— И тогда он говорит: «Не будем хату пачкать».

— Вот болван, — в сердцах сказал Ломакин.

— Не мешайте, пожалуйста. — Пальцы левой руки Соломатина выстукивали дробь на столешнице. Лузгин снова сидел в комнате сельсовета. Дякин стоял у стены возле двери, а Ломакин сгорбился на корточках в углу за спиной Лузгина, хотя рядом был свободный стул. — Скажите, этот… — Соломатин никак не называл исчезнувшего Николая, — пытался оправдаться, оказать сопротивление?

Нет, сказал Лузгин, ничего он не пытался. Нет, никто не обыскивал его на предмет наличия ножа. Нет, он не отрицал свою причастность к бандформированиям. Нет, в разговоре он не проявлял агрессивности и не провоцировал Сашу на конфликт. Да, он допускал нелестные высказывания в адрес русского народа, но такие же высказывания он допускал по адресу народа украинского. Да, конечно же, по мнению Лузгина, причиной выхода ситуации из-под контроля (какого контроля, ты, болван!) явилось упоминание Николаем в разговоре чеченского села Бамут, в боях за который они оба с Александром принимали непосредственное участие — естественно, с разных сторон. Да, по словам Николая, он остался в селе Казанлык с целью дальнейшего возвращения на родину. Нет, он ничего не говорил о своих идеологических и прочих расхождениях с моджахедами. Если товарища Соломатина интересует взгляд Лузгина на личность пропавшего Николая и его побудительные мотивы, то можно с большой долей вероятности (ну вот же понесло, едва почувствовал себя хоть в чём-то умным и полезным!) определить его как весьма распространённый тип так называемого солдата удачи периода локальных войн, для которых непосредственное участие в военных действиях является, по сути, единственно возможной формой проявления и утверждения себя как личности, в то время как иные варианты социального бытия представляются данному типу либо недоступными, либо утратившими свою самоценность в связи с процессом последовательного разочарования…

— Хватит, достаточно. — Соломатин положил ручку на стол; из того, что ему так связно, в удобных протокольных формулах старался объяснить Лузгин, угрюмый Соломатин не записал ни слова, и вообще было неясно, зачем ему и ручка, и бумага. И уж совсем неясно было Лузгину, куда и почему ушли Махит и Воропаев, едва лишь они со Славкой явились в сельсовет и сообщили о случившемся.

— Теперь вы. — Соломатин кивнул Дякину.

— Так я ж там не был, — сказал Славка.

— Почему этот человек оказался у вас в доме. — В голосе Соломатина начисто отсутствовал вопрос; с такой же интонацией лузгинская учительница русского объявляла темы сочинений: искания передовой интеллигенции. Или терзания? Между тем Дякин совсем не протокольными, домашними какими-то словами рассказывал Соломатину, что Николая ему в дом привёл Махит и распорядился при случае отправить в Омск или в Тюмень. Соломатин спросил, встречал Дякин Николая раньше. Нет, ответил Славка, не встречал. Тогда почему же он пустил в дом незнакомого человека?

— Послушай, ты, Солома, — сказал Дякин, — ты чё, ты сам не знаешь почему?

— Не дави на него, командир, — подал голос из угла Ломакин. — Здесь меньше спрашиваешь — дольше проживёшь. Ведь не абрека ему в хату привели, а вроде как своего.

— Я тоже никогда бы не подумал, — сказал Лузгин. — Вполне симпатичный мужик, так мне показалось…

— Хорошо, — подытожил Соломатин. — Распишитесь вот здесь, я потом… дооформлю.

Лузгину было страннно и боязно ставить свою подпись на чистом листе — мало ли чего там «дооформит» Соломатин и мало ли куда эта бумага попадёт, — но Дякин молча подошёл к столу, расписался и подал ручку Лузгину. Когда Лузгин царапал подпись, пальцы Соломатина на время прекратили свою дробь.

— Пойдём, Володя, — сказал Дякин.

— Я с вами. — Ломакин распрямился, и Лузгин услышал хруст коленей: такая в комнате стояла тишина.

— Ну, ты понял, — глядя в бумагу, сказал Соломатин неясно кому.

