1

Нежин нашел себя сидящим на скамье в парке. Он был не один, но наблюдатель, не назвавшись, своевременно исчез. Улучил минуту и остаток сил. А насест по ту сторону брюк оказался сырым и садняще твердым. Бесконтрольная аутопсия началась.

Вокруг был разбит целый бутафорный рай: из воображений взрослых, в пользованье детям. Он стоял пустой, будто сюрприз, приготовленный к скорому приходу гостей.

Кто-то, тяжело дыша, пробежал по узкой дорожке возле самого носа – Нежин инстинктивно отпрянул, тотчас повстречав лопатками покатую спинку скамьи. На щеку пала пара холодных брызг, и он, помедлив из предсмертного приличия, стер их рукавом. Обнаружилось, что кроме брюк и разбитых ботинок на нем одна рубашка, под которую (уже, вероятно, давно) настойчиво проникает цепкой ладонью холод. Под которой так мало разнообразия…

Нежин решил пока не подавать виду. Спал ли он – и то был ужасный, полный чудовищных красок сон, или бодрствовал – и все, захваченное его внутренним взором, правда, в которой (заодно с сущностью) ему еще предстоит разобраться?

Все переменилось настолько быстро… Где же оставил путник в разнеженном обличье свой покой? Без цели, без желания. И сам взбалтывался теперь – первой банкой, вскрытой из запасенной череды. Он остро чувствовал новизну. На запыленном складе что-то гремело, переставлялось, обменивалось местами. Его вынудили. Ему сделалось невозможным дальше бродить среди декораций. И самое главное: ничего ровным счетом не стало иным – не потрудилось даже раздобыть для усыпления снадобье. Момент вышел на редкость статичным. Равно луковичная душа всего сущего – лишь только выпадет быть приглашенным одиночеством.

Однако появилось знание – недаром первое из зол и пища всех далеко идущих бед в смутно знакомых Нежину мировоззрениях. Обветшалые многодумные мужи взирали на его сгорбленную тень, вея унынием, кляли схороненные доброй волею инстинкты. Неизменно (знать, неизлечимо) во имя обладания пробовали они притворяться невольными. Так скоро ждало их доверие.

2

Он покинул дом, словно зачумленный барак. Он брел по пустынной улице, щекочимый дождем, не замечающий озноба. Проплывали мимо безрадостные пейзажи, хлюпающие и завывающие. Точно так же однажды был покинут – испуганным и униженным – последний приют одной украдкой виденной, неуловимой девочки, чьи внутренние миры так и остались в бесплотных сумерках воображаемого.

Письма, которые он нашел, – горькая грязь их слов, пестрящих пошлостью и завитками в духе рококо, которые хотелось разогнать, словно шествие страдающих глистами, а не накрутить на пальцы кудрями, продолжала греметь, ворочаясь всей своей свалкой в его висках. Силы оставались лишь на то, чтобы продолжать шагать, удаляться прочь от злосчастного, полного прямых углов и поворотов места, переставшего быть его домом.

Не было мочи даже на то, чтобы успевать проглатывать обжигающее, никак не иссякающее в бутылке спиртное – эликсир мнимой свободы, настой послеполуночного тумана. Не стало воли и чтобы заткнуть неумолкающий у самого уха рот. Собеседник – что безвылазно сидел внутри – продолжал наступать, стремясь приблизиться сообразно местному обычаю вплотную, дабы родилось доверие в остро ощущаемых парах слитного дыхания; даже вытянутая вперед рука не остановила его. И главная нетлеющая мерзость – заключительная «А» – фальшивая таинственность, известная по окончаниям бесчестных имен, подпись, а скорее насмешка над неведением одного – первой насыщала его горсти.

Постепенно стемнело. Дождь, чуя безнаказанность и бредя тысячью снеговиков, припустил со всей своей сырой дури. А Нежин вдруг стал, поливая стынущим носом. Все не могло так закончиться. Чем дальше он уходил, тем ближе становился.

Со всей слабостью и малодушием – удержать, как и простить ее, может только он сам. И никто другой. Другой способен лишь отнять и унизить, надругавшись над приобретенной в довесок предысторией. И все же дело обстояло не совсем так. Или совсем не так? Осклизлый краешек оторвался и поплыл, уже став хлипким островом и собираясь обратиться последней надеждой Нежина, смиренно плетущегося берегом.

Вернуться надо было для другого. Чтобы посмотреть в глаза и попытаться найти в них хоть крупицу честности… раскаяния. Или лжи – и принести возмездие, пусть бы даже картонное, упав во весь рост на притворную гладь тяжелой воды, чтобы взмыли в воздух капли жидкой ртути. Если зажмуриться, а затем сразу раскрыть глаза – неизменные спутники глупости, отвердевшие вместе с мраморным телом, – весь мир вспыхивает и шумит в ушах, капая горечью с языка, попутно испепеляя и расплавляя все чужое и неуютное – тебя, Нежин. Тут как тут и Пиладик, хлопотливый прелатик. Как там таких кличут? Привлеки к стынущей своей груди другую – податливую, недавно дорогую и возбуждающую, а ныне – помыкающую и теснящую следами чужих объятий, вступи в пламень и превратись вместе с нею в жидкость, проникающую сквозь поры земли, сгущающуюся и пузырящуюся в глубине, чтобы, слившись, растворить в себе ее целиком, спрятав все следы порочного лживого существования.

Беспечная медуза, не выдержав зова соблазна, посмотрелась в зеркало, вздрогнула от удовольствия и окаменела, успев пустить лишь пару добрых соленых струй.

Пытается улыбаться.

Пилад, опережая собственное, уже находившее не раз окоченение, протянул руку и взял ее за лицо. После воздуха улицы оно проникло в ладонь неприятно теплым и влажным. Могло почудиться, будто случайно схватился в полутьме стойла за опрелое вымя с единственным плотным соском.

– Имя тебе бренность, – произнес с нелепой торжественностью подрагивающий рот под стекляшками глаз.

Не привыкший говорить помногу, теперь он не мог молчать. И продолжал повторять ту же фразу все менее связно. Ольга, перепуганная, сгорбленная, пробовала ухватиться за его шею, но он всякий раз отстранял ее руки, и только приведя в спальню, наконец отпустил и поглядел в освобожденное лицо. И мельком – на телесного цвета трусы. Пальцем указал на кровать; и Ольга безмолвно повиновалась.

На какое-то время она осталась одна. Придя на кухню, Пилад с застывшим взором долго проверял большим пальцем остроту лезвий, перебирая один нож за другим. Страшно жаль было позабытого где-то ружья, уже вселявшего однажды запросто уверенность.

Подходящий инструмент вызвался, и Пилад вернулся в спальню, волоча за собой прихваченный попутно стул. На глазах у обомлевшей Ольги он положил нож на прикроватный столик и направил свет маленькой читальной лампы ей в лицо. Дрожащий стул был выпущен еще прежде на середине комнаты, а портрет зевающего щенка – снят со стены и положен на тумбочку стеклом вниз. Во время всех приготовлений Ольга пробовала встать, ломая руки и читая вслух нечто нечленораздельное, но Пилад, не оборачиваясь, раз за разом возвращал ее на место коротким взмахом руки. Напоследок он погасил верхние лампы и сел напротив, сцепив пальцы рук на коленях. Наступила тишина.

Пилад молчал, напрасно ожидая встречного чистосердечия. Он созерцал свою, казалось, нисколько не изменившуюся подругу, тщетно пытаясь выискать в ее облике незаметные прежде черты порока. Он видел, как пульсирует глубокая яремная впадина, дающая начало ее бледной шее.

– Что? Что? – отрывисто проговорила Ольга, всхлипывая. Ее лицо было чуть ниже, и выглянувший подбородок со своей асимметричной ямкой, казалось, умолял. – Где ты был?

