Во вторник утром Лузгин прибыл на студию к десяти, опустошенный и злой на себя за вчерашнее. На десять был назначен просмотр смонтированной вчера Угрюмовым передачи про губернатора, и только это заставило Лузгина вылезти из постели. Он давно забыл, что значит приходить на работу в девять и сидеть там до шести, как это было раньше, при тогдашнем председателе телерадиокомитета Костоусове. Лузгин теперь считался элитой и мог позволить себе многое, если не всё, к тому же ставший лет десять назад студийным начальником Омельчук и не требовал от телевизионщиков обязательной «отсидки» от звонка до звонка.

Творческое объединение «Взрослые дети» занимало два хорошо оборудованных кабинета на втором этаже редакционного корпуса, соединенного с техническим зданием стеклянным переходом. Один кабинет оккупировали они с Угрюмовым, в другом теснились обслуга, помрежи и ассистентки. Дальше по коридору располагались помещения редакции информации, и Лузгин корешился с тамошними «зубрами» Швецовым и Зайцевым. У последнего был свой дом в пригороде, и Лузгин изредка пропадал там на день-два, к явному неудовольствию жен — своей и зайцевской.

Было без двух минут десять, когда Лузгин, кое-как причесавшись у зеркала и хлебнув несвежей воды из графина, прошел полутемным коридором в кабинет президента телерадиокомпании Омельчука, где обычно «отсматривались» передачи особой важности.

За совещательным столом, развернувшись лицами к большому телемонитору, врезанному в мебельную «стенку», уже сидели участники просмотровой комиссии: режиссер Угрюмов, студийное начальство и пресс-секретарь губернатора Переплеткин, бывший редактор «Тюменского комсомольца» и собкор столичных «Известий». В отличие от многих других «великих», Переплеткин относился к Лузгину без снисходительности, считал настоящим профессионалом, ценил лузгинскую эфирную раскованность, хотя и подчеркивал постоянно, что сам он, Переплеткин, в телевидении ни черта не понимает и судит обо всем с позиции рядового зрителя, что, собственно, и нравилось Лузгину: передачи свои он делал для зрителей, а не для членов худсовета.

— Ну, непременно, непременно, Алексей Бонифатьевич! Ждем вас всегда с удовольствием, — произнес в телефон Омельчук и, положив трубку, выбрался из-за рабочего стола.

— Начнем созерцать, э-э-э, очередную нетленку? — спросил он, располагаясь ближе к монитору. — Как вы сами, Владимир Васильевич, оцениваете содеянное? Скромный, э-э, шедевр? Эпохальное откровение? Ответьте нам, э-э-э, без мазохизма…

Лузгин за последние годы вроде бы и привык к постоянным омельчуковским подковыркам, но так и не научился улавливать в его речи более-менее четкую грань между товарищеским ерничаньем и начальственно-барской издевкой.

— Маразм, естественно, крепчал, — сказал Лузгин.

На мониторе замелькал рекорд, дернулась и встала ровно начальная заставка передачи.

Обычно на таких просмотрах Лузгин отсутствовал, курил эти полтора часа в соседних редакциях или пил кофе с Зайцевым. При всей своей внешней разухабистости и пофигизму он был легко раним чужим словом и мнением, а еще больше собственной склонностью к самокопанию, переходящему в самозакапывание. Во времена «живого» эфира было проще: передача заканчивалась и улетала радиоволнами в далекий космос, и не было никакой возможности самому посмотреть ее со стороны, ужаснуться или порадоваться. Теперь же на видеопросмотрах каждый собственный жест на экране казался Лузгину фальшивым, каждое слово — натянутым. Поэтому, отмонтировав с Вадькой Угрюмовым пленку и выбросив лишнее, он не смотрел потом готовую передачу — ни на худсовете, ни тем более дома. А сегодня пришлось смотреть, потому что Валентин монтировал в одиночку.

Полтора часа без курева были мукой, и передача показалась Лузгину несуразно затянутой. Когда мелькнул и пропал последний титр, в кабинете воцарилась настороженная тишина. Члены худсовета переглядывались, листали свои записи, делали умно-заинтересованные лица: все ждали, в какой тональности начнет Омельчук.

— Я считаю, н-нормально, — слегка заикаясь, высказал своё мнение режиссер Юра Михайлов, когда-то на первых лузгинских передачах работавший «звуковиком».

Сидящие за столом принялись пожимать плечами, подымать брови, поигрывать пальцами.

— М-монтаж х-хороший, — добавил Михайлов.

Протиравший очки пресс-секретарь губернатора Михайловский тезка Переплеткин сказал, прижмуриваясь:

— Я думаю, надо отметить смелость ведущего, пригласившего губернатора на передачу, и смелость Леонида Юлиановича, согласившегося принять это предложение.

— Это безусловно, — поддержала его сидевшая напротив женщина — главный режиссер студии.

— Д-да нормально все! — еще раз встрял Михайлов.

— Зачем же так однозначно? — спросила красавица, бывшая дикторша, а теперь телекомментатор. — Передача не без изъянов. Как, впрочем, и любая передача. Но в целом впечатление приятное.

— Я бы согласилась с этим мнением, — сказала главный режиссер. — Однако данную передачу не следует воспринимать и оценивать только лишь как развлекательное телевизионное шоу. Каждое появление губернатора на экране — и не только губернатора, любого крупного деятеля — это есть политический акт, и только в контексте…

— Я в телевидении ничего не понимаю, — произнес свою любимую фразу Переплеткин, — но мне кажется, что главное достоинство этой передачи в том, что Рокецкий здесь показал себя интересным человеком, неординарным собеседником…

— Просто нормальным мужиком! — сказал Михайлов. — И это главное. Мне он понравился как зрителю. Чего еще надо? Л-любую работу можно раскатать, если захочешь. Мы же тут все гении.

— А сам Леонид Юлианович будет смотреть передачу до эфира? — спросила главный режиссер.

— Нет, не будет, — ответил Переплеткин.

— Может, Галине Андреевне показать? — спросила штатная красавица.

— Ну что мы суетимся? — впервые подал голос Угрюмов. — Мне вот всё равно, кто такой Рокецкий. Да хоть Ельцин! Хоть Клинтон! Есть живой человек на экране или мы туфту гнали — вот что главное, я так понимаю.

— В других обстоятельствах я бы вас поддержала, Валентин, — сказала главный режиссер, — но в свете предстоящих выборов каждое слово приобретает особый смысл. Вот можно спросить: какую цель ставили перед собой авторы передачи, приглашая для участия в ней первое должностное лицо области?

— Как раз никакое должностное лицо мы и не приглашали, — ответил Угрюмов. — Мне должностное лицо на фиг не интересно.

— Валентин, — одернула его красавица.

— Ну, извини.

— Я, например, как избиратель, хотела бы видеть больше уважения к своему губернатору, — сказала главный режиссер и в упор посмотрела на Омельчука.

