— Курить есть? — спросил голос.
— Есть, — сказал Лузгин. — Вы тут один? Вы кто?
— Конь в пальто, — последовал ответ из темноты. — Иди налево и по стеночке ко мне. Там доски, не споткнись.
Стена была шершавая и холодная. Когда Лузгин почувствовал прикосновение чужих пальцев к бедру, он вздрогнул и поводил рукой перед собой.
— Садись на доски, — сказал голос. — Тут сухо. И давай покурим.
Лузгин присел на корточки спиной к стене, достал из кармана пуховика сигареты и зажигалку, чиркнул колёси-ком и пугающе близко от себя увидел заросшее нетёмной бородой лицо человека средних лет с глазами-щёлками и носом картошкой. Лузгин протянул ему пачку, человек прикурил, перебрасывая взгляд с кончика сигареты на высветившееся лицо Лузгина, шумно затянулся. Лузгин тоже прикурил и погасил огонь.
— Сядь нормально, — приказал ему человек. — Чего ты уселся как зэк.
Лузгин помог себе руками и опустился задницей на доски, при этом правой ладонью залез во что-то влажное, поднес ладонь к носу и принюхался. Пахло кислой землёй и опилками. Лузгин вытер руку о штаны.
— Новости есть? — спросил человек.
— В каком смысле?
— Ты из Тюмени?
— Да, — сказал Лузгин.
— И что велели передать?
— Кто велел? Вы о чём, я не понял?
Человек затянулся, освещая бороду и нос.
— Значит, ты не ко мне?
— В каком смысле? Вы, собственно, кто?
— Я же сказал: конь в пальто… Что там наверху?
— По-моему, налёт, — сказал Лузгин. — Боевики на машинах, и много. На блокпосту стреляют.
— Хреновое дело, — произнёс человек. — Такты, выходит, не ко мне.
— Я журналист, — сказал Лузгин. — Я здесь в командировке.
— А как фамилия?
Лузгин назвался.
— А ну-ка посвети ещё. — Лузгин передвинул направо рычажок зажигалки и выпустил факел побольше. — И точно — вы, я сразу не узнал. Приятная компания… А вас-то за что сюда сунули?
Он хотел объяснить покороче, но вышло путано и длинно, и ему самому рассказ показался пустым и надуманным, но сосед его выслушал молча, ничего не переспрашивал, только негромко поругивался на сюжетных поворотах.
— А я Ломакин, — сказал сосед, когда Лузгин остановился, не зная, как продолжить. — Мы с вами пару раз встречались.
— Вы Ломакин? — оживился Лузгин. — Я вас тоже не узнал, извините. Конечно, мы знакомы, я вас помню, да… И давно вы здесь?
— В подвале? Да дней пять, наверно, я тут сбился уже.
— А… вообще?
— Два месяца.
— Выкуп хотят? — спросил сообразительный Лузгин.
— Козлы, — сказал Ломакин.
Лузгин его помнил с давнишних времён. Известный бегун на лыжах, Ломакин заведовал в горкоме разным спортом, не часто, но гостил в лузгинских передачах на ТВ, так что насчёт пары раз — тут Ломакин поскромничал. Был он лет на десять моложе Лузгина и в пору первой расхвата-ловки, когда «комсомольцы» дружною толпой повалили сквозь дебри ларёчного бизнеса к нефти и квотам на экспорт, весьма и весьма преуспел. Про него говорили, что связан с бандитами, но так говорили про всех, кто из спорта ушёл в коммерцию. Лузгин особо к разговорам не прислушивался и Ломакина при встрече не стыдился узнавать. Тот оброс пиджаками и галстуками, мелькал в коридорах областной администрации всё ближе к губернаторской приёмной и вскоре тихо эмигрировал в Москву, где пропал безвестно года на три-четыре, и вдруг вернулся в Тюмень представителем серьёзной нефтяной компании. К тому времени Лузгин уже свалился вниз с верхушки журналистского бомонда и теперь стеснялся даже подходить к своим вчерашним персонажам. Эфиром давно завладели другие, и это к ним, другим, а не к нему отныне ластились разнообразные ломакины.
— Валентин… Не помню отчество, — сказал Лузгин.
— Да просто Валентин, — сказал Ломакин. — Давно не виделись, однако.
