По четвергам, с шестнадцати часов, Слесаренко вел депутатский прием по личным вопросам в своем кабинете в здании мэрии на Первомайской. Заканчивал обычно в восемь, а то и в десять вечера. Он не любил это занятие, эти долгие часы, и тем серьезнее и ответственнее к ним относился — так уж был устроен: с особым тщанием исполнял все, что не нравилось, но требовало исполнения в силу объективных причин.

Вернувшись из Тобольска к полудню, Виктор Александрович пообедал дома и в час тридцать прибыл в мэрию. График его четверговой работы предусматривал совместное с начальником строительного треста Чернявским посещение рабочего общежития в поселке Нефтяников, наконец-то обреченного на снос. Город уже выделил десять квартир для «особо остро нуждающихся», и предстояло на месте определить эти десять несчастных, а потому счастливых семей, которые уже на следующей неделе смогут переехать в новое, хорошее жилье.

В принципе, Слесаренко мог и увильнуть от этой экспедиции, сославшись на тобольский вояж и усталость, а также на предстоящий прием. Но он решил-таки поехать, чтобы все увидеть самому, ибо отлично знал: как бы ни распределили эти десять квартир, все равно будут слезы, скандалы и жалобы, вплоть до заявлений в прокуратуру, и ему так или иначе придется отвечать лично.

«Комиссия комиссией, — подумал Виктор Александрович, — но посторонний свидетель не помешает». Он позвонил пресс-секретарю мэрии Светлане Никитиной, и та ответила, что с телевидением не получится, слишком мало времени, а кого-нибудь с радио постарается найти и послать в общежитие поскорее.

Чернявский должен был прибыть на место сам. Слесаренко прихватил с собой в машину двух женщин, членов комиссии из БТИ и комитета по жилью, и поехал в поселок знакомым маршрутом.

Когда подъехали, женщина из БТИ произнесла, поджав губы:

— Сейчас вы увидите, Виктор Александрович, во что они превратили общежитие за прошедшую ночь.

— Простите, не понял, — сказал Слесаренко.

— Увидите, увидите… — повторила женщина. — Что за люди, как не стыдно! На всё идти готовы…

Общежитие представляло собой двухэтажный длинный деревянный барак, построенный еще в годы войны для рабочих заводов, эвакуированных в Тюмень из западных областей. Бревенчатый каркас, обшитый досками в два ряда, изнутри и снаружи; промежутки между досками засыпаны всяческой трухой в качестве утеплителя.

Пятьдесят лет прошло после войны, а барак все стоял, и в нем жили тридцать шесть семей, притом большая часть без каких-либо документов на право заселения: те, кому удалось вырваться из барака, просто отдали ключи от своих комнат тому, кто первый попросил. Лет двадцать стоящий в графике сноса барак-общага был заселен сегодня Бог знает кем: одинокими стариками и старухами, блядского вида девками, многодетными семьями матерей-одиночек, небритыми мужиками без определенных занятий, пугливыми и наглыми одновременно, а также молодыми парами без трудовых книжек, с размытыми штампами в паспортах.

И среди всей этой голытьбы нашелся лидер — пятидесятилетний здоровый мужик, сторож из соседнего автогаража, который всех объединил, настроил и повел в атаку на городские власти. Фотографии страшной этой общаги замелькали в газетах, на телеэкране, появились два депутатских запроса и определение прокуратуры, и было принято решение «вопрос снять», со вздохом закрыв глаза на «факты незаконного вселения». Пресса уже настроила горожан определенным образом, превратив бичей в страдальцев, и в мэрии и в Думе махнули рукой, и наскребли десяток квартир, урезав доли бюджетников — учителей, врачей, милиционеров — ради прекращения скандала.

Слесаренко гнал из головы эти мысли, потому что пользы от них не было, только растравливал сам себя. «У одних отбираем, другим отдаем, — в который раз подумал Виктор Александрович и тут же успокоил себя: " Ничего, вот придут деньги от Шафраника, снесем тут всё к чертовой матери раз и навсегда…».

Машина начальника треста уже стояла у крыльца общаги, и сам Чернявский стоял тут же в длинном кожаном плаще, без шапки, блестя под солнечными лучами черной гривой волос. Вокруг него толпились мужики и бабы — кто в домашнем, кто в пальто и телогрейках внакидку. Чернявский курил, улыбался и качал длинным пальцем под носом у невысокого лысоватого мужчины в куртке болонье».

— Сейчас начнется, — сказала женщина из БТИ, и они втроем выбрались из машины.

— Что я вам говорил? — наступательно гаркнул на толпу Чернявский. — Я говорил: приедет, вот он и приехал. А ты волну гнал! — Чернявский ткнул пальцем в грудь Лысоватого. — С тобой еще отдельно разобраться надо. Небось, себя-то первого в список на отселение поставил?

Лысоватый возмущенно развел руками и хотел что-то ответить начальнику, но стоящая рядом с ним женщина в платке и старой искусственной шубе схватила его за рукав «болоньи» и развернула.

— Как это себя поставил? Я первая в списке стояла, у меня детей трое. Я тебя сейчас так поставлю, ты у меня раком встанешь, паразит! На наших костях, значит, в рай решил въехать? Щас как ёбну по морде твоей лысой, паразит хренов!

— Во дают! — расхохотался Чернявский, прихлопнул ладонями по блестящей коже пальто и двинулся навстречу приехавшим. — Здорово, начальник. Принимай командование, пока они друг дружку не изуродовали.

Виктор Александрович поздоровался с ним за руку, прошел к крыльцу. Кричавшая женщина замолчала, а лысоватый мужик так и стоял, растопырив руки, багровел лицом.

— Здравствуйте. Кто из вас Капустин?

Лысоватый опустил руки и сказал:

— Я Капустин.

— Очень приятно. Слесаренко Виктор Александрович, заместитель председателя городской Думы. А вас как по имен и-отчеству?

— Иван Михалыч, — представился лысоватый и протянул руку. — Мы вообще-то мэра заказывали…

Неточное, какое-то ресторанное слово «заказывали» развеселило Слесаренко, и он продолжил в том же ключе:

— А вам меня на блюде подали. Как говорится, ешьте, что дают.

— Да нет, я не в этом смысле, — начал оправдываться мужик, но Виктор Александрович успокоительно потряс его руку.

— Шучу, однако… Здесь поговорим или внутрь пройдем? Посмотрим, что как есть.

— Да уж посмотрите, полюбуйтесь! — зло сказала женщина в платке. — У себя-то дома такого не видите и не увидите.

— Нет, так просто невозможно работать… — обращаясь к небу, произнесла член комиссии из БТИ.

Пошаркав для приличия подошвами по крыльцу, Слесаренко вошел в тесный тамбур общаги. Темный, длинный коридор тянулся от двери налево и направо, светился по концам мутными окнами.

— Откуда начнем?

Мужик в «болонье» протиснулся вперед, достал из внутреннего кармана куртки лист бумаги со списком жильцов.

— Отсюда и начнем. Комната четыре, проживающая Миркитанова Анна Ильинична.

Лысоватый громко постучал в фанерную дверь и открыл ее на себя, пропуская вперед Слесаренко. Виктор Александрович шагнул внутрь, слегка пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку. В узкой комнате на маленьком цветастом диване лежала старуха в белом платке, сложив руки на животе поверх одеяла. Над грязным ведром висел на стене жестяной умывальник. На столе у окна чернела спиралью старая электроплитка. И плыл над старухой огромный лебедь по рябому самотканому ковру. Слесаренко поздоровался, поискал, куда бы присесть, и не нашел, так и остался стоять, возвышаясь над старухой, головой вровень с лебедем.

