Притчи по жизни и творчеству А. С.Пушкина, М. Ю.Лермонтова, Н. В.Гоголя, И. С.Тургенева, Л. Н.Толстого, Ф. М.Достоевского, В. С.Соловьева, А. А.Блока, С. А.Есенина, М. А.Булгакова.
Притчи по жизни и творчеству А. С.Пушкина, М. Ю.Лермонтова, Н. В.Гоголя, И. С.Тургенева, Л. Н.Толстого, Ф. М.Достоевского, В. С.Соловьева, А. А.Блока, С. А.Есенина, М. А.Булгакова.
Глава 1. Метель
Как ты мне безнадежно знакома, как мною выстрадана, застигнутая метелью зимняя дорога…
Какие сладкие мечты, какие приступы тревоги и отчаяния ты подарила мне за все годы, что мы провели вместе. Какими испытаниями проверяла, какими откровениями наградила…
Динь–динь–динь…
Твой колокольчик неизменно однозвучен, голос его незатейлив и невнятен, подобно бубнящему пономарю, а как многое говорит он сердцу путника! Стоит прислушаться к нему, так голова идет кругом: то он заливается детским смехом, то гудит ярморочным многоголосьем, то стонет пыточной, а то вздрагивает и сдавленно заходится безутешным ночным плачем…
Господи Боже мой! Есть ли в мире еще что–нибудь подобное русской зимней дороге? Не Ты ли обронил ее с неба бесконечным белым свитком, чтобы писать на ней непостижимую для ума человеческого летопись наших жизней? И вот, сквозь пелену пурги мы видим мир неясно, гадательно, по снежным крохам постигая гармонию Твоего замысла.
Падает, падает, падает снег, и чтобы стало и на земле как на небе, выстилается земля белыми крыльями ангелов. И нас влечет, словно буквы к бумаге, бесконечная белая дорога, чьего начала никто не видел, конца у которой нет и в помине …
— Помилуй, Спасе! — ямщик скинул мохнатые рукавицы, подул в ладони и размашисто перекрестился. — За этакой снежитью не то что дороги, свету не видать! Того гляди, собьёмся, заплутаем, измерзнем, а вечереть начнет, так и вынесет нас метель на обрыв или приведет на волков…
Барин неспешно отряхнул перчаткой налипший снег с воротника:
— Будет жалобиться, посторонись–ка, да подай вожжи!
— Воля ваша, барин… Но я бы вертал, погонял, да не вожжал. Глядишь, свезло бы нам, лошадки по памяти вынесли…
— Я, братец, в Фатум не верю, и на волю случая свою жизнь не предаю, — принимая вожжи, ответил барин. — Ваш брат ямщик недаром говорит, что лошадь на вожжах умна. Может, судьбу так же вожжать надобно, чтобы поумнела дуреха?
— Вам бы все стихи каламбурить, а мне бы к своим деткам живым да не калечным выйти… — ямщик с тревогой посмотрел на вязнущих в снегу лошадей. — Помолился бы ты, барин… Господь благоволит кающимся грешникам…
— Сейчас, милый, только прежде решу, кому молиться: покровителю моего ремесла Аполлону или предводителю всей видимой и невидимой земной кутерьмы Дионису?
— Богу бы помолился! — в сердцах бросил ямщик, но тут же повторил со смирением. — Христу, барин, помолись…
К вечеру ветер усилился, превращая метель в беспросветную круговерть, снежный потоп, застигший врасплох засыпающий мир.
Кони не слушались, то вставали посреди сугробов, то, срываясь с места, опрокидывали сани, отчаянно волоча их в бесконечную мглу…
— Бесы мутят, беда! — тревожно прошептал ямщик. — Видишь, как пугают и крутят лошадей? Сбились мы… Так что ежели к рассвету не уляжется, почитай пропали!
Барин с досадою хлестнул лошадей поводьями, но выбившиеся из сил животные, покорно приняв удар, не двинулись с места.
«Замерзнуть застигнутым пургой, быть может, всего за несколько верст до имения? — поэт, поежившись, поднял воротник и натянул шапку. — Вот ирония судьбы: не только имение, но и сама жизнь в заложниках у обстоятельств!»
— Стало быть, станем дожидаться рассвета… Одно жалею, что забыл прихватить с собою дорожную фляжку с ромом. Теперь бы погреться не помешало, да и время бы скоротали под твои ямщицкие песни. У вашего брата верно на любой случай нужная сыщется?
Ямщик суеверно прижал палец к губам и огляделся по сторонам:
— Не можно, барин, песни петь… бесы вмиг учуют… смекай, какая порча на ветер сделана… ей–ей, без ведьминого племени не обошлось…
— Я, братец, одного в толк не возьму, — подыгрывая суеверию ямщика, сказал поэт, — к чему ведьмам заваривать подобную кутерьму? Самим же дороженьки снегом засыплет, а то и лачуги в снегу погребет… Бесы–то на выручку с лопатами поспешать не станут!
Приняв иронию за живой интерес, ямщик оживился, но при слове «бесы», произнесенном поэтом нарочито громко и вызывающе, испуганно замахал руками и зашикал, как мать на расшалившихся в церкви детей.
— Тише, барин, тише… погубишь… услышат окаянные, что их помянули, тут же и явятся! Не в нашем положении чертову братию мутить, в час полуночный они и без спроса куда ни попадя лезут. Как по писаниям говаривают знающие люди: «Ныне на земле власть тьмы!»
— Ладно, братец, к черту бесов, ты мне про ведьм скажи. В чем их интерес? — настойчиво расспрашивал поэт, дрожа от холода.
— Ох, барин, погубишь ты нас! — ямщик вцепился поэту в воротник. — Не доведет любопытство до добра… беду накличешь языком неразумным!
— Нет, братец, изволь говорить, какая у ведьм выгода! — горячился поэт с трудом отдирая от своего воротника узловатые ямщицкие пальцы. — Не то во все горло стану вопить, да бесов в чистом поле мутить!