– Рассказывай, – водрузил на место ответа голос из полумрака, удивив хозяина своей сиплостью.

– Что я должна рассказать? Нежин? – Первое слово было сказано. И, кажется, одного этого хватило, чтобы ее немного воодушевить.

– Историю своей лжи, – ответил Пилад с видом бесстрастным.

– Какой лжи, Нежин?

У Пилада поразительно скоро вышла энергия, и он впал в озлобленное уныние. И вновь перехватило горло, кое-как заговоренное на лавке в саду. Быстро взяв в руки нож, он поднес его ко лбу и провел лезвием по коже. Оно оказалось тупее, чем доложил когда-то давно палец. Пилад пристально посмотрел на обманщика, размышляя, стоит ли его за то обезглавить.

Раны не получилось, но из царапины все же проступила кровь. Ольга взвыла, схватившись за рот рукой. Нет – даже в таких мелочах теперь сквозило притворство, хоть и определенный эффект удался. Она в очередной раз попыталась встать, но Пилад заставил ее отказаться, кивнув острием – на сей раз алчно сверкнувшим.

Слезы лились из остановившихся глаз на дрожащие щеки и губы, открывая, чудилось, неистощимые запасы влаги. Пилад не мог заплакать, и все скопившееся встало в горле недвижным комом из свинца и шерсти.

Он стремительно слабел. Он видел, что она ничего не скажет сама. Среди мыслей каким-то невероятным образом нарождались гнусавые голоски сомнений, но ужас измены, скрепленной печатью бесконечной дрожи, быстро заглушал все. Пилад поднялся. Побродил недолго – подошел вплотную и, глядя в глаза пленнице, открыл кончиком ножа верхний ящик тумбочки, заполненный ее пожитками. Ольга бегло глянула в ту сторону, но взгляд ее оттого ничуть не изменился. Кожа натянулась у Пилада за ушами и на лбу, словно кто-то впился в нее ногтями и собрал на затылке в комок. Он неуверенно покосился. Ящик выглядел иначе. Разрозненные бумаги в нем не таили больше под собой никакого утолщения. Увесистого, перевязанного накрест серебристой ленточкой…

Письма исчезли.

– Ах ты, дрянь… – и заплясали вслед за грохотом разномастные листки. Пилад выпустил нож, следом провалившийся сквозь землю, и замахнулся. Прежняя Ольгина смелость дала трещину. Задом поползла она от него через кровать, сволакивая одеяло. Отчетливо различались редкие дыбом вставшие волоски на голых ногах. В отчаянии Пилад проклял единственным пинком тумбочку и скрылся в прихожей. Где стоял с минуту неподвижно, полнясь желанием совершить что-то оглушительно громкое, непоправимое, под крики окрашенное в какие угодно тона: всё одно, потом – тьма. Со стены над вешалкой доносились равнодушные щелчки секундной стрелки часов, своей монотонностью демонстрирующих мелочность всех встреченных ими когда-либо острасток. Мгновение Нежин боролся с безумной мыслью уйти навсегда, но затем круто повернулся и, не дав опомниться, заперся в своей комнате.

Но бетонная клеть недолго смогла удерживать его под своей теплой одноцветной сенью с необнаружимым ртом сквозняка. Здесь мешкали и селились только слова. Даже из числа неозвученных.

В скором времени он вернулся, застав Ольгу сидящей с поджатыми коленями, в слезах.

Ночь пожелала быть несносно долгой и однообразной. Была растеряна в тягучих переплетающихся повторениях и сметена на пол вся сила.

Как человеку, бессильному добиться чего-то сложа руки, Нежину требовалась какая-нибудь демонстрация, местом для которой его неразумность в конечном счете избрала постель.

3

Утро показалось еще хуже ночи. Во сне Нежин неосознанно прижался к Ольге, на что та горячо обняла его, но в рассветном холоде он очнулся и брезгливо отстранился. Было искаженное помехами мгновение испуга, а итогом уже пролилась под закрытыми веками тоска. По шорохам согревающейся памяти быстро стало известно, насколько все стало гаже.

И несколько часов прошло без движений.

Все было с виду как всегда, но Пилад неосознанно отводил всякий раз рождающееся на пустом месте успокоение. Он был иным и уже не мог позволить себе забыть. И все-таки моментами было трудно различить обман – величайшее ослепление повседневности. Органы чувств лишь кротко кланялись, мысли же сновали с видимостью дела, боясь остановиться для разговора. А за окном возникающая порой по воле ветра круговерть желтизны и дождевых капель останавливала всякую попытку движения.

Она спала рядом. Лицо ее было одутловато и совершенно спокойно. Пиладу даже показалось в нем определенное умиротворение и довольство. Не выдержав, он покинул постель. Руки и ноги его не слушались. Перекипающее изнутри смешивалось с холодом, простершимся вокруг, и сплав вызывал неутолимую дрожь.

Она беззвучно явилась в скором времени. Увидев ее, Пилад отвернулся. Но бесконечно сберегать молчание не смог. Вся уродливость раздевшихся перед ним истин возникла вновь, с самыми свежими красками. Неумолимый голос настойчиво продолжал повторять чужие мерзости, с неуместной прилежностью выведенные на бумаге и зачем-то хранимые ею. Они, как невидимые пальцы, проникали наружу теперь уже из его собственной головы, перешептываясь, забирались под подол равнодушно зияющей ночной рубашки и надменно вылезали обратно, переставая быть просто словами. Вальяжно развалившись на глазах у Пилада, они давали ему возможность вдоволь наглядеться на свое унижение, а только потом уже быстро карабкались, смердя, ему на грудь и медленно смыкались на шее. И он, все еще живой, хоть и храпящий, начинал завидовать мертвым.

Его родную малорослую кухню не посвятили, и она робко притихла. Спустя какое-то время изможденный собственным бессилием Пилад остановился и влез на стол, словно квартиру затопляло.

– Разве я играл перед тобой когда-нибудь? – произнес он глухо, неясно обозначая вопросительность сказанного.

Ольга насторожилась, пытаясь, кажется, поймать конец нужной веревки, на которой должен был быть оставлен потребный ответ, не видя, что перед ней на самом деле извивается конец оборванного каната, в опасной близости ломающий все вокруг. Впрочем, и Пилад – его лишь видел. И об этом знал.

– Нет. Потому что ты для меня не можешь быть зрителем, – продолжал он, отвернувшись к окну и кривя губы, словно желая изломать каждый звук. – Ты же, мое нежданное счастье, поступала со мной именно так. А теперь хочешь утверждать, что подобное может быть необходимо? Зрителей никогда не пускают на сцену, а происходящее за кулисами недоступно даже их скучающему взору. Зримым оно становится лишь единожды, когда врываешься туда с факелом. Так часто поздно… Но все равно видишь засохшие следы по стенам. Нечистоты… – сошел он на беспомощный хрип.

– Я не могла тебе сказать, – оправдывалась Ольга. Слезы на ее амфибийных глазах не заставили ждать. – Я знала, что ты не сможешь отреагировать на это адекватно.

– А разве я должен реагировать на подобное адекватно? – взвился Пилад, снова сходя на крик. В ушах его стоял неприятный звон, визгливый и навязчивый, словно скрип колес деревянной коровы. Видимость хладнокровия прослужила недолго. Он попеременно сжимал кулаки, стиснув до боли зубы.

– Ты не понимаешь, у меня не было другого выхода. К тому же я не была уверена до конца в тебе. Ты помнишь, как вел ты себя поначалу?

Примерно все уже звучало накануне.

– Всяко лучше, чем ты, – почти прорычал. – И какая же цена тому слащавому многозвучию из шести букв, которое ты так часто твердила в последнее время?

Было полуденно ясно, что Ольга не понимает, о чем идет речь.

