…Как ни странно, но утром в воскресенье Лузгин проснулся свежим, без дурмана в башке и тяжести в желудке.
Вчера, когда они расстались с Кротовым, Лузгин по дороге к дому обшаривал взглядом все будки с выпивкой и выбирал, каким пивом он будет отпаиваться остающиеся до ночи все эти долгие муторные часы субботнего домашнего безделья. Его любимой маркой было «Тверское», московское «квасное» пиво, импортное он терпеть не мог из-за металлического привкуса консерванта. «Тверское» в последнее время попадалось все реже и реже. Правда, появился некий аналог — пиво «Афанасий», в высоких бутылках, но, как и всякая подделка, «Афанасий» до оригинала не тянул, был излишне водянистым, без знаменитой «тверской» терпкости.
«Найду «Тверское» — буду пить», — сам для себя решил Лузгин, но так и не нашел, даже «Афанасий» ни разу не встретился ему, и он вошел в свой подъезд пустой, ругая собственное пижонство: уж лучше хоть какое, сказал ему организм, чем никакого вообще.
Он промучился до вечера, глотая и изливая из себя минералку и соки, кофе и чай с молоком, пробовал есть приготовленное женой жаркое, разогревал вчерашний суп, но желудок отказывался от всего, требуя «анестезину». И Лузгин наверняка сдался бы, хлебнул крепкого и забылся на час, если бы не жена и воскресная его передача. Перед сном, приняв душ и причесываясь у зеркала, Лузгин посмотрел на свое опухшее лицо с огромными подглазными мешками, чуть не плюнул в него, проглотил на кухне три таблетки мочегонного и потом бегал всю ночь, на автопилоте, едва попадая струей куда надо. Нормально заснул он часу в шестом и проспал до одиннадцати.
Мордатости поубавилось, даже мешки под глазами усохли, но волосы после ночных метаний торчали, как у персонажа фильма ужасов. «Кумир, твою мать…».
Он позвонил на студию, узнал, выехала ли в срок телевизионная «передвижка». Все шло по графику. Лузгин раздумывал было звякнуть на всякий случай и режиссеру передачи Валентину Угрюмову, но вспомнил, что у того по-прежнему нет домашнего телефона, а ведь он, Лузгин, давно обещал Вальке этот вопрос решить, и ему, Лузгину, тоже давно обещали решить этот вопрос. Таких «отложенных штрафов» к чиновникам у Лузгина поднакопилось изрядно, надо было как-нибудь сесть плотно за телефон, потратить полдня и напомнить о себе всей этой сволоте.
— Какой костюм наденешь? — крикнула из дальней комнаты жена, когда Лузгин пил чай на кухне, с радостью ощущая, что желудок не противится густой и сладкой жидкости, вливаемой в него. — Синий, немецкий?
Этот костюм они купили Лузгину в прошлогоднем круизе вокруг Европы — от Петербурга до Одессы — на теплоходе «Тарас Шевченко». Зарекались было не тратить взятые в поездку доллары на тряпки и подарки родственникам — только на отдых, экскурсии и развлечения, фирменную местную еду, пиво всех сортов, но ни черта из этого зарока не вышло. На первый взгляд, сегодня и в России можно было купить все, что душе угодно, были бы деньги, но надо было сделать первую же остановку на Западе, в шведской столице Стокгольм, чтобы понять, какую дрянь и дешевизну гонят в Россию «челноки», сдирая с отечественных пижонов-лопухов непомерные деньги.
Швеция оказалась страной дорогой, а Дания еще дороже, и зарок исполнялся как бы сам собой, но сведущие люди ждали Германию, где в портовых Любеке и Гамбурге цены были ниже, а качество не хуже. Так оно и вышло на самом деле. И Лузгины в общем покупательском азарте отхватили ему костюм из тонкой темно-синей, в едва заметную светлую полоску английской шерсти, а ей — ожерелье и браслет из розового жемчуга, в три раза дороже костюма, но Лузгин был доволен: вещь классная, ежели вдруг жизнь припрет — продадим дома за страшные «бабки».
По опыту многолетней работы на телевидении Лузгин знал, что черные и белые тона цветному телеэкрану противопоказаны: на белом появлялись радужные разводы — «факела»; вокруг черного, по причине предельного для техники контраста, «факелило» все на свете, особенно лица в массовке. Синий германский костюм, ко всем прочим достоинствам — красивый, легкий, в нем не потеешь под софитами — еще и не блестел совершенно, не бликовал, как новомодные шелковые мужские «прикиды», а словно впитывал в себя оголтелый студийный светопад. Лузгин любил этот костюм, в нем он чувствовал себя свободно и уверенно, что было совсем не лишним для ведущего телепередачи, во многом построенной на импровизации.
— И рубашку — ту, китайскую! — прокричал Лузгин в ответ.
Бледно-розовую рубашку с пуговками на воротнике ему привезла из Америки дочь — были там с мужем на Рождество. Увидев на рубашке китайский лейбл, Лузгин не удержался и посетовал: мол, китайского дерьма и на тюменских рынках навалом, но был посрамлен за невежество. Как заявила дочь, весь бомонд американский ходит в китайских рубашках, и стоят они до сотни «баксов», а на тюменских рынках — ширпотреб для колхозников, в таких в гроб кладут из экономии.
На половину второго Лузгин заказал такси. Идти к месту съемки было десять минут, но шлепать по слякоти в кипрских туфлях ручной работы ему было жалко, а брать с собой, как школьнику, «вторую обувь» — просто лень. Он вымыл голову, жена просушила феном и уложила ему волосы, сбрызнула лаком, чтоб не разваливались. Лузгин оделся в парадное и поехал на передачу.
Он работал на местном телевидении с конца семидесятых, до этого репортерствовал в «Тюменском комсомольце», пока там не появился в редакторах высокий, худой и странный мужик, выпивавший каждое утро по флакону валерьянки: половина редакции, в том числе и Лузгин, разбежалась от редакторских странностей кто куда. Он прибился в «молодежку» — редакцию молодежных и детско-юношеских программ телевидения, но в собственно молодежном вещании свободной ставки не оказалось, и Лузгин начинал свою карьеру телевизионного ведущего с подростковых гаишных конкурсов, уныло-бодрых передач про курсантов профтехучилищ, и в этом так поднаторел, что однажды ему доверили озвучивать куклу Карлсона в передача «Вечерняя сказка»: театральный актер приболел, а Лузгин уже научился прикидываться на экране кем угодно, в зависимости от темы передачи. Эта его экранная мимикрия была естественной защитной реакцией на скуку и обязательность «застойного» местного телеэфира с его конкурсами «новаторов», комсомольским «энтузиазмом» и партийным политпросом так называемых серьезных передач.
В этом кислом телевизионном мире, с его сонными понедельничными «летучками», где не смотревшие ни одной передачи дежурные рецензенты несли привычную ахинею про темпоритм, видеоряд, режиссерские экспликации и сверхзадачу авторов, дурашливое детское вещание явилось для Лузгина своеобразной отдушиной, вольными задворками эфира, где платили мало, но мешали жить еще меньше, и это Лузгина вполне устраивало.
