, отброшенное им так великодушно, возможно, и было единственно значимым.

Близнецы уже погрузили гробы на открытую повозку, запряженную немолодой чалой кобылой, и оба смотрели с козел неподвижным двуглавым возницей, четырьмя одинаковыми кроличьими глазами. Пилад с гробовщиком сели на задок телеги, упершись спинами в гробы: гробовщик в меньший, прильнув к нему, как к новорожденному дитяти, Пилад же, по традиции, в генеральский; телега едва качнулась, и вся их честная компания со звонким щелчком хлыста медленно тронулась. Пилад не знал, тяжко ль было кляче, пока их трясло по мостовой, но около дома генерала, куда они не могли не вернуться, выражение она имела абсолютно такое же, как в начале пути. Пилад был с ней наедине, пока гробовщик со своими подручными принялись за дело, и щедро кормил травой, размышляя, не будет ли у нее потом отрыжки, ведь телега должна неизбежно потяжелеть. На душе было мерно тоскливо, но не прежняя горечь вернулась, а поросло нечто новое. Глядя на черные ноздри, толстые вены на ганашах и благодарные ольховые глаза, Пилад прислушивался к растянутым струнам, вздрагивающим внутри, и шел к выводу, что звучание очень напоминает то, когда книга подходит к концу и осталось уже совсем немного, несколько страниц – и равнодушная пустота форзаца. Быть может, лишь карандашный ценник. И жалко, и нет желания дочитывать, словно на твоих руках кончается нечто большее, хотя точно знаешь, что туман слепоты далеко за горами, что будут другие, не менее стоящие вещи, что жизнь продолжается.

Гробы в скором времени были осторожно вынесены под чутким присмотром седовласого Харона и уложены рядом на прежнее место. Вслед за обретенными и все остальные заняли свои места.

– Цепочка, – неожиданно произнес гробовщик, обращаясь к Пиладу. – Я подумал, возможно, вы хотите забрать цепочку вашей… – и замялся, – родственницы. Она на ней, и если пожелаете, то я мог бы, конечно, поверьте, со всей аккуратностью и почтением, снять и передать вам.

Он был до невыносимости размерен и уже хотел что-то сделать, но Пилад протестующее замотал головой.

Кроме страха, сцедившегося до скрипа открываемой гробовой крышки, он, как человек, одаренный множеством неврозов, имел помеху в виде болезненного неприятия украшений. И не столько на чужих шеях, запястьях или прочих отраслях, сколько в своей собственной руке. Особое место в блестящем ряду занимали цепочки: юркие, скользкие, бесхребетные, прытко скатывающиеся на ладонь, словно ящерица или маленькая, но страшно ядовитая змейка, зубов которых он боялся, садясь в детстве на унитаз, с тех пор как узнал, как прекрасно все эти твари чувствуют себя в воде, а не только в песках невиданных пустынь, куда детское воображение благополучно отправляло их хладные тельца подальше от себя.

– Есть необходимость? – уточнил на всякий случай гробовщик, заглядывая в лицо Пиладу, на что тот быстро прокивал.

Местное кладбище, вне всяких сомнений, представляло старейшее сооружение в селении. Со своими угрюмыми каменными воротами, украшенными двусмысленными, как показалось Пиладу, фигурами хлопочущих цапель, оно давным-давно обзавелось простым источником сил и дожило до знаменательной встречи.

За оградой дорога сразу пошла в гору. Последнему Пилад, занимавший до того воображение мыслями о червях, тьме и талой воде, тихо порадовался. Из жалости к лошади, уже ставшей немного родной, он спрыгнул на землю; гробовщик неуклюже последовал его примеру. Оставшуюся часть пути они проделали в немом шагании.

Ямы были на месте. Они глядели на приближавшуюся процессию двумя разинутыми в непрекращающейся зевоте стариковскими ртами. Первым пришел черед генералу. Гробовщик внимательно посмотрел на Пилада, выдержал откровенно излишнюю паузу и коротко кивнул. Птицы смолкли, и близнецы, что-то беззвучно лопоча одинаково потрескавшимися ртами, стали спускать. Пилад, тщась вытравить из глаз склабящееся лицо генерала, отвернулся, но слышал, как его новое обиталище скрипит, недовольное вдруг вырисовавшейся из глинистой желтизны перспективой. Наконец гроб глухо стукнулся о дно. Еще одна томящая пауза – и дружно зазвучали лопаты. Земля сохранила себя к случаю совершенно сухой и славно сыпалась, постепенно пряча бесценный клад качеств, в большинстве своем напрочь отсутствовавших у Пилада. От затуманенного его внимания не скрылось, что один из копателей неведомо когда покрыл голову кепкой. Действительно ли плоскую макушку напекло или то была неясная эстетическая претензия – Пилад не знал, но только темный близнец тем самым совершил непростительное кощунство над всей гармонией и соразмерностью происходящего, к которому природа начала готовиться за много-много лет.

Разлученные работали очень споро, и спустя немного времени уже можно было безбоязненно смотреть на приглаженное лопатами место.

Пилад громко вздохнул, обозначая временный итог.

Ну вот, настал черед и Вере покинуть его условные объятия. Она спускалась безмолвно, точно не желала напоследок ничего сказать. Пилад подошел к самому краю могилы. Над ее зовущим к себе входом с обеих сторон быстро появлялись, подобно безглазым головам длинношеих птиц, полные земли заступы. Опустев, они равнодушно возвращались обратно. Вечерело, и сделалось заметно свежее, воздух словно выстоялся, как кувшин в погребе; однако вдруг все же подул запоздалый ветер, и сразу как-то хмуро и зло. Сорвал первый желтый лист в этой роще и приземлил его на голову Пиладу, но тотчас сдул дальше, в яму, уже звучавшую глухо в знак удовлетворения. Пилад знал, что с него вспорхнула и пустилась во тьму за гробом часть его отрицаемой раздвоенной души. Самая подвижная, легкая и, стало быть, живая.

Что было потом? Комнаты, уже привычные своей пустотой. Все то, что уже не вернется, – позади. И новая для него немая эра со слабым ароматом прозябания впереди. Пока кто-нибудь не явится и не станет топить на свой новый лад тлетворные одиночества, и его в том числе. А он будет готов вместить в себя любую душу.

 

Часть III

Соленые берега

1

Нежин нашел себя сидящим на скамье в парке. Он был не один, но наблюдатель, не назвавшись, своевременно исчез. Улучил минуту и остаток сил. А насест по ту сторону брюк оказался сырым и садняще твердым. Бесконтрольная аутопсия началась.

Вокруг был разбит целый бутафорный рай: из воображений взрослых, в пользованье детям. Он стоял пустой, будто сюрприз, приготовленный к скорому приходу гостей.

Кто-то, тяжело дыша, пробежал по узкой дорожке возле самого носа – Нежин инстинктивно отпрянул, тотчас повстречав лопатками покатую спинку скамьи. На щеку пала пара холодных брызг, и он, помедлив из предсмертного приличия, стер их рукавом. Обнаружилось, что кроме брюк и разбитых ботинок на нем одна рубашка, под которую (уже, вероятно, давно) настойчиво проникает цепкой ладонью холод. Под которой так мало разнообразия…

Нежин решил пока не подавать виду. Спал ли он – и то был ужасный, полный чудовищных красок сон, или бодрствовал – и все, захваченное его внутренним взором, правда, в которой (заодно с сущностью) ему еще предстоит разобраться?

Все переменилось настолько быстро… Где же оставил путник в разнеженном обличье свой покой? Без цели, без желания. И сам взбалтывался теперь – первой банкой, вскрытой из запасенной череды. Он остро чувствовал новизну. На запыленном складе что-то гремело, переставлялось, обменивалось местами. Его вынудили. Ему сделалось невозможным дальше бродить среди декораций. И самое главное: ничего ровным счетом не стало иным – не потрудилось даже раздобыть для усыпления снадобье. Момент вышел на редкость статичным. Равно луковичная душа всего сущего – лишь только выпадет быть приглашенным одиночеством.

Однако появилось знание – недаром первое из зол и пища всех далеко идущих бед в смутно знакомых Нежину мировоззрениях. Обветшалые многодумные мужи взирали на его сгорбленную тень, вея унынием, кляли схороненные доброй волею инстинкты. Неизменно (знать, неизлечимо) во имя обладания пробовали они притворяться невольными. Так скоро ждало их доверие.

