Пулемёт, похожий на автомат Калашникова, только с длинным стволом, круглой патронной коробкой и двумя короткими сошками для упора, лежал на тележке. Возле стояли Дякин и Махит, а позади них те двое, из самообороны, и ещё четыре деревенских мужика с хмурыми серыми лицами. Сержант Коновалов стоял к ним лицом без оружия, сунув руки в карманы хэбэшных штанов, но по бокам от него два солдата держали автоматы у пояса на изготовку и озирались по сторонам, словно ждали кого-то ещё.

— Ну, — сказал Коновалов. — Ну и хули?

Славка Дякин оглянулся на Махита, но тот молча смотрел на сержанта, сложивши руки на причинном месте, как футболист в момент пробития штрафного. Лузгин глядел в лицо Махиту до тех пор, пока тот не почувствовал взгляд и не встретился с Лузгиным глазами. Что же вы, дурни, наделали, думал Лузгин, и как теперь всё это расхлёбывать будете?

— Вот, — Дякин ладонью указал на пулемёт. — Стреляли из него.

— Да ну! — с издёвкой сказал Коновалов. — И кто стрелял?

— Алдабергенов, — произнёс Махит, переводя холодный взгляд на Коновалова.

— Он пьяный был, — добавил Дякин.

— Кто-кто стрелял? — Коновалов вынул руки из карманов. — Узун стрелял? Вы что, ребята… Алдабергенов в нас стрелял?

— Он был пьян, — сказал ровно Махит.

— Всё равно не поверю, — с угрозой в голосе произнёс Коновалов. — Он живой или мёртвый?

— Мёртвый он, — ответил Дякин.

— Да сами же его и шлёпнули, наверно, — сказал солдат, слева от Коновалова. — Один нормальный человек был среди вас, уродов, вот вы его и кончили.

— Ваш снайпер попал ему в голову, — Махит длинным пальцем показал на себе, куда попал снайпер Потехин. — Можете пойти и посмотреть.

— Посмотрим, — недобро сказал Коновалов.

— Ваш снайпер застрелил и мать Алдабергенова.

— Что ты сказал? — Коновалов наклонил голову к плечу. — Какая мать, при чём тут мать, Махит? Порядок в деревне не держите, а говорите — мать. Какая мать?

— Мать Алдабергенова.

— Ты понимаешь, — шагнул вперед Дякин, — она, видать, стрельбу услышала и полезла сдуру на уердак, ну, туда, за сыном, ну и, это, попалась, значит… Ну, в неё попало…

— Сам виноват, — сказал Коновалов. — Не стрелял бы, и мать не полезла.

— Да кто же спорит, — развёл руками Дякин.

— Всё равно не верю, что Узун стрелял.

— Он был пьян, — повторил Махит.

— А что же ты, начальник, позволяешь своим мусульманам водку жрать? — спросил сержант и сплюнул под ноги.

— Разве я научил его пьянству? — сказал Махит не сержанту, а Лузгину.

— Кончай болтать, Махит! — прикрикнул Коновалов. — Скажи спасибо, что мы дёргаться не стали. Могли бы полдеревни в ответ раздолбать, и нам бы никто слова не сказал.

— Да ладно же, Василий, — подал голос Дякин. — Ну, случилось и случилось. У вас же ведь никто не пострадал, да?

— Да если бы хоть одного, — помахал кулаком перед дякинским носом сержант, — вы до сих пор по подвалам бы ныкались! Откуда знаешь, что Алдабергенов пьяный был? — спросил он с угрозой Махита.

— От младшего брата. Они вместе с утра похмелялись… По русскому обычаю.

— Не зли меня, Махит, — сказал сержант. — Не надо меня злить, я и так очень злой, дальше некуда. Значит, так, — добавил он хозяйским голосом. — Пулемёт мы забираем. Убитых не трогать, пока не приедет проверка.

— По нашему закону…

— Обойдётесь, — отмахнулся Коновалов. — Сам Елагин приедет, ему всё покажете, он даст команду… Может быть, на экспертизу заберут. Ты понял?

— Я понял, — ответил Махит. — Мы можем идти, командир?

— Идите, — сказал Коновалов и обернулся. — Ты, Дякин, забери корреспондента. И следи за ним, Дякин, чтобы он у тебя не бродил тут, как этот… Потом Елагину отдашь, он его в Казанку увезет. Ты понял?

— Понял, понял, — ответил старый Дякин пацану в военной форме.