— Куда уж больше, — усмехнулся Угрюмов. — Лузгин и так прогнулся — дальше некуда.

— Вы это называете «прогнулся»? — саркастически всплеснула руками главный. — На мой взгляд, ведущий временами просто провоцировал Леонида Юлиановича, особенно когда разговор коснулся округов.

— Тут его и провоцировать не надо было, — сказал Угрюмов. — Он, по-моему, и во сне за единство области воюет.

— Почему у нас автор отмалчивается? — спросила штатная красавица. Когда-то давно у них с Лузгиным намечался роман, да так и не случился, о чем, похоже, оба сожалели: молодость ушла, теперь это было бы неинтересно.

— «Юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться», — полу-пропел Лузгин, подмигнул штатной красавице. — Кирпич на ногу, знаете ли, — ужасно больно. За один этот подвиг автора можно простить. И курить уже хочется до невозможности.

— Бросать надо, Владимир Васильевич, — сказал Омельчук. — Следует беречь здоровье ради счастья и удовольствия… э-э-э… миллионов тюменских телезрителей. А вдруг они лишатся своего кумира? Это же представить невозможно, какое горе их постигнет! Кто же будет тогда столь достойно… э-э-э… и увлекательно представлять народу его вождей и правителей? Вот как, например, в этот раз. Такого Рокецкого мы еще не видели, правда?

И снова Лузгин не смог понять до конца, хвалит передачу Омельчук или издевается.

— Всем спасибо за содержательные высказывания. Юрий Иванович, вы у меня еще задержитесь на минутку? И вы, Владимир Васильевич, далеко не исчезайте, у меня к вам… э-э-э… небольшой разговор есть, хорошо? Еще раз спасибо всем.

Лузгин с Угрюмовым направились в свой кабинет, галантно пропустив вперед штатную красавицу и созерцая теперь на дистанции ее грандиозные формы.

— Щербаковым когда займемся? — спросил Валентин. — Я же тебя знаю: сейчас как начнешь расслабляться, а потом будем бегать сутками.

— Погоди немного, дай от Роки остыть, — сказал Лузгин. — Ты что же думаешь, мне так легко с человека на человека переключиться? Я ведь должен в его шкуру влезть, только тогда нормальный контакт получится.

— Ну ладно, — согласился Угрюмов. — Я тогда до конца недели тебя не трогаю, пара заказов есть хороших, «Кенгуру» помонтирую.

— Сдачу будем отмечать? — спросил Лузгин.

Каждый раз после сдачи программы худсовету вся съемочная бригада «Взрослых детей» уезжала к кому-нибудь на квартиру — летом на природу — и устраивала кутеж вперемежку с «разбором полетов». Угрюмов обычно всех ругал, а Лузгин всех хвалил, и в сумме каждый получал свою долю критики и признания, что способствовало поддержанию в бригаде нормального творческого климата в не меньшей степени, чем регулярные денежные добавки к студийной зарплате из кассы творческого объединения.

— Подожди хоть до обеда, — сказал Угрюмов. — У меня дела, да и у других тоже. Ты один у нас вольный орел.

— Пошел ты в задницу, — полуобиделся Лузгин. — Вечно ты из меня алкаша делаешь, Валя.

— А ты что, не алкаш?

— Нет, — уверенно ответил Лузгин. — Я обычный пьяница. Алкаш хочет, не хочет — пьет. А пьяница хочет — пьет, не хочет — не пьет, усек разницу? Притом я пьяница талантливый. Будешь спорить?

— Не буду. Бесполезно.

— Гад ты, Валюта. Ты же на мне играешь, как на инструменте. Сидишь за пультом и играешь на моих нервах. Настоящий музыкант обязан любить и беречь свой инструмент. Это однозначно! — закончил он голосом Жириновского, у него хорошо получались интонации «сына юриста».

— Ты газпромовский заказ намерен доделывать или нет? — спросил режиссер. — Деньги же висят, Вова!

Два месяца назад Лузгин втравил Угрюмова в левую работу над заказным телефильмом для Газпрома, взял большой аванс. Валентин давно снял и смонтировал видеоряд, а Лузгин все никак не мог собраться и написать дикторский текст.

— За выходные сделаю.

— А до выходных пьянствовать будешь? Сядь завтра да напиши, все равно ведь делать тебе нечего.

— Это только так кажется — нечего, — многозначительно произнес Лузгин. — Не все ты видишь, Валя, не все глубины тебе открыты.

— Тусоваться будешь?

— Старик, политическая тусовка — это часть нашей с тобой жизни. Как говорится, без паблисити нету просперити, друг мой неопытный Валя! Мы оттуда кормимся, дружок. К кому завалимся сегодня? Давай ко мне! Закусь есть, выпивки купим.

— Тамара нас когда-нибудь пристрелит, — сказал Угрюмов. — И правильно сделает.

— Значит, умрем в зените славы, только и всего.

Они сидели в кабинете, курили и ждали поспевающий чайник, и Лузгин вдруг сказал:

— О, господи! Я совсем забыл: сегодня же второй день, обещал вечером зайти к Дмитриевым, помянуть Сашку…

— Как вчера прошло?

— Да нормально. Слушай, поехали вместе! «Разбор полетов» устроим на неделе, народ поймет, а?

— Не люблю я поминки, — сказал Угрюмов. — Херовая там атмосфера. Может, без меня? Я ведь у Дмитриева и не был ни разу, чего ради я припрусь?

— Смотри сам, — ответил Лузгин. — Давай по чаю вдарим.

Пока они пили чай, телефон несколько раз звонил, но сидевшему в отдалении Угрюмову было лень подойти, а Лузгину было лень протянуть руку. Потом дверь распахнулась, сердитая омельчуковская секретарша сказала:

— Чего же вы трубку не снимаете? Вас приглашают, Владимир Васильевич. Быстро-быстро, пожалуйста.

— На полусогнутых! — козырнул Лузгин.

В кабинете президента телерадиокомпании Анатолия Константиновича Омельчука сидел депутат Государственной Думы Алексей Бонифатьевич Луньков. Не знакомый с ним лично, Лузгин тем не менее сразу узнал его и в лицо, тиражированное газетами и телевидением, и по манере одеваться в светлое независимо от времени года и дня.

— Знакомьтесь, — сказал Омельчук. — Хотя, полагаю, два самых популярных человека в области… э-э… едва ли нуждаются, э-э…

— Конечно, — сказал депутат, улыбаясь, — кто же из нас, простых телезрителей, не знает Владимира Васильевича.

— Кто же из нас, простых избирателей… — в тон ему произнес Лузгин, и депутат рассмеялся в голос:

— Четкие у вас кадры, Анатолий Константинович! Уважаю независимых людей, не лишенных чувства здорового юмора. Думаю, мы сработаемся, — добавил депутат, обращаясь уже к Лузгину.