2

Он покинул дом, словно зачумленный барак. Он брел по пустынной улице, щекочимый дождем, не замечающий озноба. Проплывали мимо безрадостные пейзажи, хлюпающие и завывающие. Точно так же однажды был покинут – испуганным и униженным – последний приют одной украдкой виденной, неуловимой девочки, чьи внутренние миры так и остались в бесплотных сумерках воображаемого.

Письма, которые он нашел, – горькая грязь их слов, пестрящих пошлостью и завитками в духе рококо, которые хотелось разогнать, словно шествие страдающих глистами, а не накрутить на пальцы кудрями, продолжала греметь, ворочаясь всей своей свалкой в его висках. Силы оставались лишь на то, чтобы продолжать шагать, удаляться прочь от злосчастного, полного прямых углов и поворотов места, переставшего быть его домом.

Не было мочи даже на то, чтобы успевать проглатывать обжигающее, никак не иссякающее в бутылке спиртное – эликсир мнимой свободы, настой послеполуночного тумана. Не стало воли и чтобы заткнуть неумолкающий у самого уха рот. Собеседник – что безвылазно сидел внутри – продолжал наступать, стремясь приблизиться сообразно местному обычаю вплотную, дабы родилось доверие в остро ощущаемых парах слитного дыхания; даже вытянутая вперед рука не остановила его. И главная нетлеющая мерзость – заключительная «А» – фальшивая таинственность, известная по окончаниям бесчестных имен, подпись, а скорее насмешка над неведением одного – первой насыщала его горсти.

Постепенно стемнело. Дождь, чуя безнаказанность и бредя тысячью снеговиков, припустил со всей своей сырой дури. А Нежин вдруг стал, поливая стынущим носом. Все не могло так закончиться. Чем дальше он уходил, тем ближе становился.

Со всей слабостью и малодушием – удержать, как и простить ее, может только он сам. И никто другой. Другой способен лишь отнять и унизить, надругавшись над приобретенной в довесок предысторией. И все же дело обстояло не совсем так. Или совсем не так? Осклизлый краешек оторвался и поплыл, уже став хлипким островом и собираясь обратиться последней надеждой Нежина, смиренно плетущегося берегом.

Вернуться надо было для другого. Чтобы посмотреть в глаза и попытаться найти в них хоть крупицу честности… раскаяния. Или лжи – и принести возмездие, пусть бы даже картонное, упав во весь рост на притворную гладь тяжелой воды, чтобы взмыли в воздух капли жидкой ртути. Если зажмуриться, а затем сразу раскрыть глаза – неизменные спутники глупости, отвердевшие вместе с мраморным телом, – весь мир вспыхивает и шумит в ушах, капая горечью с языка, попутно испепеляя и расплавляя все чужое и неуютное – тебя, Нежин. Тут как тут и Пиладик, хлопотливый прелатик. Как там таких кличут? Привлеки к стынущей своей груди другую – податливую, недавно дорогую и возбуждающую, а ныне – помыкающую и теснящую следами чужих объятий, вступи в пламень и превратись вместе с нею в жидкость, проникающую сквозь поры земли, сгущающуюся и пузырящуюся в глубине, чтобы, слившись, растворить в себе ее целиком, спрятав все следы порочного лживого существования.

Беспечная медуза, не выдержав зова соблазна, посмотрелась в зеркало, вздрогнула от удовольствия и окаменела, успев пустить лишь пару добрых соленых струй.

Пытается улыбаться.

Пилад, опережая собственное, уже находившее не раз окоченение, протянул руку и взял ее за лицо. После воздуха улицы оно проникло в ладонь неприятно теплым и влажным. Могло почудиться, будто случайно схватился в полутьме стойла за опрелое вымя с единственным плотным соском.

– Имя тебе бренность, – произнес с нелепой торжественностью подрагивающий рот под стекляшками глаз.

Не привыкший говорить помногу, теперь он не мог молчать. И продолжал повторять ту же фразу все менее связно. Ольга, перепуганная, сгорбленная, пробовала ухватиться за его шею, но он всякий раз отстранял ее руки, и только приведя в спальню, наконец отпустил и поглядел в освобожденное лицо. И мельком – на телесного цвета трусы. Пальцем указал на кровать; и Ольга безмолвно повиновалась.

На какое-то время она осталась одна. Придя на кухню, Пилад с застывшим взором долго проверял большим пальцем остроту лезвий, перебирая один нож за другим. Страшно жаль было позабытого где-то ружья, уже вселявшего однажды запросто уверенность.

Подходящий инструмент вызвался, и Пилад вернулся в спальню, волоча за собой прихваченный попутно стул. На глазах у обомлевшей Ольги он положил нож на прикроватный столик и направил свет маленькой читальной лампы ей в лицо. Дрожащий стул был выпущен еще прежде на середине комнаты, а портрет зевающего щенка – снят со стены и положен на тумбочку стеклом вниз. Во время всех приготовлений Ольга пробовала встать, ломая руки и читая вслух нечто нечленораздельное, но Пилад, не оборачиваясь, раз за разом возвращал ее на место коротким взмахом руки. Напоследок он погасил верхние лампы и сел напротив, сцепив пальцы рук на коленях. Наступила тишина.

Пилад молчал, напрасно ожидая встречного чистосердечия. Он созерцал свою, казалось, нисколько не изменившуюся подругу, тщетно пытаясь выискать в ее облике незаметные прежде черты порока. Он видел, как пульсирует глубокая яремная впадина, дающая начало ее бледной шее.

– Что? Что? – отрывисто проговорила Ольга, всхлипывая. Ее лицо было чуть ниже, и выглянувший подбородок со своей асимметричной ямкой, казалось, умолял. – Где ты был?

– Рассказывай, – водрузил на место ответа голос из полумрака, удивив хозяина своей сиплостью.

– Что я должна рассказать? Нежин? – Первое слово было сказано. И, кажется, одного этого хватило, чтобы ее немного воодушевить.

– Историю своей лжи, – ответил Пилад с видом бесстрастным.

– Какой лжи, Нежин?

У Пилада поразительно скоро вышла энергия, и он впал в озлобленное уныние. И вновь перехватило горло, кое-как заговоренное на лавке в саду. Быстро взяв в руки нож, он поднес его ко лбу и провел лезвием по коже. Оно оказалось тупее, чем доложил когда-то давно палец. Пилад пристально посмотрел на обманщика, размышляя, стоит ли его за то обезглавить.

Раны не получилось, но из царапины все же проступила кровь. Ольга взвыла, схватившись за рот рукой. Нет – даже в таких мелочах теперь сквозило притворство, хоть и определенный эффект удался. Она в очередной раз попыталась встать, но Пилад заставил ее отказаться, кивнув острием – на сей раз алчно сверкнувшим.

Слезы лились из остановившихся глаз на дрожащие щеки и губы, открывая, чудилось, неистощимые запасы влаги. Пилад не мог заплакать, и все скопившееся встало в горле недвижным комом из свинца и шерсти.

Он стремительно слабел. Он видел, что она ничего не скажет сама. Среди мыслей каким-то невероятным образом нарождались гнусавые голоски сомнений, но ужас измены, скрепленной печатью бесконечной дрожи, быстро заглушал все. Пилад поднялся. Побродил недолго – подошел вплотную и, глядя в глаза пленнице, открыл кончиком ножа верхний ящик тумбочки, заполненный ее пожитками. Ольга бегло глянула в ту сторону, но взгляд ее оттого ничуть не изменился. Кожа натянулась у Пилада за ушами и на лбу, словно кто-то впился в нее ногтями и собрал на затылке в комок. Он неуверенно покосился. Ящик выглядел иначе. Разрозненные бумаги в нем не таили больше под собой никакого утолщения. Увесистого, перевязанного накрест серебристой ленточкой…

Письма исчезли.

– Ах ты, дрянь… – и заплясали вслед за грохотом разномастные листки. Пилад выпустил нож, следом провалившийся сквозь землю, и замахнулся. Прежняя Ольгина смелость дала трещину. Задом поползла она от него через кровать, сволакивая одеяло. Отчетливо различались редкие дыбом вставшие волоски на голых ногах. В отчаянии Пилад проклял единственным пинком тумбочку и скрылся в прихожей. Где стоял с минуту неподвижно, полнясь желанием совершить что-то оглушительно громкое, непоправимое, под крики окрашенное в какие угодно тона: всё одно, потом – тьма. Со стены над вешалкой доносились равнодушные щелчки секундной стрелки часов, своей монотонностью демонстрирующих мелочность всех встреченных ими когда-либо острасток. Мгновение Нежин боролся с безумной мыслью уйти навсегда, но затем круто повернулся и, не дав опомниться, заперся в своей комнате.