— Давно, — сказал Лузгин. Он втянул носом воздух, и сквозь запахи погреба просочился другой. Лузги-на замутило, он резко всосал дым и поперхнулся. Ломакин шевельнулся в темноте, послышался бряк металлической цепи.
— Не выводят, блин, козлы, — сказал Ломакин. — Вот я им назло… заминировал. Чтобы вляпались, козлы. Так цепь короткая, а они, блин, козлы, с фонарями.
— Но пальцы хоть не режут?
— Сплюньте, — сказал Ломакин и стал рассказывать, как его взяли. Прямо на улице в центре Тюмени ткнули сзади ножом, чтобы почувствовал лезвие, и затолкали в машину. Был бы пистолет, сказал Ломакин, я бы дёрнулся, попробовал отбиться, патруль был рядом, не решились бы стрелять, а ножей я боюсь просто до смерти, вот как бабы мышей, ничего с собой поделать не могу, сразу в пот, и голос отнимается. Короче, вывезли из города и через все, блин, блокпосты фуйнули, как намыленные, наши уроды с автоматами ни разу даже внутрь не заглянули, я бы глазами показал… Так нет же, козлы, все повязаны… Привезли сюда, в сарае на цепи держали, в сутки два раза кормили и выводили в сортир, я терпеть научился, нормально, ведро с водой и кружкой рядом, нехерово, даже покурить давали, а потом вдруг заперли сюда.
— Они знали про налёт, — сказал Лузгин. И Славка Дякин тоже знал, вот почему советовал уехать со старлеем, а Махит знал доподлинно, сволочь, и Лузгин ему был нужен для чего-то.
— Много просят? — спросил он Ломакина.
— «Просят», — передразнил его сосед и коротко добавил: — До хрена.
— В Тюмени знают?
— Конечно, знают.
— Ну и что?
— А ничего. На хрен я им сдался.
— Так не заплатят?
— Не-а, — бесшабашно произнёс Ломакин. — Чего ради станут бабки тратить? Нового наймут, и все дела. Я, дурак, подумал: вы от них.
— Ты раньше времени не кисни, Валентин, — сказал Лузгин солидным голосом. — Там тоже люди, есть же совесть…
— Да я не кисну, — ответил Ломакин. — Надоело просто… Вы что пили-то, Василич?
— Самогон, — оторопело сознался Лузгин.
— Ну и гадость, — посочувствовал ему сосед. — По запаху — так чистый ацетон.
— А на вкус — ничего.
— Ну, конечно. От себя не пахнет.
— Да уж, — вздохнул Лузгин.
— Пардон, — Ломакин хмыкнул в темноте. — Не для вас минировал.
— Пить хочется, — сказал Лузгин.
— Здесь воды нет, — сказал Ломакин. — Но вы не рыпайтесь, пока не позовут. Только хуже будет.
— Что, бьют? — спросил Лузгин.
— Не очень. Так, иногда, от не хер делать… А вообще, я думаю, весь этот выкуп — так, прикрытие.
— То есть?
— Помните Кафтанюка?
— Конечно, — ответил Лузгин.
Кафтанюк был тюменский немалый начальник, ныне процветающий в Москве. Ломакин рассказал, как он за две недели до Закона через кафтанюковскую структуру прогнал на Вентспилс, балтийский морской терминал, две «вертушки» с нефтью — два состава, сто тысяч тонн, и танкеры уже шли к Роттердаму по нейтральным водам, когда Закон вступил в силу, и всю ломакинскую нефть одним моментом реквизировали в счёт давешних долгов перед бог знает какими инвесторами. Кафтанюк обиженно поклялся, что денег никаких от немцев-контрагентов он ещё не получал, но Ломакин нутром чуял, что его надули, что кто-то с кем-то сговорился. К тому же немцы на удивление спокойно восприняли срыв легального контракта и даже не пытались оспорить реквизицию, в то время как Международный суд в Гааге был попросту завален схожими исками. В компании Ломакина «поставили на счётчик»: его контракт, ему и отвечать. Он созвонился с немцами, за свои деньги нанял аудит в известной фирме «Меррилл-Линч» и уже собирался вылетать через Москву во Франкфурт, но вскоре на тюменской улице его кольнули в спину тонким лезвием и увезли и спрятали в деревне на границе.