Когда грянула перестройка, а вместе с ней дозволенная гласность, Лузгин попробовал было себя во «взрослых» передачах, но был осмеян и затюкан коллегами-публицистами, попросту не допустившими «клоуна Вову» в свою элитную компанию. Лузгин отхихикивался и ерничал, в глубине души был чрезвычайно уязвлен, чуть не уволился со студии, когда вдруг на ТВ появилось рекламно-коммерческое вещание, которому лузгинские «ужимки и прыжки» пришлись куда как впору. На летучках его ругали все больше и больше, но рекламодателям лузгинская «подача» нравилась. Она цепляла за живое и, главное, была легко узнаваема, потому что никого не копировала. И так как рекламодатели платили живые деньги, то Лузгина по делу никто не трогал, ведь слюна рецензентов не приносила в студийную кубышку ни копейки.
Внезапно Лузгин стал дико популярен, его голос и круглое лицо узнавали в магазинах и автобусах. Ведомая им рекламно-развлекательная телепередача (звуковой дубль транслировался и по радио) уже не вмещала всех желающих, рекламодатели выстраивались в очередь, атаковали лузгинское начальство. «Клоун Вова» вконец распоясался, чуть ли не хрюкал в эфире (что с блеском делал сменивший Лузгина на рекламном поприще Валентин Кологривов), начал даже петь частушки собственного сочинения. Это фанфаронство и откровенный эпатаж принесли совершенно неожиданный результат: однажды очередной рвущийся в эфир рекламодатель предложил деньги лично ему, Лузгину, за выигрышное место в передаче. Притом предложил столько, сколько Лузгин не зарабатывал и за месяц. Сунул ему пачку в карман и сказал: «Расписки не надо».
С той поры он поутих в кривляньях, стал серьезнее верстать свои программы, юморил в эфире тоньше и качественнее, чем вызвал восторг воспитателей-рецензентов: наконец-то «клоун» их услышал! Лузгин действительно услышал, но не голос коллег по работе, а шелест больших денег в собственном кармане.
Много позже, тяжело ворочая мозгами в часы утренней похмельной бессонницы, Лузгин удивлялся сам себе, с какой легкостью он принял те первые левые деньги.
Его передачи приносили телестудии хорошие миллионы, из которых лично Лузгину доставались гонорарные крохи. Манией величия Лузгин не страдал, но всегда сравнивал то, что он студии приносил, с тем, что ему от студии доставалось, и не считал дележ справедливым. Да, это сейчас в его двери ломились фирмы и банки, но он хорошо помнил начало, когда телефоном, а больше ногами выбивал и вышаркивал из потенциальных рекламодателей хоть что-нибудь, самый копеечный заказ в программу. Как чуть ли не лизал задницу вальяжной молодящейся банкирше и даже готов был лечь со старухой в постель, только бы дала — денег, естественно, в другом-то он не сомневался. Помнил он и стыдливые рассказы жены о разговорах на ее работе: «Это твой — вращенье пальцем у виска — вчера по радио выступал?».
Образ рекламного раздолбая так бы и не отлип от Лузгина — к тому же деньги потекли если не рекой, то стабильным ручьем, а к этому, понял он, привыкаешь быстро и навсегда, — если бы однажды, перебирая на студийной пьянке лихие страницы телевизионной молодости, он не набрел на одну из своих первых передач для детей «Сделай сам».
Передача была учебно-пустенькой, до оскомины воспитательной: дети под присмотром мастеров демонстрировали умение пилить и строгать, клеить, колотить и вышивать крестиком. В редакции образовался целый музей детских наивных поделок. Во время ремонта весь этот милый хлам утащили на склад, где он и сгинул впоследствии.
И вот тогда, на пьянке, сквозь ржанье, стук стаканов и вопли: «А помнишь, в Березово ты телевизор в гостинице сжег?» — вдруг всплыла не слишком оригинальная мысль: взрослые тоже были детьми, даже самые знаменитые взрослые. Три месяца спустя в эфир вышла шестидесятиминутная телепередача «Взрослые дети», вот уже второй год занимавшая с той поры первые места в рейтинге зрительских симпатий.
Лузгин подъехал на такси к гостинице «Тюмень», за год выстроенной турками в самом центре города. Огромные автобусы передвижной телевизионной станции уже стояли вдоль гостиничной стены, змеились кабелями. Он прошел в холл сквозь автоматические стеклянные двери, кивнув заулыбавшимся при виде его охранникам. Справа от входа был большой квадратный зал, уставленный диванами и креслами, круглыми столиками, в дальнем углу возвышалось нечто наподобие сцены, где уже разместился диванчик для главного героя передачи.
— Привет, начальник! — К Лузгину между столиками пробирался Валентин Угрюмов, режиссер передачи и один из ее авторов. Когда-то Валентин начинал инженером видеозаписи, чистым техником, исполнителем чужой — режиссерской или редакторской — воли. Однако в силу характера не мог удержаться на монтаже от комментариев: это надо бы сделать так, а это вообще выкинуть. Спорил даже с такими мэтрами местной телережиссуры, как Борис Шпильковский и Володя Матросов. Позже, когда поколение «зубров» ушло со студии — кто в тираж, кто на кладбище, — Угрюмов сменил профессию, сам стал режиссером. Стартовал на коммерческих программах, где и сблизился с Лузгиным. Вместе они и раскрутили передачу «Взрослые дети».
— По сценарию пройдемся? — предложил Валентин. — Или снова будешь, как акын: что вижу, о том и пою?
Первые выпуски «Взрослых детей» шли в прямом эфире и готовились серьезно, до мелочей, потому что «живую» передачу уже не перепишешь, не исправишь. Лузгин с Угрюмовым обкатывали на репетициях каждый поворот сюжета, хронометрировали «куски» сценария до секунд, тщательно работали с участниками передачи, с массовкой. Постепенно, от выпуска к выпуску, передача усложнялась, требовала смены декораций и студийного оборудования, отдельных мизансцен, большого количества «подсъемок», то есть снятых заранее на видеопленку сюжетных материалов. И в итоге от прямого эфира отказались, стали записывать всю передачу по частям на видеомагнитофон и потом монтировать, отбрасывая словесный и экранный мусор. Передача заметно выиграла в качестве, стала динамичней и разнообразней, но потеряла «эффект присутствия» — великий плюс, большую магию «живого» телевидения. К тому же Лузгин как ведущий теперь позволял себе расслабиться, забыть текст или фамилию участника: ничего страшного, исправим на монтаже или перепишем заново. Чем вольнее чувствовал себя в кадре ведущий, тем больше работы выпадало на долю режиссера, а лишней работы не любит никто, даже такой фанат и трудоголик, как Угрюмов.
— Морда у тебя, однако, — сказал Валентин. — Пил, что ли, вчера? Пойди загримируйся.
— Не сейчас, позже, еще два часа до записи, вся пудра слезет.
— Я слышал, Сашка Дмитриев умер?
— Да. Под автобус попал.
