ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Рядовой Мама рулит, я сижу в кабине броника справа от него, как и положено командиру отделения. Мы едем на учения, последние перед дембелем полковые с боевой стрельбой. Ездить на учения мне нравится. Сами стрельбы и беготню с рытьем окопов – не люблю, зато кататься туда и назад – удовольствие. Никто нас не гнобит и не сношает, пока мы едем. Сидишь себе, покуриваешь, смотришь по немецким сторонам. Германия – красивая страна. Уже совсем тепло и зелено. Горы справа от нас темнеют на восходе. Косясь на них сквозь сигаретный дым, Мама гундосит свою бесконечную песню. Еще часа четыре я буду качаться на мягком сиденье, пока полковая колонна ползет к полигону. Танкисты из приданного полку батальона уехали туда еще вчера. Танкистов пехота не любит. Они катаются, а мы бежим за ними с полной выкладкой по ордруфским оврагам, кустам и косогорам. Танкистам хочется закончить побыстрее, они газку и поддают. Тогда наш ротный, даром что кореец, дает команду: «Снайпера, вперед!» Снайпера бегут что есть сил, падают в траву и начинают стрелять по убежавшим танкам из своих винтовок Драгунова. Бьют по бакам, антеннам и кормовым огням. Танкисты сбавляют ход. Отстреливший у танка антенну зачисляется в короткие герои. Такая вот учебная война.
Мы сворачиваем с автострады, с ревом и дымом ползем через рощу. Жаль, что весна, а не осень. Солдаты на ходу посрывали бы яблок и слив с нависающих над дорогой ветвей. Весной на деревьях фруктов нет, но все равно красиво. Помню, первый раз поехали мы летом на учения, еще с охранной ротой. Надо было развернуть и охранять полевой склад горючего. Встали на лесной поляне: три наших броника, два невесть откуда взявшихся танка, с десяток бензовозов, полевая кухня, большая штабная машина. Шум, лязг железа, рев моторов, окрики начальства, суета... А вокруг – огромный старый лес, весь ухоженный, чистый, и поляна в цветах и траве. И я подумал: как можно воевать и убивать, когда вокруг такая красота? Потом понял: фильмы о войне, которые я видел и любил, все были черно-белые.
– Мама, твою мать, – говорю я водителю Мамадалиеву, – не прижимайся. Столкнемся же, держи дистанцию...
– Нармална, – отвечает Мама, хрустя высоким рычагом в коробке передач.
Что плохо на учениях? Никогда не знаешь, что будет через пять минут. Там, наверху, все расписали досконально, но рядовой солдат о том не ведает и дальнего замысла ближних приказов и команд не понимает. Даже я, подсмотревший штабные бумаги, не знаю, почему мы полчаса стоим на лесистой окраине полигона. Ара стучит из кузова в кабину и просится по маленькой нужде. Подъем нам сыграли в четыре утра. Время к десяти, мы до сих пор не жравши. Сухпай без команды не вскроешь. Ну да, не вскроешь: Колесников уже вовсю хрустит галетами, запивая водой из фляги. По возвращении мы Ару потрясем и Валькин вещмешок укомплектуем, а вдруг сейчас проверка? Составят протокол, за одну пачку всей роте оценку занизят. С другой стороны, есть и польза: проверяющие должны для протокола хоть что-нибудь, но накопать, иначе что они за проверяющие. Так пусть на мелочи поймают, на некомплекте сухпайка. К тому же голодный солдат начальству близок и понятен. Поматерят нас, но с улыбкой. Хуже дело с водой. Питьевых запасов нет, только личные фляжки. В канистрах по бортам вода техническая, пить ее нельзя, а полигон под Ордруфом сухой и очень длинный. Колесников свою воду вылакает, станет потрошить молодых. Не по-людски, конечно, но он старик, и вмешиваться я не стану.
На марше мы курим в машинах – хоть и нельзя, но кто увидит на ходу? Теперь же офицеры бродят вдоль колонны, приходится терпеть.
Взводный Лунин наконец кричит: «К машине!» Строимся на песчаной дороге вдоль борта. От мотора броника за моей спиной несет горячим маслом и горелой резиной. Мудак наш Мама, не любит он машину. Мимо нас, придерживая ладонью прыгающие на бедре полевые сумки, рысцою пылят офицеры, стягиваясь в голову колонны, где прохаживается, руки за спину, батальонный майор Кривоносов. Мы стоим в положении «вольно» под строгим взором старшины Пуцана. Стоим долго. Вот скажите, зачем нас построили? Комбат ставит задачи батальону. Так собери ты офицеров, отдай и разъясни приказ, а те построят нас потом и озадачат в свою очередь. Нет, будем без толку стоять с пустым брюхом. Армия!.. Вроде привык, а противно.
– Ссать хочу! – свистяще шепчет рядом Ара. Он ефрейтор, и по причине своей лычки – заместитель командира отделения. То есть меня – в данный момент.
– В сапог, – ехидствую сквозь зубы. Стоящий за каптерщиком Колесников коротко ржет. Пуцан поправляет фуражку и гаркает: «Рота!» К нам приближаются ротный со взводными. Сапоги уже в пыли, общий вид вполне бойцовский, фронтовой. Вслед за офицерами обочиной дороги, левыми колесами почти в кювете, ползет влекомая грузовиком полевая кухня. Из трубы над бочкой котла весело летит клочковатый дым. Только не перловка! В горле у меня першит, я сухо кашляю в кулак.
Перловая каша с немецкой тушенкой. Нашу продали, собаки. Немецкая тушенка жирнее, но в каше куска мяса не найти: разваривается на волокна. Отстояв очередь, быстро съедаю перловку и хлеб (масло на учениях не дают), отхожу подальше от дороги, рву свежую траву и вычищаю котелок. Снова очередь, теперь – за чаем. Прячусь с кружкой за броник, закуриваю. Кусаю сахар, запиваю черным с виду, но пустым на вкус чаем, делаю затяжку. Чай черный потому, что вчерашнюю заварку повара кипятят по новой с содой, сода дает черноту, старый общепитовский рецепт. Все-то я знаю, во всем разбираюсь. Проще служить, если не знаешь лишнего.
Роте командуют оправиться. Прошлый раз стояли в другом месте, но я на всякий случай гляжу под ноги. Трава высокая, и щекотно, когда в нее садишься. Нас в роте сотня. Бедный лес.
Строимся в походную колонну. Значит, все идет по плану: наши броники условно разбомбил натовский противник. Но офицеров не поубивал, они топают с нами. До рубежа атаки примерно километра два. Плюс шесть кэмэ по полигону. В атаку сразу не пошлют, будет инженерная. Ближе к вечеру пройдем за танками два рубежа с мишенями и ночью атакуем третий, где утром встретим холостым огнем контратакующего противника, роль которого будут играть войска народной армии ГДР. На учениях мы с немцами соседствовали, но чтобы в лоб – такого я не помню. Ротный тоже. Кто-то наверху придумал. Поглядим, чем дело кончится. Есть у меня на этот счет предчувствия.
Рота идет в ногу. На марше мы можем шагать, кто как хочет, сохраняя строй, но мы уже привыкли ходить в ногу. Автомат на плече, вещмешок за спиной, полы длинной шинели разлетаются в шаге над сапогами. Я иду в голове отделения, рядом Полишко, впереди сосредоточенно шагает Николенко, лейтенант Лунин не в ногу с нами семенит чуть в стороне.
Когда мы маршируем на плацу и всем полком лупим сапогами по брусчатке, звук получается убедительный. Но по-настоящему военным он бывает у полка только в походе, на земляной дороге, особенно ночью. Помню, в сентябре нас поставили в караул на полигоне. У колючки бесконечного забора ограждения в первом часу ночи я вдруг услышал низкий размеренный звук. В детстве, нечасто, отец сажал меня к себе на колени и прижимал к груди, и я слышал приплюснутым ухом, как внутри у него стучит. Вот и здесь было похоже. Звук приближался долго. Я уже понял, что это такое. Смотрел на видимый мне в свете луны участок дороги и гадал, когда они покажутся. Звук нарастал, приближался, а дорога все была пуста. И вот пошла, потянулась зыбь качающихся касок, звук стал густым, двухтактным. Вояки возвращались в лагерь с ночных стрельб. И я подумал: вот он, звук войны. Не пальба, не рев танков – поступь сотен людей, молча шагающих в ногу.
Два вертолета наблюдателей спаренно проходят над нами. Солнце начинает греть мне шею, хочется курить. Нам пока везет с погодой. Не дай бог дождь. Танки все размесят, замаешься по грязи наступать, да еще ночью.
Вот и первый рубеж. Окопы уставным зигзагом уходят от дороги к горизонту. Мы их копали в прошлый раз – не докопали. Надо в полный рост, и бруствер, и обшивка досками. Нас поротно разводят по местам. Грунт на отвалах засох и слежался, стенки окопов кое-где обвалились – то ли дожди, то ли танкисты ездили. Ротный командует «Стой!», ему вторит наш взводный, потом замкомвзвода Николенко, потом и я добавляю свое – отделению. Покрикивать на солдат мне и нравится, и стыдно. Но все же нравится: пусть и малая, но – власть. Кстати сказать, власть малая – самая вредная. В школе вахтеров и уборщиц боялись больше, чем директора. Вот и я теперь заделался вахтером.
– Командиры отделений, ко мне!
Николенко ставит задачу. У него на погонах сплошные широкие лычки. Повысили до старшего сержанта, а я и не заметил. Вернемся в полк – обмоем. А Полишко ревнует, морда недовольная. Но скоро я начинаю понимать, чем именно Полишко недоволен на самом деле. А я куда глядел? Лом, кирка и штыковые лопаты остались в бронике, а броники у черта на куличках. Докапывать саперными лопатками? До ночи будем плюхаться – не сделаем. Еще на метр копать. И обустроить всем стрелковые ячейки, зашить досками стенки окопов... Где, кстати, доски? Николенко тычет мне за спину – в сотне метров штабеля под брезентом. Вот она, армия родная: про дождь вероятный подумали, доски прикрыли, а ближе разгрузить не догадались. Таскать замучаешься. А пилы, топоры? Николенко не знает и кричит: «Копать давайте! Разберемся...» Ну ни хрена себе – саперными лопатками! Что чайной ложкой щи хлебать. И как копать прикажете? У саперки черенок короткий, придется шуровать согнувшись или вовсе на коленях. А мы еще в пэша, полушерстяном обмундировании. Его уделаешь – не отстираешь, и вид потеряет. Многие думают в нем дембельнуться, потому что у пэша вид боевой.
Складываем горкой вещмешки, накрываем шинелями, рядом ставим пирамидой автоматы. Рыть позволено без касок и ремней. Сырбу и Гырбу первыми прыгают в окоп и принимаются копать, Колесников и Ара курят и кулачек, Мамадалиев глядит на облака и ковыряет в носу, Старики.
– Кончай перекур, – говорю,
– Да ты чё? – заявляет Колесников,
– Давай, давай, – говорю я и добавляю матом,
Сержант не копает, не принято. Положенный ему разрез окопа и ячейку по очереди роют отделением, и хоть и не сержант, но на сержантской должности, а потому стою, курю и думаю, Курить на инженерной можно мы не в строю, а на работе. Наблюдаю, как Николенко гуляет вдоль окопов, Там и сям на поверхность детсадовскими горстками уже вылетает земля. Позади нас, за штабелями досок, из капониров округло торчат башни танков, Они будут стрелять через наши головы, потом нас переедут – и мы с ними побежим в атаку. Рубеж с мишенями примерно в полукилометре. За ним пригорок, а потому другие рубежи не видно, но мы их знаем, бывали здесь не раз.
Каптерщик Ара сидит на дне окопа и даже мысли не имеет взять лопату. Я спрыгиваю и присаживаюсь рядом. В мою идею он не верит, но я упрямый, умею убеждать.
– Молодого возьми, – говорю, Ара лезет наружу, обрушивая стенку коленями. Грунт здесь хороший, песок да глина, копать можно, но есть прослойки с галькой, которые без кирки или лома не возьмешь. Метр – это значит четыре штыка. Штыка лопаты, естественно, Вынимаю из чехла свою саперку. Да хрен с ней, с должностью. Слева окоп делает по ворот, оттуда выглядывает Валька, презрительно кривится на меня и исчезает. Лопатка входит хорошо, но когда и швыряю зачерпнутую землю вверх, на бруствер, половина валится назад, Как тут без мата? Да никак,
Валерку Спивака я вижу редко, После госпиталя мы с ним как-то разошлись, Встречаемся на волейболе, но лишь на играх – тренировки завспортзалом отменил. Кружок карате гоже кое-чем накрылся. Через забор с хабаром мы не бегаем. Оформительских заказов общих не имеем, потому что нам их не дают. Сам я суетиться не хочу. Вот не хочу, и всё. Нужен буду – позовут. Но не зовут. Значит, не нужен. А если не нужен – зачем суетиться? В полк Валерка вернулся с благодарностью от командарма. Полковник Бивень перед строем его похвалил. Я без зависти, так получилось. Спивак не виноват, что я уехал. Я даже рад немножко за него.
В охранной роге был у меня дружище Витька Янин, тоже из Тюмени. И что? Уехал я из роты и его забыл. И сейчас вспомнил по касательной Наверное, это неправильно. Дружба по инерции: катилась, катилась – и прекратилась. Для настоящей дружбы надо что-то делать. Или не надо. Прекратилась – значит, ненастоящая была,
Разгибаюсь, бросаю лопату, иду с инспекцией Заглядываю к Вальке: он сидит на корточках и курит, но видно, что немного покопал. Иду в другую сторону, Сырбу и Гырбу работают вместе, голые по пояс, а ведь еще не лето. У ближнего мне Ваньки Гырбу худая и костлявая спина, длинные руки с продолговатыми мускулами. По каратистским тренировкам я знаю: люди с такими мышцами сильнее и выносливее тех, кто накачал себя гирями. Присмотревшись, замечаю: молдаване не швыряют землю лопатами вверх, как я и остальные, грузят ее с двух сторон на кусок неизвестно где найденной ими рогожи. Нагрузили, подняли и вывалили. Назад земля не падает, и часто разгибаться нет причин. Чувствуется опыт деревенский.
За моей спиной что-то со стуком падает в окоп. Я оборачиваюсь. На краю траншеи стоит Ара, рядом пыхтящий молодой, на дне окопа вперекрест лежат кирка и три совковые лопаты.
