Он полагал, что деревню будут прочёсывать цепью, от околицы до околицы, но всё оказалось не так, бой рассыпался на очаги и стал невидим, только слышались хлопки, треск и буханье в разных местах. Временами всё вообще стихало, и Лузгин уже думал, что кончилось, но вспыхивало снова: то ближе, то дальше.

Лузгин и Храмов сидели на досках у сарая и наблюдали тыл, как было велено. Водитель Саша стоял к ним спиной и выглядывал за угол, в соседний двор, куда ушли пять человек из соломатинского отряда. Лузгина очень мучила жажда, но почему-то совсем не хотелось курить.

У него противно мёрзли руки, он сунул кулаки в карман пуховика, оставив автомат висеть на шее, и не сразу осознал, что в карманах совершенно пусто: он забыл там, на дороге, подобрать свои отстрелянные магазины, вот же чёрт, его будут ругать, это позорище, а сигареты, видно, выпали наружу, когда он лёжа перезаряжался, и хрен с ними, обойдёмся, а вот пить ужасно хочется, он не пил уже много часов. Вон во дворе торчит колодец без ведра, досадно это; сходить бы в дом, да неловко, не вовремя…

На Сашу они с Храмовым наткнулись, едва добежав до первой улицы: тот, пригибаясь, мчался им навстречу, держа винтовку низко у земли. Лузгин ожидал взбучки за непослушание, и Саша на ходу действительно вскинул кулак, но крикнул совершенно удивительное: — «Молодцом, молодцом, я всё видел!», — и вдруг изменился в лице и стал на бегу поднимать винтовку. Лузгин похолодел и оглянулся.

К опушке леса, прямо туда, где только что лежали они с Храмовым, мелким шагом бежал человек и волочил на спине другого. Водитель Саша стал в позицию биатлониста, три раза выстрелил, люди упали, и Саша ещё немного пострелял по ним, лежащим. Его винтовка не палила, а словно бы кашляла, и Лузгин догадался, что она с глушителем, отсюда и нелепо толстый ствол. Саша опустил винтовку и матерно выругал Храмова. Нам что же, добивать их надо было? — с обидой в голосе спросил пунцовый Храмов. Урок вам, сказал Саша, урок, и делай выводы, салага. А если б мы пошли прямо на них, подумал с ужасом Лузгин, но прямо они не пошли и не могли пойти — ведь там лежали те, в кого они стреляли.

Из соседнего двора им крикнули, Саша помахал рукой, все трое перелезли забор и направились к дому. Лузгин шёл последним, деловито оглядываясь и двигая стволом по сторонам. У крыльца дежурил мужичок с оружием, остальные, видно, были в доме — там слышались шаги и что-то падало, гремело. Лузгин сказал, что хотел бы попить, Саша мотнул головою: давай. Совсем рядом начались стрельба и крики, и Лузгин прыжками залетел в сени, ударился лбом о внутреннюю дверь. В кухне с русской печью, давно не белённой, стоял стол со старой клеёнкой в цветочек, за печью рукомойник на стене, под ним оцинкованное ведро и рядом другое, с эмалью, крытое дощечкой, а на дощечке кружка в тон ведру. Рядом с печью была дверь в единственную комнату, и там бродили люди с автоматами и шарили в углах; тот, что был ближе, посмотрел на Лузгина. Пить хочу, сказал Лузгин. Пей, — ответили ему.

