Камни Господни

Строганов Михаил

Часть вторая

СОЛЬ ЗЕМЛИ

 

 

Глава 1. Велик день

Тяжелый нескончаемый сон прервался внезапно, истаял сбивчивым дыханием, перегорев горячечным телом. Исхудавшими пальцами коснулся невидящих глаз — веки дрогнули, и мягкий, приглушенный свет стал издалека пробиваться через еще смеженные ресницы. Наступил рассвет. Долгожданный, мучительный рассвет, за которым начинался еще один день его жизни.

Карий приподнялся, спустив ноги с лавки. Больно. Ноги смешно ступают по полу, словно скоморошьи ходули. Каждый шаг, неловкий и по-младенчески неуклюжий, грозит обернуться падением. Но это не страшит, радует, наполняя путь страстью и надеждою.

Скрипнули двери: и в душную избу ворвался теплый весенний ветер, а с ним отдаленный церковный трезвон, гул пробудившегося города, перемешавшийся с суетливыми криками прилетевших грачей, да негромкий шепот капели, падающей с низенькой крыши прямо под ноги.

— Чудо, чудо! Господь не токмо Данилу очухал, но и на ноги поставил! — еще издали закричал подходящий к избе казак и бросился со всех ног к стоящему на пороге Карему, крепко обхватил, едва не роняя на пол. — Христос Воскресе!

— Ты ли это, Василько? — Карий коснулся его лица. — Не могу лиц различить…

— Ничего, прозришь! — казак скинул кафтан, и набросил его Даниле на плечи. — Кто долго в яме сидит, тоже слепнет, да не навсегда, а лишь на малое время.

— Что же со мной сталось?

— Как что? Бабу враг на тебя послал, да бабской червоточиной тебя и достал! — выругался казак. — Прости, Господи, в святой день даже их племя ругать грешно!

— Чем же, Василько, тебе бабы не угодили? Али ты вслед Савве собрался в послушники, раз в гневе на весь бабий род?

— Погодь, еще узнаешь.

Подошедший вслед за казаком Снегов похристосовался с Данилой, протягивая ему крашенное в луковой скорлупе пасхальное яйцо:

— Не слушай, сгоряча сказано, — Савва взял Карего под руку и повел в избу. — Еще затемно бегал Василько в церковь замок целовать, дабы ведьму нюхом учуять. Да опоздал, замочек-то в мокрую охочие облобызали!

— Незадача! — рассмеялся Карий. — Теперь понятно, почему у казака виновными все бабы стали!

— Погодь, еще узнаешь, — скривился Василько, но, встретившись со Снеговым взглядом, замолчал. — Будя языками молоть, на светлый день грех не разговеться.

На столе уже поджидал освященный кулич, залитая медом творожная пасха, да в истопленной печи томилась наваристая уха.

— Хочу на Пасху посмотреть, — сказал Карий. — Почитай, с начала поста пролежал.

— Не надобно тебе, Данило, по Орлу ходить, — Василько покрутил в руках ложку и, досадуя, бросил ее на стол. — Беды бы не вышло!

— Что так? — удивился Карий. — Случилось чего?

— Случилось, корова гусем отелилась, — казак встал из-за стола. — Говори, Савва! Ежели сказывать я начну, то, истинный крест, в Кондрата сыграю.

Данила недоуменно посмотрел на собеседников.

— Да ты не дивись, а Богу молись! — Василько подошел к иконам и перекрестился. — И умыслить не мог, как такому можно приключиться.

— Вины твоей, Данила, нет ни на йоту. Всякий понимает. Только делу этим не пособишь, — Савва запнулся и опустил глаза.

— Да говори же ты, святая душа! — Василько стукнул кулаком по столу. — Эх, рвись из груди душа казацкая, да вволю гуляй по дикому полю! Видимо, атаман, никто кроме меня правды тебе не скажет. Ну, слушай!

Василько сел рядом с Данилой.

— Погоди, — Савва попытался остановить разговор. — Не сейчас…

— После того, как Савва в бане из тебя выцедил бесовскую немочь, перенесли тебя в строгановские хоромы, а ходить за тобой Григорий Аникиевич приставил аж свою жену. Прям как за родным братом! Только баба его, видать, на тебя глаз положила. В общем, застукал ее приказчик строгановский Игнашка, как она тебя в уста лобызала, да глядела со страстию. Потом по дурости своей бабе рассказал, а та пустила по всему Орлу-городу, что, дескать, жена Строганова ждет не дождется, когда душегуб оправится, чтобы муженечка ее прирезал, а ей бы при малолетнем сыне-наследнике и денежки, и земля Камская, и любовничек в постельке достался!

— Складно получается, ничего не скажешь, — вспыхнул Карий. — Собирайтесь, к Строганову пойдем!

— Не надо, Данила! — Савва остановил встающего из-за стола Карего. — Григорий Аникиевич все и сам понимает, но людская молва, не морская волна, ходит не по камням, по людям.

***

На дворе свежо и сыро, возле заборов и избяных стен еще лежат почерневшие останки сугробов, а в прогретых солнцем проталинах пробивается зеленец. Вокруг с радостными воплями носятся ребятишки, а захмелевшие мужики и празднично одетые бабы степенно христосовались друг с другом. Самые нетерпеливые молодые парни залезали на крыши домов, в надежде увидеть, как взыграет из-за туч солнце. Карий радовался, что не послушался увещеваний и отправился на улицу, смотреть Пасху.

Не осмелившись удержать Данилу силой, Василько увязался за ним следом, недовольно бурча на каждом шаге.

Неподалеку от церкви молодые девки на выданье вели хоровод и, по стародавнему поверью, под нескончаемые слезные песни загадывали на жениха.

Полно, солнышко, из-за лесу светить, Полно, красное, в саду яблони сушить! Полно, девица, по милом те тужить! Ах, да как же мне не плакать, не тужить? Мне вовек дружка такого не нажить, Ростом и пригожством-красотой, Всей поступкой, молодецкой чистотой…

К ним подходили старики, кланялись и взамен христосования задорно кричали: «Дай вам Бог жениха хорошего, не на корове, а на лошади!» В ответ девки кланялись и, не прекращая протяжных песен, кружили дальше, все сильнее упиваясь танцем.

Стоящие возле церковной ограды молодые парни посмотрели в сторону Карего, пошептались и дружно двинулись ему навстречу. Конопушчатый здоровяк, белесый и розовощекий, встал у Данилы на пути и, посматривая на дружков, надменно ухмыльнулся:

— Верно ли, дядя, про тебя говорят, что окромя волчьего лова, ты большой дока по девкам да чужим женкам? — детина враждебно рассмеялся, а вслед за ним захохотали и парни, стоявшие за его спиной. — Что, дядя, робеешь? Мы не волки, до смерти драть не будем!

— Не пужайся! — раздалось из толпы. — Не зашибем! Малость потузим, да посля в морду посцим!

Детина было уже ринулся на Карего, но наткнулся на подоспевшего казака.

— Что ж вы, бесовы дети, замыслили? — закричал Василько. — В этот день сатана в аду, лежит в геене огненной и не шелохнется. Неужто вы, люди крещеные, хуже диавола, раз готовы на брата своего руку поднять? Али самого Христа не боитеся?

Василько сшибся вплотную с детиною и сунул ему под армяк ножом, шепча на ухо:

— Сейчас брюхо-то распластну, да стану на руку кишки наматывать, а потом возьму, да потяну.

Губы детины посинели и затряслись, а на глазах навернулись слезы.

— Чуешь, как ужо лезвие щекочет? — Василько заглянул парню в глаза. — Кто представится во святой день, прямиком идет в раю. Так пущать кишки?

— Простите нас, люди добрые! — под недоумевающие взгляды дружков детина повалился Карему в ноги. — Бес попутал!

— Бог простит! — ответил Василько. — Ступайте, радуйтеся, Христос воскресе!

— Воистину воскресе! — ответили парни и медленно пошли прочь.

— Видишь, из-за тебя чуть жизни человека не лишил! И когда — на Святое Воскресение! — закричал Василька. — А кабы он не обделался, да попер? Пришлося бы ему и вправду кишки вынимать. Ты представляешь, что опосля бы в Орле сталось?

— Василько, — еле слышно прошептал Карий. — Ты мне поможешь на колокольню взобраться? Звонить хочу.

— Лихорадит что ль, али в беспамятство падаешь? — казак пощупал Данилин лоб.

— Поможешь или нет?

Они взобрались на церковную колокольню. С ее высоты маленький Орел-городок был словно на ладони: там продолжался нескончаемый девичий хоровод, чуть поодаль, на вкопанных столбах и навешанных веревках качались дети, и повсюду мелькали кафтаны да серые мужицкие армяки, вперемешку с разноцветными платками и шамшурами замужних баб.

— Василько! — крикнул Карий. — Читай тропарь!

Казак с удивлением посмотрел на Данилу и, перекрестясь, нараспев запел: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав».

Данила взялся за собранные веревки и, что было сил, ударил в колокола.

***

В избу Белухи, приткнувшуюся на окраине городка, Строганов пришел глубокой ночью. Скинул шапку, перекрестился на образа и, не раздеваясь, сел рядом с Карим на лавку.

— Ты, говорят, звонил.

— Звонил.

— Что ж ко мне не пришел? Похристосовались бы…

— На колокольне со всем миром похристосовался.

— Вон оно как, — покачал головой Строганов. — А я Игнашку в Сольвычегодск, к Семену, отправил. Наплел он и о тебе, и о Мавре Григорьевне. Зависть в нем взыграла, вот и решил ославить. Поначалу самого повесить хотел, а бабу постричь в монашки, потом отошел. Ради Пасхи помиловал.

Строганов замолчал, сквозь полумрак избы вглядываясь в лицо Карего. В какой-то момент ему показалось, что Данила закрыл глаза и улыбнулся.

— Я тут принес тебе, — Григорий Аникиевич выложил на стол небольшой кожаный мешочек. — Подлечись сколько нужно, коли потребуется что, говори, сыщем. С Москвы привезем, али у англичан купим. Очистится Кама, на струге пойдешь к Якову, в Чусовской городок.

Не дождавшись ответа Карего, Строганов поднялся и, не прощаясь, направился к выходу.

— Отпусти, Данила, казака на мою службу. Взамен любого бери!

— Здесь, Григорий Аникиевич, все на твоей службе, — из темноты ответил Карий. — Васильку и спрашивай.

Казак соскочил с полатей и в одном исподнем да босой подошел к Строганову.

— Ты, Аникиевич, на меня не серчай, только к твоему двору подхожу також, как бабе нагайка. Худо тебе сейчас, никому не веришь, за бродягу уцепиться готов.

Строганов обнял Васильку и, расцеловав, со слезами на глазах ушел в ночь.

Казак смотрел вслед одинокой фигуре, пока она не растаяла в ночной темени. Затем Василько вернулся в избу и сел на строгановское место рядом с Карим.

— Не бойся дверей, а бойся щелей, — развел руками казак.—А я, грешным делом, и взаправду поверил, что так затосковал по бабе атаман, что в бреду любую под себя подминать стал!

— Зря ты, Василько, от здешней службы отказался. Летом на Чусовой совсем худо бывает. Может статься, последнее для нас лето.

— Ничего, мы еще погуляем! Рано еще определяться в дворовые холопья, — глаза казака лихорадочно заблестели. — Воли я хочу, Данилушка, вольной воли! Такой, чтобы окромя Христа никому не кланяться, чтобы хаживать, где захочется, и делать, что по сердцу!

— Значит, и от меня уйдешь?

— Уйду, Данилушка, Богом клянусь, уйду! Смертью грозить станешь, все равно не остановишь!

 

Глава 2. По живой воде

Легкий струг с раскинувшим крылья резным соколом на носу, словно сани, скользил по маловодной Каме, не набравшей сил от хоронящегося по северным лесам да ложбинам еще не растаявшего снега.

— Чудно! — восторгался Василько, — по реке идем, аки посуху. Ни волн не гоним, ни воды не плещем. Почитай, так же, как и в Орел ехали, только топереча за нами следов-то не видно!

— Не приведи Бог! — покачал головой Савва. — Сколь горя в Орле пришлось перенесть. Самих Господь чудом поберег.

— Будет пужать, — отмахнулся казак. — Зато Строганов богатою казною пожаловал, да запаса зелейного вволю отмерил. И пуль, и пороху вволю, как на войне с туркой. Теперь пали — не хочу! Я вон, еще легчайшей кольчужкой да мисюркой разжился!

Василька с гордостью напялил на голову небольшую кожаную шапку, отделанную клепаными чешуйками и большой железной чашкой наверху.

— Как доспех?

— Почто миску на голову пялишь? — засмеялся Карий. — Думаешь, и впрямь защитит?

— Со святыми угодниками убережет! Давай на спор, Данила, звездани мя по голове кистенем, враз сомненица отлетят!

— А ежели душа в рай? — пробурчал Снегов. — Или того, опять умом повредишься!

— Ты, Савва, мужик добрый, только слегка недоделанный! — съязвил казак. — Оно и понятно, столь годов живать, да отродяся живой бабы не испытать. При таком житии скотинке и то белый свет опостылет, что же про грешное семя адамово баять!

С казаком Снегов спорить не стал, молча повернулся и ушел с носа к рулевому.

— Скажи-ка, Брага, дойдем ли сегодня до городка Чусовского?

— Куды там! Почитай, по Каме от Орла до устья Чусовыя реки верст восемьдесят с гаком будет, да по Чусовой верст пятьдесят. Была бы еще река полная, могли бы и поднажать, а так только в оба гляди, не то на мель сядешь, али об камень стукнешься.

Брага Моисеев, опытный строгановский кормщик, разгладил рукою растрепавшуюся по ветру жидкую бороденку, и с достоинством замолчал.

Весна выдалась ранняя. Тяжелая, с разлапыми елями и столетними соснами, Парма еще не освободились от стелящегося иссеченным полотном бурого покрова снега, но по реке уже во всю гуляли пришедшие с юго-востока теплые ветра, несущие густой аромат обновившейся хвои и лопавшихся от солнечной истомы перезревших клейких почек.

Данила дышал полной грудью, с удовольствием смотря на такие разные камские берега: то пологие, пустынные, заунывные, то резко встающие на дыбы, выворачивая и обнажая земное нутро с ее жесткими каменными гранями, да застывшим напряжением сцепившихся почернелых корней.

Кама становилась раздольнее, шире, решительно раздвигая рваные берега, с длинными песчаными отмелями, хищно выступающими клювами мысов и бесконечной россыпью еще не скрытых половодьем островков, покрытых чахлыми деревцами и редким кустарником. Строгановский «Соколик» подходил к слиянию Камы с Чусовою.

Уже смеркалось, когда кормщик Брага поворотил струг к ближнему островку, зычно покрикивая гребцам:

— А ну, робятушки, дави ласковей, аки девку на стожку, не то хряснемся у бережка о каменья!

В предвкушении отдыха и винной чарки гребцы довольно зашумели, принявшись табанить веслами, мягко подводя «Соколика» к каменистому берегу.

— Все, робятушки, Христа ради причалились! — кормщик перекрестился, поклонясь принявшему струг берегу. — Верещага! — крикнул сухонькому мужичку, с облезлой беличьей головой, — будет глазами лупить. Сигай в воду, да за конец подтягивай!

Затем Брага подошел к Карему и, прокашлявшись, стал степенно докладывать:

— Больший путь, стало быть, позади. Ровно шли, не поспешая — река худая еще, не напиталася живою водицею вволю. Для покоя ночного сей островок выбрал: и голодушный медведь не потревожит, да и вогулец реки не жалует, в воду лишний раз не сунется.

— Будь по-твоему, Моисей. Ночью на Каме сидим, а рассвет встречать на Чусовую пойдем, — ответил Данила и, взойдя к борту струга, ловко спрыгнул на выступавший над водой прибрежный камень.

На берегу валялись прибитые волнами скользкие коряги, да почерневшие ветви, оторванные с мертвых деревьев еще зимними бурунами. Играя своею лютою силою, долго носили их по речному льду, забавляясь, отшвыривали прочь толстые сучья, выгибали в пауков тонкие еловые лапы. Затем, цепляя друг с дружкою, гнали ледяные перекати-поле по стылой реке, заставляя трепетать застигнутых бурею путников перед проносящимися в слепящем снеге бесовских саней.

Мужики запалили костер, выпили по чарке водки, выданной для сугрева Григорием Аникиевичем, откушали хлеба с солониною и, постелив шкуры, улеглись спать наземь — после Святой Пасхи землица стала безгрешной, не застудит и не уморит, и возлежащего на ней к себе не заберет.

— Благодать звездная… И в брюхе не пусто, и на душе светло, словно исповедался! — завалившись на бок, Василько пошерудил вицей пышущие жаром уголья.

Карий поднял руку вверх, призывая к молчанию.

В темноте послышались неясные шорохи, да еле слышный треск валежника.

— Крадется кто? — Василько приподнял самопал, наводя ствол на качнувшийся кустарник. — Пальнуть, али выждать?

Качнулись ветви, под тяжелым шагом отчетливей затрещали сучья — из темноты показалась лосиная голова, с широкою горбоносою мордой, длинными ушами и тоненькими, будто шило, рожками-бугорками. Лось фыркнул на дым, мотнул головой и уставился на людей любопытными глазами.

— Не зря святых угодников помянул, свежатины наедимся!

Василько прищурил глаз, угадывая попасть лосю в сердце, но Карий выстрелить не позволил, рукою приклонив самопал к земле.

— Дай ему, Василько, пожить-погулять, пореветь по осени, да с другими сохатыми в поединке схлестнуться. Видишь, лещеват еще, спичак-первогодок…

Лось переступил ногами, подался вперед, вытягивая шею с кожистой серьгою, фыркнул губами, растворяясь в неверных очертаниях ночи.

— Иди-иди, — крикнул Василько вслед, — да всей лесной твари поведай, кому жизнью обязан!

Костер догорал. Вместо потрескивания горящих углей теперь слышалось в прошлогодней листве негромкое шуршание мышей, да шепот ветра в еловых лапах. Повеяло просачивающимся сквозь одежду влажным холодом. Тяжелое небо начало медленно высветляться к востоку. Над сонными водами Камы стелился густой белесый туман.

 

Глава 3. Старшой брат

Струг подошел к городку, когда солнце уже стало клониться к вечеру, и на землю ступили долгие весенние тени. Ветерок, легкий, попутный, уснул на разлапых прибрежных елях, оставив гряду розовеющих облаков недвижно висеть над деревянными кровлями городка, сонно следя, как тают их отражения в темнеющих водах Чусовой.

Неспешно подойдя и поворотясь боком, судно тихонько приткнулось к добротной пристани, и встало, словно у привязи конь.

— Гляди, как у старшого Аникиевича все прилажено! — восхитился казак заведенным порядком. — Людишки не бестолково снуют, службу знают исправно. Кораблик, и тот встал, как в скобу засов! Стоит да не шелохнется!

— Погодь, узнаешь ишо порядки, — недовольно буркнул идущий с большим кулем на спине Верещага. — Самого приладят, что продохнешь, да не шелохнешься.

Караульный, еще издали заметив подплывающий струг, в знак особой важности дал холостой выстрел из пушки, а посему прибывших в Чусовую гостей «Соколика» у причала встречал сам Строганов.

— Сын точно отец! Вылитый Аника, только ежели годков десятка три поубавить, — шепнул казак. — Вот уж воистину яблочко от яблоньки падает недалече.

Яков Аникиевич, в заношенном зипуне, строго осмотрел прибывших и, кивнув на Данилу, спросил:

— Ты будешь Карий?

— Другие кличут так, — ответил Данила, остановившись против Строганова.

— Эти с тобою? — Яков Аникиевич кивнул на казака с послушником.

— Со мною.

Строганов с высоты деревянного помоста изучающим взглядом осмотрел прибывших:

— За мною ступайте. Истома! — крикнул приказчику. — Проследи, чтобы припасы зелейные, присланные от брата нашего, были бы посчитаны да записаны в книгу под цифирь.

Яков Аникиевич повернулся и пошел в терем, укрепленный толстыми в два бревна стенами с высокой, приспособленной под огневую стрельбу, крытой башней.

— И впрямь суров! — подмигнул казак Савве. — Держи крепче подрясничек, а то задерет полы, и за так от души всыплет!

От свежеструганных досок пахло хвоей, душистой смолой и лесом. В красном углу, перед дорогими, выписанными из Москвы и Царьграда иконами, мерцает неугасимая лампада. Пол чисто выскоблен, без ковров, даже не прикрытый рогожею, лавки так же стоят голыми, без полавочников, и лишь на столе — скромный льняной подскатертник. Не купеческая горница — монастырская трапезная!

— Отужинаем, чем Бог послал, — Строганов не спеша подошел к столу, подавая знак нести ужин.

Проворный хлопец расставил по столу деревянные миски, подал ложки, из печи горшок с пшеничной кашей, сдобренной конопляным маслом, да кувшин овсяного кваса, и только затем выставил свежий каравай.

Ели молча. Проголодавшийся казак уплетал-таки безвкусную, сваренную на воде пресную кашу, с тоской вспоминая обильный и разносольный харч у Григория Аникиевича в Орле.

«Вот кто на Чусовской землице настоящий упырь! — мелькнула у Васильки крамольная мысль. — Такой, знать, работает, деньги считает да постится. Оттого егонные мужики умом-то и повреждаются…» Казак посмотрел на Строганова исподлобья: «Ничего себе, вольная да хлебосольная православная землица. Хорошо здесь всякому, да не как Якову…»

Окончив есть, Строганов встал, прочитал молитву и приказал служившему за ужином холопу уложить казака и послушника почивать, а сам остался с Данилой наедине.

— Читал о тебе в письме у Григория, — неспешно, расставляя слова, произнес Яков. — Хорошо пишет, складно.

Купец испытующе посмотрел на Карего:

— Но мне ты и без того глянулся. На людей у меня нюх чуткий!

Данила усмехнулся.

— Что ж такого, себе на загляденье, учуял?

— Да хотя бы то, что сюда пришел, зная характер строгановский. Мог ведь я, дабы твою гордыню смирить, тебя и высечь, да поморить в яме. Или за то, что жену братову бесчестил, предать смерти. И не убоялся.

— Так и я мог тебя убить. Прямо на пристани. А потом в реку — и поминай, как звали. А ты впустил меня в свой дом и тоже не убоялся.

***

Карего поселили в просторной избе, специально поставленной Строгановым для особых гостей. Большие, закрытые слюдой окна, высокие, в два человеческих роста, стены, покрытая изразцами печь, пол, заботливо обитый для тепла войлоком. Данила скинул сапоги, и не спеша прошелся по избе. Резной стол, с парой литых подсвечников, над которым помещалась полка под книги или списки, массивное кресло для отдыха, вдоль стен — широкие, удобные лавки с приголовниками, чтобы гостю было удобней вздремнуть, когда вздумается.

Тихонько скрипнула незапертая дверь — на пороге показалась молодая розовощекая баба, одетая в красную расшитую узорами рубаху, и в накинутой поверх нее опашне.

Баба деловито перекрестилась на образа, скинула верхнюю одежду и неспешной походкой пошла к сундуку — стелить Карему постель. Она ловко придвинула к стенной лавке широкою скамью, сверху положила перинку, заправив ее льняной простынею, а сверху накинула легкое беличье одеялко, положив к изголовью пару маленьких атласных подушечек.

Закончив с постелью, баба встала подле нее, как вкопанная, и стыдливо опустила глаза.

— Тебя как зовут? — спросил Данила.

— Марфуша.

— Чего же ты, Марфуша, еще ждешь?

Лицо бабы пунцово вспыхнуло, она улыбнулась и, скидывая на пол рубаху, открыла Карему свою жаркую, манящую наготу.

— Тебя никак Яков Аникиевич прислал? — усмехнулся Карий.

Марфуша лукаво посмотрела на Данилу и нарочито смиренно поклонилась:

— Сама пришла… дабы плотью не томился… Небось по бабе-то соскучился?

— Соскучился, Марфуша, еще как соскучился, — Данила подал бабе лежавший у дверей охабень. — Смертельно устал я, Марфушенька. Завтра о сем потолкуем, утро вечера мудренее, а день ночки честнее.

Баба недовольно напялила рубаху и, не застегиваясь, накинула на плечи охабень:

— Как знаешь… Я бы хорошо приласкала.

— Ступай, Марфуша, — сухо ответил Карий, протягивая бабе деньги, — прими копеечку. Знатно мне постель постелила, надобно на ней и выспаться подоброму.

Марфуша зажала серебряную чешуйку в кулачок, хмыкнула и поспешно вышла из избы.

«Ну, купец! Ай да Строганов — решил меня хоромами заманить, да через бабью ласку приручить!» —

Данила заложил дверной засов и подумал, что судьба уже свела его с тремя купеческими братьями, только в отличие от сказки, проведя его путь от младшего—к старшему.

Сон не шел, но мучительная дремота одолела быстро, заставляя то забываться, проваливаясь в скользящую темноту, то, вздрагивая, возвращаться назад на бессонное ложе.

***

— Погляди, Яков Аникиевич, как кровь в человеке лютует! — Истома указал перстом на Данилу, на следующее утро плывущего посреди Чусовой. — Истинный крест, лютый зверь, а не человек!

— Принеси-ка овчинный покров, — Строганов снисходительно посмотрел на приказчика. — Пойду на лодочке покатаюсь…

Яков помог забраться пловцу в легкий, остроносый стружек, и протянул сшитое из овечьих шкур покрывало:

— Хороша водица?

— Да как родился на свет заново.

— А Марфушка, стало быть, не по вкусу пришлась. Что так?

— Больно смелая, — засмеялся Карий. — Чуть не снасильничала, насилу отбился!

— Добро, Данила! — Строганов серьезно качнул головой. — Дам тебе девку непорочную, да без изъяна!

— А что, ежели с ней потешусь, да и брошу? Тогда как?

Строганов с удивлением посмотрел на Карего:

— Тебя никто и не неволит. С моими деньгами да под мое слово женихи вмиг сыщутся. И попрекнуть никто не посмеет!

— Не пойму, за что же такая строгановская милость? — удивился Данила. — Али и вправду денег не жалко?

— Ты моих денег не считай, — обрезал Яков Аникиевич. — Хочешь узнать, так напрямую и спрашивай! Тако мыслю: и ты службу вернее справлять станешь, да и девка от тебя добрый приплод принесет. Своей-то мякины у меня и без того достаточно.

Строганов задумчиво посмотрел на Данилу:

— Мне бы сотню таких молодцов как ты, за полгода Сибирь бы под себя подмял!

— Кликнул бы казаков на Волге. Там нынче вся гулящая Русь собралась, вот где настоящая сила!

— Кликнуть-то можно, только вот каким эхом сей клич в Москве отзовется…

Плыли молча, наблюдая, как поднимающееся солнце гонит прочь марева, как бывшие неясными и изменчивыми береговые очертания обретают свой истинный, неискаженный вид.

— Паренька тебе дам. Толкового проводника, пастушонка. Смышленый малый, места здешние хорошо знает, — Яков Аникиевич поворотил лодку к берегу. — Настороже быть надобно, Данила! Перебежчики говорят, зашевелился по весне Пелым, нынче собирает князь Бегбелий лучших воинов — отыров. Значит, не к войне готовятся, к набегу. Скоро, очень скоро грядет на эту землю большая кровь…

 

Глава 4. Пути-дороженьки

— В шкуру овечью облачился, волча ненасытное… — пробормотал Истома, наблюдая за плывущей к пристани лодкой.