– Ара, я тебя признал.
– Две! – каптерщик показывает пальцами. – Две бутылки обещал. У меня нет, ты знаешь.
– Дай! – дергает меня за рукав Ваня Гырбу. – Нам дай, мы быстро копаем.
– Берите, – говорю. – А кирку?
– Не надо.
– Бери кирку, – киваю молодому, – и третью лопату бери. И навались, салаги, навались!..
Молодой прыгает вниз, но Гырбу его отгоняет. Берет лопату, крутит перед носом, потом другую – выбирает. Ара смотрит на дно своей части окопа.
– Копал, начальник?
– Да, а что?
– Много накопал. Устал совсем?
– Пошел ты, Ара.
Сам каптерщик, ясно дело, углублять окоп не станет. Мне копать под взглядом Ары вовсе не к лицу. Да хрен с ним, молодые выроют. Вон как молдаване-то намахивают! Три солдата – экскаватор. Два, если это Сырбу с Гырбой.
С протяжным шорохом Ара скользит на заднице в окоп, достает из чехла лопатку. Вдоль окопов размашисто движется ротный, фуражка на самом носу, глаз не видно. Возле нас сбавляет шаг, заглядывает внутрь.
– Где взяли инструменты?
– У танкистов одолжили, товарищ старший лейтенант.
Ротный молчит, склонив голову набок. Я жду, когда он скажет: «Молодцы!»
– Вернуть! – командует кореец.
– Есть вернуть!
Ротный шагает дальше. Что значит – вернуть? Сейчас или потом, когда закончим? Решаю, что – потом. Ну как же я лопату отниму у Вани Гырбу? Он, между прочим, не Ваня, а Ион. Все зовут его Ваней, он не против. А как звать Сырбу, я не помню. Я вообще плохо помню имена молодых: к ним или матом, или по фамилии. Мать моя женщина, Ара копает! К нему на помощь прибегает Сырбу с большой лопатой, они копают вместе, старик каптерщик с молодым о чем-то даже разговаривает. По брустверу бежит салага с киркой – наверное, вляпались в гальку. Салага без ремня, ворот расстегнут, глаза горят–нормальный видок, боевой. Фамилию помню: Степанов. Давай, давай, Степанов!..
С дороги к нам сворачивает броник с синим флажком на антенне. Из него хозяйски вылезают чужие офицеры, у каждого на левом рукаве синяя повязка. Проверяющие, блин.
– Шухер, – говорю. – Ара, прячь лопату. Контролеры.
Кладем танкистский инструмент на дно окопа возле стенки, присыпаем землей. Бегу на угол и кричу Ваньке, чтобы прятал тоже.
Бодро взлетаю на бруствер, застегиваю ворот гимнастерки, фиксирую на голове пилотку. Три четких шага навстречу, стойка смирно. Ко мне идут майор с летюхой. Боковым зрением отмечаю, что ротный широким шагом движется к бронику и даже не смотрит в нашу сторону. На повороте дороги появляется гражданского вида автобус. Моя правая ладонь взлетает к виску.
– Докладывайте, – говорит майор, засунув за ремень большие пальцы рук.
– Есть докладывать! – четко отвечаю я майору. – Третье отделение третьего взвода четвертой роты сто пятидесятого Гвардейского Идрицко-Берлинского орденов Суворова и Кутузова мотострелкового полка производит занятия по инженерной подготовке! Командир отделения ефрейтор Кротов!
Отдергиваю руку от виска, весело смотрю в глаза майору. Знаю, офицеры это любят.
– Справляетесь? – интересуется майор.
– Так точно.
– Ну, посмотрим.
– Отделение, строиться! – рявкаю я во весь голос.
– Отставить, – говорит майор.
– Отставить! Продолжать занятия!
Идем с майором вдоль бруствера. А мы неплохо закопались.
– Ефрейтор! – окликает меня на ходу проверяющий. Ускоряюсь, пристраиваюсь вровень. – Это ваша рота придумала насчет собраний старослужащих?
– Так точно, наша, товарищ майор.
– И что, гордитесь?
Мне сбоку видно, как улыбается майор.
– Так точно, гордимся! – выпаливаю я.
А что, майор, завидно? Ты ведь небось начальник из дивизии, а то и штаба армии. Вон как высоко мы прогремели. Майор завершает осмотр, что-то коротко говорит – слов не разберу – сопровождающему лейтенанту. Тот достает из полевой сумки общую тетрадь, быстро листает ее и потом длинно пишет. В армии всегда так: приказ короткий, а писать замаешься.
– Хорошо, – говорит мне майор. – Продолжайте.
– Есть продолжить, товарищ майор!
Мог бы и руку пожать за мое – наше рвение. И я не понял, что он похвалил: нашу идею про собрание или ударные темпы рытья.
– Почему ефрейтор командует отделением?
– Временно исполняю обязанности, товарищ майор. Сержант Николенко назначен замкомвзвода.
– Дембель в мае?
Майор тащит из кармана галифе пачку американских сигарет. В армейском штабе я такие видел.
– Так точно, в мае.
«Товарища майора» я не добавляю, подчеркивая скорый дембель, после которого майор мне уже не командир.
Проверяющий кивает, рукою с пачкой козыряет мне. Ему все можно, он здесь главный. Майор глядит на мои испачканные колени, я начинаю хорошо про него думать: все замечает, знает свое дело, настоящий контролер. А вот курить на ходу не позволено в армии даже майору. Делаю уставный поворот кругом. Возле окопа каптерщика стоит невесть откуда появившийся Николенко.
– Все в порядке, – докладываю. – Майор доволен, велено продолжать.
– Значит, дело такое. – Николенко моих слов будто и не слышит, а я пластался перед контролером ради всех. – Быстро давай Полишко и Мамедова.
Сержант Мамедов у нас во взводе командует первым отделением. Азербайджанец, очень грамотный, отлично говорит по-русски. Но у него своя компания сержантов из другого взвода, мы с ним не дружим – так, общаемся.
– Я тебе не посыльный, – напоминаю старшему сержанту.
Тот молчит и ждет. Вот как власть людей коверкает.
– Рядовой Степанов! – кричу я, глядя в небо.
– Я-а! – долетает из окопа.
– Командиров отделений к замкомвзвода! Бегом марш!
– Есть бегом марш!
Такая вот дружба армейская. Есть ей предел.
– Я лишнего с тебя не требую, – с нажимом говорит Николенко. – Но во взводе у меня порядок будет, ты учти.
– Я учту. Не дергайся, сержант.
– Сам не дергайся!
Мы как девчонки с ним. Моя злоба на Николенку куда-то разом пропадает, я закуриваю – не было команды не курить. Прибегают Мамедов и Полишко. Замкомвзвода Николенко разъясняет боевую задачу. Офицеров наших все-таки условно перебил воображаемый противник. Сейчас будем обедать сухпайком, потом докапывать. Когда скомандуют к атаке – Николенко не знает, но будет скоро, иначе засветло не выйдем на второй рубеж, а там еще ночное наступление. Гранаты раздадут перед атакой. Запас патронов тратим свой, по шестьдесят на каждый автомат. Я говорю Николенке, что – мало. Впереди три рубежа мишеней, народ же расстреляется, на последний рубеж выйдем безоружными. Шомполами будем воевать? А хоть и шомполами, говорит Полишко. Он у нас романтик. Беречь патроны, приказывает замкомвзвода. Никаких очередей, только «двушками» прицельно. А стрельба с ходу, от пояса? Там надо очередью поливать, иначе промахнешься. А мы попробуем, бодрится замкомвзвода, и на ходу стрелять с плеча, прицельно. А ты так пробовал? Да, пробовал. Я тоже, говорит Полишко. Вот вы и будете стрелять с плеча, а остальные поливать от пуза, как обозначено в стрелковом наставлении. Ерунда, отмахивается Николенко. Вчерашний век, в НАТО давно с плеча стреляют на ходу, пора и нам учиться. Я предупреждаю: сзади будут ехать контролеры, они роте за самоуправство штрафных баллов столько насчитают, что кореец нам яйца оторвет. Да ладно, машет руками Николенко, если все мишени свалим – победителей не судят. Дурак он, замкомвзвода. Судят, и как еще судят, была бы причина судить. Однако же Николенко мой друг, поэтому я тоже буду стрелять с плеча. Мысленно уже бегу на полусогнутых, вскидываю автомат... К черту прицельную рамку и мушку – бить навскидку «двушками», целясь по стволу. Руки чешутся взять автомат и попробовать. Вообще-то я стрелок не очень, особенно на дальние дистанции – от ста пятидесяти метров до трехсот. Но все, что ближе, я способен продырявить.
Вскрываем сухпаек. Валька грабит молодых, но по-людски, по две галеты с каждого. В консервных банках сухпайка горох с говядиной. Ара с Валькой ворчат, а мне нравится. Из взводных стариков, пожалуй, я единственный, кто ест в обед гороховую кашу. Старики надо мною смеются, но мне плевать – что хочу, то и ем. Меня тут другое волнует. Ну, не волнует, а интересует. У каждого есть свой окоп и сухпай персональный. Так почему, как надобно поесть, мы непременно сбиваемся в кучу? И когда в лес заходим по нужде – обязательно рядом гнездимся. Человек есть животное стадное.
Банки и бумажные обертки закапываем в ямке на дне Ариной, так выпало по месту, стрелковой ячейки. Курим, молчим. Копать не хочется, хоть и осталось-то всего на штык. И уж совсем нет желания таскать доски и мастерить из них – ни гвоздя, ни топора – окопную обшивку. Но у меня предчувствие, что вскорости нам свистнут.
Так и есть. Еще не докурили, разносится бас невидимого нам со дна окопа старшины Пуцана:
– Командиры взводов, ко мне!
И зачем, скажите, мы стахановски уродовались здесь? Кто оценит наш землеройный подвиг? Вообще могли ваньку валять, имитировать деятельность, ведь никто из полка не пришел, не проверил. И виноват во всем я, потому что нарушил главный армейский закон: не суетиться. Других учу солдатской мудрости, а сам как последнее чмо облажался.
– Отделение!.. – кричу. – Приготовиться к атаке!
– Так команды не было, – бычится Колесников.
– Щас будет, – говорю.
– Вай! – вскрикивает Ара. – А лопаты, а кирка?
Выглядываю из окопа. До танкистов метров двести по открытой местности. Не сможем незаметно. И не успеем, вон уже Николенко бежит. Облажался я по полной. Так стыдно, даже кисло во рту.
– Взвод, становись! – командует Николенко.
Разбираем амуницию. Рота вытягивается в линейку спиной к фронту атаки. Фыркая и пуская сизые дымки, в капонирах ерзают танки, шевелят башнями. Стволы у танковых орудий несоразмерно длинные и тонкие. Отсюда кажется: стукни пру тиком – и переломятся. Танки у нас старые, «пятьдесят пятые» Но в батальон, я знаю, пришли два новых, «семьдесят вторых». У Спивака техпарк прямо под окнами казармы, Валерка танки видел, говорит красивые.
Вдоль строя бредут два солдата с вещмешком, раздают боевые гранаты. Я их не люблю, боюсь. Беру две штуки и сую в боковое отделение подсумка гранаты Ф-1, знаменитые «лимонки» – с кольцом, усиками, скобой предохранителя, напоминают мне давнишние фонарики-жужжалки. В сталинской постройки доме, где мы жили, был длинный высокий подвал, мы оборудовали там дворовый штаб и прятались, жужжа фонарями «магнето».
Шинели приказано заделать в скатки, хомутом упаковать на вещмешке, Бежать без шинели удобней, однако вещмешок потяжелел и подпирает сзади каску. Можно распустить ремни, но тогда мешок будет болтаться, это еще хуже.
Команда «оружие к бою». Танки пойдут через наши окопы между стрелковыми ячейками. Длина окопа от ячейки до ячейки десять метров. Танк шириною метра три, так что проедет этот гад буквально рядом. Оглядываться нам запрещено. Мы смотрим в сторону условного противника. Но я спиной чувствую, как танк ревет и приближается. Вот и земля под локтями начинает подрагивать. Обычно стрелковую роту в наступлении поддерживает танковый взвод – три машины, по одной на каждый взвод пехоты. Так что не факт, что танк пройдет через меня. И точно: рев перемещается направо. Наш «взводный» танк – какой же он большой! – заметно просев и качнувшись, переваливает линию окопов на позиции второго отделения.
В сотне метров перед нами танки стопорят – качнувшись, будто на что-то наехали. Танк так устроен, или водилы ездить не умеют? Высовываюсь и гляжу вперед. Рубеж далеко, перед взгорком. Стараюсь рассмотреть, какие там мишени – щитовые или сеточные? По щитовым будут стрелять вкладным пулеметным стволом, потом искать пробоины. По сеточным мишеням – брусовой раме, затянутой «рабицей», танкисты стреляют штатными снарядами-болванками, Щитовую мишень такой снаряд на куски разнесет, а в сеточной он только дырки делает, потом их можно сосчитать. Ближний танк стреляет штатным, Удар закладывает уши, словно ты под воду нырнул. Привыкнуть невозможно. Окутавшись завесой выхлопа, танк движется вперед и снова замирает. Я, как учили, открываю рот. Выстрел. Танк вздрагивает. Говорят, на «семьдесят втором» хорошие стабилизаторы, можно стрелять на ходу. Я читал в «Военном обозрении»: у американцев и западных немцев давно уже так. Но мы их все равно передолбаем, если будет надо.
– Взвод, в атаку, вперед!
– Отделение, вперед! – кричу я за Николенкой и карабкаюсь наверх. Однако глубоко мы закопались! Смотрю налево, как там мои вылезают – каптерщик позже всех. Смотрю направо, не отстаем ли от второго отделения. В атаке главное – держаться в линию. Не отставать, не забегать вперед – проверяющие первым делом оценивают ротную «линейку». Терять равнение опасно и по более веской причине, особенно ночью: в темноте к мишеням можно выйти под углом, а если ты отстал, то при стрельбе снесешь соседу голову, а если забежал вперед – снесут тебе.
Танки снова бьют нас по ушам и катят вперед, повизгивая гусеницами. На этом рубеже они стрелять больше не будут. В армии чтят число три.
Теперь наша очередь.
Впереди на рубеже поднимаются поясные мишени из фанеры. Не знаю, есть ли на них датчики. Если есть, то надо целиться в землю под ними: пуля не попадет – кусок грунта или камешек по мишени стукнут, датчик среагирует и мишень опустит. Дырок в ней мы шомполами на бегу наделаем. Не первый год воюем.
