Давным-давно, в далекой молодости, всего лишь лет десять-пятнадцать назад, Лузгин очень любил выходные дни, когда ничего не надо было делать, но находилась масса веселых и разных занятий, и выходные пролетали – глазом не моргнешь, зато впереди маячила новая пятница. Они вечно куда-то ходили, кто-то к ним приходил, ездили даже зимой на турбазу, катались на лыжах, а летом купались в реке.

Но больше всего на свете Лузгин любил шумные выезды всем студийным коллективом в деревню Криводаново, где на отшибе, на пригорке стояла здоровенная изба – вроде студийная «дача»: с печкой, огромным столом и деревенскими лавками. Приезжали туда с женами, детьми и собаками, ели и пили в складчину, орали под гитару у ночного костра и на рассвете шли гуртом, не спавши, на рыбалку, ловили на червя разную бойкую мелочь, а потом спали в тенечке избы до обеда, покуда женщины потрошили рыбу и варили уху.

Однажды перед отъездом домой, когда ждали автобус со студии и варили в ведре «посошковый» чай, у кого-то запасливого обнаружилась целая бутылка водки – одна на тридцать с лишним человек; ее вылили прямо в ведро, и вкуснее чая Лузгин не пивал ни до, ни после. Пробовал дома добавить водки в чашку – бурда, пришлось выплеснуть, не повторяется...

Ранее по воскресеньям Лузгин просыпался к полудню, а теперь, уйдя с работы, после семи утра уже лежал на спине, смотрел в потолок и не знал, как собой распорядиться.

Он прошел на кухню в пижаме, включил кипятильник и от нечего делать стал смотреть в окно, на мусорные баки и грязный асфальт, клонящиеся на ветру деревья и редкие, скрюченные холодом и ветром фигурки ранних прохожих, бредущих куда-то по непонятным Лузгину воскресным утренним делам.

Во двор с фырканьем вкатился надраенный «мерседес», ткнулся толстым носом в парковочный квадрат напротив лузгинского подъезда. Мужчина в пальто вышел из машины с заднего сиденья и направился к двери; Лузгин узнал Обыскова и подумал: «Рановато».

Не дожидаясь звонка – разбудит жену, – он приоткрыл входную дверь и выглянул на лестничную клетку.

– Привет. Входи. Что стряслось?

– О, барин прохлаждается в пижаме! – улыбнулся Обысков, протискиваясь боком в узкой прихожей. – Извини, что «со сранья».

– Жена спит, – предупредил Лузгин. – Кофе будешь?

– Лучше чай, – ответил Анатолий, снимая пальто и туфли. Лузгин пихнул ему под ноги пару гостевых тапочек и кивнул в сторону кухни.

– Как дела? – спросил он, брякая чашками в. шкафчике над мойкой.

Анатолий присел на табуретку, положил на стол ладонь с растопыренными пальцами, тиснул ее, как печать, шумно выдохнул и сказал:

– Порядок. Всё закручено, всё на мази. Товар проплачен и уже переадресован. Вот накладные...

Толик полез во внутренний карман, но Лузгин махнул рукой – не надо.

– Кредитный договор подписан полностью, обещано выдать завтра. Хоть и не банковский день. Одна проблема, Володя.

Лузгин насторожился. Ему заранее не нравилась проблема, ради решения которой к тебе приезжают в воскресенье сразу после семи утра.

– Ну договаривай, договаривай...

Обысков поболтал в темнеющем кипятке чайным пакетиком и положил его в пепельницу. Лузгин едва заметно поморщился, впрочем, сам виноват – подал чашку без блюдца, по-домашнему. Он молча взял пепельницу и вывалил содержимое в мусорное ведро под раковиной.

– Ну, ты знаешь про систему ... – сказал Обысков. – Десять процентов – дело святое.

– Ну.

– Требуют вперед. И лучше сегодня. Тогда завтра в десять получаю кредит наличными в руки.

– Они что, не доверяют тебе?

– С чего ты взял? Их же не обманешь. Все равно в понедельник сразу свою долю отстегнули бы, волчары. В банках порядки жесткие.

– Тогда в чем дело? Непонятно...

– Да мне самому непонятно! – Анатолий шлепнул ладонью по столу. – Говорят: обстоятельства, человеку срочно деньги нужны сегодня.

– Какому человеку?

– Какому... Такому! Ну, Вова, ты же не маленький, там вопросов не задают. Сказано: сегодня.

– И у тебя в наличии нет двадцати «лимонов»? – Лузгин посмотрел на Обыскова с возрастающим недоверием.

– Да есть баксы в заначке, конечно, я предлагал – нет, говорят, рублями, а я на курсе знаешь сколько потеряю, если в обменном пункте сдам? Тут каждый рубль в деле...

У Лузгина у самого в заначке лежала последняя тысяча долларов, о которых жена не знала, и были общие десять миллионов в нераспечатанной пачке, спрятала жена среди белья – тоже последние, если не считать нескольких сотен по его и её кошелькам – остатки выплаченного бородатым Юрой аванса. Короче, с деньгами в семье было не ахти. Большим поплавком, правда, маячили над омутом относительного безденежья подконтрольные Лузгину фондовские миллионы в сейфе – хотя и не его бабки, но всегда можно взять с возвратом, а нынче и этих денег не было, всё выгреб в пятницу для того же Толика.

– Ну так перехвати у кого-нибудь. Что, друзей мало?

– Друзей много. Светиться не хочу. Поэтому снова к тебе и приехал. Найдешь сумму? Завтра к обеду верну как штык. Тебе ещё пять сверху.

– Да это копейки...

– Ну тем более.

– Не нравится мне эта хреновина, – сказал Лузгин.

– А кому нравится? – в тон ему добавил Толик. – Сидят на деньгах, сволочи, стригут свой шерстеклок.

Странное это слово – «шерстеклок» – Лузгин никогда не слышал ранее и сейчас подивился его фонетической точности в определении банкирского хапужества.

– Ладно, – сказал он, – десять «лимонов» у меня есть, остальные попробуем достать. Плохо, что воскресенье, люди по домам сидят, трубки не снимут...

– Все в тебя, начальник, – подлизнулся Толик. – Курить-то можно?