— Не ступал бы ты на волчьи пути-дороженьки, авось, и милует Бог, — шепнул подошедший к приказчику Василько.

Истома вздрогнул и, поворотясь, пугливо перекрестился:

— Чур, меня! Упаси, Господи, от казацкого отродья, да от лихого негодья!

— Чем тебе, добрый человек, казачки досадили? Али холопского пса чужая вольность пужает? Так Божья она, даровая, бери, сколь шкурой вытерпеть сможешь!

— Земля-то слухами полнится да баснями стоит, — Истома брезгливо скривил рот. — Ты, говорят, в Орле-городе повитуху до смерти умучал, а ваш тать, Карий, женку Григория Аникиевича за срамные места щупал.

— Не, брехня!—усмехнулся Василько. — Это он приказчика Игнашку за нерадение, за мудки в сенях подвешивал!

Истома побагровел и, потрясая кулаком возле лица Васильки, злобно раскричался:

— Воистину, вы, казаки, не русские люди, а отродие чертово, из бесовских подменышей на христьянской крови понаросшее!

— Шел бы отсель, — Василько прикусил ус. — Не ровен час, в охапку-то сгребу, да в Чусовой выполощу! Водица в ней холоднешенька, вмиг занедужишь грудью. Почахнешь малехо, да и помрешь. А с меня, казака, какой спрос? Строганов, конечно, пожурит, может, для порядку, плетей всыплет. Так опосля сам же чарку и поднесет!

Истома опасливо попятился назад, плюнул наземь и скрылся за воротами купеческих хором.

— Любо с приказчиками балакать, понятливые хлопцы! — Василько довольно потянулся и зевнул.

Спросонья к пристани подбежал Снегов: заспанный, почти раздетый, со всклокоченными волосами. Заметив со двора стычку Васильки со строгановским приказчиком, очертя голову бросился на помощь.

— Чего случилось? — перевел дыхание Савва.

— Чего-чего, — передразнил казак, — дрыхаешь, как девка на выданье!

— Данила куда подевался?

— Глазенки-то разуй! — казак ткнул пальцем по направлению реки. — Вон, со Строгановым к пристаньке подгребают.

Савва недоумевая посмотрел на Васильку:

— Почто в овечью шкуру завернут? Да и никак мокрый…

— Так в реке купался! — видя замешательство послушника, расхохотался казак.

— Вон оно что… — послушник посмотрел на разутые ноги и, смутившись, пошел прочь.

— Эй, Савка! — окликнул казак. — Смотри, куда прешься! Это ж строгановский двор! Ворочайся в избу, а то, неровен час, Истомка с тебя штаны спустит, да и прикажет холопьям вицами под шумок отодрать!

Подошедшему Строганову Василько лениво отдал поклон и, пытливо заглядывая в глаза, спросил:

— Верно ли, Яков Аникиевич, что у тебя в городке казачки рехнувшиеся томятся?

Строганов сурово глянул на казака:

— У кого выведал? Правду сказывай, не юля!

От неожиданного дерзкого медвежьего напора казак подался назад, стягивая с головы шапку.

— Так в Сольвычегодске сам Аника Федорович про то сказывать изволил. Истинный крест!

Ища подтверждения, Яков Аникиевич посмотрел Карему в глаза:

— Ладно, были казачки, да все вышли…

— То есть как это «вышли»? — Василько нахлобучил шапку по глаза. — На Волгу что ль воротились?

— В мать-сыру землю сошли, куда все после смерти идут! — Строганов сжал кулак и, отогнув большой палец, ткнул им вниз. — Истома!

Притаившийся возле ворот приказчик в тот же миг выбежал на зов хозяина, услужливо протягивая рушник, дабы Строганов мог отереть с лица пот.

— Вот что, Истома. Пошли кого за Петрушей, да освободи его от всяких дел и повинностей. Гостю нашему вожак надобен.

Приказчик молча поклонился.

— Остался в живых Давыд Калачник, — перекрестился Строганов на видневшиеся вдалеке купола храма. — Блаженным при церкви живет. Сами на него поглядите, да расспросите, о чем хотите, коли дичиться не станет.

— Был казачком, да стал дурачком, — Василько пристально поглядел на Якова Аникиевича, желая угадать скрывавшуюся за его словами правду.

***

Шумят, шумят, наливаясь весенним соком окрестные леса! Мягкою да нежной хвоей шепчутся ели с соснами, гудят, набухая ветвями, осины, томясь в безмятежной истоме, глухо рвется белая кора — плачут березы.

— Красота-то какая дана православному люду, Господи, аж плясать хочется! — Василько посмотрел на высокое играющее в небе солнце, на выглядывающую из-за городских стен каменную гряду, на мужиков, вдалеке ставящих варницу, на проходящих мимо розовощеких баб, и запел:

По саду, по садику Казаки ходят, Они ходят-гуляют — Красных девок выбирают…

— Да ты, Василько, никак снова жениться удумал?! — рассмеялся Карий. — Давай, поспешай, пока Строганов работой не наградил!

— Ну, их к лешему на пень! От баб казаку одна погибель! — Василько зачертыхался и сплюнул через левое плечо. — Я топереча падок лишь до чужих женок!

— Распутство — как смола: коготок увяз, и всей птичке конец.

— Послушничек-то наш послушал, да и попом с амвона заголосил! — Василько схватил Савву за руку. — Давай, черноризец, об заклад биться, что до снежного пути с бабою согрешишь! Чует мое сердце, выйдет из тебя знатный сластолюбец!

— Дурень ты, — Савва повернулся к Карему. — Позволь мне, Данила, первому поговорить с Давыдом. Человек он теперь иной, Божий, не спугнуть бы его души.

— Это когда чернобрюхий первым с казаком заговаривал? Не велика ли честь? — Василько возмущенно сорвал с головы шапку, стискивая ее в кулаке. — Казак казаку и поп, и брат! Про вашу ласку в Пыскоре сполна сведал, как бы не заступничество Данилы, то и самого уморили бы до смерти!

— Перед Давыдом оба молчать станете, — Карий жестко пресек спор. — И я первым не произнесу ни слова!

— Как же так? — всплеснул руками Василько. — Постоим, болванчиками поглазеем, да и уберемся восвояси?

— Не захочет говорить — расспрашивать и неволить не станем.

** *

Возле небольшой бревенчатой церкви Бориса и Глеба, прямо на вытоптанной ведущей к храму тропинке, широко раскинув руки, лежал седовласый дедок в рваном сермяжном кафтане, да в заляпанных весенней грязью холщовых портах. Приметив идущих к нему людей, дедок приподнялся, размотал онучи и, бережно сняв лапти, встал на тропинку изувеченными беспалыми ногами.

— К Давыдке ходи без обидки! — радостно закричал старик, кланяясь подходящим до земли. Затем, изобразив испуг, закричал, прыгая с ноги на ногу. — Глядите, под ногами мох!

Василько испуганно поглядел на ноги, стряхивая ладонью с сапога пыль.

— А вот не кланяйся, я не Бог! — довольный удавшейся поддевкой Давыдка горделиво обошел вокруг незваных гостей и, раскидывая руки, снова повалился наземь.

— Вот так причуда! — Василько заломил шапку набекрень. — Узнаю зубоскалие казацкое!

Дедок приподнял голову и настороженноприслушался к ветерку:

— Так ты казак?

— Он самый, батюшка! — красуясь перед своими спутниками, разгладил усы Василько.

— А я подумал, что дурак! — старик вытянул из-за пазухи резную свистульку. — Держи райскую птаху, будешь свиристеть Богу в уши!

Василька принял деревянную птичку, покрутил в ладони, да и дунул в тоненький свисточный срез:

— Знатно поет! Правда, братцы! — казак протянул свистульку Карему. — Погуди-ка. Ишь, иволгой заливается!

Старик вскочил на ноги и, бросив на землю изъеденную мышами шапку-колпак, живо пустился в пляс:

Скачет галка По ельничку, Бьет хвостом По березничку. Наехали на галку Разбойнички, Сняли они с галки Синь-кафтан. Не в чем галочке По городу гулять. Плачет галка, Да негде взять!

Давыдка зашелся сухим, каркающим смехом, затем встал на четвереньки, подполз к Савве и стал выпрашивать у него благословения:

Стояла монашенка В синей рубашонке, Велела оброниться — Камушком подавиться…

Снегов попытался поднять старика на ноги, но тот по-кошачьи зашипел, зарычал и, люто набросившись на послушника, вцепился беззубым ртом в его руку.

— Совсем человек умом повредился, — сокрушенно покачал головой Савва. — Дело говорил Строганов, уходить надобно.

Давыдка согласно покачал головой, но, встретившись глазами с Данилой, испуганно вздрогнул, обмякая телом:

— И ты прости меня, Божий человек.

— За что прощения просишь? — удивился Карий. — Не спорили, да не толковали с тобой, разве что взглядом перекинулись.

— Смотри, чегось покажу…

Старик нагнулся к земле и, карябая пальцем, отчертил на ней большой круг.

— Вишь, распутный камень залег на пути. И на нем слова начертаны, одне по-русски, другия по-православному, а третия — на бусурманский лад. Читать, али как?

— Воля твоя.

— Э-эх! — вздохнул Давыд. — На все воля Божья, желаньице человеческое, все одно, что трава придорожная!

— Тогда почто моей воли спрашиваешь, коли ведаешь, как сему быть суждено?

Дедок пропустил замечание Карего мимо ушей и принялся медленно разбирать вслух только что начертанные на земле закорючки.

Направо пойдешь — убит будешь; Налево пойдешь — смерть найдешь; Прямо пойдешь — себя потеряешь, А назад не вернешься.

— Беспросветно да безрадостно все у тебя выходит, — покачал головой Данила. — Живой еще, а ты хоронить спешишь.

— Не слушай его, атаман, — беззаботно сказал Василько. — Сам видишь, не в себе Давыдка. Блаженный он, да к тому ж дряхлый дедок, а они, как дитяти неразумные, день-деньской языком без толку мелют, да беззубый рот чешут!

— Истинно глаголет! — Давыдка троекратно перекрестился на церковь и, подобрав шапку с лаптями, пошел усаживаться на паперти.

— Дураком-то себя показал, а вот в дураках оставил нас, — Савва посмотрел на улыбающегося беззубым ртом Давыдку. — Второй раз сталкиваюсь с юродом, только чудится мне, что эта встреча пострашнее первой.

 

Глава 5. Пастушонок Петр

Трещит вековой валежник, глухо ломаются тяжелые, поросшие лишайником да мхом гнилые стволы и ветви, рассыпаясь под ногами красноватой древесной трухою. Вслушивается древняя Парма в каждый шаг незваных гостей, перекрикивается птичьими вскриками, сыплет по ветвям звучным перестуком дятлов, неотступно следя сотнями беспокойных глаз. Вспорхнет ли с дерева испуганная птица, выглянет ли из-за клейкой хвои зверь, блеснут ли из прогретой земли бесстрастные глаза ящерицы.

Не любит человека Парма, не щадит оградившихся огнем, не признает за своих, на каждом шагу подстерегая смертью, стремительным ли броском рыси или незаметным укусом клеща. Но человек — существо хитрое, умеющее убивать сильнейших, ведающее целительную власть трав и корней. Огонь разбудил в их сердцах магию, способную обманывать и ослеплять лесных духов, научил заклинаниями да амулетами лишить древних богов воли, заточая их в деревянные идолища.

Нет на земле старее и непримиримее вражды, чем та, что идет между людским родом и лесными духами от начала огненной веры. Одного ищет Парма: поглотить мир огненного человека, возвратить его племя в горные расселены и земные норы; но другого хотят люди: приручить и подчинить себе лес, сделать частью своего дома, навязав свои законы и свою веру. Так испокон веков людские племена и сонмы богов ненавидят и служат друг другу, убивают и создают между собой проклятые семьи и отверженные роды. Потому что нет на земле мира ни между богами, ни между людьми.

— Складно, Петруша, басни сказываешь! — наконец произнес Карий. — Словно в учениках у Саввы подвязался.

— Не, дядька Данила, — смутился пастушок, — ни у кого не учился. Токмо всякого слушаю, на ус мотаю, да с Божьей помощью разумения набираюсь.

— А усы твои где? Али не выросли? — рассмеялся Карий. — Да ты не робей, жизнь робких-то не жалует.

Надвигающаяся из-за Камня тьма клонила солнце к закату, и через густую хвою разлапых ветвей можно было угадать, как ложится на весеннее небо багряница вечерней зори.

Петляющая сквозь лесную чащобу звериная тропа оборвалась внезапным, почти отвесным спуском к реке. Пастушок вытянул руку, указывая на раскинувшуюся гряду черных камней.

— Странное место, — Карий осмотрел громоздящиеся, будто сваленные, камни. — Окрест не видел черных камней. Земля вокруг них мертвая, ни чахлого деревца…

— Сказывают, пальцы чертовы… а вон тама, — пастушок суеверно перекрестился и поцеловал нательный крест, — голова змиева. От того язычники здесь волхвуют, моровые поветрия заклинают, да оборотням требы кладут.

Паренек перевел испуганный взгляд с черной гряды на Данилу.

— Прошлой осенью, на Иоанна Предтечу, подле Змеиного камня казаки с бесовскими силами схлестнулись. Опосля одних мертвыми нашли, а уцелевшие-то все умом тронулися, да на глазах почахнули. Схоронимся, дядька Данила, да отсель посмотрим…

— Заговоренный я нынче от бесовской напасти, на каменьях отчитан! А тебя неволить не стану, обустройся на ночь, да по утру меня поджидай, — Карий ступил на крутой спуск и ловко сбежал вниз.

— Погодь, дядька Данила! — испуганно вскрикнул Петруша и, цепляясь руками за растущие по склону кусты, бросился вслед за Карим.

***

Старая коряга, хотя и казалась сухою, долго не разгоралась, да и потом, распаленная берестой, слабо таяла, обдавая гнилостным чадом перепревшего дерева.

— Слушай, дядька Данила, — тихонько прошептал пастушок, — Парма кликает духов.

Из темноты бездонного ночного леса доносились едва слышимые угрожающие звуки, похожие на тревожные крики ночных сов и легкий шум от взмахов их крыльев.

— Никак менквы учуяли… — Петруша испуганно сжался, подвигаясь поближе к костру.

— Я слышал, что они великаны, к тому ж деревянные. Ежели двинутся, незамеченными не подойдут.

— Оборотни они, хоть в кого перекинутся… не успеешь опомниться, как из дерева ящеркой, а то и комаром обернется. Ежели такой ужалит, человека лихорадка свернет, может и до смерти.

Данила подбросил на тлеющие угли сухих веток и бересты. В разогнавших ночной мрак огненных языках Петруша показался совсем еще маленьким и беззащитным ребенком, чьей-то злой волею посланный в проклятое навье место, которого боится до смерти.

— Дядька Данила, — еле слышно шептал пастушок, — казаки сказывали, что за Камнем живут человецы незнаемы, люди обличил не Богова. У одних тело обросло шкурою, у других собачачьи головы, а иные навроде русалок да леших. И едят они не только рыбу и дикого зверя, но и друг дружку, особливо детушек. Иной раз даже у самих себя плоть подъедают.

— Ты, Петруша, спать укладывайся да не робей — мимо меня ни один дух не проскочит.

Для успокоения мальчика Карий достал двуствольный пистолет и положил его рядом с собою.

— Красивый, — Петруша с трепетом погладил оружие. — Не видел такого.

— Сам Аника Строганов пожаловал. Сказывал, что для боя оборотней создан. И пули есть для него особые, серебряные. Так что теперь в заморских странах нечистую силу без счета бьют. Разве мы хуже их бить умеем? — Карий укрыл пастушонка меховою накидкой. — Ты спи, спи.

Чадящие угли грели слабо, потрескивая и шипя истлевающими древесными остатками, от реки тянуло промозглой сыростью, воздух густел и вяз в предгрозовой истоме.

Ближе к полуночи послышались первые раскаты, отдаленные, глухие, похожие на рокот вскипающего водопада. Сверкнула молния, потом еще одна, совсем рядом. Вверху, в черных грозовых тучах раздался треск, внезапно охвативший повисшие над головой выси. Удар молнии, и мир заполнил грохот внезапно разверзающихся небес…

Петруша соскочил встревоженный, бледный с лихорадочно блестящими глазами.

— Они пришли! Дядька Данила, пришли за нами!

— Гроза… Найдем укрытие, переждем.

Карий попытался успокоить мальчика, но Петруша его не слушал, резво вскочил на ноги и с криком бросился бежать к реке, туда, где в грозовых всполохах блестел колдовской змеиный камень.

— Стой! — закричал Данила, но, соскользнув по громовому раскату, голос растаял в хлынувшем потоке дождя.

Добежав до черных камней, пастушонок ловко полез по ним вверх, отчаянно взбираясь все выше и выше.

«Расшибется же!» —Карий бросился за мальчиком вслед, но неведомая сила удерживала его на месте, сковывала, клонила вниз, к земле.

Молнии били все чаще, безжалостно раздирая набухшую водами небесную ткань, неистово окликали землю громы, и прибрежные скалы вторили небесной яри приглушенным согласным эхом.

— Данила-а-а… — кричал что есть мочи пастушок с высокого змеиного камня указывая рукой на идущую грозу. — Ви-и-иждь!

Среди молний в разверзшейся выси на полуночном небе скользила одинокая звезда, несущая на своих крыльях ключ от бездны.

Карему чудилось, что старый, преследовавший долгие годы кошмар вновь проносится перед ним, только не в мучительных сновидениях, а разворачивается явно перед глазами в расколовшемся на части звездном зеркале.

Он видел в небесах несущееся на землю огненное колесо, безжалостное и равнодушное ко всему, подобно выпавшему из рук Творца беспощадному времени. И вслед за ним — всадники, скачущие по улицам пустынных, растерзанных городов. Черные, с устрашающими личинами взамен лиц, многочисленные, подобно несущей опустошение саранче. Мир изменяется. Вот перед глазами жизнь, полная несовершенства живая жизнь, согретая тысячами дыханий и теплом надежд. Но мчатся, скачут неудержимые кони, и вслед за ними уже чадят пепелища, и гуляет в руинах моровой ветер, поднимая над мертвыми телами тучи огромных разъевшихся мух…

Воды, ветхие земные воды, что со времени Ноя застыли в небесах сияющим льдом, ныне раскололись, растаяли, обрушившись вниз ливнем, не благодатным, живительным, а градовым, несущим голод, побивающим на корню первые всходы.

«Отпусти меня, Господи!» — закричал Данила, беспомощно падая на колени. Он закрывал глаза руками, но и незрячий, мучимый видениями, чувствовал, как помрачилось над миром солнце, когда вместо облаков двинулась бесчисленная саранча, закованная в железные брони, с хищными скорпионьими жалами на хвостах. Он чувствовал ее неотвратимую власть, ее смертоносное право, ее неотвратимое нашествие.

Данила молился: грешный заблудившийся человек или проклятый людьми злодей, которому неисповедимыми путями Господними уготовано встать на пути силы, имеющей царем над собою ангела бездны…

***

Дождь перестал к рассвету. Взамен грозовым раскатам пришли звуки пережившего бурю весеннего леса, тихое перекатывание волн на прибрежных камнях да еле уловимый для слуха плеск растревоженной рыбы. На восток небосклона ложились багряные всполохи.

Данила поднялся с затекших колен:

— Петруша!

Мальчик не показался и не откликнулся на зов. Карий бросился к черной гряде, по влажному, еще не успевшему впитать небесную влагу речному берегу.

— Петр!

Невесть откуда над головой пролетел зимородок, и, сделав круг вокруг змеиного камня, испуганно бросился к реке, мелькая над прибрежными водами. Следуя пути птицы, Данила подошел к валуну и увидел мальчика, лежащего ничком на камнях.

— Как же так, Петруша… — Карий вытер со лба мальчика кровь и, почувствовав в нем еще не угасшую жизнь, подхватил его на руки, унося прочь от проклятого места.

— Петр, пробудись… восстань…

Бледные, еле движимые губы, тихие, детские, виновато улыбнулись:

— Ножки скользнули… кажись, расшибся.

Мальчик замолчал, проваливаясь в тяжелое мучительное забытье.

— Держись, Петруша, — Карий выхватил нож и быстро полоснул отточенной сталью по своему запястью, поднося хлынувшую кровь к губам ребенка.

Есть древний, забытый и запретный обряд крови, который изустно передают друг другу посвященные воины, еще, быть может, памятный в темных легендах, отзвуки которого слышны в нескончаемых песнях о павших героях. Верили старые люди, что умирающий может быть возвращен из смертной долины, если герой по своей воле его напоит собственной кровью. Только порукою жизни, чужого воскресения из мертвых будет собственная душа, скользнувшая на неведомые пути, по острой правоте стали.

 

Глава 6. Огонь, вода и железный црен

На молебен в честь освящения первой соли, сваренной на чусовской земле, собралась вся слобода, даже недавно народившихся детишек матери принесли на руках. Потому как соль есть Божие благословение и мерило чести людской.

Соль стали варить вместе со строительством городка, не дожидаясь, когда артельщики пробурят до порога землю, и трубный мастер посадит в скважину лиственичную матицу, а за ней, еще глубже, спустит веселые трубы, до самого копежа, чтобы подобраться к доброму рассолу. На это уходили годы, а Строганов ждать не мог, да и не хотел. Яков Аникиевич приказал нарыть соляные колодцы, черпать рассол бадьями и варить соль в цренах прямо под открытым небом.

Наваренную и приготовленную к отправке соль дюжие мужики таскали из амбаров на подводы, чтобы, довезя до пристани, отправить ее по рекам на Русь.

Осанистый праздничный Строганов, взирая на грузчиков, неспешно носящих тяжелые соляные мешки, в нетерпении поглаживал бороду.

— Не дремай, робятушки, шевелитися живей! — суетясь вокруг подвод, покрикивал приказчик Истома. — Вот уж и отец Никола ждать притомился. Глядите, осерчает, да за недостаток усердия от причастия возьмет да отлучит!

Грузчики недовольно зароптали, но мешки таскать стали проворнее.

— Благодатная земля, святая! Сама солью исходит, — Яков Аникиевич посмотрел на Карего. — Погодь пару годков, набурим скважин, да варниц наставим, по несметным богатствам же ходим! Сам узришь: потекут сюда люди со всей Руси! К сытости, житию размеренному да покойному, суду праведному, милосердному. Здесь, подле Великого Камня, и лежит она, мечта людская о святой землице Белозерской.

— Такими словами бы мед пить, да что-то кишки от соли сводит, — пробурчал стоящий за Даниловой спиною казак.

Загрузив телеги доверху, грузчики устало столпились возле подвод, отряхивая спины от пробившейся сквозь полотно соли.

— Добро, мужики, добро! — Строганов степенно оглядел грузчиков. — Истома! По такому случаю вели после молебна поднести каждому по чарочке!

Яков Аникиевич неспешно перекрестился и подал священнику знак начинать молебен.

***

После молебна Яков Аникиевич пригласил Карего для тайного разговора в потаенную, глухую комнату.

— Как тебе, Данила, чертовы камни? — прищурился Строганов в полумраке.

— Изрядное зрелище. В грозе особливо, — Карий вспомнил разверзшиеся хляби небесные и отказавшееся служить тело. — Пастушонок на них поскользнулся. Чуть не разбился насмерть.

— Мудрено ли? У юраков они навроде нашей святой земли, — Яков Аникиевич положил руку на стол, а затем перевернул ее ладонью к верху. — За Камнемто, по другую сторону, кругом низины да топи, будто наша изнанка. То и уцепилися за Каму да Чусовую. Иначе зачем было бы кровь проливать: земля в Сибири краев не имеет!

— Дождались. Идет войною Пелым.

— Идти-то идет, да только проспал Бегбелий свое счастье, не захотел зимою зад поморозить. Теперь в городке засядем, да перекидной мост разберем. Тут тебе Чусовая течет, а тут Сылвенка — ни развернуться коннице, ни подтащить тараны, ни лестницы на стены надвинуть. Да и стрелами нас не достать — далече. А вот мы угостить пулями спроворим! Были бы у Бегбелия струги с пушками, попытал бы удачу, а так одни хлопоты.

— Выходит, нечего переживать, — Карий посмотрел на Строганова. — Укрепляй стены, пушки да пищали пристреливай, благо ружейного зелия Григорий Аникиевич прислал не поскупяся.

— Так-то оно так, — выждав паузу, ответил Яков. — Только порушат все вокруг, подлецы. Деревеньки, да починки пожгут. Да и дров за зиму знатно заготовлено.

— Никак, Аникиевич, сам решил идти на Бегбелия? Первым ударить хочешь?

Строганов покрутил на столе ладонью, да и сжал ее в кулак:

— Знаешь, как про таковое Аника сказывает? Нет? Так послушай: «Тихо пойдешь — беда догонит, шибко поедешь — догонишь беду сам». Вернее и не удумаешь.

Строганов встал на ноги и, подойдя к Спасу, пристально посмотрел в строгие немигающий очи:

— Пелым на Купалу придет, верный человек донес. Знают, черти, когда русского голыми руками можно брать!

Яков Аникиевич повернулся лицом к Даниле. Смотрел на странного, темного человека, ему непонятного, и на вид совсем не лютого, но которого страшился сам Аника, которым восхищался Григорий.

— Накануне набега пойдут о походе волховать. На Змеином камне шаман их камлать для Бегбелия станет. Охраны с ним десятка два стрелков. Так что возьмешь проводника…

— Понял, Аникиевич, — Карий прервал Строганова, не дослушав. — Не надобно Петруше со мной идти. Сыскать дорогу труда не составит, а малец по неопытности пропасть может.

— Да ты не думай, что одного супротив ихней своры засылаю! — разгоряченно сказал Строганов. — Отбери, для прикрытия, десяток пищальников. Да своих людей возьми. Может, милует Бог, и взамен большой, обойдемся кровью малою?

***

— Эй, Коваль, никак в кузне спишь! Али след твой отселе простыл? — Василько постучал плетью по козырьку кузни. —Давай, выходи, скажу чего!

Из-за скрипнувшей двери показался огромный, закрытый кожаным фартуком живот, вслед за которым из кузни вынырнула большая безволосая голова.

— Почто баламутишь? — Никита схватил коня под уздцы и с силою потянул вниз.

— Ты того, не балуй! — вскрикнул казак. — С дурной силищей свалишь моего Монгола!

— А-то! —ухмыльнулся кузнец. — Порой и кузнецу забава не в грех!

— Будя шутковать. С делом пожаловал, — Василько спрыгнул с коня и указал на копыта. — На каменьях-то ваших подковы разболталися, аж ходуном ходят! Перековать надобно.

— Отчего ж не перековать, ежели взяться умеючи, — согласно кивнул кузнец. — Только слез ты понапрасну. Прежде лошадиный ход смотреть стану.

— Эка невидаль!? Не продавать, ковать привел! Ты еще в зубы погляди!