— Угомонись, барин! — по–рачьи уставившись на поэта, ямщик потрясал кулаком. — Иначе не погляжу на сословие, да как тяпну тебе кулаком промеж глаз!
— Испытай Фортуну! — не унимался поэт, выхватывая из саквояжа пистолет. — Я тебя вмиг свинцом уважу!
— Валяй, барин, стреляй! — кричал ямщик в кураже. — Токмо знай, что я от пули заговоренный!
При этих словах кони прянули, захрапели и, сорвавшись с места, понесли.
Ямщик и поэт разом обернулись, с трудом разглядывая в снежной круговерти пляшущие за санями огоньки.
— Волков дождались! — ахнул поэт.
— Нет, барин, это бесы пришли тебе ответ держать, — выпалил ямщик, перехватывая провисшие вожжи. — В непогоду бесы ведьм волчой оборачивают, чтобы терзали плоть заблудших да безвременно губили невинные жизни. Бесы с того неприкаянные души, то есть почивших без причастия, себе прибирают, а обращенные зверьем ведьмы, вкусив плода запретного, свою жизнь никчемную продляют. Вот и весь сказ! Боюсь только, что ныне мы сами добычей бесовской станем, пирожком на ведьмин зубок…
— Ни по чем не дадимся! — поэт решительно распахнул саквояж, выхватывая второй пистолет.
— Пустое, барин, не на дуэли! Свинец им что припарка! Ты лучше нож припаси, да перекрести им свою грешную душу. Коли оседлает нечисть, мы им славную сшибку устроим!
Поэт посмотрел на приободрившегося, ловко управлявшегося с вожжами ямщика и подумал, что выехал из деревни с рабом, подраться хотел с дерзким холопом, а в смертную схватку пойдет вместе с единокровным братом.
Глава 2. Вызов
Утро выдалось знойным, как довольно часто случается июльскими днями в Пятигорске, но уже к полудню небо заволокло тучами так, что предгрозовой сумрак скрыл и городские окрестности, и нависающий над долиной Машук. Вязкий воздух наполнялся мучительно–душной истомой, заставляя как спасения ожидать медлившего ливня.
— Душно, господа, не–вы–носимо! Сейчас что угодно бы отдал за глоток свежего северного ветра… — сказал молодой поручик, распахивая окно.
— Вы, сударь, имеете ввиду духоту естественную или, так сказать, духоту нравственную, процветающую «ныне на водах»? — сострил капитан, ловко разливая вино в глиняные кружки. Затем раздвинул их сидящим за столом игрокам, подавая знак, что пора сдавать карты.
— А вот я, господа, совсем не против духоты и, как следствия, наготы, — усмехнулся выряженный в черкесский костюм отставной майор. — Подмечено, что при духоте бабы становятся более сговорчивыми!
— Да-с, наукой доказано, что сей факт есть следствие превращения внутреннего тепла во внешнее, раскрытием пор и ускорением движения в организме внутренних соков, — согласно кивнул щеголеватый армейский доктор. — Оттого и прохладные натуры «на водах» становятся если не горячи, то уж без сомнения куда теплее, нежели в столицах!
Сидевшие за столом офицеры переглянулись и одобрительно хмыкнули.
— Поручик, пожалте за стол! В самом деле! Здесь не Петербург, и Финского залива поблизости нет! Так что отнеситесь естественным явлениям философически.
— Верно! — поддержал капитана доктор. — А именно скрепляя разум и волю троекратно увеличенным возлиянием вина!
— Знаете господа, про кого сказано: «Не поп, а истину глаголет»? — рассмеялся капитан и сам пояснил, — да о наших полковых докторах. Потому как несут невнятицу, а требуют к ней почтения и веры.
— Плохой доктор всегда верит в науку, уповает на случай, да жаждет денег. Но ни первое, ни второе, ни третье пациенту выжить не позволяет, — саркастически заметил поручик. — И если сон разума рождает чудищ, то тьма души порождает кровопийц.
Поручик отошёл от распахнутого окна и, высоко поднимая кружку с вином, неожиданно объявил:
— Предлагаю выпить, господа, за тост некогда провозглашенный покойным Пушкиным: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!»
— К черту, поручик, вашего Пушкина, и ваше солнце ко всем чертям собачьим! — огрызнулся отставной майор. — Пусть турки любят пушки и солнце, а в нашем пехотном полку в чести штыковая в сумерках, когда дело бывает кончено в полчаса!
— Полно–те, пейте! — пытаясь погасить разгоравшуюся ссору, встрял в разговор доктор. — Из–за подобных досужих препирательств за столом случаются и несварения, и язвы. Вам ребячество, а мне прибавление работы.
— Пустое, господа, садитесь за карты, время споров прошло, — дипломатично заметил капитан. — Век артиллерии закатился вместе с Наполеоном. Ныне балом правят засада и рукопашная. Не случайно естествоиспытатели называют наши дни временем сближения тел!
— Следуя вашей логике, капитан, самая естественная взаимосвязь тел прослеживается между задом и горшком, — едко заметил поручик. — Но только за эту связь я пить не стану даже ради вашей компании!
— Свалился на нашу голову… Тоже мне, ходячее горе от ума! — майор залпом осушил кружку. — Наши поэты ни жить, ни умереть толком не умеют. Только и знают, что по–собачьи стихи брехать!
На этих словах поручик подошел к ухмылявшемуся майору и небрежно бросил ему в лицо перчатку.
— Покорнейше благодарю! — осклабился майор. — С удовольствием дам удовлетворение на ваш вызов!
— Братцы, братцы! Да что же вы творите?! — испуганно запричитал армейский доктор. — Все духота, да выпивка, а вы сразу стреляться? Чего удумали жизнью играть ради пустяка!
