1
Зимой, вскоре после совещания в ВСНХ, пронеслась по всей стране волна возмущения против новой вылазки врагов революции, вскрытой на процессе промпартии. Бунчужный ходил злой, ни с кем не разговаривал и избегал встреч даже с Лазарем Бляхером.
Кое-кто из вчерашних друзей и знакомых еще ходил, пряча нос в воротник, когда в институт нежданно прибыл ответственный работник ЦК.
Гость был исключительно предупредителен. Растерявшийся Бунчужный водил гостя по лабораториям, как ревизора, и объяснения давал, как представителю госконтроля. Представитель ЦК это понял с первых слов и, улыбнувшись, сказал:
— Давайте, Федор Федорович, запросто. Говорите, что есть, как другу. Успехи и неудачи ваши.
Бунчужный говорил о работах своих и учеников своих, о целях и задачах института, родившегося по указанию товарища Сталина; он рад случаю показать, чем ответил институт на внимание правительства...
— Тайгастрой — это комбинат широкого профиля, — сказал представитель ЦК. — Последние разведки обнаружили близ Тайгастроя еще и залежи титано-магнетитов. Что, если бы предложили вашему институту построить там печь, провести работы над получением ванадистых чугунов при таежном заводе? Ваше мнение, Федор Федорович?
— Мое мнение? — сказал он дрогнувшим голосом.
Это было то, о чем он думал, чем жил столько лет.
Бунчужный почувствовал, как кровь прилила к лицу и не отходила.
— Мое мнение? Я готов хоть сейчас уехать в тайгу и заняться строительством экспериментальной домны! Я считаю, что только такому заводу, как Тайгастрой, — он поправился: — такому предприятию, как Тайгакомбинат, как никому другому, уместно заняться и моей проблемой. Ванадистые чугуны, ванадистая сталь — еще одна, так сказать, звездочка в этом замечательном таежном созвездии производства специальных сталей. Но... смею ли рассчитывать?
— Ну вот. Мы, кажется, с вами договорились. Вы получите возможность построить доменную печь и организовать филиал своего института при Тайгакомбинате. Ведь это очень, очень перспективное предприятие. Что вы скажете?
Весной тридцать первого года короткая служебная записка из секретариата товарища Сталина решила все...
Ее доставили поздно вечером. Профессор, приказав никому не говорить, что он в институте, немедленно вызвал зятя в кабинет.
Одного того, как профессор шагнул навстречу, Бляхеру было достаточно... Профессор протянул записку.
Ночь прошла незаметно. Потом, никого не тревожа, они потушили свет и, взявшись за руки, шли сумрачным коридором, вытянувшимся перед ними, как труба. Круглое окно в конце коридора походило на объектив исполинского телескопа. Они остановились, удивленные пришедшим одновременно сравнением, и смотрели, как мерцала в небе голубая звезда...
После этой ночи все казалось иным. Вероятно, тогда же впервые в жизни они подумали о том, что к радости, в сущности, надо так же привыкать, как и к печали.
— Зайдемте ко мне! — пригласил профессора Бляхер.
— А Лиза? Ниночка? Мы разбудим их.
— Пойдемте!
Он открыл своим ключом входную дверь. На цыпочках прошли из коридора в кабинет. Но Лиза услышала.
— Ты, Лазарь?
— Я.
— Почему так поздно?
— Я не один...
— Дед?
— Я... я... Спи, спи, дочка!
— Что случилось?
— Ничего. Спи!
Лазарь подвинул Федору Федоровичу кресло, сам сел напротив. Кабинет зятя больше походил на техническую библиотеку: вдоль четырех стен были полки, сплошь занятые книгами, папками, альбомами, и сидеть здесь, среди этого богатства, Бунчужному доставляло особое удовольствие. Переполненные счастьем, оба не решались нарушить молчание.
Вошла Лиза, в пижаме, встревоженная.
— Нет, в самом деле, что такое? Что случилось?
Лазарь взял за руку и привлек Лизу к себе.
— Мы строим свою домну!
— Что ты говоришь? Есть решение правительства?
— Есть! Строим на площадке Тайгакомбината!
И он рассказал обо всем, что произошло.
— Я счастлива! Поздравляю вас. Папочка, я счастлива!.. Родные мои...
Она прижалась к отцу.
— Ну, я пойду... — сказал немного спустя Федор Федорович вставая. — Боже мой...
Он вздохнул и снова, обняв Лизу, прижал ее к груди.
Потом прошел в спальню, наклонился над постелью Ниночки.
— Девочка моя... Твой дед — счастливейший человек в мире. — Поцеловал в плечико ребенка и стоял несколько минут не двигаясь.
Было шесть часов утра. Федор Федорович вышел на крыльцо.
Моросил дождик.
По лицу Федора Федоровича потекли тяжелые капли, седой квадратик низко остриженных волос стал совсем алюминиевым, шляпа обмокла в руке.
Он стоял на крыльце с обнаженной головой и смотрел в небо, по которому, как льдины в талом озере, кружились почти на одном месте облака. Они скрывали восход солнца, но алая полоса ширилась с каждой минутой и все чаще прорывались лучи на землю.
Тогда ко всему, что пришло в эту памятную ночь, прибавилась еще одна радость. Он не видел восхода солнца лет десять!
Согбенный от навалившегося счастья, но весь внутренне собранный, профессор сошел с крыльца. Он пошел вдоль ограды и смотрел вокруг себя с не испытанным прежде любопытством. Чешуйчатая рябь ходила по лужам, из-за строившегося дома тянуло ветерком, пахнувшим сосновыми опилками, мостовая дымилась. У ног Бунчужного запрыгали саговые шарики, но в ту же минуту прорвалось солнце, стало необыкновенно светло, заблестели крыши, словно их окрасили лаком.
Из гаражей выходили первые автомобили, оставляя на асфальте рубчатые узоры шин.
Федор Федорович зашел в сквер. Весенняя липкая грязь облепила калоши. Вытаскивая ногу из глины, пришлось придержать калошу рукой. По дорожке разлились игрушечные пруды: в них отсвечивалось небо и купалось раннее солнце. Профессор вытер о полу пальто испачканные глиною пальцы и повернул к выходу. Но ехать в трамвае этим утром не мог. Он покинул вагон и снова брел медленно, рассматривая все так, словно держал перед глазами лупу.
Он видел, как на крючьях поднимали влажные гофрированные шторы, с нависшими на них каплями, при нем вкладывали отшлифованные от носки в карманах ключи в поржавевшие за ночь отверстия замков, его обнимали теплые потоки воздуха, устремлявшиеся вслед за распахиваемыми дверями магазинов.
Шторы, теплый воздух, нежные зеленые царапины на стекле витрин и все многообразие деталей нужны были теперь, как никогда. Он радовался малейшему поводу и внимание свое отдавал всему, на что падал взгляд.
Благообразный старик низко склонился. Федор Федорович полез в карман и высыпал мелочь на свою шершавую и желтую от кислот ладонь; схватил одну монетку, прибавил вторую, но поймал себя на счете.
Старик склонился ниже.
Бунчужный покраснел. Он сунул все, что имел, оторопевшему человеку, отскочил в сторону и скрылся в ближайшем магазине. Это оказался цветочный магазин.
Девушка расставляла вазончики. Она посмотрела на посетителя, не отрываясь от своего дела. Он не знал, что ему надо, и ему предложили корзину, завернутую в хрусткую бумагу.
— Вам ведь ко дню рождения? Это самый лучший подарок! — сказала девушка, мило улыбнувшись.
«Ко дню рождения...»
Он нес подарок перед собой на почтительном расстоянии, боясь измять и испачкать: бумага была слишком бела и нежна, а девушка сказала, что цветы надо нести осторожно.
Прогулке настал конец. Бунчужный сел в такси. Дома Марья Тимофеевна выбежала на звонок. Она не спала ночь, звонила к Лизе, в институт и на завод; ей ответили, что профессор ушел; она звонила в институт неотложной помощи Склифасовского, — куда угодно... Даже в милицию...
— Но что случилось?
— Машенька, очень хорошо все, замечательно! Подожди, я сейчас!
Бунчужный протянул ей корзину с цветами.
— Ко дню рождения!
— К какому рождению?
— Моему! Твоему! Нашему!
— Ничего не понимаю!
Федор Федорович как был, в пальто и в калошах, прошел в кабинет. Стоя, он сделал запись всего того, что должен был взять с собой в дорогу, словно уезжал сейчас.
— Ванадистые чугуны из титано-магнетитов мы все-таки получим, Маша! — приглушенно, не своим голосом, сказал он. — Случилось самое большое в нашей жизни...
Федор Федорович посмотрел жене в лицо.
— Ты поняла?
— ?..
— Я строю свою домну!
Он встал к обеду с измятым лицом, с мешками под глазами и позвонил на завод. Лазарь Бляхер, продолжавший, несмотря на бессонную ночь, вести работу на заводе, сообщил, что очередной опыт дал те же результаты.
Сомнений не оставалось: дело в шихте и высоко нагретом дутье.
А вечером профессор, вернувшись из института, застал в столовой Анну Петровну.
Бунчужный от неожиданности остановился на пороге.
Бледная, в клетчатой шерстяной кофточке, она выглядела девушкой и совсем по-другому, чем в предыдущий приезд.
Анна Петровна поднялась навстречу Бунчужному.
— Я приехала... У нас горе... Вы должны помочь... Генрих арестован...
— Уже арестован? — Бунчужный покраснел, но тотчас справился с волнением. — Что ж, этого следовало ожидать...
— Федор Федорович, неужели Генрих дошел до вредительства? Не могу этого допустить... Может быть, вы знаете больше меня! Может быть, ему надо помочь? Вы же друг его...
— Был. Поэтому я и сделал все, что нужно было сделать настоящему другу. А враг ли он, там разберутся. И не советую вам вмешиваться в это дело.
— Я давно чувствовала, что он чужой. И не только мне. — Глаза ее налились слезами.
Бунчужный приложил ее руку к своей груди.
— Верьте мне, дорогая, если в нем осталось что-то честное, хорошее, он поднимется. Он станет настоящим человеком.
2
Хотя объем строительства и проектировочные работы не были окончательно утверждены по вине бесчисленных комиссий, Гребенников решил взять ответственность за последствия на себя и велел рыть котлованы под домны, каупера под мартеновские печи и приступил к стройке других цехов. В тайниках души он рассчитывал таким путем скорее вызвать явных и тайных врагов стройки на реакцию, как вызывает врач раздражающим средством глубоко запрятавшуюся болезнь.
«Поставлю их перед фактом, пусть реагируют!»
Это был правильный расчет, и результаты очень скоро сказались.
После возвращения Гребенникова на площадку все почувствовали, что приехал х о з я и н, и многое из того, что не двигалось прежде с места, покорно пошло на поводу.
В глубине души Журба не раз признавался, что кое-что «прошляпил», что в его работе, пока Гребенников отсутствовал, сказывалась кустарщина, что он, как путеец, увлекшись строительством железной дороги, многое пустил на самотек.
Площадка все более и более оттесняла тайгу, вторгаясь в девственный край. Вдоль и поперек изрезали ее котлованы; поднимались стены цеховых зданий. По узкоколейке рабочие беспрерывно подвозили с кирпичных заводов огнеупор и строительный кирпич, складывая под навесы близ доменного и мартеновского цехов. Грохотали бетономешалки, камнедробилки. В подсобных цехах устанавливались агрегаты. Одновременно велось строительство социалистического города: воздвигались многоэтажные здания, разбивались участки под площади, скверы. Часть таежного леса по обоим берегам реки Тагайки Гребенников решил сохранить: здесь, в центре города, должен был быть огромный парк культуры и отдыха.
Все эти многочисленные работы совершались в том беспрерывно нарастающем темпе, который свидетельствовал, что на строительстве знают цену планированию и умеют руководить.
— Товарищи, — сказал однажды секретарь крайкома Черепанов, — он часто приезжал на площадку и был в курсе всех дел, — не пора ли от котлованов перейти к фундаментам и монтажу?
— К этому мы уже подготовились, — ответил Гребенников.
На производственном совещании подсчитали силы и решили как можно скорее приступить к кладке фундаментов под первую доменную печь-гигант и под первую мартеновскую печь. Выделили людей и материалы. В сознании руководителей комбината это должно было символизировать переход от подготовительных работ вообще к конкретному строительству ведущих цехов, а значит и к новому этапу стройки, — к конечной цели. Мера была тем уместней, что подготовительный период слишком затянулся и у некоторых строителей стало складываться мнение, что все здесь, в глухой тайге, одними котлованами и кончится.
— Подберем в бригаду бетонщиков самых толковых, честных ребят. Предоставим им честь залить первый кубометр бетона в фундамент первой печи, — сказал Гребенников.
Журба вызвал к себе Женю Столярову, — она была комсоргом доменного цеха.
За год, проведенный на площадке, Женя сильно загорела; порыжели даже волосы ее, особенно концы кос, которые она как-то по-особенному закладывала вокруг головы. Девушка окрепла, возмужала и выглядела очень хорошо, хотя оставалась такой же тоненькой и подвижной.
В отношениях между Николаем и Женей существовала скованность. Он ничем не мог это объяснить. В его глазах Женя оставалась чудесной молодой девушкой, почти подростком, и к ней у него были самые добрые, братские чувства. Но, кажется, эти добрые, товарищеские чувства и составляли источник каких-то слишком сложных переживаний Жени. Прямая и непосредственная, она держалась с Николаем стесненно. Он это видел, но ни шагу не сделал, чтобы прояснить отношения и вернуть девушке то хорошее, что у них родилось, когда ехали тогда через тайгу.
— Так вот, Женя, — сказал он, — будем класть фундаменты под первую домну и первый мартен. Кого бы нам в бригаду бетонщиков перевести? Заложим мемориальную доску. Почетное дело!
Женя назвала Яшу Яковкина, Пашку Коровкина, Старцева.
— Надо объявить об этом на площадке! Пусть все знают — и землекопы, и каменщики, и арматурщики, и бетонщики, что приблизился ответственный период, — сказал Журба. — Побеседуй с народом по своей линии, а я — по своей.
Котлованную работу закончили 20 июля, на другой день с утра начали подвозить к домне № 1 бетономешалки, бочки с цементом, щебенку, лес для опалубки, установили циркулярную пилу, подвезли арматуру.
— Ну, как оно, Яша? — спросила Женя Яковкина, переброшенного из бригады землекопов к бетонщикам.
— Да что? По правде сказать, думал, на этих котлованах и кончится... Котлованы да котлованы, а завода как не было, так и нет...
— Маловерный Фома! — ответила Женя.
— Так это было прежде, — оправдывался Яша, пощипывая свои жиденькие усы.
Первого августа часов в двенадцать дня на площадке появился секретарь крайкома Черепанов. Журба велел спешно соорудить трибуну. Созвали народ.
Пришел инженер Абаканов — он вел геодезические работы на строительстве соцгорода. Клетчатая рубаха была у инженера широко распахнута на груди, на самой макушке лихо сидела тюбетейка.
— Ну, что тут? — спросил он Женю.
— Не видите?
— А поласковее нельзя по сему поводу?
Он вдруг наклонился к Жене и, делая отчаянное лицо, прошептал:
— Год томления и любви безнадежной...
Женя расхохоталась.
— «Я не для вас, а вы не для меня!..» — тихонько пропела, наклонившись к инженеру.
— И очень жаль!
— Хватит вам! Как вы не понимаете, что сейчас состоится самое большое на площадке!
Женя посмотрела на Абаканова суровыми глазами.
— Я-то не понимаю? Кто же тогда понимает? Я, может, с радостью сел бы сейчас вон туда, в бадейку с бетоном, и лег в фундамент домны...
— Вместо мемориальной доски?
— Вместе с доской. На память векам...
— Подумаешь, память! — фыркнула Женя. — Нашли бы какие-то кости и подумали, что это питекантроп...
— Эх, Женька, Женька, хорошая ты девчурка!
Абаканов пошел к рабочим.
Вскоре начался митинг. Выступали Гребенников... Черепанов, Журба, Старцев. Несколько слов сказал Яша Яковкин:
— Товарищи! Нам, комсомольцам, выпала большая честь: заливать под фундамент первой домны-гиганта первый кубометр бетона. От имени комсомольцев и молодежи разрешите заявить, что эту высокую честь мы оправдаем и дальше!
Ему зааплодировали.
Затем Черепанов, Гребенников и Журба подняли на трибуну мемориальную доску. С волнением Журба громким голосом прочел вырезанную на века надпись:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
1 августа 1930 года, на тринадцатом году Великой Октябрьской социалистической революции, здесь, по решению Правительства Союза Советских Социалистических Республик, заложен металлургический комбинат.
Да здравствует великая, непобедимая партия Ленина — Сталина!
Да здравствует победа коммунизма!»
В глубокой, торжественной тишине Черепанов, Гребенников, Журба и Женя Столярова понесли мемориальную доску вниз, на дно котлована, и уложили ее в ящик. Затем Гребенников приказал заливать бетоном фундамент. Наполнили первую бадью. Крановщик медленно поднял бадью повыше, чтоб ее видели все собравшиеся на митинг рабочие и инженеры. Она висела на тонком тросе, расцвеченная солнцем, в хрустально-чистом воздухе и чуть подрагивала, словно живая.
Так же медленно крановщик опустил ее вниз. Бетон лег на мемориальную доску. Народ запел «Интернационал»...
О закладке доменной печи составили акт, послали телеграммы правительству и в наркомат. Настроение у всех было приподнятое. Гребенников приказал отделу рабочего снабжения отметить этот праздничный день лучшим обедом. В красных уголках и в клубе провели беседы, выступила художественная самодеятельность.
После окончания фундамента огнеупорщики приступили к кладке лещади. Жизнь домны зачалась.
И вдруг телеграмма: перенести цеховые сооружения с одного конца площадки на другой, пересчитать фундаменты печей, сменить материалы конструкций. И угроза отдать под суд за самоуправство.
— Ничего не понимаю! — признался Журба. — Кто мог подсунуть заму на подпись такую бумажку? Ведь он занимается химией!
Гребенников молчал.
— Надо поехать в Москву, к Серго! — сказал Журба. — Покажешь телеграмму. Доложишь сам, минуя посредников, что успели мы сделать и что нам нужно. Но... неужели эта телеграмма — только недоразумение?
Гребенников спрятал ее к себе в бумажник.
— Не будем пока говорить об этом никому. А в общем, как тебе нравится: перенести цехи! Пересчитать фундаменты! Очухались, а? За проволочку под суд не отдают, а вот за инициативу — пожалуйста! Нет, этот номер не пройдет!
Зима близилась, требовалось сделать до холода возможно больше.
Гребенников чувствовал обострившуюся ненависть ко всем этим оппозиционерам, отщепенцам, готовым на любую подлость, и испытывал жгучую злость, всегда появлявшуюся в нем, когда натыкался на препятствия, устранить которые своими силами не мог.
Вскоре ударили морозы, однако строительство продолжалось в том же все возраставшем темпе. Уже выложили лещадь доменной печи, клепали кожух шахты, строили мартен, прокатный цех. В работе даже ощущался вызов, словно люди еще раз хотели сказать, что вот, несмотря ни на какие препятствия, они строят и будут строить дальше, строить при любых условиях, и покажут всему миру, зачем и для чего начат великий поход за индустриализацию.
После тягостного раздумья Гребенников, однако, решил, чтоб не подвергать людей и строительство риску (ни у кого не было опыта стройки при пятидесятиградусных морозах), несколько сократить бетонные работы. Большую часть людей он перебросил на строительство соцгорода, чтобы уже весной рабочих и инженеров переселить из временных бараков в красивые, благоустроенные дома.
После этого он уехал в Москву.
3
Ветер гуляет по крыше, гудит жесть, вся в морозных звездочках, словно оцинкованная. Коснись голой рукой, не оторвешь: тотчас прилипнет прочно, будто клеем прихваченная. На ребятах меховые рукавицы, полушубки, валенки, меховые шапки с длинными хвостами. Только и видно, что красные носы да глаза, опушенные кружевом инея. От дыхания на груди у каждого отросла предлинная седая борода...
— Артисты!.. — кричит Яша Яковкин кровельщикам соседнего дома. — Скоро перед нами лапками кверху?
— Жильцы! Не больно носы дерите! Как бы мы по ним не настукали! — отвечает Петр Старцев.
С крыш обоих зданий открывается на много километров вокруг тайга. Видно, как просеки разрезали ее на квадраты.
На проспекте Сталина уже поднялись первые дома: бригада Яши Яковкина заканчивает кровельные работы главного корпуса рабочего городка; на стройке их называют поэтому «жильцами»... Петр Старцев строит клуб; его ребят зовут «артистами».
Между «артистами» и «жильцами» идет азартное соревнование. Их перебросили с площадки завода сюда, на строительство соцгорода, после того как ударили морозы, прервавшие работу в доменном цехе.