– Взвод! – кричит Николенко. Ротные команды старшины Пуцана до меня не долетают. Бедный старик, каково ему будет за нами, молодыми, поспевать. – Огонь!
– Отделение, огонь!
Мишеней на стрелковом рубеже обычно по одной на каждого: отделение наступает – отделение обороняется. Прижимаю приклад локтем к пояснице, линией ствола ищу мишень. Стрелять навскидку будем позже. Беру ниже, чем хочется глазу, жму спусковой крючок и сразу отпускаю. Получается «двушка» – два выстрела. «Калаш» не танк, но тоже лупит здорово. Попал, не попал? Успеваю сделать еще четыре шага, и тут мишень нехотя заваливается назад. Датчики! Теперь вот можно порезвиться. Я правофланговый в отделении, слева от меня на бегу стреляет Ара. Его мишень стоит. Вскидываю автомат к плечу и заколачиваю «двушку». Мишень падает. Я или Ара? Неважно. Справа не мое, второе отделение, но я вколачиваю «двушку» в ближнюю мишень. Направо от плеча стрелять неловко, надо корпус разворачивать, мешает бегу.
– Взвод, гранатой!..
Вот и самое веселое. Автомат в левой руке на весу, правой достаю из подсумка «эф-один». Она тяжелая. Останавливаюсь, зажимаю автомат между колен, большой палец левой руки продеваю в кольцо «лимонки». Сейчас только слепой не свалит меня очередью из траншеи, будь там действительный враг. Дергаю кольцо, стряхиваю его на землю. Автомат снова в левой руке, правая с гранатой задрана для броска. Совсем не надо так сжимать скобу предохранителя, но пальцам не прикажешь.
– Огонь! – кричит Николенко.
Размахиваюсь и бросаю. Для оценки «отлично» надо угодить прямо в окоп. В роте я отнюдь не чемпион в швырянии гранат на дальность, а тут со страху перекинул метра на три. Прижимаю автомат к себе, прикладом закрываю яйца, голову в каске наклоняю вниз и почти вслепую семеню вперед. Положено считать секунды до разрыва, пока запал горит, но не выходит. Не в первый раз бросаем, но хоть умри – не получается считать. Слышу хлопок. И больше ничего, никакого там свиста осколков. По бокам впереди тоже хлопает. Подняв голову, перемахиваю траншею и уже тогда смотрю по сторонам. Отделение рубеж преодолело ровно, и общий взводный строй мы не нарушили, но вредные танкисты успели оторваться, надо сокращать дистанцию. Однако дело это не мое, а ротного. За ротного сейчас старшина. Свое-то дело, кстати, я профукал, зациклился с гранатой и не посмотрел: есть дырки на моей мишени или просто камешком задело и нужно было шомполом долбить. Черт с ней, с мишенью. Мне верится, что я в нее попал.
– Строй держать! – орет Николенко справа за моей спиной. – Шире шаг!
Это в кино командиры бегут впереди, увлекая бойцов. У нас они всегда сзади, понукают атакующую цепь.
Впереди перед взгорком большая полоса кустов малинника. Кусты густые и высокие, человека не видно, и пехоте в конце лета их непросто преодолевать. Войдет рота в малинник, а выйдут только офицеры и сержанты.
Танкисты начинают прибавлять. До второго рубежа почти километр. Мы бежим, они едут. Я в танк заглядывал – там тесно, но лучше, чем пешком намахивать. Вещмешок колотит по спине, ремешок от каски трет под подбородком. Сколько я патронов расстрелял? Шесть штук, похоже: «двушка» на свою мишень, по «двушке» налево-направо. Надо было на свою еще разок добавить. Степанов отстает, у него тяжелая винтовка Драгунова. А молдаване чешут дружно. Оглянуться бы да посмотреть, едут ли за нами проверяющие, но боюсь споткнуться и упасть. Бежишь ведь как на стометровке. Танкисты гребаные, на пехоту им плевать. У меня начинает колоть в боку. Залежался я на госпитальной койке. А ведь на спор пробегал шестикилометровый кросс, засунув руки в брючные карманы – особый стариковский шик. Еще и сигарету в зубы – совсем шикарно, но начальством запрещается.
Переваливаем взгорок, открывается даль полигона. На меня это всегда плохо действует. В детстве я ходил в лыжную секцию. Лесную трассу пробегал нормально – пять километров и взрослые десять. Бежишь себе извилистой лыжнею между сосен. Сзади набегают – ты прибавишь. Глядишь, и добежал, и даже на разряд. Другое дело – на равнине, когда видно, как далеко тебе переть и потом повторять вторым кругом. Грустно делается, и быстрее устаешь. Как назло, все зачетные первенства проводились на равнине. Лыжи я бросил, ушел в волейбол. И правильно сделал.
Степанов снова отстает. Сбоку от него бежит Колесников. Укорачивает шаг, равняется со снайпером, толкает локтем в спину. Степанов рушится, винтовка падает в траву. Кто же так делает, на хер! Собьет дыхалку молодой, потом совсем закиснет. Валька в принципе прав: вперед, прыжками, через не могу. На меня орет Николенко. Он тоже по-своему прав, я – командир отделения. Кого мне лично материть: Колесникова, молодого?
– Держать строй! Подтянись!
Обошелся без ругани. Молодой уже поднялся, взял винтовку. Намахался киркою Степанов. Ладно, чешем дальше.
Танки тормозят для выстрела, мы успеваем подтянуться. Они такие толстозадые, куда шире прикинутых мною трех метров. Дышу угарно-сладким выхлопом и замечаю, что у танковой башни грубая шершавая броня. А зачем ее полировать? Никакого военного смысла.
– Взвод, к бою! Противник слева!
Падаю наземь и оглядываюсь. Вот тебе сюрприз! Здесь раньше не было мишеней, а теперь стоят – слева под сорок пять градусов. Ростовые, удаление сто пятьдесят или больше. Молодец Николенко, заметил. Я лично бы мимо и пропер.
– Взвод, огонь!
Ставлю прицельную планку на сто пятьдесят. Или надо на двести? По стрелковым наставлениям командир отделения обязан сообщить солдатам дистанцию огня, а я в ней не уверен. Николенку тоже не слышно.
– Степанов! – кричу, приподнявшись.
– Я-а! – долетает сбоку.
– Сколько до цели?
– Двести!
– Прицел на двести! Отделение, огонь!
Сдвигаю планку на одно деление, прилаживаюсь, ерзаю локтями, вдавливая их в песок. Прицеливаюсь – очень далеко. Сто пятьдесят еще нормально, а двести – перебор. Стреляю. Мне кажется, что я реально вижу, как улетают мои пули. Мишень для дырок или датчики стоят? Не падает, собака. Снова «двушка» – и отбой, патроны надо экономить. Смотрю по горизонту: все мишени стоят, как стояли. Не может быть, чтобы никто ни разу не попал, а снайпер Степанов и вовсе. Вдруг мишени разом исчезают. Ага, без датчиков, собаки, и сильно в стороне. Мы через линию мишеней не пойдем и шомполами не поможем.
Нас поднимают и гонят вперед. Танки опять успели оторваться. Бегу и думаю: как можно осмысленно стрелять из автомата на двести метров? При такой дистанции мушка на конце ствола толще ростовой мишени, полностью ее перекрывает.
Проехали, однако.
Насчет проехали: броник проверяющих с синим флажком на антенне маячит позади. Над кабиной головы в фуражках, видны расставленные локти: наблюдают за нами в бинокли. Хорошо им кататься, когда мы несемся вприпрыжку.
Однажды я тоже катался по Ордруфскому полигону. Приехали вечером, атака на рассвете. Ночевали в лесу под кустами, завернувшись в шинели. Только задремал, пришли два старика из первого взвода, требуют сопроводить их до деревни: им водки хочется, а я места хорошо знаю. Повел стариков через лес в придорожный гаштет. Деды купили две бутылки, и так им в гаштете понравилось, что решили пузырь прямо там давануть. Вообще-то гаштет был закрыт – немцы живут по расписанию: рюмка шнапса, кружка пива – и домой. Только нашим воякам немецкая жизнь не указ. В гаштете деды нажрались, я их по очереди волоком тащил обратно. На край леса приволок, сел передохнуть, и тут меня стукнуло: куда их девать? Таскать по лесу и спрашивать: где тут ночует первый взвод? Решил я: пусть проспятся на опушке. Свое место отыскал и закемарил. А утром на поверке меня выводят из строя. Комбат надутый, ротный злой. И два старичка под охраной. Комбат спрашивает: «Он?» Старички кивают. Меня со старичками запирают в штрафной броник. Я и не знал, что такой ездит в полковом обозе – вроде как передвижная гауптвахта. Старички, матерясь, рассказали: на них, спящих, наткнулся под утро патруль. Зачем они меня продали – я не спрашивал. Понял еще ночью, что деды из правильных, то есть полное дерьмо, и решил не связываться. Катался с удобствами по полигону, слушал стрельбу, курил и подремывал изредка. Говорила бабушка: не делай добра людям и они тебе зла не сделают. Про бабушку к слову пришлось. У меня бабушка хорошая, такого не скажет.
Ну вот он, наш второй рубеж. Здесь мы передохнем немного и отдышимся. Окопы без стрелковых ячеек, потому располагаемся на глазок. Николенко бегает поверху и подравнивает нас. Мы теперь на время в обороне: будем отражать контратаку условного противника. Впереди поднимутся мишени, мы постреляем, отобьемся и рванем вперед, к последнему дневному рубежу.
Тишина стоит чудесная. Окопы здесь старые, чистые, плотно обшиты досками, грязно-серыми от дождей. Курю, присев на корточки, автомат у стенки. На уровне глаз меж досок обшивки торчат две толстые коленчатые травинки. Я плохой командир отделения. Пальцем протыкаю дырку в бруствере, хороню окурок. Бреду с обходом по траншее. Спрашиваю Вальку, много ли патронов он расстрелял на первом рубеже. Тот говорит мне: «Не ссы». У снайпера Степанова еще три полные винтовочные обоймы, и это хорошо: может быть, ему придется помогать гранатометчику. Мишень, изображающая танк, держится на толстом деревянном брусе, и если по брусу точно долбануть из снайперской винтовки Драгунова, датчик сработает, мишень завалится, взводу зачет.
Навстречу по траншее движется Полишко, он тоже совершал положенный обход.
– Ну как ты? – говорит Полишко.
– Что значит «как»?
Не люблю, когда меня жалеют, тем паче сомневаются, что справлюсь. Но зря я на Полишку ощетинился, он же без задней мысли, он мне друг.
– А я ноги носками натер.
– Присыпь тальком.
– Да присыпал уже…
Носки солдатам не положены, по уставу обязательны портянки. Они лучше: если к ним привыкнуть и правильно наматывать, они сами собой ступню облегают, как надо. Носок тоньше портянки, и вроде как с носком ноге свободнее, но это вредная свобода. Строевую в носках еще выдержишь, а при марш-броске или учениях даже слабый зазор в сапоге стешет ноги до крови. Я когда себе первые носки купил, старшине Пуцану на глаза попался. Он при мне разулся и портянку показал. Мол, тоже мог бы в носках щеголять, однако ноги берегу. Я старшине тогда поверил – фронтовик, солдатское дело знает. Но как же друг Полишко, наш лучший строевик, поддался моде и напялил носки, да еще на учение?.. Морда у Полишки виноватая.
– Слышь, – говорю, – у Ары запасные есть, давай возьмем, переобуешься.
– ДА поздно уже, – морщится Полишко.
– Ни хрена не поздно.
Запасные портянки у каптерщика Ары имеются. Полишко стягивает сапоги. О черт, фигово дело, вокруг пальцев носки темные от крови. Купил синтетику, салага. Мой друг носки снимает и прячет их в карман – жалко выбросить. Ара достает из вещмешка маленькую круглую жестянку, внутри как будто солидол.
– Мажь давай, – говорит Ара.
Полишко густо мажет вокруг и между пальцев, морда у него – сейчас расплачется. Укутывает ноги новенькими байковыми портянками, осторожно пихает в сапоги, встает, переминается.
– Ну как? – спрашиваем с Арой в один голос.
– Слушай, лучше! –удивляется Полишко, –А что за мазь?
– А сам не знаю, – говорит каптерщик – Земляк в мед пункте дал, себе на жопу мажет. Геморрой!
Сержант меняется в лице, я начинаю хохотать, каптерщик обижается: хороший мазь, везде поможет, земляк говорил. Мой друг тоже хихикает, жмет руку Аре и уходит по траншее в свое отделение. Я говорю Аре спасибо и возвращаюсь. Автомат на месте возле стенки. Вообще-то оставлять оружие без присмотра нельзя, наказуемо, оружие носят с собой. Как хорошо сидеть в окопе, греть лицо на солнышке и ничего не делать. На гражданке такие минуты не ценишь, тогда как в армии не делать ничего – уже сплошное удовольствие. Просто сидеть, курить, смотреть в никуда. Я так устал, что даже жрать не хочется воды еще полфляги, но надо поберечь, впереди стрельба и длинная пробежка.
По окопу от солдата к солдату передают команду приготовиться. Мы здесь уже бывали, пристрелялись. Замкомвзвода командует: «Огонь!» Мишени на двести. Мне уже не первый раз кажется, что компенсатор на дульном срезе установлен неточно, ствол при выстреле уводит вверх и вправо. Через наши головы ударяют танки. Из траншей начинают стрелять пехотные гранатометчики. Хлопок, шипение, граната уносится плоско над землей, виляя на лету – как она при этом вообще куда-то попадает? Слева размеренно долбит винтовка Степанова Танки замолкают, стрельба гаснет. Почему-то всегда смешны последние автоматные стуки – будто кто-то проспал и достреливает.
– Взвод, в атаку, вперед!
Ну, наорется сегодня Николенко.
– Отделение, вперед! Держать строй!
Вылезаем и бежим тяжелой рысью. Перевалим взгорок, а там уже близко, там ужин нормальный и отдых – до ночной атаки. Поясные мишени лежат на песке. Вот моя поясная, в фанере две четкие дырочки и боковая рейка расколота. Ну я, блин, снайпер, шомпол мне не нужен. Теперь бежать, бежать, бежать...