— Идите, Владимир Васильевич. — Коновалов шагнул в сторону, освобождая Лузгину дорогу. — И будьте всё время у Дякина, вечером вас ротный заберёт.

Лузгин пожал плечами, оглянулся и увидел снайпера Потехина, стоявшего поодаль за бетонным блоком.

— Да я всё сделаю, Василич, — помахал ему рукой Потехин, и Лузгин не сразу догадался, что речь идёт о кастрюле с капустой.

— Воды долей немножко, — сказал Лузгин.

— Нормально всё, — ответил весело Потехин. — Я врубился, Василич. Спасибо.

— Ну, давайте, идите, — сказал Коновалов.

Тележку вёз один из русских мужиков, Махит с охранниками шёл впереди, не оглядываясь, замыкали группу Дякин с Лузгиным. Тележка скрипела и лязгала железными колёсами, и Лузгин подумал: почему в руках не принесли, зачем тащили пулемёт на этой долбаной тележке, и тут же понял, что Дякин не рискнул нести оружие в руках к обстрелянному только что блокпосту. Не дураки, одобрительно хмыкнул Лузгин.

Дякин шагал рядом молча, и Лузгин нетерпеливо ждал, когда же тот начнёт его ругать за самовольную отлучку и даст ему возможность оправдаться и поругать его, Дякина, за то, что бросил друга и ушёл надолго. Лузгин уже всё выстроил в уме, но Дякин молчал, не ругался и даже не спрашивал, и тогда Лузгин сам спросил у Славки, кто такой Узун Алдабер-генов и почему он не должен был стрелять, но всё-таки стрелял. Дякин стал рассказывать вполголоса, и Лузгину пришлось слушать с натугой, сквозь грохот и визги тележки, прыгавшей перед глазами по неровностям старого шоссе.

Алдабергенов был местным парнем, отслужившим когда-то в Чечне и болтавшимся в деревне без работы. «Узун» — это кличка, а не имя, по-казахски означавшая «худой». А он и был худым и длинным и дружил с парнями с блокпоста, приносил им самогон и пел с ними русские песни. Как его звали по паспорту, Дякин не помнил. В деревне парня не любили и боялись, он был драчлив и заносчив; говорили, что как-то завязан в торговле наркотой. А кто тут не завязан, сказал Дякин, когда работы нет. Махит не взял его в отряд, Алдабергенов обиделся, просился на контракт к Елагину, его не взяли и туда, но это же не повод, чтобы стрелять, нажравшись, с чердака. Узун много спорил с солдатами, на деньги метал штык-ножи и заводился драться врукопашную. Один разок его слегка побили коллективом, но и это ведь тоже не повод, просто взял и нажрался до чёртиков, и никакой он был не мусульманин, рассказывал Дякин.

— Жалко парня, — сказал Лузгин.

— А мать-то, мать зачем полезла! — сказал Дякин, и Лузгин вспомнил, как вздрагивали с каждым выстрелом плечи снайпера Потехина, и как он ответил сержанту, что не знает, попал или нет, и как успокоил Лузгина насчёт кастрюли и капусты. Два дурня молодых, сказал себе Лузгин. Один стрелял да не попал, второй попал, и вся история, и вечером в деревне будут похороны, если к сроку успеет Елагин. И ещё Лузгин подумал, как там без него управится Потехин, правильно ли выложит и упарит картошку, и понравится ли солдатам новая лузгинская еда. А ведь он представлял себе, сидя возле печки, как будет сам раскладывать половником по мискам и смотреть со стороны на едоков, ожидая, когда те его похвалят.

Дом, с чердака которого стрелял Алдабергенов, стоял налево от дороги, во втором проулке, и Махит с охранниками повернули туда, следом мужики с тележкой и Дякин; пришлось за ними брести и Лузгину, хотя он понимал, что впереди, куда они идут, нет ничего хорошего и там ему едва ли будут рады, особенно если узнают, с кем он только что был и откуда явился.

Старые ворота из неровных досок были открыты настежь, словно жильцы собирались уезжать и ждали машину. Во дворе, на бурой утоптанной земле с клочками высохшей травы, стояли мужчины в шапках и женщины в платках, между ними бродили дети с возбуждёнными глазами. Махит и охранники зашли сразу в дом, а Лузгин с Дякиным встали у стенки сарая, куда мужик с деловым видом закатил тележку и тут же вышел с шапкой в руке, посмотрел на людей во дворе и двумя руками надел шапку снова. Лузгин закурил и от пустоты момента спросил Дякина, сколько лет младшему алдабергеновскому брату. Лет семнадцать, ответил Дякин, точно не знаю, а ещё у Алдабергенова есть жена и трехлетняя дочка, но с ним не жили, потому что Узун пил и дрался.

