За тридцать лет занятий журналистским ремеслом ему не раз приходилось интервьюировать людей, которым он не нравился и которые не нравились ему, — такова профессия. Бывали и такие, что боялись его, иные тихо ненавидели. Сам Лузгин никого не ненавидел — это представлялось слишком расточительным: иначе профессия просто выжгла бы его изнутри. Люди недалёкие эти охранные рефлексы души сгоряча именовали беспринципностью, но Лузгин на них не обижался, ибо они просто не знали, о чём говорят. И вот впервые в жизни персонаж напротив был страшен Лузгину и омерзителен физически, как инопланетянин из «Чужих», но ненависти и он не вызывал, потому что ненавидеть можно только человека. Да и сам Лузгин буквально кожей чувствовал, что этот, напротив, тоже его, Лузгина, не числит по разряду людей. Они сидели в кабинете сельсовета, где на стене висел фанерный стенд с нарисованным профилем Ленина и буквами «Слава труду!». Так не бывает, подумал Лузгин, это что-то вне времени, сейчас он зажмурится, помотает головой, и этот кошмар испарится.

— Ну, спрашивай, — сказал человек в чёрной шапке.

— О чём? — Лузгин старался успокоить телекамеру, пристраивая локти на поверхности конторского стола.

— Ты журналист или нет? Давай спрашивай.

— Мне так неудобно, — сказал Лузгин. — Мне камера мешает. Я не привык снимать и разговаривать.

— Ты возьми, ты умеешь, — Гарибов пальцем показал в Махита. — Аты спрашивай давай.

Ужасно хотелось курить. Лузгин вздохнул и произнёс привычным репортёрским голосом:

— Скажите, кто ваш враг? С кем вы воюете?

В глазах Гарибова мелькнула искра интереса. Он потянул застёжку камуфляжной куртки. Лузгин увидел белую рубашку, ворот которой прятался под бородой, и дешёвый пиджак тёмно-серого цвета; в таком разгуливал сантехник лузгинского ЖЭКа. Гарибов вынул из нагрудного кармана фотографию с затёртыми краями, и Лузгин понял сразу, кто на снимке и что сейчас скажет Гарибов. Такие же белые зубы, чернявый бутуз на руках, а позади стоят другие — женщина и мальчики и девочки. Лузгин хотел их посчитать, но взгляд не фокусировался.

— Видишь?

— Да, — сказал Лузгин.

— Их нет. Никого нет. Ты знаешь, что бывает, когда детонирует бомба объёмного взрыва?

— Нет, — сказал Лузгин.

— А я знаю, — сказал Гарибов. — Я видел на стенах тени моих детей.

— Мне очень жаль, — сказал Лузгин.

— Закрой свой рот, — сказал Гарибов. — Посиди и подумай… Подумал? А теперь повтори свой вопрос.

Лузгин отнюдь не осмелел, он просто растерялся и сам не понял, как достал из кармана сигареты и прикурил, и вдруг увидел, что и Гарибов закуривает. Он присмотрелся: пачка была незнакомой, с арабскими буквами. Лузгин поискал глазами пепельницу. Гарибов прикурил от спички и бросил её на пол. Да пошло оно всё, решил Лузгин, и затянулся.

— И всё-таки ответьте: кто ваш враг?

— Вот ты мой враг, — сказал Гарибов.

— Я не убивал ваших детей. Я вообще никого не убивал. Я — журналист.

— Ну да. Ты на кухне сидел, — усмехнулся Гарибов. — Я не виню солдат — им приказали. Мы убиваем их в честном бою. Убийцу мы казнили. Ты видел. Но ты хуже, чем просто убийца. Ты сеешь ложь, ты убиваешь души. Ты посмотри, во что вы превратили свой народ. Вы не мужчины. Ваши женщины командуют вами, ваши дети плюют на вас, ваши старики умирают в одиночестве и нищете.

— А ваши старики? — спросил Лузгин.

— Наши старики умирают от голода, потому что нам нечего дать им. Вы нас ограбили, вы отняли у нас всё, кроме веры. Америка и евреи ограбили весь мир. А вы, русские, продались Америке и евреям. За грязный доллар вы отдали им свою землю. Вы недостойны жить на этой земле. Во имя Аллаха мы эту ошибку исправим.

— Слишком просто у вас получается, — сказал Лузгин, пытаясь поймать взгляд Гарибова. — Мир гораздо сложнее, чем вам представляется.