— Разве из–за пустяка? Господа, я вас спрашиваю, разве из–за пустяка? — переспросил поручик и оглядев нависшую над карточным столом пьяную компанию, покинул дом.
Глава 3. Сон
Недоброжелатели, кои встречаются так же из числа коренных жителей, а не только приезжих, называют позднюю осень в Петербурге не иначе как гнилой.
Дело здесь вовсе не в несносном северном климате с изматывающими душу серыми туманами и сводящим с ума непрерывно моросящим дождем. Случается это название отчасти из–за того, что представители низших слоев и неприкаянных чинов пребывают в эту пору в крайней скудости и нужде, когда годовые средства на их содержание уже потрачены, а время Рождественских выплат еще не наступило. Оттого люди, крайне стесненные в средствах, перебиваются приобретением гнилых овощей да изрядно протухшей селедки, давным–давно не нашедшей своего покупателя.
В такие дни хочется забиться в угол своей комнаты, а ежели повезло разжиться пледом, то непременно, закутавшись в него, жечь свечу, греть над ней руки и непременно читать Гомера. Впрочем, если быть беспристрастным, то неплохо коротать такие вечера и за Вергилием. За чтением, незаметно для себя, уже произносите благословение и хвалу Фортуне за то, что она была к вам благосклонна, сделав счастливым обладателем животворного кипятку, а то и чаю с сахаром и сухарями, изрядно сдобренного изюмцем или маком!
Быть может, вы и впрямь принадлежите к тем счастливцам, у которых вдруг отыскались несколько потерянных ранее монет, из которых большая часть оказалась серебром. Или вот давнишний знакомый случайно, столкнувшись с вами в закладной, припомнил старинный должок, о котором вы решительно не припоминаете, а он уже рассчитывается из рук в руки. Или тайный доброжелатель, этакий самаритянин наших дней, зная вашу нужду и от всего сердца соболезнуя бедственному положению, решается стать вашим тайным ангелом. Он незаметно следует за вами, то уговаривая лавочника отпустить вам в долг, то подкидывает на вашем пути гривенники и четвертные. Одним словом, в жизни бывают разные чудеса, и милосердие нередкий гость среди холодного и гнилого миропорядка!
Возможно вы всего–навсего служите писцом или помощником столоначальника в каком–нибудь незначительном департаменте, но, и прозябая в семи кругах канцелярского ада, уже осмеливаетесь мечтать о чине коллежского асессора со всеми вытекающими льготами и привилегиями. Не успеете сказать своей грёзе «аминь», как и на самом деле мните себя человеком важным, весьма преуспевшим и продвинувшимся по службе. Глазом не успеете моргнуть, как уже на бывших товарищей своих смотрите с небрежением, а то и строго выговорите за ненадлежащую шутку или фамильярное обращение. И вот уже слышите за спиною своей досужие шепотки, что дескать пошел человек в гору или наметился задом на пригретое местечко.
Незаметно для себя проникаетесь значимостью и важностью своей персоны так, что даже ходить на службу и со службы как прежде, больше не можете! Вы несете себя над этой убогой юдолью так, что прохожие недоуменно смотрят на вас, а сварливые старухи тычут клюками вслед, укоризненно бормоча: «То же мне, гоголь нашелся!»
Этой осенью он не смог купить себе новой шинели, а старую продал еще весной, в покрытие долга за съемную квартиру. Да продал шинель плохо, продешевил, уступив за сущую безделицу добрую вещь, справленную на деньги матушки сразу по приезду в Петербург.
Надеясь разжиться деньгами, всю осень проходил он в летнем сюртуке, отчего в конце ноября свалила его жестокая горячка.
Болезнь не только мучила исхудавшие члены, но и терзала невозможностью сообщить о своем бедственном состоянии на службу, доложить о своем новом пристанище, о котором, будучи в здравии, стыдился даже упомянуть.
«Боже мой! Нет никакой возможности передать весточки! Теперь прослыву в глазах его превосходительства неблагонадежным, а то и вовсе прощелыгой… К чему жить, раз пропала моя служба, а вместе с ней и само будущее!»
Он пытался угадать, сколько часов, а может быть и дней мается он со своим бредом, дрожа на ненавистном матрасе, набитым гнилою соломою…
Когда отпускала боль и приходило сладостное забвение, ему грезился просторный дом в Сорочинцах, в котором нутро человеческое взыграет и млеет от идущего живого тепла, а ноздри дразнит невыразимый дух, составленный из ароматного табака, копченой лопатки и густого, настоявшегося борща со сдобными пампушками, щедро присыпанными толченым чесноком и свежей зеленью. И еще припоминалась ему негасимая лампадка перед ликом святого Николушки, чьими молитвами и заступничеством он и появился на свет…
«Бедный, бедный Гоголь! Куда занесли тебя ветра северные? За что судила тебе судьба подобную участь?»
Чем дольше пожирала его горячка, тем реже посещали его благостные видения, тем призрачней и неуловимей становились они… Тем явственнее он оставался один на один со своей ненавистной, холодной, промозглой, гнилой конурой…
Теперь ему все чаще мерещилось поселившееся в темных углах комнаты зло, не имеющее образа для описания своего внешнего вида. Это было древнее нечто, утратившее обличие и естество, но жаждущее пожирать, множиться, заполняя собой все вокруг. В такие минуты он съеживался на своем ненавистном матрасе, подолгу и безнадежно плача: «Боже мой… бедный, бедный Гоголь…»
Он очнулся от смрадного дыхания и липких лап, подобно обручу сдавивших его голову. Над ним, словно огромная тыква, возвышалось мохнатое паучье брюхо, да поблескивали черными зеркалами восемь пар бездушных паучьих глаз.
В этот самый момент всей своей трепещущей душою Гоголь понял, что запросто может стать коллежским асессором. Да что там коллежским асессором! Хоть самим тайным советником! Или может умереть от горячки, сгинуть без следа в небытие гнилой конуры…
— Посмотри мне в глаза! — прозвучало в голове громовыми раскатами.