На крыльце под навесом появился Махит, посмотрел на Дякина и ладонью приказал идти.

— И ты давай, — сказал он Лузгину, не разжимая губ, но Лузгин его услышал, потому что, как вышел Махит, все во дворе замолчали. — Надо идти, — шепнул Дякин и сдёрнул с головы вязаную лыжную шапочку.

В комнате на сдвинутых лавках лежали два тела, уже обёрнутые желтоватыми простынями. Вдоль стен стояли женщины и плакали, а посреди комнаты на табуретке сидел парень в белой рубашке.

— Смотри, корреспондент, — сказал Махит, заходя парню за спину и положив ему на плечи длинные ладони. — Смотри, какое горе. Смотри и думай, хорошо думай, кто в этом виноват. Он виноват? — Махит протянул руку к телу худому и длинному. — Она виновата? — Рука указала на тело маленькое и округлое. — Или он виноват? — Махит стиснул ладонями плечи сидящего, и парень заплакал. — Смотри, корреспондент.

— Мне очень жаль, — сумел произнести Лузгин.

— Иди отсюда, — сказал парень, не поворачивая лица.

— Зачем грубишь? — сказал Махит. — Веди себя как мужчина. Этот человек… другой, на нём крови нет. Он — корреспондент, у него есть карточка ООН. Он про нас правду напишет. Напишешь, да?

Лузгин кивнул.

— Словом скажи, словом!

— Да, — сказал Лузгин.

— Я хочу закурить, — сказал парень. — Можно мне закурить?

— Разрешаю, — ответил Махит. — Твой брат много курил.

— Рахмат, Махит-ага, — сказал парень.

— Пойдём, корреспондент, — сказал Махит. — Дальше пойдём. Смотреть будешь. Ты старый человек, а старый человек — мудрый человек. Ты правду напишешь, я знаю.

Сколько же лет Махиту, думал Лузгин, выходя за ним во двор. И тридцать, и сорок, и больше, кто же разберёт под этой бородой, а глаза у него вовсе без возраста, волчьи нехорошие глаза, опасные, с отсутствием какого-либо выражения. Люди с такими глазами, должно быть, очень легко убивают, предположил Лузгин и пожалел, что не остался в траншее с Потехиным. Там, под обстрелом, ему было лучше, чем здесь. Там было страшно, и здесь было страшно, но там он был своим, а здесь чужим и виноватым, и грош была цена махитовским словам по поводу пресс-карточки ООН. Он был здесь, но был с той стороны.

На улице Махит неожиданно взял его под руку и совершенно другим тоном пустился объясняться, как мирное — другого просто нет — нерусское и русское население деревни Казанлык жестоко страдает от истерики русских военных. Он так и сказал: «от истерики». Литературный этот оборот изрядно удивил корреспондента Лузгина, он стал слушать внимательнее и изумился ещё больше, уловив, что Махит говорит ему «вы» и «Владимир Васильевич».

Когда-то за деревней, ещё до зоны, в двух километрах от старой границы, стоял погранично-таможенный пост. Его сожгли и постреляли всех таможенников вооружённые контрабандисты, пришедшие с юга, и в деревню впервые приехал ОМОН на зачистку.

Никто не скрывал, что в деревне есть друзья и даже родственники тех, кто с юга; родство и дружба складывались долгими годами, а потом, когда многие русские от безработицы стали уезжать и пропадать, в опустевшие дома целыми семьями вселялись беженцы от насевших моджахедов. Они верили, что Россия удержит границу. Они возродили разваленный было совхоз, работая за сущие гроши и вчетверо больше и лучше, чем местные. Но следом за ними оттуда, с юга, пришли «соломка» и сырец, потому что наркотики — это хлеб для голодных и бедных; к ним стали наезжать ишимские, поштучно, а следом и тюменские оптовики — здоровые сытые парни на джипах в сопровождении милицейских нарядов. В обход таможни накаталась колея, сначала летняя, потом и зимняя, установился относительный мирный порядок, но кому-то на юге в этом порядке не нашлось собственного места, и он послал машины прямо на таможню, был страшный скандал, из райцентра в помощь прибыла милиция, людей и машины забрали в Ишим, и что-то с ними там случилось нехорошее, в деревне об этом шли разные толки, и вскоре разбили таможенный пост, а следом наехал ОМОН.