Напротив клуба и жилого дома заканчивается стекление и внутренняя отделка огромного корпуса учебного комбината. Здесь, на стройке комбината, работают коренные «гражданцы», — хватко, напористо, без шуток и прибауток. «Промышленники» же любят покрасоваться. Порой с жилого дома и клуба летят к зданию учебного комбината прибаутки. Сейчас на отделочных работах стоит бригада Тани Щукиной.
В соцгороде ее хорошо знают. Курносенькая, большегубая, в веснушках, она чем-то по-женски мила, и к ней липнут ребята, как осы к меду.
— Вам бы в монастырь, девчата! — кричит Петр Старцев.
— Уж больно тихи! — поддерживает его Яша Яковкин.
— Шумят пустые бочки! — кричит с лесов Таня, бригадир девичьей бригады.
Раздается дружный девичий смех. Таня идет к шахтному подъемнику. Она в желтом тулупчике. Одета, как парни, только по движениям, да походке, да еще по чему-то неуловимому видно, что это женщина.
поет Яша Яковкин, но морозный ветер резко обрывает пение. Яша кашляет громко, не в силах остановиться.
— Подавился! — кричит Щукина, и по голосу слышно, что она довольна.
Яша продолжает кашлять, согнувшись низко и прикрывая рот теплым мехом только что вывернутой рукавицы. Сквозь кружево оснеженных ресниц проступают слезинки. Они тотчас исчезают на морозе. Лицо Яши становится от натуги багровым.
— Будто стакан спирту хватил... — сквозь силу выдавливает он из себя фразу и снова с азартом начинает стучать молотком по листу кровельного железа. Ловко, как настоящий кровельщик, он загибает край, делает «замок» и вместе с ребятами подгоняет лист к соседнему.
В морозном воздухе слышится звонкое перестукивание.
начинает свое Яша.
— Брось, Яшка! Смени пластинку!
Ей становится смешно от своих же слов, и она прыскает.
— Принимай, Татьяна! — кричат снизу.
— Давай, давай! Чего разоряешься? — грубо отвечает она, перегибаясь вниз.
Электромотор включен. Слышно приятное гудение. В узкой шахте, напоминающей лифт, ползет ящик. Все выше и выше. В нем — известь. Ее быстро выгружают и в ведерках уносят внутрь помещения. Там в чугунных печках весело пылает огонь. Зимой особенно приятно смотреть на пламя. Печки розовые и как бы просвечиваются насквозь. Из синих труб, пропущенных через окна, цедится редкий дым.
— Хорошо им! А вот на крыше поработай... на ветру... в тридцатиградусный мороз! — жалуется Сенька Филин, парнишка с маленькими, как пуговки, глазками. Он недавно приехал из Симферополя.
Он ежится, жмется и кажется жалким. Но это как раз и вызывает злость у Яши.
— Дрожи! Пока дрожишь, не замерзнешь!.. — зло говорит он и хлопает Сеньку по спине. — Теленок!
— Сколько листов выложили, артисты? — кричит Яша Яковкин соседям.
— А вы сколько, жильцы?
— Мы не считали.
— И мы не считали.
— «Эх, Таня, Танюша, Татьяна моя!..» — поет уже про себя Яша, и новый лист ложится рядом.
Крыша к концу рабочего дня будет настлана.
— Пойду погреться... не выдержу... — просится Сенька, с опаской поглядывая на бригадира.
— Будет перекур, все пойдем!
Сенька ползет по кровельному железу. Лист скользкий. В руках у парня еще нет сноровки, работает туговато, затрачивая много сил. Он с завистью смотрит в окна учебного комбината. За стеклами — девушки. Они белят стены, красят оконные рамы, двери, циклюют полы. Весело горят камельки. Из труб резко устремляется вверх дым. Кажется, что он просто вбит в небо.
«Завалиться бы на печь... в жаркую избу. Чтоб испарина прошибла...» — мечтает парень, все больше и больше дрожа.
Ветер начинает крепчать. На железе все больше морозных звезд. Они очень красивы и не повторяют друг друга своим узором. Яша чувствует, что и ему невмоготу. Нос, того и гляди, из красного станет белым. Прощай тогда!.. Да и руки задубели: концов пальцев не чувствуешь. Тупые какие-то, словно обрубки, и чужие...
— А ну, ребята, пошли!
Команда подана. Все бросаются с крыши к лестничке, ведущей на чердак. Толкая друг друга, спускаются на пятый этаж. Сразу становится тепло. Не гудит ветер, не скребет по лицу.
Ребята вынимают кисеты, баночки от монпансье, сложенную во много раз газету. Закуривают, бродят из комнаты в комнату.
В одних квартирах стены уже выбелены. Новые двери желтеют приятным цветом. До них еще не добрались маляры. В других квартирах идет побелка. Остро пахнет разведенной известкой. Пол запачкан. Кажется, что его и не отмоешь. А вот здесь идет счистка пола: из-под цыклей летит мелкая стружка. Но есть квартиры, где уже все готово: и двери, и окна выкрашены, по стенам накатаны альфрейные узоры. В ванной комнате хочется напустить в сияющую белизной ванну воды, искупаться. Во всех комнатах светло, как-то особенно светло от солнца, морозного воздуха, снега.
— Такую бы квартирку отхватить! — говорит Сенька Филин, умеющий ценить вещи.
— Заслужишь — отхватишь, — отвечает Яша Яковкин и думает: «Я сам добиваться буду... Может, самостоятельную квартирку и не дадут мне — одинокому, но комнату дадут. Обязательно!»
Минут через двадцать Яша спрашивает ребят:
— Обогрелись?
— Руки вот... не отошли еще, — вздыхает Сенька.
— На работе отойдут! Айда, ребята! Пошли! Надо нажать. Пока мы перекуривали, Старцев вперед выскочил на пять листов! Я уж у них побывал.
Бригадир выходит на лестницу и, как в прорубь, ныряет в морозный воздух, разлитый на крыше высокого дома. За бригадиром идут остальные.
— Ребята! Хоть и прохладно здесь немного, да сдавать не имеем права! Всем холодно, а у Старцева работают лучше! Отставать нам не к лицу!
4
Приехав в столицу, Гребенников позвонил в приемную председателя ВСНХ. Встреча назначалась на утро. Он отправился в гостиницу и там, в тишине, которая всегда присутствует в хороших гостиницах, Гребенникову после рабочей площадки стало не по себе.
Утром, едва свет скользнул в окно, Гребенников вскочил с постели.
«Проспал!»
Нет! Он не на площадке, а в Москве. Семь часов.
Достал из френча блокнот, записал задания на день. Оставалось много свободного времени. Он сжал кулаки и проделал «вольные движения». Потом вышел в коридор. Одна стена была сплошь из стекла и выходила на узкую площадь, застроенную новыми высокими домами, вдоль которых тянулись провода. Опушенные инеем, были они толсты, как канат. Резвая галка, держа в клюве корку хлеба, села на провод, показав свой пепельно-голубой затылок. Из-под лапок птицы посыпался снежок; галка пересела на крышу и, оглянувшись, принялась за еду.
После завтрака в гостиничном ресторане Гребенников шел по улицам, испытывая ту особую радость, которую так остро знают советские люди. Радость заключалась в том, что он видел, как расцветала Москва, как росла, хорошела, перестраиваясь, реконструируясь, как преображался ее облик, как входило в нее новое, рожденное Октябрем, неповторимое и немыслимое ни при каком другом строе.
Он шел по улицам с чувством человека, знающего, что какая-то частица и его жизни была отдана этому преображению великого города, что и он, если не прямо, так косвенно, участвовал во всех стройках всего Союза, нес за них ответственность и, значит, мог отнести за свой счет и успехи.
Мечта превращалась в действительность, и сама действительность становилась мечтой...
Сейчас он встретится с Серго. Целая полоса жизни была связана у Гребенникова с Орджоникидзе — с этим замечательным человеком, большим его другом. После ухода из Одессы еще в девятьсот пятом Гребенников работал в подполье в Баку, Питере, Москве, Варшаве, пока не выследили. Судили. Сидел в Бутырках. Потом этапом пригнали в деревушку Потоскуй, Пинчугской волости, Енисейской губернии. Везли небольшую группу в лодках по Ангаре. Это было в июле девятьсот девятого.
Домик в деревушке Потоскуй, встреча с Серго, приговоренным к вечной ссылке в Сибирь, общение с политическими ссыльными, жившими в соседних деревушках Погорюй и Покукуй, — каторжные имена носили даже поселки! — письма, споры при коптящей лампе, дерзкий побег Серго в лодке по бурной, злой Ангаре...
Он вошел на Красную площадь.
Морозное утро опушило карнизы мавзолея. На зубцах кремлевской стены лежал снег. Голубым светом сияли ели.
Сняв шапку, несколько минут стоял в благоговейной душевной тишине.
Потом захватил со столбика горсть снега и нес его на рукавице, любуясь игрой света в кристалликах.
Гребенников вошел в комендатуру ВСНХ. При нем внесли пачку свежих газет. Он попросил «Правду». И первое, что увидел, — это заголовок через полосу:
Д е л о п р о м п а р т и и!
В один миг прочел сообщение прокуратуры, первые следственные материалы.
«Так вот оно что! Бесконечные экспертизы! Путаница! Палки в каждом колесе! — подумал со злостью и ненавистью. — Попались, голубчики! Интересно, однако, как поведут себя правые и «левые» капитулянты? Не связали ли они себя и с «промпартийцами»?»
Он вошел в кабинет, когда Орджоникидзе кого-то пробирал.
Гребенников попятился было назад, но Григорий Константинович кивком головы пригласил зайти и указал на кресло возле своего стола.
— Ты мне на промпартию не ссылайся! Что натворили эти мерзавцы, мне хорошо известно без тебя. Лучше скажи, кто вам там поотвинчивал головы и приставил черт знает что? Полгода люди барахтаются, как курица в пыли перед дождем. Суета. Бестолковщина. Беспечность. А теперь ссылаетесь на промпартию.
Резко жестикулируя, Серго ходил по ковровой дорожке, между дверью и письменным столом. В красном, потном человеке, которого пробирал Орджоникидзе, Гребенников узнал директора одного крупного новостроящегося завода.
— Нет, ты пойми, — обратился Серго к Гребенникову, — я был у них полгода назад и был на днях. Ничего не сделали. Была бестолковщина. Осталась бестолковщина. И грязи у них столько, что ног не вытащишь. А рядом стоят чистенькие мусорные ящики! Где грязь, дорогой товарищ, там нет порядка, нет дисциплины, не может быть настоящей работы. Пойми, товарищ, что мы люди практические. Если партия решила затратить миллионы на строительство вашего завода, значит партия знает, что должен дать стране ваш завод. И вы должны это хорошо понимать. Пятилетняя программа колхозного строительства выполнена за два года. Товарная продукция колхозов выросла более чем в сорок раз! Вдумайтесь в это! Советская власть опирается уже не на одну социалистическую промышленность, а и на социалистический сектор сельского хозяйства. Это надо глубоко понять. Раз поймете, то и работать будете лучше. Колхозное хозяйство не может расти и развиваться на старой технической базе. Колхозному селу нужны машины. Первоклассные машины. Тракторы в первую очередь. Комбайны, сеялки, грузовые машины. Колхозникам многое нужно. И мы обязаны дать.
Орджоникидзе подошел вплотную к директору завода.
— Вы не должны рассматривать свой завод как свой завод только. Ваш завод — один из рычагов политики, один из рычагов управления экономикой страны. Через ваш и другие заводы осуществляется политика советской власти. Дело ответственное. Вот почему нужно, чтобы вы хорошо работали.
Серго задумался.
— У вас есть хорошие люди. Ударник Малышев, например. Чем плох? А слесарь Евдокимов? Я видел, как работала молодежная бригада монтажников Зеленюка. Вот люди! Они хотят победить трудности. И победят! Я был у них, Гребенников, на субботнике. Дух захватывает от радости. Разве в буржуазной стране рабочие пошли бы на субботник после трудового дня? А у нас идут, потому что народ строит социализм, народ хочет жить по-человечески и знает, каким путем можно к этому притти. И у каждого советского человека живет в сердце высокая мечта. Без мечты нет советского человека!
Григорий Константинович провел рукой по красивому своему лбу, поправил «чумацкие» усы, навернув их на палец.
Хотя Орджоникидзе «распекал» директора машиностроительного завода, Гребенников также вскоре покраснел... Те же грехи находил он и у себя, на Тайгастрое... И почти все, что относилось к директору, он мог отнести в известной степени и к себе...
— Вы поймите, товарищи, — Серго обратился к обоим, — Бухарин со своей «школой» считает, что нынешние темпы развития промышленности непосильны для страны. Он говорит, что надо равняться на узкие места. Нехватает рабочей силы — равняйся на эту нехватку! Нехватает стройматериалов — равняйся на эту нехватку! Но нам думается, что с таким «равнением на-пра-а-во!» далеко не уйдешь!
Гребенников и директор завода улыбнулись.
— У вас обоих нехватает ни стройматериалов, ни механизмов, ни квалифицированной рабочей силы, Нехватает всего этого и на других стройках. А мы считаем, что надо поднатужиться. Один наш рабочий должен заменить троих. Один инженер — пятерых. Если мы выполним пятилетку в четыре года, то совсем другие перспективы откроются перед нами. Надо, товарищи, подхлестывать себя и других. Время не ждет. Правые с Рыковым требуют двухлетки, разбитые, но недобитые троцкисты требуют снять лозунг «Пятилетка в четыре года»! Можем ли мы пойти на это? Нет. Не можем. Если мы пойдем по этому пути, нас, захлестнет отсталость. А отсталых били и бить будут! Так постоянно говорит нам, хозяйственникам, товарищ Сталин. Товарищ Сталин очень обеспокоен положением в машиностроительной и металлургической промышленности. Очень обеспокоен.
Серго остановился против карты Советского Союза и несколько минут рассматривал ее.
— Так вот, — обратился он к директору завода, — ты можешь ехать домой. Часть материалов тебе дадим. Выделим людей. Но, имей в виду, будем требовать работы. И на вредительство промпартии мне больше не ссылайтесь!
Директор ушел. Серго налил четверть стакана боржома. Воду тотчас прокололи бисерные пузырьки, приятно защелкав по тонкому стеклу стакана.
— Хорошо, что приехал, — сказал Серго садясь. — Скажу откровенно: понадеялся я на вас да на своих аппаратчиков — и за это расплачиваюсь. На вот прочти.
Серго передал Гребенникову специальное решение правительства о форсировании строительства таежного комбината.
— Теперь держитесь!
Гребенников задумался.
— Мне кажется, что не все у вас там понимают сами, что делают и какое значение имеет Тайгакомбинат. Это ведь такая махина, что никакой Европе и Америке не потянуть! Легко сказать! Вот мы подстегиваем сейчас изо всех сил машиностроение. Мы строим тракторные, автомобильные, станкостроительные заводы, заводы металлургического оборудования. Товарищ Сталин сказал, что не может быть такой машины, которую не сумели бы создать и построить в Советском Союзе. А раз так, то вам, металлургам, должно быть ясно, зачем нам металл. И не просто металл, а качественные стали. Покупать машины за границей мы не станем.
Серго посмотрел в глаза Гребенникову.
— Говори прямо, чего тебе нехватает. Но говори как хозяин государства, который видит не только то, что перед глазами, но и дальше, — не только свое, но и соседнее. Полномочия у тебя широкие, а после этого постановления правительства права и возможности у тебя еще шире.
— Обдумаю и сообщу завтра. Можно?
— До завтра потерпим.
Несколько секунд длилось молчание.
— Иосиф Виссарионович меня спрашивает: когда мы услышим, наконец, голос наших восточных металлургов, в том числе алтайских? Что мне ответить? Южане подтянулись, а вы... У тебя и у твоих соседей еще робко идут дела: вы слабо выдвигаете молодежь, боитесь самостоятельных решений, оглядываетесь по сторонам. Надо, конечно, отличать кустарщину от самостоятельных принципиальных решений, от дельной инициативы, от разумной предприимчивости. У вас хотя дело и сдвинулось с мертвой точки, но еще не пошло так, как этого требует партия. Вот я был на Днепрострое. Холод лютый. А клепальщики работают, над самой водой работают. Ветер несет по льду поземку, дышать трудно. Я спросил одного: «Кто заставляет тебя работать в такой дикий холод?» А он мне: «Сам себя заставляю. Разве на такую работу можно выслать человека по приказу? Наша бригада лучшая на производстве. По нас равняются остальные. И если мы сдадим, что получится?»
Лицо Серго хранило следы возбужденности, и какой-то особый свет излучали большие глубокие глаза.
— Я спросил другого клепальщика: «Что, жить хорошо хочешь, что вышел работать в такой холод? Ведь не все вышли, и начальство вас не заставляет?» А он мне: «Жить хорошо все хотят, да одни знают, что для этого делать, а другие — нет. Одни глядят подальше, а другие — себе под ноги».
Орджоникидзе кивнул головой, как бы говоря: «Слышишь?»
— Люди у нас, Петр, редкие, можно сказать, люди! Скорее бы завершить пятилетний план. Зацветет тогда жизнь. Легче всем станет. Будем ведь и дальше развивать народное хозяйство, но уже на другой технической базе, на базе первой пятилетки. Но если не выполним, может прийтись туго, очень даже туго...
Серго и Гребенников задумались.
Вошел секретарь и доложил, что приехал директор макеевского завода.
— Пусть немножко обождет, я позвоню.
— Итак, будем, как говорят, закругляться, Петр. Что у вас в доменном и мартеновском — не по данным отчетов, а так, с глазу на глаз?
— У меня расхождений между отчетами и реальной обстановкой нет, Серго. Врать не люблю. А вот о деталях, которых нет в отчете, поговорить хочу.
Гребенников рассказал о трудностях с вербовкой людей, о задержках с выполнением заказов, о бесконечной волоките с утверждением проекта завода и размещением цехов, а Серго, подперев двумя руками голову, смотрел в упор не моргая.
Глядя в горячие, умные глаза любимого человека, Гребенников выкладывал все, ничего не обеляя и ничего не сгущая: он не щадил ни себя, ни ближайших друзей.
— Вот что, — сказал Серго, перебив рассказ Гребенникова. — После промпартии почиститься вам надо хорошенько. Дело это значительно серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Есть данные, что оппозиционеры связаны с заграницей... Ты понимаешь, что это значит? Одна цепочка... Кандальная цепочка.
Голос Серго стал глух.
— На эту тему, однако, по известным тебе причинам, распространяться не следует. Но иметь в виду надо. Понял?
Теперь вот о чем. В ближайшее время мы пошлем вам одного крупного специалиста. Надо создать ему условия для работы. Он решает проблему, которая для нас имеет большое значение. Да ты его слышал на совещании. Это профессор Бунчужный. Собираюсь и я к вам. Немного разгружусь и приеду. Хочу своими глазами посмотреть на людей, на стройку. Кстати, заметь себе и такой вопрос: кадры для эксплоатации.
— Для эксплоатации? — удивился Гребенников. Ему показалось, что он ослышался.
— Да-да, для эксплоатации комбината! Чему удивляешься? Разве не веришь, что твой комбинат надо через год пускать?
— Рановато... Я думаю сейчас о кадрах строителей...
— А я говорю: заметь себе и такой вопрос, как подготовка будущих эксплоатационников. За один месяц такого дела не поднимешь. Со стороны получить не рассчитывай. Эксплоатационников придется создавать вам самим, на площадке. Как работает Журба?
Гребенников поднял брови.
— Сам знаешь, Серго, смотрю я на Журбу как на сына. Работает парень много, с азартом, но на партийной работе не был. В чем могу, помогаю. Это наш человек с детских лет.
— Знаю, все знаю. Я тоже его полюбил. Когда ты ездил за границу, мне пришлось с ним встречаться по линии ЦКК. Растерялся он на площадке совсем! Я тогда и решил, что тебе пора домой. Выдвигай и дальше посмелее молодежь, наших советских людей. Выдвигай и контролируй на работе, выдвигай и помогай, учи. С кем поддерживаешь связь из енисейских ссыльных?
— Да ни с кем. Разбрелись люди.
— Ладно. Завтра дашь заявку на все, в чем нуждаешься, по-хозяйски. Сокращать твою заявку не позволю. А теперь пойди в ЦК, в отдел кадров, там с тобой хотят поговорить.
Серго встал, Гребенников тоже.
Несколько секунд Серго глядел в лицо Гребенникову, как бы что-то припоминая.
— Ты вот сейчас повернулся, и я вспомнил, как тогда пригнали вас с этапом. Мокрые. Голодные. Ноги в онучах. И я заметил тебя... И стало жалко... Молодой такой... Еще конвойный унтер сказал: «Здесь потоскуете, там погорюете, а там покукуете!..» И такая меня злость взяла! Обложил я этого унтера, и он сразу пришел в чувство. Да... Двадцать один годик... Ай-яй-яй...
Орджоникидзе повернул Гребенникова к свету.