– Травись, – ответил Лузгин, пошел в коридор к телефону. Он уже давным-давно ни у кого не просил денег и вовсе забыл, как это делается, даже не мог сообразить, кому позвонить первому и кому звонить вообще. Обычно всё было наоборот – просили у него, и часто без отдачи. И вот теперь он сидел в коридоре у телефона и вспоминал, у кого из друзей или знакомых могут быть деньги дома.

Поначалу ему представлялось, что эта проблема будет решена в одночасье: знакомых и друзей значилось у Лузгина с избытком, на днях рождениях сидели за столом в две смены, хоть список приглашаемых и правился нещадно накануне. Одних коллег-журналистов, по нынешним временам уже не бедных, набиралось в наличии за два десятка, и были ещё банкиры и чиновники, торговцы и строители, а также множество разных людей с невразумительным, но прибыльным образом деятельности, именуемым частным предпринимательством на базе посредничества. Лузгин знавал таких среднего возраста среднего облика средних достоинств мужчин, сновавших челноками на международных маршрутах, пивших кофе и водку, куривших и шептавшихся в коридорах и офисах, без штампа в трудовой книжке, ежели такая вообще имелась, но с деньгами, гладкими рожами, сезонным билетом на Пальма-де-Мальорку и «евровизой» в нескольких загранпаспортах; советники, сплетники, стукачи и адъютанты для особых поручений.

Наличествовали в лузгинском «списке» и люди иного рода – например, городской фермер Иван, державший в окрестных деревнях три фермы, поля с кормами, цех по переработке мяса и два магазина в Тюмени для торговли своим товаром. Был у фермера Ивана в городе здоровый дом, больше миллиарда денег в обороте и почти ни рубля в кармане. Иван не пил и не шатался по тусовкам-презентациям.

И была ещё мило-маленькая одноклассница татарочка – предмет столетней давности каникулярного романа с обжиманиями, со временем пропавшая из виду. Два года назад вселилась в лузгинский подъезд, плакалась на дворовой скамеечке о скудном своем бухгалтерстве и пьянице-муже, потом устроилась в налоговую, за год купила две машины – «девяносто девятую» для выезда и «Оку» для разъездов, развелась и выставила мужа, помолодела на глазах и прикасалась грудками в подъезде, ожидая лифта и глядя снизу вверх, да вскоре съехала с квартиры – купила новую в огромном престижном доме по соседству. Перевозил татарочку маяковского роста красавец мужик в «адидасах» со стрелками, при куче «шестерок» и джипе «чероки». Лузгин тогда удивился, что этот светловолосый бандит-плейбой произносит название своей машины непривычно правильно – через ударное «и» в первом слоге.

Ни фермеру, ни однокласснице Лузгин звонить не стал. Прошелся звонками из памяти по номерам самых ближних друзей. Коллегов, как всегда, чинил машину; Жужгин рассмеялся и сказал, что его путают с Дроздинским; Мандрика болтался в Хантах; Горбачев ответил, что у жены есть миллиона полтора в загашнике и он готов если что; у Горшкалева не было домашнего телефона; Зуев сказал, что у него кредитные карточки; у Пантелеева просто не было денег; Дадыко не давал взаймы из принципа; Логинов гостил у сестры; Федотов был на работе и сказал, что даст, но у Федотова одалживать не хотелось; Садко сказал, что сможет собрать деньги по кусочкам в понедельник к вечеру; Строгальщиков уже отдал кому-то все имеющиеся взаймы, подозревая, что традиционно безвозвратно; Панин предложил взять у него кредит; Харитонов обещал занять у Токаря; Шкуров согласился, но «под разговор»; Зуеву он уже звонил; Коновалов был готов пропить их вместе...

– Твою мать, – сказал Лузгин и положил трубку.

Из кухни, где сидел Анатолий, не доносилось ни звука. Лузгин прошел к спальне, снял тапки, тихо отворил дверь и на цыпочках пробрался к бельевому шкафу. Дверца открылась без скрипа, но когда он полез ладонью между плотных слоев простыней, у спавшей на боку лицом к нему жены Тамары слегка дрогнули веки.

Вернувшись в коридор, Лузгин перезвонил Васе Федотову и сказал, что сейчас от него, Лузгина, к Федотову подъедут.

– А что не сам? – спросил Василий. – Совсем зазнался или берешь не себе?

Лузгин замялся, стал придумывать на ходу какую-то глупость про важный звонок: мол, должны подвезти на дом нужную вещь, наличных в доме не держит, а вещь хорошая, а тут друг заехал попроведать – в воскресенье, ну да, в семь утра, – согласился слетать туда-обратно за деньгами на своей машине...

– Пусть подъезжает, – подвел итог фантазиям Василий.

– Послезавтра верну, – неуместно поклялся Лузгин, и Федотов сказал:

– Твое слово, я не гоню.

Когда-то у них с Федотовым были прекрасные отношения, почти дружба и мелкий совместный бизнес, но потом Федотов резко рванул вперед по деньгам и связям и не то что забурел или заелся, но стал посматривать на Лузгина немножко свысока, как смотрел в прошлом веке богатый купец из крестьян на небогатого аристократа. Казалось бы, Василий ничего такого не говорил и не делал, но общение с ним тяготило Лузгина всё более, и они перестали встречаться. Федотов был вечно занят, а Лузгин просто не хотел и воспринял распад отношений с некоторым даже облегчением. Однако же вспомнил его, когда приспичило, в числе самых первых, и теперь терзался совестью и одновременно был раздосадован тем, что именно Василий согласился сразу, на полную сумму и почти без вопросов. Получалось, что Федотов хороший человек, а Лузгин не очень. Таких раскладов он не любил.

Лузгин дал Анатолию пачку стотысячных и федотовский адрес. Оказалось, что адрес не нужен, васина фирма была известна Анатолию.

– Куда тебе завтра деньги подвезти? Сюда или в контору?

Лузгин подумал и сказал:

– Вези домой.

Значит, двести плюс двадцать плюс двадцать... нет, плюс двадцать пять... минус десять, итого...

– Спасибо, Володя, – сказал Обысков, протягивая твердую ладонь. – Ты меня здорово выручил.

– Спасибо скажешь завтра, когда деньги вернешь.

– Да ты что, старик, сомневаешься?

– Давай рви к Федотову, пока тот не передумал.

– Яволь, генук! – дурашливо козырнул Анатолий.

– Не рявкай, жену разбудишь...