— Я вначале думал: если так, то почему же сразу не убили? А потом понял. Надо, чтобы всё смотрелось натурально. Ко мне даже посредник приезжал. Хрен знает, кто и откуда, но по виду городской. Сумму, козёл, обговаривал. Да я уже допёр, что всё это туфта. А вообще, знаете, почему я до сих пор живой? Что меня пока спасает?
— Что? — спросил Лузгин.
— Да жадность, блин, бандитская! Бабки за похищение, я думаю, им уже выдали. Времени прошло солидно, посредник был, меня живого видел. Можно и того… Так ведь надеются, козлы, что им ещё и выкуп привезут! Вот почему я живой… Покурим, да? Только давайте одну пополам, а то хрен знает, сколько мы тут проторчим.
— У меня в сумке ещё есть, — сказал Лузгин.
— А сумка где? — усмехнулся в темноте Ломакин. — Будем экономить.
— Будем, — согласился Лузгин. Он достал и ощупал пальцами сигаретную пачку, вялую от полупустоты, и ему в голову пришла совершенно дурацкая мысль, что его с Ломакиным не тронут, пока у них есть курево. Он сидел на Досках, снизу тянуло холодом, и он уже боялся, что застудится слабым своим местом и будет потом мучиться. Лузгин постарался прикидывать, замёрзнет ли он в куртке и рубашке, если свитер снимет, скомкает и сядет на него. Но раздеваться при Ломакине и вообще суетиться в темноте ему показалось неловко, и он остался сидеть, как сидел, только продёрнул под себя, насколько смог, стёганый подол пуховика. Наверху, у них над головами, раздался выстрел, звук был отчётливый, хлёсткий, потом ещё и ещё. Лузгин даже дёрнул плечами, представив, как в тёмный двор врываются солдаты и косят всех налево и направо, потом открывается люк…
— Сколько там солдат на блокпосту? — спросил Ломакин.
— Отделение. И бронетранспортёр.
— Видел я их, — сказал Ломакин. — Меня через блокпост везли в открытую. Последний шанс у меня был. Все куплены, козлы.
— Ну, не все, — сказал Лузгин. — Что-то отвлекло, наверно. Они хорошие ребята. — И подумал: а сейчас их там убивают: и Коновалова, и Шевкунова, и Потехина с Храмовым, — и стал рассказывать Ломакину про пулемёт и пьяного Узуна, про убитую Потехиным узуновскую мать и про то, что должен был приехать старлей Елагин с инспекцией и подкреплением.
— Чёрных много?
— Много.
— Замочат пацанов, — сказал Ломакин. — Мою бы роту щас сюда… Уж я бы пострелял с ребятами! Я бы, глядь, душу отвёл…
— Ты в армии служил, Валентин?
— Конечно.
— А я вот не служил, — сказал Лузгин.
— Ну и зря, — сказал Ломакин. — Мне в армии понравилось. Там всё чётко, ясно и понятно.
— А дедовщина?
— Да херня это. Лично я никому сапоги не драил.
— А тебе драили?
— А мне драили.
— Но это же унизительно, Валя. И там ведь бьют, правда?
— А ты сам дерись. Ты поставь себя правильно. Я вот в роту охраны попал. После первой драки сказал «старикам»: ещё раз сунетесь — приду ночью с поста и всех перестреляю на хер.
— И пришёл бы?
— Пришёл, — сказал Ломакин. — Бывает так, что надо до края идти. Иначе заломают. Да это не только в армии, в жизни вообще так… Вот вы сказали, что у оонов-цев служили…
— Ну, не совсем, — сказал Лузгин. — Я по контракту был, не в штате.
— Какая разница, — сказал Ломакин. — Все равно враньё писали, правда?
— Я не писал, — сказал Лузгин. — Я только правил.
— Какая разница!
— Есть разница, — сказал Лузгин.
— Нет разницы, — сказал Ломакин. — Давайте спать, а то жрать сильно хочется.
— И пить, — сказал Лузгин. — Внутри всё горит.
— Это самогон. — Пальцы потрогали рукав лузгинско-го пуховика. — У вас куртка тёплая, можете лечь, доски длинные, хватит.