В прошлом году, когда была война (Махит так и сказал: была война), деревню били с двух сторон и дважды. Вначале моджахеды из танковых пушек мешали с землёю и брёвнами добровольцев местного ополчения и отступивших с поста пограничников. Среди добровольцев, защищавших Казанлык, было много нерусских, и моджахеды им затем рубили головы — и мёртвым, и живым. Потом моджахедов разбомбили под Ишимом авиацией, они вернулись пешие и укрепились по деревне, и русские пригнали свои танки с артиллерией. Неделю ждали, не уйдут ли окопавшиеся сами, два дня стреляли пушками во всё, что шевелилось, а после штурманули в лоб. Военные никого не расстреливали и голов не рубили, но отдельных мужчин увезли, и никто из них в деревню не вернулся. Приезжала миссия ООН, два эстонца и толстая шведка под назойливой охраной «голубых», записывали всё на диктофон, снимали телекамерой, потом уехали и тоже не вернулись.

— Россия нас бросила, — сказал Махит. — ООН нас тоже бросила. Мы не нужны, мы мешаем. Мы просто должны умереть.

Ну, конечно, подумал Лузгин. А ты сам-то, Махит, с какой стороны ты сам пришёл в деревню и что держал в руках, и куда это самое «что» было направлено стволом — на юг или на север? Он споткнулся и дёрнул плечом, и Махит отпустил его руку.

В первом же дворе, куда они зашли, стоял разбитый взрывом дом, где чудом уцелела одна комната, и в этой комнате и ещё в сарае под рубероидной крышей жили шесть человек: трое взрослых и трое детей — русский муж, жена-татарка, отец жены и девочки, похожие на мать. Был ещё сын (татарин старый всё гладил на колене его чёрно-белое фото), но умер от осколка, восемь лет, а старшей девочке задело голову, и теперь на этом месте плохо растут волосы. Старику попало пулей в спину, русский зять задирал на старике клетчатую длинную рубашку и показывал, куда вошло под правую лопатку и вышло у подмышки. В другом дворе на лавке у крыльца сидела девушка в платке и толстой длинной юбке, выставив ногу в чёрном резиновом сапоге и поджавши другую, но потом оказалось, что другой просто нет до колена, зато дом уцелел, разбило лишь стайку с коровой и овцами, а мясо забрали солдаты и съели, но только овец, потому что корова была большая и тяжёлая, и никто из солдат не хотел рубить её на части, а один даже погладил корову по лбу и сказал, что ему очень жалко корову.

И дальше по дворам, по избам и сараям ему показывали снимки и вещи убитых, ругались и плакали, а чаще говорили тихо, как чужому, да он и был чужой, и если б не Махит, с ним бы совсем не стали разговаривать. В лузгинском диктофоне была всего одна кассета, она быстро закончилась, он перевернул её к началу и записывал поверх уже записанного, не представляя, как он это объяснит Махиту, если тот заметит. В последнем доме ему дали фотографию, где молодой плечистый бородач, сверкая белками глаз и крупными зубами, держал на руках — чуть сбоку, на отлёте, словно вазу, — большого толстощёкого ребёнка. Ни мужчины, ни ребёнка в доме не было.

— Давай заканчивать, Махит, — предложил Дякин, всё это время молча тоскавшийся за ними. — Не видишь разве: человек устал.

— Похороны когда? — спросил Лузгин.

— Вам приходить не надо, — сказал Махит.

В доме у Дякиных старуха сразу налила им по тарелке густого тёмного борща, Славка достал из тумбочки бутылку самогона, и они выпили по одному стакану, не чокаясь и ничего не говоря, и стали шумно есть, стуча ложками и шмыгая носами. Потом сидели во дворе на лавочке, Лузгин курил, а Дякин рассказывал — много и по делу, совсем не ту пустую ерунду, как прошлым вечером, и чем дальше он рассказывал, тем тоскливее становилось Лузгину, и разрасталась злость, хотелось спорить и ругаться, потому что должен быть какой-то выход, он должен быть всегда, его просто не видят ни те, ни другие, и загоняют себя в невозвратный тупик, где в конце были разные кладбища.

— Постой, — сказал он Дякину, когда тот помянул Ал-дабергенова, — в Чечню же этих… ну, нерусских, говорят, не брали.

— Да всех брали, всех, — ответил Дякин.

— Откуда знаешь?

— А я там был.