— Зубы мне ни к чему, — кузнец ласково провел ладонью по лошадиной шее, — а вот шаг смотреть буду. Коли размет есть, али косолапость, да хромота малая сыщется, так и ковать следует по-особому. Иначе на каменьях копыта вмиг погубишь!

Заставив казака прогнать коня шагом и рысью, кузнец утвердительно кивнул головой:

— Без изъяна ступает, по-доброму!

— А ты думал! — с гордостью ответил казак. — Сам Григорий Аникиевич Строганов за службу пожаловал!

Никита подошел к разгоряченному Монголу, потрепал по гриве и, надавив рукой на лопатку, легко согнул переднюю ногу…

Вглядываясь, с какой поразительной легкостью и быстротой работает кузнец, как терпеливо и покорно послушен его рукам норовистый Монгол, Василька подумал, что не напрасно за кузнецами утвердилась слава ведунов да знахарей.

— Ковали, сказывают, того… — казак замялся, снял шапку и, в сердцах махнул рукой. — Слышь, Никита, заговори меня от смертных ран.

Кузнец прищурился, испытующе вглядываясь в Василькины глаза.

— От сабель, пик, да каленых стрел могу. А над камнями да пулями власти не имею. Ремесла они не кузнецкого!

— Мне и от кованой смерти уберечься годно! — обрадовался казак. — Сказывай, что делать!

— Схожу пока… А ты одежу до исподки скидывай! Никита воротился в кузню, принеся оттуда ведро каленой воды да миску с золою. Обойдя вокруг присмиревшего казака, кузнец троекратно перекрестил его молотом и, вставив гвозди между пальцев ног, легонько вогнал их в землю:

«Мать сыра земля, ты мать всякому железу, а ты, железо, поди в свою матерь землю…»

Затем, с ног до головы обсыпал Васильку золою, в такт словам постукивая по его костям рукоятью:

«Ты, древо, поди в свою матерь древо, дабы рабу Божьему Васильке не случилось бы ни боли, ни раны, ни скорби смертной!»

Затем кузнец стал кружить молотом вокруг Василькиной головы, приговаривая:

«Как у мельницы жернова вертятся, так бы железо вертелись бы кругом раба Божия, а в него не попадало! Да будет приговор крепок, доколе в земле не истлеют сии гвозди. Аминь!»

Напоследок Никита окатил казака каленою водой и с силою шибанул кулаком в грудь. Казака отбросило в сторону, но изловчившись, он все-таки не поддался, устоял на ногах.

— Коли наземь не рухнул, то добрый знак! — степенно прорек Никита. — Теперь учуял, как заговор кузнецкий во внутрях взыграл?

Тяжело откашлявшись, Василька поднял выпавшую из рук шапку и, нахлобучивая по самые глаза, усмехнулся:

— В первой же сече башку под саблю поставлю! Опосля и про заговор толковать станем.

 

Глава 7. Ступай ногами, гляди очами

Быстрая, свежая, талая вода прибывала в Чусовой с каждым днем, поглощая отмели и острова, заставляла выходить реку из берегов, подтапливая прибрежные низины. Вместе с мутными беспокойными водами приходили на Камень русальские дни.

— Вода пролилася! — говорили знающие люди. — Знать, скоро русалки, да жалицы на белый свет повылазят!

— Прокуда и мерзость в русалий веровать! — наставлял прихожан в храме отец Никола. Бранился, накладывал на упрямцев епитимью, иных, стращая бесовскими напастями и казнями, немилосердно таскал за бороды.

По воскресным дням подходил с ябедой к Строганову, грозясь отлучить суеверцев не только от причастия, но и от церкви. А то и вовсе — анафеме придать. Яков Аникиевич охотно слушал горячие речи отца Николы, согласно кивал, жертвовал на церковь деньги, но в дела священника не вмешивался и за суеверия никого не наказывал.

Быть может, оттого-то каждый вечер и каждое утро люди упрямо шли к реке, поднося ее водам неисчислимые щедрые требы.

Тогда ранним утром на седьмой четверг по святой Пасхе, отец Никола с дьяконом, певчими, прижившимися подле храма юродцами и калеками, да с наказанными им за языческие требы суеверцами пошел на чусовскую пристань изгонять из реки расплодившихся по весне чад бесовских.

Отслужив по правилам службу, отец Никола для пущей верности решил испробовать собственный метод русальего уморения. Он вытащил припасенный загодя мешочек с освященной солью, добавил к ней ладану и принялся крестообразно засевать воду, торжественно приговаривая:

— Святая соль, избави нас, слабых и немощных, от напастей разных в образе зверя нечистого, рыбы русальской и прочей бесовской нежити. И ни домовой, ни леший, ни пущевик, ни прочая нечисть пусть да не погубят души православной и тела нашего не тронут. Аминь.

— Чада возлюбленные, — воскликнул отец Никола после завершения обряда, — ступайте с Богом! Не сумневайтеся, еще не зайдет за верхушки дерев красно солнышко, как прижившаяся в реке окаянная нечисть вся передохнет!

Мужики, почтительно испрашивая благословения, стали покорно надевать шапки и расходиться по домам.

Когда очередь за благословением дошла до бывшего казака Калачника, Давыдка начал икать и крутиться подле священника юлой. Наконец он захрипел, скорчился и, схватившись за голову, принялся кликать чужим утробным голосом:

— Вой, вой по над Чусовой. Не родной, ой, смертной, вой по Чусовой.

— Ишь, как бесы блаженного замаяли, — крестились мужики, стараясь держаться от Давыдки поодаль.

— Беду чует, оттого и кликает.

— Люди не спроста сказывают: «Жениться собрался, а саван припасай…»

Юродивый встал на колени и, в отчаянии раздирая на себе рубаху, принялся бить головой о мокрые бревна пристани.

— Горю вою, яму рою, упокою Чусовою.

Отец Никола собрался было поднять Давыдку на ноги и увести в храм, но при виде приближающегося священника казак завопил и бросился в реку.

— Что ж вы стоите! — закричал Никола толпившимся над водой мужикам. — На сушу тягай, утопнет!

— Ага, — раздалось в ответ. — Тепереча до завтрева в воду не сунемся!

— Сам русалий потравил, сам и ныряй!

Отец Никола опасливо посмотрел на воду и крикнул:

— Хуже баб заголосили! Сам бы полез, да по сану не положено! Чего глаза вылупили? Потонет же человек! Багор тащите!

Давыда выловили скоро. Вытащив из реки на берег, с него сорвали старую одежду, растерли тело пахучими травами, трясли над землей, положив на колено грудью. Только без пользы — Давыдка был мертв.

— Вишь, братцы, как оно бывает, — стягивая с головы шапку, сказал старый соляной повар. — Не захотели добром дать, так русалии себе сами жертву взяли.

***

На все голоса распевает пробуждающийся под солнечным теплом лес, окликает, смеется, жалобит. Чует приближающееся лето. Вот тревожно воскликнул зимородок: псиив… псиив… чикии… и быстро умолкнул, будто бы растворился в чащобе, но тут же откликнулась оляпка: дзит, дзит… Заглушили ее переливные выкрики пересмешки: ээй, ээй, хихээй… цецевии, цецевии…

Савва пристально осмотрел опушку и рукою поманил к себе Петрушу:

— Глянь вон на то старое деревце, — тихонько шепнул мальчику, — вишь птицу?

— Вижу, дядька Савва, — ответил мальчик. — Да что из того?

— Признаешь?

— Нет, дядька Савва, не признаю.

— Юла это, лесной жаворонок, для этих мест редкий гость. Да ты слушай, сейчас петь начнет.

Птица встрепенулась и, поудобнее устроившись на ветке, звучно свистнула: юли-юли-юли…

— Чудно! — восхищенно прошептал мальчик. — И юлу не переставая поминает.

— Погодь, — поясняя, добавил Савва, — да послушай, что еще птаха вытворять станет!

Замолчав на мгновение, снова птица пронзительно запела, совсем иначе, будто бы выворачивая прежнюю песнь наизнанку: тилю-тилю-тилю…

— Дивно! — Савва глубоко вдохнул опьяняющий лесной дух. — Птаха малая, а поет, только лесу внемля! А вот себя в нем заслышав, смущенье терпит, да супротив себе петь начинает!

— Почто ж ей смущаться, дядька Савва? — пожал плечами пастушок. — Разве не Господь ейную песню вложил?

— Ты пойми, Петруша, что стыдится она не своего дара, а своей малой его доли перед всем лесным благолепием. Все равно, как смущается мастеровой человек, замирая перед неописуемыми красотами храма.

— У нас Борисоглебскую церкву, почитай, трое мужиков срубили, поставили, да сами ж и расписали, — извиняясь, ответил Петруша. — Оно ясно, что кадильницы да чаши со лжицами из Сольвычегодска прислали, еще пару образов да святое напрестольное Евангелие. Так разве они смущаться станут?

Снегов погладил паренька по волосам и махнул рукой:

— Ты лучше сказывай, скоро ли к дедовой избушке придем?

Петруша вытянул руку и указал на еле приметный холмик на краю поляны:

— Так вот же она, дядька Савва.

— Вот тебе и изба! — удивился Снегов. — Не то землянка, не то вовсе нора звериная.

— Дед-то ведун! — воскликнул пастушок. — В городке, среди людев, ведовство сразу же с пол силы теряет, да и лес за то шибко забижается!

— Ерунду бает малец. Бортничаем мы, угодье тут нашенское, — из кустов показался старик со всклокоченными седыми волосами. — Деревья бортим, колоды долбим, мед да воск от пчелок лесных собираем.

Снегов подошел к старику и, почтительно поклонившись в пояс, спросил:

— Как тебя кличут, добрый человек?

— Тишко тута, — пояснил старик. — Тишками нас и кличут. А мы и не спорим, на Тишок и окликаемся!

***

— Бортить, все одно, что девку тешить, умеючи надобно, — поучал старик, проводя Савву по бесконечным медоносным угодьям. — Мед-то есть земная душа, как драгоценность, собранная святыми угодниками пчелиными.

— Ухожье у тебя великое! — заметил Снегов многочисленные, заботливо выделанные борти-дуплянки. — Только, старче, никак не возьму в толк, всего год, как пришла Русь на Чусовую, а ты местную Парму словно век обживал.

— Кому, может, и Парма, а для нас — батюшка-лес! — резко обрезал послушника старик. — Мы в нем испокон веку живем. Вон, полюбуйся: тута дельные дерева с пчелами, тута без пчел, а вон тама, — Тишка махнул рукой, указывая за спину, — холстецы на подходе. До Строгановых жили и после их жить останемся!

— Да как же без Руси да среди вогул? — удивился Снегов. — Они своих-то не жалуют, а чужаков и подавно. Или про меж вас уговор какой есть?

— Какой меж нами уговор? — развел руками дед. — Не по одной земле ходим, иными небесами укрыты, воздух в нутрях, и тот разный. Пути-дороженьки у нас разные, ходим да не пересечемся: они — своей Пармой, а мы — святым бором!

Савва растеряно смотрел то на старика, то на мальчика и нерешительно спросил:

— Так вы язычниками будете, а сия земля — святилище идольское?

— Экого ты, Петруша, дурня привел! — старик переглянулся с пастушком и рассмеялся. — А еще сказывал, по грамоте учен, да вельми сведущ!

— Так объясните, кто вы такие, сколь вас и почто, как тати, по лесам хоронитесь? Беглые что ль да опальные, али из полона сюда бежавшие?

— Ты не подумай чего, дядька Савва, — встрял в разговор пастушок. — Русские мы, во Христа крещенные. Только другие, тайные.

— Помолчи, Петруша, — остановил мальчика старик. — Ежели человек на двух ногах хромает, на трех пуще хромать станет.

Старик вытащил из-за пояса топор и, делая насечку на цветущей березе, сказал:

— Чем попусту балякать, лучше отворим вежды. Поживет человече, походит, посмотрит, авось и чего и уразумеет.

Затем, собрав молодыми листьями наполнившуюся влагой подсочку, пережевал их в густую кашицу и принялся намазывать ею глаза растерявшегося от происходящего Снегова.

— Тако, родимой, лучше, — приговаривал старик, втирая в виски послушника пахнущую весной зелень. — Не вопрошай, да не противься, опосля самому лучше и будет!

Глаза защипало, обжигая так, слово в них плеснули кипящей водою, голова пошла кругом, к горлу подкатилась дурманящая тошнота.

— Ты чего творишь, дед! — завопил Снегов. — Выжег, выжег окаянный глаза!

Оцепенение прошло, сменяясь ярым гневом: Савва попытался схватить Тишку, но тот, извиваясь, выскользнул из рук, словно рыба, безмолвно растворяясь в лесной чащобе. Снегов тер слезящиеся глаза рукавами, но жжение не проходило, вдавливая очи вглубь, разрывая, выворачивая наизнанку блуждавшие в голове мысли.

Вскоре боль улеглась и, перестав слезиться, глаза наполнились удивительно теплым, идущим от деревьев светом, согревающими лучиками-дугами ветвей, ноги шли по щекочущей мерцающей траве.

— Диво предивное! — восхитился Савва. — Словно босоногий сапогами траву чую!

Он огляделся вокруг: вот на деревьях светятся золотом отметины, оставленные рогами лосей, а вот зарубки кабаньих клыков цвета тяжелой глинистой земли. Еще по ветвям кустов алые всполохи — здесь прошла волчья пара: молодая, счастливая, сытая.

Сломя голову бросился Савва вперед, едва касаясь ногами по мягким световым волнам, как тут же столкнулся с медленно бредущим по звериной тропе огромным медведем. Испугавшись, зверь, что было сил, взревел и, поднявшись на задние лапы, обрушился на Савву…

***

Над головой качаются еловые лапы, через которые едва пробиваются искрящиеся лучи. Тихо. Слышно, как в вышине звенят крылья у кружащихся комаров, да шелестят в не перепревших за зиму листьях мыши.

От земли тянет влагой, пахнет мхом и едва уловимым ароматом фиолетовых цветков сон-травы, оказавшихся случайной подушкою непрошеному гостю.

«Птицы… почему перестали петь птицы? — Савва вспомнил утреннее многоголосие., вдруг для него истаявшее. — Дурно, когда птицы умолкают разом, смертный знак…»

Над головой послышался хруст треснувшей мертвой ветки. Крру, крру, крру… Черное пятно обрело очертания, блеснуло хищным клювом, и принялось рассматривать неподвижно лежавшего человека внимательными умными глазами.

«Ворон! Чует, что помру скоро…» — к горлу подкатился комок отчаянья и обиды.

Крру, крро, крро… ворон сорвался с ветки и, покружившись над Снеговым, опустился подле него. От резкого взмаха крыльев полетели сухие еловые иглы, осыпая мертвою хвоей с ног до головы. В лицо дохнул пряный аромат леса и прелой, не просохшей земли.

«Стало быть, вот как пахнет моя смертушка. Напоследок, хоть знамением крестным осенюсь…» — Савва потянул руку ко лбу, затем к груди…

Ворон расправил крылья и пронзительно закричал, торжествующе, победно, без хищной ярости и злости, подобно существу, имеющему власть над чужою судьбой.

Солнце, золотое солнце скрылось за облаками, накрывающими поляну тяжелым безмолвием. Бывший приветливым теплый красочный лес стал на глазах превращаться в угрюмую непролазную Парму. Деревья гулко скрипели, проклиная пришедшего к ним чужака, предсказывая ему забвение и погибель.

Савва почуял какое-то необычайное смирение, ощутив всю тщету и ненужность борьбы за свою сиротливую жизнь, поверхностно наполненную пустыми чаяниями, а по сути бесцельную. Снегов блаженно улыбнулся и закрыл глаза. Он не сдался ворону, не покорился языческой Парме — он принял смерть.

 

Глава 8. Красава

Теплые волны накрыли нежданно: коснувшись глаз, заставляя вздрогнуть брови, пробежали по онемевшему лицу, и дальше, вглубь, просачиваясь под холодную кожу пробуждающим ярым огнем.

Пахнуло молодой крапивой, сочной, душистой, еще не жалящей, но жаркой, а вслед его послышался звонкий переливчатый девичий смех.

— Почто лежишь, руки на груди скрестив, словно покойный?

Снегов открыл глаза: рыжая копна волос, зеленые, слегка раскосые смеющиеся глаза.

— Медведь поломал… То и обездвижен…

Девушка рассмеялась пуще прежнего:

— Неужто медведку до смерти испужался? Али уродился такой июней, да ради стыда на Матвейку наговариваешь?

— Кто таков будет ваш Матвей? — спросил Савва. — Бортник вроде Тишкою назвался.

— Гляди, какой вертячий! — огненная копна разлетелась по лицу. — Еще будет мне Тишков придумывать! Вставай, да пошли со мной, не то и впрямь до смерти мыши загрызут!

Снегов повернул голову, пошевелил рукой, затем согнул в колене ногу… Тело было послушным и бодрым, живым, словно тот страшный мертвецкий паралич ему пригрезился от медвежьего страха.

— Не пойду, покуда про Матвейку не скажешь! — с напускным упрямством сказал Савва. — Может, куда заманить удумала? Почем мне знать? С лесными татями водишься?

— Голова у тебя, как у огородного пужалы! — вспылила девушка и стукнула кулачком по голове оторопевшего послушника. — Это тебя-то заманивать? Сам разлегся под елкой, да со страху помирать собрался, а все о татях талдычит. Мертвому не все ли одно, куда заманят?

Снегов попытался поймать девушку, но она, смеясь, ловко выпорхнула из его рук лесной птицей.

— Не пойду! С прошлогодней листвой сопрею, а шага отсюда не сделаю, пока все о Матвейке не скажешь! — отдышавшись, упрямо процедил Савва.

— Да медведь тутошный! — рассмеялась девушка. — Ручной, как теля смиренный! Только вот меда ради ослушаться может, того и глядишь, пришибет ненароком!

— Уверенно сказываешь? Сама про то знаешь откуда? Уж не твоя ли скотина?

— Моя! — девушка гордо посмотрела на послушника. — Третий год при мне замен собаки служит. Послушный, ласковый. Зимою, бедняжка, не спит, шаталец. Волки его дюже боятся, становище мое за десять верст стороною обходят!

— Складно выходит, — Савва встал на ноги, стряхивая с себя сухую хвою. — Откуда только тебе взяться?

— Больно ты любопытен! — девушка рассерженно хмыкнула и повернулась к Снегову спиной. — Тебя ж не пытаю, зачем сюда пришел.

Савва подошел и, не понимая зачем, обнял девушку за плечи:

— Строгановыми на службу призван. Ты почто сердишься-то, вон, аж дрожишь вся.

— Надо мне сердиться! — плечи дрогнули сильнее, и под шитой узорами рубахой Снегов ощутил огненный жар молодого тела. — Тогда деревня наша от черной хвори вымерла. Меня помещик соседский к себе на потеху забрать захотел. Вот и взяла тятин лук да топор и пошла, откуда солнце восходит. Где, как не у него правды искать? Так до Камня и добрела…

Глотая горькую слюну, сбиваясь дыханием, Савва провел рукою по огненным волосам. Голову закружил запах крапивы и мяты и благоухающий, пестрый, пьянящий аромат цветущего леса.

— Тебя кличут как?

— Красава.

Савва почувствовал, что уже плывет, а вернее тонет в ее огромных зеленых глазах, над которыми носятся невиданные птицы, сорвавшиеся с древних выцветших фресок. Он не понимал, зачем так жарко ее целует, и почему они срывают друг с друга одежды. Но не противился, не мог, да и не хотел противостоять вспыхнувшему в его крови непостижимому огню, о котором, не веруя, слушал, и силы которого не мог вообразить.

Возле обложенного мхом охотничьего становища Красавы сидел здоровенный медведь, по-собачьи недоверчиво всматриваясь в подходящего к избушке Снегова.

Зверь жадно нюхал воздух, вытягивая скалящуюся морду вперед, будто бы силясь понять, почему изменился дух от его хозяйки, впитавший в себя горячие, резкие запахи чужой плоти. Савва сделал еще шаг, медведь зарычал и угрожающе двинул навстречу.

— Матвейка! — хозяйка окрикнула зверя. — Свой он, не чужак боле! Теперь вместе с нами жить станет!

Медведь недовольно посмотрел на Снегова, фыркнул и медленно скрылся в зарослях малины.

— Ишь, ты, обиделся! — удивился послушник. — Ревнивец он у тебя, словно не зверь, человек.

— Он мне навроде брата, — объяснила Красава. — Кабы не Матвейка, может, и не выжила бы. Волки здешние на кровь падкие, зимою шибко лютуют.

Девушка отворила дверь, молча приглашая Савву войти в избу.

Под крытой тесом кровлей выглядывает береста — теплее зимой, да и дух от нее в избе станет чище. Внутри — сложенная из валунов печь-каменка, вдоль завешанных шкурами стен — широкие лавки.

Савва прошелся по застланному еловыми ветками полу и, улегшись на лавке, блаженно потянулся:

— О таком даже и не мечтал. Али все мне снится да грезится? Отвечай, дева красная!

— А ты, миленький мой, и взаправду поспи. Вон как притомился, по лесу блуждаючи. А я песенку тебе спою. Тихую, ласковую колыбелушку.

Девушка закрыла ладонью глаза Саввы и тихонько запела, ласково перебирая волосы, тронутые раннею сединой:

Спи, кровинушка моя, Укачаю я тебя. Спи-ко ты до вечера — Пока делать нечего.

И вот уже грезится Савве монастырь Михаила архистратига, где впервые обрел в крещении имя маленький подкидыш без роду-племени. Тогда, в годы малолетства Великого князя Иоанна Васильевича, на всем русском Севере был страшный голод. Непрекращающимся потоком из Москвы шли обозы, полные зерна, но хлеб голодающим не раздавали, а продавали втридорога иноземным купцам. Смерть выкашивала деревни и города — по всей Двине лежали мертвые, и некому было хоронить их. В те годы на людской крови расплодились волки, захватывая северные леса, превращаясь из диких зверей в грозных соперников, объявивших человеку войну за свою землю.

Придет времечко-пора, Разбужу сама тебя. Так велел Господь водить, Уму-разуму учить. Да молитвы читать — Божий дом почитать.

Сквозь пение, ставшее вдруг далеким, но попрежнему сладостным, манящим за собой, Снегов почувствовал, как уходят воспоминания, восковыми свечами истаивает прошлое, разделяя в нем душу с телом.

Вот, уже распахиваются перед ним Едемские врата, и зрит Савва сияющих ангелов небесных, и слушает их переливные голоса, без устали прославляющие Творца за то, что сотворил мужчину и женщину и благословил их.

И был вечер, и было утро, и пришла ночь.

***

Маленькое лесное озерко, застывшее в томительном ночном свете, на полную луну вышло из берегов и парило над землей, с трудом удерживаясь на шатком прибрежном тростнике.

— Серебром растеклося! Будто бы и не вода, а живое зеркало посреди леса.

Обернувшись на восклицание Саввы, девушка улыбнулась и, не произнеся ни слова, спустилась к воде. Затем, сделав охотничьим ножом глубокий надрез на руке, опустила ее в озеро, еле слышно прошептав над тихою ночною водой:

— Кровь за кровь: ты у меня, я у тебя.

Отвязала веревку привязанной долбленой лодки и поманила к себе опешившего Снегова:

— Покуда не ушла луна, наше время лучить. Не медли, запаляй огонь.

Савва послушно забрался в лодку, запалил большой смоляной факел, и отчалил от берега.

Темная теплая вода беззвучно дремала в нежной истоме, отвечая ленивыми всплесками на плывущую по озеру лодку, да отзываясь приглушенными песнями лягушек. От падающих капель смола факела искрилась и шипела, и отраженный в воде огненный свет казался Снегову летящей по небу грозной падучей звездой — кометой, слышать о которой ему не раз доводилось у зырянских стариков и монастырской братии, предсказывающих по знамению звездному грядущие казни мира.

В ярком свете от поднесенного к самой воде факела по прибрежным отмелям светились серебристые спины дремлющих рыб. Красава медленно подняла хищную в острых зазубринах острогу и, прицелившись, ударила в щучью спину. Вода всколыхнулась, забурлила, вспенилась, успокоившись через мгновение — на дно лодки упала большая, насквозь пронзенная острогой щука. Тараща глаза, рыба судорожно билась в предсмертной агонии, пуская из хватающего воздух рта кровавые струйки.

Снегов посмотрел на умирающую рыбу, потом на сияющие отраженным пламенем глаза Красавы и, решив перекреститься, стал подносить пальцы к вспотевшему лбу.

Молниеносно перевернув острогу, девушка резко ударила по руке Саввы острожным древком:

— Креститься нельзя. Вспугнешь лов, — она хитро посмотрела в глаза послушника и прошептала: — Причастись щучьей кровию, вовек убитым не будешь.

В прибрежных зарослях, совсем рядом, раздался внезапный, оттого ужасающий протяжный крик совы: у-у-угу…

— Да ты что! — испуганно зашептал Савва. — Как можно…

— Вот так! — Красава погрузила палец в развороченную острогой щучью плоть, а затем провела им по трясущимся губам послушника. — Вкушай, вкушай смелее, Саввушка! Здесь не только холодная щучья, но и моя горячая кровь!

Снегов пытался противиться, и не мог: слишком горячи и сладки прикосновения Красавы, ее частое дыхание — властным, а сочившаяся кровь пряной и пьяной…

«Погубила-таки, искусительница, бесовская дочь!» — в смертной муке трепетало в груди испуганное сердце, заставляя Савву из последних сил вытолкнуть лесную ведунью из лодки. Поднявшийся столп брызг ударил в лицо, перехватил дыхание и, заваливая долбленку на другой борт, стал медленно погружать послушника в черную озерную воду.

***

Утренний ветер едва дышал, лениво перебирая зарослями прибрежного тростника, похожими на ресницы подернутого легкой дымкой затерянного в чащобе озера-глаза. На пробуждавшийся лес, без устали перекрикивающийся продолжительными птичьими трелями, ложилась розовая пена восходящего солнца.

«Жив… — Снегов открыл глаза. — Ей Богу, жив! Как же так, ведь бездыханным лежал на слизком илистом дне, разглядывая застывших, недвижимых рыб. Никак поберег Господь, не выдал…»

Савва поднялся и, с трудом ступая на подвернутую ногу, поковылял к воде, гадая, какими словами следует просить у Красавы прощения.

— Красава! Не таись! Ну, виноват, осерчал. Ну, хочешь, сам в воду плюхнусь!

Озеро было пусто и безвидно: еле видневшиеся в тумане камыши, да гладкая, будто остекленевшая загустелая матовая вода.

«А вдруг утопла? Вон какая водица: нырнешь — там и останешься. Не отпустит, прижмет к дну, затащит под корягу и не пырхнешься, — промелькнуло в голове. — Поди и впрямь сгубил девку».

На душе стало невыносимо тоскливо, так, что захотелось утопиться вслед за ней. Савва вспомнил горячие губы Красавы, ее зеленые, слегка раскосые глаза, пожар рыжих волос, и ступил в воду.

Он вошел в озеро уже по пояс, когда мысль о том, что в воде нет непотопляемой лодки-долбленки, остановила его и решительно погнала на берег.

«Совсем спятил, хрипун меня подери, — Снегов тяжело рухнул на берег и зарыдал. — Господи! Что Ты делаешь со мной? Почто хуже примятого тростника изломал душу мою? Или нет на свете у человека другой надежды, окромя смерти? Почто молчишь? Отвечай!»