— Никаких…э-э… сомнений, — Омельчук искоса глянул на часы. — Владимир Васильевич, наш глубокоуважаемый депутат Государственной Думы желал бы… э-э… переговорить с вами о возможном сотрудничестве…

— Зачем уж так официально! — запротестовал Луньков.

— Не скрою, — продолжил президент компании, — мы некоторым образом… э-э… Алексею Бонифатьевичу обязаны за его… э-э… товарищеское участие в решении наших… э-э… хозяйственных проблем.

— Это не разговор, — строго сказал Луньков. — Далее в такой тональности я разговаривать не намерен. Зачем вы давите на сотрудника, Анатолий Константинович? Как сказано: насильно мил не будешь. Вы позволите, мы сами продолжим с Владимиром Васильевичем?

— С удовольствием, — согласился Омельчук. — Тем более, что… э-э… Можете располагаться здесь, пока я… некоторым, э-э, образом…

— Спасибо за предложение, — сказал депутат, — однако мы с господином Лузгиным покинем ваш прекрасный кабинет и найдем себе местечко подомашнее, не так ли?

— Как скажете, — ответил Лузгин. — Можно ко мне пойти, там свободно. Чай-кофе попьем, покурим.

— Я не курю, — сказал депутат, — но от чая не откажусь.

— Э-э, Владимир Васильевич, — произнес Омельчук, поднимаясь из-за стола, — я тут на недельку улетаю, если определитесь — со всеми вопросами к Битюкову, это мой заместитель, — уточнил он для Лунькова, тот понимающе кивнул. — Не смею… э-э… задерживать. Всегда рад видеть вас и благодарен за поддержку.

— Успешной поездки, — сказал Луньков, и они вышли, раскланявшись с хозяином кабинета.

— Хорошо тут у вас стало, уютно, — заметил депутат в коридоре. — А всё жалуетесь, что денег нет. — Предваряя возможную реакцию Лузгина, быстро добавил: — Это не в укор; правильно делаете, что жалуетесь. Нынче не протянешь руку — протянешь ноги… Молодец Омельчук — и не стесняется, и умеет это делать.

— Странные у вас комплименты, — сказал Лузгин.

— А это и не комплимент, батенька мой. Комплименты говорят барышням, чтоб побыстрее к ним под юбку залезть, а руководителя оценивают по результатам деятельности. Все остальное — сотрясение воздуха.

Кабинет пустовал. Лузгин включил полу-остывший чайник, извинился, что накурено, и полез за сигаретой.

— Курите, — сказал депутат. — Пять лет, как бросил, но к дыму снова привык, уже не раздражает. А вот поначалу, когда бросил, даже запах от пепельницы выносить не мог… Да-а, просить никто не любит и мало кто умеет, а вот Омельчук умеет, и я тоже умею. Выпросил вам у Газпрома полтора миллиона долларов на новое оборудование — разве плохо? Правда, пришлось и ползать, и ругаться, и обещать… Даром ведь никто ничего не дает, батенька мой. «А ты? — подумал Лузгин. — Ты что попросишь за полтора миллиона «баксов»? Сейчас узнаем…».

— У вас здесь можно разговаривать? — неожиданно спросил депутат.

— В каком смысле? — не сразу понял Лузгин. — Насчет прослушивания, что ли? Понятия не имею.

— В принципе, это довольно легко проверяется. Ну да ладно, батенька мой, пусть потешатся, ежели им интересно.

— Это уже мне самому становится интересно, — сказал Лузгин. — Уж не участие ли в заговоре вы намерены мне предложить от имени чеченской мафии? Сразу скажу: не выйдет! Вот ЦРУ я бы продался с удовольствием, там народ интеллигентный.

— Вы так полагаете? — Луньков посмотрел на него с усмешкой. — Кстати, насчет заговора… Это как посмотреть. Вы же любитель игровых комбинаций, мне доподлинно известно… И не скромничайте, Владимир Васильевич, не утруждайте себя протестами! У вас же глаза игрока и соответствующая репутация в определенных кругах — весьма влиятельных, между прочим. Только дураки и завистники считают вашу передачу пустышкой. Я себя к их числу не отношу… Вы позволите задать вам пару откровенных вопросов в надежде на столь же откровенный ответ?

— Почему бы и нет? — Лузгин пожал плечами.

— Как вы ко мне относитесь?

— Никак, — механически ответил он.

— Чудесная формулировка, — серьезно сказал депутат. — Вы даже не представляете себе, насколько она точна и перспективна. Для меня перспективна, — уточнил Луньков.

— Ну, Алексей Бонифатьевич, — развел руками Лузгин. — Я старый словоблуд, но вы мне сто очков форы даете.

— Нисколько, батенька мой. Ваше чудесное слово «никак» означает, что над вами не довлеют стереотипы чужих восприятий и мнений, а собственных вы пока не имеете. Это ли не хорошо для первого знакомства?

— Спрашивайте дальше, — признал свое поражение Лузгин.

— Неёлов?

— Нормально.

— Филипенко?

— Нормально.

— Рокецкий?

— Хорошо отношусь. Просто знаю его получше, чем других. Неелова немного помню по комсомолу, а с Филипенко вообще не знаком.

— Догадались, о чем речь?

— Нетрудно догадаться: о выборах губернатора. Только при чем здесь ваш покорный слуга? Вы меня что, ангажируете?

— Самым определенным образом, — сказал Луньков.

— И в каком качестве?

— Во всех ваших качествах, Владимир Васильевич.

Депутат сидел, утонув в низком кресле, и качал носком дорогого чистого ботинка.

— Чаю хотите?

— Ну, сколько можно предлагать, батенька мой! Пора бы и налить, однако.

Слово «налить» напомнило Лузгину, что в редакционном сейфе томится бутылка «Метаксы», и он подумал было: не предложить ли депутату рюмку-другую. Разговор принимал весьма и весьма интересный оборот. В интригах такого уровня Лузгину пока участвовать не доводилось.

— И как вы себе представляете мою скромную роль в этой драке?

— Еще одно точное слово, батенька мой, хвалю, — сказал Луньков. — Действительно, грядет большая драка, и мы намерены в ней победить.

— Есть ли смысл уточнять, кто и что скрывается за местоимением «мы»?

— Всему свое время, — загадочно улыбнулся депутат.

— Впрочем, научиться читать политические пасьянсы не так уж трудно — с вашим-то опытом журналиста.

— Вы мне льстите, — сказал Лузгин. — Я, знаете ли, таю от похвал. Слаб человек — не мною сказано. С сахаром или без?

— Две ложки. И чтоб я видел! Шучу, однако. Без сахара, пожалуйста.

Прихлебывая густой чай, Лузгин откровенно рассматривал собеседника, и тот не испытывал никакой неловкости под лузгинским взглядом, не прятал и свой, держался уверенно, не тяготился возникшей в разговоре паузой.

