Снега за ночь прибавилось, похолодало. Лузгин сидел в кабине трофейного «Урала» рядом с Воропаевым и смотрел, как приближается блокпост. Водитель, пожилой мужик из местных, был явно непривычен к большой и тяжёлой машине, перегазовывал и с хрустом врубал передачи.
Лузгин хотел забраться в кузов, быть с бойцами, обычным рядовым, как был на марше; нашёл ногой упор, схватился пальцами за борт и с маху подтянулся — получилось, не так уж и дряхл, — глянул внутрь и сам не понял, как снова очутился на ногах. Его поманил Воропаев, кивнул на дверь кабины, и это было правильно, потому что в кузовах двух трофейных «Уралов» стояли и лежали все из соломатинского отряда, кто оказался жив или мёртв к утру.
— Как самочувствие, Василич?
— Спасибо, Коля, всё нормально.
— Ты это брось, Василич, — сказал Воропаев с весёлой угрозой. — На войне от сердца помирать — ну, анекдот, народ смеяться будет.
— Это точно, — усмехнулся Лузгин.
— Мужик, ты здесь останови, — приказал Воропаев. — А ты — пойдём, покажешь.
Из кузова на асфальт спрыгнул Храмов, и они втроём пошли вдоль неровной линии окопов, уже припорошённых снегом. Караульная вышка всё так же валялась на боку, железо мятой крыши казалось темнее на белом, а в кухонном отсеке не было посуды и бачка — неужто спёрли деревенские, подумал Лузгин. Ах, мародёры, сволота, ничего святого не осталось; за них, блин, люди головы кладут…
— Вот, — сказал Храмов. — Вот здесь.
Воропаев был без шапки, так что снимать ему ничего не пришлось. В бело-рыжей земле торчал крест из серых брусков от забора. Что за народ, сказал себе Лузгин: посуду украдём, но крест поставим…
И как про всё про это написать? И кто такое напечатает? Ну, впрочем, о последнем думать рано, пока ещё ни строчки нет в башке. И что ты видел, что ты понял за эти несколько сумасшедших дней, чтобы сесть за стол, взять ручку, положить бумагу… Ну, в тебя постреляли, и ты пострелял, хотя и не должен был этого делать по законам ремесла. При тебе и без тебя, по твоей вине и без твоей вины гибли люди, плохие и хорошие… Ты снова упрощаешь: одних в числитель, других в знаменатель. Но разве не так это было всегда в твоей несуразной профессии? Два часа самолётом, гостиница, вечерняя пьянка с товарищами из «принимающей организации», утром час вертолётом, полтора часа на буровой, два интервью — ветеран и молодая смена, — стакан водки и тушёнка с вермишелью в столовке-вагончике с мастером, снова час вертолётом обратно, «синхрон» с начальником конторы, «греческий зал», строганина из нельмы, аэропорт, два часа самолётом в Тюмень, заезд к кому-нибудь из телегруппы, ещё по стаканчику, утром к столу, ручку в ручки, расширенный сюжет о трудовом героизме, эфир, планёрка, гонорар, победитель соцсоревнования, привычный афоризм про две проблемы в написании сюжетов: недостаток и избыток информации — второе несравненно хуже. С годами начинаешь понимать, что чем больше ты знаешь, тем меньше можешь написать: приближение к правде опасно. Не потому, что какую-то страшную тайну раскроешь про других, за что потом схлопочешь неприятности, а — про себя, родного, про себя… Как там пел когда-то Градский? «Мы не справились с эпохою, потому что всё нам…».
— Понятно. — Воропаев огляделся, одёрнул бушлат. — Всё, поехали.
— Можно мне остаться? — спросил Храмов.
Лузгину уже сказал Коля-младшой, что через час-полтора сюда должна прибыть армейская колонна из Ишима в сопровождении эсфоровского патруля, и партизанам надо было сматываться, а Коле-младшому тем более: если узнают, что был с партизанами, — арестуют, отдадут под трибунал, — и Елагина с ребятами он вынужден оставить здесь, в окопе, потому что его, младшего лейтенанта Воропаева, здесь не было нигде и никогда.
Коля-младшой громко позвал Соломатина; тот вылез на асфальт из кабины второго «Урала» и крикнул, что — пора, нет времени.
— Ты, это, бойца моего приодень!
— Какого чёрта? — рассердился Соломатин и нехотя направился к заднему борту. Храмов побежал туда, на ходу сдирая дякинскую куртку. Только сейчас Лузгин заметил, что за вторым грузовиком приткнулся обшарпанный джип и в кабине его на пассажирском переднем сиденье темнел силуэт человека с ужасно знакомым лицом. Лузгин ещё подумал: Махит? Нет, не может быть, но Воропаев тянул его к машине за рукав, и тогда Лузгин вдруг заявил, что тоже остаётся, он был с ними, это логично, к тому же он всё объяснит, ему поверят, он гражданский, у него ооновская «ксива»…
— Нет, — ответил ему Воропаев. — Тебе пора домой, Василич.