Савва жадно прислушивался к каждому лесному шуму, вздрагивая и озираясь вокруг от малейшего шороха. Как спасения, ждал малейшего знака, который бы протянул страдальцу тонкий лучик надежды. Но время шло, а знамения все не было и не было. И только ослепительно неумолимое солнце торжествующее восходило над безымянным озером.

 

Глава 9. Богу молись, а смерть принимай

Выступить на охоту за головой пелымского князя Бегбелия Яков Аникиевич приказал накануне поминовения великомученика Феодора Стратилата. Сборы прошли тихо и незаметно даже для своих. После вечерни приказчик Истома наказал десяти лучшим стрелкам, отобранным Строгановым вместе с Карим, явиться на двор за оружейным зелием, пулями, да недельным съестным припасом. Отец Никола поскорому прочел молитву и, благословляя воинство на ратный подвиг, подчеркнул, что и святой Феодор поверг змея не единою силою. Он оглядел сгрудившихся пищальников и, грозно потрясая перстом, пробасил: «Оружиями бо веры ополчился еси мудрено и победил еси демонов полки, и победоносный явился еси страдалец!»

По утру Василько был хмурен и зол без меры. Беспрестанно теребив поводья, то и дело поправлял на голове шапку, недобро поглядывая в сторону скрывавшегося в белесом тумане Чусовского городка.

— Слышь, Данила, как мыслишь, отчего это Строгановы все на великомучеников норовят воевать?

— Волчий лов был на тирона, а против Бегбелия идем на стратилата. Вот, если хочешь, и тайный умысел!

— Плевать я хотел на их умысел! — вспыхнул казак. — Коли есть у человека вольная воля, так он и своим умом как-нибудь обойдется, без господских желаний!

Карий посмотрел на казака и покачал головою:

— Смотри, Василько, как бы твоя воля в колодки не загнала. До них путь короткий, да в них долгий.

— Не всякий прут и по закону гнут, — ухмыльнулся Василько. — Не таков я, Данила, чтобы жизнь свою по чужому хотению выправлять! Вот Строгановым послужу малехо, и будет с меня! Не обожгусь более, холопить себя не стану!

Казак довольно рассмеялся и, похлопав по шее Монгола, ласково обратился к коню:

— Ничего, родимой! Мы топереча от смерти заговоренные, век не пропадем. Вогульского князя порежем, и айда на волю: ты к кобылам, я к бабам!

— Все о воле грезишь? Чего ж до сих пор не ушел?

— Собирался, да послушничек-то наш, быстрее меня о воле смекнул, да перед делом Бегбелиевым дал деру!

— Уходил бы с ним. Строганов даже не почесался Савву искать, да и про тебя бы не вспомнил!

— Так-то оно так, — процедил казак, — только не могу за твое добро отпустить одного супротив смерти.

— Почему ж одного? — Карий показал на сопровождающих пищальников. — У меня и отряд имеется.

Василько недоверчиво посмотрел на стрелков и, выругавшись, сказал с укоризной:

— Злой ты, Карий, человек! Немилосердный, жестокий! Хоть в этом дурья послушниковская башка права оказалась! — казак подскакал вплотную к Даниле и заглянул в глаза. — Батюшка с матушкой не остолопом меня породили, к чему ты меня дурнем-то выставляешь? Или не разумею, что сие за прикрытие? И зачем без доспеха налегке едем? И почто благословили идти на мученика?

— Коли все понимаешь, так зачем со мною идешь? — Карий внезапно остановил коня, спрыгивая в еще не прогретую солнцем траву. — У меня ремесло такое, а тебя понапрасну рисковать жизнью я не просил.

— Убьют, так убьют, от судьбы не отвертишься, а только казак Черномыс за свою шкуру паскудиться не станет! — Василько спрыгнул с Монгола и пошел рядом с Данилою. — Должок у меня перед тобою. Великий должок, как перед самим Христом-батюшкой!

Карий остановился и вопросительно посмотрел на казака.

— За то, что в Пыскоре не позволил забить меня до смерти палкою, как взбесившегося пса, — пояснил Василько с жаром. — Не дал пропасть, живым из ада вывел! Сколь живу, столь об этом и помнить буду!

***

К полудню ясное и безоблачное небо стало пропитываться густыми, тревожащими взгляд, красками, вслед за которыми в воздухе повисла вязкая сладковатая духота. Большая гряда тяжелых туч шла с востока, медленно вытесняя с горизонта радужные цвета наступившего северного лета.

— На тьму движемся, — показал рукою Василько. — Стратилатовы грозы вещие, да и Бог не к доброму тьму кажет. Поворотим, Данила, назад?

Послышались далекие глухие раскаты и холодный, пришедший с Камня северо-восточный ветер, накрыл всадников ледяным духом.

— Данила! — казак уже кричал в полный голос, — ворочай людей на Чусовую! К чертовым каменьям опосля грозы пойдем!

Вдалеке показались первые всполохи, ветвистые и разлапые, как старые, искореженные бурями прибрежные ели. Царящий в небесах гул нарастал, все смелее пробуя восстающие в своих недрах силы, стремящиеся ниспасть на землю потопом.

— Не молчи, Данила! — надрывался Василько. — Ведаешь сам, нельзя идти! Не учуять в грозу засады, коли нарвемся, перебьют, как озерных уток!

Покрывшееся свинцовой окалиной небо не давало иного света, кроме ослепительно вспыхивающих стремительных молний. Ветер обжег лица ледяной крошкой, сокрушая над головами всадников гибнущие от стужи летние небеса.

— Поздно, — спокойно ответил Карий и, показывая рукой по сторонам, крикнул оторопевшему Васильке: — Направо пойдешь — убит будешь; налево пойдешь — смерть найдешь.

— Ах ты, Господи! — казак в ужасе перекрестился и, спрыгнув с коня, плюхнулся наземь.

В грозных громовых раскатах послышался тонкий голос летящих в темноте стрел, и вот уже две стрелы впились в грудь Якунки Веселого, а третья угодила лошади в брюхо. Обезумевшее от боли животное бросилось в галоп, скидывая с себя умирающего стрелка.

Пищальники быстро спрыгивали с коней, прячась за первыми попавшимися кочками и корягами, беспорядочно паля в непроглядную мрачную Парму.

Умирающий Якунка жадно хватал ртом воздух, тщетно силясь вырвать из груди длинные, оперенные совиными перьями, вогульские стрелы. Захлебываясь идущей со рта кровавой пеной, звал на помощь, беспрестанно повторяя клокочущим голосом: «Братцы, пособите…»

На мгновение встала неожиданная тишина, но и ее было достаточно для того, чтобы потоки ледяной воды яростно хлынули с раскаленных небес на землю.

— Эй, руч! — послышался крик с черной стороны леса. — Не прячься, выходи говорить!

— Почто с тобой толковать, бесово отродье? — в ответ закричал Василько. — Ты людского языка не ведаешь, а по-звериньски мы не балакаем!

— Мой знает, это твой не знает! — зло крикнул вогульский толмач. — Руч глупый, как заяц!

— Тьфу ты, окаянный, — Василько утер ладонью лицо от заливавших глаза потоков воды. — Давай, умник, сказывай, а не пяты языком чеши!

На мгновение толмач задумался над словами казака и, не найдясь, что ответить, сразу перешел к делу.

— Пищаль вода не стрелять, лук стрелять. Руч пришел мало. Мы будем легко перебить. Князь звать руч рабы. Кормить станет! Баба давать станет!

— А кишка у вашего князя через рот не выскочит? — расхохотался казак. — У нас греческий огонь имеется, он в воде еще шибче горит! Так что передай князю, что прежде нашей смерти все ваше племя бесовское попалим!

И опять со стороны вогул установилось тревожное бесконечно долгое молчание.

— Руч! — раздался голос толмача, — князь предлагать поединок. Твой побеждать — тогда жить!

— Годится! — вместо Васильки согласно крикнул Карий. — Выводи поединщика!

— Да ты что удумал, Данила! — горячо зашептал казак. — В ловушку же манят! В ближнем бою вогульцы слабее нашего будут, про то и сами ведают! Пока ливень — к нам не сунутся, да и стрелять им тоже не с руки. Подождем!

— А после огнем греческим пожгем?

— Да брось ты, — махнул рукой Василько, — так, ради словца красного на язык подвернулось.

В дождевой зыби показалась невысокая кряжистая фигура вогульского поединщика с длинной рогатиной, в рыбьих доспехах и закрывавшей лицо медной совиной личиной. Мутная пелена воды размазывала, скрадывала очертания, укрывая от глаз притаившихся в укрытии русских движения вражеского бойца.

Карий встал в полный рост и медленно двинулся навстречу вогульскому отыру.

— Зря, ей Богу, зря! — Василько ударил кулаком оземь, оттолкнув в сторону ставшую бесполезной пищаль. — Почто ты, Данилушко, ранней смерти себе ищешь?

Тяжелые ледяные капли били Карего по лицу, стремительно стекая вниз, уже не задерживаясь в насквозь пропитанном водою кафтане. Мгновение — он выхватил ятаган и стремительно бросился вперед, к поединщику, неподвижно стоявшему на лесной опушке.

Из темноты разом ударили прятавшиеся вогульские лучники. Путаясь в дождевых нитях, длинные стрелы летели медленнее, и Даниле удавалось уходить от их смертоносных жал, подбираясь все ближе к изготовившемуся к схватке противнику.

Вогульский поединщик не успел даже защититься, когда кривое лезвие ятагана, разорвав непрочный рыбий панцирь, мягко вошло в живот. Только тогда Карий понял, какой незатейливой охотничьей хитростью провели вогулы опытного бойца. Они выставили на поединок мертвого воина, убитого пищальниками во время грозовой перестрелки, подняв и укрепив его тело между деревьями с помощью связанных друг с другом сухожилий.

Увидев замешательство Карего возле неподвижного тела, Василько по-медвежьи заревел и, выхватив саблю, бросился на помощь атаману. Перехватив пищали за стволы, чтобы использовать их как дубины, вслед за ним двинулись вышколенные немецкими ландскнехтами строгановские стрелки.

Разыгравшаяся буря, выворачивая с корнем, валила старые деревья, нося по ветру обломанные сучья и застигнутых врасплох, не успевших надежно укрыться, уже мертвых птиц. В разбухшей от воды земле, в склизком буреломе, под потоками воды вогулы не могли воспользоваться ни своим численным преимуществом, ни меткой стрельбой из грозных трехслойных луков, легко пробивающих стальные кольчуги. Сцепившись, как дикие звери, бойцы били друг дружку ножами, душили, стараясь напороть противника лицом на торчащие острые ветви.

— Ка-рий! — словно боевой клич, вырвалось из Василькиного горла. И тут же на его голос бросились двое вогул, стараясь поддеть казака на острые широкие лезвия боевых рогатин.

Парируя, Василько крутанул саблей, и отрубил нападавшему руку чуть выше запястья, но от второго удара уйти не смог, успев только слегка прикрыться рукоятью. Вначале почувствовал в груди тупую боль, потом, теряя равновесие, неожиданно понял, что падает, даже не падает, а кубарем летит вниз с высокого поросшего черемухой холма.

Видя как наседавший на казака отыр выхватывает из-за пояса маленький боевой топор-клевец, Карий с силой послал нож, пригвоздив руку вогула к дереву.

Данила понимал, что если бы с ним было хотя бы десятка три бойцов, да не пищальников, а вооруженных шестоперами да булавами латников, то при такой давке они наверняка опрокинули бы в овраг отряд Бегбелия. Но силы пищальников были на исходе, под вогульским натиском они запаниковали, дрогнули и бросились беспорядочно отступать, обрекая себя на верную смерть.

— Стой! Назад! — надрывно крикнул Данила, но без толку. Стрелки убегали из спасительного бурелома, становясь легкими целями для вогульских стрел.

— Руч, сдавайся! — пронеслось над мечущимся лесом: вогулы перестали стрелять, бросившись догонять бегущих стрелков, чтобы добыть их для князя невредимыми. На открытой поляне их с легкостью ловили арканами, затем, оглушив деревянными колотушками, связывали, для верности засовывая в рот куски заячьей шкуры, вымоченной в рабском зелии.

Карий с горечью понял, что битва окончена, и тщательно подготовленное Яковом Аникиевичем дело провалено. Теперь, несмотря на страшные потери вогулов от малого строгановского отряда, войны с Пелымом не избежать, не откупиться от нее малой княжеской кровью.

Легким ударом сбив противника с ног, Данила выскользнул из бурелома и, ловко уходя от преследователей, бросился вниз, куда кубарем полетел раненый Василько.

 

Глава 10. Гори жарче, свети ярче

Прошедшая над Чусовой буря с невиданными доселе лютыми ветрами и бьющими градом ливнями сменилась томительными жаркими днями сердцевины лета.

Над окруженном со всех сторон Чусовском городке стояли томительные жгучие запахи, смешанные из едкого дыма солеварен и разносимого ветрами по реке знойного духа щедро цветущих прибрежных трав. Все чаще по вечерам слышались волнующие призывные девичьи песни, а по ночам над залитой луной гладью чудились горячие вздохи, заглушаемые безудержным стрекотом кузнечиков. На притаившуюся в ожидании землю надвигалась макушка лета, приближался Купалов день.

Вот уже месяц Максимка Строганов вставал на восходе, еще до привычного шума работного люда, и забирался на башенку отчего двора слушать Дуняшино пение.

Со восточной, со восточной со сторонки Расцвели-то все цветы лазоревы…

Звуки горделиво неслись над рекой и, отразившись от правобережных скал, воспаряли над городком и, возносясь, таяли в небесных высях.

— Не ранехо ли ты, Максимка, девкиным пением стал заслушиваться?

Максимка вздрогнул от раздавшегося за спиной нежданного голоса отцовского приказчика Истомы.

— Гляди, соколик, изловит да оседлает беспутная, что и батюшка не пособит горюшку!

— Отчего ж она беспутная? — замявшись, спросил Строганов. — Девица вроде…

— Девица, что в решете водица: глядишь, тут была, да вся через дыры утекла! — ухмыльнулся Истома. — Говорят тебе, не заглядывайся на девку, не ровен час какая возьмет, да присушит.

— А кабы и присушила! — лицо Максимки вспыхнуло стыдливым детским румянцем. — Любо на нее смотреть, а песни — век бы слушал!

Приказчик хотел было назвать мальчика дурнем, да вовремя остановился, укоризненно покачав головой:

— По себе птаху выбирать надобно. Не ровня она тебе. Да и старше твоего будет — вон вся округлилась, да в девичий цвет вошла! Ей не отроча, а муж надобен!

— Значит, подождет, пока я в мужеские года войду! — решительно ответил Максимка.

— Девка и есть девка: одному жена, да для всех нежна, — лукаво промолвил Истома. — Коли желание не остынет, и так в волю потешиться сможешь!

Максимка гневно затряс кудрявой головой:

— Я не хочу так! Она меня одного любить станет!

— Подрастешь, так захочешь! — знающе сказал Истома, похлопав мальчика по плечу. — Строгановы на том и стоят, что берут не то, что позволено по закону, а то, чего пожелают!

***

— Дуняшка, да не смейся ты, — Максимка сердито надул щеки и дернул девушку за рукав нарядного сарафана. — Вон, как перед парнями вырядилась! Небось, ночью вместе с другими в лес пойдешь?

— Все идут, и я пойду, не куковать же мне в городке с мужними бабами! — девушка посмотрела на Максимку, пожимая плечами. — Тебе какая печаль?

— Что если на кострах целоваться станут, да в реке купаться нагими… — волнуясь промолвил Максимка. — Ты тоже будешь?

— Мал ты еще, чтобы тебе о таких вещах сказывать! — захихикала Дуняша. — Может, и буду, а может, только на других глядеть стану! Не решила того. Был бы ты постарше, о сем бы вдоволь потолковали.

От волнения Максимка до крови закусил губу:

— Вот Истома считает, что я вовсе не мал. Как с ровным говорит. Приказчик, и тот со мною честь знает…

— Ну это он не тебе, себе честь делает, — заметила Дуняша. — Истома, хоть и приказчик, а на деле холоп строгановский! Вот и надеется по-холопьему, что ты подрастешь, и его не забудешь, за его рабскую учтивость заплатишь милостью.

— А ты от меня милости не хочешь подождать? — Максимка с надеждою заглянул в смеющиеся девичьи глаза. — Еще годков пять, и я в силу войду. Мы, Строгановы, ранние…

— Как же ты меня вознаградишь, коли услужу? — лукаво прищурилась Дуняша. — Денег дашь, али светлым теремом пожалуешь?

— Коли не станешь с мужиками знаться, и замуж ни за кого не пойдешь, так я за твою верность на тебе женюсь! — выпалил Максимка, утирая рукавом выступивший на лбу пот.

— Так тебе батюшка и позволил на простой девке ожениться! —рассмеялась Дуняша. — Вам девок из другого теста подыскивают, все одно, что породистых кобылиц!

— Супротив строгановского слова никто не устоит! — целуя нательный крест, истово перекрестился Максимка. — И батюшка про то крепко знает. Про то сам Аника всем своим потомкам заповедовал!

Дуняша снисходительно посмотрела на мальчика и ласково потрепала его по вихрастой голове:

— Ты малец еще, чего с неоперившегося отрока возьмешь? Нашлепает батюшка по заду вицей — и все твои словеса растают, как соль в водице.

— Коли сказал — так и будет! Строганов говорит все одно, что по живому режет. Старик то был или малец, не все ли равно? Отрезанный ломоть назад не приставишь.

Дуняша смеясь толкнула от себя Максимку и, видя как он неловко растянулся перед ней на земле, задорно сказала:

— Будет чушь-то молоть! Скоро к девкам на хороводы убегу, вот веселие где будет! Парни в шитых рубахах станут степенно похаживать мимо, да так и будут глазки о нас точить! — девушка мечтательно зажмурилась. — Хочешь, светик мой ясный, пока что для тебя одного спою да станцую?

В ответ Максимка утвердительно качнул головою.

Разгоряченная танцем, объятая радостным нетерпением Дуняша казалась мальчику алым цветком, который кружится в порыве ветра всего мгновение, который был рядом, да ускользнул из рук.

***

Купальская ночь томила, дразня возбужденными, не то человечьими, не то звериными, вскриками, заманивала в запретное лесное лоно, рассыпая по еще не успевшей остыть земле мерцающих светляков.

Максимка, внимая купальской ночи, дрожал от страха, прижимая к груди подсунутый Истомою охотничий свисток, для отпугивания беспокойных лешаков и неугомонных русалок.

— Ты, Максимушка, коли леший шалить будет, али встретишь в лесу какого паскудника за срамным делом, нагую русалию, то близко не подходи, что есть мочи свисти, да скорее ворочайся назад, — наставлял приказчик строгановского сына. — Я с самопалом поджидать стану, коли нечисть погонится, тут мы ее и окрестим!

— Нечистых пули не берут, — задумчиво пробурчал Максимка, — разве серебряных пуль налил?

— Помилуй, зачем же пули? — удивился Истома. — Отборной солью снаряжу! Потом будут, паскудники, до самых Петров и Павлов вымачивать.

— Серебряной пулей было бы вернее.

— Бог с тобой, Максим Яклевич! — рассмеялся Истома, — бесовщины на белом свете столь развелось, что на всех серебра не наберешься! А зарядишь в них солью, так соль опосля к тебе и возвратится! И беса помучишь, и убытку не потерпишь!

Максимка схватил свисток и сломя голову кинулся в темноту, туда, где слышался громкий мужской смех, откуда раздавались веселые манящие девичьи вскрики.

Укрывшись за обросшей мхом почернелой еловой корягой и затаив дыхание, Максимка впервые погружался в настоящую купальскую ночь, таинственную и терпкую, совсем не такую, о которой доводилось ему слышать от старой стряпухи Ярихи.

Посреди большой поляны, глухо закрытой лесом от посторонних взглядов, горело три костра, распаленные живым огнем: маленький, в локоть, другой побольше, в аршин, и просторный, не меньше сажени. Парни и девки, босоногие, одетые в одни рубахи, да увенчатые семитравными венками, с обязательно завитыми в них Иваном-да-Марьей, богородицкой травой и медвежьими ушками, взявшись за руки, вокруг костров вели посолонь нескончаемый хоровод.

Купальная ночка мала, Златы ключи брала, Зорю размыкала, росу отпускала, Роса медовая, трава шелковая…

«Неужели здесь и моя Дуняша? — Максимка напряженно вглядывался в сокрытые большими венками девичьи лица. — Пожалуй, вот эта похожа…» Мальчик с досадою ударил рукою по мягкому мху. Повеяло сырым, холодным колодезным духом. Максимка суеверно оглянулся вокруг, ища глазами притаившегося в чащобе лешего, и поспешно перекрестясь, прошептал: «Спасова рука, Богородицын замок, Ангела стрела, сохраните душу мою. Поди прочь, леший!»

Хоровод двигался все быстрее и быстрее, плавные, неспешные движения сменялись порывистыми и быстрыми, размеренные шаги путались, танцующие то и дело начинали семенить, ломая и нарушая прежний, совпадающий с пением ритм. Разгоряченные парни внезапно освобождали руки и, не останавливаясь, обхватывали девушек повыше пояса, стараясь под тонкими рубахами, поймать в ладони колышущиеся девичьи груди. Над кружащимся хороводом послышались тоненькие восклицания и томные вздохи, переливающиеся в неровное пение:

Во купальскую ноченьку Расплясался, разыгрался, Расчудился черный конь. Разбивал он белый камень: Во том камне ядра нет, — Так у парней правды нет. А в орехе ядро есть, — Так у девок правда есть.

При этих словах хоровод рассыпался и все принялись прыгать через прогорающие костры: парни над тремя сразу, а девки, накрест, через один. Та из девок, что рискнула прыгнуть наравне с парнями, сумев не заступить в огонь, визжа и заливаясь смехом, бросалась со всех ног бежать прочь в густую непроглядную лесную чащобу. Следом за ней срывались с купальской поляны те парни, кто надеялся настигнуть ее во тьме первым.

«Дуняшка моя вон как сиганула, только пятки над кострами блеснули!» — с гордостью подумал Максимка, но тут же ужаснулся, догадавшись, к чему она это сделала. Трепеща, он жадно следил, как его Дуняша радостно закричала, скрываясь за мохнатыми еловыми ветвями, как по-звериному сцепились промеж собой побежавшие за ней парни, и как жестоко кулаками отстоял свое право самый дюжий из них.

«От престола Господня грозная туча, гром и молния…»—дрожащим голосом шептал Максимка, напролом продираясь сквозь немилостивые острые ветви, раздирающие на нем одежду сотнями незримых когтей.

В неверном лунном свете, с трудом просачивавшемся через мглистые еловые лапы, показались извивавшиеся, жарко сплетавшиеся друг с другом обнаженные тела. Девушка утробно урчала, в кровь раздирая ногтями спину покрывавшего ее парня, жарко, до крови впиваясь в его дрожащие губы. Наткнувшийся на них Максимка замер в неописуемом ужасе. Там, внизу, под блестящей от пота и крови широкой мужской спиной в сладострастном забытье бесновалась его Дуняша!

Пошарив рукой по земле, и нащупав большой острый сук, Максимка подкрался к забывшейся в любовной схватке паре и, что было сил, принялся наносить удары лежащему сверху парню, целясь острым концом в затылок. Парень взвыл от боли, и хотел вырваться, но не мог: обвив его тело ногами Дуняша не размыкала объятий, продолжала неистовствовать, удерживая любовника до тех пор, пока он не обмяк, заваливаясь на ней бесчувственным кулем.

Спустя мгновение девушка открыла глаза и вскрикнула, увидав неподвижное тело любовника и бледное, забрызганное кровью лицо мальчика. Она вздрогнула, подтягивая колени к обнаженной груди, и от ее внезапного, судорожного движения, тело безжизненно отвалилось в сторону.

— Максимка… — с трудом прошептала Дуняша. — Ты как здесь… ты чего… зачем…

— Распута! — рыдая закричал мальчик и бросил к ее ногам окровавленный сук. — Проклятая!

Не разбирая дороги Максимка уже бежал прочь, не чувствуя прежней усталости и страха. Он то и дело налетал на большие шершавые стволы деревьев, падал в сокрытые тьмой овраги, увязал в хлюпающей топкой жиже. Теперь ему было легко, и он чувствовал себя настоящим бойцом, победившим врага в смертельной схватке.

***

Купальская ночь истаяла быстро, как брошенная на раскаленные камни восковая свеча, осыпаясь по утру теплыми целебными росами. Немощные, на деревянных подпорках, изжившие свой век старики и старухи с наброшенными на иссохшие тела самоткаными саванами, увечные, с обмотанными тряпицами костылями — все потянулись в предрассветный лес, искать у Купалы избавления недугов, либо легкой и скорой смерти. Забывая о сраме, люди скидывали с себя одежды и покрывала, принимая земное благословение томимою мукою, исстрадавшейся наготой. В местах иных, потаенных, возле бойных молниями обоженных да выскирных деревьев, вместо Иоанновой молитвы слышались всхлипывающие перезвоны медных колокольчиков, да глухой, трещащий смех шаркунцов. Там заправляли знахари, больше полагавшиеся не на силу веры, а на целящую жалость Божьих трав от начала времен откликавшейся на страдания каждой дышащей твари.

Не замечая болящих, из темной лесной неги брели пары, опаленные купальской ночью. Парни шли усмиренные, покорно ступая за скромно потупившими глаза девками. Обессилевшие, в рубахах, перепачканных землею и кровью, они направлялись к сонной Чусовой, чтобы, омывшись, возвратиться невинными к привычной жизни.

Запахи дыма ночных костров рассеялись, взамен их, под расцветающим летним небом, стелился медвяный аромат вошедших в полную силу лесных трав. Горизонт неумолимо светлел, приготовляя мир к встрече обновленного солнца. Вдалеке послышалось радостное, торжествующее пение петухов.

 

Глава 11. Чей берег, того и рыба

Ощетинившаяся плотной еловой стеной, густая, буреломная, топкая Парма стала заметно раздвигаться и редеть, уступая высокому светлому лесу.

Василько весело оглядел расцветившие лесную зелень белые стволы берез, лихо заломил на голове шапку и поправил изодранный в клочья кафтан:

— Ах, ты, красота-то какая! Будто бы и не на Камне еси, а на святой Руси!

Чудом уйдя от вогульской погони, но разминувшись с Данилою, Василько заплутал в непролазной пермской чащобе, не ведая, куда ведут его звериные тропы, но веруя, что судьбинушка выведет его к вожделенной казацкой воле. Возвращаться на Чусовую он не хотел, расценивая свое спасение от вогул чудесным знамением новой жизни. Он брел уже несколько дней, может, неделю, питаясь одними ягодами да кореньями, но, к своему удивлению, становясь от скудного лесного харча выносливее и сильнее.

«А все ж не зря надел тогда под кафтан булатную кольчужку, — Василько стянул шапку и перекрестился. — Эх, Григорий Аникиевич! Сколь жить стану, столь про тебя помнить буду!»

На медных, шероховатых стволах сосен еще играли запоздалые солнечные лучи; веселые, беспечные, не торопились уступить ускользающее время робким июльским сумеркам.