Он, как прежде в канцелярии, стушевался, стал испуганно перебирать доводы и подбирать слова, чтобы выкрутиться и по возможности избежать паучьего взгляда.
— Посмотри мне в глаза: хочу видеть!
Гоголь по детски зажмурился, припомнил родительский дом и родные Сорочинцы, и неугасимую лампадку пред чудотворным ликом…
Свет, исходящий из неземных глубин, или же сошедший с неосязаемых небес, могущественный первозданный свет, противостоять которому не может никто, озарил и наполнил его существо до краев, без остатка.
Тогда, как хватают за роги святочного козла, он вцепился в паучьи лапы и весело, озорно, рассмеялся в его черные зеркала:
— Нет, это ты посмотри мне в глаза! Испытай себя в них, если сможешь!
Глава 4. Свидание
Весной, едва спал паводок, открывая лесные тропы к прежде непроходимым урочищам, охотник отправился на розыск волчьих гнезд, чтобы покончить с выводком хищников, одолевавших окрестности всю зиму. Он шел неспешно, прогуливаясь, с упоением любовался трогательными картинами пробуждающегося леса, искренне восхищаясь, когда среди поросшего лишайником унылого валежника вдруг просияют разноцветные лепестки первоцветов.
«Удивительно! Непостижимо уму! — задумчиво улыбался охотник. — Природой отпущено им всего–ничего, а судьба распорядилась, чтобы им процвести среди праха и тления, распустить нежнейшие лепестки среди почерневших пластов снега… Зачем они рождаются, цветут и умирают невиданными для глаза, невозможно безвестные, не открывшие себя миру…»
Охотник то и дело замедлял шаг, останавливался, подолгу слушал многоголосое лесное щебетание и удивлялся благостному расположению своего духа.
«По всему движению моего сердца кажется, что я вышел не убивать зверей, а иду на свидание, которое обычно случается не от страстного порыва внезапной влюбленности, а от случайного и ни к чему не обязывающего приятного знакомства…»
Он перекинул ружье с изгиба левой руки на плечо и закурил трубку, нисколько не беспокоясь о том, что его может учуять лесное зверье.
«Вот я любуюсь животворной силой природы, размышляю о мимолетности прекрасного, как о всеобщем законе бытия, а сам готовлюсь проливать кровь живых и разумных существ и, покончив с волками, хладнокровно приняться за их невинных детенышей, у которых и глаза еще не прорезались…»
Охотник глубоко затянулся и с удовольствием, неспешно, пустил кольца дыма.
«Впрочем, мои рассуждения лишь иллюстрация неуклюжей антиномии, не иначе как философствование на пустом месте. А жизненный опыт и трезвое наблюдение обстоятельств гласят, что хороший охотник не может оказаться плохим человеком!»
После неспешной прогулки по весеннему лесу табак казался особенно ароматным и терпким, каким он никогда не бывает дома. Охотник не желал спешить, потому что добыча волков была не его обязанностью, а скорее благодарным развлечением, отчасти составным элементом философии его жизни.
Наслаждаясь трубкой, цепким охотничьим взглядом приметил скользнувшую между деревьями девичью фигуру в цветастой шали. Видение захватило внимание и заинтриговало: «Кто такова? Зачем ей быть так далеко от деревни? Платок на ней не по крестьянской мошне…»
Любопытство гнало его по следу таинственной беглянки, превращая живой интерес в охотничий азарт.
«Так… вот и полянка… на ней избушка… старая, вросшая в землю… невозможная… кому бы в ней жить?»
Избяное нутро встретило холодом и сыростью, обволокло темнотой… Прямо перед ввалившимся охотником стояла ослепительной красоты девка, какими принято любоваться на деревенских праздниках.
При виде запыхавшегося и растерявшегося в потемках барина девка озорно рассмеялась:
— К чему было гнать? Чай не добыча! Мог бы и окликнуть.
— А ты бы откликнулась на слово? — отдышавшись, спросил охотник.
— Позвал бы, сам и увидел! Теперь к чему гадать?
— Да я не гадать, я знать хочу… наверняка!
При этих словах девка вновь залилась озорным смехом:
— Какой вы все–таки глупый, глупый барин!
— С чего бы мне казаться глупым? — спросил охотник, нисколько не обижаясь, расценивая слова девушки за неумелое женское кокетство.
— Оттого, что хотите знать о том, о чем уже узнать не возможно!
— Не–воз–мож-но… — завороженно повторил охотник, но тут же очнулся, словно ожил, подскочил к девке и, обнимая ее за плечи, страстно шепнул:
— Ну а что ты мне скажешь, если я тебя поцелую?
— Целуй, коли хочешь! — нисколько не смутившись ответила озорница. — Только смотри, барин, целуй крепко, что есть силы!
Не думая уже ни о чем, но как самоубийца вкладывает голову в петлю, он впился своими губами в ее уста…
И сладко стало губам его, словно на них был дикий мед, а после настигла его горечь, с которой невыносимо стало жить, как будто сошла в его сердце обжигающая полынь.
Глава 5. Жажда
Полуденное июльское солнце взошло на вершину неба и застыло, силясь прогреть до дна еле шепчущее у скалистых берегов сонное море.
Небольшой отряд, рискнувший на дерзкую вылазку в стан врага, был застигнут разъездом французских улан и, всю ночь уходя от погони, по утру оказался зажатым между морем и прибрежными скалами. По странному стечению обстоятельств, заправлявший уланами офицер сам угодил в плен к беглецам, отчего французы и не решались атаковать открыто, решив взять русских измором, предоставив зною и жажде понудить их к сдаче.