— Холодает, блин, — лениво ругнулся Ломакин, когда они вышли на крыльцо и, не сговариваясь, закурили под лампочкой. Ломакин поддёрнул плечом ремень автомата, Лузгин непроизвольно повторил его движение, и вдруг внутри оборвалось: потерял, оставил во дворе! — Но тут же с облегчением вздохнул и подумал, как быстро он привык к тяжести оружия на плече. Сам же решил, что больше — никогда, и вот уже испытывает беспокойство, как будто не вполне одет или вышел под ливень без зонтика.

За пределами растушёванного по краям светового полукруга он ровным счётом ничего не видел, и оттуда по ним могли выстрелить и попасть наверняка, но почему-то Лузгин верил, что никто по ним стрелять не станет и что вообще стрельба в деревне кончилась. Он затянулся и услышал низкий звук мотора — с завыванием, повышающим тон, будто кто-то устало стонал в темноте, подползая к ним ближе и ближе; и вот взревело и рыкнуло рядом, в полукружье света въехал «бэтэр» со знакомым номером и с пуканьем заглох, качнувшись мощным корпусом. А следом вкатился и замер возле «бэтэра» большой крытый грузовик. Лузгин узнал и его: это был грузовик моджахедов Гарибова, один из тех, что он видел возле дома Дякина позапрошлым вечером.

Люк откинулся, оттуда вылез лейтенант Воропаев, охлопал ладони и вытер их о штаны. Из кабины грузовика с пассажирского места спрыгнул на землю Храмов с толстоствольной Сашиной винтовкой, одёрнул на себе дякинс-кую куртку и сделал несколько быстрых шагов в сторону Коли-младшого.

— Ну что? — спросил его, не глядя, Воропаев.

— Всё сделано, тащ тенант.

— Секи тут, Храмов, — приказал небрежно Воропаев и направился к крыльцу. Лузгин и Дякин расступились в стороны, Коля-младшой миновал их, как минуют приворотные столбы, и загремел ботинками в пустом коридоре сельсовета.

— Пошли отсюда, — сказал Дякин.

— Жрать охота, — по-своему согласился Ломакин. — Давай веди, начальник.

— А где твоя буханка, беззлобно подумал Лузгин, обронил или доел окончательно? Он махнул Храмову рукой и поинтересовался, как дела. Храмов улыбнулся и сказал «спасибо». Хороший он всё-таки парень, решил Лузгин.

В большой комнате у Дякиных старики уже прибрали со стола, но Славка тут же принялся таскать назад из кухни, и Ломакин схватил бутылку и быстро налил, пристукивая горлышком по ободкам стаканов. Лузгин был почему-то рад, что Валентин освободил его от этой процедуры. Вот только сел Ломакин там, где раньше был водитель Саша, а Дякин занял место Николая. И ведь пошло-поехало по той же предательской схеме: Ломакин спрашивал, а Славка отвечал, и напряжение нарастало, пока Лузгин не послал их самым коротким русским адресом и пригрозил: ещё полслова — и он всё бросит и уйдёт. Бросать было нечего и некуда было идти, но — подействовало, Ломакин без натуги извинился и сказал, что он сто лет не пил спиртного: берёт, зараза, даже уши заложило! Это давление скачет, пояснил Славка Дякин. Тема Лузгину была знакома, и он заявил врачебным голосом, что ему известны два способа, как с этим справиться: больше не пить или выпить побольше. Понятное дело, какой вариант победил.

— И всё-таки, — сказал Ломакин, хрустя капустой, — не понял я про вашего Махита. Я б его, блин, давно к стенке поставил.

— А его уже ставили. И наши, и Гарибов.

— Не понял, — Ломакин помотал головой. — Ну, наши — ясно. Но Гарибов-то за что?

— Так, с точки зрения Гарибова, Махит — предатель, он с русскими работает.

— Ас нашей точки зрения… — вступил догадливый Лузгин.

— Он — гад, рабовладелец, пособник бандитов, да ещё и наркотой торгует.

— И где же правда?

— Так всё — правда.

— Значит, и вашим, и нашим, — подвёл черту Ломакин.

— По-другому здесь нельзя. Да ты кури, не мнись, Василич, и так тут…

— Фигня, — сказал Ломакин. — Полная фигня. Это, блин, чья страна? Наша. Так что, блин, Махита — к стенке, остальных в колонну по два мордами на юг, последнему под зад хорошего пинка и — танками, блин, танками гнать до границы! В темпе марша.