В трясущейся «ураловской» кабине Лузгин курил и размышлял о Храмове — как он там один в окопе с мёртвыми, ему, наверно, страшно до безумия, но парень молодец, по-мужски поступил, по-солдатски, а ты опять спасовал, ведь вполне мог остаться, ничего бы Воропаев тут не сделал, не поволок силком, но только сказал «нет», как ты полез в машину, хотя и морду скорчил недовольную. Эх, пацаны, пацаны, как же кисло мне будет без вас. Лузгину припомнился лагерь под Новой Заимкой, встреча с солдатами и храмовский вопрос, его ответ… Но кто же знал тогда, что ждёт их впереди. Нет, Воропаев знал, и знал Елагин, царство ему небесное, и Шевкунову с Коноваловым, Поте-хину и всем…
Надо бы сумку переставить, она мешает там, в ногах, да и затопчем грязной обувью, вон снега с глиной натаскали, а сумку жалко, и как хорошо, что нашлась, не пропала, это Славка молодец, удивительно спокойный и хозяйственный мужик, вот о ком писать бы надо — и напишем, хотя неясно, что и как писать, в голове непорядок, все спутано, и зачем с нами едет Махит — непонятно и страшно, но скоро всё кончится, в Ишиме в казармах есть ванна и душ, а в сумке чистое бельё, и пачка «Примы» с фильтром, а диктофон потерялся, и чёрт с ним, ведь важно то, что есть в душе и в голове, со временем всё утрясётся, выстроится, и тогда он всё-таки сядет к столу в своей пустой квартире и просто напишет, как было, что он видел и слышал; и не важно, что многого так и не понял, не вызнал, не выдумал, — будет как с фотоснимком: щёлкнул, и не надо рисовать, надо опустить бумагу в проявитель, само проступит, сначала контуры и тени, потом детали, до мельчайшего зерна; рассматривать и размышлять, когда и как свернули к краю, и можем ли, и можем ли вернуться, а Бунин не вернулся, «Жизнь Арсеньева», умер ночью в Париже, — сел на кровати с ужасом в глазах, исчезая за край, откуда уже никому…
Лузгин склонился, поднял сумку на колени. Раскрыл замок, сунул руку внутрь. Книга лежала под тряпками, холодная и гладкая, размягчённый чтеньем переплёт слегка ходил под пальцами. Он нашарил пачку «Примы», сунул в карман, снова положил сумку в ноги и посмотрел вперёд. В тёмном небе над дорогой, за мутным лобовым стеклом висел на сдвоенных крутящихся винтах возникший ниоткуда вертолёт — огромный, сине-белый, с косыми короткими крыльями.
— Остановитесь! Прекратить движение!
Голос с неба — электрический, железный — проник в кабину сквозь стекло и рёв мотора. Мужик за рулём ударил по тормозам, Лузгина и Воропаева бросило к панели; водитель открыл дверцу и выпрыгнул наружу и сразу исчез, потому что грузовик снова двинулся вперёд, трясясь и забирая влево. Лузгин, сидевший ближе, непроизвольно схватил рукой баранку и крутанул её к себе, нос грузовика поплыл вправо; двигатель чихнул и захлебнулся, машина замерла.
— Всем оставаться на местах! — Голос с неба был чёткий, с московским поставленным выговором. — Попытки к бегству пресекаются огнём! Всем оставаться на местах! Покидать машины запрещается! Попытки к бегству пресекаются огнём!
— Беги, Василич, — сказал Воропаев. — Беги, в одного стрелять не будут.
— Ни за что, — сказал Лузгин. — Наоборот, я могу быть полезен.
— Тебе сказано: беги! — Воропаев толкнул Лузгина к водительской открытой дверце. — И давай, блин, быстрее, быстрее!
Лузгин вцепился руками в баранку и замотал головой. И тогда Воропаев, развернувшись на сиденье лицом к Лузгину и подтянув ноги, ударил подошвами ботинок ему в бедро; Лузгин вылетел наружу, больно стукнулся копчиком и покатился к обочине, едва не попав под колесо махитов-ского джипа, зачем-то обходившего грузовик по левой стороне дороги. Падая, Лузгин увидел радиатор в никеле, толстую шину под грязным крылом.
Хлопнула дверца, «Урал» взревел и дернулся вперёд. С неба больше не командовали, но под косыми крыльями вертолёта возникли жёлтые с белым дымки и понеслись, приближаясь, вдоль шоссе.
Грохот был страшный; вокруг трещало, падало, свистело над кюветом: Лузгин съёжился, спрятал голову в ладонях, его ударило тяжёлым по ногам, но боли не было, только тяжесть давила и не исчезала. На руках было мокро, он открыл глаза и понял, что течёт с дороги, из-под перевёрнутой машины, догадался, что — бензин или солярка, сейчас всё полыхнёт, задёргал ногами, освобождаясь, на четвереньках рванул по кювету и вдруг в паническом ознобе осознал, что ползёт не назад, а вперёд, к вертолёту.
Лузгин остановился и поднял голову.