— На нездоровье не жалуешься? Бледный ты что-то? И желтизна нехорошая. Габитус неважный! Но ничего, Петр, отстроимся, оградим наше государство от опасностей, расчистим ниву народную для посевов отборным зерном, тогда и отдохнем. У меня тоже с почками неладно... А пока, сам понимаешь, не время для отдыха.
Серго взял в свои руки руку Гребенникова и держал ее, передавая в пожатии мужскую, стыдливую нежность, давнюю свою привязанность.
— Ну, прощай!
— Хочу показать тебе одну телеграмму... — тихо сказал Гребенников, вынимая из бумажника сложенный пополам листок.
— Что такое?
Гребенников протянул телеграмму.
Серго прочел. Потом отошел к стене и стоял в тяжелом раздумье.
— Да... — сказал он. — У тебя есть еще что-либо в этом роде?
— Есть.
— С собой?
— Да.
— Оставь мне. И, сам понимаешь, насколько это щекотливо. Пока об этом ни слова. Этими делами занимаются... Будь внимателен и держи меня в курсе. Понял?
— Понял.
Серго снова заходил по комнате, лицо его потемнело, стало суровым, покрылось морщинами.
— Ты, конечно, понимаешь, что мы знаем больше, чем другие. И это не только потому, что есть государственные тайны, которые не всем можно доверить. Чтобы знать все, нужно иметь еще и крепкие нервы, стальное мужество. Нас без конца, без меры тревожат господа капиталисты разными провокациями, а мы храним спокойствие. Мы обязаны оградить душевный покой народа, занятого величайшей в мире работой. Но угрозы, понятно, есть. И серьезные угрозы. Промышленный и аграрный кризис, охвативший страны капитализма еще в прошлом, двадцать девятом году, растет и углубляется с каждым месяцем. И это все, не забудь, на фоне наших успехов, на фоне успешного социалистического строительства.
Григорий Константинович на несколько секунд остановился.
— Да! Кризис обострил до крайности отношения и внутри капиталистических стран; буржуазия устанавливает фашистскую диктатуру, провоцирует новые войны за новый передел мира. Мы имеем данные подозревать по крайней мере два очага будущей войны: японский и германский. Япония готовится к захвату Манчжурии и Северного Китая. Германия рвет остатки версальских пут. В борьбе против нас германские империалисты находят поддержку у бывших своих военных противников. В Германию идет бурный прилив капиталовложений, который ведет к такому же бурному росту военной промышленности, к укреплению военного потенциала. И в основном — это американские капиталовложения. Слышишь? Американские!
Ни одно слово не проходило мимо Гребенникова. Все, о чем говорил Серго, было чрезвычайно важно и многое объясняло из того, что было на площадке. Обо всем этом Гребенников уже думал не раз, но Серго как-то особенно ясно обрисовал обстановку. Теперь требовалось только сделать конкретные выводы.
— Германскую тяжелую промышленность, — продолжал Серго, — активно финансируют Дюпоны, Морганы, Рокфеллеры. Американский химический концерн «Дюпон де Немур» и британский химический трест «Империал Кемикл Индастрис» находятся в теснейшей связи с германским химическим концерном «И. Г. Фарбениндустри». Мировые рынки производства и сбыта взрывчатых веществ находятся таким образом в одних руках. Реконструируется при помощи американского капитала германский стальной трест «Ферейнигте Штальверке». В недрах генеральных штабов западных стран вынашиваются планы интервенций. Отсюда тебе понятна и та активность, которая началась среди наших оппозиционеров. Но — надо хранить спокойствие и мужество. Повторяю: этими делами занимаются. Нас врасплох не застанут. Будьте и вы там, на стройке, внимательны. Только без паники! Имейте мужество, твердость и будьте предельно бдительны. Вот что могу тебе сказать, друг мой. Ну, на этом расстанемся. Поддерживай со мной самую тесную связь.
Уехал Гребенников через три дня, полный сил, как никогда. Готовясь к новому подъему, нужно было еще более повысить политическую работу, освободиться от вражьего помета, еще лучше присмотреться к людям. Орджоникидзе утвердил все, что взял на себя в тяжелые месяцы строительства Гребенников, отпустил добавочные средства, материалы, людей. С весны можно было начать генеральное наступление.
5
И к наступлению стали готовиться. Были учтены людские силы, сработанность бригад, навыки и тяготение людей к той или другой работе, взяты на учет механизмы, материалы, составлен детальный график с жесткими сроками, пригнанными один к другому вплотную. Особое внимание отдали и Гребенников, и Журба, и начальники участков работе подсобных цехов, заготовлявших строительные материалы, арматуру. От наркоматов все заводы-поставщики получили строжайшее приказание точно придерживаться сроков выполнения заказов.
В начале февраля 1931 года Гребенников и Журба получили вызов в Москву на конференцию хозяйственников. Она состоялась 4 февраля и оставила неизгладимый след в жизни советского государства.
На конференции выступил товарищ Сталин.
— Каким предвидением будущего и какой верой в народную мощь следовало обладать, чтобы так обнаженно, так прямо поставить вопрос о судьбах великого государства! — сказал Гребенников после окончания конференции.
Ночь напролет они просидели в гостинице, делясь друг с другом сокровенными мыслями. И оба видели перед собой Сталина, слышали его голос, восстанавливали его речь.
«Задержать темпы — значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Старую Россию непрерывно били за отсталость. Мы отстали от передовых стран на пятьдесят — сто лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут. У нас есть все, нехватает только умения использовать возможности!»
— Как мудро! С какой прямотой поставлен вопрос: хотим ли мы жить свободными людьми или готовы пойти в рабство? Либо — либо. Третьего выхода нет! — взволнованно сказал Журба.
На несколько минут они умолкли, каждый про себя продолжая додумывать то, что было сказано.
— Помнишь, сказал товарищ Сталин? Наша сила в народной, советской власти, в советском государственном строе, в нашем народе, в несметных природных богатствах. У нас есть все. Надо лишь поднять это богатство. Освоить. Поставить на службу человеку. Большевики должны овладеть техникой... Правильно! Точно! И как, в сущности, просто. А ведь только товарищ Сталин смог все это выразить, — сказал Гребенников.
Был третий год пятилетки. Третий решающий.
И они видели свою страну, поднятую могучей рукой гения, видели в родах, тяжелых и в то же время необыкновенно прекрасных.
И снова им показалось, что даже такое гигантское строительство, как Тайгастрой, составляло песчинку во всем том, что создавалось на площадке Советского Союза, и что только Сталин мог увидеть всю строительную площадку страны в делом, увидеть и определить место нашей отчизны на карте мира, провидеть ее путь к коммунизму.
Было тесно в гостинице, на улице. В то же время эти первые после конференции часы хотелось побыть одному, может быть, с самым близким другом, чтобы еще раз продумать все сказанное вождем, еще раз представить величие плана и будущее своей родины.
«Если бы каждый, отрешившись от обыденщины, побыл сейчас наедине со своей совестью, отчетливо увидел все, о чем говорил товарищ Сталин, много трудностей осталось бы позади, — думал Гребенников. — Надо сделать так, чтобы каждому стало ясно, о чем говорил вождь и что значит железное, логическое: «либо — либо...» Чтобы мы поняли, всем своим существом поняли, какое великое, почетное дело возложено на нас историей, возложено предшествующими поколениями, какая лежит ответственность».
Наконец они легли в постель, но сон не шел. Журба лежал на спине и смотрел, задумавшись, в потолок. В номер принесли газету «Правда» за 5 февраля с речью товарища Сталина «О задачах хозяйственников». После каждой прочитанной фразы Гребенников отрывался, чтобы еще раз наглядно представить то, о чем говорил товарищ Сталин, точнее представить общее и свое собственное место в огромном созидательном процессе.
После речи Сталина он прочел остальные материалы газеты. На последней полосе внимание привлекла телеграмма берлинского корреспондента «Правды».
«Берлин, 4 февраля. Национал-социалистские отряды и дружины охраны усиленно вооружаются и проводят регулярное военное обучение.
В Бранденбургском округе, в имении графа Шулленберга, на днях состоялся военный слет национал-социалистов. В районе Гляссюте состоялись военные маневры национал-социалистов.
В Брауншвейге министр внутренних дел национал-социалист Францен организует и вооружает «гражданские отряды» и фашистскую белую гвардию.
В Тюрингии министр внутренних дел национал-социалист Фрик назначает на должность начальника полиции национал-социалиста, получив на это благословение от министра внутренних дел Германии».
«Вот оно что! Уже действуют без масок, в открытую!.. — подумал Гребенников, вспоминая свои заграничные поездки. — На что они рассчитывают?»
Гребенников поднялся. Он ощутил тяжесть, как ощущает человек приближение грозы, тяжесть, нависшую над родиной, неотвратимость нападения капиталистического мира.
— Николай, ты не спишь? — обратился он к Журбе.
Ответа не последовало. Лицо у Николая было утомленное, бледное. Он спал.
Гребенников вышел в коридор.
Потолкавшись в коридоре, он снова вернулся в номер. В окна уже глядел день.
Гребенников еще раз мысленным взором увидел Сталина, увидел вдохновенное его лицо, всего его, каким был на конференции.
«Счастье... Какое счастье, что у нас Сталин!..» — подумал он, весь внутренне дрожа от нахлынувших чувств.
6
После отъезда Гребенникова на площадку Журба остался в Москве и занялся поручениями. Дела шли успешно. Его радушно встретили в ВСНХ.
Пришлось задержаться только в проектном отделе коксохимических заводов; здесь он ощутил холодок и насторожился. К проектам коксохима по-настоящему не приступили.
Журба стал добиваться свидания со знаменитостью, — профессор был занят на совещании. Пришлось втиснуться в мягкое кресло и терпеливо ожидать. Тем временем он набросал тексты разнообразных записок, требований и телеграмм.
Когда вышел покурить в коридор, увидел инженера Грибова, начальника «Рудметаллстроя». Тот выходил из приемной зама. Инженер также заметил Журбу, но почему-то с ним не поздоровался. Притворившись, будто что-то забыл, Грибов возвратился в приемную; видимо, он не хотел этой встречи. В это время Журбу позвали.
Знаменитость встретила Журбу посреди комнаты, в пальто и калошах. Так, посреди комнаты, велась недолгая беседа, — в позе, ничего доброго не предвещавшей.
— Ваши опасения, молодой человек, излишни. Все будет сделано в свое время. Необходимо произвести дополнительное исследование грунтов. Вероятно, приеду я. Согласитесь, — остановил он Журбу, видя, что тот собирается возражать, — согласитесь, нельзя проектировать завод, когда не знаешь, где и на чем он стоять будет.
— Мы потеряли счет всем исследованиям — основным и дополнительным. Доменный уже поднимается, а коксового завода нет в помине. Где логика? — сказал с возмущением Журба.
На дальнейшие разговоры знаменитость не пошла.
Журба решил задержаться в Москве еще на два-три дня, но дело довести до конца.
К себе в номер Николай пришел в сумерках. После утомительного хождения по этажам он с удовольствием принял ванну и лег отдохнуть. Он быстро уснул, забыв закрыть дверь на ключ.
Часа через три Журба почувствовал, что в номер вошли. Он продолжал спать и в то же время ощущал близость постороннего.
— Вы не сюда! — с усилием произнес он.
Сон прервался.
— Вы к кому?
Через стеклянный верх двери падал в комнату свет. Девушка стояла в полосе, освещенная сзади. Он узнал ее: переводчица Джонсона. «Что ей здесь надо?»
Журба насторожился.
— Я увидела вас в ВСНХ... Мистер Джонсон к вам больше не поедет... Мне захотелось повидать вас, — сказала Лена Шереметьева.
Не ожидая приглашения, она сняла шубку, шапочку, села на край постели.
— Но зажгите хоть свет! И, собственно говоря, чем могу быть вам полезен?
Он видел лицо, наклоненное вниз, сцепленные на коленке пальцы, тонкую фигурку, обтянутую дорогим платьем.
— Света не надо. Так лучше.
— Ничего не понимаю!
Журба продолжал внимательно рассматривать ее, не зная, как назвать чувства, которые она вызвала в нем.
— Все-таки, зажгите свет!
Лена расцепила пальцы и, жалко улыбнувшись, пошла к окну.
— Постойте там, я сейчас оденусь.
— Не надо. Я на минутку. И — уйду.
Он растянулся под одеялом.
— Мне скучно в жизни. Мне двадцать семь лет, а все называют меня девушкой. Мне скучно. Я хочу — сама не знаю чего. — Она усмехнулась. — Вы не похожи на других. И этого достаточно, чтобы меня потянуло к вам. Я пришла сама...
Напротив окна, на улице, засветился фонарь. Девушка прижалась к окну; она казалась черным силуэтом, наложенным на переплет оконной рамы.
— Я пришла сама... — повторила Лена фразу, которую, видимо, подготовила заранее.
— Да... Но я при чем?
Она молчала.
— Вот что, Лена, переводчицей быть вам не годится.
Силуэт зашевелился.
— В таких случаях, если только вы серьезно хотите чего-нибудь добиться в жизни, надо начинать с другого.
— С чего же?
— Переходить на производство. В цех! Это лучшее лекарство против скуки и прочих болезней духа!
Лена рассмеялась. Она подошла и протянула руки — очень тонкие, нежные.
— У меня вот какие руки...
— Ну так что же? Что же вы хотите?
Журба поймал себя на том, что с каждой минутой ему все труднее было оставаться с этой девушкой, очень смелой, капризной, уверенной в своих чарах, вот так, вдвоем, притворно холодным, рассудочным.
Тогда он поднялся и, отвернувшись, оделся.
Лена кисло усмехнулась.
— Расскажите, если хотите, что-либо о себе. Где бывали, что делали, — сказал безразличным голосом Николай, закончив свой туалет.
— Что рассказывать? Ничего особенного со мной не было.
— У вас есть друзья?
— Я их растеряла.
— Что же вы думаете делать в жизни?
— Служу переводчицей, потому что, кроме языков, ничего не знаю. И на этом, видно, кончу свой век.
Лена угасла. Николай также не считал нужным поддерживать разговор.
— Я думала, вы встретите меня теплей... — сказала она, вздохнув.
— Зачем вам это?
— Так... по-человечески.
Он молчал.
— Ну что ж, прощайте!
Николай помог одеться. Лена вышла в коридор, оставив дверь открытой. Шла медленно, по-детски ставя ноги немного внутрь. Николай посмотрел вслед, но не окликнул и не ответил на прощальный ее жест рукой, когда поворачивала к выходу.
«Вот так штука!» — думал Журба, зажигая сразу все лампы: и люстру, и настольную, и бра. От рук, от окна пахло духами Лены. Он открыл форточку и, стащив с себя гимнастерку, подставил голову под кран умывальника. С озлоблением намыливал голову, лицо, брызгался, сопел, пока холодная вода не успокоила.
На улице он подставил разгоряченное лицо ветру. И всю дорогу, пока не добрался к ресторану, ругал и хвалил себя.
После ужина возвращаться в гостиницу не хотелось. Чтоб облегчить себе завтрашний день, Николай решил выполнить одно задание Гребенникова.
«Чего она, собственно говоря, приходила? — думал он, идя по улице. Ему припомнилась первая встреча с Леной Шереметьевой в кино; две-три случайные встречи на площадке — не в счет. — Не подсылает ли ее Джонсон?»
Без большого труда он отыскал нужную улицу. Старый толстостенный дом прятался от городского шума в садике, занесенном снегом. Мраморная, хорошо освещенная лестница сверкала чистотой. Николай поднимался медленно, разглядывая четкие номерки, прикрепленные к дубовым резным дверям. Он дважды прочел давнюю с золотым обрезом визитную карточку «Профессор Ф. Ф. Бунчужный» и позвонил. После звонка в течение полминуты не было слышно ни звука, и Николай решил, что звонок не работает. Но потом дверь заколебалась от потока воздуха, ринувшегося в коридор.
Дверь открыл старик. Журба назвал себя. Его пригласили войти.
— Вы товарищ Журба? Федор Федорович скоро будет. Мы получили телеграмму от Гребенникова. Муж ждет вас и волнуется, — сказала Марья Тимофеевна.
— Нельзя было раньше.
— Не знаю, как он там будет. В быту он совершенно беспомощен, хотя не любит, когда ему об этом говорят, — заметила Марья Тимофеевна.
У Журбы приподнялся уголок губ.
— Вы никогда не были на стройке? Вы думаете, у нас так плохо?
— На заводах бывала. Много раз. Вместе с Федором Федоровичем, а на большой новостройке не пришлось. Я уже просилась. Говорит: потерпи немножко. Мне не терпится... Что тут делать... одной? Я привыкла вместе быть всюду и знать каждый его шаг... Ведь он сам не нальет себе стакана чаю!.. Обедать забывает...
— У нас найдется, кому обо всем позаботиться! — добродушно улыбаясь, сказал Журба.
— Хотите, я вам что-нибудь сыграю, чтоб вам не было скучно со мной — старухой?
— Очень рад буду. Прошу вас! — Николай улыбнулся, обнажив золотые зубы.
Марья Тимофеевна вытерла кончики пальцев платком и опустила их на клавиши. Николай уселся в глубокое кресло.
К средине адажио — Марья Тимофеевна играла Патетическую сонату Бетховена — приехал профессор. Бунчужный обнял гостя, как давнего друга, и повел в кабинет.
— Как хорошо, что приехали, — сказал он. — Я давно приготовился. Отъезд откладывался и откладывался. Дальше ждать не могу. Честное слово, я взорвусь от нетерпения!
Бунчужный наклонился и глухим голосом сказал, что после мерзавцев из промпартии старому инженеру должно быть стыдно за свою корпорацию. Кобзин натворил таких дел!..
Николай рассказал профессору о своей задержке в Москве. Бунчужного это огорчило.
— Просто сама судьба против меня!
— Я пошлю телеграмму Гребенникову, вас встретят. Но если можете, подождите два-три дня, выедем вместе.
— Два-три дня... слишком неопределенно. Они могут превратиться в неделю. Нет, я выезжаю завтра! — Бунчужный встал из-за стола. — И, пожалуйста, никаких там телеграмм и встреч. Не отнимайте у людей драгоценного времени! Я, слава богу, не грудной ребенок!
Вошла Марья Тимофеевна, пригласила к чаю.
В столовой Бунчужный спросил гостя:
— Ну что там у вас делается, Николай Иванович? Расскажите, пожалуйста, подробненько. Сами понимаете, как это меня интересует.
Журба стал рассказывать.
Федор Федорович и Марья Тимофеевна внимательно слушали. Под конец рассказа у Бунчужного загорелись щеки.
— Знакомо! Знаете, нашему брату, доменщику, да и не только доменщику, обо всем этом слушать спокойно нельзя... Строительство... Какое это большое, великое дело... Сколько в этом подлинной красоты!
— Вы это правильно заметили, — сказал Журба.
— А с кадрами как обстоит дело?
— Что вам сказать? Сначала было туго, очень туго. Надо ведь нам десятки тысяч рабочих самых различных профессий. Десятки тысяч нужны и другим новостройкам. Приходилось растить их из вчерашнего чернорабочего, колхозника. И вырастили. Недавно прибыла большая партия квалифицированных строителей и монтажников. Сейчас справляемся со всеми работами, хотя наша площадка могла бы дать фронт работ еще десятку тысяч людей.
— Огнеупорщики опытные есть?
Журба сощурил глаза.
— Есть, только мало. Обучаем молодежь.
— Правильно делаете! Хорошая профессия! Между огнеупорщиками всегда, знаете ли, существовала этакая ревность... Коксохимики считали себя архитекторами и немного свысока смотрели на других... А лещадники считают, что их работа самая трудная: дать кладку, что называется, впритирку!
— Соревнуются! И молодежь у нас часто обставляет стариков, — сказал Журба.
— А как обстоит дело с поставкой оборудования?
— Более ста пятидесяти заводов на нас работает. Не обходится без толкачей... хоть это и противно самой природе нашего производства, нашей дисциплине.
— Все-таки увязываете поставки с графиком?
— Вообще, увязываем, но, понятно, иногда и срываемся. Приходится делить материалы и механизмы.
— Делить? Думаю, что это неправильно. Планировать следует так, чтобы делить не приходилось. Внешне у вас может казаться, что все обстоит благополучно, а по сути это не так. По-моему, следует максимально концентрировать силы, а не распылять. Но все это увидим, понятно, на месте и потолкуем на эту тему обстоятельней.
Бунчужный отпил несколько глотков чая.
— Какие у вас имеются собственные подсобные базы?
— Завод огнеупоров, кирпичный, шлакоблоков, завод легких металлоконструкций, ну — механический, кузнечный, литейная. Свои базы работают не плохо. Дело пошло. А вот поначалу приходилось очень туго. И вредители нам портили немало...
— Ох, уж эти мне вредители!.. — проговорил Бунчужный с возмущением.
Он задумался.
— Один такой вот оказался и из моих земляков. Штрикер. Профессор. Может, слыхали? В шестнадцатом году выпустил изумительную работу по интенсификации доменного процесса.
— Нет, не знаю.