Выпив две кружки подряд и зачерпнув было третью, он почувствовал холодную тяжесть в желудке, прямо под грудиной, и с сожалением поставил кружку на дощечку. Люди из комнаты вернулись в кухню с пустыми руками, оружие было не в счёт, и тот, что разрешил ему попить, глянул в ноги Лузгину и выматерился. Лузгин опустил глаза к полу и увидел, что стоит обеими ногами на квадратном люке кухонного погреба. Тихим матом его выгнали из кухни — сначала в сени, а потом наружу. Мужичок у крыльца достал из кармана ватника моток верёвки и направился в дом, потом оттуда вышли все и встали у стены, но не под окнами, а Лузгина отогнали подальше, к сараю, и заставили присесть. Мужичок с верёвкой тоже присел — у двери, спиной к стене, — резко дернул на себя веревку и потащил, перебирая руками. И не случилось ничего. Мужичок ещё подёргал: за что-то зацепилось. Давай гранату, сказал водитель Саша. А ты своей, прихмыкнул мужичок с верёвкой. Ну, жмоты, блин, сказал водитель Саша. Он зашёл внутрь, крикнул там два раза грозным голосом, выбежал и спрыгнул вбок с крыльца.

В доме грохнуло глухо, стёкла зазвенели, но не вылетели. Мужичок сходил, отвязал верёвку и вскоре стоял на крыльце, по-хозяйски наматывая её на кулак, и никто не спросил у него, что там, в погребе.

— Ну, не вспомнил? — спросил Саша.

— Нет, — сказал Лузгин. — Надо бы с улицы посмотреть. Со дворов-то, блин, всё одинаково.

— Ну, значит, с улицы посмотрим, — сказал Саша.

Они и трёх домов не миновали, осторожной цепочкой продвигаясь по запорошённому снегом придорожному кювету — там, дальше, в конце улицы, другие люди тоже шли кюветом, только слева от дороги, а на самой дороге слабо дымил большой подбитый грузовик, — как Лузгин наткнулся взглядом на столб с фонарём, и ворота, и широкие окна, быстро догнал Сашу и стал хватать его за плечо. Водитель Саша молча расширил глаза в знак вопроса, и Лузгин так же молча потыкал пальцем в сторону ворот.

— Ты уверен, Василич? — Голос у Саши почему-то был недовольный, и Лузгин кивнул с максимальной серьёзностью. — Ты смотри, блин, целёхонький… Стоять, мужики! Вспышка справа!

— Какая вспышка? — шёпотом крикнул Лузгин.

Саша, кривя губы, сказал: «Ха-ха-ха» — и стал командовать, куда кому бежать и кому где оставаться.

— Давай, Василич, под забор. Если дёрнешься, сам пристрелю. И тебя, Храмов, тоже.

Водитель Саша и ещё два человека побежали к воротам, трое других быстро скрылись в соседнем дворе. Железная калитка у ворот была полуоткрыта, и только Саша заглянул внутрь, как по железу лупануло градом, но Саша увернулся, и двое, что были с ним, отошли немного от ворот и, одинаково широко отводя руки в сторону, большой дугой забросили во двор по осколочной гранате, дождались, когда там грохнуло, и бросились в калитку, стреляя от живота. Лузгин сквозь щели в штакетнике и ветки кустов увидел, как они мелькнули и скрылись за кирпичным углом дома, белым с красными узорами кладки, потом туда же юркнула Сашина кургузая фигура. Автоматный грохот разом стих, не слышно было ни шагов, ни голосов, только Храмов рядом шмыгал носом да в конце улицы раздавалось автоматное татаканье. Из-за угла донёсся звон и треск бьющихся стёкол, и через несколько мгновений в доме бухнули один за другим несколько глухих взрывов, окно, напротив которого они лежали под забором, лопнуло с плоским звуком и забросало их осколками. Пора и нам, решил Лузгин, вскочил и побежал к калитке.

Широкий оконный проём, за которым позавчера Лузгин видел сквозь тюль черноволосые и бритые головы в электрическом свете, темнел голой рамой с косыми фрагментами стёкол, драная занавеска свисала наружу. Посреди двора боком к Лузгину стоял человек, натянутая верёвка уходила за угол дома. Двумя руками человек рванул её к себе, попятился спиной и сел на землю. Лузгин сдавленно крикнул: «Не надо!» — и бросился вперёд, в ужасе, что не успеет.