Сашку Дмитриева на студии знали и помнили. При всем своем алкашестве и неуживчивости Сашка был интересным художником, с незамыленным взглядом, и его охотно приглашали поработать над дизайном новых передач или «переодеванием» старых. Эскиз пространственного и цветового решения студийного павильона, стилистику титров для «Взрослых детей» разрабатывал он. Хотя можно ли назвать работой получасовое сидение на лузгинской кухне, под коньяк и разговоры, когда Сашка в три приема начеркал на листе писчей бумаги фломастерами и сказал: «Вот. Стоит пол-лимона. Не нравится — порви». Эскиз понравился, и не только Лузгину. С Дмитриевым задним числом оформили договор и выплатили истребованные полмиллиона рублей, за вычетом подоходного налога, что Сашку совершенно разъярило: он требовал свои пол-лимона «чистыми» на руки. Пришлось договор переписывать, увеличивая первичную сумму почти на треть.
— Если Роки не придет, кто в резерве — Щербаков?
— Придет, — сказал Лузгин. — В пятницу созванивались — обещал. В конце концов Галина за ручку приведет.
«Взрослые дети» тоже начинались непросто. Лузгин снова и льстил, и уламывал, и стращал больших людей, чтобы заполучить их себе на передачу, и чаще всего нарывался на отказ. Многих отпугивала чисто внешняя несерьезность программы. Как же так: солидные люди, известные и уважаемые, а им предлагают то выпиливать лобзиком, то вспомнить клятву юного пионера, то читают ему вслух его собственное школьное сочинение по драме Островского «Гроза», и от школьных нелепиц пламенеют уши, и герой передачи никак не может припомнить, кто такая есть стоящая перед ним старушонка, а выясняется — это его учительница, стыд-то какой!
Лузгину вспомнилось, как на передачу о директоре моторного завода Кульчихине он заставил администраторов притащить в студию огромный бильярдный стол — Кульчихин был заядлым игроком. Но играли они в эфире не на этом, «генеральском», а на маленьком детском столике с металлическими шариками и кием размером с карандаш. То-то была потеха. Кульчихин, кстати, выиграл тогда у Лузгина.
Бывали случаи, когда «герой» отказывался за час до эфира или вообще не являлся в студию, даже не позвонив. Тогда они с Угрюмовым и начали вводить дублеров — приглашали на эфир человека из следующей передачи: если все было в порядке, человек просто присутствовал в зале и набирался опыта, а ежели что — выходил в эфир под первым номером. Нынче в дублерах у губернатора Леонида Рокецкого значился представитель президента в Тюменской области Геннадий Щербаков.
Отношение к участию в передаче изменилось в верхах, когда косяком пошли выборы: то в мэры, то в депутаты. Бомонд уразумел, что «Взрослые дети» дают прекрасную возможность появиться перед избирателями в роли простого хорошего человека, такого же, как все, и даже экранные неловкости и оговорки в конечном счете работали на героя, лишний раз доказывая: начальник — он свой парень, и ничто человеческое ему не чуждо. Да и сам Лузгин в роли ведущего скорее помогал герою, чем терзал его, даже когда провоцировал конфузные ситуации и заставлял аудиторию смеяться.
Короче говоря, все прошло по известному кругу. Сегодня Лузгин уже не испытывал трудностей с выбором героя, позволял себе время от времени подержать его на коротком поводке. «Взрослые дети» стали чем-то вроде членского билета в элитном клубе. Люди, побывавшие в героях передачи, в массовом сознании (да и в своем собственном) причислялись к некой когорте избранных, действительно влиятельных и популярных личностей. Если Лузгин приглашает — значит, ты попал в «обойму».
В конце прошлого года команда Лузгина с позволения телевизионного начальства зарегистрировалась как творческое объединение, имела свой счет в банке у Кротова, ввела для героев передачи спонсорский оброк — сорок миллионов за выпуск, и платили как миленькие. «На лапу» Лузгин больше не брал, не тот уровень стал у него и его команды, чтобы мелочиться на подачках. Получал официальную зарплату как руководитель творческого объединения — два с половиной миллиона в месяц, но не это, не эти миллионы были главным.
Затащив на передачу людей с властью и деньгами, создав на ее базе своеобразный элитный клуб, Лузгин и сам занял в этом клубе определенное место. Его стали приглашать в гости и на дачи, даже на Лебяжье. Иногда, зная его связи в журналистском мире, просили протолкнуть или приостановить ту или иную публикацию. Так он стал неофициальным посредником между властями и прессой, а немного позже, когда к нему пригляделись, и между властями и деньгами.
Лузгин поморщился: всплыли в памяти десять тысяч «баксов» и неудача с землеотводом для кротовского банка. «Черт меня побери, когда же я перестану работать под словесные авансы. Ведь обещал же Терехин площадку в центре, сволочь!».
Передача с Терехиным получилась одной из лучших. Особенно понравился публике придуманный Лузгиным якобы спонтанный сюжетный ход: когда «какой-то» телезритель до крайности «достал» Терехина жалобами на текущую сантехнику, Лузгин объявил в передаче перерыв — по Москве как раз начиналась программа «Время» — и вместе с Терехиным помчался на машине в квартиру звонившего. Через сорок минут Терехин, в юности пэтэушный сантехник, на глазах всей области уже крутил трубы и менял сальники, скинув пиджак и марая чернотой белую рубашку. Передачу они закончили, распивая чай с хозяином квартиры под разговоры «за жизнь», и никто из телезрителей не задал вопрос: как же так быстро удалось развернуть на «случайной» квартире передвижную телестанцию? На студии по этому поводу смеялись, но дело было сделано: Терехин попал в герои, в мужики, и на волне этого зрительского обожания прорвался в областную Думу, где вместе с мэром представлял теперь «интересы горожан». А вот с отводом «прокинул», да и нынче заметался, запаниковал, снова подставил Лузгина перед другом-банкиром с этими бюджетными деньгами. «А, ничего страшного», — мысленно произнес Лузгин свою любимую присказку. В конце концов он всего лишь посредник: слово туда, слово сюда.
— Слышь, Вовян, — режиссер подергал его за рукав, и Лузгин заранее скривился. — Как там насчет телефона?
— Да будет тебе телефон! Не выбьем так — проплатим коммерческую установку, на счете же деньги есть. Пять миллионов — не деньги, особенно безналом, чего ты дергаешься, Валя! Сказал же: сделаю…
— Да надоело, на фиг, по автоматам бегать!
— Ну, Валя, ну, сказал же… Пойдем лучше пленку с Галиной отсмотрим.
Галина Андреевна, жена губернатора и известный банкир (последнее доставляло Рокецкому массу проблем, молва винила его в протекции собственной жене), с прессой почти не общалась, и заручиться ее согласием принять вместе с мужем участие в передаче оказалось куда как непросто, а между тем присутствие жены являлось обязательным условием. Угрюмову доставляло удовольствие фиксировать камерой реакцию жен, когда мужа вынуждали рассказывать про первую школьную любовь, и «вдруг» эта любовь входила в студию…
Когда Лузгин узнал, что заместитель редактора «Тюменских известий» Юрий Пахотин уговорил Рокецкую на интервью, он в свою очередь уговорил Пахотина уговорить Галину Андреевну на параллельную съемку телекамерой. Интервью получилось большое, Пахотин дал «добро» на использование фрагментов в качестве «гарнира» к передаче.
Вслед за Валентином Лузгин вышел на улицу в промозглый ветер незадавшейся нынче весны, вскарабкался по металлической лестнице в автобус телестанции. Пока заряжали пленку, Угрюмов сказал:
— Сейчас отсмотрим все, а потом я покажу, что смонтировал. Но учти: перемонтировать не буду, понял?