— Разносторонний, оригинальный ум! Готовил революцию в металлургии. А как случилась революция в обществе, сдался. Отцвел. Даже больше: пошел вспять. А сам из рабочих. Выбился в люди и забыл о том, как драли его за уши, как издевались над ним, над отцом капиталисты. Забыл, как жил в Собачевках да в Нахаловках! Захотел теперь вместе с иностранными да отечественными капиталистами сесть на народную шею клещом. Не вышло! Посадили, конечно.
— И правильно сделали! — спокойно заметил Журба.
— А жена мучается... Она оставила его. Говорит, если б раньше оставила, ничего, а теперь, когда он в беде... Отвернуться от попавшего в беду — не по-рыцарски. Да, так считалось прежде. Но теперь совсем другие времена и другие взаимоотношения между людьми. Кто тебя насильно тащил к врагам? Пошел сам, — сам и отвечай! При чем тут рыцарство?
— Совершенно верно, — ответил Журба и попросил разрешения закурить.
Бунчужный взволнованно продолжал:
— Я его предупреждал. Не послушался. Так и сказал Анне Петровне: «И терзаться, говорю, нечего. Вы — молодая женщина. И живите, как велит сердце».
Разговор снова перешел на прежнюю тему.
— Мы очень рады, Федор Федорович, что вы едете к нам, на площадку! — сказал Журба.
Бунчужный покраснел.
— Когда Серго Орджоникидзе сказал Гребенникову, что вы должны к нам приехать, он буквально преобразился! Он сам мне об этом рассказал. Досадно, что произошла небольшая задержка. Но мы уверены, что наверстаем.
После чая Бунчужный показал Журбе, как новому в доме человеку, свои альбомы по энтомологии и коллекции пауков. Изящно склеенные коробочки приготовляла, как узнал Журба, Марья Тимофеевна.
— Не сочтите, однако, это за чудачество! Я просто люблю природу, люблю биологию. И если б не был металлургом, стал бы биологом. Великолепная наука! Сколько в ней сказочного, вы даже представить себе не можете!
— Я не сомневаюсь, — сказал Николай. — Я знаю металлургов, которые пишут стихи, хорошо играют на скрипке, рисуют.
— Я покажу вам интересный экземпляр тарантула нарбонского, мне подарил недавно один энтомолог, — сказал профессор. — Это изумительный анатом и... молниеносный убийца. Он сидит в норке и подстерегает жертву. Если к норке приблизится шмель, тарантул набрасывается и вонзает крючок в затылок своей жертвы: в затылке помещается важнейший нервный центр. Яда, впущенного сюда, достаточно для мгновенной смерти. Надо сказать, что и яд шмеля очень опасен тарантулу, поэтому тарантул избегает поединка, если только не рассчитывает ударить врага насмерть в затылок...
— Таких примеров в жизни человека также сколько угодно... — сказала Марья Тимофеевна.
— И очень плохо! И я протестую! Жизнь для людей должна стать цветущим садом! — свирепо набросился на супругу Федор Федорович, словно жена была в чем-то повинна.
Позвонили.
Вошла девушка.
— А, это вы, товарищ Коханец? Пожалуйте, пожалуйте! И прямо к столу. Маша, налей, пожалуйста чаю... Как вас по имени и отчеству?
Девушка застеснялась.
— Зовите меня Надей! И благодарю вас. Я только после чая...
— Да, кстати, будьте знакомы! Вот еще жертва «промпартии»: Штрикера посадили, а ко мне прислали группу студентов из Днепропетровска дочитать им курс, который читал им мой бывший земляк...
Студентка отличалась необыкновенным здоровьем — это отметил Журба с первого взгляда: у нее был румянец во всю щеку, яркий, летучий румянец, и очень белое лицо — лицо человека, никогда ничем не болевшего, и фигура спортсменки. Голос ниже обычного, почти мужской, но смягченный грудным отзвуком.
— Вы обещали нашей группе конспект лекций, профессор... — сказала Надя Коханец, как бы желая подчеркнуть, что она решилась потревожить профессора единственно потому, что профессор сам предложил группе услугу, и потому, что группа уполномочила ее выполнить это поручение.
— Успеете подготовиться к завтрашнему утру? Я ведь вечером уезжаю.
Надя задумалась.
— Если б вы могли отложить отъезд хотя бы на один день! — вырвалось у Нади.
— На один день? Товарищ Журба предлагает мне задержаться с выездом на два-три дня! Словом, я вижу, что мне не выехать.
— Вместе ехали бы, Федор Федорович...
Бунчужный задумался.
— Нет, конечно, вы за ночь подготовиться к сдаче курса не сумеете. Я останусь на один день. Но не больше. Так и передайте группе.
— Спасибо, профессор!
Федор Федорович принес обещанный конспект лекций и передал Наде. Девушка стала прощаться.
— Нет, как вам угодно, а без чаю мы вас не отпустим!
После чая Николай и Надя вышли вместе.
— Вам куда? — спросил Николай.
— Я хотела послать телеграмму.
— Разрешите вместе с вами: мне также надо отправить несколько телеграмм. Одну из них о том, что ваш профессор выезжает к нам на стройку послезавтра.
— А вы откуда?
— Из Тайгастроя.
— Федор Федорович уезжает к вам?
— Да.
Они помолчали. Разговор не завязывался, хотя Николая сразу что-то привлекло в этой девушке.
— А вы оканчиваете институт? Вы металлург?
— Да.
Они вышли на Никитский бульвар, свернули на улицу Герцена и вскоре были на центральном телеграфе.
Сдав телеграммы — у Журбы их оказалось пять штук, девушке пришлось обождать, — вышли на улицу.
— Ну, мне сюда, к трамвайной остановке.
«Да, конечно, я очень скучный...» — подумал Журба.
Подошел вагон. Надя поднялась на площадку, Николай поднялся вслед, хотя знал, что это не нужно.
— Вам тоже в эту сторону? — спросила Надя удивленно.
— В эту сторону...
Он взял билеты себе и Наде «до конца». Ехали на площадке. Через несколько остановок Николай уронил фразу о том, что вечер очень хорош и что домой рано.
— Вам рано, а нам готовиться надо. Эта не последняя дисциплина, которую осталось сдать. Работы много!
— А потом?
— Что потом?
— На все четыре стороны?
— На все четыре!
Девушка впервые улыбнулась. У нее была маленькая коричневая родинка на верхней губе — он только теперь это заметил. Он заметил также и свою душевную связанность и то, что эта совсем незнакомая ему девушка с каждой минутой привлекала к себе все сильнее. Журбе вдруг показалось, что он скучен, неинтересен, может быть, даже в тягость этой девушке, у которой, наверное, есть свои друзья.
В том, что у нее были и друзья и свои увлечения, он сейчас не сомневался, она была слишком привлекательной, и не заметить ее мог только слепой. «Но таких слепых среди ее институтских товарищей, конечно, нет!»
Чтоб только не молчать, он принялся рассказывать о Тайгастрое, о людях, с которыми встречался, о предстоящих больших работах. Сначала Журба говорил спокойно, а потом, перенесясь на строительную площадку, заговорил с волнением, увлекательно.
Надя слушала внимательно. Она умела очень хорошо слушать: это располагало к беседе.
— Моя остановка! — сказала, спохватившись, Надя и удивилась, что путь так скоро окончился.
Они покинули вагон вместе. Николай попросил девушку побыть немного, но было поздно: шел одиннадцатый час. И, может быть, потому, что вечер был звездный, что после тайги, — бессонных ночей, работы без отдыха — все здесь, в Москве, казалось необычным, Николаю взгрустнулось. Еще несколько минут — и конец. Он придет в гостиницу, сядет за стол, раскроет книгу. Утром будет ругаться в проектном отделе, а девушка через два дня покинет Москву. И как бы он ни хотел удержать ее, этого он не вправе сделать: потому что у нее своя жизнь, а у него своя. И ей нет никакого до него дела.
И, наперекор всему, он стал рассказывать о себе, о крутых поворотах в своей жизни, о детстве и отрочестве, открыто, обнаженно, с волнением, как если б это было сейчас самым главным, самым важным, и в голосе его звучала печаль. И ему вдруг показалось, что он задел какую-то глубоко скрытую струнку в душе девушки и что она слушала его не только потому, что рассказ интересен, а еще почему-то, более существенному, касавшемуся и ее самой.
Но вот 2-й Донской переулок. Дом металлургов. Над входом — огонек. Коханец останавливается у крыльца.
— А разве не может быть так, что меня пошлют к вам на стройку? — вдруг спрашивает она и чувствует, что уходить сейчас не должна.
— Вы этого хотели бы? — спросил он.
Вместо ответа она оставляет крыльцо. Переулки сменяются улицами. Надя и Николай идут все дальше и дальше. Ночь. Ветерок приносит запах морозного снега. Надя рассказывает о себе. Обоих охватывает чувство радости от того только, что они вместе и что встреча эта не из числа тех, которые проходят бесследно, хотя это чувство и не осмысленно, — оно только в ощущении.
Они проходили всю ночь. Москва открывалась улицами, бульварами, площадями. Вместе с Надеждой и Николаем той же ночью блуждали по Москве другие. Они встречались на перекрестках улиц. Фонарь подбирал пары под свой млечный круг, пары улыбались друг другу и расходились, чтоб через кварталы встретиться вновь... В эти часы ночного блуждания грани между знакомыми и незнакомыми обычно сглаживаются.
— Меня товарищи убьют, — говорит тихо Надя, показывая на конспект лекций. — И есть за что. Что я им скажу? Итак, до завтра?
— До... сегодня... Сейчас шесть часов нового дня! Я приду к вам в общежитие. Можно?
Она молчит, но Николай слышит ее ответ, как если б она шепотом сказала над ухом:
— П р и х о д и т е!
7
Федор Федорович уехал, однако, только в июне... Так пришлось: накануне отъезда простудился, слег в постель. Потом врачи нашли осложнение в легких.
Провожали профессора Марья Тимофеевна, Лиза, Лазарь, Ниночка. Как обычно, если профессор куда-либо уезжал, вещи укладывали за неделю вперед, и, как обычно, ничего толком не укладывалось: чемоданы пришлось наполнять вещами заново в последние минуты. Профессор суетился, и в этом ему помогали остальные.
— Вы, кажется, забыли захватить с собой Фабра? — насмешливо спросил Лазарь.
— А ты, папа, и на стройке будешь заниматься жучками? — осведомилась Лиза.
— Да, жучками и козявками! А вам всем завидно?
Марья Тимофеевна беспокоилась, чтобы муж не забыл взять с собой пижаму, которую он никогда не надевал, и теплые носки, хотя время шло к лету, и всякую мелочь, без которой он мог свободно обойтись.
— А вот о чертежах печи некому позаботиться! — сказал Федор Федорович. — Думаете, старик обойдется без чертежей?
Лазарь проверил чертежи и уложил их отдельно.
— Э, с каким удовольствием прокатился бы я с вами, Федор Федорович! Не возьмете?
— Не возьму! Пути-дорожки наши, уважаемый коллега и товарищ зять, разошлись! Птенцы подросли — и из гнездышка! Дай бог! В конечном счете, нигде так не сохраняется преемственность, как в науке. Без Ломоносова не было бы Менделеева, а без Менделеева не было бы и современных электронных теорий! Вот так-то, мой друг. Без моей работы не было бы и вашей! Ну-ну, не принимайте всерьез моих сентенций! Не всякое лыко в строку!
На вокзал приехали рано, началось томительное ожидание. Профессор через каждые десять минут вынимал золотые часы и сверял их с вокзальными. Когда, наконец, пассажиров выпустили на перрон, Федор Федорович облегченно вздохнул. Устроившись в купе, он выпроводил жену и молодежь из вагона.
— Идите! Зачем зря томиться из-за пустого этикета!
На перроне сновали люди. Возле каждого вагона стояла группка. Последние минуты перед отъездом особенно томительны: люди молча смотрят друг другу в глаза. И только когда поезд трогается, начинается оживление: поцелуи, объятия, взмахивания платками и фуражками.
Мимо вагона прокатилась электроплатформочка с багажом. Профессор узнал свои чемоданы и приветливо им улыбнулся, как живым, хорошо знакомым существам. Лиза была бледнее обыкновенного, она прятала нос в воротничок, отчего казалось, что смотрит исподлобья; наступил седьмой месяц беременности, и ее губы, лицо казались слегка припухшими.
Ниночка хватала дедушку за руку и все просила:
— Возьми меня с собой... Возьми, дед. Я буду хорошей. Дед, слышишь?
Он взял ее на руки и целовал в шею, такую теплую, мягкую.
— Ну, оставь дедушку! Мы лучше приедем к нему все вместе. С папой.
В последнюю минуту, когда профессор поцеловал Ниночку, инженер Бляхер сказал дрогнувшим голосом:
— Дождались, Федор Федорович... Помните наши мечты?.. Сколько лет...
Профессор потряс руку Лазарю.
— Если серьезно говорить, — еду и не верю! Честное слово. Еду и не верю!
Они вдруг поцеловались, по-мужски стыдливо и трогательно.
— Я рад, что у вас теперь развязаны руки. Пойдете своей дорогой, — сказал Бунчужный.
— Упрек? — Лазарь пытливо заглянул профессору в глаза.
Бунчужный грустно покачал головой.
— Нет... Но две жизни прожить нельзя... И логика — есть логика. А чувства — есть чувства... То, что вчера считалось в науке великим, сегодня заслоняется новым, еще более великим, и хочется в этом великом сделать что-либо новое... А тут жизнь кончается... Да... Ну, желаю вам счастья, от души желаю! Привет коллегам! И идите, хватит этикетов!
Федор Федорович поспешно поднялся по ступенькам в вагон, как бы прячась от самого себя.
Пора, когда человек прижимается к стеклу вагона и оглядывает каждый отбежавший телеграфный столб, каждую железнодорожную будку, прошла давно. Почти всю дорогу Федор Федорович пролежал на диванчике, прикрывшись пледом.
Он заново проверял свою работу над титано-магнетитами, мысленно пробегал расчеты по конструкции новой печи, видел эту печь уже построенной, на ходу выдающей ванадистый чугун...
Перед всеми своими коллегами, друзьями и противниками, перед государством он взялся теперь решить проблему, которая имела народнохозяйственное значение и в которой далеко не все еще было технически и технологически доведено до конца.
Высокую ответственность взял на себя он, его институт. Это требовало такого напряжения сил, такой собранности, при которых никакие иные дела, кроме основного, не могли иметь сейчас места.
От проблемы титано-магнетитов он мысленно переходил к строительству всего комбината, взвешивал и оценивал те, в сущности, немногочисленные и общие факты, которые были ему известны, и намечал предложения уже как главный инженер Тайгастроя: назначение на эту должность (формально он назывался техническим директором), подписанное наркомом Серго Орджоникидзе, лежало у него в бумажнике.
Предстояло очень много работы, может быть, гораздо больше, чем он предполагал; но это не пугало. Хотелось скорее прибыть на место.
Однажды ночью он проснулся после какого-то тяжелого сна, весь в поту, с сильно бившимся сердцем. И было потом очень тяжело лежать под своим пледом, перенесшим за много верст теплый запах дома, лежать на мягком матраце, в тихо покачивающемся спальном вагоне.
«Что такое приснилось?» — спрашивал он себя, силясь восстановить сон.
Извилистая тропка увела его далеко назад, в детство и юность.
Он видел деда, старого каталя, такого закопченного, что никакая баня не могла избавить от черноты; видел отца, забитого нуждой горнового, такого же черного и задымленного, как дед, и себя, носившегося по заводу с анализами плавок, и мистера Ченслера, начальника химической лаборатории, старого англичанина, не раз трепавшего за вихры. Отрочество — за столом с кранами, колбами, бюретками и пробирками; потом первые самостоятельные анализы, подготовка к экзаменам в реальное училище, экстернат, изумительная память (хотя бы четверть иметь сейчас!), студенческие годы, разделенные пополам с работой на заводе. Отца уже не было в живых, бремя семьи легло на самого старшего — на него: тяжелая, без улыбки, жизнь, всегда в нужде, в обидах, в кровной обиде на барчуков, на всякую безмозглую белоподкладочную дрянь, столько раз коловшую глаза за то, что был «кухаркиным сыном»...
Он вспомнил и свое «бегство» из Москвы в Николаев, постыдное, малодушное, ставшее, как ему казалось, причиной гибели сына. Тревогой и страхом за жизнь сына наполнены были его дни в Николаеве. Все рвалось тогда с бешеной силой половодья, рвалось, разбивалось в щепы, а он в те великие дни революции не только не пошел вместе с сыном, а бежал в тишину, в глушь и хотел, укрывшись от бурь, творить какую-то свою кабинетную науку. Помнилось все. До мельчайших деталей.
...В январе двадцатого года ударили жестокие морозы. Днепровский лиман и Ингуло-Бугский плёс затянул плотный, толщиной в аршин, лед.
Профессор возвращался домой после уроков.
На углу Никольской и Наваринской Федора Федоровича задержала цепь юнкеров: вывозили на грузовике, охраняемом мотоциклистами, арестованных.
Машина буксовала задними двойными колесами, комья сухого снега летели на тротуар.
И вдруг профессора что-то ударило в грудь. Он отскочил в сторону. Но не от неловкого прыжка стали слабеть у Федора Федоровича ноги и оплеснула щеки бледность, и сердце оборвалось в пустоту. На грузовике в кольце охраны увидел он родное лицо. Леша, мальчик, стоял в разорванном пальто, черный, без шапки, с зелеными пятнами на висках, худой, и задумчиво смотрел вдаль.
— Леша! — крикнул профессор, простирая руки. — Мальчик! Леша! Леша!
Машина уже переваливалась с колеса на колесо и выбиралась из рытвины. Леша увидел безумные отцовские глаза... Он что-то выкрикнул в ответ, пытаясь утешить... какая-то особая улыбка осветила его лицо. В ту же минуту машина рванулась, — улыбка угасла в бесконечной тоске. Профессор увидел связанные за спиной дорогие руки...
Такую вот чашу пришлось испить, чтобы избавиться от иллюзий, с которыми не мог итти вперед. Понадобилось много лет самого тяжелого труда, чтобы искупить хотя бы перед самим собой совершенные ошибки, родить в себе нового человека.
За Казанью поезд вошел в полосу дождей, стекло покрылось зернистыми каплями, точно его вымазали икрой. И снова землю обнимали теплые солнечные лучи.
Утомившись от лежания, Федор Федорович уходил в коридор, не отрываясь смотрел на поля, закрашенные яркой зеленью, на селения и станции, залитые ночью лунным светом.
Урал, Сибирь встречали новыми поселками, мачтами высоковольтных передач, трубами заводов, колосившимся хлебом. Он рассматривал овраги, набегавшие под самое железнодорожное полотно, глядел на полевые цветы, на белоствольные березки.
В вечернем свете чернел лес, лежавший вдоль железнодорожного полотна, паровоз сильно дымил, но в задних вагонах этого видно не было, клубы густого дыма катились между деревьями, и казалось, что лес горит.
Остановки за три до Тайгастроя в спальный вагон вошел высокий гражданин в шелковом прорезиненном пальто. Лицо пассажира показалось Бунчужному знакомо. «Где я его видел?»
Гражданин заглядывал по очереди в каждое купе, ни к кому не обращаясь и никого ни о чем не спрашивая. Встретившись в коридоре с Бунчужным, он остановился и приподнял фетровую шляпу.
— Профессор Бунчужный?
Федор Федорович поклонился.
— Если не ошибаюсь, товарищ Гребенников?
Они горячо пожали друг другу руки.
— Какими судьбами?
— Выехал встречать вас.
— Ну, спасибо, спасибо! Вы меня просто растрогали! И совсем не надо... Я же предупреждал... еще тогда, в феврале... Зачем это!..
— Дружески! И долг хозяина!
— Спасибо! Зря оторвались от дела. Как же вас величать по имени и отчеству?
— Родился как Петр Александрович Терехов. Фамилия Гребенников — от первого нелегального паспорта; как Терехова, меня почти никто и не знает.
— Ну, рассказывайте, дорогой Петр Александрович, что у вас на площадке. Рвался к вам... трудно описать...
Они прошли в купе, сели друг против друга. В купе было еще два пассажира, но Бунчужный и Гребенников видели только друг друга и беседовали, словно наедине. Испытывая особую приязнь к Гребенникову, о котором столько хорошего слышал в Москве, Бунчужный радовался тому, что судьба привела его строить домну на площадке Тайгастроя и что решение проблемы будет связано с именем такого человека, как Гребенников.
— Помните то совещание у Григория Константиновича? — спросил Бунчужный. — Мы сидели с вами рядом. Я от совещания этого начал счет своему новому веку. Это был, так сказать, день моего рождения!
Гребенников улыбнулся.
— Поймите меня, Петр Александрович, многие из нас, стариков, видят подлинную науку только в решении сугубо теоретических вопросов. Я не принадлежу к этому числу, возможно, потому, что на своей рабочей спине знаю, что может дать наука практике нашего производства. Но мы как-то засушиваем, сужаем проблемы. У некоторых наших ученых нехватает простора мышления, большой человеческой мечты. А без этого настоящая наука, наука во имя процветания жизни, развиваться не может. И вот Григорий Константинович пошел нашему институту навстречу.