Крышка погреба была откинута навзничь, рядом стоял водитель Саша с круглой гранатой в руке, и взгляд его не предвещал ничего хорошего. Лузгин заорал на него:

— Что ты делаешь, гад? Там же свой, я тебе говорил!

Саша пожал плечами, глянул в горловину погреба, потом на гранату в руке, хлопнул себя по лбу свободной ладонью, сказал: «О, ё!» — вразвалку пошёл к дому и закинул гранату в окно. «И не хрен на меня орать», — сказал он Лузгину. Через забор соседнего участка перелезали трое, что были посланы в обход, и Саша обругал их в хвост и в гриву. У крыльца лежал на спине убитый парень в куртке наподобие лузгинской и грязных кроссовках. Другой, в полосатой нарядной рубашке, заляпанной красным и чёрным, лежал поодаль, возле погребного люка, вниз лицом. Один из партизан, первыми вбежавших во двор, теперь сидел на ступеньке крыльца, держался за бок и раскачивался, а тот, что дёргал за верёвку, стоял над раненым и возился с пуговицами его бушлата. Лузгин доковылял до погреба и опустился на колени возле чёрного проёма.

— Ломакин! — крикнул он в глубину. — Ты жив, Ломакин?

Ответа не было. Ну как же так, горько подумал Лузгин, как же так, неужели? Он так спешил, так старался, и всё напрасно… И тут из глубины раздался хриплый голос:

— Это ты, что ли?

— Я, я! — как немец, заорал Лузгин. — Конечно я, Ломакин, кто ещё!

— Ну ни хрена себе, — сказал внизу Ломакин.

Лузгин вскочил и стал махать руками Саше.

— Там цепь! Он там на цепи, надо чем-нибудь, ну, это…

— Поди-ка, воин, топор поищи, — сказал водитель Саша одному из подошедших от забора. — Не суетись, Василич, успокойся.

— И там темно, фонарь нужен!

— Да где я тебе фонарь достану, ё!

— Да в доме же, — рассерженно сказал Лузгин и побежал к крыльцу.

— А ну вернись, — приказал ему Саша, но Лузгин отмахнулся, не глядя. Ручка на двери была простая, облупленного белого металла, он потом долго её помнил, эту ручку, и как взялся за неё и потянул, дверь подалась со скрипом, но легко, и позади него закричал Саша и кто-то ещё, совсем рядом; Лузгин обернулся в движении. Тот, что возился с раненым, схватил его за край пуховика и дёрнул на себя, и в следующее мгновение Лузгин уже летел с крыльца спиной вперёд, как в замедленной съёмке, ручка вырвалась из пальцев, оставив дверь полуоткрытой, и сваливший Лузгина партизан сам повалился тоже, а раненый сидел, как и сидел, и тут от двери полетели щепки, и раненый задёргался, из его груди стали вырываться клочья; Лузгин грохнулся о землю, задрав ноги, а следом упал и раненый, будто в воду соскользнул с бортика бассейна.

Во дворе поднялся такой ужасный грохот, что звук внутри дома уже не различался. Дверь моталась и билась под пулями, и тот, сваливший Лузгина, полз на карачках с автоматом, прячась за крыльцо, а раненый лежал бугром, не шевелился.

Стрельба закончилась, и Лузгину как ватой уши заложило. Мимо беззвучно проскочил водитель Саша с чужим автоматом в руках, одним махом влетел на крыльцо, задержался у двери, бешено глянул в лицо валявшемуся Лузгину, дал очередь внутрь — наотмашь, никуда не целясь, ударил дверь ногой и бросился вперёд, стреляя на ходу без остановки.

Лузгин сглотнул, зажал ладонью рот и нос и сильно выдохнул. В ушах захрустело, он ещё раз сглотнул и услышал, как в доме что-то брякает, ближе и громче, и на крыльцо, вертясь и дребезжа, выкатился железный чёрный чайник. Следом за ним вышел Саша, снова посмотрел на Лузгина, занёс ногу и пнул чайник в сторону забора.