Лузгин, соглашаясь, кивнул. Монтаж интервью стоял в расписании пятничным вечером, когда они загуляли с Кротовым, и пришлось Вальке «клеить» сюжет самому, на свой взгляд и риск, так что сиди и не рыпайся, кушай, что дают. Честно говоря, Лузгин не очень-то переживал по этому поводу: Валька чувствовал слово, ценил интонацию, и Лузгин его вкусу вполне доверял. К тому же Угрюмов, не связанный личными контактами с персонажами «Детей», обычно лепил сюжеты круче и забористей вынужденного быть осторожным и расчетливым Лузгина.
Включили запись. На телеэкране монитора появился затылок Пахотина, в глубине кадра за столом сидела полная, пышноволосая, немного сердитая и настороженная женщина, крутила в пальцах авторучку. Камера двинулась вперед, вытесняя из кадра пахотинские вихры, раздался немного манерный юркин голос:
«Галина Андреевна, у вас хорошая охрана. Эти ребята защищают деньги или людей?» — «И деньги, и людей». — «А у вас есть личный телохранитель?» — «Нет». — «Банкир — профессия опасная. Не боитесь одна ходить?» — «Боюсь. Но я знаю, что если кто-то захочет меня убить, никакой телохранитель не убережет. А простым хулиганам я сама могу дать отпор».
— Крутая тетка, — уважительно сказал Угрюмов. — Бедный папа Роки!.. Тут дальше пойдет про ее биографию, я это выкинул: интересно, но не по теме. Между прочим, я что подумал: а не лучше ли было ее взять на первую роль? А Рокецкий бы просто в зале сидел. Хорошая идея, слушай!
— Хорошая, — согласился Лузгин. — Но в другой раз.
Рокецкого он знал не очень давно и не очень хорошо. Помнил его в председателях облисполкома при Шафранике, слышал про их взаимное недоверие и даже противостояние и был удивлен, когда уходивший в Москву в министры Шафраник порекомендовал именно папу Роки в свои преемники на губернаторском посту. На этот счет были разные версии, но далекий тогда от бомонда Лузгин плевал на политику и делал «бабки» на рекламе. Попав с помощью «Взрослых детей» на вершину местного политического Олимпа и став на нем кем-то вроде царско-боярского шута и постельничего одновременно, он ни разу еще не проник в ближайшее окружение губернатора, хотя с его замами и водочку пивал, и шары гонял изрядно. Лузгин знал, насколько осторожен и недоверчив, даже подозрителен в своих контактах губернатор, слишком долго для фигуры такого масштаба ходивший на вторых ролях и наконец ставший первым. За последние два года он очень вырос как политик, научился общаться с прессой и говорить с людьми на понятном им языке, прибавил юмора и задиристости, но за внешним добродушием и эдакой показной мужичьей хитроватостью маячил жесткий и умелый администратор, профессионал аппаратной игры, никому до конца не верящий и ничего на веру не принимающий. Говаривали, что во время своих наездов в Москву он частенько исчезал из поля зрения наблюдавших его чиновников, и оставалось тайной, где и с кем он в этот период общался. Назывались разные фамилии — от вице-премьера Сосковца до начальника президентской охраны генерала Коржакова, но точных сведений не имел даже министр Шафраник, плотно отслеживавший поведение и контакты своего «наследника» — тем более что, по лузгинскому мнению, министр резервировал вариант возвращения «в область» в случае правительственной крупной перетряски и старался, как говорится, держать руку на пульсе.
Знал Лузгин и о сложностях взаимоотношений области и входящих, а точнее входивших в ее состав северных автономных округов, покушавшихся ныне на полную от Тюмени независимость, о весьма непростых личных отношениях Рокецкого с северными губернаторами Неёловым и Филипенко, но не слишком во все это вникал, считая истоком конфликта сшибку личных амбиций, хотя и понимал, что эта сшибка — на поверхности, а под ковром дерутся мощные московские бульдоги, и дерутся они отнюдь не ради всяких там северных народов, а за контроль над добываемыми на северах нефтью и газом.
Между тем Пахотин на экране, что называется, «достал» собеседницу своими вопросами. «И если совсем откровенно, — говорила Рокецкая, — меня бесят разговоры о том, что, мол, моя карьера связана с руководящей должностью мужа. Это могут говорить люди, которые совершенно не знают ни моего характера, ни характера Леонида Юлиановича. Вся жизнь моя прошла на виду. На Севере люди всё про всех знают. И я уверяю, что сама, как говорится, отвоевала место под солнцем. Всю жизнь работала, как проклятая. И по буровым моталась, и по строительным объектам, и тонула, и горела. И вы не представляете, как обидно, когда доходят до тебя всякие небылицы». — «И у вас нет домработницы?» — «Нет, и никогда не было. Я люблю свою семью и люблю все в доме делать сама. Только огородом всегда занимается Леонид Юлианович. Но это его любимое дело из всех домашних».
— Из этого что-нибудь взял? — спросил Лузгин.
— Погоди, увидишь, — загадочно ухмыльнулся режиссер.
«Благополучие вашей семьи держится на муже? — поинтересовался Пахотин. — Я имею в виду материальное благополучие». — «Хорошо, я отвечу и на этот вопрос. Откровенность так откровенность». — Видно было, что Рокецкой неприятны эти темы, обидны для нее, но и желание выплеснуть накопившееся тоже просматривалось четко. — «Только один пример. Когда мы жили в Сургуте, я, работая в тресте, получала где-то две тысячи рублей в месяц, потому что у меня были все северные надбавки, нам платили премии, поскольку коллектив наш всегда был в передовых. А Леонид Юлианович на своей ответственной государственной должности получал шестьсот семьдесят рублей. Я даже партбилет свой от него прятала — там же суммы взносов от заработка, чтобы он не чувствовал себя уязвленным. Мужская психология так устроена, что вроде бы только мужчина может быть кормильцем». — «Вы говорите это с ноткой досады? — вклинился с вопросом журналист за кадром. — У вас другое мнение по поводу семейно-денежных отношений?» — «Я так скажу: каждый должен заниматься любимым делом, тем, что предначертано судьбой. И человек должен быть профессионалом и уважать себя. Я могу на Библии поклясться и не боюсь громких слов: Леонид Юлианович действительно государственный человек и всего себя отдает служению людям…».
Лузгин видел эту фразу в опубликованном газетном тексте интервью, и тогда она показалась ему чересчур напыщенной. Здесь же, с экрана, повеяло страстной уверенностью взрослой женщины и жены в том, что она говорит правду о муже. Но такие фразы все равно не работали, они только раздражали публику, заведомо считавшую каждого большого начальника дураком и вором.
«…Он живет работой. Разбудите его среди ночи и спросите, сколько хлеба осталось в области, и он ответит. А если кто-нибудь спросит, сколько у него брюк, он ответит: «Спросите Галю…».
— А вот это хорошо, — вслух сказал Лузгин. — Это сработает.
— Там еще будет про ботинки Лужкова, тоже прикол нормальный, — добавил Угрюмов.
Они отсмотрели пленку до конца. Под занавес интервью был еще один интересный кусок. «Скажите, у вас много друзей?» — спросил Пахотин. — «Совсем немного».