— Ты? — удивился Лузгин. — Ты был в Чечне?

— Ну да, — сказал Дякин. — Я же строитель, вот послали восстанавливать.

Какой ты, на хрен, строитель, сказал ему Лузгин, ты же вечный аппаратный комсомолец. Я по специальности инженер-строитель, сказал Дякин, окончил заочно ваш тюменский институт, после райкома был у Рейна — ну, знаешь, ишимского мэра — замом по капитальному строительству, потом в Тюмени в департаменте у Чикишева.

Ты был у Чикишева, переспросил Лузгин. Почему же тогда мы ни разу не виделись? Да чёрт его знает, хмыкнул Дякин, не получалось просто, вот и всё. А тебя я по «ящику» видел, как ты выступал. Я не выступал, обиделся Лузгин, я передачи вёл. Артисты в цирке выступают. Ну, и как тебе было в Чечне? Что ты там делал? Школу восстанавливал, ответил Дякин и спросил, не хочет ли Лузгин выпить ещё. Хочу, сказал Лузгин, только неси сюда, а то в доме курить неудобно. Вчера же курил, сказал Дякин. Так то вчера, сказал Лузгин и спросил, где у них туалет. Да вон же, за сараем, в огороде, сказал Дякин, не помнишь, что ли, куда вчера ходил? Не помню, сказал Лузгин, пьяный был и темно. Ну, ты даёшь, сказал Дякин. А баню помнишь? Баню помню, сказал Лузгин, вон она, баня, а туалет не помню. Ну, ты даёшь, сказал Дякин и ушёл за самогоном.

— Вся эта херня добром не кончится, — сказал Лузгин, когда выпили снова и заели огурцами из тарелки. Два стакана, бутылку и тарелку с огурцами Дякин расставил на скамейке между ними. Скамья была с наклоном, и Лузгин тревожился слегка, что вдруг бутылка упадёт, а пробка в ней какая-то некрепкая. Неродная была пробка, от другой бутылки.

— А мы уже привыкли, — сказал Дякин. — Иногда вот так вспомнишь… Как будто той жизни и не было. Странно, Вовка, да?

— С ума сойти, — сказал Лузгин. — Как можно так жить? Не понимаю.

— А мы живём, — сказал Дякин. — День не стреляют — уже хорошо.

— И что: и пашете, и сеете?

— И пашем, и сеем, и убираем.

— С ума сойти, — сказал Лузгин. — Я бы давно сбежал отсюда.

— Куда? — спросил Дякин, вынимая пробку.

— Слышь, — сказал Лузгин через минуту, — а почему в твой дом ни разу не попало?

— Просто повезло, — ответил Дякин, и Лузгин ему не поверил.

Он вспомнил свой обход деревни под руку с Махитом, всех жителей, убитых и покалеченных военными, и только сейчас сообразил, что ему ни разу не сказали про людей, убитых «духами», а ведь Махит ему рассказывал про головы нерусских добровольцев. «Значит, спектакль?» — спросил себя Лузгин. Но тот, с красивыми зубами, с ребёнком на руках — он что, тоже спектакль? Нет, не похоже.

Никто всей правды знать не знает и не хочет. Не очень-то свежая мысль.

Лузгин сказал Дякину, что он бы полежал немного, ему нехорошо и голова раскалывается. Так выпей ещё, и пройдёт, посоветовал Дякин. Лузгин сказал, что выпить выпьет, но не пройдёт, он себя знает, надо пенталгину, голову перемотать и полежать немного. Но только не в комнате при стариках, там ему неудобно. Пойдём, сказал Дякин, я тебя в кладовке положу.

В кладовке под слепым окошком стоял топчан. Лузгин прилёг на него лицом к стене и уткнулся в доски лбом, перетянутым старым полотенцем, которое дал ему Дякин. Сам Дякин вздыхал и шарился в кладовке, мешая Лузгину, потом ушёл и дверь прикрыл, и Лузгин принялся ждать, когда таблетка и повязка начнут действовать, и он уснёт и проснётся здоровым.