— Спасибо, Валентин, — сказал Лузгин. — Я попробую.
— Ия, — сказал Ломакин. — Утром что-то будет, я жопой чувствую.
— Тогда лучше не спать.
— Наоборот. Когда не спишь — всякая дрянь в мозги лезет.
— А тебе снится что-нибудь?
— Ну, — сказал Ломакин. — Один раз пацаны приснились.
— Дети, в смысле?
— Ну.
— Семья-то в Тюмени?
— Нет, в Венгрии.
— Вот как? — удивился Лузгин. — А почему не на Канарах?
— А вы были на Канарах?
— Нет, — сказал Лузгин. — А вообще-то я много где был.
— Канары — дрянь, там делать нечего. У меня в Венгрии, на юге, виноградник свой.
— Здорово, — сказал Лузгин. — И вино сами делаете?
— Ну, не сами, конечно, но делаем. Хорошее вино, французы покупают.
— Здорово, — сказал Лузгин. — Так какого же чёрта, Валентин?
— На вине много не заработаешь, — сказал Ломакин. — Это же не нефть. Это так, для развлечения.
— Но на жизнь бы хватало?
— Смотря на какую.
На любую, подумал Лузгин, на любую, потому что любая жизнь лучше этого смрадного погреба, откуда Валентин Ломакин уже не выйдет никогда, а ежели и выйдет, то до ближайшего забора, и пацанов своих он тоже не увидит, а всё потому, что человеку вечно мало. За себя Лузгин не слишком беспокоился: он верил, что со временем — когда? — его отпустят, не станут бородатые убивать ооновского журналиста, это им невыгодно в большом политическом смысле. Не обольщайся, тут же осадил себя Лузгин, могут шлёпнуть запросто, и не будет никакого международного скандала, на хрен ты сдался ооновцам, жалкий контрактник, а вот работал бы ты в штате — совсем другое дело: прилетели бы на вертолёте, в синих касках… Хренуш-ки, Володя, а не вертолёт.
Да нет же, отпустят, обязательно отпустят, просто так они не убивают, у них свои понятия о чести. И Лузгин им, в общем-то, не враг. Они, конечно, ненормальные с житейской точки зрения, но они не маньяки и не сумасшедшие, и какая-то правда за ними стоит, просто нам эта правда не нравится. Он что-то читал про Великий Туран лет десять назад или больше, и ему было очень смешно, как если бы он вдруг услышал про империю коряков или королевство чукчей. Но кто же знает, в самом деле, чьи предки жили здесь три тысячи лет назад, две тысячи или ближе. Четыре века Сибирь была колонией Москвы, и тюменские крестьяне, отправляясь за Урал, говорили, что едут в Россию. А здесь была Сибирь. Лузгин был бегленько знаком с трудами Николая Ядринцева, известного сибирского «областника», как сказали бы сейчас — сепаратиста, умершего сто с лишним лет назад своею смертью, чего не скажешь о его последователях, под корень выведенных Сталиным из государственных соображений — государственных, и без кавычек, как это ни печально сознавать. Ведь разме-телили при Сталине Чечню и было тихо, и здесь бы тоже было тихо, и не было бы этой зоны. Другие зоны — да, но этой не было бы точно. А вот ты сам хотел бы в ту, другую, в карьеры или на лесоповал? Нет, не хотел бы ни за что. Тогда заткнись, приятель, и не умничай, ложись и спи, как тебе посоветовал Ломакин, сам-то он вон как лихо похрапывает. Крепкие, крепкие нервы у парня, но воняет здесь просто ужасно, и чем дальше, тем невыносимее, а он думал, что притерпится и перестанет замечать.
Он часто просыпался — напрочь отлежал весь правый бок, но по-другому лечь не получалось, и слышал, как Ломакин сопит и всхрапывает и что-то бормочет во сне, коротко и зло. Намаявшись, Лузгин решился закурить, уселся тихо, чиркнул зажигалкой и увидел рядом голову Ломакина, склонённую к плечу, открытый рот в зарослях бороды, шевелящейся в такт тяжёлому дыханию. Он погасил огонь и затянулся, и несонный ломакинский голос произнесё:
— Пополам.
Дым перебивал другие запахи, но не был виден в темноте, и потому процесс курения получался каким-то неполным.