Но бетонная клеть недолго смогла удерживать его под своей теплой одноцветной сенью с необнаружимым ртом сквозняка. Здесь мешкали и селились только слова. Даже из числа неозвученных.

В скором времени он вернулся, застав Ольгу сидящей с поджатыми коленями, в слезах.

Ночь пожелала быть несносно долгой и однообразной. Была растеряна в тягучих переплетающихся повторениях и сметена на пол вся сила.

Как человеку, бессильному добиться чего-то сложа руки, Нежину требовалась какая-нибудь демонстрация, местом для которой его неразумность в конечном счете избрала постель.

3

Утро показалось еще хуже ночи. Во сне Нежин неосознанно прижался к Ольге, на что та горячо обняла его, но в рассветном холоде он очнулся и брезгливо отстранился. Было искаженное помехами мгновение испуга, а итогом уже пролилась под закрытыми веками тоска. По шорохам согревающейся памяти быстро стало известно, насколько все стало гаже.

И несколько часов прошло без движений.

Все было с виду как всегда, но Пилад неосознанно отводил всякий раз рождающееся на пустом месте успокоение. Он был иным и уже не мог позволить себе забыть. И все-таки моментами было трудно различить обман – величайшее ослепление повседневности. Органы чувств лишь кротко кланялись, мысли же сновали с видимостью дела, боясь остановиться для разговора. А за окном возникающая порой по воле ветра круговерть желтизны и дождевых капель останавливала всякую попытку движения.

Она спала рядом. Лицо ее было одутловато и совершенно спокойно. Пиладу даже показалось в нем определенное умиротворение и довольство. Не выдержав, он покинул постель. Руки и ноги его не слушались. Перекипающее изнутри смешивалось с холодом, простершимся вокруг, и сплав вызывал неутолимую дрожь.

Она беззвучно явилась в скором времени. Увидев ее, Пилад отвернулся. Но бесконечно сберегать молчание не смог. Вся уродливость раздевшихся перед ним истин возникла вновь, с самыми свежими красками. Неумолимый голос настойчиво продолжал повторять чужие мерзости, с неуместной прилежностью выведенные на бумаге и зачем-то хранимые ею. Они, как невидимые пальцы, проникали наружу теперь уже из его собственной головы, перешептываясь, забирались под подол равнодушно зияющей ночной рубашки и надменно вылезали обратно, переставая быть просто словами. Вальяжно развалившись на глазах у Пилада, они давали ему возможность вдоволь наглядеться на свое унижение, а только потом уже быстро карабкались, смердя, ему на грудь и медленно смыкались на шее. И он, все еще живой, хоть и храпящий, начинал завидовать мертвым.

Его родную малорослую кухню не посвятили, и она робко притихла. Спустя какое-то время изможденный собственным бессилием Пилад остановился и влез на стол, словно квартиру затопляло.

– Разве я играл перед тобой когда-нибудь? – произнес он глухо, неясно обозначая вопросительность сказанного.

Ольга насторожилась, пытаясь, кажется, поймать конец нужной веревки, на которой должен был быть оставлен потребный ответ, не видя, что перед ней на самом деле извивается конец оборванного каната, в опасной близости ломающий все вокруг. Впрочем, и Пилад – его лишь видел. И об этом знал.

– Нет. Потому что ты для меня не можешь быть зрителем, – продолжал он, отвернувшись к окну и кривя губы, словно желая изломать каждый звук. – Ты же, мое нежданное счастье, поступала со мной именно так. А теперь хочешь утверждать, что подобное может быть необходимо? Зрителей никогда не пускают на сцену, а происходящее за кулисами недоступно даже их скучающему взору. Зримым оно становится лишь единожды, когда врываешься туда с факелом. Так часто поздно… Но все равно видишь засохшие следы по стенам. Нечистоты… – сошел он на беспомощный хрип.

– Я не могла тебе сказать, – оправдывалась Ольга. Слезы на ее амфибийных глазах не заставили ждать. – Я знала, что ты не сможешь отреагировать на это адекватно.

– А разве я должен реагировать на подобное адекватно? – взвился Пилад, снова сходя на крик. В ушах его стоял неприятный звон, визгливый и навязчивый, словно скрип колес деревянной коровы. Видимость хладнокровия прослужила недолго. Он попеременно сжимал кулаки, стиснув до боли зубы.

– Ты не понимаешь, у меня не было другого выхода. К тому же я не была уверена до конца в тебе. Ты помнишь, как вел ты себя поначалу?

Примерно все уже звучало накануне.

– Всяко лучше, чем ты, – почти прорычал. – И какая же цена тому слащавому многозвучию из шести букв, которое ты так часто твердила в последнее время?

Было полуденно ясно, что Ольга не понимает, о чем идет речь.

– О любви, речь идет о твоей пресловутой любви, – со всем своим отчаянием он наклонился к ней.

– Она совершенно не зависит от всего этого, – возразила Ольга. – Но не я выбрала Программу, понимаешь? Она выбрала меня. И значимость ее выше моих пожеланий, намерений и сил.

– Нет, я не… Я не понимаю, – проговорил Пилад, опустив отяжелевшую голову и страшно кренясь вперед, но отчего-то не падая. После всех точек, смело расставленных им, после обещаний положить всему конец не виделось ни единого двоеточия, сквозь которое можно было хотя бы прогнать ее.

Ольга осторожно приблизилась и, твердя свои бестелесные обычные уговоры, обняла его, а затем снова попыталась увести за собой и прибегнуть к уже испытанному способу умиротворения, так легко пускаемому ею в ход, но Пилад отшатнулся и, заслонив лицо кулаками, ушел к себе в комнату, споткнувшись попутно о порог.

Ольге не понравилось выражение, какое заронилось в конце разговора на самое дно его желтоватых с оловянным ободком глаз, но все же она приняла решение пока его не тревожить. Осторожно промокнув уголки собственных очей и проговорив что-то быстро под нос, она принялась готовить завтрак.

4

Нежин продолжал жить. Вслед за уже пережитым подкармливаемые его слабостью потянулись одинаковые утра. Он постепенно перестал прятаться и с новой волной слегка извращенной надсадной страсти вернулся к Ольге. Они даже стали покидать дом и подолгу молча бродили, не расцепляя рук. Периодически на нее находило желание покаяться, и Пиладу ничего не оставалось, как уговаривать ее прекратить и размышлять, подыскивая что бы пнуть, о странностях великодушия. Такого рода сдерживания принимались ее стороной без возражений, а если к «происшествию» все же возвращались (что случалось не раз), то уже исключительно по инициативе Пилада, и каждый новый такой разговор, разъедаемый исколотыми словами, был все отрывочнее и бессодержательнее.

Каким-то самостоятельным невнятным образом постепенно обрелась видимость спокойствия. Чувствовалось, что под замершей поверхностью происходит многое – с лишком многое, чтобы успеть нерасторопным словам, – но снаружи все преисполнилось приличия. Надежде свойственно искать пособничества у чужого опыта, а человеку – прекрасно вместе с тем понимать, что опыта нужной марки в природе не существует и по окончании та самая надежда, отучнев, пожмет плечами и отвернется. Закрыв глаза, Пилад представлял рядом с собой и придирчиво осматривал известных ему мужчин, волею своих судеб забредавших в похожие овраги, и, приравняв их, успокаивался, находил даже некий надтреснутый философский блеск и патину косоротого цинизма в их терпимости и смирении. Разросшаяся до солидных размеров толпа нестройной шеренгой медленно отступала в туманные дали слабости воображения, сочувственно глядя немыми лицами.

Ольгины улыбки были теперь всегда подернуты незнакомой задумчивостью, верно навещая вытертый след на душе у Пилада. Осень продолжала наращивать скорость своих мертвящих чар, расчищая дорогу ветрам и грядущему снегу. Но в некоторые дни небо вдруг приобретало многообещающую ясность. Проходило несколько обнадеживающих лучезарных теплых часов, и в скором на перемены времени все снова заволакивало облаками. Так при поддержке неясных до конца сил и Пилад порой веселел, но потом снова впадал в уныние, разбирая новую черточку грусти на Ольгином лице, спрашивал, что с ней. Точно бы не все еще было потеряно, а лишь по воле случая разыгралась небольшая, непонятно кому нужная сценка. Ольга в свой черед ссылалась на усталость, и было слышно, как трудно выговариваются эти ни в чем не повинные слова пересохшим ртом. Ей часто приходили какие-то телеграммы из Комитета, в содержание которых она не посвящала. Она бегала на почту, а потом возвращалась уставшая и безучастная и, не раздеваясь, а лишь распустив узел шарфа, просиживала минуты в прихожей. Не выпуская из виду ни одну мелочь, она продолжала спать с ним. Но было в этом что-то от колыбельной выполняемого задания. В ее движениях и постельных манерах появилась необычная покорность, граничащая с отрешенностью. Пилад же подчас распалялся больше прежнего. Только теперь его путями парадоксов отыскало чувство полного обладания ею. Он будто силой принуждал ее к близости, став притом изощренным в демонстрации собственной неотвратимости, и будто знал толк в этом уже давно.