— Вы запутались, вы погрязли во лжи. — В глазах Гарибова ему почудилась лёгкая тень сожаления. — Ты забыл, что Америка сделала с нами? Разве ты не смотрел по телевизору, как она убивала мой народ? Где была твоя презренная страна? Перед кем она упала на колени? Вы так и не поняли, что мир отныне и навсегда разделился на две части. На тех, у кого есть вера, и на тех, у кого веры нет. И те, у кого веры нет, умоются своей собачьей кровью. Человек без веры — грязная собака. Вот если бы на вас напали бешеные собаки, разве вы, русские, не стали бы их убивать?

— Выходит, я для вас — собака.

— Ты хуже, чем собака, — спокойно произнёс Гарибов. — У собаки нет выбора, она собакой родилась. У тебя выбор был, но ты не захотел увидеть свет.

— Но разве веру утверждают автоматом?

— Глупец, — сказал Гарибов, роняя пепел под ноги. — Автомат — это метла в руках познавших истину. Аллах суров, но справедлив. Мир очистится. Мы исправим ошибку. Велик Аллах, и хвала исламу. Я закончил.

— Ещё вопрос, — сказал Лузгин.

Гарибов взглянул на него оценивающе и согласился:

— Давай.

— Вы совершенно отрицаете так называемую западную цивилизацию? Два мира, ваш и наш, не могут соседствовать? Что, место на земле есть только одному? Вы так считаете?

— Ты задал три вопроса. — Гарибов показал на пальцах. — А главный так и не сумел задать. Ты слеп и глух. Главный вопрос я тебе сам подскажу. Ваш мир живёт лишь для того, чтобы набивать своё брюхо, набивать свой карман, тешить свою грязную плоть. А человек веры каждый свой миг, каждый час, каждый день посвящает тому, чтобы приблизиться к Аллаху и войти в его врата. В нашей жизни есть смысл. В вашей — нет. Мы не боимся смерти. Вы боитесь.

— Неправда, — возразил Лузгин. — И среди нас есть люди, которым не страшно умереть.

— Согласен, есть, — сказал Гарибов. — Самые умные из вас на самом деле не боятся смерти. Потому что видят, что их жизнь не имеет смысла. Мы умираем с радостью — за веру. А вы? За что умираете вы?

— За родину, — сказал Лузгин. — Это важнее, чем вера.

Он сам не понял, почему и зачем произнёс эту фразу.

— Какую родину? — поморщился Гарибов. — Разве место имеет значение? Разве имеют смысл границы, проведённые глупыми людьми? Мир един, и нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк его. Когда восторжествует истина, в мире не станет границ.

— Ну да, — сказал Лузгин. — Что-то ваши богатые страны не слишком вас, бедных, пускают к себе. Аллах един для всех, а нефтедоллары у каждого свои.

— Не богохульствуй, ты, — погрозил ему пальцем Гарибов. — И среди нас есть народы, которых Америка сбила с пути. Я сказал: мы исправим ошибку. Да пребудет с нами мир… Ты хоть что-нибудь понял, скажи?

— Я стараюсь понять, — ответил Лузгин. — Вот вы говорите о вере, о спасении души, а сами грабите поезда.

— Ты осмелел, — сказал Гарибов, улыбаясь. — Ты глупый человек. Ты — трус, но не совсем. Но очень глупый. Ты говоришь: мы грабим поезда. А ты спроси: зачем? Зачем мне твой холодильник, твой телевизор, твой компьютер в моём кишлаке? Мы берём всё это, чтобы продать в Самаре таким же жадным русским дуракам, как ты, и купить себе еды и оружия. Всё, иди, ты мне не интересен.

— Спасибо за беседу, — сказал Лузгин.

— Убирайся, — повторил Гарибов.

— Я могу взять видеопленку?

— Забирай. Покажи её там. Да откроются глаза неверных, да снизойдёт на них свет истины.

Только сейчас Лузгин увидел, что всё это время фотография с затёртыми краями так и лежала на столе перед Гарибовым. Он хотел ещё раз сказать человеку в чёрной шапке, что ему искренне жаль его погибшую семью, но чувствовал нутром, что делать этого не надо, и молча вышел следом за Махитом.

Толпа у крыльца рассеялась, лишь несколько мужчин с оружием остались возле знакомой Лузгину тележки, на которой Дякин с Махитом привозили на блокпост длинноствольный пулемёт Узуна. Сейчас на тележке лежало что-то прикрытое нечистой мешковиной. У палисадника на корточках сидел Храмов, засунув кисти рук под мышки. И не было ни бронетранспортёра, ни колоды.