— Ну, грёб же твою мать, — сказал водитель Саша и замотал от злости головой.

Лузгин попробовал подняться, ноги тряслись, и в голове шумело; он всё-таки изрядно ударился спиною и затылком.

— Ну, кто там был? — спросили со двора.

— Поди да посмотри, — ответил Саша. — Твой автомат-то? На, забирай. — Оружие стукнулось в доски крыльца, и не столько по звуку — для этого у Лузгина было ещё слишком мало опыта, — сколько по Сашиному строгому лицу он догадался, что в магазине не осталось ни патрона, и обращается Саша к нему, и автомат был не чей-то, а его, лузгинский автомат, на радостях забытый возле погреба.

Лузгин чувствовал, что лучше ничего не говорить, не сожалеть и не оправдываться. Он поднялся на крыльцо и вошёл в дом.

От двери коридор, налево кухня и направо комната, а в конце коридора — ещё комната, побольше, с белыми в сумерках стенами, и там Лузгин увидел спинку металлической кровати, никелированную дужку, увенчанную двумя блестящими шарами. Он прошёл в комнату, под ногами хрустел всякий мусор. Вплотную к кровати был придвинут большой буфет, или комод, или горка, или как их там, в деревне, называют, Лузгин забыл. На кровати лежал мёртвый и худой старик, укрытый одеялом до подмышек, а поверх одеяла тянулся длинный и чёрный ручной пулемёт, дулом в сторону двери, и ствол его был зафиксирован на перекладине кроватной спинки куском алюминиевой проволоки.

Вот, значит, как, сказал себе Лузгин. То ли ранен был старик, а то ли болен; остался в своём доме умирать, его прикрыли сбоку от гранат и пуль буфетом и закрепили пулемёт — такой же, какой был у пьяного Узуна, — чтобы старик смог сделать главное: просто нажать на курок. Буфет был порублен осколками, и часто навылет: фанера с деревом — разве это укрытие? Но старик, выходит, продержался. Поверх лица у старика криво лежала чёрная круглая шапочка с узором серебристого шитья.

Лузгин стоял в ногах кровати, и прикрученный ствол пулемёта смотрел ему прямо в живот. А кто же эти, во дворе? — подумал он, внуки, наверное, судя по возрасту. И ещё он подумал, что если это дом Махита, то старик на кровати — отец, а во дворе, выходит, сыновья, и где же сам Махит, что с ним случилось: убили раньше или попросту сбежал, ушёл с Гарибовым? Лузгин не сомневался почему-то, что проклятый и страшный Гарибов прорвался, не убит и не пойман, да был ли он вообще в деревне к началу партизанского налёта? Не факт, сказал бы Коля Воропаев. Нет, не факт. А где же он, где Соломатин, и как у них дела, и живы ли?

В комнату, стуча сапогами, вошёл тот партизан, что сдёрнул Лузгина с крыльца, посмотрел на старика в кровати, присвистнул и сказал: «Больные все, больные на всю голову». Лузгину было в тягость чувствовать его присутствие — спасителя, а главное, свидетеля его, балбеса Лузгина, ужасной и необратимой глупости, из-за которой погиб человек.

— Там, это, подняли уже…

— Что подняли?

— Приятеля вашего.

Уловив в речи даже не акцент, а лёгкую инородную примесь, Лузгин вгляделся ему в лицо и увидел, что человек этот не совсем русский, а больше казах или татарин, и спросил его, давно ли тот воюет.

— Так с весны.

Лузгин хотел ещё спросить, зачем воюет и за что, но вовремя сдержался, да и не место, не время было здесь для таких разговоров.

На дворе очень быстро темнело, но он сразу узнал бородатого Ломакина, его нерослую фигуру в телогрейке и ноги колесом — Лузгин и раньше удивлялся, как он бегал за медалями на таких ногах. Ломакин двигался вперевалку навстречу Лузгину, разводя ладони, как борец перед захватом. Борода у него была жёсткая, и пахло от Ломакина ужасно, а сам он под ватником был твёрдый и сухой.