Старуха смотрела на Слесаренко со страхом в глазах, как смотрели всю жизнь и до смерти будут смотреть на начальство люди ее поколения. На краю стола стопочкой лежали паспорт и пенсионное удостоверение.

— Ну, здравствуйте, Анна Ильинична, — радушно сказал Виктор Александрович, но получилось у него фальшиво, как у барина обращающегося к старой холопке. Старуха же вздрогнула лицом и пропела чуть слышно:

— Здравствуйте, батюшка.

— Миркитанова в списке, — четким шепотом произнес за спиной Слесаренко лысоватый мужик.

Виктор Александрович от стыда и растерянности зачем-то взял в руки старухины документы, принялся листать с серьезным видом, наткнулся на запись о детях и спросил:

— А где ваши сын и дочь, Анна Ильинична?

— Дочка на Севере, на Севере, — торопливо сказала старуха, — а сынок здеся, у городе.

— Помогает вам?

— Помогает, батюшка, помогает.

— Хрена лысого он ей помогает! — раздался из коридора уже знакомый бабский голос. — Жили они в двухкомнатной, так пропил всё из дому и квартиру продал, а мать вот сюда привез, паразит, кобелина, за бутылку у коменданта комнату сторговал.

— Ты мне ответишь, Тарасова, за ложь и клевету!

Слесаренко оглянулся на дверь: там подпрыгивал в толпе и кривил лицо подловатого вида мужчина. Виктор Александрович перевел взгляд на Капустина, тот пожал плечами и уставился в пол.

— Помогает, батюшка, помогает, — не изменив ни выражения лица, ни глаз, ни голоса, твердила свое старуха.

— Вы не болеете ли, часом? — спросил ее Слесаренко.

— Болею, батюшка, болею.

И снова чуть ли не счастье звучало в старушечьем дисконте: как же, барин милосердствует, взор обратил…

— Михалыч ей таблетки носит и пожрать, да соседка Нефедова, а то померла бы, на хрен, давно.

— Перестаньте ругаться, — сказал Слесаренко женщине в платке. — Выздоравливайте, Анна Ильинична. Мы что-нибудь для вас придумаем. Может, в дом ветеранов вас отправить, хотите? Там хорошо…

— Хочу, батюшка, хочу.

— Или не хотите? — переспросил Виктор Александрович, пристально глядя старухе в глаза.

— Не хочу, батюшка, не хочу.

Слесаренко положил документы на стол и, сутулясь, вышел из комнаты.

— Комната пять, проживающая Нефедова… — забормотал лысоватый Капустин, и они двинулись гурьбой по коридору.

Заходили в комнаты, озирались и говорили, больше молчали и слушали, и в конце коридора была комната Тарасовой, той самой ругательной женщины в платке, где двое детей сидели на кровати, как зэки на нарах, а новорожденный ребенок спал в красном пластмассовом корытце на подоконнике у заиндевелого окна.

— Во, на хрен, угол промерзает, — сказала Тарасова. — Три кило технической ваты туда запихала, как в звезду!

— Тар-расова! — одернул ее комендант.

— Отсоси, начальник, — сказала Тарасова, блеснула темными глазами и добавила, обращаясь уже к Слесаренко: — Погублю ведь детей, поморожу. Только на двух отопителях и держимся, а этот хер не велит электричество жечь.

— Так сгоришь ведь и других пожжешь!

— Тарасова в списке, — сказал Капустин.

Они прошли всю общагу и потом собрались в комнате лысоватого: он сам, Слесаренко, две женщины из комиссии и комендант.

— Дайте список, — попросил Виктор Александрович.

Капустин протянул ему бумагу и сказал:

— Пытались утвердить на собрании, ничего не получилось. Каждый орет за себя. Так что я сам…

Виктор Александрович просмотрел список. Капустина в нем не было.

— А унитазы в туалетах ночью разбили. Ломами разбили специально, чтобы вам, значит, показать, как они плохо живут. Еще вчера целые были, — осторожным голосом пояснил комендант, и женщины из комиссии переглянулись и покачали головами.

Капустин, как и раньше, пожал плечами и отвел глаза в сторону. Только сейчас Слесаренко задал себе вопрос: куда делся Чернявский? Он и не вспомнил о нем ни разу, когда ходили по этажам от конуры к конуре, а вот сейчас его отсутствие вдруг обнаружилось. И радиожурналисты — то ли приехали, то ли нет.

По мнению Виктора Александровича, капустинский список был правильным, и он положил бумаги в карман, пожав на прощание лысоватому руку и пригласив его в понедельник к себе на прием.

Чернявский все так же стоял и курил на крыльце в компании подошедшего председателя поселкового Совета. Увидев Слесаренко, председатель изобразил на лице внимание и сделал шаг в сторону, но Виктор Александрович только махнул на него рукой, молча прошел мимо и сел в машину. Следом в «волговский» салон юркнули «комиссионные» женщины. Чернявский оторопело глядел на Слесаренко, но Виктор Александрович отвернулся от Гарри Леопольдовича и сказал шоферу:

— Поехали, я опаздываю.

Он и в самом деле опаздывал к приему уже на двадцать две минуты. Пока мчались к мэрии, перед слесаренковскими глазами стояло лицо старухи Миркитановой. Среди десятка выделенных под отселение квартир не было однокомнатной, а если бы и была, и если бы старуха ее получила, то сын влез бы туда и прописался, оформив опеку, а потом снова продал квартиру и засунул мать в такую же дыру, или старуха просто умерла бы в новой квартире от старости, болезней и одиночества. Вспомнил он и крохотного сына темноглазой матюгальщицы Тарасовой, спавшего в красном гробике пластмассового корытца, и безнадежная злоба на весь этот мир окатила Виктора Александровича с головы до ног, до мурашек и подмышечного пота.

— Надо бы, Виктор Александрович, бригаду медиков послать в общежитие, — сказала с заднего сиденья женщина из комитета по жилью. — Нам доложили: в общежитии венерические заболевания, трое мужчин и комендант показывают на Тарасову. Принудительно обследовать, с помощью милиции… Как вы считаете?

Слесаренко промолчал, женщины обиженно затихли. Виктор Александрович затылком чувствовал тугую волну излучаемого ими неодобрения.

За годы административной работы Слесаренко уже притерпелся к постоянно окружавшему его людскому горю — то деланному, то настоящему. Кому хорошо, тот властям не навязывается, не сидит в этих коридорах и приемных со злым или скорбным лицом, не глядит бараном или волком на каждого в костюме с галстуком проходящего мужчину. Он привык уже к слезам и крикам, хамству и заискиванию просителей, научился пропускать весь этот ненужный шум мимо ушей и сердца и ухватывать, вычленять главное, потому что только это и было важно, остальное мешало работе, мешало и самим просителям. Виктор Александрович определял проблему, задумывался над ней, и люди как бы обезличивались, исчезали из поля его зрения, оставалась одна задача: дать жилье, провести газ, замостить улицу, окоротить чиновника… А плохой или хороший человек перед тобой — государству неважно, все они граждане, все они заведомо равны в своих правах, даже эти бичи, пьяницы и проститутки из общаги, не говоря уже о стариках и старухах, ребенке на подоконнике: последний-то и вовсе ни в чем не виноват.

Промелькнул как-то в прессе страшный рассказ о том, как дети в одной деревенской семье ели свиной корм. Вот она, новая власть! Вот она, демократия, до чего народ довели!.. И неважно уже, что родители — многодавние алкоголики и воры, их вся деревня ненавидит и презирает, не знают, как избавиться, но дети едят комбикорм, значит, власть виновата, должна отвечать. И, скрепя сердце, Виктор Александрович признавал: люди правы. Хотя и не правы, вот ведь дурная штука. Как же сам человек, где же его ответственность за свою жизнь?