– О любви, речь идет о твоей пресловутой любви, – со всем своим отчаянием он наклонился к ней.

– Она совершенно не зависит от всего этого, – возразила Ольга. – Но не я выбрала Программу, понимаешь? Она выбрала меня. И значимость ее выше моих пожеланий, намерений и сил.

– Нет, я не… Я не понимаю, – проговорил Пилад, опустив отяжелевшую голову и страшно кренясь вперед, но отчего-то не падая. После всех точек, смело расставленных им, после обещаний положить всему конец не виделось ни единого двоеточия, сквозь которое можно было хотя бы прогнать ее.

Ольга осторожно приблизилась и, твердя свои бестелесные обычные уговоры, обняла его, а затем снова попыталась увести за собой и прибегнуть к уже испытанному способу умиротворения, так легко пускаемому ею в ход, но Пилад отшатнулся и, заслонив лицо кулаками, ушел к себе в комнату, споткнувшись попутно о порог.

Ольге не понравилось выражение, какое заронилось в конце разговора на самое дно его желтоватых с оловянным ободком глаз, но все же она приняла решение пока его не тревожить. Осторожно промокнув уголки собственных очей и проговорив что-то быстро под нос, она принялась готовить завтрак.

4

Нежин продолжал жить. Вслед за уже пережитым подкармливаемые его слабостью потянулись одинаковые утра. Он постепенно перестал прятаться и с новой волной слегка извращенной надсадной страсти вернулся к Ольге. Они даже стали покидать дом и подолгу молча бродили, не расцепляя рук. Периодически на нее находило желание покаяться, и Пиладу ничего не оставалось, как уговаривать ее прекратить и размышлять, подыскивая что бы пнуть, о странностях великодушия. Такого рода сдерживания принимались ее стороной без возражений, а если к «происшествию» все же возвращались (что случалось не раз), то уже исключительно по инициативе Пилада, и каждый новый такой разговор, разъедаемый исколотыми словами, был все отрывочнее и бессодержательнее.

Каким-то самостоятельным невнятным образом постепенно обрелась видимость спокойствия. Чувствовалось, что под замершей поверхностью происходит многое – с лишком многое, чтобы успеть нерасторопным словам, – но снаружи все преисполнилось приличия. Надежде свойственно искать пособничества у чужого опыта, а человеку – прекрасно вместе с тем понимать, что опыта нужной марки в природе не существует и по окончании та самая надежда, отучнев, пожмет плечами и отвернется. Закрыв глаза, Пилад представлял рядом с собой и придирчиво осматривал известных ему мужчин, волею своих судеб забредавших в похожие овраги, и, приравняв их, успокаивался, находил даже некий надтреснутый философский блеск и патину косоротого цинизма в их терпимости и смирении. Разросшаяся до солидных размеров толпа нестройной шеренгой медленно отступала в туманные дали слабости воображения, сочувственно глядя немыми лицами.

Ольгины улыбки были теперь всегда подернуты незнакомой задумчивостью, верно навещая вытертый след на душе у Пилада. Осень продолжала наращивать скорость своих мертвящих чар, расчищая дорогу ветрам и грядущему снегу. Но в некоторые дни небо вдруг приобретало многообещающую ясность. Проходило несколько обнадеживающих лучезарных теплых часов, и в скором на перемены времени все снова заволакивало облаками. Так при поддержке неясных до конца сил и Пилад порой веселел, но потом снова впадал в уныние, разбирая новую черточку грусти на Ольгином лице, спрашивал, что с ней. Точно бы не все еще было потеряно, а лишь по воле случая разыгралась небольшая, непонятно кому нужная сценка. Ольга в свой черед ссылалась на усталость, и было слышно, как трудно выговариваются эти ни в чем не повинные слова пересохшим ртом. Ей часто приходили какие-то телеграммы из Комитета, в содержание которых она не посвящала. Она бегала на почту, а потом возвращалась уставшая и безучастная и, не раздеваясь, а лишь распустив узел шарфа, просиживала минуты в прихожей. Не выпуская из виду ни одну мелочь, она продолжала спать с ним. Но было в этом что-то от колыбельной выполняемого задания. В ее движениях и постельных манерах появилась необычная покорность, граничащая с отрешенностью. Пилад же подчас распалялся больше прежнего. Только теперь его путями парадоксов отыскало чувство полного обладания ею. Он будто силой принуждал ее к близости, став притом изощренным в демонстрации собственной неотвратимости, и будто знал толк в этом уже давно.

От противоречивости всех впечатлений и причуд, от неразборчивости гула желания, вползающего по костям воображения, Пилад все чаще отворачивался с кем-то переговорить.

Казалось, в потешной сфере утех скупость одного поручается за щедрость другого. Минуты отчаяния считают секундами, сидят на корточках в углу, уперев часовую стрелку в пол, и лижут сухие губы.

В те же самые дни меж придыханий и глухих стонов Нежин оказался невольным свидетелем самовольного размена собственных чувств, оргии, устроенной ими над привычными качествами окружающего, когда запахи воют, огни больно колют, а назойливые скрипы кровати за стеной рассыпчатыми углями высыпаются на затылок, вместе с тем кисля в паху и падая на глаза приятным терпким душком. Он ощущал, как что-то внутри упруго сопротивлялось, барахталось на спине, пытаясь перевернуться и уползти на прежнее место, спутав при этом сложные детали почти новорожденного механизма, но на этой сессии жизненного опыта у Нежина были слишком надежные помощники, успевавшие всякий раз без его вмешательства все приводить в порядок.

На фоне внешнего спокойствия та часть, что была приемлема для Ольги и одновременно созидала в ней определенную потребность, незаметно для всех угасала.

5

Он с интересом наблюдал за обезглавленной, старательно выпотрошенной тушкой.

– Прекрасное выйдет жаркое, – произнес, шлепнув по ней рукой. – Вот так и птице этой было сказано, что все делается из лучших соображений.

– Я постараюсь, как смогу, – ответили завязки на Ольгином фартуке. – А ты, очень прошу, не ищи во всем символов. И оставь глупости.

Рука потянулась за перечницей.

– Ты когда-нибудь протираешь пыль? – вскользь спросила она, так же глянув на полку.

– Я часто проветриваю.

Рука что-то хотела, уже нечаянно взмахнув, однако слов не последовало.

Он пристрастно почесал колючую щеку.

– Давай, я тебе помогу, – и решительно взялся за нож. – Я уж тоже постараюсь.

Ольга повернулась целиком и пристально на него посмотрела, но не сказала ничего. Оба сели за стол.

– Есть ли какие новости? – спрашивал, отрезая уши моркови, ставшей невольным свидетелем.

– Ничего особенного.

Не заслуживший банальностей, он продолжал орудовать послушным, довольно скалящимся лезвием, не поднимая глаз.

– Держи рыжую, – протянул Ольге, смахнув пучок очистков.

Закипевший чайник напугал переселенные не так давно часы, и они остановились.

– Нечем, значится, нас порадовать, – печально подытожил, освежевав параллельно луковичное семейство. – Или нечем порадовать мне тебя?

– Ты же знаешь, – со вздохом глянула Ольга. Вышло как будто исподлобья, – что затишье иногда лучше непредвиденных известий. Курицу я все-таки думаю запечь в духовке, а не на сковороде. Неплохо бы еще было добавить имбиря. И не надо, пожалуйста, все переиначивать.

– Жаль погоды и ее безвременного ухода.

– Гляди-ка, как быстро ты управился, – заметила Ольга, принимая последние овощи и уже приготовив для них другое испытание. – А пора, ты прав, наступает невеселая, – живостью попыталась она приободрить его тускнеющие глаза.