— Вы очень рисковали, — сказал Махит. — Он мог бы запросто вас пристрелить.

— Он сумасшедший?

— Он святой, — сказал Махит. — А значит, сумасшедший. Он живёт в другом мире, не в этом.

— Мне было страшно, — сознался Лузгин. — Таких людей я ещё не встречал.

— Значит, вам везло, — вздохнул Махит и крикнул: — Где же Дякин?

Ему ответили, что скоро подойдёт.

— А можно вас спросить, Махит? — Лузгин поёжился от ветра и посмотрел на скрюченного у забора Храмова.

— О чём?

— Что вы-то здесь делаете?

— Я здесь живу.

— И давно?

— Как сказать…

— Мне понятно. Вы здесь вроде Дякина, только с другой стороны?

— Не совсем так, — сказал Махит.

— Конечно, не совсем. Здесь вы хозяева сегодня. А потом, когда наши придут?

— Не говорите так, — сказал Махит. — Это опасно. Не советую.

— Но я же с вами говорю.

— Вот именно.

— Простите, Махит, — сказал Лузгин, — но я представлял вас другим человеком. Мне кажется, вы себя ведёте так… лишь в силу обстоятельств. Что у вас общего с этими людьми? Вы же интеллигентный человек, в вас ощущается культура…

— В силу обстоятельств, — сказал Махит, — я пристрелю вас лично.

— Да ладно вам, — сказал Лузгин, и только лишь когда почувствовал во рту солёный привкус крови, то понял, что Махит действительно ударил его тыльной стороной ладони по губам.

Люди с автоматами громко и весело что-то кричали Махиту, тот отмахнулся — не нуждался в одобрении. Храмов распрямил колени, смотрел куда-то через земляную площадь. Из проулка вышел Славка Дякин с тремя лопатами в обнимку.

— Вы пойдёте с ними, — распорядился Махит. — Потом вернётесь. Дальше мы решим.

— Вы же сказали: я свободен.

— Делайте, что говорю.

Нет, уж лучше Гарибов, подумал Лузгин — с ним хотя бы всё ясно, никаких иллюзий, — чем этот перевёртыш, меняющий обличья, а потому даже более опасный, чем Гарибов, если разобраться. Вот он, Лузгин, доверился Махиту и получил наотмашь; губа уже распухла, он потрогал её пальцем. Рот был полон солёной слюны, но нет, не станет он плеваться кровью у них на глазах, слишком много чести для бандитов.

Славка Дякин опустил лопаты лезвиями в землю и поманил ладонью Лузгина. Храмов сам уже шагал к тележке, засунув кулаки в карманы форменных штанов. Лузгин, не глядя на Махита, спустился с крыльца и только с полдороги различил не до конца прикрытые краем мешковины два сапога и пару армейских ботинок.

Он всегда боялся мёртвых, и хотя возраст давно уже завёл его в похоронную череду, что с годами шла и шла по нарастающей, он так и не привык к соседству с мёртвыми, пусть даже и короткому, не говоря уже о том, чтобы коснуться. Однажды в пьяном виде на поминках он не без претензии на стиль формулировал кому-то сокровенную причину своих страхов: мол, опасаюсь заразиться смертью. Красиво было сказано, однако. И как всегда, когда красиво, то неправда.

— Я лопаты понесу, — сказал Дякин.

Впереди у тележки была тяга с перекладиной, сваренные из металлической трубы. Они с Храмовым впряглись, толкая перекладину руками от себя, но тележка била сзади по ногам, и пришлось перехватиться и тянуть одной рукой. Колеса громыхали и повизгивали, тележку встряхивало на неровностях побитого асфальта, и эта дрожь через трубу передавалась в руку. Дякин шёл следом, взвалив лопаты на плечо, а следом за Дякиным шёл человек с автоматом. Лузгин оглядывался часто, ему казалось, что от тряски Поте-хин и Елагин упадут.

Это уже слишком, сказал себе Лузгин, когда разглядывал человека с автоматом, это слишком по сценарию, так в жизни не бывает. Почему из всех бандитов с ними послали именно этого, с изрытым лицом; он только на него, на Лузгина, и смотрит, ищет повод. Но здесь, в деревне, он не станет, с него же спросят, почему без приказа, дисциплина у этих бандитов, по слухам, железная, никто Гарибова ослушаться не смеет, Гарибов подарил жизнь Храмову, а если Храмова не тронут, то не тронут и его, а Славку Дякина и вовсе, тяни спокойнее, не дёргай, дыши поглубже, ещё и половины не прошли, а ты весь мокрый, и капюшон надень, застудишь голову.