— Вы обсуждали это с Омельчуком? — спросил Лузгин.

— Практически нет. Я попросил Анатолия Константиновича нас познакомить, только и всего.

— Так я вам и поверил.

— Можете спросить его сами.

— И он даже не поинтересовался, зачем я вам нужен?

— Очень даже интересовался.

— И что вы ему сказали?

— Я сказал, что хочу попасть в передачу «Взрослые дети».

— В качестве кого?

— Главного персонажа, естественно.

— Вы действительно этого хотите?

— Будем считать это первым пожеланием.

— А насчет главного пожелания?

— Конечно же, этого вопроса мы в разговоре не касались. Меньше всего я хотел бы создать Анатолию Константиновичу неприятности в отношениях с областным начальством.

— Но я обязан буду поставить его в известность о вашем предложении.

— Совершенно не обязательно, — сказал депутат. — Примем за основу, что мое пожелание стать героем передачи «Взрослые дети» не имеет никакого отношения к будущим губернаторским выборам. О них мы вообще не говорили. Просто депутат Луньков захотел «впасть в детство». Другие, понимаете ли, впадают прилюдно, и он, Луньков, этим другим позавидовал. Мания, понимаете ли, величия обуяла…

— Ну, допустим, допустим, — поднял руку, соглашаясь, Лузгин. — А дальше-то как?

— Хороший вопрос, — сказал депутат. — А дальше мы делаем вам предложение как частному лицу. При чем здесь тогда господин Омельчук? Абсолютно ни при чем. Мы заключим с вами договор на энную сумму за обозначенные в договоре услуги, и вы дополнительно получаете еще не менее «энную» сумму за услуги, в договоре не обозначенные.

— Насчет не обозначенных… Какого рода услуги вы имеете в виду?

— Не надо торопиться, Владимир Васильевич. Впрочем, если вы будете настаивать… — депутат сокрушенно вздохнул, всплеснул руками. — Ничего криминального, батенька мой, ничего отягощающего душу. Ну вот, например, нам бы очень хотелось получить в пользование — в недолгое пользование, заметьте! — все оригиналы видеопленок вашей передачи с Рокецким. Оригиналы, подчеркиваю, а не смонтированный материал. Есть ли в нашей просьбе что-либо, вас смущающее?

— Конечно, есть, — сказал Лузгин. — Я ведь не мальчик. Что вы хотите там найти?

— Быть может, совсем ничего. Дайте их нам на пару дней — просто для ознакомления.

— Вы не сможете переписать их в другом стандарте видеозаписи без потери качества.

— Мы можем все, — мягко сказал Луньков. — Мы можем даже в качестве залога оставить вам пять тысяч долларов. Прямо сейчас. Это чтобы мы к пленкам относились бережнее, не порвали их.

— Зачем эти оговорки? — спросил Лузгин. — Вы хотите купить у меня эти пленки, правильно?

— Ежели вам больше нравится такая формулировка — не смею навязывать вам свою.

— Десять, — сказал Лузгин.

— Здесь хозяин вы.

— И десять Угрюмову.

— Аппетиты же у вас, батенька мой, — уважительно сказал депутат. — Эдак вы нас по миру пустите еще до выборов. Пять тысяч прямо сейчас и еще пять завтра, когда принесете пленки. Кстати, зачем вам Угрюмов? Разве вы не можете сами взять эти записи? Я бы не хотел преждевременной утечки информации. Тем более что мы с вами ни о чем пока не договорились окончательно.

— Не договорились, это точно, — сказал Лузгин.

— Стоит ли торопить события? Нам надо еще присмотреться друг к другу, не так ли, батенька мой? Давайте начнем с малого: я оставляю вам залог, а вы передаете мне видеопленки. Так сказать, жест взаимодоверия.

— Но там же ничего такого нет!

— Тем лучше для вас: совесть спокойна.

— Ну, я не знаю… — сказал Лузгин.

— Ох, знаете, батенька, знаете…

Луньков проглотил остатки чая, рывком поднялся с кресла, перекатился пару раз с пяток на носки, разминая затекшие ноги.

— Проводите меня, пожалуйста, Владимир Васильевич. В этих ваших лабиринтах я пока что плохо ориентируюсь.

В коридоре им встретился Швецов, депутат пообнимался с ним немного — были знакомы по Северу. У парадных дверей Луньков церемонно зафиксировал пожатием лузгинскую ладонь, почтительно склонился к плечу.

— Деньги в тумбочке, где чайник… Был весьма рад знакомству! Поспешите, а то уведут… Надеюсь на плодотворное сотрудничество!

Луньков хмыкнул, развернулся на каблуках и прошел в стеклянные двери. Лузгин проводил его взглядом, отмечая ровную спину и развернутые плечи низкорослого кандидата в губернаторы.

— Окучивать приходил? — спросил Швецов. — Этот умеет окучивать.

— В передачу просился, — небрежно ответил Лузгин и помчался наверх через две ступеньки.

Деньги он нашел в тумбочке. Пачка долларов лежала на стопке блюдечек атрибутом ильфо-петровского романа. Лузгин сунул её во внутренний карман пиджака, потом сделал себе большую кружку кофе, плеснул туда «Метаксы», запер дверь кабинета изнутри, плюхнулся в кресло, где недавно сидел депутат Луньков, и принялся обдумывать происшедшее, уставившись на серый пейзаж за окном.

То, что депутат Луньков вдруг захотел «попасть в передачу», внешне выглядело вполне нормальным и едва ли способно было вызвать подозрения в возможной лузгинской нелояльности по отношению к Рокецкому. В конце концов, он, Лузгин, у папы Роки не служил и ничем ему обязан не был, к тому же пользовался полной свободой в выборе персонажей для «Взрослых детей». Нет, с этой стороны он никакой опасности не подвергался. Что же касается видеопленок, здесь было сложнее: возникал вполне резонный вопрос о том, каким образом исходные материалы передачи могли попасть в руки луньковской команды. Перекупили у видеотехников? Почему бы и нет? В принципе, доступ к материалам имели многие на студии, «украсть» мог и человек из другой редакции, кто-нибудь из работников телецентра. Конечно же, в любом случае если не прямые подозрения, то некая вина за случившееся упадет на Лузгина, но это можно будет как-нибудь пережить: с кем не бывает?

Лузгин поймал себя на мысли, что размышляет о ситуации как о свершившемся факте. Так или иначе, но деньги уже лежали у него в кармане и завтра-послезавтра прибавятся еще, и он догадывался, что в случае согласия его ждут очень большие суммы: уж если за такую мелочь Луньков готов выложить пятьдесят «лимонов» наличкой и без росписи, то можно себе представить, сколько удастся «срубить» с него в будущем за что-нибудь посерьезнее.