– В детстве у меня всегда гостила в эти месяцы немилосердная тоска. Хотелось спрятаться в реку, пока на ней играет огонь и вольность ее не сковало льдом. Странное дело, теперь вот вырос, и ничто, можно подумать, не томит, никто не топит…

Он старался не глядеть ей в лицо.

– А воздуха-то так и недостает. Словно ухватил кусок, что не можешь проглотить.

– Странные вещи тебе воображались. Странные не только для ребенка, – было сказано со сложенными на груди руками. – И запомни, никто плохого тебе не хочет.

– Об извечном и увечном.

Кажется, она уже успела отчаяться. А отчаявшись – разочароваться.

6

Что теперь был он для нее, когда, кроме скучного, временами бредящего затворника, ничего не осталось? Да и тот – вполовину сверчок, вполовину фретка, причем чей зад, а чья голова – окончательно не решено заводчицей. Ко всему на закорках имелась инкрустированная самоцветами улиточная раковина, в которой при желании не поместился бы даже хвост. Что-то, видать, все-таки позабыл в дыму изобретательской печи демиург, и сказочный уродец, не прижив ни оспы, ни здравого смысла, сохранил незаразным даже семя. Знать, недостаточно чужеродным оказалось оно для того, чтобы дать землистой начинке желанный росток. Нет сил рассказывать о тех последних днях, что не имели ни цвета, ни погоды, берущей пример простосердечно с них, ни радостных звуков, попрятавшихся неизвестно куда; что вообще не существовали.

Пилад в очередной раз сделал все, что мог. Старания заставили его вспотеть и бессильно опуститься на свезенную постель. Без какого-либо осознанного умысла он лег валетом по отношению своей дриады. И всей жизни вообще. Через какое-то время проснулся все в той же нетронутой позе прикованного существа. Смуглое и шелковистое лоно возле самого подбородка смотрело сухо и неприветливо, но впервые открыто, совсем не ладясь с бледным ликом его хозяйки. Пилад вспомнил другое. Устрично-розовое, по-детски пухлое и вместе с тем по-детски же неразвитое. Как-то однажды в не поясненном садистском порыве оно было продемонстрировано Пиладу – не забывавшемуся, не касавшемуся, не кусавшемуся и напрасно не различавшему злорадства. Две женщины словно ошиблись при выборе в отправной точке, взяв чужое и навсегда обрекая друг друга на неузнаваемость.

– Ты как там? – Ольга проснулась и пожелала быть осведомленной.

– Прекрасна мысль лежать между девичьих ног, – пришлось подняться на локоть, чтобы видеть ее лицо.

– Да уж, – ответила она в странной задумчивости, зевая закрытым ртом.

Пилад провел рукой по месту, снова ставшему чужим, но осмотренному им так пристально, что можно было подумать, никогда уже не забудется. Сколько подобных вещей сознание, сдуру похватав молоток и зубило, обещает навсегда запечатлеться в памяти? И сколько разочарований ждет впереди. Ольга никак не отреагировала на его ласки, но Пилад все же попытался в очередной раз завладеть ею. Она не воспротивилась. Опустошившись с новой силой, но не найдя покой, Пилад зачем-то снова завел столь много раз уже безрезультатно возобновляемый разговор, в одночасье издавший треск. За этими словами он беспокоился, тревожась зудом и отвлеченной мыслью, как изощренно природа обустроила только что посещенную сферу жизни: в неопрятности и неизбежности.

А на следующий день она наконец исчезла. Нежин не решался какое-то время называть себе ее имени, обходя стороной и думая почему-то, что такое умалчивание стирает знание бегства и в конце концов должно ее вернуть.

Нежин не ждал, но это уже давно предчувствовала она. В тот день он отправился на прогулку один, без разбора мешая злобу с тоской и не произнеся ни слова. Исчезновение не было просто исчезновением, как пропадает молодость или звук при погружении под воду. Уход соотнесся с аккуратным выветриванием всех приезжих вещей, включая купленную недавно подставку под чашку из мореного дуба и маленькую баночку повидла, в которую иной раз наведывался и сам Пилад. Словно бы все упоминания получилось переловить и переложить бумагой, улыбнувшись бровастому носильщику.

Была ли вообще та нежная ласковая Ольга с тихим голосом и очаровательным, чуточку строгим наклоном головы? Стояла ли она когда-то на пороге с двумя несоразмерно большими для ее потерянного вида чемоданами, захлопнувшимися вместе с ее существованием за спиной у Пилада? Он был зол на нее, но почему-то так отчаянно пытался возродить растрескавшийся в глубине витраж – единственное место, через которое проникал в дымный сумрак его снов свет, пестря непривычными свежими красками. Это могло сойти за попытку оживить отравленную часть самого себя, но теперь истлела и она.

7

Любопытно, стоило ли родиться заново? Ну, если бы предложение поступило, отказываться, пожалуй, было глупо. В любом случае, после, откормленный и надежно стреноженный пеленкой, он бы даже не узнал о своем выборе, а следовательно, и о верности или, наоборот, поспешности и несостоятельности его.

Жилище в умозрительной яви, пустое и безмолвное, скрывшее свои ходы и изведанные закоулки в полумраке. Кажется, если махнуть, рука увязнет в холодной, липкой массе.

Шорох в кулаке превратился в бабочку, прячущую свою гаденькую сущность за цветастой бутафорией. А та словно специально создана, чтобы при взгляде на нее в ушах слышался сдобный хруст. Испугавшись предательства своей непрочной плоти, вспорхнула и исчезла.

Капли – несчетное потомство только что прошедшего дождя – сплошь усеяли окно. Их одинаковые округлые тельца часто подрагивали на мечущемся за окном ветру. Пилад устроился так, чтобы не видеть в слегка запотевшем от близости стекле гнусного мордатого мужика с мокрой кожей. Холод теперь был повсюду. Он завораживал и кривил отяжелевший кокон. Пилад, насколько позволяла природа, прильнул к батарее и пододвинул кресло, чтобы образовался угол с одним входом и выходом – укрытие не хуже одеяла мучимого кошмарами ребенка. Но холод беспрепятственно проникает сквозь оконные рамы, бесшумно спускается, огибая подоконник, и наполняет скорлупу. Капли по ту сторону прозрачной перегородки будто тоже озадачены наступившей промозглостью. Не может длиться вечно приятная слуху гармония, равно как не хочет ничто бесконечно парить над землей.

Щелчок невидимых пальцев.

И вот одна из капель, отметившись наименьшим терпением, сорвалась и проворно побежала по стеклу вниз. Но ей показалось мало головокружительности одного личного падения, и на своем извитом пути она принялась бесцеремонно сбивать других: две было отпрянули и тотчас устремились ей вслед, вот еще две – и целым потоком вода схлынула с безразличия оконной глади, стремясь поскорее вернуться в землю, а через нее – на небо. Из-под отяжелевших бровей, ставших на какой-то необозримый промежуток времени недвижным центром дрожащего и позвякивающего вокруг тела, Пилад заметил, что не один стал свидетелем извращенной капельной драмы.

– Она за мной присматривает, – слабым голосом и подбородком указал Нежин на замершую бабочку, неизвестно когда вернувшуюся обратно.

– Кто же, интересно? – язвительно произнес Пилад, воодушевляясь в преддверье грядущих терзаний.

– Она по-прежнему со мной. Она меня не оставила, – завороженно продолжал Нежин, не обращая внимания на вопрос. Бабочка тем временем вспорхнула и быстро влетела внутрь абажура маленькой лампы, забытой на подоконнике под самым носом у Пилада.