От противоречивости всех впечатлений и причуд, от неразборчивости гула желания, вползающего по костям воображения, Пилад все чаще отворачивался с кем-то переговорить.

Казалось, в потешной сфере утех скупость одного поручается за щедрость другого. Минуты отчаяния считают секундами, сидят на корточках в углу, уперев часовую стрелку в пол, и лижут сухие губы.

В те же самые дни меж придыханий и глухих стонов Нежин оказался невольным свидетелем самовольного размена собственных чувств, оргии, устроенной ими над привычными качествами окружающего, когда запахи воют, огни больно колют, а назойливые скрипы кровати за стеной рассыпчатыми углями высыпаются на затылок, вместе с тем кисля в паху и падая на глаза приятным терпким душком. Он ощущал, как что-то внутри упруго сопротивлялось, барахталось на спине, пытаясь перевернуться и уползти на прежнее место, спутав при этом сложные детали почти новорожденного механизма, но на этой сессии жизненного опыта у Нежина были слишком надежные помощники, успевавшие всякий раз без его вмешательства все приводить в порядок.

На фоне внешнего спокойствия та часть, что была приемлема для Ольги и одновременно созидала в ней определенную потребность, незаметно для всех угасала.

5

Он с интересом наблюдал за обезглавленной, старательно выпотрошенной тушкой.

– Прекрасное выйдет жаркое, – произнес, шлепнув по ней рукой. – Вот так и птице этой было сказано, что все делается из лучших соображений.

– Я постараюсь, как смогу, – ответили завязки на Ольгином фартуке. – А ты, очень прошу, не ищи во всем символов. И оставь глупости.

Рука потянулась за перечницей.

– Ты когда-нибудь протираешь пыль? – вскользь спросила она, так же глянув на полку.

– Я часто проветриваю.

Рука что-то хотела, уже нечаянно взмахнув, однако слов не последовало.

Он пристрастно почесал колючую щеку.

– Давай, я тебе помогу, – и решительно взялся за нож. – Я уж тоже постараюсь.

Ольга повернулась целиком и пристально на него посмотрела, но не сказала ничего. Оба сели за стол.

– Есть ли какие новости? – спрашивал, отрезая уши моркови, ставшей невольным свидетелем.

– Ничего особенного.

Не заслуживший банальностей, он продолжал орудовать послушным, довольно скалящимся лезвием, не поднимая глаз.

– Держи рыжую, – протянул Ольге, смахнув пучок очистков.

Закипевший чайник напугал переселенные не так давно часы, и они остановились.

– Нечем, значится, нас порадовать, – печально подытожил, освежевав параллельно луковичное семейство. – Или нечем порадовать мне тебя?

– Ты же знаешь, – со вздохом глянула Ольга. Вышло как будто исподлобья, – что затишье иногда лучше непредвиденных известий. Курицу я все-таки думаю запечь в духовке, а не на сковороде. Неплохо бы еще было добавить имбиря. И не надо, пожалуйста, все переиначивать.

– Жаль погоды и ее безвременного ухода.

– Гляди-ка, как быстро ты управился, – заметила Ольга, принимая последние овощи и уже приготовив для них другое испытание. – А пора, ты прав, наступает невеселая, – живостью попыталась она приободрить его тускнеющие глаза.

– В детстве у меня всегда гостила в эти месяцы немилосердная тоска. Хотелось спрятаться в реку, пока на ней играет огонь и вольность ее не сковало льдом. Странное дело, теперь вот вырос, и ничто, можно подумать, не томит, никто не топит…

Он старался не глядеть ей в лицо.

– А воздуха-то так и недостает. Словно ухватил кусок, что не можешь проглотить.

– Странные вещи тебе воображались. Странные не только для ребенка, – было сказано со сложенными на груди руками. – И запомни, никто плохого тебе не хочет.

– Об извечном и увечном.

Кажется, она уже успела отчаяться. А отчаявшись – разочароваться.

6

Что теперь был он для нее, когда, кроме скучного, временами бредящего затворника, ничего не осталось? Да и тот – вполовину сверчок, вполовину фретка, причем чей зад, а чья голова – окончательно не решено заводчицей. Ко всему на закорках имелась инкрустированная самоцветами улиточная раковина, в которой при желании не поместился бы даже хвост. Что-то, видать, все-таки позабыл в дыму изобретательской печи демиург, и сказочный уродец, не прижив ни оспы, ни здравого смысла, сохранил незаразным даже семя. Знать, недостаточно чужеродным оказалось оно для того, чтобы дать землистой начинке желанный росток. Нет сил рассказывать о тех последних днях, что не имели ни цвета, ни погоды, берущей пример простосердечно с них, ни радостных звуков, попрятавшихся неизвестно куда; что вообще не существовали.

Пилад в очередной раз сделал все, что мог. Старания заставили его вспотеть и бессильно опуститься на свезенную постель. Без какого-либо осознанного умысла он лег валетом по отношению своей дриады. И всей жизни вообще. Через какое-то время проснулся все в той же нетронутой позе прикованного существа. Смуглое и шелковистое лоно возле самого подбородка смотрело сухо и неприветливо, но впервые открыто, совсем не ладясь с бледным ликом его хозяйки. Пилад вспомнил другое. Устрично-розовое, по-детски пухлое и вместе с тем по-детски же неразвитое. Как-то однажды в не поясненном садистском порыве оно было продемонстрировано Пиладу – не забывавшемуся, не касавшемуся, не кусавшемуся и напрасно не различавшему злорадства. Две женщины словно ошиблись при выборе в отправной точке, взяв чужое и навсегда обрекая друг друга на неузнаваемость.

– Ты как там? – Ольга проснулась и пожелала быть осведомленной.

– Прекрасна мысль лежать между девичьих ног, – пришлось подняться на локоть, чтобы видеть ее лицо.

– Да уж, – ответила она в странной задумчивости, зевая закрытым ртом.

Пилад провел рукой по месту, снова ставшему чужим, но осмотренному им так пристально, что можно было подумать, никогда уже не забудется. Сколько подобных вещей сознание, сдуру похватав молоток и зубило, обещает навсегда запечатлеться в памяти? И сколько разочарований ждет впереди. Ольга никак не отреагировала на его ласки, но Пилад все же попытался в очередной раз завладеть ею. Она не воспротивилась. Опустошившись с новой силой, но не найдя покой, Пилад зачем-то снова завел столь много раз уже безрезультатно возобновляемый разговор, в одночасье издавший треск. За этими словами он беспокоился, тревожась зудом и отвлеченной мыслью, как изощренно природа обустроила только что посещенную сферу жизни: в неопрятности и неизбежности.

А на следующий день она наконец исчезла. Нежин не решался какое-то время называть себе ее имени, обходя стороной и думая почему-то, что такое умалчивание стирает знание бегства и в конце концов должно ее вернуть.

Нежин не ждал, но это уже давно предчувствовала она. В тот день он отправился на прогулку один, без разбора мешая злобу с тоской и не произнеся ни слова. Исчезновение не было просто исчезновением, как пропадает молодость или звук при погружении под воду. Уход соотнесся с аккуратным выветриванием всех приезжих вещей, включая купленную недавно подставку под чашку из мореного дуба и маленькую баночку повидла, в которую иной раз наведывался и сам Пилад. Словно бы все упоминания получилось переловить и переложить бумагой, улыбнувшись бровастому носильщику.

Была ли вообще та нежная ласковая Ольга с тихим голосом и очаровательным, чуточку строгим наклоном головы? Стояла ли она когда-то на пороге с двумя несоразмерно большими для ее потерянного вида чемоданами, захлопнувшимися вместе с ее существованием за спиной у Пилада? Он был зол на нее, но почему-то так отчаянно пытался возродить растрескавшийся в глубине витраж – единственное место, через которое проникал в дымный сумрак его снов свет, пестря непривычными свежими красками. Это могло сойти за попытку оживить отравленную часть самого себя, но теперь истлела и она.