Самочувствие Слесаренко, вернувшегося в мэрию, было тягостным. Ехал в общежитие обрадовать людей и самому за них порадоваться, получилось же черт знает что. Теперь еще это опоздание, наверняка приемная забита недовольными задержкой людьми…

К изрядному изумлению Виктора Александровича, в приемной не было никого, зато была на месте секретарша Танечка, что удивило его не меньше, чем отсутствие посетителей.

— Что случилось? — с тревогой спросил Слесаренко.

— Где народ?

— Решено вас подменить на сегодня, Виктор Александрович, — участливо ответила секретарша. — Прием ведет секретарь Думы в своем кабинете. А вас дожидается народный депутат товарищ Луньков.

— И где же он?

— У вас в кабинете, — сказала Танечка.

Слесаренко вознамерился ругнуть ее за эту вольность, но что толку? Сколько раз было говорено: без него никого в кабинет не пускать. И вот на тебе… Виктор Александрович, похоже, не совладал с выражением лица, потому что секретарша округлила глазищи и забормотала:

— Но они сказали… подождут там… и сами вошли…

— Приготовьте чаю, пожалуйста, — сказал Слесаренко и открыл дверь своего кабинета.

Депутат Луньков сидел у слесаренковского рабочего стола, но не в кресле хозяина — сознавал-таки нормы приличия, — а сбоку, у тумбы с телефонными аппаратами. Сидел на приставленном стуле, нога на ногу, трубка возле уха. Увидев входящего Виктора Александровича, кивнул ему с извинительной улыбкой, но разговора не прервал, и Слесаренко тоже кивнул сдержанно, снял пальто и повесил его в шкаф на «плечики». Луньковской верхней одежды в шкафу не было, значит, разделся у кого-то другого в мэрии. У кого? «Если б знать, у кого, многое стало бы ясным», — подумал Виктор Александрович.

Он прошел и сел за гостевой столик, как бы подчеркивая свою готовность к разговору и одновременно давая понять Лунькову, что разговор этот будет официальным и недолгим. Гость еще раз кивнул и прижал к груди растопыренную ладонь: дескать, виноват, заканчиваю…

Папка с московскими документами про господина депутата лежала в верхнем ящике стола, а на самом столе не было ничего, кроме заморских канцелярских финтифлюшек (мода на них пошла, управление делами закупило эти наборы всем) и стопки чистой бумаги. Виктор Александрович оценил свою давнюю привычку ничего важного не оставлять на столе в свое отсутствие и тут же подумал: ящик-то не запирается, — но отогнал эту мысль как чрезмерную.

В пепельнице на том конце столика торчали два скрюченных чужих окурка. «Ждет давно, но не слишком», — решил Виктор Александрович и закурил сам, но пепельницу к себе не подвинул, еще раз демонстрируя и хозяйскую вежливость, и некую подневольность в ситуации.

— Прошу прощения за нахальство, — дружелюбно сказал депутат, — но у вас тут восемь этажей, а уединиться негде. Расплодили вы, братцы, чиновников, куда только избиратели смотрят! Вот с разрешения милейшей Танечки воспользовался вашей связью и вашим отсутствием. Не в обиде, Виктор Александрович?

— Конечно, нет, — ответил Слесаренко, а сам подумал: «Почему же не звонил оттуда, где разделся?».

— Ну и отлично, — Луньков сцепил тонкие пальцы замочком. — Собственно, у меня к вам серьезное дело, Виктор Александрович.

— Слушаю вас, Алексей Бонифатьевич. Всегда готов помочь.

— Как бы вам это объяснить… — депутат постучал сцепленными пальцами по столу. — Вы же понимаете, что хозяева в городе господин мэр и его администрация. В Москве, кстати, то же самое: президент и правительство, Дума реальной власти почти не имеет. Надеюсь, не оскорбил вас этой параллелью? Впрочем, я ведь тоже такой же депутат, как и вы, мы друг друга отлично понимаем, чего тут обижаться: факт! Заранее согласен, что логичнее было бы обратиться к мэру, и он бы не отказал, помог, но чувство внутренней солидарности подсказывает мне, что этого делать не надо. Вот я и пришел к вам, Виктор Александрович.

— Безусловно, польщен, — сказал Слесаренко, — но пока не улавливаю сути проблемы, Алексей Бонифатьевич.

— Я хочу, — с расстановкой произнес Луньков, — как депутат к депутатам, как член российского парламента к представителям парламента городского обратиться с просьбой помочь мне в организации серии встреч с горожанами. На заводах, в общежитиях студенческих, в микрорайонах, в школах, в больницах и так далее.

— Но город Тюмень — это же не ваш избирательный округ, — уточнил Слесаренко.

— Ну и что? — легко парировал депутат. — Не вы ли, господа тюменцы, больше других шумите о единстве области, о необходимости всем депутатам объединиться и отстаивать интересы региона в целом? Вот я и желаю самолично повстречаться с уважаемыми господами тюменцами и напрямую услышать, чего они хотят от Государственной Думы, от областных властей, конкретно от каждого из нас, депутатов. Согласитесь, звучит резонно.

Виктор Александрович сказал:

— Согласен.

— Идем дальше. — Луньков расцепил пальцы и ладонью отогнал от лица дым слесаренковской сигареты («Не курит? — отметил Виктор Александрович. — Тогда чьи же эти два окурка?»). — Я прекрасно осознаю, что у мэрии больше возможностей для организации этих встреч: свой аппарат, кадры в районах, по месту жительства. Но я обращаюсь именно к городской Думе, а не к администрации. Я хочу, чтобы меня на этих встречах представляли не чиновники, назначенные известно кем или неизвестно кем, а избранники народа, получившие вотум доверия не от вышестоящего начальства, а от самих горожан. Улавливаете разницу в позиции?

— Улавливаю, — сказал Слесаренко.

— Отлично. Тогда моя главная просьба к вам заключается в следующем: соберите, пожалуйста, депутатов городской Думы и позвольте мне выступить перед ними. Естественным образом надеюсь и рассчитываю, что вы меня на этой встрече поддержите публично. Вас уважают в Думе, Виктор Александрович, к вам прислушиваются.

Идея луньковских встреч с горожанами выглядела вполне мотивированной и не содержала какого-либо очевидного подвоха. Напротив, все представлялось разумным и полезным. Но интуиция и опыт аппаратчика подсказывали Виктору Александровичу, что подвох-таки есть, но где и в чем — Слесаренко пока на догадывался. У него не было ни единого честного повода отказать в просьбе Лунькову, но он нутром чувствовал: скажи «да», и во что-нибудь вляпаешься. Ко всему прочему, настораживало навязчивое луньковское противопоставление в разговоре Думы и администрации. Здесь был верный и тонкий расчет, болевая точка, и нажми на нее Луньков осторожно и выверенно — Дума качнется в его сторону, пойдет за ним, но куда и зачем? — вот вопрос.

— Мэра приглашать будем? — как бы вскользь поинтересовался Слесаренко. — В конце концов, главный начальник в Думе он.

— Ну, это отчасти формальность, законодательный нонсенс, — сказал депутат. — Еще бы у нас в Москве президент парламентом командовал или там Черномырдин… Впрочем, если позволите, Виктор Александрович, эту коллизию с мэром я разрешу сам. Согласны?

Такой вариант вполне устраивал Слесаренко, ибо отводил от него ответственность, но скажи он «да» последнему луньковскому предложению — получалось, он соглашался на свое участие в этой комбинации полностью.