— Не помешает ли дальность расстояния вашим научно-исследовательским работам? — спросил Гребенников. — Я имею в виду расстояние от Тайгастроя до Москвы.
— Не помешает ли? Я не знаю. Скажу прямо: работать дальше без домны мы не могли. Мы уткнулись головой в угол — и ни с места! Чуть что не получается, говорим: подвела старуха! А старуха часто и ни при чем!
— Я вас понимаю, Федор Федорович. Когда мне Серго сказал, что вы поедете к нам, я очень обрадовался. Для вас не секрет, что таежный комбинат наш должен стать одной из самых серьезных опорных точек: обороны отечества. Если вам удастся в производственных масштабах получить ванадистые чугуны, это значительно облегчит решение вопросов машиностроительной промышленности. Что же вас задержало с отъездом?
— Простудился. Заявили, что у меня плеврит... Потом требовалось оформить филиал института металлов на площадке Тайгастроя, согласовать некоторые вопросы строительства экспериментальной печи, финансовые дела. Одно цеплялось за другое. У нас ведь, надо признаться, не все еще работает на шарикоподшипниках.
— Ну, ничего. Наверстаем! У нас хорошие люди. И вас ждут. И здоровье в тайге поправится. Верьте мне.
— Я рад, что Григорий Константинович выбрал для моей работы именно вашу площадку.
— Я думаю, вы не откажетесь, Федор Федорович, и от общей консультации. В дореволюционное время да и после окончания промакадемии мне пришлось поработать на американских металлургических заводах. Бывал я на заводах в Англии, в Германии. Знаю иностранных специалистов. Скажу откровенно: во мне живет предубеждение против иностранцев, хотя заводы у них в общем удовлетворительные. На своей площадке я хотел бы обойтись без иностранцев.
— Как у вас обстоит дело с кадрами?
— Квалифицированных рабочих получили немного с Украины, немного с Урала. Рабочих низшей и средней квалификации готовим сами. Конечно, готовим пока только строителей. На днях к нам должна прибыть крупная партия инженеров из Днепропетровска.
Гребенников рассказал о трудностях, с которыми ему, как начальнику строительства, приходится встречаться.
— У меня нет опытного помощника, которому я мог бы довериться. Согласитесь, от начальника строительства такого комбината требуется слишком много. Всякая мелочь тем или иным путем доходит до меня. Водопроводные работы, путейские, строительство основных и подсобных цехов, разработка карьеров, поиски новых месторождений строительного и эксплоатационного сырья, общие и частные вопросы проектирования, изучение самых разнообразных каталогов, механизация строительных работ, завоз своего и импортного оборудования, размещение заказов — все это должно пройти через мои руки. Порой голова кругом идет!
— Очень хорошо, что у вас такая разносторонняя подготовка.
— Мне, должен признаться, — сказал Гребенников, — не везло с техническими директорами, на которых, собственно говоря, должна была лечь эта тяжесть. Один заболел, и я отправил его на долгосрочное лечение, другой стал сомневаться, возможно ли вообще построить в нашей стране такой комбинат, как Тайгастрой. А мне сомневающиеся помощники не нужны!
— Конечно, между начальником строительства и его техническим директором должно быть творческое содружество. Но найти технического директора для такого строительства, как ваше, действительно нелегко!
Поезд подходил к реке, улегшейся в глубоком скалистом ложе; солнце расцвечивало кристаллы каменистого ложа, и от них отблескивал ослепительный свет, как от зеркала.
— Вы ко мне и в качестве технического директора? — спросил Гребенников.
— Я просил товарища Орджоникидзе уволить от этой обязанности. У технического директора столько хлопот! А Григорий Константинович в ответ: «При товарище Гребенникове вам не будет тяжело». Пришлось сдаться...
Наступила небольшая пауза.
— Я слышал, вы одно время работали в Донбассе? — спросил Бунчужный.
— Работал.
— Родные места...
— Знаю... Вы ведь наш потомственный доменщик. Из династии доменщиков... Знаю все... И вообще... я вас очень хорошо знаю, хотя мы знакомы не были.
Гребенников хотел было рассказать о встрече с его сыном Лешей в Одессе и обо всем, что связывало их в те давние беспокойные годы, но удержался. «Разволнуется... Зачем?»
— Да... Вот я ехал сейчас к вам, дорога дальняя, хорошо лежать и мечтать. Вспомнилось многое... Господи, какая у нас, у каждого из нас, людей, проживших полсотни лет, пестрая жизнь... Вспомнил свое отрочество. Вспоминал завод Джона Юза. Избрал себе этот английский конквистадор лакомый кусок! В верховьях реки Кальмиус и уголь, и железная руда, и огнеупорная глина, и известняк. Первый металлургический завод на юге России. Но даже по тому времени завод этот был на отсталой технической базе. Отдувалась рабочая спина.
— Рабочая спина... — повторил Гребенников. — И как не процветать Юзам и им подобным! У русских помещиков можно было по дешевке купить и земельку, в недрах которой находилось несметное богатство, и получить за взятку разрешение у царского правительства построить завод.
— А какое варварское отношение к рабочим! Трудно сейчас поверить, что люди могли перенести. Вот я вам расскажу о себе. Десятилетним мальчишкой я уже носился по заводу. Был я мал ростом и все казался ребенком. В ночные смены, помню, рабочие укладывали меня спать в ящик с теплым песком, возле печи. Тогда я не понимал, зачем им это. А позже понял: полуголодным каталям, горновым, чугунщикам после двенадцатичасовой работы в пекле хотелось человеческой ласки. Я спал, а они следили, чтобы я не проспал плавки, будили во-время... До чего крепка у людей память... Вот сорок с лишним лет прошло... а будто вчера...
— Преподлое время, что говорить!
— Я работал в экспресс-лаборатории мистера Ченслера.
— Жестокий человек?
— Этого не могу сказать. Строг, да. Очень хорошо помню свои ночные работы. Под потолком горит яркая керосиновая лампа. В тишине сухо поскрипывает пирометр «Роберт-Остен», остренько так, как если б ножичком что-то соскабливали. Тикают стенные часы. Пока принесут пробу на анализы, вытащишь книжку, читаешь. По лаборатории кто-то ходит. А это Мурка... крыса... Мы приучили ее: сидит и ест кусочек сыра, счищая передними розовыми лапками крупинки с усов... Но как войдет мистер Ченслер — не услышишь...
— Спишь?
— Скажешь по-английски: «Я не спал, мистер Ченслер!»
Посмотрит в глаза, как бы проверяя.
— Читал?
— Читал.
— Фарадей? Зачем Фарадей? Что тебе Фарадей?
— А я читал биографию Фарадея. Очень полюбилась мне эта книжица про переплетчика Фарадея: как он стал знаменитым ученым. Читал ее, знаете, раз пять, а за чтение платил по две копейки коробейнику Митричу. Он у нас просветителем был, разносил по «балаганам» Юзовки книжки в коробе. На современном языке — избач! Надо все-таки, чтобы наши юнцы знали, как трудно было тогда достать книжку. Две копейки за прочтение — это ведь деньги. За две копейки можно было купить хлеба и селедку на обед. Ведь платили, подлецы, по десять, по двенадцать копеек за десятичасовой рабочий день!
Бунчужный глянул в окно.
— От мистера Ченслера я получил однажды химию: заинтересовался, видите ли, англичанин мальчиком, у которого была такая жажда знать, понимать то, что творилось в лаборатории. Конечно, в глубине души англичанин хотел посмеяться над маленьким дикарем: дам, думал он, книжку ученую, пусть поплавает в формулах! Это была первая научная книга в моих руках. Популярный учебник Роско на английском языке. Мы, подростки, свободно болтали по-английски. И вот началась моя наука... Попробуйте изучить химию без преподавателя, без руководителя, когда вам десять-двенадцать лет! И изучали!
— Наша молодежь этого не знает! — сказал Гребенников.
— Счастливые! Им в руки все! Берите, читайте, миленькие! Конечно, это хорошо. Очень хорошо. Только не следует забывать, какой ценой добыта возможность им жить культурно. Отец мой и дед также работали у Юза. И я вижу их, как вас сейчас, — вот они возле печи, насквозь прокопченные газами. А если дома, то отца своего иначе и не представляю, как на табурете. Видно, только пришел, сел, вытянул ноги в чунях и тут же заснул. Его никогда у нас не будили. Он просыпался сам, за полчаса до ухода на работу. А жили мы возле самого доменного цеха, в землянке.
— Вы знали хорошо и Курако?
— Курако? О, это человек, о котором ни один русский доменщик, ни один доменщик вообще не может говорить спокойно... Такие, как Курако, родятся, может быть, раз в сто лет. И знание, и чутье, и хватка. Все в одном человеке. А какая воля! Какое упорство! Какая гордость! — Бунчужный вдруг улыбнулся. — Был такой, знаете, случай. На мариупольском заводе. Закозлили там французы печь. Еще хорошую, новую печь. Вышла она из строя. И никто не мог вернуть ее к жизни. А Михаил Константинович вернул! Французы ахнули. Директор на радостях ткнул горновому Курако два пальца, а Курако в ответ ему — ногу... Ох, и смеху было...
Бунчужный долго смеялся, не в силах сдержать наплыва давних воспоминаний.
Нахлынули воспоминания и на Гребенникова, — все это живое, неугасающее, прошедшее через мозг и сердце, через все его существо.
И вспомнилось сейчас то, что было связано с захватом Одессы белыми, когда ему пришлось уйти в подполье. Гребенников припомнил одну встречу, след от которой не изглаживало время, хотя прошло много лет.
Не сразу удалось ему тогда, в девятнадцатом и в двадцатом, восстановить историю жизни и гибели Леши Бунчужного; кое-что, вероятно, так и осталось неузнанным. Но даже то, что он твердо знал и от самого юноши, и от его товарищей, и из показаний захваченных белых контрразведчиков, было примечательным.
...В воскресенье Леша стоял близ моста, по ту сторону плёса, и расспрашивал мальчика из Варваровки, как выйти на дорогу в Нечаянное. Разузнав, поднялся по крутому песчаному берегу. С Лешей не было никаких вещей, если не считать обернутой в цветную бумагу книги, которая высовывалась из-за отворота форменного пальто.
Шел он не спеша, словно на прогулке, занятый своими мыслями, однако вид гимназиста, шагающего в задумчивости по проселочной дороге, казался несколько странным. Верстах в десяти от Николаева гимназиста остановили. В машине сидело несколько деникинских офицеров.
— Далеко, гимназист, собрались?
Леша подошел к дверце, из которой высовывалось отечное лицо немолодого офицера.
— В Одессу.
— В Одессу?
Офицеры удивленно осмотрели гимназиста.
— Так ведь до Одессы сто двадцать верст!
— Мне очень надо. А пароходы не ходят. И подвод никаких нет.
— С вами есть какие-либо документы?
— Я гимназист. Вот мой билет.
Леша протянул книжечку в коленкоровом коричневом переплете.
Полковник взял и внимательно осмотрел билет со всех сторон.
— Кто ваш отец?
— Профессор.
— В Николаеве нет высших учебных заведений, — заметил юнкер, сидевший рядом с шофером.
— Откуда вы?
— Отец выехал из Москвы, считая, что на юге он сможет закончить одну серьезную работу в области металлургии.
— Садитесь!
Леша сел. Машина покатилась дальше.
— Вы давно в Николаеве? — любопытствовал полковник.
— Скоро исполнится месяц.
— Зачем вам понадобилось в Одессу?
— Там живет тетя. Мы послали ей несколько писем. Она не ответила. Возможно, больна. Решили навестить. Эта обязанность пала на меня.
— Что у вас за книга?
Полковник бесцеремонно вынул из-за отворота пальто Леши книгу.
— Ключевский? История? Зачем вам в дороге Ключевский? — спросил полковник, перелистав книгу.
— Я люблю историю и читаю ее вместо беллетристики.
— А это что? — спросил уже совсем другим голосом полковник, вынув из-за цветной обертки книги квитанцию с овальной печатью: «Физико-химико-механическая и электро-водопроводная р а б о ч а я мастерская Александра Ивановича Терехова».
На одну секунду лицо у Леши дрогнуло.
— Квитанция.
— Какая квитанция?
— На починку примуса.
— Где находится эта мастерская? — продолжал допрос полковник.
Леша вспомнил, что на Никольской улице он видел какую-то мастерскую, и твердо ответил:
— На Никольской! Мы отдали в починку примус... Я относил. Квитанцию положил в книгу, с которой обычно не расстаюсь...
— На Никольской? —вмешался юнкер. — Разрешите, господин полковник, квитанцию. Я — николаевец, знаю каждый дом.
Ему передали квитанцию.
— На Никольской действительно есть мастерская, но не Терехова, а Виельпольского!
— Этого я не знаю, — как можно спокойнее ответил Леша. — Мы недавно в Николаеве...
— Возможно, Виельпольский перепродал. Время такое! — сказал капитан, не принимавший до сего времени участия в допросе Леши. — Кстати, что делает ваш отец в Николаеве?
— Он читает химию в реальном училище.
— Да, профессору нечего делать в Николаеве, — заметил юнкер. — А вот в Херсоне он мог бы занять кафедру. Там открыт политехнический институт. Приехали виднейшие профессора из Питера, Москвы, Киева. А кого вы знаете из николаевцев?
— Я знаю Кити Колокольцеву, — сказал Леша, считая, что в его положении это знакомство может пригодиться.
— Аристократическая семья! — с удовольствием подхватил юнкер. — Кити — просто лазоревый цветок! Я вас, если хотите, познакомлю, господа!
Он, хотя и расспрашивал Лешу, делал это так, словно продолжал занимать офицеров.
— Вы знали Колокольцевых по Москве?
— Да.
Затем юнкер стал рассказывать, как он на вечеринке выпил графин водки и не был пьян.
В Нечаянном юнкера ссадили.
— Ждите нас через два дня! Так и передайте там! — сказал полковник.
Шофер нажал на педаль.
— Хвастунишка! — кивнул на уходившего юнкера капитан в бархатных погонах и отвалился на мягкую спинку машины.
Видно было, что и полковник не спал, а отказывать себе в этом удовольствии не считал нужным, раз представлялась возможность.
Леша притворился, что устал, и также закрыл глаза. Его больше никто ни о чем не расспрашивал.
Часов в пять дня они приехали в Одессу.
— Где живет ваша тетка? — спросил полковник.
У Леши екнуло сердце.
— На Елизаветинской!
— Тогда здесь можете сойти. Отсюда до Елизаветинской рукой подать.
Леша поблагодарил и вышел.
И когда машина скрылась, он не смог удержаться, чтобы громко не сказать:
— Здорово! Здорово, Лешка! Хотя и не подготовился как следует, но здорово! Урок на будущее!
Ни у кого не расспрашивая про дорогу, он без труда, припоминая план города, прошел от Сабанеева моста к Елизаветинской. Здесь действительно жила одна дама на случай, если б потребовалось подтверждение, но сделать эту квартиру известной контрразведчикам он не хотел. От университета Леша направился по улице Петра, потом перешел Херсонскую, вышел на базар и спустился к утюжку Новосельской и Старопортофранковской. Несколько домов, ничем не примечательных, он пропустил мимо себя. И вот — толстая двухстворчатая дверь, изрытая оспою, наглухо закрытая. Над дверью светлый прямоугольник, запачканный по краям. Ворота. Каменный сводчатый подъезд. Дворик. Крыльцо.
Он поднимается на ступеньки. На стене черные следы от дыма: вероятно, здесь многие годы ставили самовар. Леша толкает дверь. Она закрыта. Толкает сильнее.
За стеклом появляется старческая голова. Леша поднимает руку к глазам. Дверь открывают.
— Здравствуйте! — говорит он. — Меня прислал папа за старым-старым заказом... Он у вас залежался...
— За старым-старым заказом?
— Да.
— Пожалуйте в столовую.
Леша проходит.
— У вас есть квитанция?
— Есть.
Леша вынимает злополучную квитанцию, на которой оттиснута овальная печать. Старик поднимает очки с копчика носа к глазам.
— Так... Так... Хорошо. Я ведь заказами не занимаюсь...
Он выходит в следующую комнату и возвращается в фуражке и пиджаке.
— Пойдемте! Здесь мы не держим заказов.
Они выходят на Старопортофранковскую, затем сворачивают направо. Леша бросает взгляд на табличку: Пишоновская.
У пятого от угла дома старик останавливается и стучит в окно.
...Стук знакомый.
Сквозь сотовые ячейки занавеса Гребенников увидал гимназиста. Александр Иванович махнул рукой: это был знак, что ничего опасного, можно выйти навстречу.
Гребенников вышел на крыльцо. У гимназиста возбужденно блестели зеленые пытливые глаза, упрятанные за очень длинными черными ресницами.
— К тебе, Петя, вот... со старым-старым заказом, — сказал Александр Иванович.
— Хорошо. Ты, отец, можешь итти!
Вместе с гимназистом Гребенников вошел в дом.
— Какой у вас заказ? — спросил он.
— Примус.
— Покажите квитанцию.
Гимназист подал.
— А доверенность?
— Дайте, пожалуйста, нож.
Ему подали. Он вспорол левый край суконной курточки и вынул кусочек полотна, на котором отчетливо оттиснута была круглая печать и пестрели мелкие строчки, сделанные красными чернилами.
— Алексей Бунчужный... — прочел Гребенников имя и фамилию гимназиста.
— Все в порядке! Давно приехали в Одессу?
— Только что.
— Вы давно там работаете?
— Год.
— Сколько вам лет?
— Восемнадцать.
— Кто ваш отец?
— Профессор.
— Вы приехали до занятия Николаева слащевцами?
— Мы приехали тридцатого июля, а Слащев захватил город девятнадцатого августа. Что чинят эти изверги!..
— Почему вас выделили для этой работы? Вы очень еще молоды.
— Я не знаю. Я сказал т а м в организации, что у моего отца сложные психологические разлады и что он непрочь уехать из Москвы на юг. Мне порекомендовали выехать в Одессу. Однако отец от Одессы отказался, ему захотелось в Николаев. Это немного изменило планы.
— Что вы успели сделать?
— Перед отъездом из Москвы мне сказали обязательно поступить в гимназию, легализоваться и не предпринимать ничего в течение, по крайней мере, месяца. Затем связаться только с вами, не прибегая ни к чьему посредничеству.
— Вы ничем не скомпрометировали себя? В гимназии, например?
Леша покраснел.
— Немножко...
— Чем?
Леша рассказал о столкновении с латинистом в первый же день прихода в класс. Он нагрубил преподавателю за то, что тот позволил неодобрительно отозваться о большевиках и революции...
— Мне очень трудно кривить душой... И говорить неправду... И в дороге к вам чуть-чуть не произошла неприятность... Пришлось ехать в машине с белогвардейцами... Только не думайте, что я не выдержал бы испытания, если бы пришлось! Любое испытание я перенесу, и от меня не добьются ни слова! Вы еще меня не знаете!
Леша сверкнул своими зелеными глазами, в которых было столько страсти, что Гребенников залюбовался.
— Отныне я приказываю вам соблюдать строжайшую конспирацию. Вы обязаны обманывать белогвардейскую сволочь любыми способами. Честных людей обманывать нельзя, а белогвардейцев можно и должно! Запомните это! И не попадайтесь! Не бравируйте! Я верю, что вы перенесете любой допрос контрразведчиков и никого не предадите, но вы слишком дороги нам! А попадаться не имеете права! Нельзя! Ясно?
— Ясно...
— Будьте как все гимназисты, ничем не выделяйтесь. Можете в присутствии белогвардейцев разговаривать их же языком, но точно выполняйте все мои директивы. Вы знаете, что посланы для работы среди моряков антанты?
— Знаю.
— Каким языком вы свободно владеете?
— Английским.
— А французским?
— Слабее.
— Жаль. Одесса, Николаев, Херсон — это, так сказать, сфера французского влияния, Кавказ — английского. Но у нас стоят и английские корабли.
— Я говорю и по-французски, но английский у нас в доме почти обиходный. Отец хорошо знает английский.
— Так. Сегодня вы свободны. Есть где остановиться на ночлег?
— Я могу остановиться у одной дамы на Елизаветинской.
— Не у Анны ли Ивановны?
— У Анны Ивановны. Стало быть, вы ее знаете?
— Анна Ивановна наш человек.
Леша почувствовал, что разговор пришел к концу, а ему очень хотелось побыть еще с Гребенниковым, о котором ему столько рассказывали в Москве.
— Вы были на каторге? И на поселении, и в эмиграции? Как я ждал встречи с вами!..
Леша всегда волновался, когда выражал свои чувства.
— Бывало... Да сейчас не время для воспоминаний. Итак, приходите завтра ровно в восемь часов утра для первого поручения...
Гребенников назвал адрес, который Леша несколько раз повторил.