Крылатый силуэт медленно скользил по подсвеченному велюру. Нежин, широко раскрыв глаза, двигал головой из стороны в сторону, неотрывно сопровождая бесшумные движения. Решившись, он проступил из воздуха. Со скрипом поднял несмазанную руку и легонько постучал плексигласовым ногтем по туго натянутой помадковой ткани в том месте, где замерла нежно очерченная тень. Шарнирный палец выбил из абажура тонкую струйку пыли, но крылатый соглядатай не торопился покидать нового места, даже как будто бы прильнул еще теснее, изнывая от невыносимой близости и непреодолимости добровольного барьера. Нежин сдавленно выпустил давивший пар и закрыл глаза, а когда открыл, уставился снова в окно, по которому ветер мазал последние дождевые разводы, и как-то в один момент сомлел, дав себе каплю воли, оказавшейся достаточной, чтобы ощутить смертельную усталость. Теплый мир бледной Ольгиной кожи сменился стылым блеском перебегающих волн, полнившихся тусклым, но все-таки слепящим светом да двумя совершенно неяркими крыльями у края. Нежин впал в вынужденное оцепенение. Он не знал, что делать со случайно нащупанным, хрупким мотивом присутствия.

Тем временем вышло совершенно неуместное солнце, и на глазах у нервно подергивающегося жестяного лика его легкая спутница выпорхнула из своей карикатурной, не имеющей дверей темницы и устремилась наружу. Ее остановило стекло, и новая преграда на пути, как видно, разозлила куда сильнее. Ее лепестки вспыхнули дотоле незаметными возмутительными красками, более уместными у искательницы утех, нежели нектара.

– Теперь уж не уйдет.

Бабочка с остервенением хлопала, не разбирая, крыльями по стеклу и раме. Яркие лучи делали ее крылья полупрозрачными. Пилад с ненавистью и досадой отвернулся, но этого оказалось недостаточно, и он заткнул Нежину медные уши. Вспомнилась одна картина детства и ее обезоруживающее преображение. Нежин проскрипел асбестовыми зубами. Похожий на цедящего планктон кита, он протянул руку и открыл окно.

– Мало того, – продолжал в то же время Пилад, – придуриваясь и играя в забвение тут, ты даже не знаешь, где она. Тебе не дана на худой конец даже возможность отмстить, – он не смог повернуть голову за подбородок и ограничился пощечиной. – Но, как видно, сей дефект мирится с жалкою природой. Раз уж ты даже не справился с ролью фигуры ее живой изгороди. Впрочем, ныне все больше в моде бетонные заборы. А что ты, собственно, вообще знал о ней? Только то, что она сказалась готовой приютить твою глупую голову у себя на груди? Это приятно, но все же не более, чем найти почтовый ящик полным, а следом под тревожной белизной ничем не примечательного конверта – лаконичные сведения о желательности твоего скорейшего ареста и умерщвления. Она же взяла и ушла. Такая умница. Как изысканно и в то же время просто, и, что самое, самое-самое, – все ради тебя. Тебя, вид у которого – словно ее подхватило на волосатое плечо и унесло к себе в нору нечто болотное и злобное, а она отбивалась, колотила по его спине кулачками, звала на помощь… Всюду слышен крошки зов. Не припасла лишь вот сынов. Чтобы вступиться за участь. Но ничего, не привыкать к метаморфозам, сообразным ее времени и слепой вере в мертвецов. И помни, маленький, для нее выбран новый путь. А она из своей тряпичной куклы осознаваемого мира так и не решилась вытащить набивку, чтобы невзначай узнать, что было помещено ее язвительным и столь любимым создателем внутрь. Со своей точки зрения, а более – обозрения, нашей угоднице не удалось разглядеть ничего, подошедшего бы для верного достижения всего великодушно для нее предуготовленного. Тьфу, черт. Выговорил. Если в свое время одна отдала себя служению существу, имевшему хоть какое-то к ней отношение, то вторая оказалась целиком поглощена страстью к вымышленному. Когда уходила, должно быть, взлетала и плакала, осознавая особым чутьем все неотвратимое в этом мире и готовясь приземлиться уже поверх нового претендента на поиски ее где-то запаздывающего счастья.

Он оглядел Нежина, делая при этом движения губами, словно пытался вытащить что-то, застрявшее между зубов.

– Мой восторг мог бы быть плодотворным, если бы не кислая мина на твоем лице, – заключил он с раздражением. – Язык немеет от такого вида. Что это? Попытка невезением оправдать незадачливость? Пока ты в моем плену, неплохо бы раздобыть для лучшей связи трубку с кукишом или… Ну, ты понимаешь, чего-нибудь целебного, – он расставил локти и сцепил пальцы на животе. – Моя истонченная душевная организация настойчиво взывает о помощи.

Он недобро подмигнул тому месту, где царили безучастность и безмолвствующая тоска.

– Молчи, – проскрежетал Нежин. – Я виноват сам. Я уже давно видел ее грусть.

Пилад издал отвлекающий хлопок и проворно вылил ему в открытый рот масленку, и Нежин забулькал, тараща глаза.

– Ты был довольно славным малым в былые времена, когда тебя не занимало, хмурится ли она. Ты же закрывал глаза на ее ночные газы? Или уши? Что-то я совсем запутался, – Пилад свернул губы в младенческий бантик и приложил задумчиво палец. Но вдруг просветлел и стал чмокать, заглядывая Нежину в глаза и поигрывая одной бровью. – Дело твое, конечно, но не пробовал ли за тем досугом отыскать в себе что-нибудь стоящее, что-нибудь сильное, что против воли возвышает над инстинктами. И дает, так сказать, обозреть, выбрать покраше.

– Прекрати, – как мог, ныл славный малый.

– И все же любопытно, – продолжал второй, не обращая не него внимания, – что было у нее в голове? Ею она не бросалась направо и налево… ни вверх, впрочем, ни вниз.

Нежин чах под напором его злословия. А Пилад, пробавляясь своей неиссякающей ненавистью, периодически поднимал руки вверх и завороженно вращался на месте, радуясь разгорающемуся внутри.

– Конец… – слабо проговорил Нежин.

– Глупец, – эхом отозвался другой, не давая возможности договорить. – А о скопцах слышал? Не доводи до греха.

Нежина стошнило на батарею со всей ее скульптурной сложностью. Он скрипнул, протянувшись на полу. В вернувшейся тишине можно было различить слабые, но все же явственные звуки продолжающейся повсюду жизни. Вот и соседка в своей соте за перегородкой завела привычную для нее в последнее время монотонную песню страсти. Вот уже с неделю она жила не одна и трудилась, как можно было слышать, на совесть, дробя подвластное только ей время на правильные, идеально ровные промежутки.

– Мне видится длинный блестящий полог какой-то одежды, – неожиданно заговорил Нежин, точно в бреду, с удивлением разглядывая выглянувшие из груди тусклые мелкозубые шестерни и пробуя провернуть их пальцем, – или хвост гладких волос… И вместо того чтобы приютиться на нем, я благоумно запустил туда свою когтистую лапу. Да так и остался сидеть на земле… Лишь сжимаю в кулаке обрывки, призванные вечно напоминать о недосбывшемся.

– Что за бесплотный и бесподобный чудак взялся тебе покровительствовать? Черт подери, пора бы уже появиться надписи на стене. Иначе – гадать мне по загогулинам на снегу. Кто привел меня на этот праздник шального размножения, пока ты пытался ухватиться за чужую судьбу? Тысячи сгорбленных спин, раскрасневшихся шей и рук, миллионы капель пота на лбах призваны на воссоздание того, – он поколотил что есть силы в стену, а Нежин вскочил на треснувшие ноги, всем своим стыдом пытаясь остановить его, – чего природа милостиво лишила, не раздумывая и не созывая собраний, – Пилад оттолкнул его. – Как, оказывается, просто подводится скотство под благие намерения и, казалось бы, неизбывные идеалы. Да порезвей уж там, – проорал в рупор ладоней. – Отточенный серп занесен. Это я уже тебе, пупсик.