С каждым шагом они приближались к блокпосту, и Лузгину мерещилось, что он уже приметил осторожные движения в окопах, ещё немного, и раздастся властный окрик, на дорогу выскочат солдаты с автоматами, скрутят руки изрытому, обнимут Лузгина, а он, дурак, идёт себе с повязкой на левом рукаве, но ничего, он всё им объяснит, он всё расскажет, как умирали Потехин с Елагиным, и парни отомстят. О, как отомстят наши парни, хорошо бы Гарибова взяли живым, да только вряд ли: никого они живыми брать не будут, это ясно.

— Теперь куда? — спросил Дякин изрытого.

— Я знаю куда, — сказал Храмов.

Они потащили тележку через придорожный кювет, и Дякин сказал:

— Потише.

Всё осталось как было, а он думал, здесь всё перепахано разрывами, как в фильмах про войну. Только не было людей — ни мёртвых, ни живых. А когда проходили дорогой в створе разбегавшихся влево и вправо траншей, Лузгин глянул вниз и, увидев побитое мелкими ямками дно, представил, как подобрались и закидали пацанов гранатами.

— Там, подальше, — сказал Храмов.

Никакой вины ни перед Храмовым, ни перед мёртвыми он не чувствовал, потому что не может один человек быть виноватым в урагане, или наводнении, или всеобщем людском сумасшествии, но ему было стыдно встречаться взглядом с Храмовым. Природу этого стыда Лузгин никак не мог объяснить себе в привычных понятиях своей прошлой жизни. Раньше он испытывал стыд в основном после пьяных загулов, когда язык опережал мозги, а утром вспомнишь, что говорил и делал, — и противно до гусиной кожи, но можно было встретиться на следующий день и попросить прощения, и не важно, что тебе ответят; тут главное, что сам признал свою вину и в ней покаялся, и унижение то было паче гордости и содержало в себе некий мазохистский кайф, подобный качанию пальцем разболевшегося зуба. А здесь вины не было, но стыдно было так, что лучше бы и Храмова убили. Какая мерзость лезет в голову, содрогнулся Лузгин, и правильно Махит заехал тебе в морду.

Лузгин и Храмов волокли тележку вдоль окопа, и, поравнявшись с кухней, он удивился тихому порядку мисок и кастрюль и с радостью подумал, что успели, значит, пообедать и что он, Лузгин, сумел-таки сделать вчера хоть что-то полезное. Обломки караульной вышки по ту сторону окопа напоминали Лузгину шалаш, какой они однажды с пацанами соорудили во дворе из уворованных со стройки старых досок и фанеры: каждый тащил, что нашёл, и приколачивал туда, куда вздумается, а гвозди приволок Лузгин, тяжёленький картонный ящик из кладовки, за что был порот в тот же вечер приехавшим с вахты отцом.

— Вот здесь, — сказал Храмов.

Конец траншеи, откуда шло ответвление в сортир, был засыпан доверху, а рядом на земле валялись распоротые мешки, ранее составлявшие бруствер, и Лузгин сразу догадался, что все они там, их сбросили туда и завалили, чтобы не возиться, содержимым брустверных мешков.

— Так, — сказал Дякин, — я спрыгну в окоп, а вы подавайте.

— Я не смогу, — сказал Лузгин.

— Ладно, — вздохнул Дякин. — Только ближе подвезите.

Они с Храмовым притолкали тележку к самому краю окопа, но она встала косо, под углом, и Лузгину пришлось что было сил отрывать от земли зад тележки и волочь его вбок, чертя по грунту колесами, и потехинские сапоги мешали ему ловко ухватиться.

— Отойди, — распорядился Дякин. — Мы сами тут! — сказал он громче караульному. — Ему не надо, он корреспондент.

— Давай-давай! — Бандит с автоматом коротко дёрнул стволом, и было непонятно, кого же он торопит: то ли Дякина с Храмовым, чтобы те поскорей хоронили, то ли Лузгина, чтоб отошёл.