«За что? — задал себе вопрос Лузгин, и шлепнул себя ладонью по лбу. Как он мог забыть про документы, которые привез из Москвы Слесаренко! — Надо завязывать с выпивкой, — подумал он. — Перестаю контролировать ситуацию».

Про документы он узнал от Терехина. Тот сказал ему на фуршете после передачи, что зампредседателя Думы получил на руки какой-то компромат на депутата Лунькова и будет выходить через Кротова на него, Лузгина, чтобы он в свою очередь сплавил документы страшному Гене Золотухину. Всё это было очень кстати для Кротова: друг-банкир мог увязать просьбу Слесаренко с вопросом о бюджетных деньгах, что было на руку и самому Лузгину, вовлеченному в операцию, пусть и косвенно. Теперь же, когда луньковские деньги оттягивали карман, все окончательно смешалось и запуталось.

Возвращать доллары не хотелось. Лузгин деньги любил, вернее, любил их раздавать и тратить, а еще вернее — любил сознавать, что они у него есть и он может как ему угодно тратить их и раздавать налево и направо. В последние два года он отнюдь не бедствовал; передача и сопутствующие ей комбинации приносили Лузгину регулярный доход, он привык к нему и считал достаточным, но вероятные перспективы сотрудничества с командой Лунькова впервые приближали его к суммам, ранее абсолютно недостижимым.

Лузгин попробовал прикинуть, какой счет он мог бы выставить Лунькову, продавшись ему с потрохами. Например, двести тысяч долларов. В русских деньгах получался без малого миллиард. «С ума сойти, — подумал Лузгин. — Можно будет жить на одни проценты, и как жить! Едрит твою мать!».

Нельзя сказать, что его совершенно не беспокоила так называемая моральная сторона предстоящей сделки. Тут попахивало двойным предательством: и папы Роки, и самого Лунькова, если Лузгин даст-таки ход слесаренковским бумагам. Но куда больше Лузгина бы волновали эти самые бумаги: ежели компромат был убойным, тогда Лунькову ничего не светило на выборах, а кто же платит за поражение? «Потребую деньги вперед, — предположил Лузгин. — Нет, не заплатит, собака. Может и вообще не заплатить, даже если выиграет».

И тут его посетила шальная мысль: а не продать ли уважаемому депутату слесаренковские документы? «Гениальная комбинация! — сказал себе Лузгин. — Когда-нибудь, Вова, ты плохо кончишь, перехитрив самого себя. А, ничего страшного». — И он запил любимую фразу большим глотком крепчайшего — от коньяка — черного кофе.

Первым делом он позвонил Кротову.

— Как передача? — спросил банкир.

— С передачей все в порядке. Ты скажи, Слесаренко уже выходил на тебя?

— Пока нет. У меня вообще сомнения…

— Выйдет, никуда не денется. Вечером у Светки будешь?

— Надо бы пойти, но честно скажу: устал уже от всего этого…

— Ладно тебе! Увидимся — переговорим. Давай, до вечера.

У председателя комитета по строительству шло всенепременное совещание, и Лузгин минут пятнадцать терзал секретаршу, пока та не сдалась и не соединила его с Терехиным.

— Давай короче, у меня народ.

— Народ сидит в приемной, — не удержался от привычки юморить Лузгин, — а у тебя слуги народа, не путай.

— Владимир Васильевич!..

— Все-все-все, умолкаю… Ты мне скажи, начальник, почему Слесаренко не звонил Кротову?

— Наверное, времени нет.

— Пусть найдет. Сегодня же. Иначе результат не гарантирую.

— Слушай, но я же не могу…

— Давай-давай, начальник, тереби его, понял? Ситуация может измениться.

— Не понял! — грозно сказал Терехин. — Это совершенно исключено!

— Постарайся, дружище, — сменил тональность Лузгин. — Не телефонный разговор, конечно, но ты поверь мне на слово: надо торопиться. Все, отключаюсь. С богом, начальник!

В дверь кабинета забарабанили снаружи. Чертыхаясь, Лузгин пошел открывать.

— Прячешься? — спросил Угрюмов, сваливая на стол охапку видеокассет.

— Думаю. Мыслю! — ответил Лузгин.

— А зачем господин депутат приходил?

— В передачу просился.

— Пусть «бабки» платит — возьмем.

— Тут, братец ты мой, большая политика, — сказал Лузгин и поиграл пальцами. — Слышь, Валя, завтра мне могут понадобиться исходные записи папы Роки. Можешь устроить их мне на пару дней?

— Конечно, могу, — удивился Угрюмов. — Это же наши пленки. Зачем тебе они?

— Надо, Валя, надо. Возьми их из аппаратной и запри в сейф.

— Они и так в сейфе.

— Ну, ты молоток! — похвалил режиссера Лузгин. — Тогда вопросов не имею.

— Зато я имею, — сказал Угрюмов. — Ты с ними что-то делать хочешь?

— Так, показать кое-кому.

— Депутату?

— Слушай, Валя, не лезь ты в эти дела! — сердито оборвал его Лузгин. — Целее будешь, братец.

— Вовян, мне твои хитрости по фигу. Но ты же знаешь, что до эфира мы обязаны эти пленки хранить как резерв. Так что ты с ними осторожнее, не сотри по глупости.

— Не боись, — сказал Лузгин, и в это время зазвонил телефон. Лузгин снял трубку: звонил Омельчук.

— Переговорили, Владимир Васильевич? — серьезным голосом спросил президент телерадиокомпании.

— В общих чертах, — ответил Лузгин.

— Я завтра… э-э… улетаю, — напомнил президент. — Вы, пожалуйста, отнеситесь повнимательнее к просьбам… э-э… многоуважаемого депутата.

— Не беспокойтесь, все сделаем, — сказал Лузгин.

— Вы меня… э-э… не поняли, Владимир Васильевич, — сказал президент. — Я просил вас… э-э… отнестись к его просьбам повнимательнее. Теперь вы меня поняли, надеюсь? По-вни-ма-тель-не-е.

— Вас понял, — ответил Лузгин.

— Отлично, — сказал Омельчук. — Успешной работы, Владимир Васильевич. Какой сувенир привезти вам из Шотландии?

— Виски, естественно. Лучше «Чивас Ригал», Анатолий Константинович.

— Губа у вас не дура, уважаемый, — сказал президент.

— А внеалкогольных пристрастий заказов не будет? — кольнул Омельчук на прощание.

— Ну, если б вы в Голландию ехали, я попросил бы корову привезти.

— В следующий раз, — пообещал президент компании.

— Кстати, спасибо за передачу. По моему мнению, одна из лучших за последнее время. Однако, э-э… совершенству нет предела, не так ли?

— Рад стараться! — дурашливо рявкнул Лузгин.

— Вот и…э-э… старайтесь, Владимир Васильевич. Но повнимательнее. Всего… э-э… хорошего. Мои поздравления Угрюмову.