— Ну, вот видишь, — произнёс Лузгин треснувшим голосом.

Ломакин стиснул его ещё раз, отстранился и отвернул бородатое лицо. Лузгин и сам был рад, что на дворе стемнело. Зачтётся мне, подумал он; и тот зачтётся, что лежит под крыльцом, и этот тоже.

Ломакин стукнул его кулаком в грудь и заковылял обратно к погребу. Обошёл люк и стал над парнем в нарядной рубашке, что лежал по ту сторону горловины, наклонился медленно, поднял с земли валявшийся там, рядом, автомат, подержал его в руках, повертел, оглядывая, передёрнул затвор, опустил автомат стволом вниз и выстрелил лежащему в спину. Лузгину померещилось, что у парня дрогнули ноги в кроссовках.

— Ты чё творишь? — сказал водитель Саша.

— А тренируюсь, — ответил Ломакин, щёлкнул предохранителем и повесил автомат на плечо. — Пожрать бы не мешало.

— А выпить хочешь?

— Не, боюсь пока, — сказал Ломакин. — Ослаб я сильно. Пожрать-то есть там, в доме, что-нибудь?

— Я не смотрел, — сказал Лузгин. — Наверно, есть.

— Так пошли, — сказал Ломакин.

На кухне в большой эмалированной кастрюле они нашли буханку хлеба, завёрнутую в полотенце, чтоб не сохла, а на столе подбитую осколком или пулей стеклянную банку с кислым молоком. Матово-белая лужа растекалась по столу, но в больших осколках молоко лежало, как в пиалах. Ломакин нашарил ложку в ящике стола и принялся хлебать простоквашу из осколков, откусывая хлеб прямо от буханки. Лузгину вспомнилось, как в городе его детства ранним утром под окнами ходили тётеньки в ярких платках и плюшевых кофтах и будили его противными криками: «Малака нада-а? Малака нада-а?» Простокваша у них называлась кгатык, и Лузгин её ненавидел, как ненавидел всяческие каши и репчатый лук в любом виде — хоть в супе, хоть в картошке жареной, — а с годами наоборот: именно это он и стал любить, и чем дальше, тем больше. И сейчас ему смертельно захотелось этой белой свернувшейся гущи и хлеба большими кусками.

— Слышь, Валентин, тебя не били за то, что я сбежал?

Ломакин помотал головой, глотнул с трудом, прокашлялся и сказал, что он и знать не знал об этом, впервые слышит, думал: увели и увели, зачем-то надо, может, вовсе отпустили. «Ну да, конечно, отпустили», — с усмешкой сказал Лузгин и стал рассказывать, что происходило на площади у сельсовета, потом на блокпосту, потом в отряде и сегодня здесь, в деревне, на окраине и возле погреба. Ломакин жевал, кивал головой, хмыкал и поминутно выглядывал во двор сквозь разбитое кухонное окно. Лузгину казалось, что его рассказы абсолютно не нужны и не интересны Ломакину; он замолчал и полез в карман за сигаретами, которых не было. Ломакин бросил ложку в белую лужу, завернул оставшиеся полбуханки в полотенце и сунул за пазуху, под телогрейку.

— Я тебе вот что скажу. — Ломакин рванул на себя оконную занавеску, сдёрнул тряпки и перепоясался верёвкой — так, чтобы хлеб не упал. — Мы их всех убьём. Мы всех убьём, ты понял?

— Да, — сказал растерянно Лузгин.

— Курево есть?

— Потерял, — вздохнул Лузгин. — Там, на дороге…

— Найдём, — пообещал Ломакин. И уже в дверях, пропуская Лузгина вперёд, произнёс негромко прямо в ухо: — Спасибо тебе, я запомню.

Лузгин хотел ответить, но язык у него словно онемел, хотя он и ждал, когда же Ломакин ему это скажет, и прокручивал в уме фразу за фразой различных степеней небрежной мужественности.