Отточенный серп занесен… Его блеск готов легко опуститься на созревающий вокруг лес пульсирующих родничками неоправданной жизни голов. А стоишь среди них, словно бестолковый, выросший до гигантских размеров пустотелый сорняк, лишь названием роднящийся с Гераклом, посреди поля поеденных тлёй низкорослых колосьев, готовых осыпаться и прорасти и снова зреть. Свист невидимого лезвия – и полетят с дружным стуком, и покатятся вслед, привившись несуразной, но далекой тягой ко всему шарообразному.

– А ты все шаришься взглядом: и куда это твоя луковица укатилась… Ах, незадача: даже не посчастливилось приложить свою прелую руку к общей тягучей струе созидания. Я вот никак не пойму, Нежин, ты комический герой или нет? Даже имени-то твоего никто не знает. Ха-ха, зрители и слушатели, смотрите и внимайте: мы с Нежиным по разные стороны тайны. Кто на чьей? Все на моей? Чувствуете единение? А как же он? Он и минуты не продержится один в этом зловонии. Не желая облечься в его одежды, я готов щедро отмерить ему собственного сукна. Но честно признаться, больше всего утомляет сей полоумный сказитель, все еще погружающий в свои претенциозные сентенции, заставляющий так откровенно неестественно соображать и действовать под этой скверной шкурой, вкладывающий в зубы невнятные слова – всё, что, по его путаным соображениям, поддержит образы в натопленной людской.

– Пришло время раскрыть перед тобой загадку, – вдруг ожил, преобразившись и заблестев пружинными кольцами, Нежин. – Ты его сын. Исключительно ради тебя выведены на свет все эти персонажи, среди коих, возможно, пребываю и я.

– Вы только послушайте, как мил у полукровки лепет, – засмеялся Пилад, но против воли мрачность пала туманом на его лицо. – Смешно до слез, как стенания бессмертных. Быть того не может. Первоначально это был всего лишь мелкопоместный юмор той прогорклой малютки и ее медоносного папаши, не более, – произнес он тоном, не терпящим возражений. – Она бы, кстати, прекрасно подошла на роль того, кто бы самоотверженно отправилась на поиски невесты для тебя. А ты, ровен твой час, поплелся бы следом, раз так и не сподобился подчинить ее неуловимый испод. Но все это слишком далеко, чтобы мне раздумывать. К тому же все переменилось, и я вырос в нечто истое, иное, способное существовать иначе, чем ты. Вне власти того племени, что уничтожило твои остатки. Большая телесная шутка. Назовем это «Церемонией оппозиции».

Выпытывать и прощать, направиться в неясном наитии в места проведения казней. «Невинность и неутолимая похоть». «Обман и покорность». «Понять и обратить». Богобоязненно пощупать чулки. «Гневные девственницы». Монашки, разбавляющие вино в придорожной роще. Кривая улыбочка старой девы. Если мыть пол, то непременно вниз головой, чтобы не терять чинность и румянец. «Годные дамы для изрядных господ». До носа непрозрачная вуаль. Пригожая жертва, быть жертвой, пасть жертвой, принести в жертву и найти жертву себе. В чопорности и помешательстве. Сотворить мерзость или хоть послушать об этом. «Коварные соседки». Развращенность, испуг и детская стыдливость. Улыбающийся птичий клюв и блестящий след от улитки. «Столповарение». Мыло и благословение. «От девственности полян через эстрогеновые комы и земли туманов, под проводы птиц, через каменный ключ – в добровольное заточение среди увещеваний, озноба и неукротимости бесконечной паузы в Храме яиц из слоновой кости». Умилиться безоблачностью глаз, выбрать средство побольнее и навек отсюда убежать.

Раздались вялые хлопки.

– А знаешь, – сказал Нежин, как только закончил, – не самый плохой герой тебе достался. Мог бы с легкостью угодить в любую небыль. Где, скажем, бойких юношей увозят в санках и обращают в карликов для собственных утех. Неизвестно, чем пришлось бы тебе промышлять.

Вид у Пилада был, словно все произнесенное до него не относится.

Наконец и он отозвался, опускаясь в кресло.

– Мало радостного из твоих уст, достопочтенный друг. Говоришь так, будто ощутил в жизни нечто, напрочь не известное мне. Да еще с небрежностью, никак не возможной у человека такой комплекции. Иные мужья преображаются женами настолько, что принимаются с неясной надеждой цитировать их любовников и всюду им незаметно подражать.

Но не ты. Скорее подавятся последними солеными каплями моей крови. Кровь всегда сообщает происходящему некую торжественность. Не правда ли? Остается лишь встать, простереть руки в стороны, невинно склонить голову набок и воздеть глаза к несуществующему потолку планеты, проворно упрощающейся заодно с умами. Тебе надо было родиться грызуном. Бобер бы вполне подошел. Знаешь почему, Нежин? Не только потому, что они более сообразительны. Они моногамны, а умирают от голода, когда стачиваются зубы. Прекрасный пример для тебя и вообще для всех квартирантов новой эры. Бесконечно надеюсь, что нам повезет и лично тебя прибьет подпиленным тобою же деревом.

Теперь Нежин молчал. Отчасти не любил разочаровывать людей, опровергая сказанное ими. Отчасти попросту не существовал.

– Бред не надоедает, не так ли друг мой? Даже если не свеж. От таких вещей не устаешь. Я видел, с каким удовольствием ты встал на этот тенистый, тогда еще не обросший терниями путь. Со всем ужасом желаю тебе вспомнить напутствие «быть умной девочкой», которое ты прежде так сладкоголосо раздавал.

Повешенные в вишеннике холодным ветром тешатся, к животам порожним все головы склонив.

8

Старый диван вынырнул так близко, что Пилад, не успев сбавить скорость и приноровиться, с размаху звонко грохнул пальцами ноги о добротную деревянную панель и с глухим звуком повалился на желанное ложе. Боль, позверствовав несколько огненных противоестественно долгих секунд, потеряла интерес и понемногу унялась, а там и вовсе выронила из колючих челюстей. На ее еще теплое место сразу напросился сон.

Вскоре Пилад еще не раз просыпался и почти всегда отправлялся в неизвестном направлении. К тому времени, как он вдыхал холодеющий осенний воздух, уже обыкновенно темнело. Огонь одинокого фонаря изредка вспыхивал над головой сквозь чернеющие в вышине ветки с редкими пятнами ворон. Всегда один и тот же поблескивающий, словно исполинская рептилия, тротуар, плавно исчезающий под кучами гонимых прочь листьев. Их скрюченные лоскутки местами, где не успела коснуться равнодушная метла, липли на влажный асфальт, распластываясь и пропадая под себе подобными – кажется, нисколько не противясь подчинению. Там, где твердь асфальта обрывалась, тужила все еще зеленая трава, ослизненная и пересыпанная желтью.

Не все пути Пилада остались в памяти неузнанными и необъясненными. Раззадоренный тирадами, производимыми над побелевшей головой, он зачем-то переспал с Мартой. На глазах плачущего Нежина. Туманное и уморительно деятельное это представление продолжалось нестерпимо долго, а тот все рыдал и стонал. Слезы, что долго и бессмысленно сдерживались, были обо всем. Пилад же ничего не слышал, лишь демонически поглядывал время от времени и кивал. Уже не в первый раз земле снилось, как доверчивого, хоть и похотливого отрока вела за собой в тинистом облаке одичалая нимфа. Привычное бессилие снов…

Удивив кое-кого неестественной суровостью, несколько дней он не покидал дома.

Сначала Пилад без устали говорил. Но потом и его силы иссякли. Пару раз они возвращались в город, куда однажды уже носило под чутким присмотром недоумерших детей, но там никого не было. Они даже отыскали бордель, однажды вызвавший такое отвращение и который теперь Пилад непременно желал продемонстрировать. Но даже там было пусто. Лишь торговали возле входа сахарными лепестками роз.