— «Даже сейчас?» — «Особенно сейчас. Как сказала одна великая женщина: «На троне друзей не бывает». — «Не слишком резко?» — «У меня есть причины так говорить».
— «И вас не узнают на улицах?» — «Не узнают. Я не мельтешу на экранах телевизоров…».
Техники зарядили новую кассету, Лузгин посмотрел короткий, на пять минут, видеоролик, смонтированный Угрюмовым из фрагментов интервью с женой губернатора. Вышло лихо, с интригой и напором, и Лузгин похвалил режиссера.
— Будешь дальше квасить, придется мне и в кадр вместо тебя выходить, — ругнулся Валентин, но было видно, что похвалой доволен.
— За сутки до эфира — ни глотка. Железный закон, старик.
На телестудии пили всегда, так уж повелось. Выехали бригадой на съемки, отснимались, намерзлись — приняли по сто грамм. Отсмотрели снятое — еще по «соточке» за хорошую работу. Отмонтировали, выдали в эфир — тут, как водится, сам русский Бог велел. Ну, а после «живых» передач, с их суетой и колоссальным напряжением, стресс удавалось снять только алкоголем, иначе до утра не заснешь; глотать же «химию» Лузгину было противно.
Временами он чувствовал, что выпивка, ее объем и регулярность давно превысили безопасные пределы, само существование которых было весьма умозрительно, и не раздавал себе слово не пить хотя бы неделю. Однажды он серьезно заболел, спиртное было противопоказано категорически, его смесь с лекарствами могла просто угробить Лузгина, так говорили и жена, и врачи, а он им верил и подчинялся поневоле. Не пил ничего почти месяц, вылечился, чувствовал себя помолодевшим, подумывал даже: а не бросить ли еще и курить? Подсознательно Лузгин понимал, что пьет от скуки душевной, заливая алкоголем вакуум в остывшем и опустевшем в последние годы сердце. Пьяному ему нравилась жизнь, нравились окружавшие его люди и сам себе он нравился, даже жена нравилась, пока однажды, прогнав его из постели, не прокричала ему сквозь слезы, что в пьяном виде он трахает ее, как чужую женщину, и больше она никогда, никогда… «Ну, напугала!» — сказал тогда Лузгин и уполз спать в другую комнату.
Вернувшись в конференц-зал гостиницы, Лузгин с Угрюмовым еще раз согласовали расстановку телекамер, уточнили маршруты так называемых «проходок» — передвижений ведущего по залу, чтобы «не выпадал» из кадра и не оказывался к зрителям спиной. Пометили для памяти места в массовке, где будут сидеть «подсадки» — люди-сюрпризы для главного героя.
За час до начала записи зал начинал заполняться. Первыми приходили «заднескамеечники», чаще всего пенсионеры и студенты, игравшие в передаче эмоциональный фон и рассаженные на фанерных «трибунах» у самых стен. В партере на диванах и креслах располагались те, кто так или иначе был включен в сценарий передачи, а также гости из бомонда. Последние обычно сами звонили Лузгину, просили пригласительный билетик для себя и жены: возможность показаться в кадре престижной передами «Взрослые дети», пусть даже и на втором плане, являлась для многих предметом мечтаний. Сегодня же, «под губернатора», количество испрошенных и розданных билетов было критическим, и Лузгин начинал беспокоиться, хватит ли мест для всех.
Без двадцати четыре Лузгин вышел в холл, закурил под любопытными взглядами охранников и девушек из «рецепции». На данный момент он был в роли хозяина, а хозяину полагалось встречать гостей у дверей.
Рокецкие подъехали вовремя, как и обещали: без четверти четыре. Лузгин встретил их у входа, отметил про себя неулыбчивый взгляд Галины Андреевны. Пожимая Лузгину руку, губернатор спросил с ехидцей:
— Ну, артист, что ты тут напридумывал? Любишь ты издеваться, понимаешь, над пожилыми людьми.
— Зря вы на меня смотрите, как бандеровец на москаля, — в тон ему сказал Лузгин. — Я мирный человек, Леонид Юлианович, вы же знаете.
— Да уж знаю, — неопределенно хмыкнул губернатор. Рокецкий родился на Западной Украине, и лузгинская реплика насчет москаля и бандеровца не прошла для него незамеченной. Ход был со стороны Лузгина опасный, но такая у него была работа: растормошить, вывести героя из равновесия до начала передачи, чтобы не дремал в кадре, был готов к неожиданным поворотам.
Пока Рокецкие обслуживались в гардеробе, окруженные прибежавшими из зала подхалимами, — а ведь просил же оставаться на местах! — Лузгин от двери отыскал взглядом в зале телеоператора Борю Высоцкого, старшего в сегодняшней смене, привстал на носки и сделал ему условный знак рукой. Высоцкий кивнул, зашевелил губами в свисавший от наушников маленький микрофон: давал «отмашку» режиссеру на начало видеозаписи. Выждав пару секунд, Высоцкий снова кивнул Лузгину: запись пошла, работаем.
— Господа-товарищи, все в зал, в зал, в зал! Начинаем! Галина Андреевна, а вы с мужем немного подождите, хорошо? Да, сейчас вас оборудуют радиомикрофоном — не пугайтесь, он не тяжелый.
Промчавшись через зал, Лузгин взлетел на сцену, поднял из кресла беспроводный микрофон — отличная штука, полная свобода передвижений! — и повернулся лицом к центральной камере. В зале грянули позывные передачи, тренированные «клакеры» в массовке спровоцировали шквал аплодисментов. Дождавшись, когда шум и музыка пошли на убыль, Лузгин несколько раз глубоко вздохнул, разгоняя кислородом кровь, и поднес микрофон к подбородку.
— Добрый вечер, дорогие друзья! Маленькая телевизионная революция, о необходимости которой так долго говорили в своих письмах наши телезрители, свершилась! В гостях у передачи «Взрослые дети», самой популярной передачи всех времен и народов… А где аплодисменты? О, спасибо, друзья, спасибо!.. Итак, в гостях у передачи «Взрослые дети», в гостях у сотен тысяч телезрителей — от Карского моря до Казахстанских степей — губернатор Тюменской области Леонид Рокецкий. Поприветствуем Леонида Юлиановича и его супругу Галину Андреевну!
Рявкнули фанфары, публика снова зааплодировала. Студенты на «трибунах» пару раз по-разбойничьи свистнули. Рокецкий, придерживая за локоть жену, прошел от дверей к сцене, увидел возле сцены декоративные строительные леса, стопку кирпичей и покачал головой, осуждающе глянув на ведущего. Поднимаясь по лестнице — жену уже увели на ее место в партере две лузгинские ассистентки, — губернатор наткнулся на гитару и баян, красиво расположенные на специальном столике, вздохнул и спросил вполголоса:
— Это еще зачем?
— То ли еще будет, Леонид Юлианович! — так же вполголоса парировал Лузгин и широким жестом пригласил гостя занять позицию на главном диванчике, сам полуприсел рядом, лукавым взором обвел затихший павильон.
— Вы знаете наше главное правило, Леонид Юлианович?
— Знаю, — уверенно сказал Рокецкий.
— Так сформулируйте его, пожалуйста!
— А я уже вам говорил, Владимир Васильевич. Забыли, что ли?