— Ишь, шельма, чего удумали, — сказал раненный матрос, рассматривая разбитый неподалеку уланский бивак. — Стало быть, на измор хотят взять, чтобы в мучителя обернулось наше естество…
— Хорошо подмечено, верно, — согласно кивнул командовавший отрядом молодой граф. — Надеются, что не выдюжим и дрогнем. Видать, не случилось Бородино им наукой…
При упоминании о Бородино француз оживился и, обращаясь к графу, заговорил быстро и сбивчиво:
— Месье, мы с вами не только офицеры, но и представители благородного сословия… В конце концов, цивилизованные люди! К чему эти варварские забавы? Отпустите меня, разоружите своих людей и я гарантирую вашу личную неприкосновенность и свободу! Слово чести!
— Чегой–то там, ваше благородие, мусью лопочет? — спросил графа бывалый солдат с огромными, по старой моде, усами.
— Он думает, что мы в кошки–мышки играем, — усмехнулся граф. — Предлагает образумиться и сдаться в плен.
— Пускай наперед мусью выкушает солдатского кукиша! Коли наестся да не подавится, тогда и потолкуем!
Беглецы негромко рассмеялись, а граф, посмотрев на безжалостно палящее солнце, отчетливо понял, что этот день смогут пережить не все.
— Может, казаки нас выручат? Должны же они по тылам вражеским шастать? — Облизывая распухшие губы, жалобясь, спросил безусый малец, увязавшийся на вылазку с отрядом.
— Тут казакам быть никакого резона, самим ответ держать надо, — обрезал матрос, но посмотрев в его испуганные детские глаза, смягчился и решил сшутковать. — Не кисни, паря! Вот тебе синее море, хошь, пойди кликни золотую рыбку. Вдруг да явится!
Беглецы вновь рассмеялись, но не по–прежнему, с надеждой, а как бы прощаясь друг с другом.
— Кабы воды чуток, то и до ночи продержались… — тихонько хныкал мальчик. — Там глядишь, на камни испарина ляжет, пережили бы день…
— Кабы еще манна с неба, так мы бы на каменных сковородках блинов напекли, — съязвил матрос, а затем потеребил его лохматую голову. — Не бось, малец, за дело умирать не зазорно. Сам Спаситель за дело на крест пошел!
— Верно, — согласно кивнул солдат. — Скотина бессловесная и та без промысла Божьего не родится, тем паче дитя человеческое. Не бойся, и наши жизни даром не пропадут…
Граф тяжело посмотрел на солнце из–под руки. Казалось, уже прошло несколько часов, но раскаленное око не сдвинулось ни на йоту…
— Отпустите меня! — взмолился француз, видя решимость русских стоять до конца. — Разойдемся с миром!
— Кто же вам мешает отсюда отдать приказ об отступлении? — резонно заметил граф. — Командуйте, и когда мы будем в безопасности, я отпущу вас на все четыре стороны!
На эти слова француз возмущенно надулся и замахал руками:
— Как вы не поймете? Уланы не примут распоряжений от пленного!
— Стало быть не пришло время для мира… Значит — война! — Спокойно ответил граф на истеричный выпад пленного.
— Молодца, ваш бродие! — раненый матрос закашлялся и сплюнул кровью. — Коли так раскудахтался французишко, то отбрили его славно!
— Ваше благородие, вы бы помолилися за нас, — с надеждой прошептал мальчик, — боязно без причастия…
— Оставь докучать барина, малой! — шепнул солдат. — Мы и так Богом прощены да святыми отмолены…
— Как это, дяденька?
— Разве сам не знал, что всякий город перед Богом на силе праведной стоит?
Мальчик смущенно пожал плечами.
— Тогда слушай. Святая Москва стоит о слезах, гордый Петербург на костях, а Севастополь–мученик, на невинной кровушке…
К обеду, когда жара стала совсем невмоготу, граф подошел к лежащему матросу и подозвав солдата, тихонько спросил отпустить ли им мальца.
— Не, ваш бродь, никак не можно! — махнул рукою матрос. — Давеча случай был, поймали лазутчика, мальчонку лет десяти, так вначале потешились, а после шею свернули. Чтоб другим неповадно… Теперь от жары перед нами и вовсе кураж разведут!
— Не вини себя, ваше благородие, — согласно кивнул солдат. — На миру и смерть красна…
— Тогда, братцы, да будет нам по вере нашей!
Граф достал пустую походную фляжку и до краев наполнил ее морскою водой. Он подошел к изнывающим от зноя людям, поднял фляжку к небу и вдохновенно сказал:
— Пора, братцы, утолить жажду!
— Господи! Может ли случиться такое?! — закричал мальчик.
— Веруй! Веруй и пей!
— Мальчик с трепетом принял из рук походную фляжку и с жадностью глотнул из нее холодной, чистой, ключевой воды.
Глава 6. Узник
Друг Мой…
Когда ты станешь читать это письмо, возможно мы больше не сможем свидеться и ты по обыкновению своего сердца не утешишь меня. Прежде я этого не ценил, почитая за пустые слова, теперь сожалею об этой утрате более всего.
Мой уход возможно пройдет незамеченным, впрочем оплакивать меня некому, да и сама смерть может опечалить разве что ее случайных свидетелей. Впрочем, все обитатели здешних мест, будь то узники или их стражи, люди лишенные никчемных для жизни сантиментов и чуждые сострадания. Слезы и смерть — дело здесь довольно привычное и обыденное, дарующее одним хоть какое–то разнообразие в их беспросветном прозябании, а другим оборачивающееся докучными служебными хлопотами.
Друг мой. Только перешагнув порог этой стороны жизни, начинаешь понимать ужас и пустоту мира, его непригодность для души человеческой. Здесь, в казематах, каждый день судится мир и не находится ничего для его оправдания…
Ах, постой… и в моих беспросветных днях случаются малые радости! Быть может, они покажутся тебе ничтожными или никчемными… Прошу, не суди опрометчиво, потому что ты окажешься неправ тысячекратно!