Голод и молчание продолжались до тех пор, пока не покинуло рук колченогой почтальонши извещение, в котором говорилось, что следующим днем до́лжно прибыть к прежнему месту службы. К бумаге прилагалась улыбка, имевшая благодаря хозяйскому наряду прямого адресата.

Новость немного взбодрила, и Пилад тут же попытался уснуть, но растревоженное тело не успокоилось до тех пор, пока ухо не отыскало прохладу половицы.

На следующее утро наконец выпал снег и достойно похолодало. Косвенным следствием стало исчезновение вошедшей в привычку грязи с дорог экс-Града – неисповедимых, равно как и малопроходимых. Автомобиль, преданно почивавший у подъезда, не ответил стараниям своего хозяина и оживать наотрез отказался. Пилад (без сожаления) хлопнул дверцей и отправился пешком, стараясь избегать особо скользких участков грудного пути и тихо радуясь своей подозрительности.

Снег лежал клочками, еще не освоившийся на земле и не вошедший во вкус. Его успокоительная белизна не обещала никаких ласк. И встречный ветер с готовностью подтверждал все, беря с запасом. Открывались окна, являя обеспокоенные птичьи лица, но тут же хлопали, загоняя обратно.

Морозный воздух тешил Пилада своей свежестью. Но, точно любовник, малым которому кажется рядовое удовлетворение, при мысли о простых радостях которому хочется все усложнить, наделить искусственным своеобразием, оттенком какого-нибудь пережитого и безвозвратно утраченного переживания или аркадийского изобилия и который в конце остается ни с чем, кроме озлобленного уныния и отчужденности, так и Пилад, вместо того чтобы наслаждаться простором и безмолвием, упрямо двигался по направлению к людям, еще не так давно приводившим его в отчаяние, а теперь представляющимся единственным выкупом для заложенного покоя.

Попутно вспомнился привидевшийся накануне сон. А похитили там Нежина неизвестные, условно разумные существа. И поместили в закрытое помещение без дверей и без окон, даже без намеков на щели у пола, но со всем необходимым и просто приятным и даже с замершей в углу миловидной девушкой. На протяжении всего сна он мучился мыслями об Ольге, которую мог ясно видеть вопреки всем расстояниям. Каким-то образом прознал он, что проведет взаперти несколько лет. Мысль о разлуке и белесый, неизвестно откуда выходящий свет поначалу вызвали рост древесной коры по всему туловищу, которая чудесным образом отступила вместе с грустью милой девушки, лишь только понял он, что в миру отсутствие продлится менее секунды. И разлука вдруг представилась не такой ужасной. И заточение с неизвестной, без слов улыбнувшейся в ответ обрело вид занимательного приключения.

Проснувшись, Нежин некоторое время радовался, покуда не осознал, что поводов, помимо бестолкового видения, нет. Первые секунды яви со странной живостью напоминали поедание яблока. Сначала забираешь самую легкую часть, потом принимаешься за тающий на глазах огрызок, рассасывая и отделяя во рту мякоть до тех пор, пока не выплюнешь комочек сухих чешуек и семян, что не хватило духу проглотить. Расставил ноги и смотришь сквозь зубную боль единственную свою реальность.

С момента последнего появления на службе прошло немало времени, но перемен Пилад для себя не отметил. Всё те же приблизительно взгляды были брошены на него со всех сторон. Так же равнодушно все отвернулись, узнав его. Миша подошла первой и сразу пустилась в разговоры. Она снова была одна, а все ошибки, по ее словам, остались в прошлом. В ее лице появилась некая зрелость, что Пилад приписал истекшей беременности, но прикинув в уме, понял, что черед родов только должен был вот-вот наступить, а следовательно, ошибки лепит и природа. Миша быстро утомила, и он – весьма, кажется, неучтиво – погрузился в дела, беспорядочно наброшенные с пылью поверх его стола.

Вскоре вызвали в кабинет, наделенный властью. Пилад зачерпнул из Мишиной вазочки сушеных груш и, жуя, шагал, а шагая думал, как увидит с минуты на минуту прищур Иоганна Захарыча, строгого, но весьма смешного старичка. Встречались попутно и новые лица. Кое-кто даже кивал, стоя Пиладу любопытства.

Портрет был на месте, однако самого Иоганна Захарыча Пилад так и не увидел. За начальственным столом небрежно восседал незнакомый ему человек.

9

Он представился как Антон Круентин Старший. Но тут же сам себя элегантно поправил, сказав, что из рабочих соображений предпочтет старомодное – Антон Антонович. Такого, подумалось Пиладу, ему не удастся забыть.

Антон Антонович, очевидно, принадлежал к тому сорту людей, что почти никогда не бывают больны и еще реже чем-нибудь терзаемы. Лицо и тело его, заключенное в элегантный приталенный костюм, выглядели молодо вопреки возрасту, который был все же чуть больше нежинского. Но таилось среди всей приятности означенных черт нечто тошнотворно-иконное, особенно в личине. Человеку с такой внешностью под табличками, предупреждающими посторонних о непроходимых местах, никто не скажет и слова; но обязательно пристанет к зазевавшемуся Пиладу.

Антон Антонович объяснил в нескольких словах, от которых веяло неживым холодом, новые порядки в их работе и цели, что ставит перед собой этот неумолимый поводырь. Когда, по его мнению, было достаточно, он поднялся сам, показывая, что аудиенция завершена и можно удаляться. С широкой, навевающей запах резины улыбкой он протянул через стол руку.

Рукопожатие Антона Антоновича было строго дозированным по силе и по продолжительности, и прервал его он опять же первым, похоже, все предпочитая делать самолично. Пилад не удержался, в мыслях разыграв, как держал Антон Антонович с отцом совет по поводу собственного зачатья.

Пилад опустил ладонь, свернув ее до времени трубкой, и уже собрался уйти, по традиции не проронив ни слова, но его внимание неожиданно привлек лист бумаги, лежащий на прежнем дубовом столе. Что там было написано, он не мог разобрать со своего места – из прострации его вывело другое: неприятно знакомым показался почерк, полный вкрадчивых завитков и опрятности, недоступной серийной мужской руке. Пиладу явилось душное видение. Против его воли возник обнаженный Антон Антонович, стал низко приседать и злобно посмеиваться. Он был бледен и совершенно лишен комичности, свойственной всем без исключения нагим мужчинам. Пилад быстро повернулся и лишь через несколько шагов сбил жирные галлюцинации о дверной проем.

Остаток первого рабочего дня прошел без дополнительных новостей. Молодые сотрудники – некоторых Пилад предпочел мысленно объединить, сократив до одного, – энергично сновали мимо его стола. Миша втягивала руки в растянутые рукава свитера и поднимала плечи, словно закутываясь в невидимую шаль. Она еще пару раз заговаривала с Пиладом, украдкой стараясь выведать что-нибудь о его жизни, но тот упорно пропускал мимо ушей протянутые нити и отвечал отрывками народных песен. В целом же был вполне приветлив и разговорчив. Один раз, когда она подходяще приблизилась, даже легонько похлопал ее по бедру, чем вызвал порядочное удивление. Без помех.

День подошел к своему закономерному завершению, и всё вокруг отяжелевшей Пиладовой головы постепенно опустело. Всюду зажглись лампы. После продолжительных любезностей и обиняков ушла и Миша – без провожатого. Мглою сомнений и надежд.

Почему Пиладу вдруг захотелось остаться одному в этом месте, он не знал. Оно и без того было совершенно безжизненным. Видеть кого-либо и тем более говорить вышло из привычек и надобностей. Опротивели передвижения и сама манера все непременно ощущать. И Нежин.

Все же спустя какое-то время удалось встать. И направиться к выходу, предчувствуя, как оглушительно хлопнет дверь, и уже заранее морщась. Могла вдобавок еще и заныть на прощание.