Мы вообще много бегаем. Утром на зарядке каждый день, потом на физре, потом марш-броски. И обязательные кроссы в воскресенье, до полкового стрельбища и обратно. Вокруг немецкие поля, в основном свекла и картошка. Мы пылим, топочем, громко дышим. Рядом на трофейном своем велике катит старшина Пуцан – папироса в зубах, фуражка на затылке, лихой казацкий чуб совсем без седины. Мы пробегаем под железнодорожным мостом, и если в это время по мосту проходит электричка, то немцы в вагонных окнах на просвет машут нам руками, особенно девчонки, их в поезде бывает много. Я на «дружбе» местных девчонок нагляделся, – наши лучше. А спроси: почему? – не скажу. Лучше, да и всё. Однако для солдата плохих девок не бывает. Но я не знаю ни одного солдата срочной службы, который бы реально с немкой переспал. Нет к тому возможностей. А разговоров – выше крыши. Другое дело офицеры и сверхсрочники, у них возможностей больше, но за этим делом здесь следят. Если что – спишут в Союз, не моргнув глазом, что будет полной катастрофой для служивого. Командиры в ГСВГ получают двойную зарплату: штатный оклад начисляется в Союзе и здесь еще такой же платят в марках. Так что разговоров у нас много, а фактов доказанных нет.
Бежим с пригорка вниз – уже полегче. Снова отстает Степанов. А мой друг Полишко ничего, чешет помаленьку и с виду даже не хромает.
Опять поясные в ста метрах. Стреляю от пояса, на третьей «двушке» затвор клацает: отвоевался. Теперь гранатой. Чуть плечо не вывихнул, но попал прямо в окоп. Снова приклад к хозяйству – и вперед. Хлопки повсюду, вполне киношное «Ура-а!». Я тоже ору во все горло и буквально сваливаюсь в траншею. Хлопок своей «лимонки» я вроде слышал, но озираюсь в окопе со страхом: а вдруг лежит, не взорвавшись? «Моя» мишень стоит на внешнем бруствере – без всяких датчиков, на палке, вбитой в землю. В фанере только одна дырка с краю. Ударом ладони вышибаю подствольный шомпол, что есть силы бью им, зажатым в кулаке, по центру мишени. Теперь нормально, убедительно, вполне зачетная дыра. Вставляю шомпол, щелкаю предохранителем. Ефрейтор Кротов наступление закончил.
Окопы новые, и рыли их не мы, повезло кому-то другому. Снимаю вещмешок, кладу у стенки, сверху автомат. В горле першит, башка пустая. По окопу бредет Николенко с озабоченным лицом. Спрашиваю, как там друг Полишко. Николенко сердито отмахивается и приказывает чистить оружие. Хитрец, командует он тихо, теперь же я в свою очередь должен гаркнуть на все отделение и стать врагом солдат, голодных и уставших.
– Когда жрать привезут?
– Когда надо. Давай командуй.
– Отделение! Ко мне!
Умом я понимаю, что замкомвзвода прав. Если мы сейчас, после стрельбы на полный магазин, не выдраим свои автоматы, то, отстрелявшись ночью, пороховой нагар уже не снимем. Банка с асидолом лежит у каждого в вещмешке, но от асидола толку мало. Высовываюсь из окопа. Броники с наблюдателями стоят метрах в ста позади, никто из машин не выходит, и в этом чудится грядущая подлянка.
Ко мне сбредается народ. Старики, ясное дело, без оружия, Валька уже с сигаретой в зубах. Объявляю всем чистку. Молодые сникают, старики ругаются.
– Не я придумал, – говорю. – Общая команда. Чую носом – осмотр будет.
– Да не будет ни хрена! – зло шипит Колесников.
– Заткнись, – говорю, – пожалуйста. Ара, у тебя есть что-нибудь?
– В каком смысле? – таращится на меня каптерщик.
– В смысле чистить. Асидолом замаемся.
– Не-а, – отвечает Ара. Легкомысленно так отвечает, будто посторонний.
– Может, песком? – предлагаю. – Асидол на тряпку, песком присыпать – вроде наждака получится.
– Не получится, – мотает головой Степанов. – Я пробовал.
Меня охватывает злость. Какого черта я симпозиум устроил? Пусть драят, как и чем хотят, мне по фигу, сам все-таки попробую песком.
– Я сейчас, – вдруг говорит Степанов и убегает.
– А тряпку где взять? – укоризненно интересуется Колесников, хоть и знает где: две тряпки в сапогах у каждого.
– А ты платком, блин, носовым, – говорю я Вальке.
– Фуевым, – отвечает Колесников, и все смеются. В армии над всякой всячиной смеются, это помогает жить.
– Вот! – говорит вернувшийся Степанов. В кулаке у него зажат кусок напильника. Кручу напильник перед носом: хороший инструмент, с диагональной некрупной насечкой. Хочу спросить Степанова, где он его раздобыл и почему портит оружие запрещенным способом, но глупо спрашивать.
Снимаю ствольную коробку, вытаскиваю поршень с пружиной – головка поршня вся черная. Примериваюсь напильником, но Степанов тихо кричит мне: «Подождите!» – и озирается. Нужна тряпочка или бумага, чтобы собрать металлические опилки: их потом надо добавить в асидол, этой смесью заполнить газовую камеру, сунуть туда палочку, обмотанную тряпкой, и крутить-вертеть, отдраивая внутренний нагар.
– Молодец, Степанов, – говорю. – Давай попробуем.
Сдвигаю колени, расстилаю носовой платок, приспосабливаю сверху поршень и мягко чиркаю напильником. Никакого эффекта. Давлю сильней, поршень мотается, хоть я и прижал его к ноге. На платок начинает что-то сыпаться, чернота отступает, проявляется белый металл в крапинках мелких каверн.
– Степанов, глядь, ты гений! – говорит Колесников.
Обшаркиваю напильником с боков головку поршня.
Дальше справлюсь асидолом и опилками. Колесников хватает инструмент своей лапищей, уходит вразвалку, вслед за ним плетутся остальные. Осторожно кладу платок рядышком, снимаю левый сапог, сдергиваю портянку, закусываю край и рву по волокнам. Интересное дело: в казарме снятая портянка пусть и привычно, но заметно пахнет, а на воздухе – нет. Пальцем наношу на тряпку асидол, тычу смазанное место в платок с опилками, подношу к глазам: вот он, абразивчик, это вам не песок. Додраиваю поршень. Теперь газовая камера. А где же палка или ветка?
Над головой шумит, свистит и фыркает. С красивым креном над окопами проходит вертолет, видны армейская звезда на закопченном от выхлопа боку, пустые полозья ракетной подвески. Летчикам хорошо, они свое оружие не чистят, для этого техники есть, я так думаю. Танкистам в этом смысле хуже: я видел, как они, вцепившись кучей, туда-сюда шуруют орудийные стволы длиннющими своими шомполами, или как там у них эти щетки называются, не спрашивал.
– Взвод, становись!
Вытягиваемся линейкой вдоль траншеи. Офицеры приближаются гурьбой – комбат, кореец, взводный Лунин, а впереди тот самый, уже знакомый проверяющий майор. Старшина Пуцан орет на роту: «Смирно!» Стоим навытяжку, при оружии и вещмешках, тупо и долго смотрим вдаль, где ничего не происходит, лишь вертолет хвостатой кляксой перемещается вдоль горизонта и тает на солнце, вполне уже летнем. Теплый воздух пахнет пылью, травой и сыростью не прогревшихся с зимы окопов. Майор проверяет оружие – у одного бойца из каждого отделения. Летюхи-адъютанта при нем не наблюдается. Рядом с проверяющим морщит толстое багровое лицо батальонный командир Кривоносов. Он со своей бабой спит с таким же выражением?
– Оружие к осмотру.
Это персонально мне. Попал я на глазок майору. Никто не смотрит на меня – ни ротный, ни взводный, ни друг мой Николенко, а уж тем более комбат. Все глядят на майора, как он ловко выщелкивает ствольную коробку моего автомата, щурится на белую головку поршня, заглядывает косо в газовую камеру, подставляя ее свету, будто в ногу мне целится.
– Чем чистили оружие, ефрейтор?
– Асидолом, товарищ майор.
– Врете, ефрейтор.
– Никак нет!
– Вещмешок к досмотру.
Снимаю с плеч и опускаю наземь, распускаю вязки. Майор в секунды собирает автомат, протягивает мне. Пустячок, казалось бы, а все-таки приятно: собрал, не сунул в руки ворохом. Мне майор понравился еще тогда, когда рытье окопов проверял. И мешок он шмонает аккуратно, на корточках, ничего не разбрасывает.
– Карманы попрошу, ефрейтор.
Затягиваю вязки, без суеты опустошаю карманы и выкладываю содержимое поверх вещмешка. Все так же сидя на корточках, майор трогает пальцем полупустую пачку моих явно не солдатских сигарет, маленькую синюю расческу, носовой платок в клеточку, многоразовую немецкую зажигалку. Будь это в кино, майор сейчас бы поднял лицо и глянул на меня снизу вверх проницательным взглядом. Но мне и так все ясно: он меня вычислил. Хороший офицер всегда вычислит солдата с биографией, а я такой и есть. Майор берет и разворачивает мою просалидоленную тряпочку – я ее прибрал, утром чистить снова, – нюхает, цепляет что-то ногтем.
– Пилотку к осмотру.
Никаких проблем. Две иголки воткнуты в изнанку, вокруг обвязаны продолговатые веночки ниток, черных и белых.
– Воротник расстегнуть.
Майор проверяет подшивку. Мы целый день в бегах, подворотничок грязный от пота и пыли, но опытному взгляду сразу видно, что ткань подшивки магазинная, не от казенной простыни.
– Вольно, – произносит майор и переходит влево. Я рассовываю свое солдатское богатство по карманам, надеваю лямки вещмешка, забрасываю на плечо автомат и поддергиваю плотно за ремень.
Майор проверяет подшивку у всех. Какой я умный и предусмотрительный: вчера выбил из Ары кусок магазинной материи и заставил отделение с вечера подшиться.
– Лейтенант! – громко обращается к взводному майор, и наш Лунин приметно вздрагивает, делает три шага вперед. – Надо признать, ваши бойцы службу знают.
Лунин ошалело берет под козырек и выпаливает:
– Так точно!
– Солдатам отдыхать, офицеров прошу за мной – Майор с прихлопами отряхивает ладони. Да, кстати, кухню подвезли?
– Подвозим, – сухо говорит комбат. Он с проверяющим майором в одном звании и держится официально, на что майору-проверяющему наплевать, все это видят. Взводный Лунин счастлив и смущен.
Хорошая команда «Солдатам отдыхать». Но и в ней есть порядок, последовательность уставных действий. Солдаты складывают возле бруствера вещмешки, рядом составляют автоматы в пирамиду. На пост возле амуниции я ставлю Ваню Грыбу. Остальные усаживаются рядком на бруствер и закуривают. Сейчас бы всем в окоп и покемарить, но в окоп нельзя – солдат на отдыхе должен быть на виду у начальства. Приходят посидеть со мной Полишко и Николенко. Спрашиваю у Полиши, как его нога. Тот говорит: нормально. Какой-такой нормально, говорю, давай показывай. Мой друг стыдливо разувается. Кричу каптерщику, чтобы притаранил свою мазь. Ара ворчит: на всех не напасешься. Советую Полишке перевернуть портянку и замотать пальцы чистым концом, что был обернут вокруг голени. Полишко так и делает. Сапоги на нем новые, неразношенные. Кто же в новых сапогах решается бежать по полигону, да еще в капроновых носках!
В животе бурчит по-страшному! Перебиваю голодуху куревом. Сержанты не курят – им хуже. Ни к селу, ни к городу Николенко спрашивает меня про институт, в который я вернусь после дембеля: куда распределяют выпускников и трудно ли поступить иногороднему. Именно так, в таком вот совсем нелогичном порядке. Южанину Полишке интересны северные комары. Я говорю, что комары не так страшны, как мошка, от той совсем спасения нет. Сижу на бруствере, расставив отдыхающие ноги, и вижу, как чрез поле, наискось переваливаясь и сигналя дымом, ползет за тягачем наша полевая кухня.
За едой мы бегаем повзводно, чтобы не создать у бочки давку на глазах у проверяющих. Когда приходит наш черед, я оставляю Гырбу дневалить у ружейной пирамидки отделения, а Сыбре велю взять. За чаем Ванька и сам потом сбегает, чая много, а вот жратвы подзадержавшемуся может не хватить. Всегда так получается – не знаю почему. Бежим к кухне рысцой, без вещмешка и автомата в теле непривычная легкость. Возле бочки ору на своих, чтобы не толкались и встали в затылок цепочкой. Мимо проходит Полишко, я заглядываю ему в котелок: шрапнель, то бишь перловка с кусочками розовых бацилл. И хрен с ней, сейчас и я шрапнель умну.
Возвышаясь над котлом, орудует большим половником кухонный сачок с некухонным худым лицом. Больной, наверное, коли не сумел отъестся. Сырбу протягивает ему снизу второй, Ванькин, котелок. Сачок тычет в ответ измазанным кашей половником: отваливай, мол, не положено. Кричу сачку, что это для дневального. Сачек мотает головой, снова тычет половником в Сырбу.
– Ах ты, сука чмошная! – с восторгом кричит Колесников, стоящий впереди меня. Он нагибается к земле, поднимает ком запекшейся земли, размахивается. Ком с тупым звуком ударяет сачка в грудь, потом комья летят во все стороны, сачок отшатывается, едва не падает, рукой цепляется за край котла. – Убью, сука! – кричит Колесников, – Приду ночью в хозвзвод и убью! Работай давай!
Сачек кладет половник на откинутую крышку котлового люка, спрыгивает наземь и большими шагами бежит к штабным машинам, кучно стоящим в отдалении. Ни хрена себе, думаю, хорошо мы покушали. И вдруг вижу, как снайпер Степанов, помогая себе руками, карабкается вверх, хватает половник, шурует им в котле, громко командует Сырбу: «Подавай!»...
Мы уже поели и курим, когда к нам подходит сурового вида мужик в старшинских погонах, за его спиной семенит ушибленный сачок. Мужику лет под тридцать, он крепкий, но не толстый. Вот кем, значит, столовского ворюгу заменили.
– Этот, – говорит сачок, показывая пальцем на Колесникова.
– Кто командир отделения? – зло интересуется мужик.
Встаю, прикладываю пальцы под пилотку.