— Иди попробуй, — дёрнул бровями Дякин в сторону окна. — Танков на поле до чёрта. Заводи и — вперёд.

— Ты погоди, Славка. Давай по-нормальному. — Лузгин старался говорить отчётливо и плавно, что было верным признаком нарастающего опьянения. — Ты мне скажи конкретно: кто — такой — Махит.

Слова сложились совершенно по-соломатински, без вопроса, осталось только пальчиками постучать для полноты картины.

— А я скажу, — поднял ладонь Славка Дякин. — Я скажу, а ты слушай. Вас, на хер, умных приезжает очень много, только никто из вас здесь почему-то не живёт, приедете — уедете, а мы? Ты понимаешь, что здесь люди… на краю? Они по краю ходят, понял? Мы никому тут не нужны и перед всеми виноваты!

— Ты не ори, — сказал Ломакин.

— Пошёл ты!

— Я сказал: не ори!

— Блин, щас всё брошу и уйду!

— Сиди, Василич. А дружок твой пусть на людей не орёт. А то я ему поору…

— Му-жи-ки! — сказал Лузгин.

— Всё, всё, — сказал Ломакин.

— Не, ты слушай, — сказал Дякин. — Слушай, слушай!.. Земля кому принадлежит? Махиту. Колхоз кому принадлежит? Махиту. Кто людей кормит, кто порядок держит? Махит.

— И это всё законно? — спросил серьёзным голосом Лузгин. — Ну, земля, колхоз и прочее.

— Всё законно. Он выкупил акции и земельные паи. Все документы с печатями тюменскими.

— Да, блин, за взятку, на хер!..

— Какая разница? Валя, ты чё? Какая разница? Если мы сейчас с тобой начнём разбираться, что у нас в России за взятку, а что нет… Махит-Рахит! какая разница? Люди вообще тут без работы, без хлеба загибались, а он им работу дал и деньги платит.

— Так ведь Гарибов же его доит!

— А наши не доят? Ещё как доят, Валя! Тому дай, этому дай… Вон продукты на блокпост каждую неделю — ты думаешь, армия платит? Да херушки! Это мы нашей армии платим, чтобы она по деревне не стреляла. Ладно, Елагин порядок навёл, при нём деревню не бомбили, а то ведь было чёсом по дворам…

— Ну, а наркотики? — спросил Лузгин. — Что, и про это знают?

— Конечно, знают. Откуда деньги — откупаться? Гарибов ведь без ящика «зелёных» отсюда не уйдёт, он же всё тут спалит без разбора. На пшенице столько бабок не наделаешь. А Махит молодец. До него тут — полный беспредел. А он всё построил, наладил: кто, когда, кому, сколько… Так ведь лучше, проще контролировать.

— Кому проще?

— Да всем, — рассерженно ответил Дякин.

Ты слишком долго здесь живёшь, Славка, подумал с печалью Лузгин. Но в чём-то ты прав, тебя можно понять. Беда в том, что понять можно каждого: и тебя, и Гарибова, и Соломатина, и многоликого Махита, и пьяного Узуна с пулемётом. Одного нельзя понять: как мы доплыли до жизни такой.

— Вы же, суки, губите Россию, — отчётливо произнёс Ломакин, сидя на месте убитого Саши.

— Пошёл ты со своей Россией, — сказал Славка Дякин, и оба сунулись грудью к столу. — Ну, где твоя Россия? Оглянись, блин: где она? Поди вон на улицу и покричи — Роо-ссии-я! — авось тебе ответят.

— Ну, так тоже нельзя. — Лузгин укоризненно развёл руками над столом, едва при этом не свалив бутылку. — Человек без государства жить не может. Ему узда нужна, иначе он соседу глотку перережет. Государство — это наказание нам за то, что сами по себе мы, люди, устроить жизнь не в состоянии. Об этом, кхм, — он не к месту закашлялся, — говорит весь ход мировой истории. Да, государство — зло, однако неизбежное, а потому разумный человек обязан, так сказать, государству способствовать. Крепить его и даже, кхм, любить, как ни странно…

— Ты страну и государство-то не путай, — неожиданно для Лузгина принял дякинскую сторону Ломакин. — Тебя послушать — так государство — это что-то такое, хрен знаешь, великое, над всеми, вроде Господа Бога. А для меня твоё государство — это, блин, обуенная свора чиновников, которые расселись снизу доверху и жрут мои деньги. Они меня грабят и мне же приговаривают: служи нам, сука, служи лучше! Крепить — любить, ты говоришь? На, выкуси… От локтя и выше. Сопротивляться государству, бороться с ним до самых последних сил — вот задача каждого разумного человека. — Было видно по всему, что фразы эти Валентин давненько выстроил в уме и прочно застолбил.