— Вы мне говорили? Когда?
— Да только что.
— Быть не может!
— Склероз, батенька? Рановато.
В зале засмеялись, захлопали. Лузгин почувствовал, что папа Роки настроен по-боевому, в поддавки с ним играть не намерен, вот и отлично.
— Все, Леонид Юлианович, сдаюсь.
— Я вам пять минут назад, когда встретились, сказал, что самое главное правило вашей передачи — это издеваться над серьезными людьми.
Зал обмер со смеху, а Лузгин отметил, как ловко и вовремя губернатор заменил слово «пожилые» на «серьезные», и мысленно дал Рокецкому пять баллов.
— Эх, Леонид Юлианович! — Лузгин сокрушенно вздохнул и развел руками. — Что поделаешь, если именно это так нравится телезрителям в нашей сногсшибательной передаче «Взрослые дети»!
Последние два слова он почти выкрикнул, вскочив с дивана и подавшись корпусом к публике. Та хлопала и свистела, молодежь на галерке тоже вскочила, приплясывая. Лузгин держал паузу: в это время поверх «картинки» из зала режиссер гонял основные титры.
— И все-таки… — форсируя голос, Лузгин осадил зальный шум. — И все-таки главный герой передачи, губернатор области, уважаемый и чрезвычайно серьезный Леонид Юлианович Рокецкий неверно сформулировал наше основное правило. Так и быть, простим ему эту ошибку, но потребуем немедленного исполнения главной заповеди передачи «Взрослые дети», которая гласит…
Он снова выдержал паузу, тренированным движением сорвал с шеи галстук и дурным голосом заорал в микрофон:
— Никаких галстуков!
Под всеобщий хохот, хлопанье и свист ассистентки двинулись по залу, вежливо и непреклонно освобождая мужчин от самой условной части туалета.
Лузгин снова подсел к губернатору.
— Ну, как мы поступим? Закон есть закон.
— Да что с вами, журналистами, поделаешь, — громко проворчал губернатор, распуская узел галстука. — Куда его теперь?
— Только не в карман! Вот вам фломастер, распишитесь прямо на нем.
— Прямо на галстуке?
— И как можно крупнее!
— Ну, изобретатели, — сказал Рокецкий и вывел свою роспись на разъезжавшейся под фломастером ткани.
— Итак, — воскликнул Лузгин, вздымая над собой губернаторский галстук, — перед вами великолепное пополнение музейной экспозиции самой знаменитой передачи года «Взрослые дети»! Галстук самого Леонида Рокецкого! Аплодисменты!
— А можно, я немножко испорчу вам настроение? — спросил папа Роки.
— Это абсолютно невозможно, Леонид Юлианович, но вы попробуйте.
— Я ведь знал, что вы у всех галстуки отбираете, поэтому специально надел тот, который терпеть не могу. Так что забирайте, забирайте…
Лузгин театрально схватился за сердце, как бы в полу-обмороке привалился к губернаторскому плечу и шепнул Рокецкому на ухо: «С вами приятно работать, сэр».
«Очнувшись», ведущий потрогал воротник осиротевшей рубашки и спросил:
— Как поступим дальше? Будем вот так, по-домашнему, — он расстегнул пуговицу у ворота, — или наденем единственный вид галстука, имеющий право на жизнь в передаче «Взрослые дети»? Я имею в виду… Конечно же, пионерский галстук! Были в детстве пионером, Леонид Юлианович?
Ассистентки снова двинулись по залу, предлагая желающим красные матерчатые треугольники: одни соглашались с игрой, другие — отказывались принять в ней участие. К удивлению Лузгина, губернатор красный галстук взял.
— Лучше надеть, пожалуй. Так, с расстегнутым воротником, совсем по-дурацки выглядишь. Только пусть кто-нибудь мне его завяжет — разучился, наверное.
— А когда-то помнили! — погрозил пальцем Лузгин.
— Когда-то все всё помнили.
— Так, прошу на сцену сюрприз номер один!
Из партера поднялась молодая женщина, нетвердо ступая на высоких каблуках, подошла к ведущему.
— Ну, Леонид Юлианович! — сказал Лузгин.
— Что «ну»? — спросил Рокецкий и кивнул женщине: — Здравствуйте.
— Ай-яй-яй! Ну, Леонид Юлианович! Ну, город Сургут, вы — председатель горисполкома… Ну, девятнадцатое мая, День пионерии… Не вспомнили еще? Ну как же так, товарищ Рокецкий!.. А? Сбор на площади, холодина страшный, вы стоите в костюме, а бедные пионерки в одних кофточках тоненьких… Что, еще и год назвать? Ну, вы даете, Леонид Юлианович! Вас что, каждый год в почетные пионеры принимали? Ну-ну-ну, я же вижу: припоминаете! Процесс пошел, понимаешь! Ага? Ага? Вот девочка к вам приближается, вся такая беленькая, худенькая, косички торчат, вся стесняется страшно… Вы к ней наклоняетесь, что-то говорите… Ну, было-было-было-было?..
Как-то раз Лузгину потребовалась полная дословная «расшифровка» звукового ряда одной из передач: предложили опубликовать сценарий в московском сборнике о достижениях регионального телевидения. Ассистентки сидели в наушниках два дня, списывая с магнитофона все до буковки, и когда Лузгин прочел на бумаге то, что он говорил в эфире, то пришел в ужас. Это был кошмар, сплошные повторы, рваные реплики, меканье и беканье, сомнительного качества юмор, самовосхваление и жалкие потуги на афористичность.
Он тогда расстроился и традиционно напился вечером. Стыдно было глянуть в зеркало и увидеть эту полную бездарность, притом бездарность агрессивную, навязчивую. А ведь когда-то в «Комсомольце» он считался неплохим стилистом, и даже великий сноб и учитель Рафаэль Соломонович Гольдберг признавал за ним определенный вкус к точному слову.
Лузгин текст выправил, кое-что просто переписал набело. Получилось куда приличнее, не грех и напечатать, но тут Лузгин осознал, что выправленный и перелицованный им текст вдруг перестал «звучать», попросту умер, задохнулся в безвоздушном пространстве опрятных, по линеечке выстроенных фраз. И он совсем не лишний раз убедился, что у телевизионной речи свои законы и нечего тут комплексовать, хотя от фраз типа «создаём уходяемость» или «вы мне оставьте эти ваши возражения» надо бы, конечно, излечиться по возможности.
Свои передачи Лузгин смотреть тоже не очень любил. На экране он казался глупее и напыщеннее, наглее и кокетливее, чем в жизни. Лузгин убеждал себя и других, что это всего лишь экранный образ, что он просто играет роль разухабистого ведущего, жанр передачи того требует. На самом же деле было не совсем так. Образ «кумира» Лузгин почти подсознательно лепил из тех качеств и черт собственного характера, которые вынужден был гасить и камуфлировать в так называемом быту из соображений банального житейского конформизма. Он отыгрывался в эфире и еще мстил коллегам-телевизионщикам, много лет назад жестоко вычеркнувшим Лузгина из реестра «серьезных журналистов». Он утерся, зашел с черного хода и всех урыл: по опросам газеты «Семейный бюджет» у Лузгина был самый высокий рейтинг, а господа публицисты и обозреватели всех мастей плелись у него в хвосте — и всё так же плевали на него, только уже в спину, господа, в спину!