– Ефрейтор Кротов.
– Что за бардак, ефрейтор?
– Не понял вас, товарищ старшина.
– Что за бардак, я спрашиваю!
– Опять не понял вас, товарищ старшина.
– А ну встать! – кричит мужик Колесникову. – Как фамилия?
– Обращайтесь ко мне, – вежливо подсказываю мужику. – Я командир отделения.
– Говно ты, а не командир! С тобой отдельно разберемся. А ты марш за мной!
– Отставить, – приказываю Колесникову, хоть тот под криком кухонного старшины не шелохнулся даже. – Разрешите обратиться, товарищ старшина?
– Я тебе, мля, обращусь!..
Вот в чем разница между «куском» и офицером. «Кусяра», то есть сверхсрочник, солдата матом запросто обложит, тогда как офицеру на солдата материться не по чести. И только я собрался с духом – а что, их двое, нас же куча, все подтвердят, что я старшему по званию ни слова матом не сказал, пускай докажет, мы упремся намертво, – как сбоку слышится гудение пуцановского баса:
– И-и хто ето моих солдатив распекае?
Пуцан в шинели, руки за спину, на голове старого типа офицерская фуражка. Кухонный начальник дергает рукой, рот его кривится перед словесным залпом, но наш старшина уже обнимает его большой рукой за плечо:
– Отойдем, земеля, отойдем в сторонку. А ты, сынок, беги домой. Беги, родной, беги...
Сачок секунду мнется, глядит на своего «куска», потом срывается с места. Мы в роте едим последними, возле кухни уже никого. Сачок взбирается к котлу, заглядывает внутрь, шевелит там половником. Водитель тягача что-то кричит ему, высунувшись из окна кабины. Сачок захлопывает крышку, вцепляется в нее двумя руками, тягач рычит и трогается с места.
Пуцан и кухонный начальник отошли шагов на двадцать. Слов не слыхать, но видно, что говорит, в основном, наш старшина. Когда же кухонный пытается вставить слово и открывает рот, наш старшина коротко бьет его в грудь двумя пальцами. «Кусяра» снимает фуражку – тоже офицерскую, но нынешнего образца, – приглаживает волосы ладонью и снова надевает, молча грозит Пуцану пальцем. Наш старшина разводит руки на манер «как вам угодно». Вот вам, братцы, и злобный Пуцан. Тоже ведь «кусяра», между прочим, из самой ненавистной для солдата категории начальства.
Ротный старшина манит меня пальцем. Со своим чубом и старой фуражкой он похож на артиста Глебова из кинофильма «Тихий Дон».
– Колесникову наряд вне очереди, – говорит Пуцан.
– Так он же...
– Два наряда.
– Есть два наряда, товарищ старшина.
– А ты, сынок, – старшина неприятно близко склоняет ко мне лицо, – ты больше старшим по званию не хами.
– Есть не хамить! Разрешите идти?
Старшина отстраняется, смотрит задумчиво.
– Приемник-то пропил поди?
– Так точно!
Запомнил старшина, что я ему свой «ВЭФ» не уступил.
Пуцан сочувственно вздыхает.
– Ну вот, видишь... Дурак ты, сынок, хоть и умный. Со стариками ты придумал? – Я скромно жму плечами: вопрос неуставной, могу отреагировать по-граждански. – Далеко пойдешь, сынок, если шею не сломаешь. Женат?
– Никак нет.
– Оно и правильно.
Возвращаюсь к своим. Валька напористо спрашивает, о чем со мной базарил старшина. Два наряда, говорю. Кому? Да тебе, блин, не мне же... Вижу, что ему неловко, оттого и задирается: подвел меня под гнев начальства. Колесников, конечно, беспределыцик, но все-таки не до конца, совесть имеет. К тому же виноват-то я, а не Колесников: не сумел поставить окриком на место обнаглевшего сачка с половником. Не почуял тот во мне начальника и старика, пришлось вмешаться Вальке. Нет, я действительно неправильный старик.
– Слышь, – говорит мне Колесников, – вечером сходим в хозвзвод.
– Нет, – говорю, – и не думай.
– Один пойду, – говорит Валька. – Должен знать, салага, как стариков закладывать.
– С чего ты взял, что он салага?
– А кто ж еще? – удивляется Колесников, и мне нечего ему ответить. Валька – правильный старик.
Вдоль траншеи бежит посыльный – командиров отделений требует к себе наш взводный. Лунин разъясняет нам боевую задачу. На левом фланге ротной позиции есть длинный овраг, именуемый Луниным по-военному балкой. Овраг большой охватной дугой уходит в сторону противника, и задача взвода по сигналу к атаке сгруппироваться, скрытно просочиться в овраг, совершить по нему стремительный бросок, выйти во фланг обороняющемуся противнику, подавить гранатами и стрелковым оружием его огневые точки и ворваться в чужие траншеи. Взводный приказывает выставить дневальных и объявить отбой с девяти вечера до пяти утра. Формально мы якобы не знаем, что к полуночи нас поднимут и бросят в атаку.
Вернувшись в отделение, строю бойцов, проверяю оружие, дневальным назначаю Ару. Тот фыркает, бормочет что-то по-армянски, но берет автомат на ремень. Ничего, перебьется. Вообще-то я хотел Степанова назначить, но пусть салага отдохнет, набегался. Сползаю в свою ячейку, отвязываю с вещмешка шинель, заворачиваюсь в нее и сажусь на земляную приступку для стрельбы, закуриваю. Автомат под локтем. До отбоя еще час. От земли через сукно шинели тянет холодом. Сквозь дрему слышу шаги по траншее. Поднимаю с глаз пилотку – Колесников. Ну, мать твою...
– Пойдешь? – с напором спрашивает Валька. – Я все равно пойду.
– Да плюнь ты...
Колесников и в самом деле плюет себе под ноги, чуть ли не мне на сапог, спортивным махом вылетает из траншеи, скрывается за бруствером. Едрена корень!.. Кладу автомат на мешок, прикрываю шинелью. Вижу голову Ары над срезом окопа и вертикальный прочерк автоматного ствола.
– Ара! – кричу. – Присмотри здесь, ладно?
Лезу наверх и ругаюсь.
– Учить пошли? – Ара понимающе кивает головой в сторону удаляющегося Колесникова.
Тот шагает руки в брюки, пилотка набекрень. Первый же попавшийся начальник сожрет его, праздношатающегося, со всем дерьмом и не подавится. Я окликаю: «Валентин!» Он на ходу машет мне рукой – догоняй, подтягивайся.
– Куда идти-то, знаешь? И руки из карманов вынь, ворот застегни. Если остановят – мы в хозвзвод за асидолом.
– Ой, не поверят! – смеется Колесников.
– Поверят, – говорю. – Куда идем?
– Да вон же, – тычет пальцем Валька. И в самом деле: метрах в двухстах на обочине дороги стоят два грузовых под брезентом «зилка» и бочка кухни, поодаль – командирский броник, это плохо. Но с тыла наползают танки, вокруг них беготня и суета, и вообще на всем тыловом пространстве много разного движения, это нам на руку.
Возле кухни сидят два солдата, привалившись спиной к колесу, и курят. Судя по тому, что у одного из них на коленях лежит автомат, он несет тяжелую службу дневального. Второй, без автомата, увидев нас, встает и топает навстречу. Они с Валькой обнимаются, хлопают друг друга по спинам. Даже в хозвзводе у Колесникова знакомства. Подхожу, здороваюсь. Тот, что с автоматом, приглашающее мотает головой: садись, покурим. У него югославские сигареты «Адмирал» – дорогие, с примесью трубочного табака, я такие курил, мне понравились.
– За водкой? – интересуется дневальный.
– А что, есть? – спрашиваю я.
– Конечно.
– И почем?
– Тридцать марок.
– Дороговато, – говорю.
Дневальный жмет плечами. Да черт с ним, все равно мы без денег.
– Асидола пару банок дашь?
– А на хрена тебе?
– Да надо...
Дневальный снова жмет плечами, потом встает, бредет к грузовику с автоматом под мышкой, негромко кричит: «Шустиков!» Брезентовая занавесь морщится сбоку, из темноты кузова появляется бледное пятно знакомого лица. Вот, значит, как твоя фамилия. Дневальный велит подать две банки асидола.
– Да вот он, глядь! – кричит Колесников и хлопает себя по бедрам. – А. ну, иди сюда, салага!
Хозвзводовский Валькин знакомый, помедлив, машет рукой:
– Вылезай!
– Так асидол!.. – вскрикивает Шустиков.
– Вылезай, тебе говорят!
Салага задом лезет через борт. Зря я узнал его фамилию, теперь мне его жалко. Для меня он раньше был зеленый наглый чмошник, теперь – остолбеневший в страхе молодой солдат с хорошей фамилией Шустиков. В московском «Спартаке» есть или был такой игрок. Давно я футбола не смотрел. Мы с батей за «Спартак» болеем. Центральное телевидение в Тюмень пришло совсем недавно, а раньше мы болели по радио и газете «Советский спорт».
– Не здесь, – говорит Валькин знакомец. – Увидят. Лучше в кузове. И не по морде, блин, по корпусу...
– Мы норму знаем, – отвечает Валька. Его знакомец показывает Шустикову кулак:
– И чтоб я даже писка не услышал! – И уже к Вальке: Там еще трое. Может, выгнать?
– Пусть посмотрят, польза будет.
Югославская сигарета кончается. Достаю свою «Ф-6», прикуриваю от бычка. В кузове слышен глухой удар, потом еще один, еще. Салага не выдерживает, ойкает. Валькина учебная манера мне известна: приказывает молодому напрячь брюшной пресс и бьет коротким крюком, Потом обычно позволяет ответным образом его ударить, но у Колесникова так накачан пресс, что можно руку поломать. Так что качайте пресс, салаги.
Колесников прыгает с борта.
– Три раза, как и обещал. Ладно, мы пошли. Пока, земеля.
Мы уходим, вдруг окрик за спиной: забыли асидол, будь он неладен. Иду обратно. Из машины поверх борта Шустиков выставил руки, в каждой по баночке. Глаза у него мокрые, обиженная морда. Ни черта он не понял. Стою внизу и жду, Шустиков прыгает с борта, роняет банки, подбирает их, протягивает мне.
– Вот, пожалуйста, товарищ ефрейтор.
Теперь, похоже, понял. На полпути к нашим окопам по плечам и пилотке начинают стучать крупные редкие капли. Я так и знал. Забираюсь к себе в ячейку, опускаю на уши отвороты пилотки, достаю плащ-палатку, сажусь и укутываюсь. Автомат внутри, руки под мышками. Дождь припускает Дождь я не люблю. Маленьким любил, особенно по лужам на деревянном самокате с гудящими подшипниками. Чувствую, как тяжелеет плащ-палатка. Лезу в карман за куревом, переступаю ногами, под сапогами чавкает и плюхает. Вот это действительно плохо, Сапоги у нас воду не держат. Высовываюсь из своего кокона и ору направо:
– Мама! Мама, едри твою мать!
– А?
– Передай приказ: всем надеть бахилы химзащиты поверх сапог. Понял? Поверх сапог! И сам надень, понял?
– Понял, понял! – кричит Мама.
Пихаю сапоги в светло-серые резиновые бахилы, накручиваю клапана и вязки. Роняю из-под мышки автомат – и хрен с ним, ночью все равно уделаю. Плюхаю ногами в жидкой каше на дне – теперь не страшно, химзащита воду держит замечательно. Шевелю пальцами в портянках – вроде не сильно промокли. Теперь можно и подымить.
Слышу слева шум и плеск шагов. Проверка, что ли? Язви ее в душу... Нет, не проверка, а мой друг Полишко. В шинели под ремнем, на плечах плащ-палатка, автомат стволом вниз, мокрая каска блестит, вид вполне фронтовой. Полишка пялится мне на ноги, обутые в бахилы, бьет себя по лбу тыльной стороной ладони и убегает по траншее. Зачем приходил, спрашивается? Поспать бы надо, да как туг уснешь... И быстрее бы, быстрее. Раньше начнем – раньше кончим. Рассядемся по броникам и поедем домой. Я так и думаю: домой. В родной наш полк, в свою казарму, в каптерку к Аре. Как жареной картошки захотелось! Перловка в брюхе лежит камнем. И почему всегда перловка, у нас же министр обороны по фамилии Гречко...
Вспомнилось, как прошлым летом мы помчались умирать за Родину.
Дело было в воскресенье. Офицеры вне полка, как водится. Строимся на плацу к разводу на обед – жара страшная, солнце печет. И все так долго, медленно, и целый год до дембеля. Тоска, и жрать охота. И вдруг вспышка – яркая, ярче солнца. И запоздалый удар по ушам – сильный, дальний, тугой... Поднимаю глаза и вижу в небе, ближе к горам, клубящийся и уходящий вверх, сам себя подкручивающий снизу багрово-желтый с черным гриб большого взрыва. Точно такой я видел нарисованным на плакатах ОМП и в кинохронике про империалистов. ОМП означает оружие массового поражения. На эту тему нам читают лекции и проводят занятия. «Вспышка слева!» – падаешь направо лицом вниз и закрываешь голову руками. Здесь вспышка прямо перед нами, мне надо развернуться и упасть назад, но там стоит Колесников, как я буду падать на него...
Что я почувствовал тогда? Страха не было, это точно. Не было вообще ничего, кроме внезапной пустоты внутри. Однако голова работала: успел отметить, что нет теплового удара – значит, далеко, гораздо дальше, чем представлялось глазу. Но что это меняло?
Кто первый заорал «В ружье!» – потом так и не выяснили. Кричали отовсюду. У нас во взводе команду отдал сержант Лапин. Помню хорошо, как мы толпой, грохоча сапогами, бежали по брусчатке плаца к своей казарме. Помню сержанта из первого взвода, дежурного по роте, который ничего не видел и не знал и не хотел открывать оружейную комнату. Сержанта повалили, вырвали ключи... Потом без строя понеслись потоком вниз по лестнице. На улице замешкались, толкались. Вторая рота уже бежала мимо клуба к главным воротам техпарка, наискось по плацу несся первый батальон, но Лапин скомандовал налево, за угол казармы, где в заборе техпарка были технические ворота с висячим замком. По ту сторону ворот был караульный пост, и когда мы полезли через ворота, я боялся, что часовой начнет стрелять. Но обошлось. Мы так орали, что часовой сам бросился к замку. Здесь, рядом, были наши боксы.