7

Любопытно, стоило ли родиться заново? Ну, если бы предложение поступило, отказываться, пожалуй, было глупо. В любом случае, после, откормленный и надежно стреноженный пеленкой, он бы даже не узнал о своем выборе, а следовательно, и о верности или, наоборот, поспешности и несостоятельности его.

Жилище в умозрительной яви, пустое и безмолвное, скрывшее свои ходы и изведанные закоулки в полумраке. Кажется, если махнуть, рука увязнет в холодной, липкой массе.

Шорох в кулаке превратился в бабочку, прячущую свою гаденькую сущность за цветастой бутафорией. А та словно специально создана, чтобы при взгляде на нее в ушах слышался сдобный хруст. Испугавшись предательства своей непрочной плоти, вспорхнула и исчезла.

Капли – несчетное потомство только что прошедшего дождя – сплошь усеяли окно. Их одинаковые округлые тельца часто подрагивали на мечущемся за окном ветру. Пилад устроился так, чтобы не видеть в слегка запотевшем от близости стекле гнусного мордатого мужика с мокрой кожей. Холод теперь был повсюду. Он завораживал и кривил отяжелевший кокон. Пилад, насколько позволяла природа, прильнул к батарее и пододвинул кресло, чтобы образовался угол с одним входом и выходом – укрытие не хуже одеяла мучимого кошмарами ребенка. Но холод беспрепятственно проникает сквозь оконные рамы, бесшумно спускается, огибая подоконник, и наполняет скорлупу. Капли по ту сторону прозрачной перегородки будто тоже озадачены наступившей промозглостью. Не может длиться вечно приятная слуху гармония, равно как не хочет ничто бесконечно парить над землей.

Щелчок невидимых пальцев.

И вот одна из капель, отметившись наименьшим терпением, сорвалась и проворно побежала по стеклу вниз. Но ей показалось мало головокружительности одного личного падения, и на своем извитом пути она принялась бесцеремонно сбивать других: две было отпрянули и тотчас устремились ей вслед, вот еще две – и целым потоком вода схлынула с безразличия оконной глади, стремясь поскорее вернуться в землю, а через нее – на небо. Из-под отяжелевших бровей, ставших на какой-то необозримый промежуток времени недвижным центром дрожащего и позвякивающего вокруг тела, Пилад заметил, что не один стал свидетелем извращенной капельной драмы.

– Она за мной присматривает, – слабым голосом и подбородком указал Нежин на замершую бабочку, неизвестно когда вернувшуюся обратно.

– Кто же, интересно? – язвительно произнес Пилад, воодушевляясь в преддверье грядущих терзаний.

– Она по-прежнему со мной. Она меня не оставила, – завороженно продолжал Нежин, не обращая внимания на вопрос. Бабочка тем временем вспорхнула и быстро влетела внутрь абажура маленькой лампы, забытой на подоконнике под самым носом у Пилада.

Крылатый силуэт медленно скользил по подсвеченному велюру. Нежин, широко раскрыв глаза, двигал головой из стороны в сторону, неотрывно сопровождая бесшумные движения. Решившись, он проступил из воздуха. Со скрипом поднял несмазанную руку и легонько постучал плексигласовым ногтем по туго натянутой помадковой ткани в том месте, где замерла нежно очерченная тень. Шарнирный палец выбил из абажура тонкую струйку пыли, но крылатый соглядатай не торопился покидать нового места, даже как будто бы прильнул еще теснее, изнывая от невыносимой близости и непреодолимости добровольного барьера. Нежин сдавленно выпустил давивший пар и закрыл глаза, а когда открыл, уставился снова в окно, по которому ветер мазал последние дождевые разводы, и как-то в один момент сомлел, дав себе каплю воли, оказавшейся достаточной, чтобы ощутить смертельную усталость. Теплый мир бледной Ольгиной кожи сменился стылым блеском перебегающих волн, полнившихся тусклым, но все-таки слепящим светом да двумя совершенно неяркими крыльями у края. Нежин впал в вынужденное оцепенение. Он не знал, что делать со случайно нащупанным, хрупким мотивом присутствия.

Тем временем вышло совершенно неуместное солнце, и на глазах у нервно подергивающегося жестяного лика его легкая спутница выпорхнула из своей карикатурной, не имеющей дверей темницы и устремилась наружу. Ее остановило стекло, и новая преграда на пути, как видно, разозлила куда сильнее. Ее лепестки вспыхнули дотоле незаметными возмутительными красками, более уместными у искательницы утех, нежели нектара.

– Теперь уж не уйдет.

Бабочка с остервенением хлопала, не разбирая, крыльями по стеклу и раме. Яркие лучи делали ее крылья полупрозрачными. Пилад с ненавистью и досадой отвернулся, но этого оказалось недостаточно, и он заткнул Нежину медные уши. Вспомнилась одна картина детства и ее обезоруживающее преображение. Нежин проскрипел асбестовыми зубами. Похожий на цедящего планктон кита, он протянул руку и открыл окно.

– Мало того, – продолжал в то же время Пилад, – придуриваясь и играя в забвение тут, ты даже не знаешь, где она. Тебе не дана на худой конец даже возможность отмстить, – он не смог повернуть голову за подбородок и ограничился пощечиной. – Но, как видно, сей дефект мирится с жалкою природой. Раз уж ты даже не справился с ролью фигуры ее живой изгороди. Впрочем, ныне все больше в моде бетонные заборы. А что ты, собственно, вообще знал о ней? Только то, что она сказалась готовой приютить твою глупую голову у себя на груди? Это приятно, но все же не более, чем найти почтовый ящик полным, а следом под тревожной белизной ничем не примечательного конверта – лаконичные сведения о желательности твоего скорейшего ареста и умерщвления. Она же взяла и ушла. Такая умница. Как изысканно и в то же время просто, и, что самое, самое-самое, – все ради тебя. Тебя, вид у которого – словно ее подхватило на волосатое плечо и унесло к себе в нору нечто болотное и злобное, а она отбивалась, колотила по его спине кулачками, звала на помощь… Всюду слышен крошки зов. Не припасла лишь вот сынов. Чтобы вступиться за участь. Но ничего, не привыкать к метаморфозам, сообразным ее времени и слепой вере в мертвецов. И помни, маленький, для нее выбран новый путь. А она из своей тряпичной куклы осознаваемого мира так и не решилась вытащить набивку, чтобы невзначай узнать, что было помещено ее язвительным и столь любимым создателем внутрь. Со своей точки зрения, а более – обозрения, нашей угоднице не удалось разглядеть ничего, подошедшего бы для верного достижения всего великодушно для нее предуготовленного. Тьфу, черт. Выговорил. Если в свое время одна отдала себя служению существу, имевшему хоть какое-то к ней отношение, то вторая оказалась целиком поглощена страстью к вымышленному. Когда уходила, должно быть, взлетала и плакала, осознавая особым чутьем все неотвратимое в этом мире и готовясь приземлиться уже поверх нового претендента на поиски ее где-то запаздывающего счастья.

Он оглядел Нежина, делая при этом движения губами, словно пытался вытащить что-то, застрявшее между зубов.

– Мой восторг мог бы быть плодотворным, если бы не кислая мина на твоем лице, – заключил он с раздражением. – Язык немеет от такого вида. Что это? Попытка невезением оправдать незадачливость? Пока ты в моем плену, неплохо бы раздобыть для лучшей связи трубку с кукишом или… Ну, ты понимаешь, чего-нибудь целебного, – он расставил локти и сцепил пальцы на животе. – Моя истонченная душевная организация настойчиво взывает о помощи.

Он недобро подмигнул тому месту, где царили безучастность и безмолвствующая тоска.

– Молчи, – проскрежетал Нежин. – Я виноват сам. Я уже давно видел ее грусть.

Пилад издал отвлекающий хлопок и проворно вылил ему в открытый рот масленку, и Нежин забулькал, тараща глаза.

– Ты был довольно славным малым в былые времена, когда тебя не занимало, хмурится ли она. Ты же закрывал глаза на ее ночные газы? Или уши? Что-то я совсем запутался, – Пилад свернул губы в младенческий бантик и приложил задумчиво палец. Но вдруг просветлел и стал чмокать, заглядывая Нежину в глаза и поигрывая одной бровью. – Дело твое, конечно, но не пробовал ли за тем досугом отыскать в себе что-нибудь стоящее, что-нибудь сильное, что против воли возвышает над инстинктами. И дает, так сказать, обозреть, выбрать покраше.

– Прекрати, – как мог, ныл славный малый.

– И все же любопытно, – продолжал второй, не обращая не него внимания, – что было у нее в голове? Ею она не бросалась направо и налево… ни вверх, впрочем, ни вниз.