— Вам виднее, Алексей Бонифатьевич.

Луньков посмотрел на него, прищурясь, покрутил пальцем волосы у виска.

— Не доверяете вы мне, Виктор Александрович… Впрочем, я знаю, вы человек чрезвычайно осторожный. Много об этом наслышан. Ну что же, осторожность и недоверчивость не худшие черты характера реального политика. Я сам такой же. Я и себе-то доверяю не всегда… Вы Москву любите? — неожиданно спросил Луньков.

— В детстве и в молодости любил, даже очень, — ответил Слесаренко. — Сейчас не люблю.

— Мы с отцом в пятьдесят восьмом поехали в Архангельск, к бабке, поездом. В столицу прибывали в шесть утра, так я часов с четырех не спал, бегал от окна к окну: а вдруг, пока я в одну сторону смотрю, в другой стороне уже Москва появится? — Луньков улыбнулся, потеплел глазами. — Там пересадка была, три часа до поезда на Север. Я к отцу пристал: хочу на Красную площадь! Гуляли по улицам, там, у трех вокзалов. В булочную хлеб утренний привезли, отец купил у грузчика батон — горячий, хрустит. Пополам разломили и жуём. Батя спрашивает грузчика: «Далеко тут до Красной площади?». Тот говорит: «Да рядом!» — и рукой показывает. Ну, мы пошли… Идем-идем, идем-идем… Трамваи ходят уже, а батя, чувствую, спросить стесняется, какой туда, значит. Смотрю, он уже злиться начинает, на меня как зыркнет, как зыркнет! И вдруг — пришли! Стоим с краю, батон доедаем, на Кремль смотрим, на Мавзолей… Утро: свежо, чисто, солнечно… Куда все делось это, куда исчезло?

— Вы меня спрашиваете? — сказал Слесаренко.

— И вас тоже. И вы ведь Москву любили.

— Любил.

— В Госдуме бывали когда-нибудь? Нет? А в ЦК? Бывали… Я-то не бывал в ЦК, не пускали — кто я был тогда? Но те, кто бывал, кто может сравнивать, говорят, что в ЦК такой роскоши, как сейчас в Думе, никогда не было. Да и здесь, я смотрю, после коммунистов вы прибарахлились неплохо. Второй раз за пять лет мебель меняете? А у старых хозяев мебель лет по пятнадцать стояла.

— К чему вы это, Алексей Бонифатьевич? Разве в мебели дело?

— А вы знаете, как нас, депутатов из провинции, зовут эти московские деятели, эти сынки и внучки цекистов? — Луньков словно не расслышал вопрос. — Власть лимиты! Мы им там нужны как декорации, как массовка, голосовательное мясо… Власть лимиты! Вот мы кто для них. И вы не представляете себе, Виктор Александрович, каково там жить и в этом дерьме вариться нормальному человек вроде вас или меня. Все эти фракции, эти торги бесконечные, подсиживания… Нет, вы подумайте только: законы, законы государственные сочиняются и проводятся только для того, чтобы свести счеты с конкурентами из другой фракции! Если бы люди только знали, что они сотворили…

— Вот и расскажите людям об этом, — сказал Слесаренко и услышал щелчок захлопнувшейся мышеловки. Луньков без малейшей иронии или издевки в глазах посмотрел на него и убедительнейшим голосом произнес:

— А я, собственно, за этим и приехал. Сможете Думу собрать на завтра? Послезавтра мне возвращаться, надо успевать. Потом будет недели две перерыв, за это время вы с товарищами отрегулируете график, и не стесняйтесь меня гонять: надо будет — двадцать четыре часа в сутки могу работать. Еще просьба: на каждый коллектив, с которым будем встречаться, подготовьте небольшую «объективку» — социальный состав, показатели, проблемы, фамилии неформальных лидеров. Договорились. Завтра к обеду позвоню. Часов в семнадцать соберемся, думаю, будет удобно. Да и у вас в расписании на этот час ничего серьезного.

Все последние фразы Луньков произносил в утвердительной интонации, и Виктор Александрович не без внутреннего сопротивлении и вялой злости на себя признал за ним это завоеванное право.

— Не смею задерживать более, — сказал Луньков, вставая. — Благодарю за понимание и гостеприимство. Я думаю, мы будем полезны друг другу. А людям все-таки надо верить. — Депутат глядел серьезно, без улыбки. — Людям верить, себе верить, своим впечатлениям, а не тому, что болтают другие. Про вас ведь тоже разное говорят, уважаемый Виктор Батькович. А я вот гляжу вам в глаза и вижу: вы хороший человек. Вы мужик, со всеми мужскими плюсами и минусами, и это главное. Всякие там голубые ангелы дела не сделают, Россию не спасут. А мы с вами дело сделаем. Дело! Ладно, завтра на Думе продолжим.

Луньков раскланялся и вышел, оставив двери открытыми. В проем заглянула секретарша с подносом в руках — долговато, однако, чай заваривала. Слесаренко махнул рукой: вноси.

Он пил чай, отдающий вареной бумагой, и вспоминал того Лунькова, которого видел в приемной у Шафраника, и этого, только что покинувшего кабинет: фигура двоилась, не совмещалась в единое целое, и Виктор Александрович, привыкший полагать, что любое явление жизни можно разложить на простые составляющие и потом собрать обратно, ощутил вдруг неуверенность и внутренний дискомфорт.

Чтобы успокоить душевный разлад и снова прибиться к берегу, Слесаренко решил еще раз посмотреть документы по Лунькову. Он подошел к столу и выдвинул верхний ящик.

У верхнего ящика был замок, и его можно было запирать, да и следовало запирать по слесаренковскому характеру, но маленький ключик от замка не находил себе строгого места в карманах и постоянно терялся, и тогда Виктор Александрович просто выкинул его однажды в мусорную корзину и сделал вид, что замка не существует.

Пластиковая папка с документами лежала там, где должна была лежать. Но поверх нее чернела чужая и невозможная здесь видеокассета: голая, без коробочки, с бумажной наклейкой поперек. Там были печатные буквы, и Виктор Александрович сложил их одна к другой, и у него получилось: «Слесаренко В.А.».

— Чушь собачья, — вслух сказал Виктор Александрович, взял кассету в руки и громко крикнул:

— Татьяна!

Влетела секретарша с чайником.

— Откуда это? — спросил Слесаренко.

— А что это? — переспросила секретарша.

— Откуда у меня в столе эта видеокассета?

— Я не ложила, — сказала Танечка.

— Я тоже не «ложил», — съязвил Виктор Александрович. — Кто еще заходил в мой кабинет в мое отсутствие?

— Никто. То есть товарищ депутат и еще один товарищ с ним.

— Какой, твою мать, еще один товарищ?

— Я не знаю. Толстый такой, представительный, — глаза у секретарши наливались испуганной влагой. — Я подумала…

— Жопой своей ты подумала! — закричал на секретаршу Слесаренко, и она прижала ладонь тыльной стороной к губам и выбежала из кабинета, захлопнув за собой дверь.

Уже через секунду Виктор Александрович пожалел, что не сдержался и нагрубил Татьяне, и злость вперемешку с жалостью несуразным образом вылилась в решение: надо увольнять. Завтра же, сегодня же!.. Корова безмозглая, да и стыдно будет ей в глаза смотреть после этой матерной выходки.

Виктор Александрович повертел в руках кассету, словно искал на ней какие-то объяснительные знаки. Обычный черный прямоугольник с двумя роликами несимметрично намотанной пленки внутри, но Слесаренко пальцами ощущал идущий от кассеты нехороший ток. И еще он почему-то сразу понял, что домой эту кассету нести нельзя.