«В лесу ночь коротать, что брови щипать», — вспомнив строгановскую присказку, Василько улыбнулся, и принялся неспешно подыскивать место для ночлега. Покружив окрест и не найдя, где устроить себе лежбище, Василько раздосадовано кинул шапкой в стремительно чернеющие кроны деревьев.

По верхушкам деревьев пробежали приглушенные шепоты, гулко заохал филин, а когда смолк, послышались еле различимые человеческие голоса.

«Никак вогульцы нагнали? Жаль, самопал обронил, — казак пошарил в темноте рукой и, найдя подходящий черень, внимательно его осмотрел в наступившей полумгле леса. — Хоть не пальнет, так на дуру пужнуть сгодится…»

Изготовив к бою саблю, Василько не торопясь, крадучись, двинулся на еле слышные голоса наступившей ночи.

Подле ручейка, а может, небольшой речушки, стремительно извивавшегося между гнилыми корягами когда-то могучих деревьев, двое мужиков с зажженными ветками неспешно рачили по берегам. Ловко обшаривая руками рачьи норки, стремительно подхватывали зазевавшихся раков и, выхватывая из воды, небрежно кидали в большую корзину, плетеную из ивовых ветвей.

— Бог помощь вам, рыла навозные! — зычно крикнул ловцам Василько, наводя на них длинным черенем словно пищалью.

Здоровенный, с лопатистой бородой, не спеша поднял на Васильку глаза и широко осклабился:

— Глянь, Кузьма, что за дурень еще выискался?

— Почем, Фролушка, мне знать? — негромко ответил второй, сухонький мужичок с отрезанными под корень ушами. — Толечко беда, совсем упустил рака. Стал было заходить с хвоста, уж и спинки коснулся, как ентот свищ оглашенный прям над душой как завопит!

— Нехорошо! — недовольно хмыкнул Фрол. — Стало быть, надобно егоными ребрышками прохрустнуть, дабы сбить у дурня охотку.

— Надобно, ой как надобно! — согласно закивал Кузьма. — Ты, братец, уж порадей Христа ради, глядишь, за доброе дело и повесомее грехи Бог отпустит!

Фрол вытер об закатанные порты руки и неторопливо двинулся на казака.

— Подхаживай, подхаживай, — ухмыльнулся Василько, — топереча и не целясь аминь тебе сотворю!

— Ты из гнилушки пальнуть попробуешь, а я из своего самопальца!

За спиной послышался глубокий девичий смех, мелодичный и страстный, какой Васильке доводилось слышать в жизни только раз, в Орле-городе, у своей возлюбленной Акулины.

Казак повернулся: черноволосая коротко стриженая девка в мужской рубахе и портах держала на изготовке снаряженный для стрельбы самопал.

— Лешачиха! — забывая про все на свете, Василько бросился на смеющуюся девку, но тяжелый удар подоспевшего Фрола сбил с ног, заставляя судорожно хватать ртом воздух, подобно выброшенной на берег рыбе…

Щурясь от нестерпимого света, жалящего, бросающего в пот, Василько вздрогнул и с трудом приоткрыл глаза. Возле лица — горящая смоляная ветка, из-за которой с трудом угадывались расплывчатые людские тени. Василько глубоко вздохнул, пробуя расправить плечи или хотя бы двинуть рукой и, накрепко привязанный к дереву, не смог.

Стоящие подле него мужики дружно расхохотались:

— Своеное, казачок, отгулял! — неторопливо заметил безухий Кузьма. — Не беда, что в бою не посекли, мы дело зараз поправим! Знать, через душегубство наше подгадала тебя смертушка.

— Может, садануть кистенем, да и к ракам? — поигрывая тяжелым чугунным шаром, подвешенным сыромятной кожей к короткой рукояти, небрежно обронил Фрол. — Раки нынче прут, как грибы опосля дождичка, до новой луны до косточек обчистят!

— Болтливые больно… не душегубцы, бабы базарные… — Василька облизнул пересохшие губы и рассмеялся неожиданно подкараулившей смерти. — Кабы не девка, сами бы у меня раков кормили.

— О сем не печалуйся, — участливо заметил Кузьма, — считай, твой грех на себя приняли, так что, коли воспаришь на небеси, так не премени о нас словечко замолвить. Кончай его, Фролушка.

— Постой, постой! — завопил казак. — Послушай, чего скажу!

Фрол опустил занесенный для удара кистень и с неохотой, лениво промямлил:

— Чего тянуть-то? Тюк, и «со святыми упокой…»

— Коли сам от рода обиженным вышел, так хоть тем, кто правильно вышел, дай послушать дело!

— Сказывай, что ли, — Кузьма кивнул Фролу, приказывая повременить. — Да нас, мил человек, не томи! Да и раки, в ручейке тебя поджидаючи, заскучали, вона, все дно исползали да клешнями перепахали.

— Заговоренный я… от смерти заговоренный. Убьете, самим худо станет!

— Экий баснопевец! — рассмеялся Фрол. — Вот и баял бы деткам сказки, а не разбойных людей по лесам палками пугал!

— Никита из Чусового заговаривал, — Василько тряхнул головой и угрожающе посмотрел на Фрола. — Он знахарь знатный…

Разбойники переглянулись промеж собой.

— Кузнец тамошний? — наконец спросил Фрол.

— Нет, поп-расстрига! — казак выругался и, пытаясь выскользнуть из пут, бесполезно дернул руками.

Отойдя в сторону и немного пошептавшись, разбойники вернулись назад, принявшись развязывать узлы.

— Давно бы так! — довольно осклабился казак. — Сдается, знаете его ведовскую силу!

— Дурак ты! — к Васильке подошла стриженая девка и, возвращая казаку отобранную саблю, сказала: — Мне и Фролу он старший брат, а Кузьма нам троим дядька. Ежели Никита с тобой в Чусовом шутковал, то и мы убивать не станем; забирай пожитки и скатертью дорога.

Казак растирал затекшие руки, внимательно осматривая молодую девку: красивое, с правильными чертами лицо, укрытое под мужской одеждой сильное, стройное тело.

— Коли моя дорога прямиком на вас вывела, да прямо в руки отдала. На это что скажешь? — Василько с нежностью посмотрел на стоящую перед ним девку. — Некуда мне идти, да и не хочу. Коли жизнь сохранить решили, так позвольте с вами остаться.

— Тогда нечего языки чесать. Закатывай порты да полезай в воду, — невозмутимо сказал Кузьма. — Глянь, уж небо светать собралося, а в брюхе маковой росы не бывало! Еще покалякаем, только и придется слушать, как мимо брюха свистят раки!

***

Купальская ночь в Чусовском городке оборвалась набатом: с рассветом воротилась обезумевшая, забрызганная кровью нагая Дуняша, а вслед за ней из купальского леса принесли мертвого, с проломленной головой, Федку Колодесника. При виде искромсанного, изорванного в клочья затылка убиенного парня, люди суеверно вздрагивали и крестились, гадаючи, человек ли это сотворил, хищный зверь, или неведомый лесной дух. По городку мгновенно разлетелись невероятные слухи: помянули и крещенных отцом Николой русалок, и утопшего у многих на глазах блаженного Давыдку Калачника, и пропавшего в лесах послушника Савву. Не забыли помянуть и об отряде Карего, тайно ушедшего на вогул и бесследно сгинувшего в чужой и враждебной Парме.

Не скрывая своей наготы, лишь прижимая к расцарапанной груди семитравный венок, Дуняша шла навстречу не решавшимся приблизиться к ней людям и, словно пьяная от ядовитых трав, негромко напевала:

У молодца моего личико, Бело личико, кругло личико. Поплывет теперь со мной Вдоль по речке Чусовой, — Мой селезень белокосистый, Белокосистый, воронистый…

Высыпавшие на улицу бабы охали, прикрывая рты уголками головных платков:

— Белены девка объелася… на то язычников да греховодников лешак надоумливает, — горячо заговорила розовощекая пухленькая молодка, вышедшая на Святках замуж за дюжего строгановского воротника. — Про то, бабоньки, верно знаю.

— Мобыть не по-людски с ней обошлись, вот девка и повредилася в уме, — возразила молодке рассудительная солеварова жена Матрена Зотиха. — Дело молодое, да подле него тут как тут и беда.

— Отходить ее, блуду, плеткою, да посадить в погреб на хлеб с водою, так быстрехонько войдет в ум! — усмехнулась вдова убитого вогулами прошлым летом кормщика, одна из тех, кто на излете купальской ночи тайно ходила искать в росе угасающую женскую ярь. — Нечего вам глаза пялить, принесли бы хоть какую рубаху, срамоту девкину закрыть!

— Поищи дур среди кур! — вспыхнула в ответ молодка. — За чужой срам стыдиться нечего. Хочешь, так сама и облачай, а мне вовсе не горе! Того и глядишь, за доброту чужая порча возьмет да и прицепится!

Чусовские мужики, поспешно оставив дела и бросив начатую работу, медленно сходились к церкви, на ходу обсуждая про меж собой случившееся злополучной купальской ночью:

— Угнали парня на тот свет, — сжимая кулаки, роптал молодой грузчик Терешка. — Сгубили, окаянные, не звери, люди. Ни за что человека могиле отдали!

— Так уж и ни за что? — переспросил степенный солевой повар. — Или добро девкино нынче ничего не стоит?

— Не слишком ли цена высока за такую малость? — не унимался грузчик. — Потешиться с девкою сладко, да не лишать же за то жизни!

— Червь тоже не рубль стоит, да и рыбка, наживку хватаючи, о расплате не думает, — спокойно возразил солевар. — Так опосля и не ропщет, что прямиком на ушицу идет! Человек чем рыбы-то лучше? Иной раз и червя малого не стоит.

Терешка с досадой плюнул на землю и замолчал, видя, что к его горькому возмущению окружающие остались безучастными. Мужики столпились возле церкви, стянули с головы шапки, крестясь на застывшие в летней синеве осиновые кресты и, ожидая выхода отца Николы, понуро замолчали. Обезумевшая нагая Дуняша металась подле них с безнадежным отчаянием загнанного зверя, с нескрываемой мольбой предлагая свой измятый, окропленный кровью девичий венок.

Мужики стыдливо отворачивались, переводя взгляд с безутешной нагой Дуняши вверх, туда, где в глубине летнего неба плыли слегка посеребренные морозами деревянные церковные купола; размашисто крестились и молчали.

После долгого томительного ожидания собравшихся из церкви вышли священник и строгановский приказчик. Отец Никола осмотрел собравшихся из-под густых сросшихся бровей и гневно воскликнул:

— Хорошо потешили бесов, чада неразумные. Ой, хорошо потешили! — священник спустился с паперти к мужикам, подходил к каждому, пристально вглядываясь в глаза. — Неужто позабыли, сколь многие пакости от здешних бесов зимой претерпели? Гляжу, забыли!

— Да что ты, батюшко! Такое разве забудешь?

— Молчи, Ондрюшка! Не твой ли сорванец на купальские костры с девками бегал? Не ты ли его на мерзости языческие пущал? Али малой уже без отцова разрешения шастает, где удумается? — вспылив, Никола занес здоровенный кулак над головой углежога, но, смиряя себя, стал сокрушенно креститься на купола: — Прости, Господи, не ведаю что творю! Вслед за священником собравшиеся мужики стали креститься, стыдливо пряча глаза.

— Прав, батюшка.

— Наша вина…

— Послабление большое дадено…

— Распоясал ися…

— Грех…

Пройдя за священником и видя мужицкое смятение, Истома, переведя дух, громко сказал:

— Хорошо, что грех свой понимаете! За то и за ваше смирение христианское Яков Аникиевич никого наказывать не станет, допросов и пыток не учинит! Похороны и поминки распорядился отрядить за свой счет, да так, чтобы все честь по чести.

Мужики одобрительно загудели, согласно закачали головами:

— Справедлив, Яков Аникиевич!

— Заступник!

— Многие лета здравствовать Строганову!

И только грузчик Терешка, приходившийся убитому дружком, злобно выкрикнул:

— Мертвому все едино, как его в землю зароют! Ты, Истома, лучше скажи, на кого за Федкину смерть вина ляжет?!

Собравшиеся недовольно загудели, зацыкали, закричали на грузчика:

— Да хоть бы и на тебя! Вон, какой ретивый!

— Сам, наверняка, ночкою с Колодесником через бесовские костры сигал, блудил, да девку и не поделил!

— Топерь для отвода глаз среди других виноватых ищет!

— Больше всех старается, а на воре и шапка горит!

— Или удумал, что нам Федки не жалко?

— Не проведешь!

В мгновение ока мужики скрутили ничего не понявшего Терешку, свалили на землю, принявшись ожесточенно мять бока.

— Православные, опомнитесь! — что было сил закричал отец Никола. — Отлучу!

Мужики покорно расступились, Терешка тяжело поднялся, вытирая разбитое в кровь лицо.

— За что, мужики? Я только спросить хотел…

— Вот она, бесовская работа! — закричал Никола. — Кровь-то на вас, маловерные, ляжет! Ишь, потеху нашли, без суда кровь пускать!

Истома подошел к грузчику и участливо положил руку на его плечо:

— Зря ты, Терентий, ей Богу, зря! А про виновных правильно вопрошал, ведом нам виновник! — Истома внимательно осмотрел замерших в ожидании мужиков. — На то треклятое место сам хаживал, да землицу руками перебрал. Вогулец там был подосланный, он-то Федку душегубил! На то все следы неоспоримо указывают!

Приказчик быстрыми шагами протиснулся среди мужиков и, взойдя по ступенькам паперти, крикнул:

— А ну, ти-ха!

Мужики замолчали, разом повернув головы на горделиво возвышающегося над собравшейся толпой Истому.

— Яков Аникиевич уже приказал снарядить два струга, да собрать отряд в пятьдесят человек. Ныне пойдем вверх по Чусовой. Пожгем маленько вогульские паули, да самих попытаем. Может, и про Федкину смерть яснее станет!

 

Глава 12. И не введи нас в искушение

Лес оборвался внезапно, рассыпавшись под ногами каменной грядою, тусклою, безжизненной, мертвецки серой. Позади — лес, впереди — камни, кругом — земля чужая, неприветливая. Карий осторожно ступил на подвижную, ускользающую из-под ног россыпь, скатывающуюся от малейшего прикосновения вниз каменными ручейками. По-змеиному откликнулось от соседних скал негромкое эхо, окликая Карего по имени. Камни замерли, вглядываясь в одинокого израненного путника. Вновь наступило неприступное безмолвие, не нуждающееся ни в голосах птиц, ни в шелесте листвы, ни в тихом шепоте сочащихся из-под земли вод. Только камни и небо, и человек, ищущий посреди них свою дорогу.

Светало. Красные отсветы густо ложились на бледнеющий восток.

— Джабир… — кто-то негромко окликнул со спины прежним, совсем уже позабытым именем. Данила оглянулся: против него стоял иссохший нищенствующий старик, дервиш, с тонким, истертым от долгих странствий, посохом.

— Здравствуй, сын… — голос старика дрогнул и на покрасневших, выцветших от ветров глазах дрогнули слезы.

Карий отвернулся и молча пошел прочь, оставляя за собой срывавшиеся с гряды быстрые каменные ручейки.

— Ты зовешься Даниилом, Судом Божьим, но не судией нарек тебя отец! — старик, спотыкаясь об острые выступы, падал, упрямо поднимался с колен, с трудом поспевая за стремительно удалявшейся от него тенью Карего. — Твое имя Джабир, что значит Утешитель.

Данила остановился и, не глядя на старика, крикнул:

— Оставь меня! Жизнь за жизнь, смерть за смерть! Теперь мы в расчете.

— Да не счеты сводить пришел к тебе, — запыхавшись, Солейман подбежал к Карему, с надеждой заглядывая в его глаза.

— Тогда что тебе надо? Говори и уходи, коли сочтемся.

Лицо старика дрогнуло, выдавая страдание бесчисленными бороздами морщин.

— Ты же мой сын…

— Ты лжешь, старик, — холодно ответил Карий. — Лжешь, проклятый работорговец из Кафы. У меня никогда не было отца.

— Я виноват, виноват перед тобою… отнял у тебя мать… — оправдываясь, старик украдкой вытирал набегавшие слезы. — Но я искупил свой грех, как мог: оставил дворец, богатство, женщин, стал дервишем. Ради тебя, твоего прощения, твоей любви. Так позволь мне, хоть за гробом обрести сына! Я буду хорошим отцом, охраняя тебя на всех твоих путях, очищать от грязи дорогу моего сына. Поверь, я недостойный отец, презренный нищий, смогу услаждать твою душу поэзией. О, это мудрое месневи, я не посмел бы оскорбить слуха моего сына недостойными, пустыми виршами! Вот послушай:

Человек, что знаешь о пути своем? Не пытай у судий: почему, за что? Прежде были кровом мне вершины гор, Прежде сил был полон и не прятал взор. Изумрудным, алым был раскрас одежд. Раздавал по осени золото надежд. Но внезапно ветер смерти налетел И теченью жизни положил предел. Несгибаем прежде был мой крепкий стан, Истощились силы — я убогим стал…

— К чему читаешь эти стихи? Уж не думаешь, что пожалею тебя? —усмехнулся Карий. — Не пожалею.

— Знаю, знаю, — суетливо произнес старик. — С меня довольно того, что слушаешь! Ты даже не представляешь, какое неописуемое блаженство видеть тебя, быть рядом, следуя за тобой неотступной тенью!

— Для меня это проклятие и пытка, — Карий посмотрел на старика с пренебрежением. — Я мог бы стать совсем другим человеком, если бы не ты. Может, гончаром — у меня необыкновенно быстрые и ловкие руки, или погонщиком в следующем через пески караване — я вынослив и хорошо читаю по звездам. Ты сделал меня убийцей, одиноким и ненавистным вестником смерти.

Дервиш, тяжело вздыхая, перекрывал глаза рукой:

— Видит Аллах, мой грех…

— Нет, старик, теперь это мой грех, и отвечать за него мне, — Карий повернулся к Солейману лицом. — Уходи!

— Прольется много крови, Джабир. Цельные реки невинной крови! Тысячи падут жертвами и земля наполнится стенаниями и волчьим воем.

— Уходи!

— Еще не поздно спастись, сынок! — падая на колени, взмолился старик. — Да буду я трижды проклят, и кости мои станут прибежищем скорпионов! Пусть ничего нельзя изменить, но можно поправить, Аллах милосерден. Ты еще можешь стать лучшим гончарным мастером, и погонщик верблюдов из тебя выйдет такой, каких еще не было на всем правоверном Востоке! Возвращайся домой, уже наливается горячим соком виноград, и тихо нежатся бесконечные сады роз, а ласковая морская лазурь столь бесконечна, что сливается с небом…

Ничего не ответив, Карий побежал от старика прочь по рассыпавшейся каменной гряде, над которой силилось и никак не могло взойти запоздалое солнце.

***

— Яко истинен и кроток, и Богу собеседник освещен явися славне Иове, угодниче присный Христу. Просветил еси мира терпением своим…

Услышав негромкое протяжное пение, Карий вздрогнул: этот плачущий голос был некогда слышим, почти знакомым. Но в нем звучала неведомая доселе, иссушающая душу скорбь. Данила крадучись обошел большую, вывороченную каменными оползнями с корнями почерневшую ель, истлевающую во мхах и лишайниках.

Подле давно заброшенной, заваленной гнилыми ветками и прелой листвой медвежьей берлоги стоял на коленях Савва и, вздрагивая, неспешно выводил слова канона.

— Савва! — окликнул послушника Данила, выходя из тени разлапых елей.

Снегов робко поднял воспаленные глаза:

— Даниил…

Подойдя к исхудавшему послушнику, Карий помог встать с колен, поправляя на нем разодранную, перемазанную запекшейся кровью одежду.

— Я думал ты ушел. На Русь подался, или назад, к зырянам, в Сольвычегодск.

— А зачем куда-то идти? — Савва пожал плечами. — Не все ли равно, где помирать? Всюду солнце, а под ним горе да муки одинаковы, только человек по своей слабости принять этого не хочет. Я же с истиной этой смирился и эту правду принял. Вот и встал подле буйвища звериного многострадальному Иову славу петь да поджидать свою смерть.

Карий посмотрел на высохшее, с распухшими суставами изможденное тело послушника, вспоминая немощных, замученных в каменоломнях рабов, которых отпускали умирать на волю, чтобы не тратить денег на похороны.

— В небе Бог всюду, да земля под ногами разная. Да и смерть ждать незачем, коли надобен станешь, сама хоть из-под земли достанет.

Савва отвернулся и, застонав, опустился на колени:

— Грех на мне большой, Данила. Непростительный, смертный грех. Но ты про него не пытай, все одно тебе сказывать не стану, одному Спасу милостивому через Иова откроюсь. Оставь меня, Данилушка, иди себе с Богом на Чусовую, али куда сподобит Господь. Мне канон святому праведнику кончать надо.

— Что ты знаешь о грехе, чтобы о нем рассуждать? — неожиданно сорвался Карий. — Никакими словами, послушник, его не выразишь и не перескажешь, он словно крест, на котором ты распят, словно раскаленная неумолимым солнцем Голгофа. Знаешь ли ты, послушник, как денно и нощно изнывают распятые?!

— Раньше про то не ведал, сейчас знаю, — виновато улыбнулся Савва. — Блажен муж, иже претерпит искушение, а я не претерпел, искусился, да грехом смертным причастился. Оттого и прошу у тебя, Данилушка, прощения, за все слова обидные, в моем неведении тебе сказанные.

— Как можешь понять меня, ты, молитвенник, всю свою жизнь бегающий от мира?! Я отца убил! Понимаешь, отца! Кто я таков? Не хуже ли самого Каина? — задыхаясь от приступившего к сердцу отчаяния, Карий присел подле Снегова на большой валун, растрескавшийся от вековой стужи. — Самому себе не мог в этом признаться, а когда понял, что сделал это, то каяться не захотел.

Оставив молитву, Савва поднялся и, подойдя к Карему, встал перед ним на колени и, поцеловал его разбитые в кровь руки:

— Я, брат, веру свою убил.

 

Глава 13. Семь ангелов приготовились трубить

Неведомая болезнь, терзавшая царя прошедшую зиму с весною, отпустила только к осени. Иоанн смог совершить и давно замышляемое богомолье в Вологду, и восстановить активные переговоры с Елизаветой по отправке ей русской казны, и его возможному бегству в Англию. В своих долгих напыщенных посланиях Иоанн сетовал на судьбу, одарившую подлым и вороватым народом, предлагал скрепить их давнишнее знакомство браком, взамен суля престол Третьего Рима и господство над всем европейским севером, советовал завести у себя опричнину, мелочно обсуждал условия хранения отосланной русской казны и его возможное положение при королевском дворе.

Елизавета уверяла Иоанна в неизменной дружбе, и в случае его бегства обещала предоставить надежное убежище, хвалила за государственную предусмотрительность и мудрость, но в каждом письме требовала уступчивости в торговых делах, настаивая на предоставлении английским купцам особых царских льгот.

Иоанн клял на чем стоит свет рыжую английскую потаскуху и, не считаясь с великим ущербом русских интересов, жаловал англичан все большими привилегиями.

Каждый день Скуратов доносил царю о возраставшем купеческом ропоте, о захвативших боярство разговорах о полоумии царя, о неизбежном поражении в Ливонской войне и скором опустошающем набеге крымского хана. Царю нравилось слушать пугающие, грозящие предостережения Малюты. Опричный пономарь, словно предвестник надвигающейся бури, позволял ощутить и надвигающийся ужас земного отмщения и, уготованные судьбой грядущие казни. Чувствуя силы ускользнуть от неизбежного, потягавшись с самой судьбою, в ожидании кровавой развязки Иоанн трепетал и блаженствовал одновременно. Он заметно оживился и повеселел: в нем неспешно вызревал план грозного отмщения ненавистной и презираемой земщине — русской земле и ее людям, посмевшим на ней родиться и жить без его царской прихоти, без его непостижимой верховной воли.

Часто просыпаясь по ночам, Иоанн спрашивал себя, не тот ли он Утешитель, что был обещан Христом слабому и маловерному роду человеческому. Не он ли карающая Божья десница, призванная наполнить землю трупами царей и тысяченачальников, коней и сидящих на них всадников, трупами всех свободных и рабов, малых и великих. И чем чаще так вопрошал свое сердце, тем вернее и очевиднее звучал для него ответ.

***

Утро выдалось дождливым и хмурым, холодным, осенним, слякотным, какие случаются в Германии лишь в преддверии зимы. С неохотою поднявшись из теплой постели с подушками, набитыми лебяжьим пухом, и теплым стеганым одеялом, царский чернокнижник Бомелий уныло смотрел в окно на тяжелое мертвое небо, пытаясь угадать, как скоро солнечным лучам удастся прорвать эту неживую пелену русского неба.

Он ни о чем так не мечтал сейчас, как о кружке доброго рейнского вина, ему даже казалось, что за возможность напиться им допьяна он наверняка заложил бы дьяволу душу, или вовсе ее сторговал за сходную винную цену. Но дьявол не являлся, вина не предлагал, не отвечая на отчаянные просьбы терзаемого ознобом чернокнижника. За окном, не переставая, лил дождь, то ударял в стекла набегающими ливневыми волнами, то, ослабевая до редких ледяных капель, тешился последними листьями на опустевших ветвях деревьев.

В день высокочтимого царем пророка Ионы чернокнижнику Бомелию было велено явиться в опричниный государев дворец, но не в обычном для него немецком облачении, а переодевшись в русское платье. Стоящий во дворе посыльный опричник, беззастенчиво разглядывая бритое лицо, нагло лыбился Елисею и нарочито выговаривал слова:

— Собирайся, проклятый еретик и крамольник, да немедля езжай к государю. По великой своей милости царь наш Иоанн Васильевич удостоит тебя, пса неверного и безродного, своею благочестивою беседою и премудрою игрою в шахматы.

Изустно передав царев приказ, опричник наклонился к молчавшему чернокнижнику, и тихо шепнул на ухо:

— Правда ль, что немчура свой волос всюду на теле выводит? И что на это сподобила их поганая еретическая вера?

— Безвласы и чисты по своей вере, подобно молочным младенцам, — снимая шляпу и низко кланяясь, ответил Елисей.

— Дивно! — захохотал опричник и, вскочив на коня, стремглав поскакал прочь.

Наблюдая, как в дожде скрывается из виду черная фигура государева посланника, Елисей рассмеялся: «Если зовешь дьявола, он наверняка откликнется на твой зов…»

***

Бомелий застал государя смиренно молящегося в часовне опричненного дворца. Окончив молитву, царь поманил пальцем стоящего при дверях чернокнижника:

— С миром Елисеюшка заходи в Божий дом, ежели от сего бесы тебя не мучат.

Подойдя к государю, Бомелий поклонился и, не поднимая глаз, ответил:

— Магия во всем согласна основам, положенным Творцом нашим при сотворении мира, она —дарованная избранникам сокровенная мудрость.

— Да брось ты, Елисеюшка, чепуху-то молоть! — рассмеялся Иоанн. — Царю говоришь, а не перед папским судом спасения ищешь. Чернокнижием своим сатану потешаешь, то истина непреложная!