— Позже мы свяжем вас с николаевским подпольем.
Кроме комитета партии большевиков, в николаевском подполье работал комсомольский комитет, секретарем которого была молодая девушка с бледным лицом и длинными детскими косами — Тамара Мальт.
С ней и связал Гребенников Лешу Бунчужного под именем Саши Зеленого, связал в октябре, после того, как Леша выполнил в Одессе и Николаеве несколько серьезных поручений и был проверен делом. Настоящей фамилии Саши Зеленого никто в Николаеве не знал.
В начале ноября, утром, самого молодого члена комсомольского подпольного комитета, четырнадцатилетнего мальчика, схватили контрразведчики в тот момент, когда он наклеивал на афишную тумбу листовку. Была она отпечатана типографским способом, горячая, страстная, извещавшая о победоносном продвижении Красной Армии и призывавшая население всяческими способами уничтожать белогвардейцев, бить их с тыла, взрывать мосты, склады, пускать под откосы поезда.
Мальчика отдали в контрразведку Липоману, и подросток не выдержал пыток...
Его повели по улицам родного города, это видели многие. Он хотел стать на ноги, хотел приободриться, ноги подкашивались: его вели, держа под руки с двух сторон.
Там, где должна была находиться Тамара, ее не оказалось. Он провел на вторую явочную квартиру. Здесь схватили Лешу — Сашу Зеленого. Потом мальчик повел на третью квартиру, и контрразведчики схватили Тамару и Гришу.
В контрразведке Тамару подвесили за длинные косы, которые столько раз гладила материнская рука. Тамара перенесла испытание, никого не выдав и ни в чем не признавшись. С девушки содрали платье, и на сердце ее легла печаль, беспросветная печаль, более тяжкая и жгучая, чем боль от первых ударов проволоки по телу.
После Тамары секли в ее присутствии Гришу, говорили самые грязные, какие только существуют в мире, слова, и она смотрела и не чувствовала стыда, — только черную печаль.
И Гриша никого не выдал и ни в чем не признался.
Потом ввели Сашу Зеленого — Лешу Бунчужного, осунувшегося, с еще более выразительными глазами, в которые можно было смотреть долго-долго и не насмотреться. И подло били чистого, светлого юношу, — и все напрасно.
От всего этого устали, верно, и сами контрразведчики. Допрос на несколько минут прервался. Молодые люди встретились глазами. И показалось, что они стоят, взявшись за руки, как в первый вечер встречи, и каждый видел в двух других тех, кого запомнил тогда: те же глаза, и губы, и волосы, — но ни синяков, ни подтеков, ни кровавых рубцов...
Только минута. Потом началось прежнее. Контрразведчики требовали выдать членов комсомольской организации, выдать большевистский подпольный комитет.
— Кто хоть ты? — спрашивал Липоман Лешу. — Скажи правду!
— Саша Зеленый!
— Я спрашиваю, как твоя настоящая фамилия?
— Этого вы никогда не узнаете.
— Кто твой отец?
— И этого вам не узнать.
— Откуда хоть ты? Не бойся, — просто из любопытства хочется знать.
— Из Одессы.
— Это очень хорошо, что ты из Одессы. Вот вас здесь трое. Вы интеллигентные молодые люди. Жизнь ваша впереди! Будьте же благоразумны! — убеждал Липоман своим артистическим голосом. — Я требую только одного: свяжите меня с Гребенниковым, и я всех вас отпущу. Я дам вам возможность уехать, кто пожелает. Даю вам честное слово офицера!
Они молчали.
— Не верите? Клянусь вам святым богом! Отпущу вас немедленно, — только свяжите с Гребенниковым. Ну? Будете говорить? Кто первый скажет, того сейчас же отпущу. И вы забудете этот кошмар. Разве приятно нам бить вас? И разве человеческое тело долго может выдержать такие пытки? А мы будем пытать вас еще страшней!
Они молчали.
— Ты, долговязый! — обращался он к Леше. — Я знаю, что ты из порядочной семьи, мать и отец по тебе сейчас плачут. Как же тебе не совестно заставлять нас в твоем присутствии бить Тамару? Она красивая, молодая девушка, и по ней также плачут отец и мать, а мы должны из-за тебя ее сечь! Разве тебе не стыдно? И не совестно? Разве так поступил бы на твоем месте рыцарь? Свяжи нас с Гребенниковым. Не хочешь? Так выдай большевистский комитет, и пойдешь домой хоть сейчас.
Леша не поднимал головы. Он смотрел в запятнанный пол и дрожал мелкой холодной дрожью, рожденной физическим состоянием своего тела, особым состоянием, которого он не мог понять, потому что, несмотря на сознание полнейшей обреченности своей и друзей своих, он не испытывал ни страха перед истязателями, ни страха перед смертью.
— Будешь говорить, будешь? — не отставал Липоман, также дрожа мелкой дрожью и заикаясь от бешенства.
— Ничего вы от нас не добьетесь! — сказал Леша. И сам удивился спокойной суровости, с какой прозвучал голос в этом застенке. — И коммунизм все равно будет построен! А вы погибнете на свалке!
Они не выдали никого. Лишенных сознания, кое-как прикрытых одеждой, поволокли их, как мешки, в камеры, и с ног Леши сполз сначала один ботинок, потом второй.
Вечером 6 ноября Слащев давал бал «в литературке» — так назывался клуб на углу Спасской и Соборной улиц. Двухэтажное здание светилось огнями, гремел духовой оркестр, пол колебался под ногами танцующих.
В первом часу ночи Липоман, смыв кровь с холеных рук, явился к Слащеву.
— Открыл большевистский подпольный комитет! — сказал он. — Вот список!
Он подсунул список, в котором значилась шестьдесят одна фамилия.
Слащев выпил стакан водки и поцеловал мокрыми губами Липомана в подкрашенный, как у кокотки, рот. Синим карандашом генерал сделал на списке надпись: «Расстрелять за то, что пошли против единой-неделимой...» Край листка со смертным приговором шестьдесят одному человеку подмок в пролитом на столе красном вине.
— С богом, поручик! — напутствовал Слащев Липомана.
В два часа ночи в дверях камер каторжной тюрьмы появились контрразведчики.
— Собирайся! На этап!
— В другую тюрьму!
Заключенные захватили с собой котелки, белье, остатки пищи. Ночь была такая темная, что заключенные, стоя на машине, не могли различить друг у друга лиц. Гриша не мог стоять: отрубленная ступня ноги вызвала гангрену. Его всунули в машину и подтащили в угол бортов. Тамара положила Грише руку на голову, Леша гладил ему плечо. Никто не промолвил ни слова. В темноте нельзя было разглядеть, кто ехал вместе с ними, но тех, кто стоял вплотную, ни Тамара, ни Леша, ни Гриша не встречали прежде.
Все были так измучены допросом, что ехали на расстрел, как на освобождение. Если бы не тьма, они могли бы смотреть друг другу в глаза открыто, прямо, ничего не утаивая, потому что и тогда, когда были вместе, и тогда, когда были врозь, они оставались на допросе верными себе, верными своему слову, своей клятве.
Машина со смертниками остановилась против завода «Руссуд», во дворе флотского полуэкипажа. Заключенных согнали к стенке. Гриша, Леша и Тамара поцеловались.
— Беги, если можешь! — сказал Гриша Леше. — А я не в силах...
Гриша сидел на земле, опершись на кирпичную стену. Не могла бежать и Тамара: у нее распухли ноги, она с трудом стояла.
— Попробую! — ответил Леша.
И прежде чем офицеры приготовились к залпу, часть смертников бросилась на своих могильщиков: им сыпнули в глаза махоркой, солью, песком; побежали к выходу. Загремели выстрелы. Темная ночь помогла смельчакам.
В числе первых выскочил в ворота Леша. Юнкер выстрелил, стреляли и другие, не видя четко цели, и пули пощадили юношу. Босой, полуодетый, он припал к земле, потом пополз наугад, а за спиной его все щелкали и щелкали выстрелы. Он выбрался к бульвару и, прикрываясь оградой, пошел, тихо ступая босыми ногами, чтобы не привлечь к себе внимания на случай, если бы кто-либо повстречался в этот час.
Леша спасся.
А неделю спустя его поймали контрразведчики: была ночная облава, он находился на одной квартире, предупредили слишком поздно... И Лешу расстреляли вместе с четырьмя другими подпольщиками, расстреляли на пристани, в пакгаузе, в день освобождения Николаева от белых — 31 января двадцатого года...
Поезд замедлил ход.
— Нам скоро сходить!
Бунчужный также посмотрел в окно. Затянутое тучами небо низко опустилось над тайгой, заграждая солнце, распыленный свет которого мягко обнимал края туч. Железнодорожная магистраль проходила через таежный лес, густой, зеленый, то поднимавшийся по кряжу, то опускавшийся в долину.
— Дождиком встречаете меня! — сказал Бунчужный и принялся укладывать вещи.
К поезду набежала выемка с ровно подрубленными многоцветными стенками, а затем поезд вошел в тоннель.
— Вот мы и дома!
Они сошли на станции Тайгастрой в тот самый момент, когда туча, пронесшая воду за много километров, вдруг не выдержала и обрушила на станцию весь свой многотонный груз. Гребенников и Бунчужный укрылись под ближайшим навесом, мокрые, как если б их окунули в реку.
— Вот так дождик!
— Вас не очень того?.. Не боитесь простуды? — беспокоился Гребенников. Он словно просил извинения за такой прием природы и за таежные нравы...
Ливень, впрочем, скоро сменился мелким дождем, по лужам бойко прыгали синие пузыри, покрытые пеной. В застегнутом на все пуговицы мокром плаще Бунчужный шел вслед за Гребенниковым, обходя товарные вагоны, с крыш которых весело стекала вода. Грузчики с закатанными штанами и насунутыми на голову мешками — углом вперед — выгружали из вагонов детали машин, не обращая никакого внимания на дождь. К станции беспрерывно прибывали грузовые машины и подводы: с платформ выгружали балки, металлические конструкции, скатывали бочки цемента, пылившие даже под дождем. Мокрые лошади, в натуге почти касаясь брюхом земли, с трудом вытаскивали из грязи чавкающие копыта.
— Наша машина! — сказал Гребенников, выводя профессора на привокзальный двор.
Федор Федорович быстро снял плащ, вытряхнул его и юркнул в лимузин. Машина обогнала несколько грузовиков, обдав их желтой водой, и пошла вдоль кряжа, откуда открывался строившийся завод. Бунчужный смотрел на возвышавшиеся домны, каупера, на высокое здание ТЭЦ, на все это новое, что должно было отныне стать самым дорогим в его жизни. Краны, леса, трубы, четкий стук пневматической клепки, желтые отвалы земли, блестевшей особенно ярко под дождем, сменились прибойным шумом верхушек кедров. Машина обогнула завод и выехала на площадку соцгорода. Здесь тайгу не вырубали сплошь: дома стояли среди вековых деревьев, как дачи в подмосковных поселках.
— Вот проспект Сталина, — сказал Гребенников, указывая на прорубленную в тайге просеку.
— Правильно! Недурно придумали! — сказал Федор Федорович. — Очень толково!
— И рабочие, и инженеры живут здесь, как на даче. Ну вот, приехали! Я вас устрою в доме для специалистов, там приготовлена вам уютная комната. А если не понравится, выберете себе по вкусу в любом нашем доме. Милости прошу ко мне в первую очередь. Я живу невдалеке от вас, в том конце проспекта Сталина, на берегу реки.
Машина остановилась возле одноэтажного коттеджа, приветливо глядевшего большими венецианскими окнами. Тотчас откуда-то выбежали ребятишки и обступили машину. Шофер нажал на кнопку клаксона, машина кашлянула. Детишки, как воробьи, разлетелись во все стороны. Гребенников усмехнулся. Он проводил профессора в комнату и вызвал коменданта.
— Вот, Василий Федорович, к нам на работу приехал профессор. Все, что ему понадобится...
— Будет обеспечено, товарищ начальник!
Кармакчи улыбнулся. Бунчужный посмотрел на алтайца. На Кармакчи была синяя спецовка и сапоги с брезентовыми широкими голенищами, отвернутыми на голень. На голове — малинового цвета плюшевая шапочка, отороченная мехом бурундука. Несколько черных и, видимо, жестких волосков составляли его усы и бороду. Улыбку коменданта Бунчужный так и не мог разгадать: приветливая она была или насмешливая.
— Да мне ничего особенного не понадобится! — сказал Бунчужный. — Постель есть, пища есть, — что еще надо?
— Отдохните, приведите себя в порядок. Обо всем, что вам понадобится, звоните мне и Василию Федоровичу. В качестве чичероне к вам прикреплена одна девушка! Вот ее телефон. Ну, поздравляю вас с новосельем!
Оставшись один, Федор Федорович побродил по комнате, прислушиваясь к своей душе, потом вынул полотенце, мыло, хотя на спинке кровати висело белоснежное вафельное полотенце, а на туалетном столике лежало мыло, и прошел в ванную. Потом ему принесли завтрак. Он с аппетитом поел. «Маша была бы удивлена... и рада!»
Вскоре утих дождь. Тайгу обнимало голубое, чистое, высокое небо, полное солнечного света. «Теперь на площадку!»
Он позвонил к «чичероне». Минут через десять явилась девушка.
— Как вас величать, барышня? — привычной формулой обратился Бунчужный к очень молоденькой девушке.
Она улыбнулась.
— Я не барышня! Я — комсорг доменного цеха. Зовут меня Женя. Фамилия Столярова.
— Ну здравствуйте, здравствуйте, товарищ!
— Я назначена быть возле вас, пока вы не освоитесь на площадке.
— Вы не очень заняты? — спросил профессор.
— Вообще-то я, конечно, очень занята, — сказала Женя, решительно тряхнув кудряшками.
Они пошли на площадку.
— Очень хорошо. Мне хотелось бы прежде всего осмотреть площадку. А вообще, — профессор засмеялся, — постараюсь, товарищ комсорг, быстро освоиться и не отрывать вас от дел.
Они пошли.
— Расскажите мне сначала о себе, — предложил Бунчужный. — Откуда вы?
Женя рассказала. На новостройку приехала, можно сказать, первая. Сама вызвалась, когда на заводе объявили запись молодежи. И в тайге никогда не бывала. Очень хотелось повидать. И сначала растерялась: людей мало, работы много, и не знала, с чего начать и что здесь самое главное. И немного загрустила по дому, по заводу, по товарищам...
— Как вам нравится наш соцгород? — спросила Женя, прервав рассказ.
— Очень нравится!
— Он еще только-только строится. А что вы скажете через три года!
Они вышли на заводскую площадку.
— Там будут коксовые батареи, тут угольная яма, вон там — коксовая рампа, — показывала Женя пальцем.
Шли они по пустырю, к реке, и мокрая после дождя трава зеленила обувь.
— Трудно представить, да? Я уже здесь скоро два года и тоже представить не могу, что получится. Знаю, где что будет, а представить не могу. И мне кажется, никто представить не может, разве только один товарищ Гребенников.
Они остановились. На площадке поднимались каркасы цехов, воздух сотрясался от ударов, звона, окриков, но на участке коксохимкомбината действительно ничего сделано не было.
— Кто-то долгое время задерживал чертежи, кто-то придержал заявку на украинских огнеупорщиков, и стройка не развернулась, — пояснила Женя.
Профессор посмотрел вокруг.
От дождей, видимо, не забывавших площадки, оползли канавы и котлованы, плотники обкладывали их досками, на площадке высились горы песка и щебня, кровеносными сосудами ветвились железнодорожные пути; высокий деррик стоял на одной ноге, как аист; на машинах везли дымящиеся бочки с цементом; в небо глядели крючья арматуры; все выше поднимались строения цехов.
И захотелось увидеть гамму дымков над печами доменного цеха, тяжелое облако над коксохимом, ощутить солнечный, слепящий свет льющейся в изложницы стали, полюбоваться розовыми листами прокатанной жести, мягкостью рыжих длинных рельсов, скользящих по рольгангам.
Федор Федорович вздохнул.
От реки тянуло прелостью, по коре сложенных свай катились крупные дождевые капли.
— Хорошо! Очень хорошо! — сказал он, отвечая самому себе, и посмотрел девушке в открытые, честные глаза.
— Я рада, что вам нравится наш Тайгастрой!
Они пошли дальше, Женя немного впереди: он все время уступал ей дорогу. На девушке была красная вязаная шапочка и кожаная куртка: несмотря на начало июня, погода стояла прохладная, после дождя было просто холодно.
— Не скучаете по отцу-матери?
— Иногда скучаю...
— А они?
— Им некогда: отец — мастер корпусного цеха на Балтийском; у нас семья кораблестроителей: отец, и дед, и дяди мои — все работают на Балтийском. Только я почему-то попала на электроламповый.
— Кораблестроение — красивое дело. Вы еще молоды, успеете, если захотите, и по кораблестроению поработать.
— Я тоже так думаю. Выстроим комбинат, я окончу рабфак и поеду в Ленинград. Там поступлю в кораблестроительный институт. Да?
— Конечно! А вы — единственная дочь в семье?
— Нет. Кроме меня, двое малых...
Бунчужный еще раз глянул на своего чичероне. Как-то особенно легко было с ней говорить. И он спросил:
— А это что у вас?
Женя покраснела. Бунчужный отечески рассматривал рваный шрам, проложенный через щеку.
— Осколок... в семнадцатом году, когда белогвардеец Краснов наступал на Ленинград... Это из истории гражданской войны. Была я тогда совсем-совсем малышкой... И вот память на всю жизнь...
Женя вытерла со лба крупинки пота.
— Теперь пойдемте в мой доменный. Я покажу вам, где будет стоять ваша печь, — сказала Женя.
При этих словах у профессора защемило сердце.
Они пошли по тропинке, через канавы и котлованы, провисая и раскачиваясь на досках, как на качелях.
— Не боитесь? — спрашивала Женя, когда доски над глубокими котлованами слишком низко прогибались.
— Не впервые.
— Как мы вас ждали! — сказала Женя, когда они вышли на ровное место, откуда, как на ладони, открылся доменный цех. — Вашей печи еще нет и в помине, а вот ее я вижу, как если б она стояла! Почему это? Я хочу, чтобы вам было здесь хорошо.
— Прекрасная девушка! — сказал взволнованно Федор Федорович. — Вы просто необыкновенная!
Женя смутилась.
— Я обыкновенная... А вы — нет! Я ведь давно уважаю вас как большого ученого! — Женя вдруг засмущалась, даже покраснела. — Мне сказал товарищ Гребенников: ты покажи профессору все строительство и соцгород и смотри за ним как за отцом! Это наш человек, хоть он и беспартийный, большой ученый. И если вам, товарищ профессор, что-нибудь понадобится, вы обязательно мне скажите. Вы не стесняйтесь: может быть, вам нужны талоны на что-нибудь, скажите. Я все для вас достану!
8
Летом на студенческий праздник в Днепропетровске собралось тысячи две студентов в оперный театр. Красное полотнище висело перед входом:
«Привет молодым пролетарским специалистам!»
У входа в театр ярко горели фонари. В фойе расположилась выставка лучших работ студентов. В президиуме за красным сукном стола и в первых рядах партера — молодые и старые профессора, доценты, ассистенты; в президиуме, в первых рядах партера и дальше — в ложах, на балконе, в ярусах, в проходах, в фойе — ребята из металлургического, транспортного, химико-технологического, строительного институтов. На сцене и через зал — плакаты, лозунги, знамена. Возле ложи строителей — переходящее знамя вузов Днепропетровска. Стоит почетный караул.
Борис Волощук, парторг факультета, по поручению горкома партии открывает собрание.
Восемь часов вечера. Звенит звонок. Кажется, что на стол высыпаются бубенчики. Катятся бубенчики в зал, в коридоры, в фойе. Оркестр, вздыхая, умолкает.
— Товарищи!
В рядах, на балконе, в проходах между рядами кресел — скрип, кашель, последние, наспех сказанные слова:
— Кто открывает?
— Кто это?
— Наш!
— Металлург!
— Борис Волощук!
— Наши взяли!
И тишина, почти физически ощутимая. Зал дышит. Из зала течет на сцену тепло.
Немного волнуясь, Борис произносит свою короткую речь:
— Два дня назад, двадцать третьего июня, Иосиф Виссарионович Сталин выступил на совещании хозяйственников с речью о новой обстановке... — новых задачах хозяйственного строительства. Вы все читали эту речь, которая представляет не только программу социалистического строительства, но и замечательный теоретический документ дальнейшего развития марксистско-ленинской теории на основе анализа политической и хозяйственной жизни страны.
Борис остановился. Правой рукой он провел по голове, казавшейся очень большой благодаря копне густых волос, сквозь которые не могли пробиться даже лучи «юпитеров»: кинохроника вела съемку.
— Что же нового произошло и на что именно обращает внимание товарищ Сталин?