В кабинете заместителя председателя городской Думы стоял небольшой корейский телевизор, но видеомагнитофона не было — мелковат начальник, на видео не тянул в табели о рангах. Виктор Александрович принялся вспоминать, у кого в этом доме есть «видики»: у мэра, но он отпадает, у первого зама Тереньтьева…

Он позвонил Терентьеву по «прямому», попросил разрешении зайти и, прихватив кассету, отправился на седьмой этаж. Когда пересекал собственную приемную, краем глаза отметил отсутствие секретарши: плачется кому-нибудь из подруг, завтра все местные девицы будут на него фыркать и коситься.

Терентьев сидел в кабинете один, зажав голову руками и уставившись в бумаги.

— Слушай, Виталий, — сказал Слесаренко, — тут мне надо бы одну пленочку посмотреть.

— Вон, втыкай, — махнул рукой Терентьев, глянул на часы. — Сам справишься? Мне к мэру на совещаловку. Если запутаешься, секретаршу позови. Бывай.

Уже у дверей Терентьев оглянулся и спросил:

— Порнуха, что ли?

— Ага, порнуха, — ответил Слесаренко.

— Ну и вкусы у тебя, — сказал Терентьев и ушел.

Виктор Александрович как ни бился, не смог вывести магнитофонную «картинку» на телевизор, и пришлось звать терентьевскую девицу. Она уверенно потыкала пальцем в переносной пульт управления, на экране появилась какая-то изба с фонарем, вокруг ночная темень.

— Нормально? — спросила девица.

— Да, спасибо огромное.

— Надо будет звук прибавить — нажмите вот здесь, — подсказала девица, еще немного посмотрела на экран и пошла к дверям. И когда она еще шла туда, кадр в телевизоре сменился, во весь экран образовалась дощатая дверь, затем она распахнулась, и вышел голый мужик, стоял на пороге и глядел в небо, потом побежал и прыгнул в снег, и была еще собака, и возня в снегу, и молодое женское тело на крыльце… Потом кадр дернулся, и сюжет пошел снова, на этот раз в замедленном показе, позволяющем рассмотреть детали, и Виктор Александрович увидел, как покачивается сморщенное после бани его мужское хозяйство, и зажмурился, и затряс головой, а когда открыл глаза, сюжет уже шел в третьем варианте, комедийно ускоренном: он прыгал козлом в снегу, тонкие руки Оксаны мелькали морским семафором, падало полотенце…

Слесаренко вынул кассету из магнитофона, долго засовывал ее в узкий внутренний карман пиджака, мешала легшая поперек кармана расческа…

Вернувшаяся на свое место Татьяна даже глаз не подняла при его появлении. Виктор Александрович подошел к секретарше:

— Извините меня, Таня, я… — и тут все слова кончились, и он развел руками и ушел в кабинет.

В пепельнице лежали три окурка — два чужих и один его. «Толстый, представительный… — вспомнил Слесаренко. — Толстый, представительный…». Он долго смотрел на окурки, словно по изгибу и легкому прикусу фильтров мог догадаться, чьи же они.

А потом шок от увиденного вдруг исчез. Ну и черт с ним, кому эта пленка интересна, чем она могла навредить Слесаренко? Конечно, не очень приятно, что тебя голого будут рассматривать чужие глаза, и чужие рты будут исторгать скабрезности сквозь слюни, но все это не смертельно, «гусар» на его месте превратил бы позор в мужскую доблесть: еще, мол, не вечер, еще кувыркаемся с молоденькими… Но почему кассету положили именно в этот ящик, именно поверх луньковского компромата? «Это он, — уверенно подумал Виктор Александрович. — И он знает».

С кассетой надо было что-то делать. Слесаренко вытащил ее из кармана, еще раз прочел наклеенную записку, отметил про себя, что сделана она на лазерном принтере, а не от руки, так что по почерку не определишь: кто? И только сейчас, разглядывая в задумчивости красивые черные буквы, Виктор Александрович с ужасом понял, что неправильно их прочитал. Инициалы были другие: не «В.А.», а «В.Л.»: Вера Леонидовна, его жена, вот кому предназначалась кассета.

Он представил себе, как жена достает из почтового ящика адресованный ей пакет, а в нем копия этой пленки. Она удивляется и просит сына или сноху включить ее, потому что сама не умеет. На экране появляется эта долбаная баня, эта долбаная дверь, потом выходит он, потом…

Поведение жены в последнее время, заспинные бомондовские разговоры и собственная его неосторожность не раз наводили Виктора Александровича на мысль, что жена догадывается или знает точно, но, как говорится, не пойман — не вор, мы же взрослые люди, мир в семье дороже подозрений. Была такая древняя философия, гласившая: если я не вижу предмет, он для меня не существует. Надо бы спросить у жены, подумал Слесаренко, она учительница, должна помнить, как называли тех мудрецов. Сволочь ты, Витя, достукался, дотрахался. Кто же снимал? «Гусар» хренов, заманили, Оксана блядская, не может быть, она бы под камеру не сунулась, если б знала, зачем все это, зачем?

Слесаренко проглотил остатки чая, но сухость в горле не исчезла. Рядом стояла вторая чашка, полная, предназначавшаяся Лунькову, нетронутая, но Виктор Александрович не смог пересилить брезгливость.

Он позвонил в гараж и вызвал машину. Положил в портфель папку с документами, видеокассету и стал одеваться, даже не поглядев на часы — сколько же там, не рано ли.

Виктор Александрович назвал шоферу Оксанин адрес. Тот никак на него не среагировал, просто газанул и поехал в яркую городскую тьму — ездили уже, и не раз, — и остановился привычно, немного не доехав до угла. Эта обыденность действий водителя, ранее не бросавшаяся в глаза, сейчас полоснула его по сердцу: господи, все всё знают давно, глупый старый дурак!

Во дворе её дома он зашел в деревянную полуразваленную беседку, сел и закурил, и только потом поднял глаза к Оксаниным окнам. Там горел свет, чужой и недоступный для него сегодня. Ему страшно захотелось подняться туда, захлопнуть за собой дверь и никогда уже не открывать её, спрятаться там навечно, отгородиться от мира этими светлыми шторами, но он знал, что ничего такого не сделает и никогда уже туда не придет. Он еще раз посмотрел вверх, обреченно подивился чужести этого света за шторами: другая жизнь, он только гость, приходит и уходит. Пора, вот и все.

Он бы заплакал, если б мог.

Впереди была только старость.

— Отвезете меня на стройку, — сказал Слесаренко шоферу. — Завтра в пол-восьмого оттуда заберете.

— Так замерзнете там! — огорчился шофер. — Тепла же в доме нет еще.

— Ничего, буду топить камин, — ответил Слесаренко.

Ему вдруг стало наплевать, виноват в случившемся Чернявский как хозяин базы или нет, подставил он его осмысленно или сам ничего не знал. Вспомнились, правда, «гусарские» бодрые намеки насчет последнего снега, и как Оксана, смеясь, гнала его, разгоряченного баней, наружу в ту самую дощатую дверь, вспомнился и ненужно яркий фонарь над крыльцом, но всё это уже не имело ровным счетом никакого значения.

Когда въехали в поселок строящихся и частью уже выстроенных и заселенных коттеджей, Виктор Александрович без любопытства, регистрирующе посмотрел на особняк банкира Кротова справа от дороги, заметил свет и движение в окнах и сказал шоферу:

— Остановите. Я выйду здесь.