Джип лежал на боку, и там, у запасного колеса на задней двери, стоял Махит в кожаной куртке и стрелял по вертолёту из «Калашникова». Рядом, на асфальте, сидел Воропаев и тоже стрелял.
За спиной были пальба и топот. Лузгин посмотрел через плечо: второй «Урал» пока оставался цел, и люди раз-бегалисьлот него, исчезали за кустами и деревьями, стреляя на ходу и не стреляя. Несколько человек бежали, пригнувшись, по кювету к Лузгину — первым бежал Соломатин, вторым Валька Ломакин: промчался мимо, даже не взглянув на Лузгина белыми навыкате глазами. Соломатин, горбясь, выскочил на асфальт, схватил Воропаева за воротник бушлата и поволок за джип, толкнув плечом стрелявшего Махита. Позади ухнул взрыв, Лузгина волной повалило на бок; он увидел, как второй «Урал» рушится в кювет, задрав колеса, сминая брезентовый тент.
Из леса рядом с Лузгиным деловито выскочили двое — один с трубой гранатомёта наперевес, другой с продолговатым брезентовым мешком, откуда торчали наконечники гранат. Первый припал на колено, вскинул трубу на плечо и поднял прицельную рамку. Дымный выхлоп ударил в кусты, стрелявший опустил трубу и протянул руку за новой гранатой. Со злой надеждой Лузгин отжался на руках и посмотрел вперёд. Вертолёт эсфоровцев висел над дорогой целёхонький, но вдруг накренился направо и пошёл за верхушки деревьев, сверкнув на прощание брюхом в ореоле мельтешащих лопастей. Ага, мерзавец, испугался, забздел, труханул, обосрался, подонок, закричал Лузгин, распрямляясь в кювете на трясущихся ногах.
Соломатин, бросив автомат, старался поднять Воропаева, обхватив его под мышками. Бушлат на Воропаеве задрался, кисти рук мотались, ноги в башмаках елозили по асфальту. Лузгин не сразу понял, что это Коля сам пытается подняться, и, от радости матерясь, полез из кювета на подмогу.
Лицо у Воропаева было в крови, он тряс головой и всё время приглатывал, как будто чем-то подавился, но глаза смотрели ясно, даже весело. Коля-младшой узнал Лузгина, взгляд на мгновение стал строгим, Коля поднял руку с негодующе выставленным пальцем, и тут зрачки его поехали ко лбу, он зашатался, Соломатин взял его под локоть и сказал: «Тихо, тихо…» Махит возился с замком задней дверцы джипа, дёргал за ручку, ничего не получалось. Ломакин отодвинул его в сторону и ударил по стеклу прикладом автомата; стекло не лопнуло, а вмялось, стало мутным от множества трещин, Ломакин снова двинул прикладом, наотмашь ударил ногой, стекло ввалилось внутрь, будто засохшая старая тряпка, а из машины на брюхе, ногами вперёд стал выползать человек, Махит с Ломакиным его подхватили и подняли, развернули лицом, и Лузгин с Николаем узнали друг друга. Лузгин отпрянул, ткнулся плечом в Соломатина, стал хватать его за рукав, набирая едкий воздух в опустевшие лёгкие; Николай смотрел на него и не двигался, слегка растопырив пустые ладони.
Соломатин вырвал руку и сказал:
— Идёт, скотина.
Со стороны деревни над дорогой беззвучно и легко снижался вертолёт.
— Ненавижу, — сказал Соломатин.
Как же там Храмов, подумал Лузгин. Сейчас, наверно, вертолёт эсфоровцев с рёвом и свистом проходит у него над головой.
Колю-младшого прислонили спиной к заднему колесу валявшегося джипа; он щурился, примеривая автомат к плечу. Соломатин с Махитом стояли по бокам от Воропаева. Чуть поодаль, у обочины, изготовившись, замер Ломакин. К ним от грузовика неспешно шёл Николай с «кала-шом» в опущенной руке. Свихнуться можно, как они похожи с Воропаевым… Гранатомётчики, топчась и приседая, занимали позицию между колёсами подбитого «Урала».
По сценарию предполагалось закурить. Лузгин подумал, что теперь ему, пожалуй, ничего не придётся писать, и почему-то стало на душе чище и лете. А ведь почти сочинилось — про большую льдину по имени страна; климат в мире меняется, льдина трещит, края начинают отваливаться — естественный процесс, но тем, кто на краю, от этого не легче.
Лузгин сошёл в кювет, взял автомат у того, кто упал ему на ноги, ладонью счистил снег, отстегнул магазин и проверил патроны, снова вставил рожок со щелчком, передёрнул затвор, вернулся на дорогу и поднял автомат к плечу. Вертолёт шёл прямо в ствол Лузгину, хотя мог разнести их ракетами в прах с безопасного расстояния. Лузгин вдруг вспомнил, что в кабинах эсфоровских «вертушек» летают русские экипажи. Ну и дела в родной стране…
— Эй вы, герои хреновы! — зычно прикрикнул Соломатин. — А ну рассредоточиться!.. — И, повернувшись к Лузгину, сказал: — Чуть повыше, повыше берите.