Он наблюдал в окно, как Обысков сноровисто нырнул на заднее сиденье «мерседеса», как дрессированный шофер взял с места, ещё и дверца не успела захлопнуться, и позавидовал желанию и умению определенного рода людей поставить и наладить свою жизнь до таких вот отчетливых мелочей.

Побрякал в коридоре телефон. Звонил Горбачев, спрашивал, когда нужны деньги, насобирали около двух. Лузгин сказал «спасибо» и «не надо, вопрос решился». Горбач вроде даже расстроился, что его помощь не понадобилась. Была такая у него приметная манера: слишком быстро и слишком вежливо заканчивать разговор, если что не так. Лузгин тепло подумал о товарище, налил себе кофе и зашлепал тапками в кабинет.

К понедельнику он обещал закончить для московских заказчиков нечто вроде эмоционально-аналитического обзора с раскладом позиций и шансов различных претендентов на победу или неуспех в декабрьских губернаторских выборах.

Получив задание, Лузгин честно сказал бородатому эксперту-начальнику Юре, что за время болезни и безработицы он многое упустил из виду и многого просто не знает, а потому сомневается в адекватности своего опуса, на что Юрий Дмитриевич заметил: вот и славненько, пиши, что думаешь и знаешь, не надо ничего придумывать. И Лузгин догадался, что данный обзор поручен не только ему одному.

Основной вопрос, надолго Лузгина озадачивший, формулировался так: почему не стал регистрироваться кандидатом и сошел с дистанции депутат Государственной Думы Алексей Бонифатьевич Луньков.

После известных весенних событий Лузгина оставили в покое, и он решил, что просто не нужен более Лунькову и его политическому менеджеру Юрию Дмитриевичу, что процесс продолжается без его участия, ну и хрен с ним, с процессом, денег назад не требует, чего ещё надо, поглядим на все со стороны. И вдруг регистрация кандидатов в губернаторы заканчивается, а Лунькова в списках нет – удивительное рядом. Потом возникает из пепла бородатый, предлагает работу и деньги, про Лунькова говорит, как вычеркивает, грузит новой ситуацией и задачами, больше спрашивает, чем объясняет, параллельно раскручивается гигантский денежный маховик, жуткие суммы летают над столом Сереги Кротова. Лузгин от финансовых маневров отодвинут, только деньги на подкуп прессы, и то после неубывающего кротовского занудства и споров о каждом «лимоне». Лузгин понимал, что всего лишь сидит на вагонной ступеньке летящего в темноту курьерского состава с неясным адресом и грузом, и в кабину его не пускают, дают только желтым флажком помахать, а в ответ на лузгинские поползновения так или иначе выяснить, на кого же он, Лузгин, и все они работают, следовала четкая отдача – на победителя и только на победителя. О эта Юрина ухмылка, этот оскал в бороде!

«Ну и хрен на вас на всех».

Причина луньковского бесследного отката прояснилась Лузгину, когда он поискал и не увидел в списках кандидатов в областные губернаторы ни одного человека с Севера. Вышедший недавно указ президента-подпольщика Ельцина о проведении выборов на всей территории области, включая автономные округа, сверкнул над окружными столицами как молния без грома. Лузгин догадывался, что выборов на Севере не будет, а если и случатся, то главный избиратель, господин-товарищ Кворум, голосовать не явится однозначно. Депутатско-чиновничья элита автономных округов терпеть не могла своих тюменских братьев по мандату и не намерена была делиться с ними ни деньгами, ни властью, ни влиянием. Очевидно, Лунькову просто приказали выйти из игры, чтобы он не портил общей картины демонстративного и всенародного северного безразличия к губернаторским выборам на юге. Если бы хоть один северянин собрал подписные листы и зарегистрировался кандидатом, политическая и правовая ситуация изменилась бы самым решительным образом. «Надо отдать должное окружным властям, – уважительно думал Лузгин. – Задушили выборы в объятиях».

Вместо Алексея Бонифатьевича в списках претендентов на губернаторский южный престол появилась фамилия другого депутата Госдумы – Геннадия Ивановича Райкова, бывшего тюменского мэра и директора-оборонщика. Туг Лузгин и вовсе ничего не понимал – зачем это нужно дяде Гене, год назад под фанфары прошедшему в Думу? Ну ладно другие: бывший областной прокурор Вагин, реванширующий в местной политике; неправильные, с точки зрения друг друга, коммунисты Чертищев и Черепанов; неизвестно под кого играющий денежный наглый мешок Окрошенков; одинокий волк, монархист-наследник Пантелеев. Кто там ещё? Райков изо всей этой компании выпадал, но, по лузгинскому разумению, единственный мог составить натуральную конкуренцию действующему областному «главе» Рокецкому.

Лузгин отчетливо помнил, как на прошедших зимой выборах тюменского мэра депутат Госдумы Райков в последний момент вдруг прислал из московского далека удивившую многих телеграмму в поддержку Сергея Шерегова – главного соперника Степана Киричука, считавшегося райковским другом и наследником на посту градоначальника. Киричук тем не менее победил, потом долго мучился с Шереговым – никак не мог его отстранить от руководства Ленинским городским районом, пока Шерегов не стал председателем срочно придуманной областной счетной палаты, и они моментально помирились – по крайней мере, налюдно. Райков же коротко и невнятно объяснился в прессе и снова канул в Думу, изредка мелькая в московских трансляциях рядом с другом-депутатом Рожковым, бывшим руоповским начальником, попавшим в Госдуму под песенку «Всех посажу».

К дяде Гене Лузгин относился хорошо и даже любил его по-своему за простоту в общении, картавый голос с хрипотцой, приятные мужскому уху беззлобные матерки и русскую удаль в градоначалии. (Веселее дяди Гены командовал городом только его зам по коммуналке, легендарный Юрий Борисович Куталов). Сегодня, задним числом, Райкова именовали популистом, верхушечником, бравшим на горло людей и проблемы, но Лузгин полагал, что в России иначе и быть не может, и вспоминал дядю Гену по-доброму.

Ещё зимой на мэрских выборах неожиданный фортель Райкова показался Лузгину каким-то вынужденным, не самоличным, маячил кто-то за дядигениной спиной. Вот и нынче словно толкали его в губернаторскую публичную мясорубку, ставили на край и без того зыбкий его госдумовский авторитет и ссорили осмысленно с Рокецким. Лузгин пытался говорить об этом с Юрой, тот глядел отечески, разве что по головке не гладил – умненький мальчик! – и советовал не перегружать психологией и неуместной моралью старинную драку без правил по имени Большая Политика.