Склонившись ниже, принимая умильное выражение святого Франциска, лицо которого довелось видеть на фресках во флорентийской церкви СантаКроче, Бомелий осмелился негромко возразить:

— Я добрый христианин, государь. Как и все, верую во спасение, воскресение из мертвых и жизнь вечную. Оттого мне трудно понять, почему Ваше величество никак не хочет этого принять?

— Да как почему? Тебе ли, червю книжному, о том не ведать? — приподнял бровь Иоанн. — Божья правда со слов начинается «да будет воля Твоя», все остальное от лукавого. А магия твоя суть воровство у Вседержителя. Не ты ли своим черным искусством подменяешь Его волю своей? Коли так, значит и сам ты противник Божий, диавол. А коли от твоего искусства проку нет, значит, все это время дурачишь меня.

— Как можно обманывать Великого государя, моего благодетеля?! — Елисей упал перед Иоанном на колени, касаясь губами кроваво-красного сафьяна царского сапога.

— Верю тебе. Думаю, что меня ты сильнее боишься, чем Его Суда, — спокойно, почти равнодушно ответил царь. — На Божьем месте наверняка вырвал бы тебе ноздри и десницу отсек.

Стоя перед Иоанном на коленях, Бомелий никак не мог развеять застывшие в сознании образы этой странной флорентийской фрески, на которой крылатый Христос отдает свои стигматы нищенствующему, полоумному монаху, неустанно проповедавшему о Божьей любви птицам и лесному зверью.

— Ты, Елисеюшка, одно пойми, — Иоанн ласково гладил редеющие волосы чернокнижника ледяными пальцами, — разною мерою на Его Суде нас измерять станут, и за что тебя бесы повлекут в геенну огненну, за то православный царь, по великой милости Божьей, прощен будет! Посему не стесняйся говорить правду, творя беззаконие. Мне все одно, продал ли ты диаволу душу, или еще каким способом договорился о его службе.

***

После обильной трапезы Иоанн пожелал играть с Бомелием в шахматы, обещая чернокнижнику за каждую безнаказанно взятую им пешку платить талер, а за фигуру высшего достоинства — отсчитывать рубль.

— Вот скажи-ка мне, Елисеюшка, — ласково спросил царь, переставляя белую пешку, — как бы поступил Авель, зная о коварстве своего брата?

— Думаю, что будучи Пастухом, Авель наверняка сумел обуздать неразумного крестьянина, — Бомелий с отвращением проглотил горьковатую слюну, томившую его уже несколько дней, и снова вспомнил о рейнском вине. — Тем более, что Каин был глуп, являя свое даже перед Всевышним!

— А может, не Бога он устрашился, — Иоанн пристально посмотрел на замершего чернокнижника, — а злословия людского?

— Великого да не смутит непонимание и молва черни, — Бомелий смиренно снял с шахматной клетки поверженную цареву пешку. — Как учил мэтр Николо Макиавелли: государь не должен считаться с обвинениями в жестокости! Учиняя расправу, он проявит больше милосердия, чем потворствующий людскому хаосу. От беспорядка страдают многие, тогда как от кар гибнут одни виновные!

— Вот как… — Иоанн задумчиво осмотрел расстановку фигур на шахматном поле. — А что ты, Елисеюшка, про то скажешь, что брат мой, пресветлый князь Владимир Старицкий, вот уже пятнадцать лет о смерти моей помышляет?

— Только о том, что долготерпив и милосерд русский царь! — Бомелий почтительно встал из-за стола и, нарочито следуя варварскому обычаю, низко поклонился умиленно взирающему на него Иоанну Васильевичу.

— Хорошо, Елисей, что так думаешь и спину наклоняешь правильно, низехонько, до самой землицы складываясь! — Иоанн неспешно выдвинул коня. — Ведаешь, что эта фигура в шахматах значит?

— Конь, государь, есть аллегория укрощенной стихии, — не мешкая, ответил Бомелий, стараясь раскрасить выражение лица искренностью. — Каков цвет коня, такова и сила повинуется моему государю!

Иоанн рассмеялся и хлопнул Елисея ладонью по лбу:

— Волю, волю конь означает! Здесь иная, не поганьская чернокнижная мудрость сокрыта, а самим апостолом суть указана!

Неожиданно царь несколько раз подряд сходил разными фигурами и, торжествуя, объявил:

— Шах и мат, Елисеюшка!

Растерявшийся чернокнижник попытался возразить, но голос не слушался, пропал, взамен слов раздалось лишь утробное урчание.

— Не сомневайся, не обманул! — видя недоумение Бомелия, рассмеялся царь. — Того, Елисейка, не ведаешь, что в отличие от своих холопов, царь может тремя заступями играть!

Поднявшись с кресла, Иоанн протянул Бомелию для поцелуя руку, бросая на стол тяжелый серебряный талер.

— Собирайся, поедешь с Малютою в Богану, встречать князя Владимира, брата моего возлюбленного. Да смотри, в чаше своей не забудь приготовить вино во здравие князя!

 

Глава 14. Доля холопская

— Дивна земля наша! — скуратовский холоп, Семка Дуда с восторгом разглядывал огненно-красное рябиновое буйство. — В Москве чуть золотятся березы, а здесь вон как лист пыхает! В самом деле же чудно, Офонька. Глянь, было зелено, да налилось солнцем и стало ярко красно!

— Дивлюсь я тебе, — лениво проворчал в ответ молодой опричник. — Рак тоже краснеет, когда его в кипяток сунут. Что с того? И месяца не пройдет, как все обсыплется, да гнилью навозную красота твоя изойдет.

Дуда раздосадовано посмотрел на Офоньку и плюнул на землю:

— Что ты за человек? Истинно, чурбан с глазами! Все одно, что живой мертвяк, никакого в себе умиления не ведаешь.

— Еще как ведаю! — вспыхнул Офонька. — Только тебе, собаке холопской, того не разуметь!

— Куда уж с нашим-то рылом тягаться с подпаском опричненым! —Дуда скривил лицо, обнажая редкие гнилые зубы. — Аника Строганов, небось, не посмотрит, что ты топереча в черные ризы обряжен. Отдерет тебя, как Сидорову козу, да солью приправит!

— Не посмеет, ей Богу, не посмеет! — Офонька замахнулся на скуратовского шута плетью, но только припугнул, не посмев ударить.

— Ты не машися, да не божися, — Семка сплюнул на землю и, вытирая губы, усмехнулся. — Еще как Аника отдерет. И не такие дела обделывал, да с рук сходило. Да и кто за тебя, бывшего холопа, с него спрашивать станет? Уж не царь ли? А Строганова только он судить волен, старый упырь даже Малюте Григорьевичу не подвластен!

Офонька подскакал к шуту и схватив его за рукав, горячо зашептал ему в лицо:

— Знаешь ли, Семка, зачем к Строгановым едем?

— Почем мне знать? — пробормотал Дуда, силясь высвободиться от Офонькиной руки. — Я провожатой, черт горбатой.

— А затем едем, чтобы царев приказ Строгановым отдать. Не простой, особливый! — глаза Офоньки возбужденно заблестели. — Мягкую рухлядь требует царь. Всю, без остатка! Да еще шуб, да шапок волчьих, да рукавиц овчинных.

— Чудно, — Семка почесал макушку. — Выведал-таки царь у чернокнижника, что зима лютою будет. Теперь дворец шкурами обить удумал.

— Вот, балда! — расхохотался Офонька. — Другими шкурами цареву слободу обивать станем! Зимою Новгород да Псков брать станем. Вот где ужо вволю разгуляемся!

Дуда с недоверием посмотрел на раскрасневшиеся щеки Офоньки и перекрестился:

— Чего же их брать? Чай, земли нашенские, не басурманские. Коли виновен кто, так в застенок свести можно…

— Измена там, али крамола какая. Не все ли равно? — не слушая возражения, продолжил опричник. — Государь подождет, пока они, как медведи, в берлоги свои завалятся, да по снежку в морозы крещенские и придет их на рогатину подымать. Негде зимой укрыться, убежишь, так долго не протянешь! Кто от ножа да топора ускользнет, того в лесу стужа да волки разделают!

— Дочка у меня в Новгороде растет, — еле слышно обронил Дуда, и тут же осекся.

Но эти слова Офонька расслышал и, глотая ртом воздух, радостно выпалил:

— Коли встречу в Новгороде, так позабочусь, как дочку боярина коломенского приголублю! А пока ты пой, повеселело на сердце!

Опричник схватил Семку за шиворот и что было сил прижал лицом к лошадиной гриве:

— Пой, паскуда, жалобней пой!

***

При виде въезжающего в Сольвычегодск холеного опричника, с подорожной, выданной в царевой слободе, воротная стража насупилась и попритихла. Долго смотрели на ладного коня, дорогую сбрую, кованные подковками сафьяновые сапоги.

С нескрываемым удовольствием погарцевав подле опешившей стражи, Офонька брезгливо посмотрел на их обветренные лица и незатейливые зипуны, ухмыльнулся, и, хлестнув коня, нарочито поскакал на уступавших дорогу воротников.

— Расступись, красномордые! — опричник с молодецким гиканьем понесся к строгановским хоромам.

— Носит же душегубцев земля, — Цеп угрюмо покрутил в руках бердыш. — Не разверзнется под ногами.

— А ты малость бы приголубил его своим бердышом, глядишь, земля-матушка под ним и разверзнется, — негромко заметил Детина. — Слышал я от калик перехожих, что за одного опричника Господь тьму грехов убивцу прощает.

— Ну? — удивился Цеп. — Никак и любострастия не попомнит?

— Любой грех отпустит, — утвердительно качнул головой Детина. — А что, приглядел молодчика?

— Мобыть кого к старости и приберу, — шепнул Цеп и перекрестился.

Въехав на строгановский двор, Офонька по привычке стянул с головы шапку. Одумавшись, вороватым движением напялил ее на голову, нахлобучивая по самые глаза. Взбежав по крутым лесенкам крыльца, уверенно поправил саблю, и пнул ногой в дверь. Прислушался, как гулко загудели деревянные доски, угадывая за ними шаги бежавших отворять слуг. Пнул еще и еще раз.

— Господи, помилуй! — увидав перед собой на пороге опричника, воскликнул старый одетый по-монашески Лука, многолетний слуга при Анике Федоровиче.

— Сдохли все али не чуете, что стучат? — спросил Офонька и, отстраняя старика от двери, прошел в дом без спросу. — Семен где будет?

— Семен Аникиевич на варницах будет, — ответил старик, пристально вглядываясь в лицо опричника. — Никак холоп беглый сыскался, Офонька Шешуков?

— Глазастый больно, — раздраженно буркнул опричник. — Пялиться станешь, глаза-то вмиг лишу!

— Господь с тобою, — старик попятился назад мелкими шажками, испуганно кланяясь непрошеному гостю. — Обознался… старый, не разумею, что языком трекаю.

— Где Аника? — наседал на старика Офонька. — Небось, с Семенкой соль варит, али у Бога прощения вымаливает?

— Аникий Федорович ныне светлый инок Иоасаф, — умиленно ответил Лука. — Что означает «Бог собирал».

— Теперь царь собирать будет! — засмеялся Офонька, тыча старику в лицо рукоятью плети. — Давай, старик, веди к своему блаженному Иоасафу посланничка Божьего!

***

Обложенный пуховыми подушками, Аника полулежал в большом кресле, выписанном у итальянских мастеров, сработанном со снисхождением к человеческим слабостям, позволяя проводить в нем долгие часы в безмятежной неге и дреме.

Из-под наплывших век Аника следил, как за окном меркнет в осенней тиши еще один день, приближая неминуемый смертный час. Его Строганов не страшился. Летом у Аники случился удар, после которого он обезножил и совсем высох, так, что под обтягивающей кожей выпирали темные, узловатые жилы с почти недвижимой мертвой кровью. Аника не роптал, молчаливо перенося внезапно приступающие страшные боли.

После Успения Богородицы инок Иоасаф покинул стены обители, возвратясь к сыну, в свой бывший земной дом. Аника не хотел смущать братию ни видом своих мучений, ни подталкивать их к ограничениям и пущему смирению. После случившегося приступа он совсем перестал есть, лишь немного выпивал овсяного кваса.

— Семенушка, — ежедневно просил Аника сына, — смотри, чтобы братия не посмела меня святым объявить, да построже с игуменом будь, более всех того чает.

Семен молча кланялся, не осмеливаясь просить у отца объяснений.

— Высох-то как, не живая плоть, а сущие мощи… — говорил Аника, показывая сыну свое изможденное недугом тело. — Ты хорони меня сразу, не мешкая. Не ровен час, объявят останки нетленными. Как я, представившись, Христу в глаза смотреть стану? Оборони, сын, не выдай.

Сегодняшним утром была ему добрая весть: чуть свет билась в окно малая птаха, неистово билась, словно запорхнувшая и стремящаяся на волю бабочка. Про знамение Аника утаил от всех, но с Семеном, приходившим каждое утро испрашивать отцовского благословения, был особенно нежен, предчувствуя, что эта встреча, возможно, последняя. Аника хотел сказать сыну главное, и не находил слов. Как объяснить, как открыться в том, что хворого, обреченного ребенка он почти боготворил. Что и жив-то Семен только благодаря невероятной отцовской воле, бессчетно потраченным деньгам и упрямству, с каким Аника заманивал к себе на двор лучших лекарей со всего белого света. В присутствии младшего сына жесткий и суровый нравом Аника смягчался, прощал виновных, не отказывал просящим в милости. Не раз неволил он Якова и Григория поступаться своими интересами ради младшего брата. Потому-то сегодня постарался отослать Семена подальше от себя, не хотел, чтобы видел и знал сын, как умирает его отец.

Когда за дверью послышались гулкие, быстрые шаги, Аника перекрестился и, прощально взглянув в бесстрастные глаза Спаса, сказал:

— Свершилось!

***

— Уж и не чаял свидеться с тобой, инок… — войдя в комнату и столкнувшись взглядом с воспаленными глазами Строганова, Офонька замешкался, поспешно стягивая нахлобученную шапку со вспотевшего лба.

Аника перекрестил Шешукова и небрежно ответил:

— И тебе, раб Божий, мир.

Опричник застыл в нерешительности, неловко теребя в руках шапку. Наконец, собравшись с духом, нагло, почти развязано сказал:

— Я ведь холоп твой беглый. Офонька Шешуков. Что на это скажешь?

— Значит, сам сыскался, — безразлично заметил Аника. — Воля твоя.

— Ан, нет! — зло расхохотался Офонька. — Топереча я опричником заделался. Одного царя над собой знаю!

— Значит, царевым холопом стал? — кивнул головой Строганов. — Ступай с миром.

Взбесившись, Офонька подбежал к Анике и заорал ему в лицо:

— Мне твоего разрешения не надобно! Разумеешь? Такое нынче время. Коли сумел кто из холопов выбиться, то сам, и благодарить за то некого. Понимаешь? Я как сорвавшийся с привязи пес, ухватил у судьбы свой кусок воли! И за него любому глотку перегрызу!

— Да разве это людская воля? — удивился Аника. Он с презрением посмотрел на суетящегося подле него холопа и отвернулся к меркнущему в осенних сумерках окну. — Разве что собачья…

Лицо Шешукова исказилось в надменной ухмылке, он оглянулся и, увидав, что дверь наглухо заперта, шепнул Строганову на ухо:

— Я вот тебя сейчас придушу малехо, да опосля воздуху глотнуть дам, — Офонька выдернул из-под Аники большую подушку, — так ты у меня сам ощенившейся сукой скулить станешь! За глоток воздуха руки лизать будешь!

Он повалил несопротивлявшегося старика навзничь и, накрывая лицо подушкой, навалился на нее всем телом:

— Како, смертоборец Аника? Не усрался?

Затем откинул подушку и с удовольствием поглядел на налившееся кровью лицо, на вздувшиеся, распухшие вены, на красные слезящиеся глаза.

— Облобызаешь десницу, пощажу. Или не должны монахи смиряться перед царевыми людьми? Разве не попы учат, что всякая власть Богом назначена и Богу угодна? Целуй руку, и жив будешь!

Офонька повторил свое условие еще и еще раз и, разъяренный молчанием Аники, со всей силы ударил старика по лицу наотмашь.

— Смиряйся, блаженный мученик Иоасаф. Не моя, а царская длань сокрушает гордыню! Я лишь его святую волю выполняю. Не в писании ли сказано, что гордого очами и надменного сердцем государь не потерпит?!

Опричник снова надвинул подушку на лицо Аники и, видя как судорожно задергались пытавшиеся освободиться руки старика, стал весело приговаривать детскую считалку:

Ай, скок, поскок, Молодой груздок, По водичку пошел, Молодичку нашел: Целовал, миловал, Да к себе прижимал.

Сняв подушку, Офонька торжествующе посмотрел на притихшего Строганова. Смеясь, толкнул старика в бок и с ужасом понял, что Аника мертв.

Озираясь по сторонам, Офонька бросился к выходу, запнулся за порог, упал и, сбивая вставшего на пути старого Луку, кинулся из хором прочь. И дальше, уже за пределами двора, неистово хлестал коня, спеша вперед страшного известия проскочить городские ворота, вырваться из ставшего смертельной ловушкой Сольвычегодска. Теперь Офонька жаждал лишь одного — скрыться, исчезнуть, кануть и раствориться в необъятных лесных просторах, для того чтобы выжить.

 

Глава 15. Гуляй, душа одинокая…

С наступлением осени, устав промышлять по строгановским починкам да вогульским становищам, Василько засобирался на Волгу, зазывая с собой Кузьму и Фрола. День-деньской рассказывал небывальщины про вольготное казацкое житье, про сытое и пьяное зимовье, про деньги, которые сами собой сыплются на вольных людей без счета.

— На Волге, хлопцы, хлеба вольготные, казакам, почитай, сам царь кланяется, да за свой покой щедрою казною, одежею, да зелейным припасом щедро жалует. А нам ни он, ни бояре его не указчики! По своим, Богом установленным правилам, судим да рядим.

— Что ж раньше на Волгу не шли? — удивленно таращился Фрол. — Даром все лето порты, лазая по камням, да лесам пермяцким драли. Ноги сбиты, на шкуре дыр от вогульских стрел да крестьянских рогатин не сосчитать, а в мошну даже полтины не собрали!

— Шустер, брат, топор, да и то, когда лучину стругает!

Василько, как мог, отбрехивался от подобных вопросов, переводя разговор на грядущие радости вольной жизни:

— Летом на казака и ногай, и крымец, и турка наседает. Куда я с вами, неотесанными подался бы? По осени куда покойнее, да и в казачий круг лучше ступать без спеху. Коли примут, то и жизнь пойдет добрая.

— Выходит, твоим заступничеством живы будем? — язвил Кузьма. — Значит, все о нас, немощных, заботился?

— О ком же еще? — искренне отвечал Василько. — Черномыс по всей матушке-Волге знатен, всяк про то знает, любой атаман за меня поруку держать станет. А таких прощелыг как ты с Фролом, вмиг выпорют, да восвояси отправят.

— А мене одинешенькой, куда прикажешь? — слушая Васильку, возмущалась Алена. — Никак с собою на Волгу взять хочешь или камень на шею, да в Каму?

— Что ты, Аленушка! — Василько ласково гладил девушку по животу. — С этаким добром тебе никак на Волгу не можно! Зимой только зазря сама пропадешь и дитя наше погубишь. Топерича переждать малехо надо. Вот с Божьей помощью разрешишься от бремени и со мною навек будешь!

— Как же стану жить одна-одинешенька, беззащитная да неприкаянная? — плакала Алена, как ребенок, прижимаясь к Васильке.

— Небось, не пропадешь!—утешал девушку казак. — Дружок надежный у меня в Чусовом, Данилою Карим кличут. Он позаботится, ежели что и перед Яковом Аникиевичем словечко замолвит, да и деньжатами подкрепит. Сведу тебя к Чусовской слободке, там Карего всякий указать сможет.

— Казак дело глаголет, — урезонивал голосящую племянницу Кузьма. — Да и Никита тебе не чужой, возьмет под крыло.

— Чует мое сердце, — плакала Алена, — что навеки мы расстаемся. Не быть нам, родименькой, вместе.

— Поплакай, милая, полегчает, — Василько с нежностью перебирал коротко стриженные девичьи волосы. — Бабьи слезы все одно, что вода небесная: льются шибко, да и уходят без следа.

— Нет, мой любый. То не бабья кровь во мне голосит, а вещее сердце в груди разрывается от смертного, прощального холода.

Василько целовал девушку в красные заплаканные глаза, пытаясь найти верные слова утешения, отгоняющие всякий страх и расточающие скорбь, какие когда-то говорила его мама. Искал и не находил.

***

Офонька не мог наверняка сказать, который день они ехали на восток, не сговариваясь, бесцельно, лишь бы подальше от ставших смертельно опасными Сольвычегодска и земли русской.

Страх, несколько дней терзавший Шешукова, прошел, оставив после себя лишь внезапно вспыхивающие приступы ярости, да открывшийся избыток сил. Офонька повеселел, предчувствуя возможность начать жизнь заново, но только выгоднее и лучше, чем на опричненной службе: за Камнем все были врагами Строгановых.

Показывая царскую подорожную, с тисненным двуглавым орлом, Шешуков беззастенчиво обирал каждого встречного во славу государеву, иной раз заставляя быть проводником, указчиком строгановских застав и путей казачьих разъездов.

— Видишь, Семка, как и без царевой милости можно жить сладко. Ни тебе молебнов, ни опричненого послушания, ни службы. — Шешуков ткнул в бок молчавшего скуратовского шута. — Пуще прежнего, говорю, заживем!

— Расстаться нам надобно. В одиночку легче затеряться, да своим путем идти, — нехотя ответил Дуда. — Зря с тобою на Камень поперся, лучше бы поворотил на Литву, авось Господь бы и вывел.

— На кол бы тебя Господь вывел, — Офонька сурово посмотрел на понурого Семку. — Бегать от меня не помышляй, до скончания века мы строгановской кровушкой вязаны. Посему теперь не Малюте, мне служить станешь.

— А коли не стану? — нерешительно возразил Дуда. — Возьму ночкою, да и в Слободку-то утеку.

— А я слух тебе в догоночку пущу, что это ты удумал Анику придушить. Да не по злобе, а строгановских денег ради, —довольный своей выдумкой, рассмеялся Офонька. — На кресте истинным живым Богом клясться стану! Под пыткою от своих слов не откажусь! Я тебя хоть из-под земли да на цареву дыбу вздерну, да опосля раскорячу! Или веруешь, что Малюта не усомнится, что ты вор? Возьмет, да и простит измену?

— Куцы там, простит! — Семка в отчаянье махнул рукой. — Коли шкуру с живого обдерет, да сожрать заставит, тоды верно простит.

Шешуков ухмыльнулся:

— Уразумел, пес, что хозяину надобно не перечить?

— Кажись, уразумел.

— Я так мыслю, — глаза Офоньки возбужденно заблестели, — за Камень подаваться надобно, в Пелым, да про царский умысел громить Новгород самому Бегбелию поведать. Вогульский князь, говорят, нынче в большой силе. Сам царь сибирский, Кучумка, наседать на него не решается, ясак и тот добром просит.

— Нам-то в Бегбелии какая корысть? — Семка пожал плечами. — Лучше к купцам бухарским пристанем, им люди завсегда надобны.

— Дура! Да коли зимой пойдут вогульцы на Пермь, то и для нас работа знатная сыщется, — рассудительно ответил Офонька. — Воеводе чердынскому помощи^го ждать неоткуда. Зимою на Руси друг друга бить, да терзать станут! Там глядишь, и до Строгановых черед дойдет. Так что погуляем на славу. Пусть не черным воинством владыки Третьего Рима, так в своре поганьского князька языческого!

— Как бы нам повоевать, да штанов не растерять, — пробормотал Семка и твердо решил скрыться от обезумевшего Офоньки при первом удобном случае.

***

— Живы-здоровы бывайте, люди православные!

Подъезжая к небольшому костерку, подле которого сидели хорошо вооруженный казак с молодой, стриженой под мальчика девкой, Семка истово перекрестился и спешился.

— И тебе чужим куском не подавиться, — при виде одетых как опричники незнакомцев, Василько принялся нетерпеливо поглаживать рукоять сабли. — Заблудилися или даром коней маете?

— Сам-то кто таков будешь? — не сходя с коня, с вызовом спросил Офонька. — Часом, не беглый ли?

— Кто? А никто, человек гулящий, казак вольный, вот кто, — бросил задиристо казак. — Тебе до меня какое дело?

— А девка с тобой чего делает? — не унимаясь, нагло продолжил Офонька.

— В твои-то годы я не спрашивал, что девка при мужике делает, — усмехнулся Василько. — Но коли не ведаешь, скажу, слухай: девка на мне блох ищет, да суп из них варит. Подведет брюхо, заходи на пятницу в четверг, что в Светлый День накануне поста!

— Складно загибаешь! — глаза Семки восхищенно заблестели. — И впрямь видать, человек бывалый.

— Бывалый один черт лукавый, — Василько решительно обрезал неуместную похвалу. — Мы же, слава Богу, есть и никуда деваться не собираемся.

— Идете куда? — Шешуков, не унимаясь, продолжал свой допрос.

— Сейчас башку-то откручу, — Василько встал на ноги и решительно двинулся на Офоньку, — тогда в тебе только и останется, что душа царская, да жопа барская.

— Погодь, погодь, — с распростертыми руками кинулся навстречу казаку испуганный Семка. — Горяч юнош, неразумен, ты уж его, мил человек, прощевай!

— Для первого разу, — кивнул Василько, вновь усаживаясь подле Аленки.

— Позволил бы нам с вами погреться, да покушать бы чего дал, за то бы вас и потешил малехо.

— Что за потеху казать станешь? — спросил Василько и, обращаясь к своей спутнице, ласково коснулся ее руки. — Что, Аленушка, хочешь ли потешиться?

— Все равно, — опуская глаза, ответила Алена, — лишь бы ты не грустил.

— Сговорились! — крикнул Василько. — Да не томи, отрывай мухам лапы!

Семка быстрехонько скинул с себя одежду и, оставшись в одном исподнем, подхватил валявшийся на земле длинный сук, зажал его между ног и принялся скакать на нем вокруг костра, истерично выкрикивая:

— Лю! Лю! Лю! По поднебесью медведь летит, Ушками, лапками помахивает, Серым хвостиком поправливает; А в стойле сука в запрягу стоит, Копытами бьет и рылом мычит…

Василько, наблюдая за носящимся на палочке скоморохом, хохотал в полный голос, приговаривая:

— Дивно, Аленуша! До печенок пронимает! Не зря на потешину согласился. Видит Бог, как дивно!

А Семка не унимался: отбросил сук и встав на четвереньки, принялся по-собачьи крутиться подле Васильки.

— Лю! Лю! Лю! Пошел заяц на войну. Ложкою стрелял во чисто поле, Да устрелил великана мертвого, Хана крымского, царя ордынского. Кафтан с него снял рогозяный, Опоясочку с него снял лычану, Сапоги с него снял берестяные! Кто богат да скуп: пива не варит, Нас, молодцев, не кормит, не поит, Тому — собачью бабку Да жабью шапку!

— Ну, песьи дети, заслужили свою краюху! — смеясь от души, добродушно сказал казак, показывая Дуде на место рядом с собою.