Шофер пожал плечами и затормозил. Слесаренко попрощался с ним и ждал, долго прикуривая, пока тот развернется и уедет. Он так и не понял до конца, почему вдруг решил зайти в гости к банкиру, если, конечно, в доме был Кротов, а не рабочие или сторожа. Виктор Александрович с усилием отстранил чугунную тяжелую калитку в заборе и пошел к дому по гравийной дорожке, насыпанной, видимо, совсем недавно, — на ней не было снега и грязи, свежий гравий светился в темноте.

За окнами гремела музыка. Слесаренко стучал и стучал в дверь, но его не слышали, и он вошел внутрь без спроса. В полутемном холле стояли ящики и ведра, штабелем лежали толстые доски, пахло известкой и дымом. Виктор Александрович пошел на шум.

В большой комнате, очевидно, гостиной, редко уставленной не новой мебелью и картонными коробками, за деревянным струганым столом сидел известный тележурналист Лузгин и резал большим ножом колбасу. На столе стояла двухлитровая, с ручкой, бутылка водки, лежал длинный батон, ненатурально красивые помидоры. Лузгин увидел вошедшего, вздрогнул и сказал:

— О, ёптать!

Банкир Кротов, возившийся с дровами у дымящего камина, повернул голову на звук и замер, глядя на Слесаренко.

— Здравствуйте, Сергей Витальевич, — сказал хозяину Слесаренко. — Шел мимо, решил проведать… Не помешал?

— Какой разговор! — с неожиданным для Виктора Александровича радушием отозвался Кротов, поднялся с колен и охлопал с ладоней древесный мусор. — Проходите, присаживайтесь. У нас тут мальчишник образовался. С Лузгиным знакомы?

— Ну, кто не знает… — начал Слесаренко, и телевизионщик продолжил:

— Ну, а тем более…

Поздоровались за руку. Кротов взглядом и кивком указал на стол.

— Как насчет?..

— Не откажусь, — сказал Виктор Александрович. — Сам, правда, пустой приехал. — И подумал: как бы он сидел тут ночь один без выпивки? Стрельнул бы у соседей?..

Слесаренко положил портфель на большую коробку из-под телевизора, снял и бросил поверх пальто и шапку. В комнате было тепло, разгорался и потрескивал камин. Водку пили из стаканов, наливая до половины, и Виктору Александровичу нравился этот бивуачный манер, колбаса толстыми ломтями, ломаный батон, крепкие помидоры с солью.

Выпили три раза и закурили. Даже сквозь накативший хмель Виктор Александрович чувствовал свою незванность в компании, хотя Кротов и Лузгин вели себя раскованно, шутили наперебой, вовлекали в разговор Слесаренко. От этой неловкости Виктор Александрович принялся, играя интерес, оглядывать комнату: стены в неброских дорогих обоях, ровно пригнанный деревянный пол, нерусские на вид окна странной геометрии, лаковый кирпич замысловатого камина, рассеченный на квадраты матовый стеклянный потолок. Всё смотрелось добротно и дорого, и собственный его полу-достроенный дом показался Слесаренко скучным и бедным, как заурядная пенсионерская дача. Он не испытал зависти, просто подумал: умеют же люди, а я не умею.

Кротов истолковал слесаренковские озирания буквально, принялся рассказывать, что и как у него будет в доме, в чем прелесть проекта и в чем просчеты, потом вскочил из-за стола, достал откуда-то квадратный большелинзовый фонарь и предложил прогуляться по дому.

— Свет у меня еще не везде налажен, — сказал банкир, помахав фонарем.

Обход начали с подвала, где у Кротова планировались мастерская, кладовки, сауна с маленьким, вмурованным в фундамент бассейном. Оттуда прошли в гараж — просторный, на три машины, уже оштукатуренный, с настланными полами, с выложенной кафелем смотровой ямой. Банкир суетился, все объяснял и показывал, видно было: гордился собой и будущим домом, но без похвалы и зазнайства, и это понравилось Виктору Александровичу.

Лузгин бродил безучастно, вставлял ехидные реплики. Кротов однажды пнул его даже легонько в наказание за пакостный язык. Слесаренко вполглаза приглядывался к журналисту. Тот показался ему немножко дерганым и театральным, Виктор Александрович приписал это издержкам профессии. Он и сам был публичным человеком, но не до такой степени, конечно.

Они выбрались из подвала и поднялись на второй этаж по лестнице — на взгляд Слесаренко, излишне крутоватой. Дети будут падать — это опасно. Он отметил нестандартную планировку, качественную отделку, хорошую сантехнику в просторной ванной комнате и сказал об этом Кротову, предположив немалые затраты. Банкир усмехнулся.

— Как говорится, мы не так богаты, чтобы покупать дешевые вещи. Лучше один раз капитально потратиться, чем потом вбухать вдвое больше денег в переделку и ремонт.

Была еще и мансарда под крышей — огромная, без перегородок, только толстые брусья стропил пронзали пространство.

— Бильярд поставлю, — сказал Кротов. — Генеральский. Сами-то играете, Виктор Александрович?

— Должность обязывает, — отшутился Слесаренко. — Это столица свихнулась на теннисе а-ля Борис Николаевич. Здесь, в провинции, нравы у властей попроще: охота, рыбалка, бильярд, преферанс…

— Баню забыли, — сказал Лузгин.

— Да, вы правы, баню я забыл, — сказал Слесаренко, и снова всё вернулось, а ведь почти оставило, отпустило за выпивкой и неспешной этой экскурсией по особняку.

— Вот за лето всё доделаю, — пообещал банкир, — устроим новоселье по всей форме. Только вот где бильярд настоящий достать? Не поможете, Виктор Александрович?

— И рад бы, да не знаю, где и как. Впрочем, позвоните Кульчихину, этот все знает. Ему тут на днях какой-то кий фантастический привезли: всем рассказывает, но играть не дает, говорят.

— А не спуститься ли нам, братцы, с чердачных небес на грешную землю и не продолжить ли столь удачно начатое? — То, как Лузгин это произнес, небрежно и витиевато, как хорохорился и ерничал постоянно, вдруг открыло Виктору Александровичу истинную причину его дерганья и суеты: парень просто недобрал свою дозу. Слесаренко не любил алкоголиков и старался не иметь с ними дела — за стакан продадут с потрохами, заложат и перезаложат, но к Лузгину он сейчас испытал нечто вроде сочувствия, без неприязни. Будучи человеком со многими способностями, Виктор Александрович по большому счету не числил за собой ни единого настоящего таланта и, не комплексуя по этому поводу, научился ценить в людях незаурядность и многое таким людям был готов простить — кроме, конечно, откровенной непорядочности, которую, по его мнению, не мог оправдать или объяснить ни один талант на свете.

Когда спускались по лестнице (все-таки очень крутая, неудобная), Кротов сказал Лузгину:

— Слышь, Вовян, я позвоню своим: пусть вызывают такси и приезжают. Что-то у меня на душе неспокойно.

— Но ведь было же сказано…

— Пошел он на хер, этот Юрик! В конце концов, это же он, а не мы. Мы-то при чем? Всё, я звоню.

— Ну, и куда ты их пристроишь в этом бардаке? Здесь же спать нормально негде!

— К Гринфельду отправлю, там переночуют. Он здесь рядом живет, через улицу.

— Делай как знаешь, — сказал Лузгин. — Сейчас шлепнем по маленькой и звони.

— Сергей Витальевич, у вас здесь есть телефон? — спросил Слесаренко. — Можно, я тоже воспользуюсь?

— Пожалуйста, — сказал Кротов. — У меня в машине радиотелефон.

— Не, братцы, вначале по маленькой!

Лузгин разлил водку — себе чуть меньше, чем другим, и в этом тоже подсознательно проявился спивающийся, но еще не спившийся окончательно, когда уже наплевать, что о тебе подумают, — и встал со стаканом в руке.