Лузгин написал в своем обзоре, что выборы 22 декабря не принесут победы никому, и будет второй тур, куда пройдут, оторвавшись от соперников с изрядным преимуществом, папа Роки и дядя Гена. Во втором туре, вероятнее всего, победит Рокецкий, но эта вероятность – довольно шаткая.

Избиратели автономных округов, если там выборы состоятся, будут голосовать против действующего губернатора. На Тюменских Северах спародировалась общероссийская ситуация, когда провинция всё больше и больше ненавидит метрополию, столицу, обвиняя ее в грабеже, нахлебничестве и безделии. Именно такой образ Тюмени как областного центра сложился в сознании многих северян – не без помощи нацеленной пропаганды тамошних властей и прессы. Конфликт между Юрием Неёловым, Александром Филипенко и Леонидом Рокецким – окружными губернаторами и областным «головой» – подавался как сугубо личностная коллизия, как попытка Рокецкого подмять под себя округа и раз и навсегда решить вопрос: начальник он Юрику и Саше или нет. Неосторожность и невыдержанность в публичном поведении Рокецкого давали к тому основания.

И был ещё один пробный камень – московская власть и лично Борис Ельцин. На прошедших летом в стране президентских выборах Рокецкий открыто агитировал и работал на Ельцина, и консервативный сельский юг области – единственная, как получалось, реальная опора и электорат Рокецкого на выборах собственных – мог ему это припомнить. Райков же «Бориску» ругал без стеснения, в привычной слуху госдумовской беспардонности, и это нравилось людям.

Получалось так: Север проголосует по принципу «кто угодно, только не Роки», а Юг – «кто угодно, только не борискин человек». В таком раскладе дядя Гена имел не плохие шансы во втором туре выскочить из-за «папиной» спины и первым запрыгнуть в губернаторское кресло. А если к тому же ему удастся договориться с округами...

Очень вовремя в журналистских кругах всплыла райковская (или околорайковская, запущенная его командой) веселая байка под названием «Первая встреча с Ельциным».

История случилась такая.

Борис Николаевич командовал тогда Свердловским обкомом КПСС. Урал же, как известно, был и остается главной военной кузницей страны, и в положенные сроки первый секретарь Свердловского обкома проводил «летучки» с директорами оборонных заводов. Наезжал туда и Геннадий Иванович – как директор огромного Тюменского моторного завода, производившего, естественно, не только двигатели к самолетам Ан-24. А был как раз период очередного замирения с Америкой. Договор ОСВ и все такое, и на моторном по свистку из Москвы регулярно уничтожали, а попросту жгли, то одно, то другое ими же выпущенное «изделие».

И вот звонят из министерства: срочно сжечь изделие «Б». Ну, сожгли и отчитались. Москва помолчала, а потом говорит: не то сожгли, ошибочка вышла, надо было жечь изделие «В», а изделие «Б» лелеять и холить и завтра доложить в Свердловске лично Борису Николаевичу...

И ещё Москва сказала так: возьмете грех на себя – выручим, отмажем; нас заложите – зароем с потрохами.

Под эту вот мелодию и поехали в Свердловск директор моторного завода Райков и его главный инженер.

Совещательный зал обкома, в президиуме – Ельцин и тогдашний министр авиационной промышленности Силаев. Под указующим перстом Бориса Николаевича встают один за другим директора заводов и НИИ, докладывают об успехах в создании новой чудо-ракеты, от которой Штаты содрогнутся, а НАТО описается.

Подходит черед и тюменцам. Встали Райков и его главный, молчат, глядя в паркетный пол. «Ну, в чем дело?» – спрашивает Ельцин. А министр Силаев ему так негромко, но отчетливо на ухо: дескать, оплошались ребята, сожгли по недомыслию искомое изделие... Ельцин подумал и говорит: «Их надо расстрелять». У тюменцев сразу все хозяйство между ногами взмокло. Силаев соглашается: вроде бы и надо, но ребята, в принципе, неплохие, это у них первый такой крупный прокол; может, дадим возможность исправиться? Отложим, так сказать, расстрел на пару месяцев? «Даю две недели», – сказал первый секретарь и поднял пальцем следующего директора.

Обычно после подобных «летучек» особо приближенная часть директоров оставалась на банкет. Ходил по залу специальный человек и приглашал персонально каждого. Тюменцев всегда приглашали. И вот стоят Райков с главным инженером, курят нервически, а тут подходит специальный человек и говорит: «Вам велено ухлёбывать, и не только отсюда, а вообще».

Тюменцы шапки в руки и бегом к дверям. Зима, холодище, а тут ещё шофер с машиной куда-то запропастился, насилу нашли. Уже садились в «Волгу», когда смотрят – спускается по ступенькам специальный человек, машет им, пакет вручает...

Как доехали до Камышлова – сами не помнят. Остановились, сходили в кусты. Райков говорит: «Давай-ка глянем, что в пакете». Открыли – две бутылки армянского коньяка и закуска. Отблагодарили, значит, за молчание...

Такой вот милый сердцу случай.

Лузгин отвлекся, вспоминая вкусную байку, потом прикурил новую сигарету и отшлепал на клавишах домашнего компьютера: «Финальное противостояние Рокецкий-Райков с точки зрения команды действующего губернатора выглядит крайне нежелательным. Предполагаю, что команда Рокецкого сделала всё, чтобы «утопить» Райкова ещё на первом этапе или договориться с ним о снятии кандидатуры в пользу Л.Ю.».

Проснулась жена, застучала посудой на кухне; донесся запах поджаренного в тостере хлеба, шум закипающего чайника. «Ну и акустика в этих панельных домах, – в который раз подумал Лузгин. – Пукнешь в туалете – на кухне форточка захлопнется». Он вывел с принтера последний лист и выключил компьютер.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила жена вместо принятого между людьми «с добрым утром».

– Нормально. А что такое?

– Давай-ка давление смерим.

Жена обмотала левую руку Лузгина брезентовой манжетой, деловито зафукала резиновой грушей. Они сидели на диване, Лузгин смотрел в молчащий телевизор, жена – в аккуратное окошечко аппарата с бегущими там от большого к малому цифрами.