Семка довольно оскаблился и жадно принялся за еду.

— Василько! — неожиданно вскрикнула Алена, метнувшись казаку на грудь. —Любимый мой…

Только потом Василько услышал гулкий, словно раскат грома, выстрел, увидел ухмылявшееся в клубах дыма лицо молодого опричника, стремительно разворачивавшего коня, почувствовал на своих руках слабеющее, безвольно повисшее тело Аленки. И небо, черное, разверзнувшееся звездами, небо неожиданно упавшей на землю ночи…

— Сука! — в бешенстве заорал Василько и, выхватывая на ходу саблю, с размаха подрубил у коня заднюю ногу.

Проскакав саженей двадцать, животное стало медленно заваливаться на бок, и запутавшийся в стременах Офонька оказался на миг прижатым к земле. Пытаясь освободить ногу, принялся кромсать бок у обезумевшего от боли коня, безуспешно надеясь вслепую обрезать стремя.

Завидя подбегающего к нему казака, Офонька съежился, отбросил в сторону нож и, нелепо улыбаясь, вытащил из-за пазухи гербастую подорожную, принявшись испуганно размахивать ей перед своим лицом, словно белым флагом.

Подоспевший Василько, не говоря ни слова, прижал его руку сапогом к земле, размахнулся, ударил, распластывая голову опричника пополам.

«Уходит! Уходит!» — видя, как замешкавшийся скоморох пытается поймать испуганного коня, сам себе закричал Василько и, выхватывая из-за пояса подаренный Григорием Аникиевичем нож, почти без надежды послал его в сторону Семки.

Видя, что нож пролетел мимо, казак в отчаянье завыл, бросаясь к бездыханному телу любимой:

— Алена! Аленушка!

Поднял полные отчаянья глаза: неверным шагом, зажимая рукой окровавленную шею, Семка все еще безуспешно пытался взобраться на испуганного, неспокойного коня.

— Достал-таки нож Аникиевича! — радостно воскликнул Василько, бросаясь к упавшему в кусты скомороху.

Захлебываясь кровью, Семка умоляюще тянул вперед руку:

— Пощади…

Василько плюнул умирающему в лицо и поднял для удара саблю.

— На Рождество царь Новгород сожжет, — еле слышно прохрипел Семка. — Всему люду смерть лютая…

— Что, что ты сказал, повтори? — Василько нагнулся над скоморохом, ниже, почти припадая ухом к еле двигавшимся губам умиравшего человека.

— Новгород, Новгород зимою сожгут… людей передушат… — с трудом прохрипел Семка. — Дочка у меня там. Спаси…

Василько тяжело поднялся с колен, и по-звериному воя, поплелся к Алене, удивленно смотрящей, как догорающие угли костра все еще тлеют, озаряя ее лицо красною огненной зарею, и никак не могут погаснуть.

 

Глава 16. Дважды умершие

К вечеру строгановские хоромы опустели: ни челяди, ни стражи, ни проверенных, испытанных временем слуг. Даже сына своего, Максима, не пожелавшего ночевать на женской половине, Яков Аникиевич отослал в дом к Истоме.

Яков Аникиевич, суровый, строгий, сидя за широким столом, внимательно читал затейливо писанную царскую грамоту. За осенним, холодным окном темнело быстро, оттого на глаза набегал слюдяной морок, и тогда буквы на грамоте кривились, словно застрявшие в лесной паутине длиннокрылые комары. Строганов протирал уставшие веки пальцами, перемаргивал глазами и уже в который раз принимался перечитывать государев наказ: шубы, шапки, меховые рукавицы…

Многократно перечитав письмо, Строганов поднес его к яркому свечному пламени и бросил вспыхнувшую бумагу в большую медную чашу:

— Воля царя для нас свята, да только его гонца у нас не бывало.

Дождавшись, пока письмо прогорит и вместо бумаги останется лишь горсть пепла, Яков подошел к безутешному Васильке и, прижав руку к его груди негромко сказал:

— Пока живу, не забуду, что ты для нашей семьи сделал. Отныне будешь для меня вроде брата, — Яков присел на лавку рядом с казаком. — А Семена, за его недогляд, накажем люто; сего же числа Григорию отпишу. Мы его на цепь посадим, чтобы лучше грех свой уразумел!

— Как с Новгородом быть? — Карий подвинул к Строганову чашу с остывшим пеплом. — Что, ежели опричник правду сказал?

Яков Аникиевич перекрестился и залил пепел густым красным вином:

— Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли.

— Надо предупредить Новгород, Яков, — Данила взял купца за руку. — Кровь их на нас ляжет.

Строганов посмотрел в глаза Карему холодным, трезвым взглядом:

— Они, Данила, уже мертвы. Понимаешь? Нет, не понимаешь! — Яков ударил ладонью по столу. —Да к ним хоть сам ангел с небес спустися, они и то поверить не посмеют, что Иоанн по зиме в Новгород словно волк в овчарню придет!

— Почему же не поверят? — удивился Карий. — Неужто в любовь царскую более веруют, чем во Христа?

Яков скривил рот:

— Христос где? На небе. Милостивый, милосердный, но на небе. А на Руси кто? Иоанн. Владыка живота, который волен убивать по своей прихоти! — столкнувшись с колючими глазами Данилы, Строганов отвернулся. — Не понять этого тебе. Другой ты.

— Почему ж другой? — процедил Карий сквозь зубы. — Из плоти да из крови, как и остальные. Так что пойму, ежели объяснить захочешь.

Строганов вскочил с лавки и в ярости швырнул на пол чашу, наполненную вином и жженой бумагой.

— Хорошо, слушай да не переспрашивай. Всеми делами в Новгороде заправляет архиепископ Пимен, что год назад требовал на соборе низложить митрополита Филиппа. Царев пес, такой будет подыхать, а сапоги хозяйские лизать не перестанет. По его рвению холопскому все жалованные Новгороду грамоты царю возвращены были. Это его предупредить о царской расправе хочешь? Или дерзнешь вече собирать? Так в помине нету его. Кончился господин Великий Новгород, измельчал да гноем изошел. А сами новгородцы теперь заняты тем, что друг на дружку поклепы чинят, да ябеды про измену сочиняют.

При этих словах доселе молчавший Василько вздрогнул и, перекрестясь, упал подле Строганова на колени:

— Батюшка Яков Аникиевич, Христом Богом тебя прошу, отпусти ты меня в Новгород. Все, кого любил я, давно уже в Царствии Небесном, так может, и я за подвиг прощения сподоблюсь, — казак разрыдался, по-детски уткнувшись в колени Строганова.

— На верную погибель идешь, — Яков ласково погладил Васильку по голове. — Запытают, глаза выжгут, а после забьют до смерти. Опомнись…

— Вместе пойдем, — негромко сказал Карий. — Коли насядут, так отобьемся, уйдем, как от вогулов ушли.

— Нет, Данилушка, тебе нельзя, — испуганно прошептал казак. — Завидят тебя, в истине моей усомнятся! Я ж юродом к ним пойду, вроде Давыдки Калачника. Авось дурачку-то Божьему и поверят.

***

— Красно кругом нынче… Разлилась рябинушка пожарами, — Савва посмотрел на бесконечные, пробивающиеся из глубин вечереющего леса яркие огни рябиновых ягод. — И снег долго не ложится. Быть стуже лютой.

— По мне все одно, какой зиме быти, — ответил Василько, ласково гладя коня по гриве. — Вот ты, Савва, как из земель строгановских выходить станем, не мешкая, со мной распрощаться да ворочаться назад поспеши. Скоро волки начнут в стаи складываться.

— Нет, Василько, с тобой в Новгород пойду. Вдвоем-то сподручнее будет. А коли живы останемся, так вместе и воротимся.

Казак посмотрел на Снегова добрым, извиняющим взглядом, как смотрит отец, слушая не вошедшего в годы сына.

— Лошадей куда девать станешь? Продашь, али на произвол бросишь? Нет, им домой надобно, ко своим возвернуться. Да и пожитки мои казацкие божьим странникам не раздашь, — Василько потряс саблею и указал на пищаль. — Не хочу, чтобы в лихие руки пристроились. Этим, брат, много невинной кровушки пролить можно. Так что ворочайся назад с Богом.

— Лошадей на время в деревне пристроим, оружие в монастыре схороним, — возразил казаку Снегов, убеждая себя, что именно ему уготовлено пройти этот путь. Савва желал принять достойную, мученическую смерть, отдав свою душу во имя спасения других. — С тобою в Новгород пойду. Не проси о другом.

Василько посмотрел на притихшего послушника, и осуждающе покачал головой:

— Никак венец мученический стяжать хочешь? — Грех это, Саввушка, не мне про то говорить. Не преждевременной да лютой смерти, жизни искать надобно.

— Как же ты, Василько? Разве сам не на муку себя обрекаешь, не себя ли ведешь?

— Такова знать моя казацкая доля, — Василько прямодушно посмотрел на Снегова. — Сам про то, Саввушка, ведаешь, что больше всего искал я счастия да вольной жизни. Только душа-то во мне умерла, да смердит внутри, что свет белый не мил.

Василько смахнул слезы:

— Когда Акулинушку волки задрали, так я от горя ополоумел, удавиться хотел. А вот убили мою Аленушку, поплакал малехо и ничего, не рехнулся. Хотя, Саввушка, ее мне жальчей. Ох, как жальчей! Да, видно, так усмотрел Бог, чтобы казак Василько не с девкой, а с плахою повенчался.

***

Из Великого Устюга, голодного да запуганного внезапными опричненными наездами, в спокойный и сытый строгановский Сольвычегодск тайком пробирался Ивашка Медведчик, получивший такое прозвище по своему здоровенному медведю, с которым, почитай, исходил весь русский Север.

Ивашка слыл знатным звериным скоморохом, однако не брезговал показывать и блудливые сценки со сквернословием, потешая крестьян татарскими бельмесенами. Ивашка был нечист на руку и падок до плотского греха, при возможности не отказывая себе испортить непутевую девку, соблазнить дешевым подарком сироту или завалить на сеновале чужую женку. Зачастую это заканчивалось жестоким избиением Ивашки деревенскими парнями, и если бы не прирученный медведь, охранявший его словно собака, давно истлевать бы Ивашке где-нибудь за сельской околицей с проломленной головой.

Несколько лет он безбедно прожил в Новгороде, потешая зажиточных купцов да заморских гостей, охотно плативших за невиданную медвежью потешину. Сытно да беззаботно проходила Ивашкина жизнь, покуда в Новгород не пришел лютый архиепископ Пимен, обязавший рвать скоморохам ноздри, а пойманных за своим ремеслом вторично — лишать каленым железом глаз.

«Дурья башка, да коровье вымя», — ругал Ивашка в сердцах, за то что упустил свое счастье, вовремя не отплыв с медведем за море. «Ничего, — пробираясь через лесные заросли по звериным тропам как мог, утешал себя скоморох, — проберусь в Сольвычегодск, за зиму пообрасту малехо жирком, а весною на Камень подамся. Строгановы медвежью потеху высоко ценят, а им не то что Пимен, но и сам черт не указчик!»

Вдруг из-за кустов, с высокого лесного холма, выходящего на дорогу, Ивашка заметил двух всадников, неспешно подъезжающих прямо к нему, подставляя себя под верный выстрел.

— Благодарю Тебя, Господи! — Ивашка перекрестился, поднимая украденный на заставе самопал, и обращаясь к медведю, радостно зашептал. — Сейчас, Миша, уложу того, что с пищалькою, а монашек, даст Бог, сам со страху усерется! От Строгановых не с пустою мошной едут!

Ивашка изготовился, второпях перекрестил самопал и, целясь в казака, выстрелил…

Василька взмахнул руками, качнулся в седле и стал медленно валиться на землю.

— Господи! — в отчаянье закричал Савва. — За что?! В ответ из кустов донеслось звериное рычание и показался медведь, грозно идущий к Снегову на задних лапах. Не мешкая, Савва подхватил Василькину пищаль и выстрелил, почти не целясь.

Медведь жалобно застонал, сделав навстречу послушнику несколько тяжелых шагов, и рухнул замертво, шумно подминая большим телом пустые ветви.

Савва скинул шапку, подкладывая ее под голову умирающего Васильки.

— Отбегался казак… видать не судьба поюродить, — Василько улыбнулся сквозь набегающие слезы. — Любо пожили с Данилою… как у Христа за пазухой. Поклонись за меня, коли свидитесь… а еще Григорию Ани…

Он затих внезапно, оборвавшись на полуслове, как вниз срывается птица, убитая влет.

***

Новгород встретил Савву неожиданно покрывшим землю снегом и ледяным ветром. Еще подходя к городу, послушник заметил, как над воротами мечутся вороньи стаи, с пронзительным криком сталкиваясь друг с другом в воздухе.

Некогда вольный да хлебосольный Новгород больше напоминал город, в котором долгое время свирепствовала чума: стоявшая у ворот угрюмая стража обыскала послушника и немедля отвела для проверки в съезжую избу. Потом, выяснив, что у Саввы есть секретное донесение для архиепископа, повели на Пименов двор по холодным, пустынным улицам с редкими прохожими, поспешно прятавшимися от стражи.

Архиепископский двор, сильно разросшийся за прошедший год, стал для Новгорода непререкаемым центром власти, откуда осуществлял жесткое правление городом архиепископ Пимен. Кроме самих хором, на Пименовом дворе плотно жались друг к другу многочисленные постройки и пристроечки с известным и неведомым Савве назначением: приспешными кельями, поварнями, большими и малыми житницами, башнеобразными повалушками, кельями подьячих и черных попов, приказом судных дел, ледниками, конюшнями.

— Увидишь владыку, сразу на колени вались, — участливо подсказал с изрубцованным лицом немолодой стражник. — Да гласом отвечай смиренным, все одно, что дитя лепечущее. Даст Бог, помилует владыка.

Крупный, с седыми, вьющимися волосами и большой окладистой бородой, стареющий Пимен напоминал грозных ветхозаветных патриархов, одним видом внушая священный трепет. Робея перед исполином, Савва не заметил сам, как оказался на коленях перед грозным архиепископом.

— Глаголь, раб, откуда пришел и почто дерзостно посмел владыку побеспокоить?

— Прознал я, недостойный, про то, что по Рождеству замыслил царь на Новгород с погромом идти, — прошептал Снегов и сам испугался своих слов.

— Громче, раб, — крикнул Пимен, — говори яснее, кто тебя надоумил поклеп на государя нашего, Иоанна Васильевича, возвести?

— Василько про то поведал, казак, — растерянно пробормотал Савва, — с опричником он повздорил, да случайно и убил, а тот, перед смертью, перед нимто и раскрылся.

— Вот как! — яростно закричал архиепископ. — Стало быть, ты тоже помогал убивцу человека государева беззаконно смерти придать?

— Не зрел того очами, — Савва перекрестился и рухнул ниц. — Но прослышав, к тебе поспешил, владыко!

— Ведаешь ли, раб, что за навет, да за донос ложный бывает? — Пимен подошел к Снегову и ткнул в спину острым посохом. — Яко поганую муху иглою накалывают потехи ради, так и лжеца, в науку неразумным чадам, сажают на кол!

Неторопливым жестом Пимен подозвал к себе стоящего неподалеку архиерея:

— Про сказанное немедля в Москве сведайся. Сегодня же отряди гонца к Вяземскому, да на подношение сто рублев выдай, — Пимен задумался и кусая губы, продолжил. — Нет, пожалуй, для князя мало. Возьми-ка втрое. А послушника сего покудова определи в ледяную яму. Да коли выпадет свободный час, о деле с пристрастием допроси.

***

Минул месяц, как Савва томился в лютом заточении, перекочевывая из одной ледяной ямы в другую. Пост близился к концу, и крестьяне из окрестных деревень спешно свозили свежую убоину на архиепископский двор.

— Страдания со смирением да благодарностью принимай, терпи, коли за правду страдаешь, — завидев изможденного голодом да стужей послушника, приговаривал старый келарь. Затем недовольно осматривал ставшие тесными от поклаж стены, охал и принимался заученными прибаутками подгонять нерасторопных крестьян, сгружавших завернутые в рогожки говяжьи и свиные четверти. — Давай, родимые, воз рассыпали, да два нагребли!

— Ужо и так все выгребли, — недовольно огрызались мужики, но, пугливо посматривая на превратившегося в тень послушника, старались сгружать спорей. — Умерил бы владыко чрево свое, да пожалел нас, грешных. Ноне по деревням-то с голодухи пухнут, щи пустые из единой капусты да крапивы хлебают. Всех коров порезали, теперь и забелить щи нечем.

— Тако и отощали! — посмеивался в ответ келарь. — Мурла красные, небось, не на крапиве нажрали? Знаю, истинно ведаю, что по лесам шастаете, да воровски зверье промышляете!

— Куда там, попробуй сунуться топереча в лес, — испуганно открещивались мужики. — За добытого зайчика у самого живьем лопатку вырежут да и отведать заставят.

— Како иначе, родимые? — удивился келарь. — Али не ведаете того, что не по достатку еда — та же беда? Вам, стало быть, на роду написано брюхо в голоде соблюсти!

Выпроводив крестьян, келарь внимательно оглядел яму:

— Некуда девать тебя, болезный. Теперь с убоиной бодрствовать да о спасении молитвенно радеть станешь.

Снегов встал на колени, протягивая келарю трясущиеся, обмороженные руки:

— Определи в застенок, батюшка, али к татям в тюрьму. Не могу больше на льду почивать, насмерть закоченею.

— На все воля Божья, — участливо вздохнул келарь. — А выпустить тебя отсюдова никак нельзя. Молился бы лучше за здравие милостивого владыки нашего Пимена, что за слова твои крамольные пытать тебя не велел!

Келарь перекрестился и принялся затворять яму.

— Помилосердствуй, батюшка! Христом тебя молю… не виновен, истинный крест, не виновен!

— Не виновата курочка, да грязна улочка, — бросил на прощание келарь и заложил в петли засов.

 

Глава 17. Ибо жатва созрела

По Рождеству ударили лютые морозы, такие, что на лету замерзали птицы и, будто в горах, расходилось по окрестностям гулкое эхо. И день и ночь над Новгородом являлись неведомые и невиданные прежде знамения: то встанет полная белая радуга, то воссияют в небесах три солнца и разом померкнут, а по ночам спускались от луны на землю огненные столбы, или посреди звезд складывались в пылающий в полнеба крест.

Лишь стужа спала, как по Новгороду поползли невероятные слухи, что взяты в кольцо бессчетным стрелецким войском и каждого, кто ищет бежать из города, тут же донага раздевают и, перебив ноги, оставляют на корм собирающимся бессчетным волчьим стаям. Люди шептались, суетливо крестясь, и спешили в церкви молиться за здравие государя и умягчение грозного его сердца. Наступившие Святки стали на удивление тихими и богомольными.

Взамен лютых морозов в Новгород пришла неожиданная оттепель, стремительная, словно ранняя весна. В считанные дни на Волхове вскрылся лед и, вместо увязающих в снежном месиве саней, люди стали перевозить поклажи на лодках. Новгородцы сочли наступившие теплые дни за благой знак. Все ждали чуда, но никто не мог сказать, каким оно должно быть.

На Крещение Новгород облетела добрая весть: «Царь близ ворот города. Нет, царь уже вошел в Новгород, положив конец мучениям и страху!» Обезумевшие от счастья люди срывали с деревьев голые ветви и бежали к городским воротам, дабы устелить путь своему спасителю.

На волховском мосту многолюдный крестный ход с торжественными красными хоругвями и чудотворными образами, беспрестанно славящий пришествие Иоанново, встретился с горделиво восседающим на вороном коне государем, позади которого смыкались необозримые ряды черной опричненной стражи. По толпе пронесся благоговейный стон, крестный ход встал и медленно повалился перед царем на колени:

— Явился еси днесь вселенней, и свет Твой, Господи, знаменася на нас, в разуме поющих Тя: пришел еси и явился еси, Свет Неприступный…

Наконец, Пимен встал с колен и, подойдя к Иоанну, поднял для благословения руку. Царь, с презрением посмотрев на Пимена, расхохотался и стегнул архиепископа по лицу плетью:

— Никак ты, пес блудливый, на меня посмел поднять руку? Или в Новгороде теперь собакам позволено царя благословлять?

— Государь! — испуганно взревел Пимен. — В чем вину мою зришь? Не иначе, как в любви и преданности?

— Жигимонт Август тебе государь! — закричал Иоанн в гневе и, топча конем Пимена, крикнул собравшемуся народу: — Ведаю про измену вашу великую! И про то, что отложиться хотели к иноплеменным, и что слаще вам быть польскими холопами, чем детьми моими! Так и вы прознайте, что пришел к вам не с миром, что иду я крестить Новгород кровью, как отцов ваших крестил мой пращур Добрыня! Чего ждете от меня, христопродавцы? Уж не суда ли милосердного?

Царь с яростью посмотрел на разлившееся перед ним рыдающее человеческое море и грозно крикнул:

— Тогда, молитесь! Будет вам суд праведный, суд скорый и страшный!

***

После отслуженной в Софийском соборе литургии Иоанн в окружении опричненных телохранителей вышел из храма к новгородцам, на коленях ожидавшим его появления. Царь силком вытолкнул к народу бледного, с безвольно поникшей головой архиепископа Пимена:

— Отвечай, народ новгородский, кто сей перед вами?

Собравшиеся, падая ниц, истошно завыли.

— Упорствуете? — царь выхватил у опричника булаву и бросился к застывшим в смертном ужасе людям. Подобно зверю Иоанн рычал, без разбора проламывая головы мужикам и бабам, сокрушая ребра рыдающим детям, пока, утомленный, не воротился вновь к церковным воротам.

— По великой милости своей еще раз вопрошаю погрязший в мерзости народ новгородский, — царь указал забрызганной кровью булавой на не смеющего шелохнуться Пимена. — Кто сей перед вами?

Повинуясь царскому гласу, люди медленно поднимались с рыхлого, напоенного теплом снега. Увидав рядом с собой убиенных, несмело крестились, поспешно отводя взгляды от раскромсанных голов и еще трепещущих неостывших тел.

— Иди, — Иоанн толкнул архиепископа в спину, — вопрошай паству, кто ты таков!

Пимен подходил к рыдающим людям, мужчинам и женщинам, ветхим седым старикам и совсем малым детям, ласково гладил их по волосам, и благословляя, спрашивал:

— Отвечай государю без утайки, мое грешное чадо, кто аз есмь?

Люди целовали Пимену руки, прижимаясь опухшими от слез лицами к теплым архиереевым ладоням:

— Владыко наш, пастырь добрый…

Недолго послушав людские причитания царь рассмеялся и обратился к опричникам, в нетерпении ожидающим его воли:

— Воистину, братия, сами свидетельствуют о своей измене!

Затем, поманив пальцем Пимена, громогласно объявил новгородцам:

— Лжете, не архиерей вовсе, а скоморох всея Руси. Вон как потешается на чужом горе! Да только без толку, слезами царя не проведешь! — Иоанн подошел к Пимену и лукаво прищурился. — Где же скоморошия жена? Почто своего царя не встречает? Али не рада?

— У монашествующих нет жен, — смиренно ответил Пимен.

— А кто здесь монашествующий? — удивленно спросил у опричников Иоанн. — Ужели скоморохи подвизаются Царствию небесному?

Опричники с хохотом сбили с головы Пимена клобук, сорвали крест и сунули архиепископу в руки скоморошью волынку.

— Добро! — крикнул царь. — Теперь скоморошью невесту ведите, свадьбу гулять будем!

Опричники привели под уздцы старую беззубую кобылу, затем схватили Пимена и, куполом завязав над головой рясу, стащили с архиепископа порты.

— Сажайте скоморошника к миру задом, — хохоча распоряжался Иоанн, — да вяжите покрепче, не то женишок свалится по дороге, кто тогда утешит молодую?!

— А теперь, — царь окинул собравшихся плотоядным взглядом, — не грех честным пирком отпраздновать свадебку!

***

Шестую неделю пирует черное опричненное воинство в славнейшем русском граде Великом Новгороде. Без устали пытает Скуратов с заплечными мастерами новгородских бояр, купцов и архиереев. Исхудал, осунулся, но добился-таки от всех признания об измене великой. Кровью харкали игумены да соборные старцы, подписывая свои признания перейти за деньги в папское услужение. Раскаялись и бояре в измене, позарившись на вольности польские, вслед им провинились и купцы новгородские.

— Да станут казни мои страшнее казней египетских! — заклинал опричников Иоанн, приказывая разрубать младенцев надвое перед глазами их матерей, топить беременных баб в Волхове, протыкая животы баграми, не щадить стариков и старух, жечь людям головы, обмазывая их горючим зелием чернокнижника Бомелия.

— Новую заповедь даю вам! — прорекал Иоанн. — Блажен убивающий, и мучающий достоин благоволения!

Каждое утро одуревшие от вина и крови опричники переодевались ряжеными и ходили в образе чертей по Новгороду, заставляя свои жертвы отрекаться от Христа, добровольно передавать души во власть сатане. Согласившегося стать богоотступником, обрекая себя на вечные муки, опричники отпускали, отсекая по локоть правую руку, не желавшим отрекаться от Христа перебивали кости или ломали хребет, оставляя помирать на улице, или выволакивали за город на корм волкам.

А по ночам с зажженными факелами шарили но уцелевшим погребам, вытаскивая оттуда прятавшихся детей и молодых девок. Младенцев сразу же прибивали, разбивая головы о стены, тех, кто был постарше, душили на спор, кто управится быстрее. Молодых девок насиловали всю ночь, а по утру благословляли отрезанием грудей, отпуская с этим царевым пропуском идти к своему новому королю Жигимонту.

Над Новгородом нависали вороньи тучи, и волчьи стаи беспрепятственно ходили по городу, на каждом углу пожирая искалеченных мучеников. Опричники, потехи ради, ловили разъевшихся волков, привязывали к их хвостам отрубленные головы, или обматывали шеи человеческими кишками. Волки нападали друг на друга, устраивали свары, но не от голода — от захлестнувшего их кровавого безумия.

И глядя на то, как славный православный город превращается в круговерть адову, радовался царь, словно дитя, и беспрестанно благословлял опричников на великую жатву. Объезжая Новгород со своими неизменными спутниками Малютой Скуратовым да Елисеем Бомелием, Иоанн умиленно плакал, пел псалмы и возносил Богу славу за то, что творит Его волю, что сумел и обрезать виноград на земле, и бросить его в великое точило гнева Божия. Что истоптаны ягоды в точиле и потекла из точила кровь, заливая Новгород выше узды конской.

***

Савва не помнил того часа, когда умер. Не заметил потому, что за его грешной и многострадальной душою не сошел светлый ангел, не повлек, утешая, сквозь лютые мытарства воздушные, где с каждого взыщется и воздастся по мере греха его. Но этого ничего не было, его не заметили, забыли в старой монастырской ледяной яме. Как неделю, и две, и три назад послушник все так же продолжал лежать, заваленный кусками оттаявшего мяса, отчаянно пытаясь уразуметь, можно ли усопшему без исповеди и причастия молиться за свое спасение и надеяться быть услышанным.