Да, погуляли мы тогда, недели две расплевывались...
Опять шаги и плеск, приходят Лунин и Николенко. Взводному понравилась моя придумка с бахилами, но перед наступлением приказывает снять: бахилы светлые, заметны в темноте, демаскируют и вообще неуставная самодеятельность, контролерам не понравится. Какие, на хрен, ночью контролеры? А вот такие, отставить разговорчики. Взводный смотрит вдоль окопа, я прямо чувствую, как у него ворочается в голове: идти с проверкой дальше или нет. «Как там у тебя?» – спрашивает Лунин. Порядок, говорю. Лунин советует курить поосторожнее. Так ведь отбой! Вот именно, отбой, всем спать положено, а спящие не курят.
В половине двенадцатого бреду по крепко залитой уже траншее и толкаю соседа-каптерщика. Гоню его будить других, приказываю снять бахилы. Ногам сразу становится холодно. Знаю, что мерещится, не могут сапоги так быстро промокнуть. Забыл передать через Ару, чтобы не примыкали штык-ножи. Днем мы атакуем с примкнутыми штык-ножами, как положено, а ночью их на ствол не надеваем, чтобы в темноте не напороться самому и других не поранить. Проверяющие это понимают.
Без десяти по траншее передают приказ приготовиться к атаке. Мы пробежим вперед цепью метров двести и потом уйдем налево, в овраг. Только сейчас понимаю, что мое третье отделение в этом случае окажется первым. Что, взводный к нам перебежит? Или мы пропустим тех, кто справа? Ни черта не ясно. Сзади слабо вспыхивают фары. Оттягиваю пилотку с уха, сквозь шум дождя слышу танковый гул. По окопам новая команда: пропустить танки. Матерюсь и озираюсь. Окоп хороший, в полный профиль, но стенки голые, без досок и креплений, а танк тяжелый. Моторный рев и свет все ближе. Срез окопа все виднее. Вот вмятина, где я съезжал на заднице, и против света виден крупный дождь. Да ну вас на хрен! Отбегаю в сторону, боком опускаюсь на дно возле стенки. Плечо и локоть у меня в воде, шинель на бедре промокает мгновенно. Ноги я держу согнутыми в коленях, чтобы не зачерпнуть голенищами окопной жижи, автомат на груди, ствол касается шеи, он холодный. Рев и лязг отовсюду. Потом ощутимый толчок, когда танк переваливает траншею. Свет исчезает, звук мотора на мгновение становится еще громче, носом я ловлю кормовой выхлоп. Где-то близко и справа, в отделении Полишки. Пронесло. Встаю, отряхиваюсь, руки мокрые. Чувствую грязь на лице, вытираю рукавом шинели.
«Взво-о-од!» – доносится из темноты заполошный голос Лунина. Не умеет он командовать, пацан. Лезу вверх. Грунт под ногами сырой, липкий. Окликаю Маму, который должен бежать слева, – он на месте. Кричу направо – там отзывается старик Борисов, последний в цепи отделения Полишки. Ночное наступление – это вообще сплошная матерная музыка. Мы постоянно перекрикиваемся, чтобы не потерять равнение, и делаем это привычным нам набором слов. Впереди справа я вижу два танковых кормовых огонька. Танк ночью – это хорошо, по нему мы равняем строй, к тому же ночью танкисты прут вперед не слишком сильно.
– Внимание! – Лунин кричит совсем близко. – Перестроиться! Взводной колонной за танком – вперед! Первое отделение – вперед! Остальные подтянись!
Это хорошо придумано. Кричу своим «Ко мне!», сам поглядываю вправо, где шумит Полишко. Как только он командует «За мной, бегом!», я повторяю команду и забираю вправо, ориентируясь по танку и топоту Полишкиных солдат. Почти втыкаюсь в чью-то спину – наверное, Борисов, кто еще. Обхожу слева, обгоняю. За мной буханье шагов, шарканье одежды, это мои подтягиваются. А глаза-то привыкают! Догоняю Полишку, пристраиваюсь к его левому плечу. Теперь взвод бежит слитно, в колонну по три, метрах в десяти за танком, и даже дождь не может перебить гарь выхлопа и масляную теплоту мотора. Так-то лучше. Какой смысл чесать по полигону цепью? Подбежим к рубежу – развернемся. И вообще есть военная логика: танк прикрывает нас от пулеметного огня условного противника. А дождь все холоднее, или просто я застыл в окопе? Ничего, скоро от нас пар повалит...
Пробежав наискось в свете подфарников, Лунин уводит нас влево. Где-то здесь прячется в темноте спуск в овраг. Вот он, прямо перед нами. Сапоги скользят по глине. Мама сзади ойкает и бьет меня по ногам, я скатываюсь в грязь и сразу весь уделываюсь. Впереди ругается невидимый Николенко. А я-то думал, что он забыл все матерные выражения. Шинель в грязи, руки в грязи, автомат в грязи. На дне оврага настоящее болото и видимости никакой. Ну командиры хреновы! Могли бы догадаться, что ждет нас в дождь на дне оврага, и отменить задумку.
Справа над оврагом взлетает одинокая и потому ужасно несерьезная ракета. Мы инстинктивно сворачиваем навстречу ей, тогда как надо от нее, в другую сторону, лицом к противнику. Взводный кричит, я повторяю. Лезем по склону оврага налево, толкая грязь руками и коленями. Лично мне уже по фигу, беречься нет смысла, я по уши в грязи. Выползаю наверх и лежу, уставившись вперед из-под нависшей каски. Ракета догорает. Ничего не вижу, кроме пучка травы под носом. Еще ракета, поближе и ярче. И прямо перед нами, метрах в десяти, вдруг молча поднимаются рыжие фанерные мишени. У меня мороз по коже, так это неожиданно и по-детски страшно! Черт, почему так близко? Переваливаюсь на бок и через плечо смотрю назад. Там вспыхивают огоньки, что-то потрескивает. Огоньки слегка танцуют, пухнут и вдруг проносятся надо мной со свистом и шелестом.
Качусь с откоса вниз и ору во весь голос. Ну вляпались, ну литер долбаный! Мы пробежали по оврагу лишнего, забрали вправо и попали между рубежом мишеней и стрелками. Смотрю, как трассеры мелькают над оврагом. Во приключение! А наши-то мишени где?
Пах! Новая ракета. По дну оврага ковыляет Лунин, следом – Николенко. «За мной, вперед!» Какой вперед, когда назад? Смешавшись в кучу, мчим обратно, толкаясь и ругаясь. Над нами уже не свистит. Лунин кричит нам «стой» и «разобраться». Да как тут разберешься? Лезу без команды в свой подсумок, достаю на ощупь тяжелый магазин, вставляю. Рядом тоже лязгают и щелкают. Была команда? Я не слышал. Насадка для ночной стрельбы, насадку не забудь! Она у меня в левом нагрудном кармане гимнастерки. Пальцы мокрые, если уроню ее сейчас... Не дергайся, спокойно. Блин, мушка вся в грязи... Ура, приладил. Карабкаюсь наверх, устраиваюсь поудобней. Ну, блин, давай ракету!
Пах! Тень от моей каски ползет ко мне, пока ракета поднимается. Мишени прямо перед нами. Надо было автомат потрясти, помахать стволом, ведь грязь набилась, да поздно, я стреляю. Насадка только мешает мне целиться, но с такого расстояния я и по стволу не промахнусь. За полосой стрелковых мишеней замечаю танковую: здоровенный макет ползет на тросовой тяге, смещаясь в нашу сторону. Позади долбает танк. Танкисты стреляют болванками. В отделении Полишки хлопает гранатомет. От макета летят клочья, он заваливается. Настоящая война, черт меня подери! Покурить бы еще...
Танк проходит в стороне. Я слышу, как он яростно газует, переезжая наш овраг. Кричу своим, чтоб приготовились. Бежим на танковые огоньки, снова в колонну по три, снова нюхаем моторную теплую гарь. Больше мы стрелять не будем.
Пробежим еще с полкилометра и займем пустую линию окопов, где и заночуем. Дождь кончился, а я и не заметил. Устал, концентрацию теряю. Дыхалка сбилась, колет в боку, это плохо. Не упасть, не отстать от танка, не выронить пудовый автомат. Других мыслей в башке нет.
Кто-то что-то кричит. Бегущий справа от меня Полишко исчезает. С трудом догадываюсь: нас снова разворачивают в цепь. Ору: «За мной!» и забираю влево. Огни танка должны располагаться от меня направо градусов под тридцать – это моя точка. Остальные цепью влево и вперед. Сбоку, совсем рядом, вскрикивает Мама, его голос уносится назад. И тут я спотыкаюсь, с маху падаю на землю, ударившись лицом о ствольную коробку автомата, да так, что зубы клацают. Вскакиваю, бегу – и снова падаю. Что за херня там под ногами? Мама вопит, слышен мат Колесникова. Ни черта не понимаю, но бегу на звук. Долгий шелест и хлопок ракеты. Нас заливает светом. Я вижу уходящую во тьму ширь полигона, коробки броников в тылу и откинутого Маму, и Вальку, рвущего его за плечи на себя.
Я двигаюсь прыжками – откуда прыть взялась? Мама лежит на спине, упираясь руками, один сапог задран, другой не виден. Из-под Мамы расходятся два толстых стальных троса, блестящих матово в свете ракет. Мне почему-то смешно. «Не туда! – кричу я Маме. – Вперед давай, вперед!» Лезу между тросами, рывком выдергиваю ногу в грязном сапоге, Валька тащит Маму в сторону. Тросы вздрагивают, капкан их перехлеста, куда попала Мамина нога, плавно уползает. Успеваю подумать: тяги танковых мишеней? Ракеты гаснут, лопаются новые, за спиной – сухие стуки выстрелов. Новый рубеж. Ну, екарный бабай, а я-то думал – всё. «Автомат найди! – кричу я Маме. – Валька, за мной!» Мы здорово отстали. Над окопами – поясные мишени, и наши лупят по ним с ходу, от ремня.
В траншее ко мне приходит Полишко. Я стою, привалившись плечом к окопной дощатой стенке, и нагло курю в темноте, никого не боясь: нам сыграли отбой. Я уже строил у траншеи отделение, проверял оружие – каждый автомат лично, убедился, что разряжен. Неизрасходованные патроны у всех собрал и ссыпал в котелок, утром сдам их Николенко, он – старшине, таков порядок. Вызвал санинструктора для Мамы, у которого, похоже, поврежден голеностоп. Доложился взводному, получил от него нагоняй за бардак в отделении и команду на подъем в шесть часов. Спать осталось с гулькин нос. И где нам спать? В траншее мокро, и сами мы – насквозь, но это армия, протянем до подъема, и никто не заболеет. Такой вот военный феномен. На гражданке половина бы из нас свалилась с пневмонией.
– Как нога?
– Ты знаешь – ничего! – говорит Полишко с изумлением.
Пацан он все-таки. Хороший, но пацан.
– Ну, дали нам просраться!
Совсем не матерное слово, но от Полишки режет слух. А вот Колесников ругается, как дышит.
– У тебя все в порядке?
– Мама ногу подвернул.
– И у меня Баранов подвернул! – в голосе Полишки слышится сержантское довольство: мы тоже понесли потери, мы тоже воевали будь здоров.
Полишко прав: нам действительно дали просраться. Не помню, чтобы раньше нас так долго гоняли и мучили.
С другой стороны окопа подходят Мама и Колесников. Мама хромает, но весел. Перебинтованная нога в сапог не влезла, на ней красуется бахила химзащиты.
– Водки выпьем, – говорит Колесников.
Вот именно что говорит – не спрашивает.
– Выпьем, – отвечаю.
Пьем из Валькиной фляжки по очереди. Мама увлекается, Валька тычет его локтем. Полишко делает один глоток. Послать бы за Николенко, но водка не моя и водки мало. Мама уже машет руками и рассказывает, как его схватило за ногу и потащило. Сейчас ему смешно и весело, а тогда от его крика я сам едва в штаны не наложил.
– За руль сесть сможешь? – спрашиваю. Запасной водитель у нас Колесников, и его за рулем я боюсь еще больше, чем Маму.
– Ай, ладно, –отвечает Мама и шевелит ногой в бахиле, любуясь ею. Мы смеемся. Что бы ни случилось в армии с солдатом, через самое малое время это становится поводом для смеха. Я рассказывал Валерке Спиваку про воду на полу холодной камеры для временно задержанных – он дико хохотал, я подхихикивал. Наверное, так легче. Отсмеялся – и прошло.
Колесников протягивает фляжку на второй заход. Сержант отказывается и уходит, пожав нам руки. Стыдно сказать, но я немножко рад его уходу. Одно дело – пить в каптерке, почти вне службы, другое – на учениях. И мне за Полишку неловко. Покойный Лапин, между прочим, вообще никогда с рядовыми не пил, хотя с сержантами, я знаю, напивался.
Водка кончилась, по сигарете – и расходимся. Выбираю место посуше, расстилаю комбинезон химзащиты, вещмешок под голову, в обнимку с автоматом ложусь на бок. В животе тепло от выпитого, но вскоре начинается мелкая дрожь, с ней не справиться, сколько ни ворочайся, – пройдет сама, надо только отвлечься. Думать о чем-нибудь хорошем Но ничего хорошего в голову не лезет. Опять вспомнился тот летний жаркий день – вот бы завтра такой, враз просохли, – как мы бежали толпой к своим боксам в техническом парке.
Что помню хорошо: были ругань и толкотня, обычные при боевой тревоге, но в боксах уже действовали молча, а потому отчетливо врезались в память разные звуки: стон толстых дверных петель, шарканье подошв по бетонке, визгливые толчки стартера – Мама запускал двигатель нашего броника. И собственное дыхание через нос, когда уже сидел за броней, зажав автомат между колен.