– Вот видишь, почти в норме. – Жена отстегнула накладку, глянула мимо лузгинского уха куда-то за окно. – Если и дальше будешь воздерживаться... И не забывай, пожалуйста, принимать мочегонное: мешки под глазами поменьше, но отёчность ещё наблюдается.

– Сама побегала бы ночью...

– Ты ещё не взвешивался сегодня?

– О едриттер!.. – сказал Лузгин. – С перемуттером.

– Завтрак готов, – сказала жена. – Но вначале ступай на весы. И по случаю воскресенья я, так и быть, промолчу о том, что ты опять проигнорировал тренажер.

Лузгин посмотрел на часы – скоро десять, московские новости по «ящику».

– Иди завтракай, – сказал он жене. – Я позже. – И залез в седло велотренажера, сунув в нагрудный карман пижамы пультик дистанционного управления телевизором.

– Я подожду, – сказала жена. – Я хочу с тобой.

– Бога ради, – ответил Лузгин, включил первый канал и, завертев педалями, уставился в экран.

В больнице поначалу он резко похудел: еда была дурная, болела голова и постоянно подташнивало, а вот дома разъелся. В Париже опять сбросил вес, много ходил пешком, особенно вечерами и ночью, когда спадала жара и начинался променад, сидение в уличных кафешках, толпа и шум, в которых он почти не чувствовал себя иностранцем; а потом наоборот – полюбил ранние утренние прогулки по набережным с их тишиною и прохладою до озноба, неподвижными редкими удильщиками и легким топаньем отдельных бегунов. Жил в основном на кофе и круасанах, мяса почти не ел, больше рыбу, хоть та и была против мяса втридорога, как и везде в Европе. Вернулся посвежевшим и успокоившимся, а потом в организме словно переключили какое-то внутреннее реле, и его опять «понесло»: появились одышка, гадкий вкус во рту по утрам и депрессивные гнилые настроения.

Вот тогда-то жена и взялась за него основательно. Купили дорогущий велотренажер, Лузгин приноровился накручивать на нем километраж, глядя в телевизоре новости и футболы. Понравилось – не раздражало. Стали считать калории, совместимость продуктов и прочую ерунду, и еда превратилась в регламентированный процесс, предшествующий столь же регламентированному обратному процессу. О последнем – как раз перед завтраком: все эти клизмы – катаклизмы, слабительные, мочегонные.... От выведения шлаков Лузгин выходил из себя, но жена вцепилась железной рукой в гибнущее мужнино здоровье. Он бросил пить, на очереди были сигареты. Короче, жизнь утратила всякий смысл. Лузгин как-то сказал жене, что осталось обнаружить у него в брюхе каких-нибудь паразитов, чтобы он в новом своем качестве и естестве стал бы соответствовать им же изобретенному термину – журналист. «Фи», – отвечала жена и поджимала губы: он согрешал неназываемым.

Стакан фруктового сока, сухие тосты числом два, вопрос жены: «Что ты уже пил сегодня утром? Кофе? Как нет, я вижу чашки в раковине. И кого это принесло в такую рань? Больше ничего тонизирующего, поднимется давление, пей сок, пожалуйста... Кто все-таки приходил, хотелось бы знать?».

Знать ей, конечно, хотелось немножечко больше: кому таки отдал Лузгин последние семейные деньги. Пришлось объясниться. Жена Тамара пожала плечами, сделала противный тонкий рот, и тогда Лузгин сказал ей про обещанный приварок, а ведь совсем не намерен был этого делать, за что себя немедля поругал, но приварочную сумму язык сам собой соврал жене на треть, нельзя же мужику совсем без подкожных, и за это Лузгин полу-простил себе утреннюю мягкотелую болтливость.

Обзор он почти закончил, оставалось сколотить в короткую главку основные выводы, которые, скорее всего, только лишь и будут читать москвичи-заказчики, промотав за ненадобностью двадцатистраничные лузгинские измышления в стиле «то-то потому-то». Можно было сразу написать эти «саммери» и поставить точку, но тогда аналитический труд получился бы несолидно тоненьким, а москвичам нравились объемы, за них и платили, похоже, заказчики тоже перед кем-то отчитывались за работу и траченье денег – охватом и листажом в первую очередь.

– Прогуляюсь-ка я по магазинам, – сказал Лузгин. – Прикинь, что надо, пока я бреюсь.

Субботне-воскресные совместные хождения по рынкам и лавкам стали в лузгинской семье приятной традицией с появлением первых свободных денег. Лузгину нравилось ходить за спиной жены, ощущая в кармане у сердца плотную тяжесть бумажника, и на все приценочные ахи Тамары отвечать нарочито небрежно и равнодушно: «Ну так давай купим, если хочешь, о чем вопрос...». Почти двадцать лет совместной жизни они искали и покупали только то, что подешевле, и радовались, если удавалось найти колбасу по два двадцать, а не по два восемьдесят. Когда его дружок Коллегов привез в начале семидесятых из Ленинграда первые настоящие американские джинсы за сто двадцать рублей, Лузгин сказал, что нет на свете задницы, достойной таких денег. Он тогда сидел на окладе в сто тридцать пять в месяц плюс гонорарный полтинник. Цветной телевизор они приобрели, уже разменяв четвертый десяток лет жизни – страшно подумать, до пенсии меньше, чем прожито! А на юг, к морю, Лузгин попал почти под сорок, и то по необходимости: лезла на коже какая-то дрянь, нужны были солнце и соленые купанья.

Стыдно признать, но при свалившихся деньгах Лузгин даже в постели стал чувствовать себя большим мужиком, чем раньше.

Покупочный азарт поблек довольно быстро. Они перестали хватать что попало, уже искали лучшее, и вдруг выяснилось, что им совсем немного надо: когда все можно – мало чего хочется. Правда, в любой сезон покупали на рынке фрукты и свежие овощи. Жена Тамара будто вспомнила что-то из прежней жизни и враз научилась торговаться, сбивать цену, по десять раз ходить от одного торговца к другому, и черные «купцы» смотрели на нее уважительно. Лузгин же чувствовал себя неловко и уходил в сторону или вообще оставался курить на рыночном крыльце, но там мешали попрошайки.