В прямом общении с коллегами Лузгин расчетливо позволял господам великим публицистам держать себя за безопасного и милого теледурака: великие не брезговали выпить на лузгинские деньги и поговорить о том, как нелегко им живется, великим, и не бросить ли всё и не пойти ли стричь «бабки», как Лузгин, наступив на горло собственной публицистической песне. Когда у одного из великих родилась дочь и все искали свежее имя, Лузгин предложил: «Публицистика Сергеевна! А сокращенно — Публя…». Издевки никто не заметил.
Лузгин знал, что великих тоже покупают, и многие разоблачительные — во имя справедливости! — статьи и передачи были заказаны и оплачены спонсорами — конкурентами разоблачаемых, но великие потому и стали великими, что еще с капээсэсовских времен научились говорить и писать чужое, как собственное, поражая публику бесстрашием и информированностью.
Однажды в Москве на телевизионных курсах Лузгина поселили в останкинском общежитии, что на улице Аргуновской, в одной комнате с журналистом из Армении. Фамилия у того была самая что ни на есть армянская — Петросян, и Лузгин спросил: не родственник ли тот известному юмористу? Мужик почему-то обиделся и сказал, что он сам по себе Петросян. И только позже от коллег по группе Лузгин узнал, что его сосед по комнате был действительно самостоятельным Петросяном, более того — знаменитым на всю страну в те годы тележурналистом, автором прошедших по Центральному телевидению скандальных передач о коррупции в ереванских верхах.
Лузгин потому не признал Петросяна, что никогда его на экране не видел, хотя передачи смотрел с упоением: ну, дает мужик! Дело в том, что Петросян в кадре не появлялся, только голос звучал и виднелась рука с микрофоном. «Это чтоб не убили потом, — ходила по студиям версия. — Он даже на съемки ездит в маске».
Настоящая история ереванского Робин Гуда оказалась для Лузгина полным откровением. Подвыпивший и уставший от почитания Самвел как-то взял и рассказал ему все, как оно было. А было оно так. Петросян приходил, допустим, к министру торговли и говорил: «Народ жаждет крови. Надо бросить народу в пасть кусок живого мяса. Дорогой, уважаемый товарищ министр, отдай мне того, кто тебе очень сильно надоел!». Министр говорил: «Ты прав, дорогой Самвел. Народ должен верить в справедливость. Возьми завмага Геворкяна и делай с ним что хочешь! Обнаглел, понимаешь, третий месяц бакшиш не несет, собака!». Через неделю на голову зарвавшегося завмага Геворкяна обрушивались прокуратура, ОБХСС и Петросян с телекамерами. А еще через неделю выходила передача, и ошалевший от удивления народ говорил: «Смотри, какой смелый человек Самвел — директора центрального гастронома свалил!». В следующем месяце Петросян шел, например, в ЦК: «Дорогой, уважаемый товарищ секретарь! Отдай мне того секретаря райкома, который…».
С той поры Лузгин никаких иллюзий насчет великих не питал. Многих уважал за профессионализм, кое-чему у них потихонечку учился, но раз и навсегда избавился от ложной веры в журналистику как в поиск правды жизни. Как это? «В мире правды нет, но правды нет и выше…».
Как ни странно, губернатор был близок и понятен журналисту Лузгину тем, что… не любил журналистов. Нелюбовь эта нет-нет да и прорывалась наружу, как ни маскировал ее Рокецкий умелым и частым — в последние годы — общением с прессой, к чему его понуждало служебное положение. Никого не могло обмануть и подчеркнутое внимание губернатора к наиболее вредным и скандальным представителям говорящей и пишущей братии: все правильно, нейтрализуем и обласкаем «плохих», а «хорошие» и так хороши.
— Так что же, Леонид Юлианович? — Лузгин уже тянул к губернатору за руку окончательно смутившуюся женщину. — Девочка, вся такая, волосики светлые…
— Не может быть! — сказал Рокецкий.
— Может, может! — провозгласил ведущий. — У нас все может быть! Вот она, эта девочка!..
И передача пошла-поехала. Во время коротких перерывов Лузгин связывался с Угрюмовым. Судя по всему, режиссер был доволен, но фамилию свою оправдывал: ругал Лузгина за то, что последний слишком часто «терял камеру», был небрежен в работе с микрофоном и временами слишком явно подыгрывал папе Роки в сложных ситуациях.
Как и полагали, самым динамичным оказался стройотрядовский «кусок» передачи, где пригодились и леса, и кирпичи, и музыкальные инструменты. Даже Галина Андреевна оттаяла, все чаще улыбалась; тем интереснее, на контрасте, прозвучал сердитый и напористый ролик, смонтированный Угрюмовым, и Лузгин весьма удачно этот контраст обыграл своим комментарием, заработав одобрительный жест телеоператора Бори Высоцкого — кулак с оттопыренным большим пальцем.
Когда закончили запись и освободили зал от массовки, гостиничные официанты быстро накрыли фуршетные столы — традиционный финальный мелкий выпивон для «узкого круга ограниченных лиц», как любил говаривать Угрюмов. Финансовое положение «Взрослых детей» уже позволяло выбросить четыре-пять миллионов спонсорских рублей на шампанское и бутерброды с икрой.
Курить разрешалось прямо в зале, но Лузгин все же вышел в холл подышать и расслабиться в полумраке. Побаливали от софитного резкого света глаза, прошибал противный пот от вчерашних излишеств — по ходу передачи Лузгину постоянно припудривали лоб и нос, чтобы не блестели, гримом «прятали» мешки под глазами, обвислость щек…
Мерзкий Угрюмов, пришедший из режиссерского автобуса, сунул под кожу шпильку:
— Что-то под занавес ты совсем прогнулся перед Роки, а так нормально, есть что выбрать.
— Пошел ты, Валя, сам знаешь куда. Нет в тебе гуманности, нет любви к ближнему. Давай-ка лучше вискаря в баре хлопнем.
Они прошли в дальний угол вестибюля, где выпили за стойкой виски со льдом под озорными взглядами молоденьких барменш.
— Монтаж завтра, с двух часов дня.
— Знаю, — сказал Лузгин. — Без меня обойдешься. Завтра же похороны.
— Ну, смотри. Переделывать не буду.
— Господи, да монтируй ты, как на ум пойдет! Убери только кадр, где я себе кирпич на ногу уронил.
— Ни за что. Это же гвоздевой кадр.
— А звук?
— Звук сотрем, другой наложим. Но ты вообще со словами-то в эфире поосторожнее в другой раз. Слава богу, запись, не «живье»…
— Ладно, допивай, пойдем к народу.
Возле дверей они чуть не столкнулись с выходившим из зала Рокецким. Следом за губернатором тянулся вечный шлейф искателей, просителей и демонстраторов личной преданности. Вспомнилась фраза Галины про друзей на троне, которых не бывает.
— Отойдем-ка, покурим, — сказал Рокецкий Лузгину, и свита притормозила, соблюла дистанцию.
— Ну, и долго ты еще будешь в эти игры играть? — губернатор смотрел на Лузгина хитрым «западынским» взглядом. — Зря ты, по-моему, клоуна из себя строишь. Ты же взрослый, умный мужик. Придумай себе что-нибудь посерьезнее.