Борис говорит о том, что новая обстановка сложилась в результате успешного развития социалистической промышленности, коллективизации сельского хозяйства. Он говорит, что сотни новых заводов и фабрик, шахт и рудников, электрических станций и железнодорожных магистралей уже введены в строй и будут ежегодно вводиться. Численно вырос рабочий класс, навсегда уничтожена безработица. Коллективизация сельского хозяйства вызвала к жизни могучие силы, открыла перед крестьянством такие хозяйственные и культурные возможности, о которых оно не могло и мечтать.
— Навсегда уничтожены нищета, страх голода, которые гнали крестьян в город на поиски заработка. Вот то новое, что сложилось в нашей стране.
Глаза у Бориса засверкали. Было видно, что он глубоко продумал то, о чем теперь говорил, и что ему хотелось, чтобы все так же понимали и чувствовали, как он.
— Эта новая обстановка выдвигает новые задачи хозяйственного строительства. Товарищ Сталин сформулировал эти задачи в своих шести исторических условиях, которые каждый из нас должен знать наизусть и которые должен основательно обдумать. Они — программа нашей практической деятельности.
Борис сделал короткую паузу.
— Одно из шести условий непосредственно относится к нам: товарищ Сталин сказал, что у рабочего класса СССР должна быть своя собственная производственная техническая интеллигенция. Мы и есть та производственная техническая интеллигенция, о которой сказал товарищ Сталин, одна из опор советского строя, — инженеры социализма!
Борис налил в стакан воды и поднес к губам, но речи прервать не мог. Так, со стаканом в руке, он и окончил краткое горячее выступление:
— Сегодня мы включаемся в ряды советских специалистов. Партия и правительство призывают нас к творческому труду. Мы, молодые пролетарские инженеры, выпущенные сегодня из школы, выступаем в поход за коммунизм. Победа должна быть за нами. Победа будет за нами, потому что нами руководит партия большевиков! Победа за нами, потому что ведет нас в бой за коммунизм товарищ Сталин!
Зал горячо, дружно аплодирует.
— Торжественное объединенное заседание, посвященное выпуску новых кадров пролетарских специалистов, позвольте объявить открытым!
Все встают. Оркестр играет «Интернационал».
Если смотреть сверху, то кажется, что в зале одни головы: стриженые, в прическах, взлохмаченные, бритые.
В ложе металлургического — Надежда Коханец. На девушке нарядное платье, да и сама она праздничная.
— Борис не плохо открыл заседание! — говорит она, поправляя волосы, впервые завитые и причесанные у парикмахера. Она смотрит на Бориса, но думает о Николае Журбе.
На Борисе новая белая рубашка, в петельках воротничка — цепочечка, галстука нет. Николая она видит в защитной гимнастерке, туго стянутой в талии под кавказский ремешок; это как бы два снимка, сделанные на одной пластинке.
— Как хорошо было бы всем нам — на один завод! — наклоняясь к Наде, тихонько говорит Митя Шах. — И чтобы нас послали куда-нибудь далеко. В тайгу! Или на Урал! Или на Дальний Восток! Ты никогда не испытывала на себе очарования пространства?
Надя щурится и вдруг улыбается, обнажая белые мелкие зубы, и тихонько восклицает:
— Мы больше не студенты! Мы — инженеры! Здорово! А? Надежда Степановна Коханец — инженер!..
Она берет руку Мити и изо всей силы жмет ему пальцы. Потом высовывается из ложи и внимательно слушает доклад.
Минут через десять она оборачивается к товарищам и, заговорщицки улыбаясь, шепчет:
— Не сидится, ребятки, пошли в коридор, поболтаем!
Потихоньку все выходят из ложи. В коридоре уже много студентов — в зале душно, жарко.
— Еще два-три дня — и в далекий путь! — говорит Надя товарищам, окружившим ее.
— Я слышал, Надя, что нас разбивать не будут, целой группой отправят куда-то на Восток! — говорит кто-то.
— Вот это было бы расчудесно! Ну, а в случае, если разрознят нас, дадим слово писать друг другу! Или лучше давайте уговоримся всей нашей группой встретиться в определенное время и в определенном месте. Согласны, товарищи?
— Идея!
— Прекрасно!
— Конечно, условимся, — говорит Митя Шах, — завтра же на прощальном вечере об этом договоримся.
Он уводит Надю в буфет.
Там тоже много студентов. Они усаживаются за столик и пьют воду.
— Давайте помечтаем! — говорит Надя.
В открытые окна виден парк. Слышно, как шумят деревья.
Надя отбрасывает со лба волосы и закалывает гребешком. У нее такие розовые щеки, что кажется, будто она вот только проснулась.
— Вы знаете, о чем я сейчас думала, ребятки?
— Кто знает девичьи думы! — отвечают студенты, пристроившиеся у соседнего столика.
Надя оглядывается. Незнакомые, не с их факультета. Но сейчас все знакомы друг с другом. Праздник! Студенческий праздник.
— Пробирочки? — спрашивает она соседа. — Химики?
— Не угадали! Строители!
— Не похожи...
Она поворачивается к Мите, но говорит так, что ее могут слышать и соседи.
— Я вот вчера смотрела на карту Союза. Как хочется побывать всюду... И там не бывала, и там. Какое большое у нас государство! Украина на карте просто совсем маленькая. И Москва близко. А вот до Читы, до Хабаровска, до Камчатки — такая даль... И все это наше.
— Открытие Америки, — насмешливо говорят строители.
— Я не с вами! — огрызается Надя. — И нечего в чужой разговор вмешиваться. — Митя, ты слышишь? Я думаю, что когда мы еще немного обстроимся, то каждому советскому гражданину скажут: поезжай пожалуйста, посмотри, как живут люди, что сделано за годы советской власти. А вообще, было б очень хорошо, чтоб при окончании средней школы группа совершала поездку по республике, а по окончании вуза — по Советскому Союзу. Это как бы аттестат на полноту впечатлений. Как вы думаете, ребята, это будет?
— Обязательно будет! — поддерживают ее строители.
— Я бы с удовольствием зазимовал где-нибудь за Полярным кругом, — говорит один из них. — Наши днепропетровцы шефствуют над диксоновцами. Обязательно постараюсь устроиться хоть на одну зимовку!
«Да, зазимовать было бы великолепно...» — думает каждый.
— Вообще, товарищи, так жить хочется, что я готова, как амеба, разделиться пополам и еще раз пополам! — говорит Надя. Она чувствует, что фраза глупа, смешна, но в то же время верно выражает теперешнее ее состояние.
— У нас, конечно, все возможности делать жизнь лучше и лучше. И это мы видим на самих себе с каждым днем все ясней, — говорит Митя Шах. — Но откуда все-таки у нашего народа такое высокое сознание своей исторической роли? Ведь нельзя отрицать, что у наших людей разный уровень, различные условия жизни, у нас есть остатки разбитых классов, они сопротивляются и будут сопротивляться. Есть трудности роста.
— Высокая материя, — иронически замечают строители, рассматривая Надю и Митю.
— Мне кажется, это объясняется тем, — говорит Надя, — что наши недостатки не вытекают из существа нашего строя. Наши недостатки кажутся народу по сравнению с тем, что он приобрел, незначительными. Народ стал у государственного руля. Принимая участие в управлении государством, сам же устраняет то, что мешает нам жить.
Разговор становится общим.
— Я думаю сейчас над тем, насколько возросла роль советского инженера. Ведь мы должны быть не только хорошими специалистами — техническими исполнителями великих планов производства, но и творцами новых форм производства, новых форм организации труда, агитаторами, вожаками масс. Пятилетний план чужими руками не построишь! — замечает строитель с черными бачками.
— Недаром товарищ Сталин сказал, что у рабочего класса должна быть своя техническая интеллигенция! — отвечает ему Надя.
— А между тем мы не совсем подготовлены к своей высокой роли инженеров! — сказал Митя Шах. — Так мне кажется.
От соседнего столика студенты перебираются к столу, где сидят Надежда и Митя.
Не подготовлены к своей высокой роли?
Это задело всех. Заговорили о том, что между учебой и тем, что надо знать производственнику, существует разрыв. В то время как значительная часть академических часов отводилась вопросам, имевшим скорее общее теоретическое значение, многое, что обязаны были знать инженеры, ускользало от внимания их. Лабораторное оборудование не соответствовало заводской аппаратуре, знания давались «в общем и целом». Номенклатура теоретических дисциплин далеко не отличалась совершенством. На «мелочи», «практическую рецептуру», на более близкое знакомство с настоящим, а не книжным заводом и на более глубокое теоретическое изучение производства в институтах не считали нужным отвести достаточного количества часов и поставить будущего инженера крепко на ноги еще в стенах учебного заведения.
Еще на последнем курсе студенты заявляли в своих институтских газетах и на заседаниях, что некоторые профессора продолжали стоять на старых позициях. Знание производства у этой части профессуры было весьма поверхностным, к тому же оно устарело. Тем, кто до поступления в институт не работал на заводе, приходилось туго. На производстве многое делалось не так, как об этом говорилось в аудитории. И приходилось вооружаться самостоятельно. Выпускники жаловались на свою узкую специальность, на недостаточное знание смежных производственных процессов, пожалуй, и на недостаточное знание математики.
— Все-таки надо готовить инженеров с более широким техническим горизонтом! — заявил Митя Шах. — При нехватке специалистов это особенно важно.
— Товарищи, — перебивает их дежурный, — кончайте дискуссию, идите в зал!
Студенты умолкают.
— Там жарко.
— Ничего, идите, пожалуйста!
Снова в ложе.
— Вот... в пятом ряду... шестое место... бывшая жена бывшего профессора Штрикера, — шепчет кто-то в соседней ложе.
— Говорят, бросила его... только его посадили...
Анна Петровна, словно чувствуя, что о ней говорят, оборачивается. Митя Шах краснеет.
«Как она хороша», — думает Митя. Он знал, что Анна Петровна ушла от Штрикера, переехала на другую квартиру; встречам в окне наступил конец. Она работала в библиотеке института. Он несколько раз видел ее в коридоре института, видел в библиотеке, но никто из них не сделал первого шага для знакомства.
Официальная часть закончена. Перерыв.
Перед началом концерта доцент Корнилов подошел к Мите, взял его за руку и сказал:
— Я вас ищу. Вас желает видеть одна дама.
— Кто она?
— Сейчас узнаете...
В этот вечер, перед поднятием занавеса, окаймленного снизу светом рамповых ламп, состоялось, наконец, знакомство.
Зачем? Митя сам не знал. Но этого сейчас хотела Анна Петровна.
Концерт окончен. Студенты выходят на лестницу. В дверях — ночь. Горят фонари. Лунно. Пахнет раскрывшимися матиолами. Над заводом имени Петровского зарево.
Все некоторое время любуются зрелищем.
— Чугун! Выдают чугун!
— Да, чугун. Когда идет выпуск стали, небо ночью окрашивается в другие тона.
Слышны гудки. Вступает ночная смена. Против кинотеатра «Рот фронт» останавливается первый номер трамвая. Надя Коханец входит на площадку. За девушкой легко, точно на турник, подтягивается Борис Волощук. Они едут молча. Молча сходят у остановки у Потемкинского парка. Ночь. Последние ночи в городе. Последние дни вместе. Ветерок причесывает деревья, шумят листья. Шумит вода, разбиваясь о каменные подводные гряды. По густотемной поверхности реки вытягивается светлый треугольник: таким треугольником летит стая журавлей. Ярко горят огни дальнего берега, огни на Богомоловском острове, огни на рейдовых лодках. На волне трепещет большая звезда подобно чайке, когда она готовится сесть на воду.
Надя и Борис стоят на последней ступеньке каменной лестницы в парке Шевченко. Луна плещется в воде, зелено вокруг, очень светло, вся середина Днепра в серебристых блестках.
Борис ждет, что Надя скажет что-нибудь о сегодняшнем его выступлении. Ему кажется, что сегодня он выступал лучше, нежели когда-либо. Такой был подъем, так легко давалась каждая фраза, так хорошо звучал голос.
Надя молчит, а ему не хочется первому говорить о себе.
— Надя, скажи, что случилось, что с тобой? Ты стала совсем другой.
Молчит.
— Ты самый близкий мне человек. И я привык говорить с тобой, как со своим сердцем. А сейчас не могу... И путаюсь... И чувствую, как что-то легло между нами. Не перешагнуть... Тебе кто-нибудь стал ближе? Зачем скрывать? Кто он? Митя Шах? Или из другого вуза?
Надежда отворачивается. От нее нельзя добиться ни слова.
Переулки и улицы, круги света на земле, Парк культуры и отдыха, Сокольники, — все встает вновь.
Надежда мысленно пробегает письмо, посланное Николаю Журбе. Завтра отправит телеграмму. Он должен ее встретить. Ее охватывает волнение. Еще немного, и она все расскажет Борису. Ей хочется говорить о Николае, слышать о нем. Кажется, только о нем бы и говорила... Никогда не испытывала ничего подобного.
Перемену в подруге Борис заметил в Москве. Надя уходила куда-то и потом приносила в глазах радость, которой не могла скрыть. Он спрашивал ее, она загадочно улыбалась, потом замкнулась: от нее нельзя было добиться ни слова.
В семь утра вставать студенты не любят: надо, а не хочется. Волощук косит из-под простыни припухшим глазом. В постели — Митя Шах. И наперекор всему — как в прорубь! Одеяло к черту! Раз, два! Огромные кулачища Бориса месят воздух. Потом Борис стягивает одеяло с Мити Шаха.
поет Митя трагическим голосом.
— Где пропадал вчера, говори?
В умывальной студенческого общежития штопорными струйками высверливается из кранов вода. Скрипят под ладонями мокрые шеи, обваливается на цемент густой белок пены.
Потом — столовая и — ищи ветра в поле, в Потемкинском, на Богомоле, на дачах!
Но после выпуска не до дач. Надо итти за путевками, получить на отъезд деньги. И в поле, у транспортного, и на Лагерной — у металлургического, и на Октябрьской площади — у горного надо постоять у касс. Разбежались выпускники по вузам. И там выяснилось, что каждому предоставлена возможность выбрать одну из трех точек: Днепродзержинск, Магнитострой и Тайгастрой.
— Куда ехать? — спрашивали друг друга молодые инженеры.
— Днепродзержинск? Так ведь это у себя дома! Что называется, к себе в хату, на печку! Нет, на печку рано. К старости разве, а теперь...
Одна точка для большинства отпала сразу.
— На Магнитку или на Тайгастрой!
— Ты куда, Надя? — спрашивает Митя Шах.
— Ты знаешь... И если бы не было путевок, все равно уехала бы на Тайгастрой.
— Ну, значит, и я с тобой! А Борька?
— С нами!
В тайгу собралась большая группа металлургов, путейцев, строителей.
В полдень Митя Шах отправился к Днепру, хотелось побыть одному.
Он лег на спину и смотрел, как плыли облака. День выдался жаркий, ничто не отвлекало, он смотрел в небо и отдавался мыслям о себе. В двадцатом году он ушел из семьи. С тех пор пролегла большая дорога, и к прошлому он не любил возвращаться даже в воспоминаниях. Все, что приобрел в годы самостоятельной жизни, стало тем единственно существенным, с чем ему не стыдно было итти вперед вместе с новыми друзьями, с чем не стыдно было жить. Он шел не как вор, не с оглядкой по сторонам, а как равный среди равных, как боец среди бойцов, неся одинаково наряды и ни от чего не уклоняясь в своей фронтовой службе. И это приносило сознание своей полноценности, сообщало уверенность поступкам. Он — инженер. Человек с общественным положением. Специалист. Человек, которому обеспечено все для работы и жизни. Он счастлив? Не то слово. Он переполнен каким-то особым чувством, которое принесла ему жизнь, и будет защищать эту жизнь любой ценой. От старого — ни следа. Выветрилось. Отболело. Отпало. Отец? Мать? Он ничего не знал о них. Считал, что умерли в эмиграции. Да так оно и было: для него они умерли в 1920 году, как и он для них. Воспоминания гимназических лет? Что ж, было много хорошего и много плохого. Плохое отбрасывает, хорошим дорожит. Были и детские увлечения. Сейчас он распахнул душу навстречу сильному чувству и шел к логическому завершению.
Простившись с Днепром, Митя отправился в институт. Он заходил в аудитории, в зал, также прощался с ними. Все было дорого, ко всему привык, и со всем этим не легко было расставаться. Потом пошел в библиотеку к Анне Петровне.
На вечере в оперном театре, после знакомства с Анной Петровной, они сидели вместе — концерт давали студенты музыкального техникума и своя самодеятельность. В зале было темно, и от этого казалось еще более уютно. Обоим не хотелось покидать зал. Митя смотрел в лицо Анне Петровне, подолгу смотрел в глаза, и не было ни смущения, ни стыда. Он мог пожать ее пальцы и знал, что встретит ответное пожатие.
После того вечера они встречались в старых нагорных переулках. Анну Петровну не покидало беспокойство. Она говорила о своей неудавшейся жизни, о том, что ей тяжело, что хотела бы уехать куда-нибудь, начать жизнь заново, по-другому.
И с каждым разом она все более и более нравилась ему.
— Завтра мы уезжаем, — сказал ей, войдя в библиотеку.
Анна Петровна побледнела.
— Я знала...
— Хоть перед отъездом побудем вместе...
— Я сейчас не могу. Я на работе. Вечером...
— Там же?
Она кивнула головой.
Вечер. Митя ждал Анну Петровну в сквере, против горного. У памятника Екатерине II. Горели фонари. Чуть ссутулившись, он сновал по аллее взад и вперед; Анна Петровна не приходила. Он затревожился.
И когда решил уйти, знакомые руки нашли его. Митя, не вставая со скамьи, прижимался к ладоням, пахнувшим весенним запахом, к ее платью, говорил бессвязные, обжигавшие губы слова.
По аллее проходили люди. Тогда они сели на «семерку» и поехали к транспортному институту, в лесок. Там по верхушкам деревьев порхал вечерний ветерок, и казалось, что в листве заночевала стайка птиц.
Митя без конца повторял много раз сказанное людьми слово «с ч а с т ь е». Но сейчас это слово говорил он и говорил, ему казалось, так, как никто, к было хорошо, потому что только одно это слово могло полностью выразить то большое, что было в нем, впервые испытавшем настоящую любовь.
Дорога.
Путь дальний.
Поезд идет на восток... Все на восток, на восток.
Сначала днепропетровское: поселок Амур, заводы «Коминтерна», «Карла Либкнехта», «ВРЗ», а дальше — областное: огромные колхозные поселки, ветряные двигатели, гидроэлектростанции, поля, сады, парашютные вышки. Потом — Харьков, известковые залежи под Белгородом, через сутки — Москва.
И снова после Москвы открывались глазам старые и новые заводы, гигантскими шагами бежали через поля мачты высоковольтных передач; поезд шел мимо рабочих площадок, по самому краю огромнейших котлованов, мимо лесов, высившихся над цехами новостроек, уходил под пулеметную строчку пневматической клепки. Вся страна представляла строительную площадку.
На больших остановках инженеры выходили на перрон, говорили по-украински.
Обычно раньше других выскакивал Борис Волощук. Он покупал туески с ягодой, пестро расписанные кувшины, разные изделия из дерева. Борис знакомился на каждой остановке с девушками, шутя приглашал ехать с собой. Но это не заглушало того, что назойливо стучало в мозгу: «С Надей конец... конец...»
Вечером тускнеет надпись на вагоне, сделанная инженерами-строителями: «Магнитострой», «Тайгастрой», покачивается фонарь, подвешенный к последнему вагону поезда.
День в дороге начинается рано. Уже в восемь часов все на ногах; час уходит на туалет, на завтрак. Потом инженеры принимаются за чтение: газеты и журналы закупаются десятками и переходят из рук в руки.
На одной станции к инженерам присоединились специалисты, командированные из Ленинграда. Познакомились. Стали расспрашивать, где кто проходил производственную практику, сравнивали учебные планы и программы, устанавливали, где лучше, где хуже. И каждый раз беседа кончалась желанием скорее прибыть на стройку, окунуться с головой в работу.
Широкая, залитая солнцем дорога в будущее открывалась перед каждым.
В Свердловске инженеры разделились: магнитогорцам предстояла пересадка. Товарищи, прожившие вместе четыре года, сдружившиеся, сроднившиеся за годы учебы, простились, дав слово писать друг другу.
В Свердловске поезд стоял около часа. Инженеры пошли бродить по вокзалу, по прилегающим к вокзалу улицам. Надя пошла вдоль своего поезда. На соседнем пути стоял товарный поезд, оборудованный для пассажиров.
— Вы куда, товарищи? — спросила Надя.
— На Тайгастрой! Мы колхозники! Вербованные!
Со дня выезда их прошла неделя, народу надоели полки, тошнило от укачивания, нападала дрема от песен, и когда поезд останавливался, все, от мала до велика, выходили из вагона. Парни любили постоять у станционного здания, посмотреть на работу телеграфиста: из медного, блестевшего, как начищенный самовар, барабанчика ползла и ползла длинная бумажная стружка. Девушки садились на рельсы, одна подле другой, как ласточки на телеграфном проводе, и весело переговаривались до отхода поезда.