И как-то незаметно исчезли прелесть и удовольствие этих совместных походов. Они стали ругаться и спорить, жена вдруг стала прижимистой, складывать деньги в чулок ей уже нравилось больше, чем тратить.

Лузгину была ясна причина перемен: жена Тамара безошибочно учуяла зыбкость и временность лузгинского денежного фарта и скопидомно готовилась к завтрашнему.

Денег между тем приходило все больше и больше, а потом они как-то разом кончились, растаяли за лето: больница, увольнение и Париж, и никаких заработков, одни растраты. И жена посмурнела, стала брать на работе халтуру и вообще заметно переменилась к мужу даже в мелочах. Например, говорила, что он курит слишком дорогие сигареты и покупает новую еду, когда ещё не съели старую. В сентябре у нее был день рождения, и накануне она вдруг запела о возрасте: что, мол, за праздник старушечий, никого звать не надо. Лузгин психанул, поменял на рубли половину своей «баксовой» заначки и все их угрохал на стол: будь что будет. Жрали и пили два дня, а на третий день позвонил и приехал бородатый Юра, и всё опять наладилось.

За работу в фонде «Политическое просвещение» Лузгину были обещаны двадцать тысяч долларов без вычетов и расписок. В рублях получалось сто миллионов с хвостиком. «Стольник» жене на год будущей жизни, «хвостик» – себе на курево, книги и мелкие шалости, что будет дальше – загадывать не хотелось.

...Ноябрь стоял как ноябрь: то дождь, то холодное солнце. Лузгин шлепал по мелким лужам подошвами толстых ботинок, спрятав голову от ветра под капюшоном купленной в Париже легкой и теплой куртки из модной ткани «симпатекс». В бумажнике лежали шестьсот тысяч, и Лузгин намеревался спустить их походя в ознаменование завтрашних пятнадцати обысковских миллионов.

– Слушай, дорогой, красивый, хочешь узнать...

– Пошла на хер, – сказал Лузгин цыганке, и та отстала сразу, без обид: профессионалка, сунулась в толпу возле автобусной остановки.

В далекой молодости Лузгин крепко пролетел на цыганах. Собирался в командировку, шел уже за билетами, и возле трансагентства ввязался в треп с молоденькой чернявкой, отдал ей ладонь для погаданья, потом трёшку, потом ещё трёшку, потом все деньги из кошелька – сорок четыре рубля, и пошел домой как под гипнозом. Чернявая сказала на прощание: завтра утром в десять часов посмотри в кармане – будет вдвое больше, это за доброту твою, красивый... И ведь полез же в карман ровно в десять, дурак паршивый, полез-таки, сгорая от стыда и глупой надежды на чудо: а кто его знает, а вдруг... С тех пор как научили отсмеявшиеся досыта друзья, посылал коротким адресом и не стесняясь в выражениях: не забыл и не простил унизительного.

В длинном ряду киосков вдоль рыночной остановки на Ленина он выбрал и купил два блока новых сигарет «Парламент» по семьдесят пять тысяч каждый. Сигареты были с двойной угольной очисткой и коротким мундштучком, предохранявшим губы и язык от соприкасания с фильтром, набухавшим в процессе курения никотиновым ядом. Здесь же приобрел бутылку двадцать первого номера смирновской водки с расчетом на близящиеся праздники. Что с того, что коммунизм похерили: как пили все седьмого, так и пьют. Однажды Лузгин выдал в компании, сыграл сцену в стиле Гамлета и флейты: «Вы можете отнять у народа идеологию, но праздник у народа отнять нельзяа-а!». Хохотали, просили повторить, особенно это смоктуновское угрюмое «нельзя-а-а!».

Фруктовые ряды смуглели южными торговцами, ещё более черными на фоне театрально яркого, разноцветного товара. Задевало громкое гырканье, развязно-наглые манеры этих пришельских низкорослых мужиков. Лузгин в Баку завел по случаю об этом разговор, и ему объяснили, что фруктами в России торгуют те, кто на своей родине не смог устроиться последним подметалой, люди ниже некуда и без гроша за душой, рабы плантаций, а в России они отыгрываются, поимев хороший рубль и дешевых на этот рубль российских сладких девок. Время от времени их избивал ОМОН, трясли рэкетиры и пьяные дембели в дни пограничников и ВДВ. Пришла чеченская война, захват Буденновска, угроза терроризма и ответных погромов. Кавказцы словно спрятались внутри себя, но всё обошлось – Чечню отдали, Ельцин усидел, пошло-поехало как раньше, но Лузгин и овощи, и зелень старался всё же покупать у русских теток, хотя и зла кавказцам не желал и был с ними вежлив подчеркнуто.

От рынка он направился по Ленина в сторону Первомайской, мимо чугунного забора городского гуляльного сада, уже давно пустого и закрытого на зиму, миновал перекресток и вошел в Центральный гастроном, избегая глазами просящих детей и старух на ступеньках и в тамбуре. Вообще, подавал он с охотой, если просили с достоинством, но терпеть не мог шнырявших по-волчьи подростков, постоянных старух (где же детки-то ваши, бабуся?) и косых мужиков возле винных палаток.

Был в «Центральном» хороший мясной отдел, где мелькали ножами ухватистые парни в белом и лежала в витрине приличная вырезка – слегка отбить и в сухарях на сковородку. Лузгин взял полтора килограмма. В соседнем рыбном – большой кусок норвежской сёмги в вакуумной упаковке и дальше, в молочном, – кусок сыра «Маасдам», который чем дольше жуешь, тем вкуснее.

К мясу требовалось красное сухое. Лузгин покинул магазин и двинулся к стоявшему поодаль привычному каре всяко-всячинских ларьков, где он обычно покупал вино, книги и видеокассеты, а недавно ухватил для жены весьма недорого туалетную воду «Органза» от Живанши. Но вот с книгами стало похуже: унылые сопли женских романов и однообразную чернуху новорусских боевиков он не читал, а Клэнси перестали издавать, и Форсайта, и Кунца, который не Дин, а Стивен, и Гришема тоже, а Ладлэм скурвился и стал писать ерунду, недостойную былой «Бумаги Мэтлока», от последней «Дороги в Омаху» рвать хочется. И ещё эти компьютерные переводы, мать их за ногу, куда подевалися Топер с Калашниковой и Ковалева, которая Райт? Поймал недавно за гроши полного Фолкнера, лет «дцать» назад удавился бы от счастья, а нынче не лезет, стал читать и отложил, так и бросил. Фолкнер обвинял Хемингуэя в литературной нехрабрости: мол, Хэм боится писать длинно и скучно, большому мастеру должно быть наплевать. Ну, тогда и читателю тоже, мстительно решил Лузгин. Вот Трифонова взял с полки на той неделе – «Обмен», «Долгое прощание» – и сразу вошел в унисон.