— Ошибаетесь, Леонид Юлианыч, — сказал Лузгин. — «Взрослые дети» — очень серьезная передача. Потому что ее народ смотрит, а всякую муру политическую не смотрит, надоело давно. И поверьте мне, будут выборы — все ваши умные пресс-конференции народ не вспомнит, а то, как вы кирпичи на раствор сегодня сажали, вспомнит, и про дачную рассаду тоже вспомнит. Народ наш не умом голосует, а сердцем.
— А где ты, кстати, видел умные пресс-конференции? усмехнулся губернатор. — Странные вы люди, журналисты. Всякую ерунду спрашиваете, а о главном никогда не спросите. Ну, хоть раз бы кто-нибудь из ваших взял и спросил: «Вот везде в России задержки с выплатой пенсий, а в Тюменской области задержек нет. Как вы этого добились, господин Рокецкий?». Или о том, сколько бензина и солярки, сколько семенного зерна уже запасли на посевную. Никогда же ведь не спросите! А вот про политику, про сплетни разные — это вы с удовольствием, это вы всегда. Газеты почитаешь — жизни не видно, работы не видно, всё вы что-то там выкапываете, всё сенсации ищете…
— Так работа у нас такая, Леонид Юлианович!
— Неправда, сам знаешь, что неправда. Надо, чтобы журналисты помогали людям жить. А вас почитаешь, послушаешь… Жить не хочется. Что ни начальник — то… Так же нельзя! Это же несправедливо! Вот я вам клянусь, что у нас в администрации подавляющее большинство — хорошие, умные, честные работники. А дураков мы убираем и будем убирать. Так помогите нам, господа журналисты, поддержите хороших людей!
— Не по адресу, товарищ губернатор. У меня в передачах только хорошие люди.
— Ну, не надо, Владимир. Ты же понимаешь, о чем я говорю. И ты не уворачивайся, не надо…
— А кто вам сказал, Леонид Юлианович, что журналистика — это хорошее дело? Вторая древнейшая, как ни крути. При коммунистах властям служили, сегодня — публике и деньгам. А публике хочется, чтобы начальник выглядел дураком, публике это нравится, это её возвеличивает в собственных глазах.
— Но ведь нельзя же так, нельзя же так жить, с таким цинизмом в душе…
— Можно, Леонид Юлианович. Очень даже можно.
— Жалко мне вас, ребята.
— Не надо нас жалеть, гражданин начальник! — озлился Лузгин. — Мы ведь тоже вас пожалеть можем. Да, вторая древнейшая, а власть — она первая. Так что, как говорится, будем взаимно вежливы, Леонид Юлианович. Я, быть может, о вас лучше думаю, чем вы обо мне.
— А я полагал, что вы, ребята, только себя и любите.
— Какие мы ребята? Старики мы уже, Леонид Юлианович. Из нашего поколения только я еще в эфире держусь. Скоро молодежь и меня слопает, вот увидите.
— Неужели так? — неподдельно удивился Рокецкий. — Со стороны кажется, что вы все друзья.
— Со стороны, Леонид Юлианович, кажется, что и чиновники — все друзья. Особенно вы с Неёловым…
— Давно хочу спросить: зачем вы нас все время стравливаете? Ведь пользы от этого области — никакой.
— Так вы сами, Леонид Юлианович, подставляетесь. Скажете что-нибудь неосторожно…
— …А вы и рады. Да еще и перевернете все с ног на голову. Нет, удивляюсь я вам. Как можно жить, видя только плохое? Да еще с такой радостью в этом… плохом копаетесь. Я еще больше скажу: вот когда в Москву приезжаю, даже когда с Черномырдиным ругаюсь или с Шафраником, я себя уверенно чувствую, потому что знаю, что борюсь за дело, что я прав, и ничего не боюсь. А когда возвращаюсь в Тюмень и вот с вами встречаюсь, с журналистами, все время получается, что я как бы вынужден оправдываться. Вот в Приморье свет включают на три часа в сутки. На три часа в сутки, представляешь? А у нас на полчаса отключат — и уже власти виноваты. Или же пенсии возьми, я уже говорил… При всем сегодняшнем бардаке мы в области живем лучше и работаем лучше, чем в большинстве других регионов. И что же ты думаешь, это нам с неба свалилось? Вот в этом квартале семьдесят пять процентов всех налогов в области осталось, а раньше столько в Москву уходило. И ты думаешь, Москва нам так просто сдалась, да?
— Да ничего я такого не думаю…
— Вот именно, не думаете. А если бы думали…
— Ну все, Леонид Юлианович, — поднял руки Лузгин, — вы меня доконали. Завтра публично покаюсь: грешил, мол, журналистикой, теперь переквалифицируюсь в управдомы, как Остап Бендер.
— Ну, как вот с тобой, Владимир, можно серьезно говорить? Все у тебя какие-то шуточки… Ладно, ладно, хорошая у тебя передача, успокойся, даже Галине моей нравится. Только вот комиссаром стройотряда я не был. Я командиром был.
— Вы у нас, Леонид Юлианович, всегда командир!
Рокецкий с безнадежной укоризной посмотрел на Лузгина, погрозил ему пальцем, оглянулся. Стоявшая в тактичном отдалении свита подобралась, втянула животы. «Ну, ладно, — подумал Лузгин, — я ваньку валяю. А он?.. Неужели искренне говорил? Тогда я ему не завидую…».
Стоявший ближе всех к губернатору бывший стройотрядовец Шкуров, ныне промышляющий нефтью, обозначил корпусом движение.
— Ну, как ты? — спросил на ходу Рокецкий.
— По струночке ходим, Леонид Юлианович! — отрапортовал Шкуров.
Как это всегда бывало с ним после окончания передачи, Лузгин почувствовал облегчение и тяжесть в душе одновременно. Вдруг всё на свете становилось абсолютно пустым, неважным, но возможным, легко достижимым. В такие минуты он говорил и делал то, на что никогда не пустил бы себя, не решился в обычном состоянии. Чаще он жалел потом о сделанном или сказанном, иногда было стыдно до оскомины или жалко себя и других.
Вот и сегодня: зачем он полез к Рокецкому с этими дурацкими откровениями?
Даже себе он боялся признаться до конца, что люди, с которыми, о которых и для которых он делал свои передачи, были ему по большому счету безразличны. Он вообще не очень любил людей: а за что их любить, если разобраться честно? Суетливые, несправедливые, неблагодарные и неумные, а те, которые умные — еще хуже. Особенно те, что клянутся в своей любви к народу, в ежечасной заботе о нем. Лузгин не верил им ни на грош, но правила этой игры принимал, полагая, что стаду необходим пастух, а точнее — хороший пес, жестокий и сильный, чтобы страх перед ним вырождался в бараньих головах во всебаранье чувство любви к «хозяину». Рокецкого он считал хорошим «хозяином», лучше многих известных ему, но нигилизм характера и профессии не позволял Лузгину верить в то, что человека у власти может серьезно волновать что-либо, кроме самой власти и карьеры.
«Найду-ка я Терехина и спрошу его в лоб, чего это он задергался», — решил Лузгин и пошел в зал, где уже стоял дым коромыслом.