Мы застряли на дорожке между боксами. Танк, перегородивший нам проезд, рычал и вздрагивал, потом повел пушку в сторону, развернулся под прямым углом на месте и корпусом атаковал забор – кирпичный, еще немецкий. Забор рухнул под ним широко, много шире танкового корпуса, обнажив по сторонам зубчатые линии разлома. Танк перевалился на ту сторону и резко повернул к дороге, на которой полку по боевой тревоге полагалось строиться в походную колонну. Мы тоже выехали через тот пролом, буксуя на немецком кирпиче, с противным звуком процарапав бортом край разлома. Броники в боксах стояли без верхних брезентовых тентов – то ли их штопали, то ли меняли. Мы сидели в открытом кузове и глядели в небо, где не происходило ничего, лишь облака над горами впереди и солнце за нашими спинами. Гриб почти рассосался, его верхнюю часть будто срезали ножом – очевидно, там было атмосферное течение. Мы смотрели то на дым, то себе под ноги, на днище броника с разводами полигонной глины, с которой всегда так: сколько днище ни три, оно мокрое кажется чистым, а как просохнет, то видны неистребимые разводы, то на деревья справа от дороги, где на ветках висели уцелевшие с прошлого нашего выезда сливы и яблоки. Слева тянулся забор, порушенный в разных местах. Когда мы проезжали мимо, в разломы были видны отпахнутые до самых стен двери боксов, куда мы уже не вернемся.
Кстати, по нормативу боевой тревоги полк должен выйти из техпарка, построиться на дороге и начать движение к границе за сорок минут. Мы всё сделали за двадцать. Ну, двадцать пять, не больше. Сейчас я думаю: будь все на самом деле, была бы польза от нашей самодельной быстроты, или нас бы прикончили с воздуха еще на территории техпарка? Но это нынче я так думаю, тогда же я не думал ничего. Интересное это было ощущение: вроде ты еще живой, тебе еще курить охота и яблока со сливой, но, по большому военному счету, тебя уже нет, ты вычеркнут и списан по начальному сценарию войны. Сейчас я называю это чувство интересным, над ним положено смеяться. Что я и делаю мысленно, лежа в окопе на боку, грея ладони под мышками и пытаясь заснуть в кромешной сырой темноте.
После подъема нас кормят гречневой кашей с тушенкой. Мяса в каше много. Очень вкусно, что выдает присутствие высокого начальства. После такой каши покоя не жди. Не успели толком покурить, как Лунин строит взвод. Боевые патроны я сдал по подъему, теперь нам выдают по тридцать штук холостых и ствольные насадки для холостой стрельбы. «Холостяк» дает гари не меньше, чем боевые, замаемся чистить оружие по возвращении в полк.
Взводный порадовал: никуда нам бежать не придется. Сидим в окопах, повернувшись в ту сторону, откуда ночью пришли, и ждем гостей – пехотный полк гэдээровской народной армии. Немцев, короче. Хорошо, что они наступают, а мы в обороне. Пусть побегают фрицы, мы свое отмахали с избытком.
Нельзя солдата перекармливать. Солдат голодный – злой и бодрый. Солдат же сытый хочет спать и больше ничего. От сытости теплее, уже не так колотит на ветру, но глаза слипаются, приходится трясти башкой и шевелиться. Курить уже нельзя – броник контролеров совсем рядом. Синий флажок на нем куда-то подевался. А майор – вон он, гуляет, руки в боки.
Наши танки заезжают в капониры, дымят на солнце весело. Погода, кстати, образуется отличная. Солнце повыше встанет – совсем хорошо нам сделается. Нет, в обороне можно воевать.
Только подумал – сразу вспомнил, как мы сидели в обороне в тот самый день.
Офицеры догоняли нас уже за городом, на марше: кто на машинах, кто бегом. Наш взводный Лунин приехал на велосипеде, орал с обочины и махал рукой, чуть в кювет не свалился. Тут мы застопорились – никогда не бывает, чтобы в полковой безразмерной колонне кто-нибудь да не заглох. Лунин бросил свой велосипед и залез в головной взводный броник. Хорошо помню, как я провожал глазами торчащее из кювета заднее велосипедное колесо: оно так жалко выглядело, что мне впервые стало страшно. Потом, когда приехали к окопам обороны, напротив танкоопасного прохода между гор, и броники и танки стали расползаться по капонирам, я залез в стрелковую ячейку, положил перед собой стволом вперед снаряженный автомат – ящики с патронами мы вскрыли еще в брониках на марше, – и сразу закурил. Курить нельзя, рядом начальство, но я сказал себе: какого черта прятаться, если жить осталось с гулькин нос? И где же, черт меня дери, вся наша огромная страшная армия, которую боится целый мир, со всеми ее бомбами, ракетами, тучами самолетов, Генштабом, министерством и даже академией? Где же это всё, когда я здесь один со своей пукалкой, пусть даже лучшей в мире. И каждый из нас здесь один – на десять положенных метров влево и вправо. И вся наша задача, как любил вдохновенно пугать на занятиях батальонный дурак замполит, – продержаться час под лобовой атакой. Потом примчатся наши основные силы, всё сметут и попрут до Ла-Манша. Они примчатся, я не сомневаюсь, и мы в итоге победим, по-другому быть не может. Но это потом, а сейчас я один, и мне страшно. И этот страх – не паника, не рвущийся наружу крик, а полная, осознаваемая и потому неодолимая тоска. Такая тоска, что даже дышать забываешь и вдруг хватаешь резко воздух, как будто вынырнул из глубины. Я в книжках раньше часто натыкался на слова «смертная тоска» и думал, что это просто расхожее выражение. Один сказал, другие повторяют. Теперь я так не думаю. Теперь – это сейчас, когда я вспоминаю. А тогда, в окопах перед перевалом, откуда должны были хлынуть натовские танки, я думал лишь о том, что никаких мы танков не дождемся. Натовцы не дураки – нас проутюжат авиацией, вколотят в землю, а после пустят бронетехнику. И такая накатила злость, что даже тоску перебила. Сдохнуть под бомбами, не выстрелив ни разу...
Нынче за сутки мы уже настрелялись. И еще постреляем маленько.
Поворачиваю голову на звук. Он низкий, густой, нарастает. Ничего не вижу, потом замечаю над лесом на границе полигона какие-то пятна с черточками по бокам. Они почти не движутся и вдруг с поразительной быстротой вырастают в остроносые угловатые самолеты, что проносятся над нами с восхитительным ревом и исчезают за холмами.
Когда уши отпускает, я снова слышу тишину – с некой добавкой, которой раньше не было. Отвлекся и не увидел, когда они перевалили через взгорок – плоские коробочки танков и редкая пехота, издали похожая на кременьки для бензиновых зажигалок. Все это медленно сползало вниз по склону и выглядело очень несерьезно.
Начали бабахать холостыми наши танки, немецкие им отвечают. Быстро вернулись и еще раз прошумели истребители: впечатление такое, будто там, за холмами, кто-то их напугал. От этой мысли мне становится немножко веселей. Спать уже не хочется. Ставлю прицельную планку на двести. Для холостых прицел не важен, но делаю все, как положено, я так привык. В армии, пусть и не сразу, понимаешь: если сказали – гораздо проще сделать, чем не делать. И делать, как сказали. Хороший, кстати, жизненный урок для мужика.
Прикидываю глазом, где будет двести метров. Первыми открывают огонь наши большие пулеметы на брониках, молотят длинными очередями. Мой автомат прижат к плечу, левый глаз прищурен. Внезапно сознаю, что впервые целюсь в человека. Вот он семенит – каска серая, непривычной формы, шинель короче нашей, в руках родимый «акаэм», на ногах широкие сапожки. Лица не разглядеть – мушка его перекрывает. Прав старлей спортзаловский: в человека пулей попасть трудно. Слышу команду взводного, дублирую ее и жму на спуск. Позволяю себе разом выпустить полмагазина. С боевыми патронами так не разгуляешься, по башке дадут, а с холостыми можно и побаловаться. Оказывается, когда стреляешь длинно, автомат не дергается, как при «двушках», или это у «холостяка» такой эффект? Приглядываюсь, как там мой немец. Идет себе вразвалку, не стреляет. Чужие танки встали – мы их условно раздолбали, надо думать. Пехота продолжает наступать. Светлое пятно под каской все виднее. Прикладываюсь, запускаю «двушку», потом стреляю веером, как в кинофильмах. Все, отстрелялся окончательно. В траншее по бокам тоже стихает. А немцы все идут и не стреляют. Может, им не выдали патронов? Да нет же, вон у моего цилиндрик холостой насадки на стволе, значит – снаряжен. Различаю морду своего немца: обыкновенная солдатская, усталая и никакая. Их, наверное, тоже погоняли хорошо. Дадут отбой – покурим вместе. Осталось шагов пятьдесят.
Приблизившись к нашему брустверу, немцы открывают огонь. Я шалею. Мой немец смеется. Я вижу: мой немец смеется и от пуза стреляет по мне, водя стволом. Я шалею настолько, что падаю задом в окоп. Вот урод ненормальный! Ему смешно стрелять в упор в советского солдата! Натуральный фашист, твою мать... Ругаюсь в голос и карабкаюсь наверх, загребая по песку руками. Вот он, голубчик, уже отстрелялся. Перехватываю автомат за ствол и бегу на немца. У того стекленеют глаза, он отшатывается, но бдительности не теряет, и мой удар до каски не доходит – немец блокирует его, двумя руками вскинув свой автомат над головой. У меня отлетает рожок, я провожаю его взглядом и отмечаю, что рядом тоже машутся, не я один так сильно разозлился. Немец пинает меня сапогом, целя по яйцам, но нас таким приемом детским не возьмешь – я уворачиваюсь и тычу ему в лицо прикладом. Приклад скользит, я падаю на немца и успеваю локтем заехать ему в скулу. Немец снизу вцепляется мне в горло. Пробую ударить его лбом в лицо, но ничего не получается, пустой нелепый стук – на мне же каска, и на немце тоже. Кто-то хватает меня сзади за воротник шинели и тянет на себя. На прощание мой немец царапает мне щеку. Довоевались, блин.
Вдоль окопа размашисто ходят и ругаются наши и не наши офицеры. Немцев строят, уводят в сторону неряшливой колонной. Не удалось мне с моим немцем покурить. А глаза у него белесые, настоящие немецкие глаза. Нас загоняют обратно в окопы, чтобы скрыть от начальства, да что толку? Массовая драка русских с немцами – ее не скроешь, будут разбирательства. Русскими в данном конкретном случае я называю наших всех – я видел, что узбек Мамадалиев тоже дрался. И молдаване Сырбу с Гырбой – не меж собой, а с немцами дрались, ясное дело. Злость во мне уходит, становится смешно. Каратист хренов! Как до реальной драки докатилось, так все свои японские приемчики напрочь позабыл, попер по-русски, с дубиной и какой-то матерью. Опять же прав старлей: подлинная сила не в руках или ногах, сила – в голове, надо учиться себя контролировать. У меня и в детстве это плохо получалось – я в драке полным психом был, ничего потом не помнил, за что меня все во дворе боялись. Мне смешно, Щеку саднит, и локоть чуть не вывихнул, но мне смешно.
По траншее ковыляет Мама, у него разбит нос, он ругается, пачкает кровью шинельный рукав. Следом появляется Колесников, морда чистая, довольная – неужели не дрался? Чтобы Валька упустил такой чудесный повод – ни за что не поверю. Просто он, хоть и не каратист, всегда дерется с ясной головой. А вот и наш каптерщик Ара без видимых ранений, но сердитый – похоже, немец, его крепко напинал. Все в сборе старики. Молчим, закуриваем.
– Идиоты, мля, – говорит Колесников. Я не уточняю – кто. Да все идиоты: и немцы, и мы. Я ведь мог, когда меня «холостяком» расстреливали, подойти к своему немцу и просто плюнуть ему в морду. Все равно была бы драка... Где мой рожок от автомата? Шлепаю ладонью по подсумку – оба магазина на месте. А ведь не помню, как подбирал его с земли. Ара распахивает шинель – гимнастерка разорвана до ремня, пуговиц нет. У каптерщика в запасе этих гимнастерок сколько хочешь, но Ара наш – каптерщик настоящий: терпеть не может, когда вещи портят.
– Курите, значит?
Ага, Николенко с Полишкой У последнего под глазом замечательный фингал. А ведь тихий такой, смирный, просто образец армейской дисциплины. Николенко придирчиво оглядывает нас, однако на губах улыбка.
– Ты, Кротов, дай команду людям привести себя в порядок.
– Уже дал.
– Так чего вы сидите такие расхристанные!
– Да ну тебя...
Однако зря я так при рядовых.
– Сейчас нас строить будут. Начальство едет.
– Другое дело... Так, по местам, бойцы. Все слышали? Бегом!..
Сам сижу и докуриваю. Николенко на цыпочках выглядывает из окопа, озирается. Полишко молча делает улыбку до ушей. Показывает пальцем на фингал, потом разводит руками – не уберегся, дескать. Я ему подмигиваю: ничего, пройдет.
Привожу себя в порядок. Внутренней стороной полы шинели чищу автомат – сойдет. Вообще-то я не сильно грязный, Сверху все уже подсохло и легко отряхивается, но белье внутри влажное и холодное. Сапоги все в глине, да я не на плацу, перебьется начальство. Ногтем ковыряю землю, налипшую вокруг выпуклой звезды на ременной бляхе, драю бляху рукавом шинели. Ефрейтор Кротов к получению дисциплинарных звездюлей готов.
Рота стоит в две шеренги и смотрит, как через поле едет к ней БРДМ – боевая разведывательная дозорная машина, на таких любит перемещаться на учениях высокое начальство. БРДМ – такой же броник, как и наш, только укороченный, и потому вид у него бравый и немножко игрушечный. Касательно пассажиров, у меня предчувствия самые плохие, и они оправдываются полностью, когда из бээрдээмки вылезает пузом вперед наш полковник Бивень и еще один полковник, смутно мне знакомый.
Бивень маленький, пародийно пузатый, лицо блином. Чужой полковник, пусть и в равном звании, но явно выше Бивня по должности, откуда-то из дивизии или из штаба армии, и выглядит солиднее. Но и на фоне этого солидного полковника наш Бивень просто излучает власть, единую в его лице и не делимую ни с кем. В полку Бивня кличут Батей – еще раз убеждаюсь, что не зря.
За спиной командира полка мается комбат Кривоносов. От него сейчас ничего не зависит, все будет, как Батя решит.
После доклада ротного Бивень обходит наш строй. Мы стоим по струнке, глядя прямо перед собой. Там, куда я гляжу, видны обездвиженные немецкие танки. Почему они не уезжают? Может, мы и впрямь их подбили, ха-ха! Чувствую, что каска сидит криво, но поправить ее уже нет возможности – Бивень приближается. А того полковника я вспомнил: он действительно из штаба армии, я его встречал. Немалая, выходит, птица. Бивень скользит по нам взглядом – таким отеческим, сердитым, удивленным. Мол, что же вы, сынки... Штабной полковник смотрит на меня чуть дольше, и я ловлю себя на дешевой мыслишке: мне хочется, чтоб он меня узнал.