На углу возле киосков болтались три солдата в шинелях и полевой застиранной форме: двое поодаль, один изучал покупателей. Когда Лузгин приобрел у знакомой киоскерши видеокассету с бессоновским фильмом «Леон», расплатился сотней и укладывал сдачу в бумажник, за спиной тихонько кашлянули.

– Извините, батя...

Солдат, худой и длинный, криво улыбался. «Батя... Какой, на хрен, батя? Хотя, впрочем, ему лет девятнадцать, а тебе...».

– Не добавите тысчонку, батя? Не хватает...

Лузгин отслоил в бумажнике пятидесятитысячную и протянул солдату:

– Гуляйте, парни.

Длинный онемел, почти испуганно уставился на хрусткую бумажку, басовито выдохнул: «Ого!» – и развернулся через левое плечо: крепко вбили, видно, строевую.

– Дяденька, а дяденька...

Где-то возле пояса возникла мальчишечья голова без шапки, в опасной близости от бокового кармана, куда Лузгин, забывшись, сунул свой бумажник.

– Дайте на жвачку.

Лузгин дал ему тысячу и убрал бумажник во внутренний карман куртки. Пацан зажал деньгу в кулак и снова посмотрел на Лузгина.

– Хорош, не наглей, – сказал Лузгин, но ничего не дрогнуло от этих слов в маленьком взрослом лице. Лузгин вздохнул и снова полез за бумажником.

– Тебе сколько лет? – спросил он, выуживая в деньгах купюру покрупнее, но не слишком. Пацан молча следил за лузгинскими пальцами. Нашлась десятка, Лузгин опустил ее вниз за уголок, мальчишка змеиным выбросом сцапал ее левой рукой, сунул за ворот грязной болоньевой куртки и пропал.

– Вы будете брать или нет? – спросил недовольный женский голос, и Лузгин увидел, что стоит у окошка киоска и тормозит очередь. Он извинился и попросил продавщицу показать ему бутылку красного «Пол Мезон».

– Чего смотреть-то, – сказала женщина в очереди. – Вот на витрине бутылка, читайте.

– На витрине не виден штрих-код, – спокойно ответил Лузгин.

Женщина быстро глянула на него злыми глазами и отвела взгляд в сторону, и вдруг вздрогнула, поднесла ладонь к губам:

– Господи, что делают-то!

Лузгин обернулся.

«Его» мальчишка стоял спиной у фонарного столба на обочине дороги, а другой, чуть повыше и тоже без шапки, левой рукой рвал на нем куртку, а правой бил по лицу прямо в нос маленьким жестким кулаком. Мальчишка уворачивался и стукался затылком о столб.

– Э, кончайте! – громко сказал Лузгин.

Нападавший пацан ударил «лузгинского» сбоку по ногам, и тот завалился на грязный асфальт, брыкался рваными кроссовками, но другой отступил немного в сторону и ударил мальчишку резиновым сапогом в лицо – один раз, как экзекутор, стоял и ждал продолжения. Мальчишка взвыл и замолчал, потом сел и потрогал лицо руками. И когда увидел на ладонях кровь, снова повалился на бок, поджал колени к животу и заплакал так громко, так по-детски безнадежно и горько, что у Лузгина потемнело в глазах.

Очень быстро он подошел к тому, другому, хватил его за шиворот и развернул к себе:

– Что ты делаешь, гаденыш?

Пацан посмотрел на него, как на дерево, полу-висел в лузгинском кулаке и даже не пытался вырваться.

– Вот я сейчас тебе самому как врежу!

– Давай, – сказал пацан, в его взгляде что-то мелькнуло. – Попробуй, дяденька.

Лузгин тряхнул его покрепче, сказал: «Ну и гадина же ты», – и несильно щелкнул в лоб пальцем левой руки. Пацан резко дернулся, сделал движение куда-то Лузгину под куртку, и в промежности выросла дикая боль, он даже подсел от неожиданности, но пацана не выпустил и сквозь навернувшиеся бессильные слезы увидел всё тот же темный взгляд звереныша.

– Конец тебе, парень, – прохрипел Лузгин, вздернул пацана за ворот и швырнул на асфальт как мешок.

На него налетели и сбоку, и сзади, схватили за руки. Лузгин барахтался в толпе, хрипел, что убьет, пытался съездить по морде особо досаждавшему мужику. Знакомое забытое лицо возникло перед ним, шевелило губами, но Лузгин не слышал ничего, только стук крови в ушах. Держали его крепко. Он вдруг обмяк, ощутив пустоту вместо бешенства, и услышал слова:

– Что ты, Вова!

Он посмотрел перед собой в лицо говорившему.

– Опомнись, Вова, он же ребенок.

– Нет, – сказал Лузгин, замотал головой и снова сказал: – Нет.

– Ну ладно, ладно...

Его отпустили. Забытый знакомый поднял с земли и сунул Лузгину в руки пакет с покупками, похлопал по плечу.

– Здорово, кумир. Эдак ты воскресенье проводишь?

Лузгин учуял легкий запах свежего спиртного, похоже, водки, прошелся глазами по серому пальто, шляпе с опущенными полями, косому углу галстука на вороте, треугольному скуластому лицу со щеточкой усов.

– Не узнаешь? А если так?

Человек снял шляпу и прикрыл усы двумя пальцами.

– О черт, – сказал Лузгин. – Привет, Баранов. Какого хрена ты тут делаешь?

– Нет, это ты какого хрена избиваешь на людях подрастающее поколение? Тебя же узнали, Вова, теперь разговоры пойдут. Неприятно, ты же у нас знаменитость.

– Да пошло оно всё, – отмахнулся Лузгин и посмотрел по сторонам: пацаны исчезли, публика на остановке стояла лицами к нему.

– Пошли отсюда.

– Это правильно, – согласился Баранов.