Нежин чах под напором его злословия. А Пилад, пробавляясь своей неиссякающей ненавистью, периодически поднимал руки вверх и завороженно вращался на месте, радуясь разгорающемуся внутри.

– Конец… – слабо проговорил Нежин.

– Глупец, – эхом отозвался другой, не давая возможности договорить. – А о скопцах слышал? Не доводи до греха.

Нежина стошнило на батарею со всей ее скульптурной сложностью. Он скрипнул, протянувшись на полу. В вернувшейся тишине можно было различить слабые, но все же явственные звуки продолжающейся повсюду жизни. Вот и соседка в своей соте за перегородкой завела привычную для нее в последнее время монотонную песню страсти. Вот уже с неделю она жила не одна и трудилась, как можно было слышать, на совесть, дробя подвластное только ей время на правильные, идеально ровные промежутки.

– Мне видится длинный блестящий полог какой-то одежды, – неожиданно заговорил Нежин, точно в бреду, с удивлением разглядывая выглянувшие из груди тусклые мелкозубые шестерни и пробуя провернуть их пальцем, – или хвост гладких волос… И вместо того чтобы приютиться на нем, я благоумно запустил туда свою когтистую лапу. Да так и остался сидеть на земле… Лишь сжимаю в кулаке обрывки, призванные вечно напоминать о недосбывшемся.

– Что за бесплотный и бесподобный чудак взялся тебе покровительствовать? Черт подери, пора бы уже появиться надписи на стене. Иначе – гадать мне по загогулинам на снегу. Кто привел меня на этот праздник шального размножения, пока ты пытался ухватиться за чужую судьбу? Тысячи сгорбленных спин, раскрасневшихся шей и рук, миллионы капель пота на лбах призваны на воссоздание того, – он поколотил что есть силы в стену, а Нежин вскочил на треснувшие ноги, всем своим стыдом пытаясь остановить его, – чего природа милостиво лишила, не раздумывая и не созывая собраний, – Пилад оттолкнул его. – Как, оказывается, просто подводится скотство под благие намерения и, казалось бы, неизбывные идеалы. Да порезвей уж там, – проорал в рупор ладоней. – Отточенный серп занесен. Это я уже тебе, пупсик.

Отточенный серп занесен… Его блеск готов легко опуститься на созревающий вокруг лес пульсирующих родничками неоправданной жизни голов. А стоишь среди них, словно бестолковый, выросший до гигантских размеров пустотелый сорняк, лишь названием роднящийся с Гераклом, посреди поля поеденных тлёй низкорослых колосьев, готовых осыпаться и прорасти и снова зреть. Свист невидимого лезвия – и полетят с дружным стуком, и покатятся вслед, привившись несуразной, но далекой тягой ко всему шарообразному.

– А ты все шаришься взглядом: и куда это твоя луковица укатилась… Ах, незадача: даже не посчастливилось приложить свою прелую руку к общей тягучей струе созидания. Я вот никак не пойму, Нежин, ты комический герой или нет? Даже имени-то твоего никто не знает. Ха-ха, зрители и слушатели, смотрите и внимайте: мы с Нежиным по разные стороны тайны. Кто на чьей? Все на моей? Чувствуете единение? А как же он? Он и минуты не продержится один в этом зловонии. Не желая облечься в его одежды, я готов щедро отмерить ему собственного сукна. Но честно признаться, больше всего утомляет сей полоумный сказитель, все еще погружающий в свои претенциозные сентенции, заставляющий так откровенно неестественно соображать и действовать под этой скверной шкурой, вкладывающий в зубы невнятные слова – всё, что, по его путаным соображениям, поддержит образы в натопленной людской.

– Пришло время раскрыть перед тобой загадку, – вдруг ожил, преобразившись и заблестев пружинными кольцами, Нежин. – Ты его сын. Исключительно ради тебя выведены на свет все эти персонажи, среди коих, возможно, пребываю и я.

– Вы только послушайте, как мил у полукровки лепет, – засмеялся Пилад, но против воли мрачность пала туманом на его лицо. – Смешно до слез, как стенания бессмертных. Быть того не может. Первоначально это был всего лишь мелкопоместный юмор той прогорклой малютки и ее медоносного папаши, не более, – произнес он тоном, не терпящим возражений. – Она бы, кстати, прекрасно подошла на роль того, кто бы самоотверженно отправилась на поиски невесты для тебя. А ты, ровен твой час, поплелся бы следом, раз так и не сподобился подчинить ее неуловимый испод. Но все это слишком далеко, чтобы мне раздумывать. К тому же все переменилось, и я вырос в нечто истое, иное, способное существовать иначе, чем ты. Вне власти того племени, что уничтожило твои остатки. Большая телесная шутка. Назовем это «Церемонией оппозиции».

Выпытывать и прощать, направиться в неясном наитии в места проведения казней. «Невинность и неутолимая похоть». «Обман и покорность». «Понять и обратить». Богобоязненно пощупать чулки. «Гневные девственницы». Монашки, разбавляющие вино в придорожной роще. Кривая улыбочка старой девы. Если мыть пол, то непременно вниз головой, чтобы не терять чинность и румянец. «Годные дамы для изрядных господ». До носа непрозрачная вуаль. Пригожая жертва, быть жертвой, пасть жертвой, принести в жертву и найти жертву себе. В чопорности и помешательстве. Сотворить мерзость или хоть послушать об этом. «Коварные соседки». Развращенность, испуг и детская стыдливость. Улыбающийся птичий клюв и блестящий след от улитки. «Столповарение». Мыло и благословение. «От девственности полян через эстрогеновые комы и земли туманов, под проводы птиц, через каменный ключ – в добровольное заточение среди увещеваний, озноба и неукротимости бесконечной паузы в Храме яиц из слоновой кости». Умилиться безоблачностью глаз, выбрать средство побольнее и навек отсюда убежать.

Раздались вялые хлопки.

– А знаешь, – сказал Нежин, как только закончил, – не самый плохой герой тебе достался. Мог бы с легкостью угодить в любую небыль. Где, скажем, бойких юношей увозят в санках и обращают в карликов для собственных утех. Неизвестно, чем пришлось бы тебе промышлять.

Вид у Пилада был, словно все произнесенное до него не относится.

Наконец и он отозвался, опускаясь в кресло.

– Мало радостного из твоих уст, достопочтенный друг. Говоришь так, будто ощутил в жизни нечто, напрочь не известное мне. Да еще с небрежностью, никак не возможной у человека такой комплекции. Иные мужья преображаются женами настолько, что принимаются с неясной надеждой цитировать их любовников и всюду им незаметно подражать.

Но не ты. Скорее подавятся последними солеными каплями моей крови. Кровь всегда сообщает происходящему некую торжественность. Не правда ли? Остается лишь встать, простереть руки в стороны, невинно склонить голову набок и воздеть глаза к несуществующему потолку планеты, проворно упрощающейся заодно с умами. Тебе надо было родиться грызуном. Бобер бы вполне подошел. Знаешь почему, Нежин? Не только потому, что они более сообразительны. Они моногамны, а умирают от голода, когда стачиваются зубы. Прекрасный пример для тебя и вообще для всех квартирантов новой эры. Бесконечно надеюсь, что нам повезет и лично тебя прибьет подпиленным тобою же деревом.

Теперь Нежин молчал. Отчасти не любил разочаровывать людей, опровергая сказанное ими. Отчасти попросту не существовал.

– Бред не надоедает, не так ли друг мой? Даже если не свеж. От таких вещей не устаешь. Я видел, с каким удовольствием ты встал на этот тенистый, тогда еще не обросший терниями путь. Со всем ужасом желаю тебе вспомнить напутствие «быть умной девочкой», которое ты прежде так сладкоголосо раздавал.

Повешенные в вишеннике холодным ветром тешатся, к животам порожним все головы склонив.

8

Старый диван вынырнул так близко, что Пилад, не успев сбавить скорость и приноровиться, с размаху звонко грохнул пальцами ноги о добротную деревянную панель и с глухим звуком повалился на желанное ложе. Боль, позверствовав несколько огненных противоестественно долгих секунд, потеряла интерес и понемногу унялась, а там и вовсе выронила из колючих челюстей. На ее еще теплое место сразу напросился сон.