— Шеф тебя хвалит, — сказал Лузгин, положив трубку.

— А что ж он на худсовете молчал?

— Ребенок ты, Валя, хоть и талантливый. Ладно, поехали обедать. Я угощаю.

— Не могу. Монтаж.

— Ну и подыхай с голоду, — ласково сказал Лузгин в спину уходящему режиссеру.

Делать ему на студии было нечего, ехать домой не хотелось, обедать одному в соседнем ресторане «Русь» было заведомо скучно. Он еще раз позвонил Кротову, хотел сманить того на обед с бильярдом, но банкир погряз в делах и коротко матюгнул бездельника-журналиста.

— На кладбище съездили? — спросил Лузгин.

— Да, я Светку с детьми свозил, — ответил друг-банкир. — Деда тоже. Там все нормально. Да, слушай, у меня в гараже ограда валяется. Ну, та ограда, которую мы в «Риусе» купили, помнишь? Куда ее теперь?

— Пригодится еще самому…

— Убью гада! — засмеялся Кротов. — Ладно, не мешай человеку ковать металл презренный. — И он отключился, не услышав, как Лузгин заорал: «Люди гибнут за мета-а-алл!».

Странное молчание Слесаренко беспокоило его, а вкупе с предложением Лунькова приобретало угрожающий характер. Лузгин подумал даже: а не вышел ли Слесаренко прямо на Золотухина, минуя Лузгина и Кротова? Эта мысль ему очень не понравилась, и он снова схватился за телефон.

Гена Золотухин, как ни странно, был на месте.

— О, какие люди! — сказал он, услышав голос Лузгина. — Редко звонишь, старик.

— Повода не было.

— Обижаешь, — сказал Золотухин. — Просто так другу позвонить, зайти…

— Ну, ладно, ладно тебе! Вчера вот Сашку Дмитриева похоронили.

— Я знаю, был в морге на панихиде.

— А что на кладбище не приехал?

— Пришлось в суде отсиживать.

— Все судитесь?

— Время такое. Каждый дурак за любое слово в газете цепляется. Слушай, работать не дают!

— А ты пиши про птичек — это безопаснее.

Золотухин пришел в журналистику поздно, был преподавателем, но из-за некруглости характера остался без работы и взялся за перо. «Великие» приняли седого новобранца в штыки. Быть может, именно это и сблизило его с Лузгиным, и они общались без натяжки, пусть и не слишком часто.

— Чего звонишь-то? — спросил Золотухин.

— Да так, от скуки, — сказал Лузгин. — Нового ничего не слышно?

— В каком смысле — нового?

— Ну, там скандалы политические, коррупция в верхах, народные избранники, там, ля-ля-фа…

— Особой ля-ля-фы не наблюдается. А что, есть зацепки? — сделал охотничью стойку Крокодил Гена. — Ты, говорят, с Рокецким передачу записал? Ну, давай, рассказывай! Там что-то произошло?

— Я кирпич себе на ногу уронил, а потом нажрался до соплей.

— С Рокецким?

— Ну, ты скажешь тоже. Роки меня к себе близко не подпускает.

— И правильно делает. Споишь губернатора — осиротеем. Нет, ты чего звонишь-то? Информация есть?

— Весьма вероятно, что появится.

— На кого? — быстро спросил Золотухин.

— Не спеши, Гена, не спеши. Давай договоримся так: узнаю что-нибудь конкретное — звоню тебе первому. Но и ты, если что в руки попадет, уж не стесняйся друга побеспокоить, лады?

— Лады, — ответил Гена и с крокодильской хваткой добавил: — Ты что-то знаешь, Лузга, не темни, выкладывай. Лавры пополам.

— Все, привет, исчезаю из эфира, — конспиративным шепотом сказал Лузгин.

«Нет, Слесаренко на Гену не выходил и вряд ли выйдет, — подумал он с удовлетворением. — В любом случае канал мы перекрыли».

С заместителем председателя городской Думы судьба свела их близко лишь однажды, когда Лузгин, повалявшись изрядно в ногах у начальников, выклянчил свое включение в состав областной делегации для поездки в Америку. Такая «экскурсия» и сегодня была для Лузгина дороговата, а в те годы и вовсе несбыточна, так что он унижался и клянчил настырно, понимая, что Америка — это раз в жизни, и своего добился.

В Нью-Йорке к ним прикрепили переводчицу Марину — русскую, эмигрантку из последних, бабу-оторву, с мужским юмором и головокружительными ногами. Лузгин ее откровенно «клеил», но при всей американской сексуальной свободе и видимой Марининой доступности у него ничего не вышло. Правда, в результате своих поползновений он стал ее доверенным лицом в делегации, и именно ему, Лузгину, переводчица намекнула, что под занавес поездки всем участникам делегации от «принимающей стороны» будут презенты в виде конвертиков с некоторой суммой в долларах — на сувениры семьям. Марина попросила Лузгина потихонечку распространить эту информацию среди членов делегации и доложить ей о персональной реакции каждого: мало ли что, вдруг сочтут взяткой и устроят скандал.

Лузгин запустил новость по цепочке. Никто и слова не сказал, о чем он и доложил Марине. За сутки до отъезда каждый персонально получил от Марины конверт.

Пятьсот долларов — сумма невеликая. Лузгин полагал, что будет не меньше тысячи, и эта цифра запала ему в голову, и сквозь огорчение от американской скаредности пришла идея кого-нибудь разыграть.

Объектом розыгрыша был выбран Слесаренко. Во-первых, горкомовский начальник вел себя излишне серьезно, пресекал лузгинские попытки заменить университетский визит походом в ресторан и вообще раздражал Лузгина своим обликом партийного функционера. Во-вторых, жил Слесаренко в одном номере с областным депутатом Верховцевым, известным своей склонностью к эпатажу и опасному юмору.

Вечером за ужином он попросил Верховцева об одном одолжении. Тот уставился на него сквозь толстые очки.

— Какого рода одолжение?

— Если вас вдруг спросит Слесаренко, сколько у вас долларов в конверте, скажите — тысяча.

Верховцев помолчал секунд десять, потом затрясся молчаливым смехом.

— Замётано!

Лузгин специально подгадал так, что к лифту они подошли бок о бок с городским начальником, и, как бы между прочим, произнес:

— Молодцы хозяева. Тысяча долларов — это приятно.

Слесаренко бросил на него резкий взгляд, потоптался немного на пороге лифта, но ни о чем не спросил, только лицом потемнел слегка и первым шагнул в зеркальную кабину.

Утром Марина чуть не избила Лузгина, пока ждали автобус для прощальной поездки по магазинам. Оказалось, Слесаренко позвонил ей на квартиру заполночь — номер марининого телефона имелся у каждого — и долго бормотал какую-то несуразицу насчет дискриминации, должности, ответственности и прочей ерунды, пока Марина не уразумела, что к чему.