— Мужики, я хочу выпить…

— Выпить ты всегда хочешь, — смачно сказал банкир.

— Пошел ты на хер, Серега, я серьезно… Я хочу выпить, мужики… знаете, за что? За пространство. За то, чтоб человеку жилось не тесно. Чтобы его ничто не давило, понимаете, мужики? Чтобы душе его было просторно и телу его было просторно. Чтобы он мог выйти в свой — подчеркиваю: свой двор, сесть на свою скамейку на своем клочке земли и смотреть на звезды. И чтобы будущее не представлялось ему узким коридором, по которому он будет бежать или ползти до могилы. Чтобы это было… поле: куда хочу — туда иду, и никто мне не мешает, никто не стегает меня кнутом, никто не осаживает вожжами…

— Ну, размечтался, — снова не выдержал Кротов, но Лузгин на этот раз не взвился, не заругался, поглядел на банкира, как взрослый на ребенка.

— Я понимаю: общество, свобода как осознанная необходимость. Всё так, не спорю. Но почему же чем дальше человек живет, тем теснее ему становится? Всё меньше у него свободного пространства. А потом оно сужается до размеров гроба, и всё. Подумайте об этом, мужики. Вот ты, Серега, строишь дом, и вы тоже. Я так скажу: вы молодцы, вы расширяете пространство. Поэтому я пью за вас.

— Начал с ахинеи — закончил по-людски, — сказал Кротов. — Ладно, закусывайте, я пошел звонить.

Оказавшись один на один с Лузгиным, Виктор Александрович сразу почувствовал себя неуютно. Это втроем хорошо пить водку и легко говорить ни о чем; когда остаются двое, что-то сразу меняется. До этого Слесаренко как бы присутствовал при компании, был случайно забредшим гостем, мог позволить себе отмалчиваться, принимая в разговоре лишь редкие, из вежливости, пасы хозяев. А теперь Лузгин сидел напротив, жевал колбасу и смотрел мимо Виктора Александровича, словно ждал первой подачи от Слесаренко.

При знакомстве Лузгин представился по имени — Володя, но было неловко обращаться к нему так, без отчества.

— А вы, Владимир, — Слесаренко нашел компромиссно-уважительную форму обращения, — вы сами где живете?

— Я в панелях живу, — ответил Лузгин. — Правда, в новых панелях. Вот вы, Виктор Александрович, строитель, насколько мне известно?

— Был строителем, да.

— Тогда ответьте мне на один вопрос: почему у нас такой интересный железобетон — гвоздь не вбить, а кусками отваливается?

— Ну, тут масса факторов…

— Когда говорят «масса факторов», значит, точного ответа не знают. Или его вовсе нет.

Наверное, Лузгин уловил перемену в лице Виктора Александровича, потому что примирительно поднял ладони и добавил:

— Не хотел вас обидеть, поверьте. Привычка профессионального репортера: если хочешь разговорить собеседника, возьми его же реплику, разверни на сто восемьдесят градусов и ему же воткни в… пардон.

— Вас этому где-нибудь учили? — поинтересовался Слесаренко.

— Сейчас, говорят, стали учить, а раньше на журфаках больше на историю КПСС налегали. Нет, есть, конечно, несколько приемов: где сам придумал, где вычитал, где у других подсмотрел. Но, в общем-то, это не главное. Есть у ведущего искренний интерес к собеседнику — передача получится, если нет — как не выпендривайся, скука сплошная. Вот мой приятель Витя Зайцев: весь в бороде запрятан, но в глазах всё читается.

— Что было для вас самым трудным на телевидении?

— Как-то вы уж очень профессионально спрашиваете, Виктор Александрович, — подозрительно покосился на Слесаренко журналист. — Академию общественных наук при ЦК КПСС заканчивали или в народном суде заседать приходилось?

— Заседать приходилось, а от академии Бог оградил. Хотя по друзьям знаю: два года пожить в Москве вольной студенческой жизнью — это подарок взрослому человеку.

— Я потом у вас про суд поспрашиваю, ладно? — Лузгин посмотрел на бутылку, но руки не протянул. — Самым трудным было перестать корчить из себя ведущего. Когда начал вести себя и говорить на экране так, как в жизни, сразу всё изменилось. И работать легче стало и интересней.

— Я видел вас в рекламных передачах…

— Ну, это вообще порнография, — замахал руками Лузгин. — Там сплошная клоунада.

— Зато весь город о вас говорил.

— Любит наш русский народ шутов и юродивых… Вот только зря он за них на выборах голосует.

— Вам не предлагали куда-нибудь баллотироваться?

— Еще как предлагали.

— Почему отказались, если не секрет?

— Вам правду сказать или что поприличнее?

— Лучше правду.

— Тогда не скажу, еще обидитесь.

— Ну почему же?..

— Обидитесь, обидитесь… Вы, чиновники, народ шибко обидчивый. Особенно когда вам правду говорят.

— А вы полагаете, что знаете правду? — спросил Виктор Александрович.

— Правды не знает никто, — торжественно изрек Лузгин, и прозвучало так: никто не знает, а он, Лузгин, знает доподлинно. «Поплыл», — решил Слесаренко и не стал спорить.

— Вот вы взятки берете?

— Я? — удивился вопросу Виктор Александрович.

— Ну да, именно вы.

— Нет, не беру.

— А предлагали?

— Предлагали.

— Значит, мало предлагали, — тем же раздражающим тоном произнес журналист. — Вот скажите мне откровенно: есть ли какой-то предел, какая-то сумма, на которой и честный человек ломается?

— Есть, — ответил Слесаренко. — Но мне еще такой не предлагали. — И засмеялся, как бы переводя сказанное в шутку, но Лузгин этого паса не принял, посмотрел на Виктора Александровича серьезно и почти трезво и сказал:

— Спасибо.

В дверях появился Кротов с бруском радиотелефона в руке.

— Вы хотели позвонить, Виктор Александрович?

— Да, благодарю.

Банкир объяснил, что и как нажимать в телефоне, работавшем, как рация, в режиме «прием — передача». Слесаренко набрал домашний номер. Трубку сняла жена, голос ее звучал скорее недоуменно, чем настороженно, и Виктор Александрович стал городить ей что-то про строителей, ранний завтрашний привоз стройматериалов… Связь в одну сторону — говоришь или слушаешь — сбивала с толку, разговор получался рваный, и Слесаренко вдруг сказал жене про свой визит к банкиру, назвал «кумира» Лузгина. Голос жены сразу поменялся, в нем проснулся интерес, и Виктору Александровичу стало неприятно, что не его деловая аргументация, не его забота об их будущем доме подействовали на жену, а это касательное упоминание местной знаменитости. Закончив разговор, Слесаренко отжал нужную кнопку и сказал:

— Вам обоим привет от жены. А вам — особый, — слегка поклонился он в сторону Лузгина и получил в ответ безразличный кивок пресытившегося популярностью «кумира».

— Мы тут с Виктором Александровичем взаимным интервьюированием занимались, — сказал Лузгин и пустил-таки в ход бутылку. — Надо сказать, у него неплохо получается. Предлагаю тост — за содружество власти, прессы и капитала.

— Услышали бы вас сейчас ваши телезрители, — рассмеялся Слесаренко, — они бы вам голову оторвали.

— Я имею в виду содружество за столом…

— Не ври, не оправдывайся, — сказал Кротов. — Всем ясно, что ты имел в виду.

— Раз так — пить отказываюсь, — сказал Лузгин и проглотил водку одним большим глотком. Это плохо у него получилось, и Лузгин долго моргал, вытирал согнутым пальцем проступившие слезы.