Вскоре Пилад еще не раз просыпался и почти всегда отправлялся в неизвестном направлении. К тому времени, как он вдыхал холодеющий осенний воздух, уже обыкновенно темнело. Огонь одинокого фонаря изредка вспыхивал над головой сквозь чернеющие в вышине ветки с редкими пятнами ворон. Всегда один и тот же поблескивающий, словно исполинская рептилия, тротуар, плавно исчезающий под кучами гонимых прочь листьев. Их скрюченные лоскутки местами, где не успела коснуться равнодушная метла, липли на влажный асфальт, распластываясь и пропадая под себе подобными – кажется, нисколько не противясь подчинению. Там, где твердь асфальта обрывалась, тужила все еще зеленая трава, ослизненная и пересыпанная желтью.

Не все пути Пилада остались в памяти неузнанными и необъясненными. Раззадоренный тирадами, производимыми над побелевшей головой, он зачем-то переспал с Мартой. На глазах плачущего Нежина. Туманное и уморительно деятельное это представление продолжалось нестерпимо долго, а тот все рыдал и стонал. Слезы, что долго и бессмысленно сдерживались, были обо всем. Пилад же ничего не слышал, лишь демонически поглядывал время от времени и кивал. Уже не в первый раз земле снилось, как доверчивого, хоть и похотливого отрока вела за собой в тинистом облаке одичалая нимфа. Привычное бессилие снов…

Удивив кое-кого неестественной суровостью, несколько дней он не покидал дома.

Сначала Пилад без устали говорил. Но потом и его силы иссякли. Пару раз они возвращались в город, куда однажды уже носило под чутким присмотром недоумерших детей, но там никого не было. Они даже отыскали бордель, однажды вызвавший такое отвращение и который теперь Пилад непременно желал продемонстрировать. Но даже там было пусто. Лишь торговали возле входа сахарными лепестками роз.

Голод и молчание продолжались до тех пор, пока не покинуло рук колченогой почтальонши извещение, в котором говорилось, что следующим днем до́лжно прибыть к прежнему месту службы. К бумаге прилагалась улыбка, имевшая благодаря хозяйскому наряду прямого адресата.

Новость немного взбодрила, и Пилад тут же попытался уснуть, но растревоженное тело не успокоилось до тех пор, пока ухо не отыскало прохладу половицы.

На следующее утро наконец выпал снег и достойно похолодало. Косвенным следствием стало исчезновение вошедшей в привычку грязи с дорог экс-Града – неисповедимых, равно как и малопроходимых. Автомобиль, преданно почивавший у подъезда, не ответил стараниям своего хозяина и оживать наотрез отказался. Пилад (без сожаления) хлопнул дверцей и отправился пешком, стараясь избегать особо скользких участков грудного пути и тихо радуясь своей подозрительности.

Снег лежал клочками, еще не освоившийся на земле и не вошедший во вкус. Его успокоительная белизна не обещала никаких ласк. И встречный ветер с готовностью подтверждал все, беря с запасом. Открывались окна, являя обеспокоенные птичьи лица, но тут же хлопали, загоняя обратно.

Морозный воздух тешил Пилада своей свежестью. Но, точно любовник, малым которому кажется рядовое удовлетворение, при мысли о простых радостях которому хочется все усложнить, наделить искусственным своеобразием, оттенком какого-нибудь пережитого и безвозвратно утраченного переживания или аркадийского изобилия и который в конце остается ни с чем, кроме озлобленного уныния и отчужденности, так и Пилад, вместо того чтобы наслаждаться простором и безмолвием, упрямо двигался по направлению к людям, еще не так давно приводившим его в отчаяние, а теперь представляющимся единственным выкупом для заложенного покоя.

Попутно вспомнился привидевшийся накануне сон. А похитили там Нежина неизвестные, условно разумные существа. И поместили в закрытое помещение без дверей и без окон, даже без намеков на щели у пола, но со всем необходимым и просто приятным и даже с замершей в углу миловидной девушкой. На протяжении всего сна он мучился мыслями об Ольге, которую мог ясно видеть вопреки всем расстояниям. Каким-то образом прознал он, что проведет взаперти несколько лет. Мысль о разлуке и белесый, неизвестно откуда выходящий свет поначалу вызвали рост древесной коры по всему туловищу, которая чудесным образом отступила вместе с грустью милой девушки, лишь только понял он, что в миру отсутствие продлится менее секунды. И разлука вдруг представилась не такой ужасной. И заточение с неизвестной, без слов улыбнувшейся в ответ обрело вид занимательного приключения.

Проснувшись, Нежин некоторое время радовался, покуда не осознал, что поводов, помимо бестолкового видения, нет. Первые секунды яви со странной живостью напоминали поедание яблока. Сначала забираешь самую легкую часть, потом принимаешься за тающий на глазах огрызок, рассасывая и отделяя во рту мякоть до тех пор, пока не выплюнешь комочек сухих чешуек и семян, что не хватило духу проглотить. Расставил ноги и смотришь сквозь зубную боль единственную свою реальность.

С момента последнего появления на службе прошло немало времени, но перемен Пилад для себя не отметил. Всё те же приблизительно взгляды были брошены на него со всех сторон. Так же равнодушно все отвернулись, узнав его. Миша подошла первой и сразу пустилась в разговоры. Она снова была одна, а все ошибки, по ее словам, остались в прошлом. В ее лице появилась некая зрелость, что Пилад приписал истекшей беременности, но прикинув в уме, понял, что черед родов только должен был вот-вот наступить, а следовательно, ошибки лепит и природа. Миша быстро утомила, и он – весьма, кажется, неучтиво – погрузился в дела, беспорядочно наброшенные с пылью поверх его стола.

Вскоре вызвали в кабинет, наделенный властью. Пилад зачерпнул из Мишиной вазочки сушеных груш и, жуя, шагал, а шагая думал, как увидит с минуты на минуту прищур Иоганна Захарыча, строгого, но весьма смешного старичка. Встречались попутно и новые лица. Кое-кто даже кивал, стоя Пиладу любопытства.

Портрет был на месте, однако самого Иоганна Захарыча Пилад так и не увидел. За начальственным столом небрежно восседал незнакомый ему человек.

9

Он представился как Антон Круентин Старший. Но тут же сам себя элегантно поправил, сказав, что из рабочих соображений предпочтет старомодное – Антон Антонович. Такого, подумалось Пиладу, ему не удастся забыть.

Антон Антонович, очевидно, принадлежал к тому сорту людей, что почти никогда не бывают больны и еще реже чем-нибудь терзаемы. Лицо и тело его, заключенное в элегантный приталенный костюм, выглядели молодо вопреки возрасту, который был все же чуть больше нежинского. Но таилось среди всей приятности означенных черт нечто тошнотворно-иконное, особенно в личине. Человеку с такой внешностью под табличками, предупреждающими посторонних о непроходимых местах, никто не скажет и слова; но обязательно пристанет к зазевавшемуся Пиладу.

Антон Антонович объяснил в нескольких словах, от которых веяло неживым холодом, новые порядки в их работе и цели, что ставит перед собой этот неумолимый поводырь. Когда, по его мнению, было достаточно, он поднялся сам, показывая, что аудиенция завершена и можно удаляться. С широкой, навевающей запах резины улыбкой он протянул через стол руку.

Рукопожатие Антона Антоновича было строго дозированным по силе и по продолжительности, и прервал его он опять же первым, похоже, все предпочитая делать самолично. Пилад не удержался, в мыслях разыграв, как держал Антон Антонович с отцом совет по поводу собственного зачатья.

Пилад опустил ладонь, свернув ее до времени трубкой, и уже собрался уйти, по традиции не проронив ни слова, но его внимание неожиданно привлек лист бумаги, лежащий на прежнем дубовом столе. Что там было написано, он не мог разобрать со своего места – из прострации его вывело другое: неприятно знакомым показался почерк, полный вкрадчивых завитков и опрятности, недоступной серийной мужской руке. Пиладу явилось душное видение. Против его воли возник обнаженный Антон Антонович, стал низко приседать и злобно посмеиваться. Он был бледен и совершенно лишен комичности, свойственной всем без исключения нагим мужчинам. Пилад быстро повернулся и лишь через несколько шагов сбил жирные галлюцинации о дверной проем.

Остаток первого рабочего дня прошел без дополнительных новостей. Молодые сотрудники – некоторых Пилад предпочел мысленно объединить, сократив до одного, – энергично сновали мимо его стола. Миша втягивала руки в растянутые рукава свитера и поднимала плечи, словно закутываясь в невидимую шаль. Она еще пару раз заговаривала с Пиладом, украдкой стараясь выведать что-нибудь о его жизни, но тот упорно пропускал мимо ушей протянутые нити и отвечал отрывками народных песен. В целом же был вполне приветлив и разговорчив. Один раз, когда она подходяще приблизилась, даже легонько похлопал ее по бедру, чем вызвал порядочное удивление. Без помех.