Лузгин сделал несколько шагов назад и стал напротив кухни. Ещё вчера, подумал он, ещё вчера… Кастрюля с обгорелым дном и ящик, на котором он курил, такой довольный, а брусок валяется опять на дне возле колоды — как же так, он помнил точно, что положил его на полку. А вон там, чуть поодаль, в другом ответвлении, Потехин стрелял из снайперской винтовки, а сержант Коновалов сидел на корточках у стены и командовал. А ещё дальше, в большом придорожном укрытии, Лузгин беседовал с солдатами за деревянным столом и мучился, не зная, что спросить. А сейчас ты бы знал? Чёрта с два, всё в голове перемешалось. Но в сумке есть кассета, на ней остались голоса; как жаль, что записалось мало…

С того места, откуда он ушёл, слышались удары лопаты. Он заставил себя повернуться; Славка Дякин, обхватив двумя руками черенок, сверху вниз, как заступом, рубил повдоль лежавший перед ним брустверный мешок. Потом они с Храмовым взялись за углы; слежавшаяся земля вываливалась крупными кусками. Дякин отбросил, не глядя, обвисшую тряпку, а Храмов потащил от бруствера очередной мешок.

Лузгин хотел ещё немного отойти, но понял, что дальше нельзя, зачем дразнить бандита-караульного: сукин сын пальнёт в него и не поморщится… Наверное, уже присыпали, не видно, подумал он, теперь можно вернуться и хоть немного подсобить ребятам. Не трясись, сказал себе Лузгин, представь, что просто зарываешь яму в огороде. Ведь ты же хоронил своего одноклассника Дмитриева и могилу копал и закапывал, и тебя не трясло, тебе не было страшно; неправда, страх присутствовал, тоскливый ужас неизбежности и пошлые мысли, что и тебя вот так же, рано или поздно, тоже привезут и закопают. Но здесь было другое. Привыкший всё на свете называть и объяснять — такая у него работа, — Лузгин выхватил из сумятицы мыслей нечёткую догадку, потряс её, чтоб отвалилось лишнее, и обнажился простой и ужасный ответ: он впервые хоронил убитых. И пусть Сашка Дмитриев тоже скончался не собственной смертью — нетрезвый попал под автобус, но в его кончине не было чужого умысла, была судьба, стечение обстоятельств, а Потехина с Елагиным лишили жизни преднамеренно и даже не в бою.

Караульный бандит вытянул шею, глянул внутрь окопа, сплюнул и сказал:

— Харош. Малысь давай.

— Я не умею, — сказал Храмов.

Дякин стянул с головы лыжную шапочку и, даже не посмотрев на подошедшего Лузгина, стал шептать, креститься и кланяться.

— Все-все малысь! — прикрикнул караульный.

Лузгин сложил пальцы правой руки щепотью и ткнул ими себя со стуком в лоб, потом в живот, потом в правое плечо, потом в левое, а у католиков наоборот — слева направо, если он ничего не перепутал. Вроде правильно, вот и Храмов так же машет и шевелит губами, а он, Лузгин, не знает, что шептать, только стукает по лбу на каждом четвёртом взмахе, и звук неприятно глухой, но сказать ему нечего. Прими, Господи, души рабов твоих… Что-то похожее, дальше не помню. Бедные парни… Потом их, конечно, найдут и похоронят, как героев. Кто найдёт, кто похоронит? Какие, мать твою, герои? Вон их сколько полегло прошлым и нынешним летом, и закопали втихаря, без пальбы и оркестров, а тех, что с митинга, убитых снайперами с крыш, тех провожали целым городом, полдня по улицам машине было не проехать. Их тоже жалко — тех, что с митинга, но разве сравнишь эти смерти? Выходит, прав Гарибов: всё у нас через жопу, навыворот…

— Харош, — сказал бандит и посмотрел на Лузгина. — Савсэм малытса нэ умэешь.

Что-то было во взгляде изрытого весёлое и страшное, предназначавшееся лично Лузгину, и тут ещё Храмов и Дякин, будто зная или чувствуя, слегка шагнули в сторону, отделяя себя от него, и у Лузгина свело низ живота. Ну нет, подумал он, это неправда, вот так не бывает…

— Мне надо в туалет, — проговорил Лузгин. — Живот заболел. Честное слово.

— Пусть сходит, да? — сказал Дякин караульному. — Иди, Василии, только быстро. Болеет человек…

— Ха, абысралса! — радостно крикнул бандит.

Лузгин коротким деревянным шагом направился в обход засыпанной траншеи, встал на краю сортирного окопа и понял, что спрыгнуть не сможет. Тогда он сел на задницу, перевалился боком на живот, руками хватаясь за землю, и сполз на дно, зацепив при этом срез окопа подбородком. Пальцы не слушались, когда он дёргал застёжку на джинсах.