Слесаренко продефилировал в автобус мимо Лузгина с каменной мордой, а шедший за ним Верховцев показал большой палец. Впоследствии Верховцев рассказывал красочно, как Слесаренко бродил по номеру, таращился в телевизор, ждал, пока сосед уснет, и Верховцев притворился спящим, даже всхрапнул пару раз для пущей убедительности, и потом кусал подушку, чтобы не рассмеяться от слесаренковского горестно-возмущенного ночного бормотанья в телефон.

Такая вот была история.

Он как раз вспоминал о ней не без удовольствия, когда в кабинет вошел незнакомый бородатый мужик в джинсах и свитере, улыбнулся с порога Лузгину:

— Вы Владимир Васильевич?

— Ваш покорный слуга, — ответил Лузгин, не вставая. — Чем обязан?

— Хорошие манеры достойны похвалы, — сказал бородатый. — Если не передумали, то пленочки, пожалуйста.

— Не понял юмора, — сказал Лузгин.

— Пленочки, пожалуйста. Они у вас в сейфе.

— Э-э… вы от Лунькова, что ли? — догадался наконец Лузгин.

— Я от той зеленой пачечки, что лежит или лежала в вашей тумбочке.

— Слушайте, не нравится мне этот детектив. Луньков сам был здесь пятнадцать минут назад!..

— А вы бы отдали ему пленочки пятнадцать минут назад? — поблескивая умными глазами, почти ласково спросил бородатый. — Открывайте сейф, Владимир Васильевич. И не мучайте вы себя всяческой достоевщиной…

Лузгин долго смотрел в глаза бородатому, а затем полез за ключом в ящик стола.

— Премного благодарен, — улыбнулся бородатый. — Пакетика не найдется? Или хотя бы в газетку заверните…

— «Конспираторы хреновы», — зло подумал Лузгин.

…Поболтавшись немного по студии, он вызвал такси и поехал домой, так и не придумав, чем убить время до вечера. Дома он пообедал без удовольствия и завалился на любимый диван с книжкой в руках. Вот уже вторую неделю он не мог дочитать триллер Тома Клэнси «Смертельная угроза», хотя любил Клэнси и читал его запоем, но обстоятельства последних дней и беспорядочное пьянство не позволяли сосредоточиться на чтении: в голове кружились мысли и разговоры, сбивали с толку, и Лузгин, бывало, переворачивал страницу, не поняв и не запомнив из неё ни строчки. В конце концов он уронил книгу на грудь и задремал, и проспал до прихода жены. Они перекусили наскоро и на такси поехали к Дмитриевым.

Сашкина квартира уже была полна полу-пьяных, пьяных и очень пьяных мужиков, сидевших тут уже не первый час. В большой комнате шли официальные поминки, тоскливые и тихие, а на кухне вокруг кургузого самодельного стола — Сашкино производство, сколотил из ворованных со стройки досок, купить нормальный не было денег — грудились Дмитриевские кореша, любители выпить и поговорить «за жизнь». В сигаретном дыму среди пьяных лиц странно было видеть бородатого непьющего актера Леню Окунева.

— …Значит, пустая сцена, — рассказывал Окунев, — и выходит главная героиня. Идет в тишине к рампе… Потом следует центровой монолог. Раз за разом проигрываем сцену, — чувствую, что-то не то! Не получается выход, хоть убей! Сашка рядом сидел, он нам декорации делал. И вдруг говорит: «Звук не тот». — «Какой звук?» — «Звук, — говорит, — у каблуков не тот. Смените ей туфли». Мы прямо обалдели…

Лузгин с удовольствием присоединился бы к этой кухонной компании, но приличия требовали посидеть хоть немного за главным столом, и они с Тамарой прошли и сели между Северцевыми и Славкой Комиссаровым. Светлана сидела за ближним к двери торцом стола — сподручнее бегать на кухню. Рядом горбился старик Дмитриев, неспешно жевал картофельное пюре с тушеным мясом, загребая ложкой по тарелке от себя. Кротова не было, и Лузгин подумал иронично: «Начальство задерживается!».

Выпив рюмку и поковырявшись в тарелке, он высидел положенное и с облегчением ушел на кухню, где залпом опрокинул протянутый ему фужер с водярой, закурил и устроился на подоконнике под форточкой, прислушиваясь к милым сердцу русским пьяным разговорам обо всем и ни о чем.

В прихожей брякнул звоночек, полминуты спустя в проеме кухонной двери образовалась мощная фигура друга-банкира. Кротов отыскал глазами Лузгина и поманил его пальцем. Лузгин сделал в ответ неприличный жест и не двинулся с места. Кротов махнул на него рукой и ушел, постучав на прощанье пальцем по виску. Лузгин прикуривал вторую сигарету от огарка первой, когда на кухню вошел Комиссаров, пристроился рядом на подоконнике и сказал:

— Нас посетил господин депутат.

— Какой депутат? — удивился Лузгин.

— Рожу помню — фамилию забыл.

— Ну-ка, докури, — Лузгин сунул Комиссарову подпаленную сигарету.

В большой комнате рядом со Светланой сидел депутат Луньков, друг-банкир расположился напротив, возле старика Дмитриева. Над столом разлилось настороженно-уважительное молчание. Лузгин прошел на свое место. Депутат заметил его и кивком головы засвидетельствовал сей факт.

— Пару слов, Алексей Бонифатьевич, — попросил Кротов. — Нечасто мы вас видим.

Луньков поднялся с рюмкой в руке, оглядел собравшихся за столом, свободной рукой поправил узел галстука и одернул фалды пиджака.

— Беда политика в том, что он всегда опаздывает, — сказал Луньков. — Он не успевает за временем и людьми. Опаздывает на всех уровнях: на государственном, когда творит запоздалые, вчерашние законы, и наличном, когда приходит к человеку, которого уже нет. Только сегодня в кабинете моего друга господина Кротова («Уже друга?» — недоуменно отметил Лузгин) я впервые увидел картины, написанные покойным Александром Анатольевичем, и спросил Сергея Витальевича: кто же этот прекрасный мастер? Почему я никогда не слышал о нем? Почему о нем не знает страна, более всего на свете нуждающаяся сегодня в честном художнике, способном понять и отразить наше сложное время? И когда мой друг Кротов рассказал мне всё, я счел своим долгом — пусть и долгом запоздалым — прийти в дом художника и почтить его память.

Луньков замолчал, глядя на Сашкин портрет на стене. Слышно было, как под стариком Дмитриевым поскрипывает табуретка.