День подошел к своему закономерному завершению, и всё вокруг отяжелевшей Пиладовой головы постепенно опустело. Всюду зажглись лампы. После продолжительных любезностей и обиняков ушла и Миша – без провожатого. Мглою сомнений и надежд.

Почему Пиладу вдруг захотелось остаться одному в этом месте, он не знал. Оно и без того было совершенно безжизненным. Видеть кого-либо и тем более говорить вышло из привычек и надобностей. Опротивели передвижения и сама манера все непременно ощущать. И Нежин.

Все же спустя какое-то время удалось встать. И направиться к выходу, предчувствуя, как оглушительно хлопнет дверь, и уже заранее морщась. Могла вдобавок еще и заныть на прощание.

Произошло худшее. Все двери остались позади, но за последней поджидал не кто иной, как пресловутый Антон Антонович. По крайней мере, Пиладу показалось, будто он нарочно затаился, чтобы явиться словно из-под земли и липко вглядеться в покорно открытые глаза.

– Похвально, – произнес сторож с усмешкой. – Первый день после затяжного отпуска, а столько рвения. Так бы и покинули корабль последним, кабы я не забыл очки.

Что-то не похож на близорукого, – прибежало на ум Пиладу, пока он натужно молчал, соображая, как бы изничтожить препятствие. За спиной у несгибаемого Антона Антоновича блестел в сумерках новенький спортивный автомобиль, какой Пилад видел впервые. Антон Антонович обернулся, но лишь на мгновение, и снова впился.

– Неплохой способ передвижения составляет эта жестянка, – произнес он с простецкой миной, неуязвимый под защитой грида собственной пошлости.

– Что это вы так пристально меня разглядываете? – сказал он уже другим голосом, разом убрав с лица все следы расположения.

– Потому как непоправимо зряч, – ответил Пилад, не отводя взгляда.

Антон Антонович, нахмурившись, осмотрел его с головы до пояса и обратно – точно вновь настала пора докторов.

– Вам необходимо отдохнуть, – снова усмехнулся он и, неожиданно простившись, удалился сквозь череду дверных хлопков.

В голове у Пилада без дела осталась целая пригоршня человечков.

Из морочного маскарада он спустился по ступенькам и, уже повернув к аллее носы шафранных сапог, бросил последний взгляд на железную модель одной из душ встреченного им дешевого мистификатора. Ноги сами остановились и были готовы подкоситься. Где-то внутри прозвучал легкий, но зловещий треск.

Сердце затвердело слишком быстро.

Ольга плавно открыла дверцу и выпорхнула с осторожностью из автомобиля. Глядя прямо перед собой, она двинулась на Пилада с незнакомой грациозностью.

– Что это ты так пристально меня разглядываешь? – заговорила она, с легкостью подменяя приветствие вопросом, от которого из свежей трещины пошла темная жидкость. – Ты же не думал, что я пропала или обязана вернуться туда, откуда приехала?

Нежин стонал, переполняясь слюной и словами, столь же бессильными, как и он сам, но Пилад твердо держал руку на его рту.

– Ты такое, кажется, у себя в голове развил, что, выходит, во мне вообще ничего человеческого нет.

Она стояла перед ним, скрестив ноги и придерживая расставленными пальцами ворот незнакомого сиреневого пальто, не достающего полою до колен. Казалась и растерянной, и сожалеющей, но при всем том выдержанной до жестокости. Пилад молчал.

– Но ведь это не так. Ты-то должен знать, – на миг он слегка удивился, подумав, что она отвечает на его мысли. – И отчего такая ненависть во взгляде? Разве я не оставила в твоей жизни ничего хорошего? И кроме того, мало что зависит напрямую от нас. Как ты только не поймешь… В воспоминаниях я свободна. И всегда буду тебя любить. Ты мил и можешь быть приятным. Тебе требуется уход. И лучше бы, может, поменять квартиру. У тебя очень неудобный район. И усталый вид. Скажу тебе больше, я бы с радостью вернулась, как только выполнила свой долг, но это, конечно, невозможно. Ты все понимаешь…

Пилад запрокинул голову и поглядел сквозь паутину раскидистого клена на проясняющееся клочками небо. И медленно отнял влажную ладонь.

– Мы оба искренне рады, что ты не пустуешь, – отрывисто произнес он и шагнул ближе. – Собери… – но вдруг близко раздались энергичные шаги, и Пилад, в последний раз увидев профиль своей возлюбленной, направился прочь. И не пришлось ни окликать его, ни останавливать.

10

Дорога мягко и приветливо растекалась под ногами, готовая по малейшей прихоти спутать направление или хоть взвиться ввысь и привести к совсем отличным от былых летам. Отзывались шаги. Солнце пригревало сквозь выпущенные, но всё пока жидкие кроны, а ветерок, как старый друг, прилетал редко, не докучая разговорами. Гравий нежно грыз подметки, и Пилад не забывал, стараясь посильней вбивать его щедро заносимым каблуком.

Но дорога не оплошала, не стала уступать безразличию и привела на кладбище. Могла по чести сговориться прямиком с душой: ту всегда тянуло гостем в безмятежные места. Прохладный запах убранной под венец черемухи пропитал все вокруг. Мучительно хотелось первой попавшейся скамьи. Сесть и, не постеснявшись лени, уже более не расточать себя на тревогу движений. А еще вздумалось иметь кого-нибудь безмолвного у ног. Пусть всего только рядом, но непременно у ног.

Отвлекли голоса, раздавшиеся в пугающей близи: Пилад по-прежнему никого не видел. Голоса послышались вновь, и он догадался заглянуть за старинный склеп, чей мрамор порос диким виноградом, так что уже не различить было, где вход. Одни цветастые витражи по временам проглядывали среди одинокой зелени.

Пилад обогнул усыпальницу и нашел позади нее трех девушек. Они стояли, сбившись в кучку и остановив заплаканные взоры на великом надгробии, под каким с легкостью можно погрести гиганта; что-то напевали в неподвижности. Первые желтые листья предупредительно скрыли надпись на плите. Пилад сумел разобрать лишь начальные буквы. Но было достаточно.

Одну из девушек – почти девочек – Пилад знал.

– Элли, что ты здесь делаешь? – обратился он, разглядывая воспоминания и плохо скрывая радость.

Она смотрела без удивления. Все ее лицо было усеяно крошечными родинками – с той неповторимой произвольностью, с какой рачительная рука одаривает еженощно небо. Родинки совсем не выступали над прохладной гладью кожи и были повсюду: на оттененных веках, на кончике носа, на белоснежных щеках и кайме пухлых губ, на мочке маленького, блестящего пушком уха. Пилад зачарованно глядел на необыкновенное, кем-то отмеченное лицо, созданное узнаваемым из тысяч других, не менее свежих и безнадежно одинаковых. Везде и всюду.

– Мы пришли проститься с нашим отцом.

Кажется, только теперь она узнала Пилада. И улыбнулась. Он улыбнулся в ответ, зная, что они принадлежат друг другу. И запоздало поздоровался с остальными, но те не отвечали, упрямо опустив лбы.

Элли не могла поцеловать Пилада и вместо этого предложила ему сыграть. Он взял с протянутых ладоней, как с бархата, взвесил сирингу и, закрыв с улыбкой глаза, поднес к губам.

Все молчали, лишь один освобождал отрывистые, протяжные, размытые до неуязвимости звуки. Все длил, представляя, как подбирают одежды, разбегаются вдалеке люди, заслышав с безмолвной стороны семиликий зов. Налетающий с ветром снег облеплял брови. Девушки кутались в свои простые одежды и жались еще тесней друг к другу. Ветер все горячее кружил вокруг, срывая и разметая последние редкие листья, а Пилад продолжал играть.

Отставало спокойствие. Мимо пробегал юноша, а за ним с воем несколько разгневанных женщин.

– Я его знаю, – отозвался Пилад, остановившийся, но не открывший глаз.

– Мой брат, – равнодушно пояснил опечаленный голос.

– Что с ним? – спросил Пилад, обратно заслоняя бронзовые губы.

– Свободной волей посеребрены все здешние места… Он совершил нечто, по их мнению, ужасное.

Пилад заиграл вновь. Еще громче и еще протяжнее. Девушки вздрагивали, глухо постанывали, прятали встревоженные лица, но не двигались с мест. Пилад играл и играл, и иней проступал на скулах. Это был уже не тот Пилад, но должно закончиться так.