Иной раз Снегов слышал доносившиеся душераздирающие крики, конский топот и нестройное церковное пение, а иногда в яму проникал едкий дым горелого мяса, и тогда послушнику казалось, что уже настал День Страшного Суда, что грядет воскресение из мертвых, но о его плоти, перемешанной с кусками убоины, никто так и не вспомнит, что придется просто бесследно сгинуть, даже не представ перед Его грозными и праведными очами.

Однажды, услышав громогласный зов трубы, Савва понял, что ежели теперь не уверует в Его любовь и не поднимется из ямы, то даже ад не примет его разуверившуюся душу. Взобравшись наверх по мясным кускам, Савва обнаружил, что все засовы и запоры по зову архангельской трубы отворены, что его путь на Суд открыт и свободен. Немного поразмыслив, Савва прихватил с собой кусок мяса, чтобы было что представить на Суде, прося Господнего снисхождения.

Неведомый, занесенный снегом город лежал в руинах, поднимая от своих тлеющих останков едкие столбы чада. На пустых, вымерших улицах валялись разбросанные людские останки и мертвые, порубленные на куски волки.

Возле Софийского собора Савву чуть было не сгубили насевшие на него черти, но проезжавший мимо черный всадник одним взмахом руки рассеял бесовское полчище.

Снегов посмотрел на ездока и жалобно простонал:

— Ты, господин, наверно, и есть проклятый сатана, раз перед тобою бесы трепещут.

— Василий? — в ужасе закричал всадник. — Ты же давно умер…

— Да, я под убоиною погребенный верно с полвека пролежал, — смутясь, ответил послушник царю. — А за сие время сам сгнил, и власы в могиле моей вылезли, и пальцы от хлада почернели и теперь отстают совсем без боли.

— Ты же в раю… святой… — цепенея от ужаса, вымолвил Иоанн.

— Василий Блаженный… — прокатилось по стоящим в оцепенении опричникам. — С того света восстал…

— Не позвали, не помянули меня в Царствии небесном, из-за нашего царя Ирода, — по-детски расплакался Савва. — Вот хотя бы ты, князь бесовский, ответь, забрал ли к себе окаянного Ивашку? Долго ли мне муку смертную терпеть прикажешь? Молчишь? Не смеешь ответствовать? Ну, так возьми, сатана, мяса пожри, конец твой близок!

Савва швырнул кусок мяса к лошадиным копытам. Испугавшись, конь встал на дыбы и, проваливаясь в мягком растаявшем снеге, опрокидывая седока, тяжело рухнул на спину.

— Блаженнейший, стой, ты куда?! — отчаянно взмолился Иоанн. — Погодь, я с тобой!

Савва повернулся и, угрожающе сложив для крестного знамения почерневшие пальцы, строго сказал:

— Нельзя тебе, сатано проклятый, со мною. Ко Христу иду. А коли просьбами докучать станешь, тогда твоего добра не попомню, вмиг перекрещу!

Иоанн возопил, заставляя опричников догнать и привести к нему Василия или хотя бы вымолить, вырвать у него прощение. Но блаженный исчез, словно камень, бесследно канувший в черную воду Волхова. Сбившиеся с ног опричники не встретили воскресшего святого, и некому было сказать, куда он укрылся, в чей дом пошел оплакивать горе. Потому что не осталось в Новгороде живых, потому что стал Новгород городом мертвых.

 

Глава 18. И тьма не объяла его

От стоявших лютых морозов, да внезапно пришедшей за ней оттепели рассыпалась и растеклась по ночной земле луна, оставшись плыть по небу истаевающей полосой месяца.

На мертвом холме, где не росли деревья, Карий наконец остановил выбившегося из сил коня. Он огляделся, тщетно пытаясь отыскать прямо из-под ног ускользнувшую дорогу: пути не стало. Мир заполнила топкая лунная зыбь и надвигавшаяся за ней тьма.

Долгое время безвестие сжигало Данилу изнутри: ни приходившие с северо-запада люди, ни строгановские соглядатаи не ведали о том, что творилось в Новгороде. И только по стоящим над городом заревам и дымам пожарищ, да блуждавшим окрест волчьим стаям догадывались о чинимых царем казнях и великом разорении. Да еще странствующие калики поговаривали про то, что через волхва лютого посвятился царь сатане да упился кровью мученика Филиппа, митрополита всея Руси.

Узнав о разорении Новгорода, Карий, не сказавшись Строгановым, покинул их земли, надеясь отыскать своих спутников среди живых, взятыми для допроса в царский полон. Теперь жизнь людей, ставших ему самыми близкими, зависела от его решительности и смертоносного ремесла. Теперь он благодарил Бога за то, что Его промыслом стал совершенным, не имеющим себе равных, убийцей, что теперь его прежнее зло сможет послужить во спасение. Карий знал, что ради Васильки и Саввы легко убьет каждого, кто посмеет встать на его пути.

Уставший, с разбитыми копытами о хрупкий наст, конь тяжело дышал и, хрипя, отказывался идти дальше. Спешившись, Данила снял с него сбрую, ставшую для изможденного скакуна непосильно тяжелой:

— Прощай, Облак. Винить тебя не в чем, ворочайся назад… — Данило повернулся и не торопясь, стал спускаться с оледенелого холма.

Он слышал, как за спиной жалобно заржал конь, как, ломая тонкую ледяную кору, отчаянно вставал на дыбы, умоляя всадника возвратиться. Карий не обернулся. Он знал, что каким бы ни был смелым и отчаянным конь, без седока ступить на крутой, стремительно влекущий вниз ледяной склон, не решится. Данила знал, что вместе с ним Облак не пройдет и двух верст, а одному, может, удастся возвратиться.

Направо пойдешь — убит будешь; Налево пойдешь — смерть найдешь; Прямо пойдешь — себя потеряешь, А назад не вернешься…

«Неужто прав оказался блаженный? — уходя по колено в колючую снежную слюду, Данила вспомнил Давыдку Калачника, казачьего старшину, в одночасье ставшего юродивым. — Доселе и подумать не мог, что так слова отзовутся…»

***

С Новгородом было кончено: за шесть недель погромов, кровавых расправ и казней город обезлюдел и выгорел, да от потопленных тел расплескался вышедшим из берегов Волховом. Молчание, обещанное провидцем на небе, сползало вниз, устилая белым саваном обугленные остовы теремов и торговых дворов, раскатанные головни изб, да оставшиеся стоять пустыми прокопченные церкви. Вверху, под кружащимся белым небом, чернели вороньи стаи, на улицах деловито хозяйничали волчьи стаи, жестко соперничая и деля новые земли, наполненные без счета легкой добычей.

И денно и нощно шествующий за Иоанном Бомелий беспрестанно восхвалял угодную небесам государеву волю, ластился к Скуратову, туманно намекая царскому палачу, что не малохольные Ванька да Федька, а именно Малюта есть истинный Сын и наследник государев, которому в грядущем уготовано принять на себя венец Мономахов. Бомелий вдохновенно лгал, цитируя несуществующие пророчества, ссылался на никогда не бывшие предания и не изреченные свидетельства, ловко манипулируя громкими именами святых отцов и посвященных в оккультные тайны магов. И чем наглее, чем откровеннее была сказанная им ложь, тем явственнее странствующий чернокнижник верил, что Великая ложь неизбежно приводит к Правде. К Правде, которая не знает снисхождения и не дарует пощады.

Однажды отставшего от царской свиты Бомелия опричники чуть было не скормили волкам, заспорив, станут ли лютые звери есть проклятую плоть богоотступника. Тогда он с трудом избежал смерти, ослепив нападавших прожигающим зелием. С тех пор Бомелий все время держал при себе пузырек с кислотою, ужасая опричников невиданной властью «зелия сатанинского».

На Великий пост подули студеные северные ветра, накрывая Новгород февральскими вьюгами. Начавшейся непогоде Бомелий обрадовался, решив, что пресытившийся кровью царь, как всякий зверь, поспешит укрыться в своем логове и пожелает отправиться на отдых в Александровскую слободу. Уже закончился мясоед, прошла и Масленица, и пришла пора угомониться самому и унять обезумевших, ряженых бесами опричненных иноков.

Смущенный видением восставшего из мертвых и негодующего Василия Блаженного, царь поспешил простить Новгород и всех, кто сумел в нем выжить. Но даже в наступивший пост не мог успокоиться Иоанн, и поворотить с награбленным богатством в опричненную Слободу. Он жаждал новой крови.

***

Сначала было холодное дыхание, потом лицо обожгли сорвавшиеся с неба крошечные ледяные сколы. И вновь все успокоилось, стихло. Лишь тишина, скрипящая по насту осыпавшейся ледяной крошкой да едва прорастающий издалека рокочущий утробный вой.

Карий и опомниться не успел, как его поглотила слепая белая бездна, закружила, то бросая в черные воздушные прогалы, то швыряя в вертикально вздыбленную обледеневшую дорогу. Данила пытался зацепиться за наст руками, но пальцы выламывали хрупкие пласты, а ноги беспомощно проваливались в воздушной бездне, пытаясь опереться на рвущиеся нити снежной вязи. Шаг за шагом буран укрощал человека, обещая взамен покорности своей воле скорое забвение и вечный покой.

Даниле не было и десяти лет, когда ему, рабьему сыну, доверил господин купить на базаре масло для ночного светильника. Мальчишка даже не шел, а летел, словно на крыльях, спеша выполнить хозяйское слово, по дороге повторяя его словно молитву. В тот миг маленький Джабир был по-настоящему счастлив, потому что чувствовал себя свободным от пристальных, придирчивых глаз, а в руке поблескивал серебряный кругляшек, на который можно было купить не одну вкусную лепешку и еще большой кусок ароматной халвы. Он знал, что это доверие означает начало его новой, сытой жизни, и поэтому маленький слуга не подведет своего господина, а станет служить ему усерднее пса.

Он легко проскальзывал среди голосистых торговцев и жарко спорящих о цене покупателей, обгоняя снующих зазывал и степенных продавцов воды, важно восседающих на длинноухих ослах. Джабир был почти у цели, когда волшебный, летящий голос донесся до него от сокрытой за людскими телами базарной площади.

«Посмотрю, взгляну, хотя бы краешком глаза…» — Джабир бросился туда, где уличный мутриб веселил людей игрой на тростниковой свирели, сладкозвучными стихами, да невероятными трюками, которые он проделывал со своей дрессированной обезьянкой.

Молодой, еще безусый юноша в заношенном каисе восторженно поднял глаза к небу и взмахнул маленькой, увенчанной стеклянного бусиной палочкой. По его мановению дремавшая обезьянка оживилась, сделала в воздухе кувырок и, рухнув на спину, замерла, словно убитая.

Песню запой, погонщик, в песне этой воспой Стыдливых дев непорочных, сияющих красотой. В робких глазах красавиц жаркий пылает свет, Каждая стан свой клонит, словно гибкую ветвь.

На этих словах слушатели одобрительно загалдели, кивая головами и довольно цокая языками. Они с нетерпением ждали, что мутриб начнет, словами обнажая дев, расписывать нетронутые прелести красавиц, выставляя их на всеобщее обозрение, подобно высоко ценимому и ходовому товару. Но юноша, потупив взор, принялся выводить печальную мелодию на свирели, под которую обезьянка стала сокрушенно кланяться и простираться перед зрителями ниц.

Еще, погонщик проворный, скажи, как душу сберечь, От своих помыслов тайных, разящих в сердце, как меч. Богом клянусь, я бесстрашен и презираю смерть! Единственное пугает — не видеть, не ждать, не сметь…

Раздосадованные таким окончанием стихов, люди принялись расходиться по своим делам, не пожелав ничем вознаградить мутриба за его ремесло.

Через несколько дней на этой же небольшой, забитой торговым людом базарной площади Джабиру довелось увидеть, как за воровство отрубали мутрибу руку, а жалобно кричащей обезьянке свернули шею, а после выкинули как мусор.

***

Всю прошедшую ночь промаялся Иоанн в тяжелом неотвязном сне, будто бы представился он здесь, в Псково-Печорской обители, да не сам умер, а кто-то из опричников возлюбленных спящим придушил его малой атласною подушечкой, расшитой державными орлами да серафимскими ликами по краям.

Чудно Иоанну от того, что ходит возле живых нагим, прямо как блаженный Василий-нагоходец, а стыда от этого сам не имеет, и живые не смущаются тому, что перед ними предстает царь в срамоте. Ходит Иоанн, а сам размышляет, как ему нагим на Суд Божий являться, дозволят ли, ради былой славы государевой. Или погонят взашей, как изгонял из Едема грозный ангел срамника-прародителя Адама?

И видит Иоанн у монастырских ворот играющих ребятишек, отчаянных драчунов-сорванцов, играющих в салки посреди валявшихся во дворе побитых старцев соборных. «Вот и я, убогий да злосмрадный, не оставлен без доброго знамения!» — Иоанн радостно побежал к детям, надеясь вместе с ними пройти сквозь суровую ангельскую стражу, потому что таковых есть Царствие небесное.

Переставшие пятнать друг друга мальчишки сбились в юркую говорливую стайку, и начали громко считаться:

Катилася торба С высокого горба; В этой торбе Хлеб и пшеница, Вино да водица; С кем хочешь, С тем поделися!

— Со мною, со мною поделитися! — благоговейно закричал Иоанн, протягивая деткам восковые ладони.

— Нет, не дадим! — засмеялись в ответ дети. — Срамной ты, через тебя и нам лихо пристать сможет!

— Тьфу на вас, бесенята! — закричал на детей Иоанн. — Али не знаете, с кем говорите?

— Не ведаем того, нагоходец, — в один голос повинились дети.

— Деточки милые, да я ж царь ваш! — прослезившись от умиления, воскликнул Иоанн.

— Ирод, Ирод… — испуганно зашептались дети, вставая перед царем на колени. — Помилуй нас, невинных деток, Христа ради.

Дети спешно крестились и, отдавая царю земные поклоны, тихонько плакали.

— Ну, не скрывайте, чего разделить хотели? — Иоанн ласково теребил детей по шелковистым волосам, и целовал каждого в лоб, словно покойника. — Али закона не знаете, что все лучшее надобно без утайки целиком царю отдавать.

Дети несмело откинули перед Иоанном лежавшую на снегу рогожку:

— Тут, батюшка, голова игумена Корнилия, да старца Васьяна Муромцева, да келаря Курцева Дорофея. Бери государь, какая более тебе приглянется, мы себе новые сыщем!

Царь в ужасе отпрянул от детей и бросился бежать прочь, но земля уже не держала его, разверзаясь под ногами бесконечною огненною пастью…

Восстав от сна, Иоанн, не облачаясь, в одном исподнем кинулся в храм и, упав на колени возле образа архангела Михаила, возопил: «Великий, мудрый хитрец, никто не может твоея хитрости разумети, дабы скрылся от твоея нещадности. Святый Ангеле, умилися о мне грешнем и окаяннем…»

***

Подле Никольской церкви, что служила главным входом в Псково-Печорскую обитель, пьяные опричненные воротники устроили себе волчью потеху. Выкопав у церковных врат глубокую яму и посадив туда матерого, они таскали из ближней Тюремной башни иноков и на веревках спускали их к зверю, дабы узреть, во спасение чьей святости сойдут с небес заступники ангельские.

— Так мы всю оставшуюся братию переведем, а святого не сыщем! — недовольно пробурчал здоровенный, с выбитыми зубами в кулачных боях опричник Юшка Игнатьев. — Слышь, Карамышка, а может, того, зря радеем? Может, здесь не монахи, а одни курвы черноризные живут?

— Мне почем знать? — огрызнулся Карамыш. — Ты давай-ка не языком чеши, а спорее веревку тягай. Не ровен час, насытим серого, тогда плакали наши ангелы!

— Да и на что тебе они сдалися? Эка невидаль! — стоящий рядом опричник Первуша плюнул в бесившегося волка. — В церкви на каждой стене по пять штук намалевано. Иди, коли нужда, и дивись!

— Дурень! — Карамыш презрительно посмотрел на воротника. — Да только бы явился небесный заступник! Мы бы уж не сплоховали, сразу, как водится, в ноги, мол, прости и помилуй нас, людей подневольных, Христа ради.

— И чего с того? Прощения на язык не положишь! — в ответ рассмеялся Первуша. — Рубль бы за какого угодника платил, тогда хоть бы старания ваши не пропали даром!

— Ты свое серебро поганое попроси, — Карамыш бросил веревку и, кряхтя, подхватывая замученного инока под руки, ответил опричнику с нескрываемым презрением. — Мне денег не надобно. Я слово заветное выпытать хочу, такое, что ни смерть, ни хворь, ни ярость государева не страшны будут. От всего тем словом уберечься сумеешь, яко трое святых устояли в печи огненной!

— Неужто ангел ведает про то слово? — усомнился Юшка. — Мыслю, что един Господь…

— Тетеря тоже мыслил, да тут выстрел! — обрезал Карамыш. — О сем сам пророк Даниил рек!

— Ну, коли пророк, — Первуша схватился за окровавленную ногу монаха, — тоды, ради словца заветного, я тако ж не прочь потрудиться!

Опричники согласно подтащили мертвого к мусорной куче, сваленной подле монастырской стены и, закидав тело снегом, живо направились к Тюремной башне за новым страдальцем.

— Глянь, — Первуша протянул руку, указывая на светлеющую восточную сторону, — кажись фигура какая проявилася!

— Где? Кто идет? — вскрикнул возбужденно Юшка, подхватывая бердыш.

Карамыш пристально посмотрел на восток и раздраженно плюнул Первуше под ноги:

— Черти тебе спросонья мерещатся, харя ты некрещеная!

— Да как же, братцы, сам видел, истинный крест! — опричник удивленно посмотрел на пустынную снежную гладь и перекрестился. — Пешего путника вон там заприметил!

— Тише, глотка медная! — Карамыш поднес кулак к лицу опричника. — С испугу-то бабьего перебудишь караул, после с тобою век у робят в посмешищах ходить станем.

Юшка громко расхохотался но, внезапно охнув, стал медленно заваливаться на бок, а вслед за ним повалился и не успевший досказать укоризненных слов Карамыш. Перед онемевшим от ужаса Первушей стоял невысокий человек, одетый в черное, почти как опричник.

— Пленники где? — еле слышно прошептал Карий.

— Ась? — испуганно пробормотал Первуша.

— Пленники, спрашиваю, где?

— А, вон оно что! — обрадовавшись неведомо чему, облегченно вздохнул опричник. — Да рядышком они, тута, в Тюремной башне!

Первуша обернулся, указывая на возвышавшуюся рядом монастырскую башню, и бесшумно рухнул в снег, рядом с застывшими безмятежно улыбающимся Юшкой и недоуменно смотрящим в небо Карамышем.

***

С церковного порога дохнуло густым ароматом ладана, приправленного от бессчетного числа горящих восковых свечей нежным привкусом меда. Затем показались танцующие язычки пламени: яркие, невесомые, словно парящие мотыльки подле суровых небесных ликов. Карий осмотрелся.

На холодном каменном полу, подле образа архангела Михаила, слезно молился исхудавший, согбенный человек в одном исподнем.

«Никак игумен низложенный», — подумал Данила и, надеясь вызнать о судьбе своих товарищей, пошел к молящемуся через храм.

Завидев появившегося словно тень черного воина с кривым мечом, светящимся в ярком пламени свечей, Иоанн, разрывая на груди рубаху, истошно закричал: «От Бога посланному, всех Ангел престрашен еси, святый Ангеле, не устраши мою душу убогую, наполнену злосмрадия…»

Карий увидел появившееся из темного угла испуганное бритое лицо иностранца и не придал значения, когда этот нелепый, заплутавший в русских снегах незадачливый купец, отчаянно размахивая руками, бросился ему навстречу.

Подбежав к вооруженному незнакомцу на несколько шагов, Бомелий размахнулся и что было сил выплеснул в его лицо кислоту.

— Малюта! — закричал Бомелий, пятясь назад, во тьму.

— Малютушка! — вслед за чернокнижником бессмысленно завопил царь.

Вбежавшие в церковь опричники легко выбили ятаган из рук ослепленного Данилы и навалились разом, скрутили за спиной руки.

Подоспевший Малюта Скуратов посмотрел на плачущего, в разорванной рубахе, царя, затем на лежавший подле государя хищный клинок ятагана:

— Подослали таки, проклятые, убийцу! — затем, повернувшись к опричникам, громогласно повторил. — Да не Литва и не Польша убийцу-то подослали. Сдается мне, что здесь свои, опричненные, постаралися!

Малюта скинул с плеч соболью шубу и, ласково укрывая царя, властно приказал опричникам:

— В застенок душегубца. Глаза с него не спускать, да пальцем до меня не трогать!

Скуратов осторожно поставил царя на ноги и повел его прочь из храма, где возле милостивых и строгих образов уже таяли последние восковые свечи.

— Малютушка! — блуждая безумным взглядом по храмовым фрескам тихо шептал царь. — Знамение мне было великое!

— Какое знамение, батюшка? — благоговейно переспрашивал Малюта. — Скажешь ли мне, твоему чаду недостойному?

— Как не сказать? Скажу! — Иоанн перекрестился и заглянул Скуратову в глаза. — Ангел Грозный явился мне. Здесь, во храме Божьем!

Малюта повалился царю в ноги и сокрушенно ответил:

— То не Ангел, а убивец подосланный был. Не углядел, государь… Казни пса, воля твоя. Только знай, что душегубца черного раб твой Малюта изловил своими руками!

— Нет вины твоей в том, что Архистратигу противостоять не смог. Перед ним и князья бесовские, все одно, что козлища перед львом рыкающим, — царь посмотрел поверх головы Скуратова и, подобно священнику, благословил.

Наблюдавший из потаенной храмовой темноты Бомелий усмехнулся и, зябко кутаясь в огромной собольей шубе, негромко сказал:

— Теперь, Малюта, не медли. Настал твой час!

***

Белая, залитая вечерней зарею снежная равнина тянулась бесконечно долгим полотном, переламываясь у горизонта и заползая на играющее скупыми красками закатное зимнее небо. Тени ложились все дальше, пока и вовсе не стали медленно исчезать, смешиваясь с надвигавшимися сумерками.

— Имя, назови свое имя! — закричал в обоженное лицо Скуратов. — Не слышит! Давай, Чваня, окати водой!

Коренастый, с кривыми волчьими зубами палач радостно хмыкнул, окатывая Данилу колодезного водою.

— Хороша водица-то, студена, до костей проймет. Скуратов посмотрел на неподвижное тело и с досадою плюнул на пол:

— Водица-то твоя не бередит! Убивец то наш даже бровию не повел!

Чваня испуганно согнулся перед разъяренным Малютою и, оправдываясь, проскулил тонюсеньким голоском:

— Почто же ты его за ребра на крючьях поразвесил? Да почто перебить кости поспешил?

— Так молчал окаянный, ни имени, ни прозвища сказывать не желал! Вот кровь-то во мне и распалилася! — Малюта схватил Данилу за волосы и поднял повисшую голову. — Хотя бы имя назвал… За то бы прямиком тебя да в Царствие Небесное!

Чваня подковылял к Малюте и тихонечко подсунул в руку маленький холщовый мешочек:

— А ты солькою присыпь. Вишь, как раны играют?! Она, милая, почище каленого железа ему станет!

— Дело глаголешь! — Скуратов вытащил щепоть соли, размял ее пальцами, и принялся деловито натирать раны.

Снег был нетронутым, воздушным и почему-то теплым, словно птичий пух. Данила посмотрел вниз: он шел и не оставлял за собой привычных осторожных следов. «Словно по облакам, как ангел», — Данила улыбнулся и открыл глаза.

— Малюта! Глянь! — Чваня вскочил с замазанной кровью плахи. — Наш убивец-то очухался!

— Тьфу ты, черт! Левый глаз вовсе истек, а правый кажись цел, — рассматривая обоженное лицо, Скуратов медленно крутил головой Карего. — Имя свое назови, мигом в рай отправлю!

— Я… я… — разбитые, потерявшие форму губы не слушались и выдавливаемые звуки никак не складывались в слова.

— Так, говори, — Малюта припал ухом к губам Карего. — Христом тебя заклинаю, только говори!

— Возмутитель и отцеубийца, — с трудом выдавил из себя Карий.

— Хорошо, дальше! — возбужденно закричал Малюта. — Царя, значит, убить хотел. А подослал-то кто?!

Крутившийся подле Скуратова Чваня немедленно подскочил к хозяину, жалобно заглядывая в глаза:

— Батюшка, как имя-то, не томи…

Отмахиваясь, словно от надоедливой мухи, Малюта раздраженно ударил наотмашь по холопьему лицу.

— Душа моя, Христос с тобой, только сказывай!

Через мутную неживую пелену Данила посмотрел на рыжую бороду своего мучителя, на кривую волчью голову мелькавшего рядом палача и вдруг увидел между ними лицо своего отца, его поседевшие волосы, убитые горем глаза.

— Прости… прости, если сможешь…

— Пощады тать просит! — довольно хихикнул Чваня. — Видать, хорошо отделали молчуна!

Малюта досадливо плюнул в лицо крутившегося подле палача и вцепился руками в Карего:

— Братец, ты только не помирай! Прежде на подославших тебя бояр укажи! За то я всех попов заставлю по тебе заупокойную отслужить!

Солнце стремительно пряталось за горизонтом, последними лучами цепляясь за еще багряную полосу неба, ставшего уже ночным и иссиня-черным.

Стало тихо, так, что Данила перестал различать даже свое дыхание. Он оглянулся: надвигающаяся темнота стремительно скрывала необозримую прежде снежную равнину, а может и не снежную, а песчаную пустыню без берегов, по которой на золотом верблюде ездил солнечным днем вечно дремлющий и уставший ветхий днями милосердный Бог.

В надвигающейся на мир тьме Данила с тревогой вспомнил убиенного волками отрока Пахомку из строгановского Орла-городка, которого обещал уберечь и не уберег. «Как же ему, с перебитою шейкою дорогу-то сыскать? Не сыщет, заплутает, пропадет, — Данила с тоской посмотрел на ложащиеся окрест густые мазки мрака, поспешно заполняющего собой землю. — Хотя бы ничтожный знак, или даже след малый после себя суметь оставить!»

Он разжал сведенные судорогой ладони и уьидел, как выскользнула и упала на снег старая, серебряная монета с отчеканенным ликом Христа, окаймленная древними письменами. Смертные деньги, в уплату могильщику! Данила нагнулся, чтобы подобрать бесценную реликвию — и не смог, настолько непомерно велика стала ее тяжесть.

Последние багряные краски тихо сходили с края небес, превращаясь в непроглядную глубину опрокинувшейся вечности.

— Господи, — в отчаянье закричал небу Данила, — скажи, так есть ли еще надежда?

Его глаз коснулся Свет: легкий, льющийся, заполняющий через край, какой иногда приходит в снах, но только теплый, живой, пахнущий дождем и цветущими травами, легким дымом костра и теплым духом только что испеченного хлеба.

— Ты и есть Надежда.

Данила повалился на колени, в слезах припадая к ногам Спасителя:

— Проклятый душегуб, вот кто я!

— Разве не ты был рабом и стал свободным? Или не ты от ненависти пришел к любви? Разве не за друзей положил свою жизнь? — Христос нагнулся и, поднимая Данилу с колен, сказал. — Встань, нареченный Судом Божьим и Утешителем! Ступай и ничего не бойся.

Данила улыбнулся и сделал шаг.