Убитого тем временем уже убрали от крыльца и положили под стену сарая, накрыв чужой курткой. Все скученно стояли рядом, и только Храмов был как бы в особицу и смотрел в сторону дома.

— Сейчас уходим, — сообщил он Лузгину.

— Момент, — сказал Ломакин. — Эй, командир, мне переобуться надо. Есть во что? — Лузгин глянул ему под ноги и только сейчас заметил, что на Ломакине пижонистые, тонкой кожи, туфли, пятнисто-рыжие от насохшей грязи, но и сквозь эту грязь красивые и дорогие. Был в них, когда сунули нож и схватили, подумал Лузгин. И как у мужика в погребе ноги не отмёрзли?…

— Сам подбери, — сказал водитель Саша. — Тут много обуви валяется.

Ломакин буркнул:

— Я не мародёр.

— Ну и ходи как есть. Мы тоже, блин, не мародёры.

Ломакин, матерясь, шагнул с крыльца и направился туда, где в сгустившихся сумерках светилась полосатая рубашка, повозился там, вздыхая и сопя, и вернулся в кроссовках к сараю. Перед ним расступились; Ломакин поднял куртку с убитого, встряхнул её и осмотрел, бросил рядом на землю и стал распоясываться.

— Тогда уж и шапку возьми, не стесняйся, — сказал водитель Саша.

— А вот возьму и возьму, — сказал Ломакин.

Двора через три кто-то пальнул одиночным, Лузгин вздрогнул и спрыгнул с крыльца; ещё раз, сдвоенно, та-такнул автомат, потом раздался женский вопль и тут же смолк, как будто его выключили.

— По одному за мной, — скомандовал водитель Саша. — Пять шагов дистанции, Храмов замыкающий.

Первым за Сашей, перевесив автомат в положение «на грудь», к воротам шагнул преобразившийся Ломакин — в кроссовках, тёмной куртке и вязаной шапке, чуть сгорбленный, как лыжник на ходу.

Уже совсем стемнело, но в деревне не светилось ни одно окно. Лузгин шёл с автоматом без патронов на плече, и его жёлтые сапоги в темноте казались серыми, зато искусственного меха отвороты сверкали белым фосфором; демаскируют, надо обрезать, по-хозяйки прикинул Лузгин. Голове было холодно, но он боялся надеть капюшон, который лишил бы его обзора. Ему казалось, что за домами и заборами беззвучно и невидимо таится нечто страшное, враждебное, фиксируя белые махи лузгинских сапог и хруст его шагов. И оттого, что никто и нигде не стрелял, Лузгину было только страшнее: звук стрельбы обозначил бы точное место врагов, а вот так, в тишине, враги могли быть повсюду. И кто сказал, что если тишина, то, значит, наши победили? А если всё наоборот, если вдруг никого не осталось, и там, впереди, куда они идут вслед за бесшабашным Сашей, их ждёт в темноте Гарибов, а у него, Лузгина, ни патрона в стволе, так и возьмут на арапа, а что ни патрона — ерунда, всё равно не поверят, если понюхают ствол, и наплевать им будет на ооновскую ксиву… А вот Ломакин им не дастся, это точно; не знаю как, но второй раз не дастся живым ни за что. И Саша не дастся. И Храмов. И только ты, дурак последний, идёшь тут и думаешь всякую гадость…

Впереди, куда они направлялись, внезапно вспыхнул свет — четыре квадратных окна и крыльцо, палисадник по сторонам, и флаг над зданием, который он снимал на видео со спины захваченного «броника». У здания стояли люди, кто-то двигался в ярких окнах. Водитель Саша, растолкав толпу, прошёл к крыльцу, снял с плеча винтовку, прицелился и с первого выстрела свалил флаг на обратную сторону крыши. Эх, жаль, что туда, подумал Лузгин, не достать, вот же чёрт, отличный трофей пропадает.