– Ну что это за вид? – надрывно восклицает Бивень. – Что это за вид, я спрашиваю?! – Полковник делает рукой широкий жест в сторону сопровождающих его офицеров. – Как фамилия?
– Рядовой Колесников! – рявкает Валька во весь голос. Бивень вздрагивает и смотрит на него с оттенком изумления.
– Вот ты какой... Что у тебя за вид?
– Боевой, товарищ полковник!
– Какой-какой?
– Боевой вид, товарищ полковник!
– Нет, ты смотри!.. – Бивень снова делает рукой, но лицо у него оживляется. Полковник из большого штаба тактично смотрит себе под ноги. – Во наглец каков! А почему не брит?
Вчера мы не побрились по тревожному подъему, сегодня утром тоже. Я и сам чувствую: щетина выросла за двое суток.
– Некогда бриться! Воюем, товарищ командир полка!
Бивень замирает, открыв рот, потом хохочет, сотрясаясь пузом. Фуражка съезжает ему на затылок. Полковник без шинели, в полевой гимнастерке «пэша», ему с таким жиром не холодно.
– Значит, воюешь, сынок?
– Так точно!
Только бы Колесников не переиграл. Вообще-то офицерам, особенно старшим, нравится, как правило, такая солдатская бравая наглость, я это не раз отмечал, но важно не переиграть, иначе мало не покажется.
– Кулаками воюешь, сынок? Да?.. – Колесников молчит, но я догадываюсь, что у него рот до ушей: невидимая мне Валькина ухмылка отражается в лице командира полка. – А ну-ка, покажи кулак! Ого, видали?.. И ты, значит, этим кулачищем своего собрата по оружию?..
– Не по оружию!
– Не понял? – сдвигает брови Бивень.
– Не по оружию! – кричит весело Колесников. – По морде, товарищ полковник!
Повисает нехорошее молчание. Все-таки Колесников переиграл. Ему-то что, впендюрят трое суток, с него как вода с гуся, а роте всей не поздоровится и ротному. Вообще-то в армии нет коллективных наказаний. Роту на гауптвахте не запрешь, мест не хватит. Накажут офицеров, а уж потом они накажут роту. Отравить солдату жизнь весьма несложно, для этого не надо даже нарушать устав. Просто все пойдут в кино, а мы – на марш-бросок. Ночью все спят, а в нашей роте – подъем с проверкой вещмешков и тумбочек. И пьянки в каптерке у Ары прихлопнут. И перестанут закрывать глаза на то, что мы рвем потихонечку простыни на подшивку гимнастерок. Отберут электронагреватели, старички останутся без ночного чифиря. Да мало ли что еще будет плохого, если Бивень сейчас разозлится.
Первым начал хохотать штабной полковник. Прикрыл лицо ладонью и отвернулся, вздрагивая плечами в полевых, на старый лад пристегнутых, а не пришитых, погонах с тремя золотистыми, сделанными на заказ, большими звездами. Потом затрясся толстый Бивень. Комбат некрасиво сморщился. Ротный и Лунин замерли с каменными лицами, только у ротного окаменелость эта подчеркнуто отчужденная, тогда как у взводного – от испуга и непонимания.
– А что? – восклицает Бивень – А что? Не посрамили! Не посрамили ведь?.. Да чтобы нашего солдата!..
Тут командир полка не находит нужного слова и поворачивается за поддержкой к полковнику из штаба. Но тот уже смеяться перестал и снова деликатно смотрит под ноги. Между тем Бивень явно не знает, как продолжить. Ругать нас теперь смысла нет, но и благодарность за драку объявлять... В итоге командир полка грозно машет нам кулаком, и понимай его как хочешь: то ли приструнить желает, то ли благословляет на новые подвиги. Лично я склонялся ко второму. Бивень мне понравился сегодня. И даже к немцам я немного потеплел. Повеселились пацаны, пусть и по-глупому, а мы им сразу в морду. Между прочим, я ведь тоже стрелял в немца. Целился именно в него, когда мог бы – в небо. Но разница есть: я стрелял по приказу, а он – с удовольствием. Я долг исполнял, а он – баловался. И получил прикладом по лицу.
Тем временем полковник Бивень как раз про долг солдатский и распространяется. Смотрю и стараюсь понять, на кого он похож сейчас. И вдруг догадался: на старосветского помещика, что читает мораль детям своим крепостным. В какой-то книге я встречал такую сцену. Вот именно что не холопы, а дети, и он им – отец родной, казнит и милует в разрезе воспитания.
– Роту вашу я с учений снимаю, – под занавес речуги распоряжается наш Батя. – Немедленно отбыть в расположение полка. Привести себя в порядок. И больше никаких занятий до отбоя! Вам ясен приказ, товарищи офицеры?
– Так точно!.. очно! – Это взводный Лунин запоздал.
– Исполняйте.
– Есть!
Бивень козыряет и движется к машине вперевалку. Штабной полковник за руку прощается с нашими офицерами, выражение лица у него вполне доброжелательное. Неужели пронесло? Роту сняли с учений, но трактовать это можно по-разному. Наверх, конечно же, доложат, что наказали, но мне сдается: нас послали отдыхать. Полковник ясно приказал: никаких занятий, только чиститься, драиться, мыться. А после горячего душа – в каптерку к Аре, у него найдется... Однако рано я расслабился. Комбат Кривоносов, проводив глазами спину полкового командира, выдвигается вперед и принимает любимую позицию для капитального разноса – ноги на ширине плеч, руки в боки, лицо в красных пятнах.
– Рота, смирно!
Чего орать-то? Мы и так стоим по стойке смирно, как нас кореец-ротный поставил перед Бивнем.
– Паз-зор! Паззор на весь полк, на всю армию! – говорит майор негромко, но с таким презрительным нажимом, разве что слюна с губ не летит. – Я хочу знать, кто начал первым это безобразие.
Мы молчим, молчат и наши офицеры.
– Всегда есть первый, – говорит майор. – Всегда! А потом остальные как стадо баранов!
Мы продолжаем молчать. Спроси нас ротный – могло быть по-другому, но Кривоносова мы тихо ненавидим, а потому молчим.
– Рота будет стоять, пока хулиган не сознается. Сутки будет стоять, если кому непонятно. Как стадо баранов!
Словно по команде мы с Валькой Колесниковым делаем шаг вперед. Про баранов комбат не подумавши брякнул. Я не баран, и Колесников тоже.
Майор подходит ближе, руки на боках. Я гляжу не на него, а прямо перед собой, как и положено в строю, но майор становится напротив. Деваться некуда, смотрю ему в лицо и вижу, что пятна у него не от скверности характера – это болезнь, местами кожа гладкая, как лакированная, и рядом шелушится. Картина неприятная, однако глаз не отвожу, иначе наш комбат подумает, что я его боюсь.
– Так и знал, – произносит Кривоносов с облегчением и вполне человеческим голосом. – Я так и знал, что эти самовольщики, эти разгильдяи... Дембеля? – вопрошает майор. – В мае дембель? Черта с два вы в мае дембельнетесь у меня. С последней партией, в июне! Лично прослежу... Трое суток гауптвахты каждому!
Я все-таки сдвигаю взгляд налево, уж больно неприятная картина, и замечаю, что Бивень с тем полковником стоят возле машины и смотрят в нашу сторону.
Положено ответить: «Есть трое суток гауптвахты!» Да черта с два тебе, майор, я отвечу. И делай со мной все, что хочешь. Ни черта ты со мной не поделаешь.
– Ефрейтор Кротов!
Вытягиваюсь четче, но молчу и думаю: с таким лицом майор высоко не продвинется. Далеко – это можно, а вот высоко не получится. Но мне не жаль майора, он нехороший человек. Хотя, быть может, потому и нехороший, что все прекрасно понимает про карьеру и лицо.
Все-таки голос у Бивня потрясающий. Настоящий командирский бас, за километр услышишь.
– Майор Кривоносов, ко мне!
Комбат недолго смотрит на меня, зло втягивает носом воздух.
– Бегом, майор, бегом!
И все равно майора мне не жалко. Я слежу, как он трусит в указанном направлении. Бегущего майора солдат видит нечасто.
– Стать в строй, – командует нам с Валькой ротный.
– Есть стать в строй!
К ротному у меня претензий нет по нынешнему дню, поэтому поворачиваюсь через левое плечо и шагаю на место, как молодой, без дембельской небрежности.
Если разобраться, наши офицеры во многом беззащитны перед солдатами. Только салагам командирская власть представляется абсолютной и беспредельной. Ни губа, ни наряды вне очереди не в состоянии сломить стихийный, упрямый, молчаливый солдатский саботаж, особенно если этот саботаж, опять же молчаливо, поддерживают сержанты. Именно последние являют собой подлинную власть. И не только потому, что они круглосуточно рядом с солдатом, тогда как офицеры приходят и уходят. В нашем полку мне неизвестны случаи офицерского рукоприкладства по отношению к рядовым. Можно не верить, но так оно есть. Что же касается сержантов, то именно угроза физической расправы с их стороны заставляет солдата подчиняться и держит дисциплину. Сержант – тот же солдат, только с лычками. Но и сержант без опоры на старослужащих один не справится. Вот и выходит, что дедовщина всем командирам нашим на руку. Лично я в разумной дедовщине не вижу ничего плохого.
Колонной по три мы уходим с полигона. Все, что за сутки пробежали с матом и стрельбой, нам предстоит пройти походным маршем снова. Как там нога у Полишки? Он шагает справа, плечом к плечу со мной, и вроде не хромает. Полишко ничего мне не сказал, но чувствую: он мною недоволен. Не следовало мне перед комбатом залупаться. Ведь только все наладилось, майор ходил в обнимку с ротным, а теперь из-за нас с Колесниковым... Да плевал я на все, до дембеля совсем чуть-чуть осталось. В конце концов, я же не нянька нашему корейцу, пусть сам с комбатом отношения столбит.
«День-ночь, день-ночь мы идем по Африке...» Наша бит-группа исполняла эту песню перед фильмами, солдаты топали в такт сапогами по деревянному клубному полу. Петь Киплинга нам вскоре запретили – полагаю, как раз из-за общего топота: был в нем какой-то вызов неповиновения, командиры его четко уловили. И песню про болотную роту из нашего репертуара вычеркнули тоже. Думаю, из-за куплета про генералов, которые давно на пенсии и ничего не помнят. «А они лежат повзводно, повзводно, с лейтенантами в строю и с капитаном во главе...» Вот и мы бы все легли вместе с корейцем в тех окопах с видом на горы и опасный перевал, если бы все оказалось взаправду. Офицеры, что нас догоняли и догнали, тоже ведь не сразу в ситуации разобрались. На все вопросы был один ответ: «Боевая тревога!» Даже про воздушный взрыв им тоже сказали не сразу. И когда сказали, то выяснилось, что иные офицеры сами видели вспышку и гриб. И никто не спросил, кем тревога объявлена. Значит, было кому и зачем. Потом, когда разобрались, было столько ругани... Но никто не смеялся. Хохотать мы начали позже, когда уже катили в брониках домой. Выщелкивали из магазинов патроны и пихали их обратно в картонные коробки, а те все порваны, патроны высыпаются. Вот тут всем нам стало смешно Потом в полку с неделю не было никаких других занятий, кроме инженер ной подготовки: мы восстанавливали всё, что умудрились поломать, когда рванули умирать за Родину. Про вспышку объяснилось просто. После взлета с недалекого аэродрома при наборе высоты по какой-то причине взорвался истребитель с боезапасом и полными баками. Когда много горючего взрывается в воздухе, получается очень похоже на атомный гриб. Печальный этот опыт теперь используют на боевых учениях: бросают с вертолета бочку с бензином, снабжено дистанционным подрывным зарядом. Вот вам и «вспышка слева» во всей красе и убедительности.
Мы почему поверили тогда, что все на самом деле? Это в газетах писали и пишут, что атомные бомбы являются лишь элементом психологического сдерживания противника. Да ни черта подобного. Все солдаты в Германии знали: если начнется – тактическое ядерное оружие будем применять и мы, и натовцы. До мегатонн, все полагали, не дойдет, но бомбы килотонн по сорок во всех штабных разработках учитывались. Уж я-то штабной писарь, это доподлинно знал. Потому и поверил. Такое вот у нас случилось прошлым летом приключение. Кое-что я тогда понял про себя –да и не только про себя. Кое-что во мне тем летом поменялось, Что конкретно – сказать не скажу, по-книжному получится, а этого я не терплю. Ни в себе, ни в других.
Дошли, загрузились, поехали... В кабине рядом с Мамой сел Николенко, а я со всеми в кузове. Почему-то с учений всегда едешь дольше. Мне мерещится, или от Вальки, сидящего напротив, действительно несет спиртным душком? Оставил ночью, гад, себе на донышке? Да бог с ним. Я его люблю, скотину. Ведь вышел со мной вместе перед строем.
А погода расчудесная налаживается. Солнце, тепло, ветра нет... Потолкавшись сапогами в чужие сапоги, пробираюсь вперед, залезаю на железное сиденье у большого пулемета, ствол которого, задранный в небо, торчит над кабиной. Мы свернули на короткую дорогу – не в объезд, а прямо через город, чего мы никогда не делаем, когда движемся огромной полковой колонной. Вот уже родные дачи, где мы с Валеркой Спиваком... А вот и гаштет друга Вилли, рядом с автобусной остановкой. Три девицы под навесом, все в джинсах и модных куртках «анорак», мы с Валеркой это слово знаем. Машу девочкам рукой, они не отвечают. Навстречу катится трамвай, наша колонна берет в сторону, дурень Мама заезжает на газон, трещат кусты, я громко ругаюсь на Маму, но отсюда он меня вряд ли услышит. Двухэтажные дома по сторонам дороги выкрашены белым и перекрещены черными балками – красиво, мне нравится. Острые крыши под темной черепицей, окна вторых этажей не по-нашему распахнуты створками наружу. Кто-то в окне смотрит на нас, спрятавшись за полупрозрачную занавеску. Вот еще и еще, но открыто никто не выглядывает. Ах вы так! Вытягиваю ногу и толкаю каблуком ручку пулемета. Ствол разворачивается в сторону окон. За занавесками все силуэты разом исчезают. Такой я страшный русский оккупант.