Ему приснился город, где он родился, и будто бы туда Лузгин приехал взрослым погостить, ходил везде и плохо узнавал, искал знакомых, но их нигде не было, а были на каждом углу полупустые ларьки с сигаретами, но незнакомых сортов и дешёвыми, в некрасивых пачках, и чем ближе к родному двору, тем курево хуже и хуже, и продавцы в ларьках, от чьих услуг он отказывался, выходили наружу и шли за ним следом нараставшей угрюмой толпой. Лузгин догадался, что надо купить хоть бы что, иначе они не отстанут, и в киоске у ворот в свой двор взял пачку чего-то и полез в карман за бумажником, но в кармане оказалось пусто, бумажник украли, а ведь он знал, что так и будет, ещё у первого ларька он догадался, но сделать ничего не мог, и тут его обступили торговцы и стали сами шарить по карманам. Он говорил, что денег нет, ему не верили, и лезли, и в каждом кармане находили скомканные деньги, и забирали их себе, и лезли вновь, и снова находили, кричали зло и подступали ближе к Лузгину — так, что стесняло дыхание. Он рванулся, растолкал толпу, вбежал в ворота своего двора и увидел цыганёнка Золотарёва и четырёх его братьев, что жили в соседнем подъезде. Золотарёв держал в руках большую палку и был он почему-то бородатый, с крупными белыми зубами, и бить он собирался явно не торговцев, а недотёпу Лузгина, которого и в детстве бил, пока Лузгин не догадался отдавать ему школьные обеденные деньги — сначала по рублю, а после реформы по десять копеек. Лузгин хотел сказать Золотарёву, что деньги у продавцов, и пусть он их побьёт и деньги заберёт себе, но тут сзади набежали, схватили за плечи и стали трясти, и Дякин сказал ему: «Вовка, вставай».

В кладовке уже потемнело совсем, и вислой физиономии Дякина, вонявшей свежим самогоном, было почти не разглядеть.

— Вставай, вставай, — теребил его Дякин.

— Что случилось? — недовольно произнёс Лузгин, приподнялся и сел на топчане, прислушиваясь к шуму в голове, и услышал другой шум, сухой и далёкий, и частый, топот сапог за окном, деловые нерусские крики и потом взрыв, удар волны по стёклам и снова взрыв и удар.

— К тебе пришли, — сказал полушёпотом Дякин. — Но ты не волнуйся, всё будет нормально. Только ты с ними не спорь и делай всё, что они скажут.

— Кто пришёл? Махит? — хрипло вымолвил Лузгин и закашлялся.

— Нет, не Махит. Но ты не дёргайся, ладно? Я с тобой пойду. Понял? И ты, это, — сказал Дякин в темноте, — вещи забери, они сказали.

Свет нигде не горел. Лузгин почти на ощупь вышел в сени и в открытом проёме двери увидел во дворе силуэты людей, на них тускло блестело оружие, а далеко в тёмном небе вразнобой летали пулевые трассы.

Его с двух сторон вели под руки, сумка прыгала и била по бедру. Вдоль улицы стояли большие чёрные грузовики, от них пахло перегретыми моторами. Сквозь шум ходьбы, сопенье конвоиров и его собственное сбитое дыхание стрельба за деревней прослушивалась отдалённым фоном, как было на охоте с Дякиным, только там стреляли не так часто и по уткам, а сейчас стреляли в Коновалова с ребятами, а может и в Елагина, если он успел приехать на блокпост. За деревней сильно грохнуло и загорелось, люди у грузовиков закричали весело и непонятно, и кто-то невидимый рядом оглушительно выпалил в небо огненной струёй, конвоиры вздрогнули на шаге и чуть не уронили Лузгина и принялись ругаться, и от машин им вслед засмеялись и что-то крикнули обидное.

Лузгина затащили в просторный тёмный двор, где тоже были люди с автоматами; они и конвоиры говорили меж собой, а Лузгин старался отдышаться. Потом из темноты пришёл высокий человек в военной кепке и спросил, Лузгин он или нет.

— Да, — выдохнул Лузгин.

— Как от тебя воняет, — сказал высокий человек в военной кепке.

У него забрали сумку и повели в угол двора, где из земли торчал чёрный квадрат непонятного ящика, и один из конвоиров сдёрнул с ящика толстую крышку, а другой подтолкнул Лузгина и сказал: «Давай вниз», и Лузгин догадался про погреб и даже увидел в чёрной пустоте первые перекладины лестницы. Он оглянулся, но Дякина не было рядом. Его снова толкнули в плечо, Лузгин стал спускаться, нетвёрдо щупая ногами перекладины, и только убрал пальцы с горловины люка, как крышка глухо стукнула, и Лузгин повис на лестнице в кромешной темноте. Ему вдруг показалось, что под ним не меньше километра, лестница кончится, и он рухнет в колодец, но тут его нога коснулась дна, и низкий мужской голос произнёс: «В говно не наступи, приятель».