Друг мой! Только представь, когда только пройдет проливной петербургский ливень, я закрываю глаза и представляю наш дом, каким он был в дни нашего детства… И вот, я уже не в каземате, а дома, в детстве и совершенно не важно, какое время года сейчас за крепостью… В моем видении всегда юная весна, а сам я — отрок, сердца которого еще не коснулись ни сомнения, ни страсти. Я еще человек блаженный, не ведающий ни греха, ни страха! Теперь скажи, разве это не убедительное доказательство существования на небе рая для всех, если его отблески на земле доступны даже бесправному узнику?
Случаются со мной чудеса взаправдашние, какие можно встретить разве что в житиях… Послушай, вот уже как месяц повадилась навещать меня тюремная мышка…
«Никчемная тварь!» — скажут многие, но будут посрамлены в своем высокомерии на суде Божьем, потому что и малая мышка вселяла нежность в сердце узника, делила его скудную трапезу, становилась собеседником его бессонных ночей. Как после такого возможно усомниться в мудрости Божьей, сотворившей в утешение узнику внешне незатейливую и бесполезную мышку? Говорю тебе, что ни ради изысканного яства, ни модного романа ее живого присутствия я не променяю!
Друг мой, поверь, здесь несмотря на всю безнадежность моего положения я обрел прежде недоступные откровения о душе человеческой, воистину прозрел, подобно злодею, распятому со Христом. Оттого и вцепился в остатки своей жизни, с жадностью подбирая отпущенные судьбою крохи, потому что наверняка знаю: не только ныне буду в раю, но и то, что Царствие Небесное нисходит ко мне, прямо посреди промозглой слякоти каземата!
Друг мой! Прочти мое послание не в тоске и не с отчаяньем в сердце, потому что я пишу тебе о свете, который проникает в самые мрачные уголки мира, даже подобные моей каторжной норе. Поверь, для меня стало великим счастьем послать тебе радостную весточку с других берегов, увидеть которые позволяет лишь вера.
Только перейдя черту и оказавшись за пределами надежды на жизнь, я научился различать прежде недоступное моему надменному рассудку. Теперь, в тесной ловушке дней, когда неизбежно ожидает последние объятие с петлей, с глаз отлетает шелуха прежнего ограниченного существования и бытие открывается тем единственно бесценным, из чего на самом деле и состоит жизнь.
Глава 7. Апокриф
«Ни местный обыватель, вовлеченный помышлениями в пеструю круговерть восточного быта, ни пресыщенный жизнью богач, ни досужий иностранный путешественник, жадный до зрелищ и антикварных безделушек не откроют для себя и не поймут тех сокровенных тайн, которые хранит Египет уже шесть тысячелетий, от самого великого потопа.
В каком–то смысле земля египетская сама превратилась во второй Ноев ковчег: каких представителей рас, верований и племен здесь только не встретишь! Но вся пестрота и потрясающее многообразие не мечется в хаосе, как при вавилонском столпотворении, а живет в соответствии с отведенным ему местом посреди полосы Нила, как ведало свой удел всякая душа в спасительном ковчеге нашего праотца Ноя.
Только поэт, философ или мистик может в полной мере оценить и постигнуть метафизическую силу и глубину земли Египетской! Только чуткая и пребывающая в едином ритме со всем сущим душа способна, оказавшись здесь, в ночной пустыне, явственно услышать, как внемлет она Богу и звезды переговариваются друг с другом. Не случайно в земле Египетской раскрыл свое предназначение Иосиф, обрел избранничество Моисей и укрывалось до времени от бессердечного Иродова гонения святое семейство!» — словно набрасывая журнальную статью или поспешно записывая путевые заметки думал философ, отставший от группы, обобранный бедуинами и брошенный умирать в пустыне… И хотя он все еще доказывал своему рассудку, что Египет с честью принял пророка Иеремию, и Александра Македонского упокоил в медовом саркофаге, а самозваного Наполеона отверг, извлекая из себя прочь, в глубине разума понимал, что ему не пережить этой египетской ночи.
На удивление, не было ни страха, ни присущего всему живому жажды цепляться за существование. Он не прислушивался к происходящему вокруг, не замечал тревожного шелеста выползающих из нор змей, не вглядывался в мглу, пытаясь отыскать желтые огоньки голодных шакальих глаз. Пустыня истаивала во времени, рассыпалась песками времен и прахом забытых мифов…
Египет — земля двусторонних врат: с одной стороны в них непрестанно входит жизнь, но тут же с другой, торопится пройти смерть…
Философ увидел себя стоящим посреди этих врат, чудесных и ужасных одновременно, подобных триумфальной арке и напоминающих бездонный колодец.
И был к нему голос, который говорил о жизни и о свойстве всего живого. Голос, что слышал философ, звучал убедительно, но не правдиво, рационально, но не истинно.
И хотя голос называл несущим свет только себя, а все остальное — тьмой, философ знал, что все сущее есть Свет, потому что все есть производное от сущего в начале Слова, а оно есть Свет, который светит во всем, всегда и везде.
И восхваляемые голосом чудеса бесконечного прогресса были оценены философом не дороже забав ярмарочного фокусника, которому под силу одурачить простодушных зевак, и названы иллюзией, что не может упразднить явное или скрыть от духа тайное в природе вещей.
И когда голос предложил ему стать первым, философ уже знал, что голос лжет, потому что первым было Слово, оно же будет и последним. Все началось в мире со Слова, все окончится Им и сохранится в Нем…
Когда же философ постиг это своим сердцем и принял мудрость как истину, отступил от него голос. Ночь растаяла, а вместе с ней рассеялись врата жизни и смерти в неописуемых красках приходящего в пустыню рассвета…
Глава 8. Сеанс
В самый разгар лета, в дни, когда в Петербурге становится невыносимо из–за окутывающей город сизой духоты и вся состоятельная публика тянется за город, на дачи, у княгини Софьи Андреевны Долгорукой, собралась небольшая компания поклонников покорившей столицу автогонщицы и авиатриссы.