Они свернули за угол киосков, закурили. Пальцы ещё потряхивало.

– Продовольственный закуп? – спросил Баранов, кивнув на пакет.

Лузгин передернул плечами. Он никак не мог вспомнить имя Баранова и не знал, как к нему обращаться.

– Сколько лет не виделись?

– Да больше двадцати, – с готовностью подхватил тему Баранов. – После «Клавишей весны» в семьдесят пятом...

– Четвертом, – поправил Лузгин. – Я же помню, как нас разгоняли.

В начале семидесятых Лузгин служил в «Тюменском комсомольце» и вечерами чудачествовал в СТЭМе – студенческом театре миниатюр индустриального института. Баранов был на три года его моложе, доучивался на геофаке и вместе с Лузгиным играл у Аксельрода, легендарного стэмовского родоначальника, образы тупых преподавателей. У него это здорово получалось. «Скажите, милейший, что есть, по-вашему, экзамен?» – «Это разговор двух умных людей, профессор». – «А если один из них немножечко того?» – «Тогда другой останется без стипендии».

Разогнали их тогда на почве Михалкова. Ставили знаменитое, про революцию, но по-своему. Барин муж лежал на сцене в кровати с сигарой в зубах, читал газету; фифа жена в пеньюаре и с папироской в отставленных пальцах смотрела в окно на семнадцатый год и радостно комментировала: «Бежит матрос, бежит солдат, стреляет на ходу... Рабочий тащит пулемет!» – и прыгала, и хлопала в ладоши. Муж, оторвавшись от газеты, весомо, сквозь сигару: «Сейчас он вступит в бой...». Закрыли как антисоветчину. Вот с тех пор и не виделись. Мужа-барина, кстати, играл Баранов, а фифу жену – второкурсница Леночка, классно смотрелась в пеньюаре, их тогда ещё и в сексе обвинили.

– Как у тебя со временем? – спросил Баранов.

– Да, в общем, как сказать...

– Давай рванем по рюмке, а, за встречу? Тебе не помешает. Или в завязе?

– Какой, на хер, в завязе, – возмутился Лузгин. – Пойдем ко мне, это рядом.

– Не, старик, – покачал головой Баранов. – Дома лишние сложности, по себе знаю. Давай вон в стекляшку, по сто пятьдесят под шашлык или манты, там манты хорошие, гарантирую.

«Стекляшка» была в двух шагах, у стены третьей городской поликлиники. В углу сидели двое вида приблатненного, и Лузгин с Барановым сели в другой угол, за низенький деревянный столик. Баранов, как автор идеи, пошел в буфетный отсек и принес вскоре два стакана неполных и по паре огромных пельменей на пластиковых тарелочках.

– Эх, давай за встречу, тезка.

«Ну конечно же, Вова Баранов!».

Ели манты, наколов их посередине пластмассовой маленькой вилкой и откусывая с краев, сок бежал на тарелки по пальцам.

– Давай-ка сразу повторим, пока горячее.

– У меня есть водка с собой, – Лузгин шевельнул лежащим на лавке пакетом. – Хорошая, кстати, смирновская двадцать первая.

– Здесь так не принято, – сказал Баранов и пошел в буфет со стаканами.

«Не принято... Ну бля, «Максим» забегаловский!» – ругнулся про себя Лузгин. Он был уверен, что денег у Баранова немного. Почему-то сразу заметно, есть у человека деньги или их нет. Впрочем, не так: очень видно, когда денег нет, даже если одет прилично. Наличие денег туманно, отсутствие ясно всегда.

– Ты за что пацанов мутузил? – спросил Баранов, когда выпили по второму стакану.

Лузгин аж протрезвел секундно от несправедливости вопроса, хотел объяснить, да раздумал – зачем? Не передать словами было этот так внезапно его охвативший бешеный водоворот жалости, злобы, беспомощности и страха от приоткрывшейся ему уголком чужой и жуткой жизни. Как он плакал, этот мальчик... И Лузгин вдруг не осознал даже, а просто почувствовал, что у них с Тамарой нет детей.

– Как жизнь-то, Баранов? – спросил он, глубоко затянувшись «Парламентом».

– В порядке. А ты, говорят, ушел с телестудии? Зря. Народу ты нравился, Вова. И моей жене тоже.

– Дети есть?

– А как же. Двое. Сын-оболтус в «индусе», папа затолкал по старым связям, дочь весной школу заканчивает, опять проблема, значит.

– А сам?

– Пишу докторскую.

– И давно?

– Давненько, – усмехнулся Баранов. – Мог бы давно защититься, так, блин, то одно, то другое...

– Выпиваешь крепко?

– Да нет, не сказать, это ты зря... – Баранов слегка обиделся, поправил съехавший галстук. – Сегодня просто ситуация такая. Завтра сдаем отчет лабораторией, сидели на работе всю субботу, сегодня тоже с утра. Устали, понимаешь, решили расслабиться. Меня, кстати, за выпивкой послали, ребята ждут в институте, тут недалеко, знаешь? Может, зайдешь? Познакомишься...

– Неудобно как-то, – замялся Лузгин. – Да и сумка вот, мясо растает.

– А у нас холодильник есть, – обрадованно сказал Баранов.

Лузгин хорошо понимал, что добром это дело не кончится, он и так уже опьянел с непривычки, курил беспрерывно – верный признак изрядного градуса. Хорошо бы домой, лечь на диван, включить по видику «Леона», отругиваться от жены, слушать кухонный плач, разговоры с подругами по телефону о пропадающей, вянущей жизни...

– Согласен, – сказал Лузгин. – С одним условием: закуска и выпивка за мой счет. И без разговоров!

– Но мы же скинулись, мне деньги дали...

– Как скинулись, так и раскинетесь. А плитка у вас есть электрическая?

– У нас даже микроволновка есть, – гордо сообщил Баранов. – Живем на работе. Горим, можно сказать, синим пламенем.

Они купили полный пакет больших пельменей, у старух-дачниц на улице зелень и банку домашней соленой капусты, ещё один флакон «Смирновской» и фляжку минералки на запивку. Лузгин удивился, но деньги кончились, осталось полсотни мятым ассортиментом. Ну и ладно, задача выполнена, сам же этого хотел. «Но завтра – непременно Лувр!» – утешил себя застарелым анекдотом Лузгин и с легким сердцем пошел за Барановым.