— Не понял, Валя! — Лузгин повысил голос. — То говоришь, что, мол, губим Россию, то призываешь всех бороться с государством. Не вяжется, Валя, не вяжется!

— Россия, Вова, — это люди. А вы их гоните в могилу наркотой. И государство гонит их в могилу — обираловкой своей. Все кричат — и пресса, и чиновники: люди разучились работать! Люди не хотят работать! Так ведь правильно! Какого хера вкалывыть на дядю? А дядя себе вон какой билдинг зафуячил и за мной на «мерседесе» гоняет — ся: отдай, падла, налоги, отдай, мне пенсионеров кормить нечем! У нас, говорит, херовая демографическая ситуация: на каждого работающего — три пенсионера. Себя он, сволочь, почему-то тоже работающим считает, вот что обидно, блин, до смерти… Ну ладно, пусть даже четыре! Так ты мне дай этих четырёх стариков — я их сам одену, обую, накормлю и спать уложу. Но этой сволочи на «мерсе» — во ему, понял? Во твоему государству!

— А страну я люблю, кто же против, — сказал Славка Дякин, и получилось так, что спорить начали они с Ломакиным, а крайним в перепалке выперся Лузгин. — Но и людям надо как-то выживать. Мы, прости, вымирать не подписывались.

— Да разве я не понимаю? — заорал Ломакин, сунув к дякинскому носу напружиненный кулак. — Но есть предел, есть край, ты понял? Наркота — это предел. И Гарибов с Махитом — это тоже предел. Дальше — всё, дальше рабство. И конец всему, ты понял?

— Значит, Махита к стенке, наркоторговцев — к стенке… Наркоманов — тоже к стенке? — спросил Лузгин.

— Тоже к стенке, — ответил Ломакин. — Хирургия, дружище, по-другому нельзя, по-другому не справимся.

— Ты сошёл с ума, Ломакин.

— Не, это вы сошли с ума, это вы ни хера тут не видите. А когда увидите — будет поздно. Я про себя вот так вот думаю: торговцев кончать сразу и на месте. Наркоманов выявить, поставить на учёт. Объявить по радио, везде: месяц никого не трогаем, лечим, помогаем. Но через месяц у кого в крови найдём наркотик — кончим тут же. Надо, чтобы каждый знал на сто процентов: ширнулся — умер. Ширнулся — умер! И с иностранцами так же: если ты не гражданин России, вот тебе месяц на сборы, а потом — или домой, или в лагеря, блин, в лагеря! И не цветочками махать, а киркой и лопатой!

— Да и так уж из них почти никого в Тюмени не осталось, — сказал Лузгин.

— А раньше что было, ты помнишь? А здесь что творится, ты видел? Ни хера вы не видите, вы глаза закрываете…

Уж сколько раз Лузгин давал себе зарок: не спорить пьяным с пьяными. Вот молодец же Славка Дякин — выдал своё и помалкивает, а ты собачишься, и ладно бы ещё — от сердца, от ума, а то ведь просто по инерции упрямства. И так ли уж ты не согласен с Ломакиным? Разве тот же сквозняк не гулял у тебя в голове? Но Ломакин сказал это вслух, а ты даже в уме поленился — нет, не ленился, а просто не хотел додумать до конца. Вот почему тебе Ломакин неприятен, вот почему ты споришь с ним и никак не можешь переспорить.