Вечер, по обыкновению, начался чтением стихов с непременным воспеванием авиации под превосходное шампанское со льда, затем плавно перешел к обсуждению синематографа, волшебного луча, позволяющего оживить и уместить на куске чистого холста чью–то сокровенную историю. Само–собой возникло предположение, что дальнейший прогресс приведет к появлению приборов и механизмов, наделенных не только чувствами и интеллектом, но и свободой воли.
— Порою думаешь, что сказки «1001 ночи» в действительности были не придуманы, а художественно пересказаны, — задумчиво хотел сказать мечтатель про себя, да вышло вслух.
— Да, сударь, воображение захватывают все эти волшебные кольца, лампы с джинами, летающие ковры… Знаете, как это будет выглядеть в России? — молодой князь иронично скривил губы и не дожидаясь реакции собравшихся, саркастически хмыкнул. — Как чревовещающий из сундука Гришка Распутин!
— Верно, верно! — с заискивающей готовностью поддержал князя молодой офицер, но продолжить не решился.
— Однако, господа, ни сегодняшний приятный вечер, ни ваше блестящее общество не утолили жажды моей души и не предоставили достаточной пищи для ума. — Князь снисходительно посмотрел на собравшихся и начальственным тоном, спросил. — Как–то мы дальше жить будем? На носу война!
— Да-с, господа, — охотно поддержал князя офицер, — после убийства в Сараево я только об этом и думаю!
— Давайте проведем спиритический сеанс! — оживленно вступила Софья Андреевна. — У меня есть и подобный опыт, и надлежащие способности!
— Великолепная идея, — заметил князь. — Чего–нибудь в этом роде как раз и не хватало для логичного завершения вечера.
Он взял паузу и, многозначительно раскурив сигару, продолжил говорить по–хозяйски:
— Право, спиритический сеанс много лучше пустых разговоров в стиле последнего творения философа Соловьева, где сказано много надуманных откровений и приведены все известные образчики кабинетных умозаключений.
Затем князь дружески коснулся грустившего мечтателя:
— Дружище, не принимайте на свой счет! Я знаю, что вы большой поклонник покойного чудака, но, согласитесь, его пророчество о Востоке оказалось конфузом Японской кампании. Не более того. История будет вершиться на Западе!
— Совершенно согласен! — неожиданно встрял офицер. — Новый век — новые идеи — новые имена!
— Довольно разговоров, — князь изящно смахнул сигарный пепел, — давайте начинать сеанс!
Не кликнув слуг, очистили комнату от всего, что бы могло помешать вызову духов, внесли круглый стол, разожгли свечи и выключили электрический свет.
— Итак, господа, приступим, — таинственно низким голосом произнесла София Андреевна. — Прежде всего мы должны определиться, кого нам следует вызывать.
— Предоставим это право мечтателю, — покровительственно произнес князь. — Пусть это будет в счет уплаты моего замечания о философе.
— Ирония судьбы… — улыбнулся мечтатель, — мы говорим о грядущем, о новом веке, а спрашивать об этом должны у тех, кто навеки заточен в своем прошлом… Жаль, что здесь нет Мережковского, он наверняка бы не замедлил с выбором…
— И все–таки судьба отдала выбор в ваши руки, — улыбнулась Софья Андреевна. — Стало быть, вы и есть проводник ее воли.
— Прошу отметить, что судьба действовала таки не сама собою, а посредством князя! — неуместно заметил офицер, но, поймав брезгливый взгляд князя, стушевался и замолчал.
— Я бы выбрал из государей, да боюсь, они не снизойдут со своего Олимпа, соизволив послать на сеанс чиновников… Политики станут нам лукавить, писатели поучать или жалеть… — мечтатель нервно коснулся пальцами лба, словно желая перекреститься. — Впрочем, была в нашей истории фигура… да нет, человек, который не станет нам ни врать, ни учить, и жалости от него ожидать тоже не стоит. Зато и будущее через него откроется таким, каким стоит его ожидать, а не тем, как мы предпочитаем о нем грезить…
Собравшиеся переглянулись и, не уславливаясь, произнесли возбужденной многоголосицей:
— Имя?!
Мечтатель оглядел собравшихся, затем торжественно и с нескрываемым сожалением произнес:
— Степан Тимофеевич… Стенька Разин!
Глава 9. Исповедь
«Снова пьют здесь, дерутся и плачут…» — в черном похоронном фраке, из–под которого выбивалась белая манишка, хулиган прочитал стихотворение, а затем, вместо того чтобы выпить, прилепил стаканом в стол. Вбил его в заляпанную скатерть, как опытный плотник одним ударом заколачивает в брус кованный гвоздь.
— Гуляет душа! На именинах ли, свадьбе ли, похоронах — того не знает… да и черт с ним, знанием…
Он преподнёс к губам кем–то снова угодливо наполненный до краев стакан, но пить не стал, а по–разбойничьи свистнул и ударил по дну так, что водка вылетела из стакана столбом.
— Лихо! — одобрительно крякнул гуляющий за соседним столом жиган.
— В тюрьме лихо, на кладбище тихо… а в кабаке окролилась крольчиха! — перекидывая стакан с грани на грань, дерзко ответил хулиган.
— Что так? — повел бровью жиган, и вся гулявшая вместе с ним компания мгновенно притихла.
— Да потому что у всех пьяниц глаза кроличьи… — усмехнулся хулиган. — Может слышал у Блока?
На этих словах жиган рассмеялся, а вместе с ним ожил и подгулявший народ.
— Люблю поэтов! Забавные, черти! — покровительственно бросил жиган человеку в военном кителе, перебиравшему гитарные струны. — Говорят складно и вроде по–русски, но что у них на уме, без водки не разобрать!