Отсюда, из будки без двери, он видел дякинскую голову, снова в лыжной шапке, и Храмова до пояса, а изрытого не видел, но услышал шаги, и сбоку — там, где он сползал, — над окопом выросла фигура с автоматом, руки караульного всё так же лежали на прикладе и стволе, и в зубах дымилась сигарета. Бандит смотрел на Лузгина, сидящего орлом, со спущенными джинсами, просто стоял и смотрел — чужой, огромный, нависающий. Мочить в сортире, вдруг вспомнил Лузгин, мочить в сортире, ну, конечно…

Деревянный ящичек висел на прежнем месте. Он протянул к нему руку, и караульный шевельнулся.

— Бумага, — объяснил Лузгин.

Бандит поднял брови и презрительно отворотил лицо. Лузгин просунул руку в ящичек и захватил ладонью то, что там лежало.

Было близко, метра три, не больше. Изрытый стоял полубоком, и от первого удара, угодившего в плечо, его развернуло лицом. Лузгин продолжал нажимать, рука прыгала, он глох от грохота. Караульный, шатаясь, попятился и рухнул на спину, взмахнув руками, и его не стало видно Лузгину. Наискось метнулся тенью Храмов, через долгое мгновение появился на срезе окопа с автоматом и дикими глазами, стал махать свободною рукой, а Лузгин так и сидел на корточках и не знал, куда деть пистолет, которым он только что насмерть убил человека. Распрямившись, он принялся совать его себе за пояс, как это делали в кино, и ничего не получалось, и он не сразу, но сообразил, что джинсы и трусы лежат внизу, на сапогах, и оттуда торчат его худые и голые ноги.

Храмов помог ему выбраться. Бандит валялся на спине, оскалив зубы, над ним стоял Дякин и мотал головой влево-вправо. Лузгин посмотрел на деревню, потом на лес; деревня была близко, а лес далеко.

— Уходим, мужики, — сказал Лузгин и удивился и обрадовался тому, что может внятно говорить, и голос не дрожит, и фраза получилась убедительной. Без паники, сказал себе Лузгин, до леса бежим по дороге, так быстрее, чем полем, а ежели в деревне и услышали, совсем не факт, что догадались и выслали погоню на машине. В лесу уже будет не страшно, — беги, пока не выйдешь к нашим, а наши там везде, если держать на север.

— Этого сбрось, — скомандовал он Храмову, — чтобы не сразу увидели. Славка, помогай!

— Что ты наделал, — сказал Дякин, мотая головой. — Ну зачем, блин, ну зачем?

— Ты чё болтаешь! — рявкнул на него Лузгин. — А ну, вперёд, свалили на хер и уходим.

— Дурак ты, — сказал Дякин. — Их же сразу убьют.

— Кого? — рассерженно крикнул Лузгин. — Кого там убьют, побежали! — И тут до него наконец-то дошло, и кровь отхлынула с лица, и даже волосы зашевелились не от ветра. — Так и тебя убьют, если вернёшься, Славка, какой смысл?

— Да заткнись ты, — сказал Дякин и стал расстёгивать пуговицы на куртке; под курткой у него был свитер в косую контрастную шашечку. — Возьми, а то замерзнёшь. — Он сдёрнул шапку с головы, клочья волос торчали вразнобой над лысиной. — Тоже возьми. И быстрее, быстрее…

Храмов, зажав автомат коленями, принялся тыкать кулаками в рукава дякинской куртки, а шапочку держал в зубах и все оглядывался, щурясь, на деревню.

— Ну, давайте, — сказал Дякин.

— Может, стукнуть вас? — Храмов показал, как он сбоку ударит прикладом. — Синяк будет, скажете: пытались задержать…

— Беги, пацан, — выговорил Дякин таким голосом, что Храмов отшатнулся от него.

— Прости, — сказал Лузгин. — Я не подумал.

Дякин коротко развёл руками, прошёл мимо, наклонился и схватил убитого за плечи. И то, что Дякин даже не коснулся Лузгина, не протянул руки, не обнял и не сказал ничего на прощание, словно хлестнуло по лицу, и от этого удара Лузгин очнулся.

— Двинулись, — скомандовал он и побежал к дороге.

Храмов быстро пристроился рядом, стараясь бежать в шаг с Лузгиным; автомат висел у него на плече стволом вниз. Метров через двести дыхание стало сбиваться, сапоги противно хлябали, и шею выворачивало от желания посмотреть назад, но Храмов бежал, не оглядываясь. Пистолет ёрзал на брюхе под ремнём, и Лузгин на ходу переложил его в карман пуховика.