Хотя бы однажды ты встал на брифинге и в лоб спросил: куда девались наркоманы и бандиты? Нет, ты сидел, черкал в блокноте, когда другие вставали и спрашивали. Но тем, другим, ты тоже не завидовал и даже потихоньку их презирал, ибо смелость их была дешёвкой, публичным выпендрёжем перед коллегами и властью, и даже была на руку власти, создавая видимость свободы и, сплюнуть хочется, гласности. Потому что не было ответов. То есть они были — многословные до тошноты и до весёлой наглости пустые. И тот, кто в голос задавал вроде бы опасные вопросы, многозначительно кивал этой пустоте и многословию: дело сделано, тема закрыта. А ведь помнится время, когда действительно не боялись и спрашивали по делу и заставляли отвечать — начало девяностых, и тиражи газет были такие, что типографии к утру не успевали отпечатать, и всем не хватало бумаги. Потом бумаги стало завались, и появилась куча телестанций, а журналистика кончилась как таковая — по крайней мере, в представлении о ней лауреата разных премий Лузгина. Он вспомнил, как на одном из семинаров столичный умненький специалист с бородкой, в добролюбовских круглых очках, произнёс как нечто само собою разумеющееся, что обслуживать власть есть одна из задач журналистики — коли первая платит последней. Лузгин затем подвыпил на фуршете и изливался на очки изящным ядом, и было как сейчас с Ломакиным: чем слово ближе к правде, тем невыносимей его слышать из чужих уст.

— Как-то всё у тебя, Валя, просто получается, — сказал Лузгин. — Одних туда, других сюда… Хотя — не знаю, чёрт. Может, ты и прав. Может, так и надо — просто и ясно. И даже не сейчас, а много раньше… Ну, не знаю, Валя, извини.

Ломакин шлёпнул Лузгина по плечу:

— Не горюй, Василич. Давай выпьем.

Что за привычка у людей толкать его, шлёпать, похлопывать, тыкать и стукать. Вон Дякина никто не шлёпает. Что же такое проступает в нём, Лузгине, ущербное, провоцирующее людей всё время понукать его и встряхивать, словно он часы с подзаводом.

— Как жалко Сашу, — проговорил Лузгин, двигая стаканом по клеёнке. — Какого чёрта он связался с Николаем?

— А ты куда смотрел?

Лузгин давно ждал, когда же Дякин это скажет, и даже злился на него: сказал бы сразу — стало бы полегче. А тут, едва лишь Славка не сдержался, как прорвало и Лузгина — он принялся кричать на Дякина, что тот плохой хозяин, зачем ушёл, ведь знал про Николая, кто он такой и чем всё может кончиться, вот всё и кончилось убийством; а Славка отвечал, что он в деревне не начальник и не сторож никому.

— Кончайте, вы, — сказал Ломакин. — Как пацаны, противно слушать… Вот гадость: ем и никак наесться не могу. От самогона или с непривычки?

— Ага, — кивнул Лузгин и выпил. — У меня есть друг… был друг… в высоких сферах. Дипломат, короче. Я его как-то спросил: чему было труднее всего научиться? Ну там манерам, этикету… Он сказал: пить водку. Именно пить, а не глотать залпом, запрокидывая голову. Я потом пробовал — противно, неудобно.

— Ты бы прилёг, Володя, — сказал Дякин.

— Ну вот ещё. — Лузгин ладонью вытер мокрый подбородок. — Вас только оставь… Вы, блин, тут…

Под руки его свели в чулан; он брёл и удивлялся — стакан тому назад был совершенно трезв, и вдруг поплыл, но голова работает, чего не скажешь о ногах и языке: ноги не слушаются, язык не успевает. А ведь я так и не узнал, за что сидел водитель Саша. Ничего, при случае спрошу у Воропаева. Одни мы с ним остались из экипажа «козлика». Ну вот, опять Дякин с Ломакиным лаются. Ломакин ходил на зачистку. А Славке Дякину не сделали ничего плохого. Гарибов в сельсовете. Соломатин в сельсовете. И всегда Махит. Надо уезжать. Ломакин напился и несёт чепуху. И Славка напился. Я тоже напился, но голова работает, а сон не идёт. Где старики? Хорошо, что не тронули дом. Я хочу такую дачу. И чтоб у реки на обрыве. А сейчас Славка прав. И Ломакин тоже прав, но плохо формулирует. Чем здесь пахнет? Это мною пахнет. Ты весь мокрый, Вова, это плохо. Тебе плохо. Но ведь у тебя ничего не болит. Так не бывает. А ты откуда знаешь? Шум, опять этот шум в голове. Так не бывает. Шум. Они не слышат. Шум. Они не слышат. Шум и звон.

— Ты чего тут мычишь? — спросил Дякин.