— Многие спрашивают: в чем главная задача политика, государственного деятеля? — продолжил депутат. — В ответ можно нагородить уйму разных умных слов, но не время и не место сейчас для словоблудия. Поэтому, глядя сейчас на этот портрет, скажу одно: надо сделать так, надо так переустроить нашу жизнь, чтобы люди, подобные Александру Анатольевичу Дмитриеву, жили долго и были в этой жизни счастливы… Вы полагаете, что благополучие и здоровье общества определяется экономикой, политическим плюрализмом, так называемой демократией? — Луньков снова оглядел сидящих за столом, заглядывая в глаза каждому. — Это все придаточные явления. Нравственное здоровье и благополучие общества определяется тем, каково в нем живется художнику. Вот главный определитель! Вот главный экзамен! И сегодня надо признать, что наше общество этот экзамен не выдержало.

Депутат снова замолчал, покатывая в пальцах рюмку.

— Я разделяю скорбь друзей и близких. И как депутат Государственной Думы России принимаю на себя ответственность и вину за случившееся, на всю глубину своей совести. Поверьте, это не просто слова. И я принимаю на себя ответственность за будущее его, Александра Анатольевича, семьи, за будущее его осиротевших детей. Уважаемая Светлана Аркадьевна, позвольте заверить вас, что любая ваша просьба будет воспринята мной с благодарностью. И не только мной: я вижу здесь прекрасных людей, настоящих друзей покойного художника. Уверен, что каждый из нас сделает для его семьи все возможное и невозможное, чтобы хоть как-то изжить чувство общей вины и горечи. Помянем, друзья, ушедшего от нас доброго человека и большого мастера. Пусть земля ему будет пухом.

Все поднялись и выпили стоя, Светлана заплакала и поцеловала Лунькова в щеку.

— А теперь простите меня, я откланяюсь, — сказал депутат. — Светлана Аркадьевна, я обязательно свяжусь с вами на днях. До свидания, Анатолий Степанович, — он протянул руку через стол, и старик Дмитриев пожал ее с чувством. — Не провожайте меня. Сергей Витальевич, два слова на прощание.

Кротов выбрался из-за стола и увел депутата в прихожую.

— Какой хороший человек, — сказала Светлана. — Может, подогреть второе? Духовка горячая, это быстро. Ты опять ничего не ешь, Вовочка! Он вообще у вас ест хоть что-нибудь, Тамара?

Лузгинская жена, сидевшая теперь рядом с кротовской Ириной, переглянулась недобро с соседкой и огорчительно подняла плечи. «Все боятся, что я снова напьюсь», — подумал Лузгин, вспоминая обрывки вчерашнего.

Он ушел в коридор, заглянул на кухню, где стоял дым и гам, увидел там занявшего лузгинское место на подоконнике друга-банкира, и ему расхотелось окунаться в этот гам и дым. Он обулся, набросил на плечи куртку и вышел на лестничную площадку. Следом в дверь проскользнула Светлана, попросила у Лузгина сигарету — стеснялась курить при родителях и старике Дмитриеве.

— А где мальчишки? — спросил Лузгин.

— В спальне, телевизор смотрят.

— У вас тут давно этот бардак на кухне?

— А как с кладбища вернулись. Бог с ними, пусть сидят, не жалко. Ты скажи, как сам себя чувствуешь после вчерашнего?

— Честно сказать? Стыдно и противно.

— Ох, мальчики, не бережете вы себя, — вздохнула Светлана. — Хоть бы нас, жен, пожалели. Ты посмотри на Тамару — кожа да кости, до чего ты ее довел, Вова. Такая красивая женщина, а ты…

— Жизнь такая, — сказал Лузгин. — На душе муторно. Я ведь Тамарке не враг, я к ней очень хорошо отношусь, но она совершенно не желает понять, что со мной происходит.

— А что с тобой происходит, Вовочка?

— Если бы я знал, — сказал Лузгин.

Они, не глядя друг друга, молчали. Вдруг Светлана сказала:

— Ты не представляешь, как обидно… Только-только все наладилось: квартира, работа у Саши, и с деньгами стало получше. Епифанов ему очень хорошо платил, мы даже из долгов почти вылезли… А теперь — я не знаю. Я не знаю, как мы жить будем, — она заплакала, отвернувшись и спрятав лицо. Лузгин положил ей руку на плечо. — Все-все, я больше не буду, — сказала Светлана. — Дай еще сигарету, пожалуйста… Я вам так благодарна, мальчики. Я ведь представляю, скольких это денег стоило. С ума сойти, какие сейчас цены на все… Нам бы самим ни за что…

— Перестань, пожалуйста, — сказал Лузгин. — Стыдно слушать.

Ему и в самом деле было стыдно, словно похоронными деньгами они откупились от мертвого Сашки.

— Слушай, Светка, — сказал Лузгин. — Я сейчас тебе дам кое-что, только ты не смей отказываться и никому не говори. Это даже не тебе, а Сашкиным пацанам, поняла?

Он полез во внутренний карман и достал оттуда пачку луньковских долларов.

— Что это? — спросила Светлана.

— Здесь пять тысяч «баксов», — сказал Лузгин. — Почти двадцать пять миллионов рублей.

— Ты сдурел, — сказала Светлана.

— Молчи и не дергайся, — сказал Лузгин. — Это… лишние деньги.

— Таких не бывает, Вова.

— Ты не знаешь: бывает. Возьми, я тебя очень прошу.

— Господи, — сказала Светлана, — какие они маленькие… Двадцать пять миллионов… Никогда не думала, что буду держать в руках двадцать пять миллионов рублей! Мне страшно, Вовочка. Я даже не знаю, куда их положить…

— Сунь в карман, — сказал Лузгин.

— А как Тамара? — подняла на него глаза Сашкина жена. — Ты ведь от семьи отрываешь.

— Успокойся. Ей и так хватает.

— А что мне с ними делать? Я ведь никогда в жизни…

— Поменяешь на рубли в обменном пункте. Только помногу не сдавай, двести долларов за раз, не больше. И не в одном месте, чтобы в глаза не бросалось.

— Вова! — ахнула Светлана. — Ты их украл?

— Дура ты, Светка, — сказал Лузгин.

— А можно, я немного родителям дам?

— Как хочешь. Только долларами не давай — разговоры начнутся.

— Мальчикам столько покупать нужно… Знаешь, они так быстро растут!

— Слушай, — предложил Лузгин, — давай я с Кротовым договорюсь на субботу, он даст машину с шофером, и вы поездите по магазинам, купите что надо для пацанов, а?

— Ой, неудобно как-то, — сказала Светлана.

— Фигня, — ответил Лузгин.

Отдав Светлане луньковские доллары, он испытал чувство гордости и радости за собственную нежадность, и в то же время над душой пролетел легкий холодок, словно он долго стоял на берегу и наконец упал в воду. Лузгин понимал, что теперь от Лунькова он не отбрыкается, коготок увяз — всей птичке пропасть. Уразумев это, Лузгин пожалел о содеянном. Нет, долларов ему не было жалко, ему стало жалко себя.