— Глаза, если б только глаза… — сокрушенно качал головой хулиган. — А то и душа… кроличьей стала осоловелая душа наша …
Жиган многозначительно подмигнул вальяжно курящей папироску размалеванной девице и она жеманно подсела к хулигану за столик.
— Про любовь можешь? Или только про водку, да про кролов!
Хулиган выпустил стакан из рук и, не следя, как он, сорвавшись, покатился под ноги, придвинулся к ней, глядя в глаза:
— Могу и о любви, если не побоишься сгореть со мною.
— Я не пугливая, — заметила молодая кокотка. — Только меня спичкою не подожжешь!
— Дуреха… красивая, вон глазища какие… — хулиган ласково убрал спавшую прядь с ее глаз. — Первою красавицей в деревне была бы. А теперь? Что стало с тобой здесь? В кого превратила тебя Москва?
Девушка вспыхнула и, выскочив из–за стола, встала позади жигана.
Жиган смял о блюдце папиросную гильзу:
— Уважь людей, коли довелось с живым тобой пересечься… Спой!
Он кивнул сидящему за столом дезертиру в кителе со споротыми погонами, и гитарные струны дрогнули, мучительно застонали, словно выпрашивая слова.
— Не стоит, не стоит в пустую терзать серебряные струны… Звуки гитары благословенны, да слова моей песни прокляты…
Ясным протрезвевшим взглядом обвел хулиган разношерстную компанию:
— О чем же спеть вам, дорогие мои, хорошие? О жизни? Мне пишут из дома, что деревню нашу заели волки, а я им отвечаю, что Москву доедают крысы… О вере? Я бы помолился, как в детстве, припадая к Спасу, да не осталось слов у меня для молитвы. Веру… если веру в Него растерял, в ладони ее уже не соберешь… Может, вам спеть о Руси? Смотрите, вот я напялил похоронный фрак, чтобы уместнее выглядеть на ее тризне, чтобы видом своим не оскорблять ее светлую память… А как же все хорошо начиналось… как свято верилось, легко мечталось! Кем же мы стали теперь? Что же стало со всеми нами, дорогие мои… дорогие… хор–рошие…
Глава 10. Казнь
— Господи, если это Ты, если только позволишь быть с Тобою, не усомнюсь и пойду по воде…
— Иди.
Он переступает через истлевший борт рыбацкой лодки, медленно опускает босую ногу на бьющиеся о дерево волны. Пальцы обжигает холодная вода, и он чувствует, как от морской соли саднит проколотая тернием пятка. Затем так же неспешно переносит вторую ногу и, Бог мой, уже стоит на волнуемой ветрами морской зыби…
Тот, стоящий в дали, протягивает к нему руку, словно отец, приглашающий дитя к первому шагу.
Он бы и рад сделать этот шаг, но как же можно в такую бурю оторваться от спасительной кормы? Там, впереди, посреди бушующей грозы лишь сумрачная надежда, да в минуты затишья, призрачная дорожка лунного света.
Так в замешательстве он стоит несколько минут, а может, часов, потому что время для него исчезает, как истончается под его ногами морская твердь. Потом море, бескрайнее холодное море, раскалывается скорлупой и рассыпается складками сбившейся постели. Догорающая луна проявляется невыносимым дежурным светильником, а из приоткрытой форточки просачивается приглушенный шум ночной Москвы. Бог исчезает и на Его место приходит боль…
Писатель умирал третий месяц и не надеялся обмануть смерть. Он понимал, что пьеса его жизни окончена, и мучительные часы пребывания здесь подобны заминке с получением пальто в гардеробной.
«Зачем я так нерешителен и неловок, — в сердцах укорял себя писатель. — Почему продолжаю цепляться за жизнь, а не иду? За что пытаюсь удержаться? Все, что мог сказать — сказано… Тогда какие счеты ты сводишь со мной, жизнь? Или мне как Иешуа на кресте следует возопить: «Для чего Ты оставил меня?»
Писатель почувствовал, как солоны от крови его пересохшие губы, потянулся к стоящему на тумбочке стакану с водой, но не хватило сил. Тело беспомощно соскользнуло с подушки, неуклюже завалившись на бок.
Через полчаса отлучавшаяся ночная сиделка уложила писателя, обтерла пересохшие губы, поправила подушки. Пытка, которая могла лишь закончится смертью, продолжилась…
Под утро боль улеглась и он вновь задремал, и увидел себя на холме, разносящим куски хлеба и рыбы собравшимся людям. И Его, проповедующего народу в лучах восходящего солнца.
«Почему не море? — удивленно подумал писатель. — Теперь бы наверняка, пренепременно пошел. И чем сильнее бушевала буря, тем стало бы радостнее.» Но утро на удивление выдалось тихим и ясным, таким, что обветренная кожа лица ощущала трепет стремительно проскользнувшей стрекозы.
«Подойти к Нему? Кинуться к Его ногам и умолять о покое?»
Но взамен покоя, прогоняя видение, явился свет. Пришедший доктор бесцеремонно светил в глаза лампой и, поочередно оттягивая веки, цокал языком, неразборчиво отпуская латинские фразы.
«Я знаю латынь, знаю, добрый человек, о чем ты говоришь, — подумал писатель, но не желая отвечать, лишь простонал. — Все суета… И что было раньше, будет и после нас…»
Только на смертном одре писатель осознал то главное и подобно имени Бога непроизносимое вслух чувство, в котором пребывает человек, терзаемый неизбежной смертью. Его постигает не попавший в передрягу бедолага, а распятый и замученный жизнью, зависший в небытие мученик.
Это чувство он называл «вечным покоем», но не тем, который торжественно поют над усопшим, а выходящей за рамки человеческого ума, точкой опоры всего сущего, на которой зиждутся сами первоосновы бытия. И в этой точке «вечного покоя» он был причастным Тому, о ком писал умиляясь и заблуждаясь, и Кого он в сущности никогда не знал. А вот теперь пребывал с Ним и разделял Его крест.