Произошло худшее. Все двери остались позади, но за последней поджидал не кто иной, как пресловутый Антон Антонович. По крайней мере, Пиладу показалось, будто он нарочно затаился, чтобы явиться словно из-под земли и липко вглядеться в покорно открытые глаза.

– Похвально, – произнес сторож с усмешкой. – Первый день после затяжного отпуска, а столько рвения. Так бы и покинули корабль последним, кабы я не забыл очки.

Что-то не похож на близорукого, – прибежало на ум Пиладу, пока он натужно молчал, соображая, как бы изничтожить препятствие. За спиной у несгибаемого Антона Антоновича блестел в сумерках новенький спортивный автомобиль, какой Пилад видел впервые. Антон Антонович обернулся, но лишь на мгновение, и снова впился.

– Неплохой способ передвижения составляет эта жестянка, – произнес он с простецкой миной, неуязвимый под защитой грида собственной пошлости.

– Что это вы так пристально меня разглядываете? – сказал он уже другим голосом, разом убрав с лица все следы расположения.

– Потому как непоправимо зряч, – ответил Пилад, не отводя взгляда.

Антон Антонович, нахмурившись, осмотрел его с головы до пояса и обратно – точно вновь настала пора докторов.

– Вам необходимо отдохнуть, – снова усмехнулся он и, неожиданно простившись, удалился сквозь череду дверных хлопков.

В голове у Пилада без дела осталась целая пригоршня человечков.

Из морочного маскарада он спустился по ступенькам и, уже повернув к аллее носы шафранных сапог, бросил последний взгляд на железную модель одной из душ встреченного им дешевого мистификатора. Ноги сами остановились и были готовы подкоситься. Где-то внутри прозвучал легкий, но зловещий треск.

Сердце затвердело слишком быстро.

Ольга плавно открыла дверцу и выпорхнула с осторожностью из автомобиля. Глядя прямо перед собой, она двинулась на Пилада с незнакомой грациозностью.

– Что это ты так пристально меня разглядываешь? – заговорила она, с легкостью подменяя приветствие вопросом, от которого из свежей трещины пошла темная жидкость. – Ты же не думал, что я пропала или обязана вернуться туда, откуда приехала?

Нежин стонал, переполняясь слюной и словами, столь же бессильными, как и он сам, но Пилад твердо держал руку на его рту.

– Ты такое, кажется, у себя в голове развил, что, выходит, во мне вообще ничего человеческого нет.

Она стояла перед ним, скрестив ноги и придерживая расставленными пальцами ворот незнакомого сиреневого пальто, не достающего полою до колен. Казалась и растерянной, и сожалеющей, но при всем том выдержанной до жестокости. Пилад молчал.

– Но ведь это не так. Ты-то должен знать, – на миг он слегка удивился, подумав, что она отвечает на его мысли. – И отчего такая ненависть во взгляде? Разве я не оставила в твоей жизни ничего хорошего? И кроме того, мало что зависит напрямую от нас. Как ты только не поймешь… В воспоминаниях я свободна. И всегда буду тебя любить. Ты мил и можешь быть приятным. Тебе требуется уход. И лучше бы, может, поменять квартиру. У тебя очень неудобный район. И усталый вид. Скажу тебе больше, я бы с радостью вернулась, как только выполнила свой долг, но это, конечно, невозможно. Ты все понимаешь…

Пилад запрокинул голову и поглядел сквозь паутину раскидистого клена на проясняющееся клочками небо. И медленно отнял влажную ладонь.

– Мы оба искренне рады, что ты не пустуешь, – отрывисто произнес он и шагнул ближе. – Собери… – но вдруг близко раздались энергичные шаги, и Пилад, в последний раз увидев профиль своей возлюбленной, направился прочь. И не пришлось ни окликать его, ни останавливать.

10

Дорога мягко и приветливо растекалась под ногами, готовая по малейшей прихоти спутать направление или хоть взвиться ввысь и привести к совсем отличным от былых летам. Отзывались шаги. Солнце пригревало сквозь выпущенные, но всё пока жидкие кроны, а ветерок, как старый друг, прилетал редко, не докучая разговорами. Гравий нежно грыз подметки, и Пилад не забывал, стараясь посильней вбивать его щедро заносимым каблуком.

Но дорога не оплошала, не стала уступать безразличию и привела на кладбище. Могла по чести сговориться прямиком с душой: ту всегда тянуло гостем в безмятежные места. Прохладный запах убранной под венец черемухи пропитал все вокруг. Мучительно хотелось первой попавшейся скамьи. Сесть и, не постеснявшись лени, уже более не расточать себя на тревогу движений. А еще вздумалось иметь кого-нибудь безмолвного у ног. Пусть всего только рядом, но непременно у ног.

Отвлекли голоса, раздавшиеся в пугающей близи: Пилад по-прежнему никого не видел. Голоса послышались вновь, и он догадался заглянуть за старинный склеп, чей мрамор порос диким виноградом, так что уже не различить было, где вход. Одни цветастые витражи по временам проглядывали среди одинокой зелени.

Пилад обогнул усыпальницу и нашел позади нее трех девушек. Они стояли, сбившись в кучку и остановив заплаканные взоры на великом надгробии, под каким с легкостью можно погрести гиганта; что-то напевали в неподвижности. Первые желтые листья предупредительно скрыли надпись на плите. Пилад сумел разобрать лишь начальные буквы. Но было достаточно.

Одну из девушек – почти девочек – Пилад знал.

– Элли, что ты здесь делаешь? – обратился он, разглядывая воспоминания и плохо скрывая радость.

Она смотрела без удивления. Все ее лицо было усеяно крошечными родинками – с той неповторимой произвольностью, с какой рачительная рука одаривает еженощно небо. Родинки совсем не выступали над прохладной гладью кожи и были повсюду: на оттененных веках, на кончике носа, на белоснежных щеках и кайме пухлых губ, на мочке маленького, блестящего пушком уха. Пилад зачарованно глядел на необыкновенное, кем-то отмеченное лицо, созданное узнаваемым из тысяч других, не менее свежих и безнадежно одинаковых. Везде и всюду.

– Мы пришли проститься с нашим отцом.

Кажется, только теперь она узнала Пилада. И улыбнулась. Он улыбнулся в ответ, зная, что они принадлежат друг другу. И запоздало поздоровался с остальными, но те не отвечали, упрямо опустив лбы.

Элли не могла поцеловать Пилада и вместо этого предложила ему сыграть. Он взял с протянутых ладоней, как с бархата, взвесил сирингу и, закрыв с улыбкой глаза, поднес к губам.

Все молчали, лишь один освобождал отрывистые, протяжные, размытые до неуязвимости звуки. Все длил, представляя, как подбирают одежды, разбегаются вдалеке люди, заслышав с безмолвной стороны семиликий зов. Налетающий с ветром снег облеплял брови. Девушки кутались в свои простые одежды и жались еще тесней друг к другу. Ветер все горячее кружил вокруг, срывая и разметая последние редкие листья, а Пилад продолжал играть.

Отставало спокойствие. Мимо пробегал юноша, а за ним с воем несколько разгневанных женщин.

– Я его знаю, – отозвался Пилад, остановившийся, но не открывший глаз.

– Мой брат, – равнодушно пояснил опечаленный голос.

– Что с ним? – спросил Пилад, обратно заслоняя бронзовые губы.

– Свободной волей посеребрены все здешние места… Он совершил нечто, по их мнению, ужасное.

Пилад заиграл вновь. Еще громче и еще протяжнее. Девушки вздрагивали, глухо постанывали, прятали встревоженные лица, но не двигались с мест. Пилад играл и играл, и иней проступал на скулах. Это был уже не тот Пилад, но должно закончиться так.