— Жил у нас во дворе мужик, — сказал Кротов, — так он голову задерет, горло как-то вывернет и бутылку водки туда вливает, не глотая совсем. Во мастер. Учиться надо, Владимир Васильевич.

Лузгин сунул руку под стол, резко выдернул ее оттуда и наставил на Кротова черный настоящий пистолет. Виктор Александрович как-то сразу понял, что пистолет настоящий.

— Застрелю щас гада, на фиг!

— Э-э, кончай дурить! — Кротов перегнулся через стол и выломал пистолет из лузгинских пальцев.

— Больно же, гад!

— Так тебе и надо. Нашел чем шутить…

Кротов обошел стол, отпихнул Лузгина, тот чуть не свалился со стула, достал из-под столешницы кобуру с ремнями и унес оружие в угол комнаты, сунул меж ящиков и коробок.

— От греха подальше.

Виктор Александрович был человеком непугливым, но наличие боевого оружия в подвыпившей компании его, мягко говоря, не радовало. Сколько уже было случаев — и на охоте, и в армии. Он вспомнил вдруг свою караульную роту, автоматы АКМ, тридцать патронов в магазине, смена «салаг» ждет разводящего — первый выход в караул, — толкаются дурашливо, у Коли Жомира падает с плеча автомат, ударяется о бетон прикладом, Коля поднимает его, наставляет на обидчика и говорит: «Ба-бах», и автомат стреляет. От грохота выстрела все глохнут на время, и в этой тишине Вовка Янкин хватается за живот, падает лицом на бетон. Как выяснилось на следствии, от удара затвор передернулся и дослал патрон в ствол, и предохранитель тоже соскочил на одно деление. Вот тебе и «бабах». Колю Жомира потом увезли на суд, и в часть он уже не вернулся. А через неделю их повели в охранение на стрельбище, поставили вокруг редким большим кольцом. Пост Слесаренко оказался в заброшенном саду на холме. Он полез на дерево за яблоками, набил карманы галифе, как вдруг в ветвях что-то фыркнуло, потом свистнуло, потом стукнуло, и он понял, что это пули, и в диком страхе даже не слез, не спрыгнул, а рухнул вниз и чуть не вывихнул руку при падении. Смерть ходит рядом…

— …Вы меня слушаете, Виктор Саныч?

— Да-да, конечно, — встряхнулся Слесаренко.

Банкир, оказывается, давно уже объяснял ему устройство хитрого стеклянного потолка: весь разбит на квадраты и секции, пять выключателей по стенам, каждый квадрат — это плафон, можно врубить весь свет разом, а можно по зонам: над столом, над диваном (будущим), над камином, над чем-нибудь еще в дальнем от двери пустом углу. Пока, правда, в комнате горела одна голая лампа, висевшая на длинном шнуре.

— Очень интересно, — сказал Виктор Александрович. — Сами придумали?

— Нет, покупной, — ответил Кротов и вдруг позеленел лицом, бросился вон из комнаты. Вернулся бледный, с крупными каплями пота на лбу, вытирал губы смятым платком.

— Может, все-таки врача, а? — сказал Лузгин.

— Обойдемся…

— Нездоровится, Сергей Витальевич? — спросил Слесаренко и подумал: пора, засиделся.

— Так, ушибся сильно. Сейчас еще стакан врежу — все пройдет, ничего страшного.

Виктор Александрович хотел предостеречь — не вредно ли, не будет ли хуже, — но Лузгин уже схватил бутылку.

— Вот это правильно, вот это по-нашему.

— По-вашему, по-вашему, — раздался из холла женский голос. — У тебя Володя, одно лекарство на все случаи жизни.

В дверях появилась молодая эффектная женщина в короткой дубленке и меховом берете. Левой рукой она волокла за собой спотыкающегося малыша, в правой висела тяжелая по виду сумка. Кротов подхватил малыша на руки, прижал к плечу, забормотал ему что-то ласковое в ухо, тот улыбался и болтал ногами. Женщина поздоровалась, сняла берет, принялась все на столе передвигать по-своему и выкладывать пакеты и свертки с едой. Жена, догадался Слесаренко, поднялся со стула и хотел ей помочь, но женщина покачала ладонью — сама, сама, спасибо, — и Виктор Александрович екнувшим сердцем узрел, как она похожа на Оксану, только волосы темные, а стрижка такая же. Обратил внимание и на то, что кротовская жена гораздо моложе мужа. «Всё как и у меня, — подумал Слесаренко, имея в виду отнюдь не свою жену, и добавил мысленно: — Было». И снова все накатило: Луньков, кассета, документы, мэр, Филимонов, Лузгин — вот он, рядом, чего тянуть?..

— Хорош хозяйничать, — сказал Кротов. — Пошли, я вас к Гринфельду отвезу, поздно уже.

— А это удобно? — спросила кротовская жена.

— Удобно, я звонил. Сам он в городе ночует, а жена сказала: с удовольствием. Или пешочком прогуляемся? А, Митяй? Тут недалеко.

— Песоськом, — сказал малыш и сунул в рот большой палец.

— Сережа, — укоризненно сказала жена, — он опять палец сосет. Убери, пожалуйста!

— Можно и мне с вами прогуляться? — спросил Слесаренко.

— Конечно, можно, — сказал Кротов. — Э, Ира, а где дочь? Дочь не вижу!

— Ну как это где? — всплеснула руками жена. — Ты еще спрашиваешь… Осталась ночевать у любимой подруги. Ей там, видите ли, интереснее, чем с нами — стариками. Не ты ли, Сережа…

— Я, я, конечно, — весело согласился Кротов. — У нас с женой принципиальные разногласия в вопросах воспитания: она запрещает всё, что можно запретить, а я разрешаю всё, что можно разрешить.

— Ну и нахал же ты. Люди и вправду подумают…

«Люди» — это было о нем, Слесаренко.

— Ну, двинулись, — сказал Кротов. — Пошли с нами, Вовян. Проветримся.

— Ну уж на фиг, — буркнул Лузгин. — Я тут посижу, хоромы ваши охранять буду. — Он оценил уровень жидкости в бутылке. — Слушай, займи еще пузырь у Гринфельдов, а? Ночь-то длинная…

— Ночью спать надо, — сказала жена Кротова. — Стыдно у чужих побираться. В сумке коньяк; знала, с кем дело имею.

— Вот все бабы такие, — капризно резюмировал Лузгин. — Даже доброе дело обязательно словами испортят. Мне твой коньяк, мать, в горло теперь не полезет.

— Полезет, Вова, и еще как полезет, — сказал Кротов.

— Я дверь не закрываю, учти, не засни часом, ограбят.

Они вышли во двор. Кротов поставил сына на матовый гравий дорожки, повел за руку, грузно согнувшись. Жена шла сзади, поправляла на голове берет, прятала под него темные волосы. Как-то раз Оксана из баловства примерила черный короткий парик, странно было видеть это внезапное преображение: тот человек и не тот. Она и в постель легла в парике, и поначалу было остро, нравилось, возбуждало, но потом Слесаренко сдернул парик и отбросил: померещилось, что лежит с проституткой.

Снова нахлынуло: баня, Чернявский, скрипучий потолок… Виктор Александрович поглубже засунул руки в карманы пальто. Хорошо, что пошел без шапки: ветра не было, холодный воздух приятно обволакивал голову свежестью, чистые звезды ровно сияли впереди, хрустела под ногами дорога. Слесаренко глядел на идущих перед ним почти незнакомых ему людей: большого, поменьше и совсем маленького, — и на душе у него стало если не хорошо, то лучше; он умел радоваться и чужому счастью.