Со скрипом и стуком отдёрнулась крышка, сквозь горловину в погреб упал серый свет, потом косая тень, и громкий грубый голос приказал:
— Эй ты, писатэл, вихады!
Горло Лузгина опоясала быстрая судорога.
— Иди и ничего не бойся, — сказал Ломакин. — Они тебя не тронут.
— Я, это, если получится… — начал было Лузгин, но Ломакин шлёпнул его ладонью по плечу и произнёс:
— Да понял, я… Курить оставишь?
— Конечно, оставлю, — заворошился Лузгин, и снаружи рассерженно крикнули:
— Писатэл!
— Ты спокойнее там, — сказал Ломакин, принимая от Лузгина и пачку, и дымящийся бычок.
Наверху Лузгин до поясницы затянулся холодным чистым воздухом и помассировал пальцами затёкшее плечо. У горловины люка топтался и скалился черноголовый парень, увешанный оружием; он даже руку подал Лузгину, когда тот выбирался на поверхность. Поодаль, у крыльца просторного бревенчатого дома, стояли Дякин и Махит без оружия, с одинаковыми чёрно-зелёными повязками на левом рукаве.
— Здрасьте, — не без вызова буркнул Лузгин и вперевалку двинулся к крыльцу. Махит улыбнулся ему, а Дякин отвел глаза в сторону. — Где моя сумка? И чаю, пожалуйста.
Всё так же молча улыбаясь, Махит поднялся на крыльцо и скрылся в доме.
— Какого хрена, Дякин? — с тихой злостью сказал Лузгин. — Зачем понадобилось запихивать меня в эту вонючую яму? И ты знаешь, кто там на цепи сидит?
— Да знаю я, — ответил хмурый Дякин и объяснил, что погреб — это вроде алиби на случай, если бы «духам» пришлось уходить: солдаты при зачистке нашли бы Лузгина как «духовского» пленника и соответственно с ним обращались.
— Какое благородство. — Лузгин ткнул пальцем в мятую повязку. — А это зачем?
— Навроде пропуска, — ответил Дякин.
— Как там дела? Отбились наши? — Лузгин махнул рукой в направлении блокпоста.
— Потише, ты, — сказал тревожно Дякин, и Лузгин выдохнул, холодея: «Не может быть», — и Дякин остро глянул на него, и Лузгин уже больше не спрашивал. Вот, значит, как всё обернулось. И ты ведь знал, что так и будет, знал ещё ночью, когда видел зарево, и пулевые трассы, и эти машины на улице и слышал топот и наглые крики, и когда сидел в погребе и думал про ребят, все уже были убиты и лежали там мёртвые, а ты был живой и думал об одном — чтоб не воняло.
Из дома вернулся Махит с чёрно-зелёной тряпочкой в одной руке и сумкою в другой. Дякин молча взял тряпочку и повязал её на рукав лузгинского пуховика.
— Простите, в дом не приглашаю, — сказал Махит, протягивая сумку. — Ваш друг вас накормит. Полагаю, он вам объяснил…
— Объяснил. Я свободен?
— Безусловно, — ответил Махит. — И тем не менее я не сомневаюсь в вашей готовности до конца исполнить свой журналистский долг.
— В каком это смысле?
— Возвращайтесь сюда после завтрака. Часа вам хватит?
— Хватит, — ответил Дякин. — Давай, пошли.
— И побрейтесь, пожалуйста, — с мягкой улыбкой добавил Махит. — И вообще, приведите себя в должный вид.
— Идём, Володя, — Дякин тянул его за руку.
На пути к воротам Лузгин прошёл мимо широкого, ровно сиявшего в утреннем сумраке окна и увидел за прозрачной занавеской плечи и головы плотно сидевших за столом мужчин, черноголовых или бритых; через стекло донёсся рокот голосов, говоривших на чужом языке, и Лузгин понял, почему его туда не пригласили. За воротами у деревянного столба курил тот самый парень, что выпустил его из погреба, и с явной завистью смотрел на освещенное окно, со скуки щёлкая скобой автоматного предохранителя.
— Аллах акбар, писатэл! — сказал парень и показал Лузгину маленький кулак.
— Воистину акбар, — ответил Дякин.