— Так вы откуда, девчата? — допытывалась Надя.
— Воронежские!
— Мы орловские!
— А мы курские!
— У вас и говорок такой, — улыбнулась Надя. — А как звать тебя? — обратилась она к миловидной девушке, сидевшей ближе других.
— Фрося. Фамилия Оксамитная!
— Оксамитная? Украинка, значит?
— Может, и украинка, только мы — воронежские.
— Лет тебе сколько?
— Восемнадцать!
— Мы тоже едем на Тайгастрой. Будем вместе на одном строительстве. Приедете, обязательно вас разыщу! — сказала Надя улыбаясь.
Подошли хлопцы. Здоровые, краснощекие.
— Тоже воронежские?
— Наши. Только из разных колхозов.
— Тульские мы! — сказал молодой подтянутый парень в гимнастерке, побелевшей на спине, где выделялись лопатки.
— Из Красной Армии недавно?
— Недавно.
— Потянуло на строительство?
— Сейчас вся страна — строительство! Мог, понятно, и у себя в селе или в Туле устроиться, да захотелось свет повидать. В тайгу едем. По договору.
— Как фамилия?
— Ванюшков.
— А вы не знаете, как оно там, на строительстве? — спросил паренек, которого звали Сережкой Шутихиным. У него было очень подвижное лицо, густо усыпанное крупными, цвета сухого табачного листа, веснушками, и непокорные, вихрастые волосы.
— Откуда им знать? — ответил за Надежду Ванюшков. — Сами туда едут.
— А комсомольцы среди вас есть?
— Есть! — раньше других ответил Шутихин. — Я комсомолец! И Гуреев комсомолец. И...
— А я кандидат партии! — перебил Ванюшков. — Приняли в Красной Армии.
— Ну, счастливой вам дороги, товарищи!
— Вам так же!
— Кто это будет, девочки? — спросила Фрося, когда Надежда ушла.
— Практикант, должно! — заметил Ванюшков. — Человека видно по обхождению.
— Смотрите, такая, как мы, может, немного старше, и практикант!
— Приветливая! И как яблочко вся!
— Красивая! И платье в складочках!
— И пуговки, как звездочки.
Когда поезд с инженерами ушел, колхозная молодежь говорила о стройке, о том, что там их ждет, как встретят и что будут делать. Вечером девушки, лежа на полках, «играли» песню; было в ней много грусти, и хорошо под нее дремалось. Фрося рассказывала, как ей жилось в доме учителя. Толково умела рассказывать она, и все слушали, пока не засыпали. А утром потом проверяли, кто на каком месте рассказа уснул.
И вот, наконец... станция Тайгастрой.
Новое полотно, ветвящиеся рельсы, крутые крестовины, чуткие к движению поезда, конусы щебня, выкорчеванные лесные массивы, томительные остановки через каждые две-три минуты, плетенка лесов на кауперах и домнах, а там — вдали — дома нового города, дома, опоясанные стеклом. И иной, совсем иной цвет неба, запах воздуха. Даже солнце другое...
Надежда Коханец не отрывается от окна. «Получил ли Николай письмо? И телеграмму?»
Она ищет знакомую фигуру среди массы людей, снующей на вокзале; ей вдруг кажется, что она не узнает Николая... Она силится представить его сейчас — и не может... Стоя у подножки, всматривается в каждое лицо.
Путь окончен.
Молодые инженеры поспешно покидали вагон, словно боясь, что их могут повезти дальше. Собирались возле калитки — выхода «в город».
Борис Волощук нес свой и Надеждин чемоданы.
— Ты кого-то ждешь? — опросил на ходу.
Надя еще на что-то рассчитывает. «Он здесь, только не может меня найти. Или замешкался...» Всю дорогу она думала о нем. Он должен быть здесь хотя бы потому, что она так ждала...
Она идет, усталая, точно после изнурительной работы. К калитке подошел комендант поселка Кармакчи.
— Кто тут инженеры из Днепропетровска? Не вы ли, товарищи?
— Мы! мы!
— Пожалуйте к машине! Вот сюда, во двор.
Инженеры пошли грузиться и усаживаться.
— Легковые у нас на подтяжке, — как бы оправдываясь, сказал Василий Федорович.
— Иди сюда скорей! Вот твое место! — звал Волощук Надю, придерживая место чемоданом. Надежда покорно идет. Ей подают руки. Она взбирается, но очень неловко: колени упираются в борт машины, юбка узка. Борис берет девушку в охапку и под смех ребят втаскивает через борт.
Машины трогаются. Набирают ход. День солнечный, золотой. Перед инженерами открывалась панорама строительства.
«Все это очень хорошо, — мелькает в сознании; Нади, — но Николая нет...»
Телеграмму о выезде на строительство молодых инженеров, переданных по разверстке ВСНХ, Гребенников получил два дня назад. Вечером он получил телеграмму из Новосибирска. Инженеров следовало ждать с часу на час. Он очень обрадовался и пошел к Журбе. Было часов одиннадцать вечера.
Николай спал. Уснул он, вероятно, внезапно, сев на постель перевести дух. После возвращения из Москвы у него накопилось много работы, и он по целым дням пропадал то на площадке, то на подсобных заводах, то на ближних и дальних карьерах. С кровати свешивались ноги в грубых сапогах, испачканных цементом.
Гребенников сел на край постели.
Николай тотчас проснулся.
— Что случилось?
— Получил телеграмму.
Журба взял телеграмму и, держа ее между пальцев, сделал сначала из газетной бумаги закрутку.
— Что ж, все в порядке. Людей разместим в доме молодых специалистов. Прибрано и приведено в порядок, — сказал он, прочтя телеграмму.
— Едут и вербованные. Вот вторая телеграмма из Свердловска. Я решил бросить завтра плотников на тринадцатый барак. Что скажешь? — спросил Гребенников.
— А не лучше ли, пока прибудут огнеупорщики для коксового, разместить вербованных в бараке девятом?
Гребенников посмотрел на пиджак Николая, висевший на стуле. Пиджак сохранял выпуклость фигуры своего хозяина; это мог быть пиджак только Николая и никого другого. Николай сидел на кровати, свесив голову, и курил. На гимнастерке нехватало пуговиц, обнажалась грудь, поросшая густыми волосками, точно вереском.
— У меня есть сведения, — сказал Николай, — что среди молодых специалистов, которые едут к нам, немало партийцев.
Журба закурил от окурка козьей ножки вторую, но вскоре забыл о ней. В окно смотрело звездное небо, от реки веяло прохладой; в воздухе не ощущалась цементная пыль, от которой обычно першило в горле. Николай посмотрел на свои сапоги, складочки которых забила грязь, потом снял их и, опрокинув, похлопал друг о друга. Насыпалась горка песка. Под кровать покатился камешек.
— А я ногу вот как натер! — сказал он и по-ребячьи показал ранку Гребенникову.
— Кстати, откуда ты знаешь, что среди прибывающих много партийцев?
— Мне писали...
— Кто?
Николай занялся «аптекой», висевшей над кроватью, вытаскивал пузырьки, смотрел на свет и, найдя нужное, вскрыл флакончик.
— Эх ты, бездомный! И почему не женишься? — ворчал Гребенников. — До каких пор будешь холостяковать?
Журба улыбнулся.
Потом босиком прошел к окну и глубоко вдохнул ночной свежий воздух. В кармане лежало письмо от Надежды; под подушкой лежала телеграмма. Девушка, которая в такой короткий срок стала ему такой близкой, должна была приехать завтра. И он думал сейчас, чем бы ее встретить, что бы такое приятное ей сделать?
Утром Журба собрался в тайгу: километрах в пяти, на альпийском лугу, росло много цветов, и он решил нарвать их для Нади. Но едва вышел, как его догнал Кармакчи.
— Товарищ директор просит зайти! Срочно.
Журба вернулся. Гребенников был до крайности расстроен. Таким его Журба давно не видал.
— Мне сейчас сообщили, что на Улалушинском заводе разворовали кладовую, рабочие сидят голодные. Черт знает, что такое! Немедленно поезжай, разберись, успокой народ. Виновных вели арестовать. Бандитизм! С тобой едет уполномоченный ГПУ.
Делать было нечего. Николай написал Наде записку, но в последнюю минуту и записку увез с собой.
Инженеры приехали в одиннадцать часов утра. Гребенников пригласил их к себе в кабинет. Пришел Федор Федорович Бунчужный. Молодежь привезла хмель, задор, взволнованность, что всегда радовало и Гребенникова и Бунчужного. Инженеров познакомили со строительством, разбили по участкам. Общезаводское собрание назначалось на завтрашний день. Коханец и Волощука направили в доменный цех, Митю Шаха — на строительство мартена.
— Да ведь мы не строители, а эксплоатационники! — заикнулся Шах, но его осадили: здесь чернорабочий становился на кладку огнеупора, а инженер-эксплоатационник тем более мог сойти за строителя!
— Расширять надо, товарищи, специальность! Расширять горизонты! Без этого мы не справимся со своими обязанностями! — сказал профессор Бунчужный, отлично понимая смущение молодых инженеров.
— А теперь идите, товарищи, устраивайтесь, отдыхайте! До завтра!
Искупавшись в реке, — вода была очень холодная, горная вода, — и переодевшись во все чистое, Борис и Митя постучались в дверь к Наде. Она сидела на постели усталая, побледневшая, такая необычная для товарищей, знавших ее несколько лет.
— Надюша, ты что? — спросил Митя.
Она молчала. Даже не подняла головы.
— Что с тобой?
— Немного устала. Пройдет...
— А мы пришли за тобой. Хотим побродить по площадке. Познакомиться со строительством.
Надя встала.
— Я сейчас.
Она надела вязаную синюю кофточку.
Вышли к реке.
На пустыре шла геодезическая работа, продолжалась стройка социалистического города; то там, то здесь высились горы кирпича, балок, бочек с цементом. К заводской площадке беспрестанно подвозили лес, камни, огнеупор, металлические конструкции, прокладывали новые железнодорожные ветки; между городом и заводом строился тоннель — свое метро, для автомашин и пешеходов: товарные поезда задерживали автотранспорт иногда по нескольку часов.
Инженеры прошли на площадку. В доменном цехе высоко поднимались две домны; пять кауперов стояли в лесах; под остальные рыли котлованы. На ярусах лесов висели красные огнетушители «Богатырь». На месте третьей домны — горы песку и глины. Зубастой пастью вгрызался в землю экскаватор. Легко и бесшумно поднимались стрелы кранов: в стеклянном воздухе повисали десятки тонн леса, металла, кирпича. За отвалом кирпича на дверях небольшого временного сооружения висела табличка. Химическим карандашом четко было написано: «Комсомольская ячейка доменного цеха».
Инженеры ходили по участкам, спускались в котлованы, расспрашивали рабочих, как выполняют нормы, какие трудности встречаются в работе.
— Товарищи, — сказал вдруг Шах, — если признаться, так я не знаю, с чего завтра начинать... За что браться... Учились, учились, а тут все как-то по-другому, не как в учебнике...
— Жизнь научит! — ответил Волощук.
— А в самом деле, ну вот завтра я пойду в цех, ну что надо сразу делать? — спросила встревоженно Надя.
Молодежь задумалась.
— Мне кажется, надо начать вот с чего, — сказал Борис Волощук: — Пойду завтра в производственный отдел, познакомлюсь с планом строительства, со сроками, с чертежами, поговорю с начальниками участков, бригадирами, потом потолкаюсь среди народа, пригляжусь, а там и сам начну вторгаться в жизнь.
— Это ты правильно! И я так сделаю! — оживилась Надя.
— И я так... — поддержал Надю Шах.
Вечером строительство было в огнях. На высоких мачтах и в глубоких котлованах, над строящимися цехами и над зданием заводоуправления горели фонари, лампионы, прожекторы. На тонких металлических конструкциях работали верхолазы — электросварщики. Фиолетовое миганье слепило глаза. Под лампионами, раскачиваемыми на ветру, шла пневматическая клепка.
Стройка уже развернулась полностью, и всюду ощущался ее пульс.
— Тут, кажется, и без нас обошлись!.. — сказал Митя Шах, и нельзя было понять, что сквозило в его голосе: восхищение ли размахом строительства тайгастроевцев или чувство досады, что «обошлись без них»...
На следующий день утром возвратился Журба, состоялось заседание бюро партийного комитета, а вечером — общезаводское собрание. Многие рабочие пришли прямо со смены, в мокрых горячих рубахах. Николай Журба, секретарь заводского партийного комитета, выступил с большой речью. Его слово посвящалось выступлениям товарища Сталина на совещании хозяйственников 4 февраля и 23 июня, — выступлениям, которыми определялись не только задачи производственного строительства, но и весь дальнейший курс восхождения страны на новую высоту.
Говорил Журба ровным голосом, толково, не прибегая к готовым формулам, но передавая смысл каждого положения и находя для каждого из шести условий товарища Сталина примеры из жизни комбината. Подробнее всего Журба остановился на втором и третьем условиях.
Он говорил внятно — голос его слышали во всех рядах большого зала — о том, что на площадке еще не ликвидирована текучесть рабочей силы: ежемесячно списывается по триста, по пятьсот человек. На одном только коксохиме списано за прошлый месяц двести человек! Он объяснил это неправильной организацией заработной платы. На тяжелой работе или на легкой, на квалифицированной или малоквалифицированной — разница в оплате труда небольшая. — Могло ли это сказаться на текучести? — спросил он. — Могло.
И это очень плохо.
Далее он сказал, что в социалистическом обществе каждый человек получает соответственно количеству и качеству затраченного труда, а это положение подменили на площадке у р а в н и л о в к о й. У рабочего не вызывали стремления повышать свою квалификацию или перейти с легкой работы на тяжелую, с простой на более сложную. Тарифные сетки поэтому будут перестроены. Более высокая оплата квалифицированного, тяжелого, сложного труда не только привлечет новых рабочих, но и улучшит их материальное положение, увеличит производительность труда, ускорит стройку. Он рассказал общему собранию, что на строительстве уже многое сделано для улучшения бытовых условий рабочих и инженерно-технических работников, но далеко не все. В ближайшее время заканчивается стройка пятиэтажного дома для семейных рабочих, второго дома для молодых специалистов, общежития для рабочих-одиночек. Улучшено будет питание, отстроены новые цеховые столовые, душевые, раздевалки.
— Мы хотим, чтобы наше строительство стало лучшим в Советском Союзе и чтобы каждый из нас гордился тем, что он работает на Тайгастрое!
Раздались аплодисменты.
Журба отпил из поданного ему Женей Столяровой стакана воды и по-ребячьи облизал губы.
Потом он пространно остановился на вопросе организации труда.
— На строительстве, где занято несколько десятков тысяч рабочих, обезличка — самый жестокий бич. Каждый обязан знать, за что он отвечает. И должен отвечать! А между тем были случаи, когда землекопы закапывали тачки, находившиеся у них на участке, а потом десятникам приходилось выкапывать их из-под земли. Были и другие случаи бесхозяйственности и безответственности, были простои: рабочие стоят и ждут, а десятники не знают фронта работ, не знают задания на день. Инженерам и техникам придется крепко поработать над вопросами организации труда, над вопросами максимальной механизации труда. Инженеры должны помочь повысить культуру труда! «Тайгастроевец» — пусть станет словом, равнозначным слову — культурный рабочий!
Журба перешел к четвертому, пятому и шестому условиям и закончил выступление словами товарища Сталина:
— Реальность нашего плана — это живые люди, наша воля к труду, наша готовность работать по-новому, наша решимость выполнить план. Есть ли у нас эта решимость? Есть! Тайгастрой должен в установленный правительством срок стать Тайгакомбинатом! Задание правительства, партии, задание великого Сталина мы выполним!
Надежда Коханец сидела с Борисом и Митей в дальнем ряду. Она впервые видела Николая на трибуне, впервые слышала его; он открывался сейчас перед ней неведомой прежде чертой — как оратор и партийный руководитель. Она всегда испытывала смущение при виде незнакомого человека на трибуне, испытывала нечто близкое чувству страха, неловкости: как бы человек не споткнулся, не растерялся. Видеть на трибуне смущенного, растерявшегося человека тяжело. И когда выступавший своими первыми фразами, тоном голоса, манерою поведения убеждал ее в том, что опасаться нечего, только тогда она начинала вникать в суть выступления. Так было и теперь.
Ее лихорадило перед выступлением Николая, но когда он начал и опасения отпали, она отдалась чувству, которое он вызывал в ней, и вникала во все, о чем он говорил. «А ведь он и как оратор не уступит Борису...» Эта мысль была особенно приятна, хотя она не могла простить Николаю обиды за то, что он не откликнулся на ее призыв, не встретил и не пожелал увидеть даже после заседания бюро. «Но почему он такой утомленный? И откуда желтизна на лице?» Ей хотелось заглушить в себе то нехорошее, что поднялось вместе с обидой, и она старалась найти в нем самом что-то такое, за что могла бы простить его или найти оправдание нечуткому его поступку.
— Ну, как тебе он нравится? — нежданно для себя спросила Надя Бориса.
— А что? — В голосе Бориса прозвучала ревность: в институте он считался непревзойденным оратором, и вопрос Нади как бы поставил теперь его превосходство под сомнение. — Вообще — не плохо! — сказал Борис.
«Но как странно, — думала Надя, — в зале множество людей, и никто не знает, что самым родным ей здесь — секретарь партийного комитета Журба...»
Когда Журба кончил доклад, на трибуну поднялся невысокого роста человек с коричневым лицом и колючими глазами, поблескивавшими сквозь длинные ресницы, тень от которых делала глубокими глазные орбиты.
— Товарищи, — сказал он, — я — чех. Бывший военнопленный. Зовут меня Ярослав Дух. В девятнадцатом году я дрался против Колчака. Теперь дерусь за социалистическую стройку. Не идет у нас дело на коксохиме. Все цехи, как цехи, а мы топчемся на месте. Просим помощи.
Его сменил на трибуне бригадир Петр Старцев. Новая брезентовая рубаха на нем топорщится, сидит она, как жестяная.
— Я работал на подрывных работах с товарищем секретарем партийного комитета Журбой. Товарищ Журба меня хорошо знает. Потом перевели на котлован в доменный. Не все у нас в порядке с заточкой инструмента. Простое дело, а без хорошо заправленной лопаты много не сделаешь! Наша бригада идет по показателям впереди, но мы можем работать лучше. Мелочи также сказываются на выработке. Заточку надо организовать при каждой бригаде, возле котлована. Думаю, мое предложение поддержат остальные.
Старцев захватил в горсть немытые, пересыпанные землей волосы — он пришел на собрание прямо с котлована — и почему-то помял их.
С призывом к молодежи обратилась Женя Столярова — секретарь комсомольской организации доменного цеха.
«Какая она!..» — подумал профессор Бунчужный и удивился тому, с какой свободой передавала она свои мысли и как держалась на трибуне перед массою людей — такая маленькая, почти подросток.
— Чудная девочка! — шепнула Надя.
Вслед за Женей на сцену вышел, но не стал на трибуну пожилой рабочий.
— Товарищи! Я сибиряк. Печеклад. Фамилия моя Ведерников. Работаем мы на строительстве не плохо, только не все у нас делается, как надо. Когда строишь себе дом, знаешь, что к чему и что должно получиться. А у нас здесь, думаю, не все знают, что к чему и что получится... Мы ведь не на хозяина строим, не на хозяина работаем: поденку отбыл — и шабаш! Нет, ты мне расскажи, что к чему, чтоб я и сам понимал и другому рассказать мог! И чтоб на строительстве не было у нас ни одного человека, который не знал бы, что он делает и для чего он тут нужен. Так я думаю. И прошу извинить, если неправильно говорю.
Николай Журба покраснел.
«В мой огород камень... А ведь старик прав...»
— Потом перебрасывают нас часто с места на место. Только приспособишься, а тебя на другую работу! — сказал Яша Яковкин, покручивая мальчишеские свои усы. — Я здесь, кажется, все работы перепробовал. Так не полагается. Строительство наше — самое мне родное дело. Приехал, когда ничего здесь не было. И могу сказать, что первую лопатку я взял в руки. И первый кубометр бетона я заливал под домну номер один. И буду работать, пока всего не выстрою!
Гребенникову показалось, будто теплой рукой коснулись его сердца. Он наклонился к Бунчужному и на ухо сказал:
— Вот какие у нас люди, Федор Федорович...
«Надо немедленно созвать людей, поговорить с ними еще и еще раз, — думал Журба. — Раскрыть людям глаза на то, что делается в нашей стране, что делается за границей. Поговорить по душам в простой беседе, как можно проще и доходчивей. И о строительстве чтоб знали, как если б строили себе дом. Правильно сказал печеклад Ведерников».
Потом поднялся профессор Бунчужный. Он был бледен, и это заметили.
— Дорогие товарищи! — сказал профессор. — Я познакомился со строительством, познакомился немного с вами. Хорошие на Тайгастрое люди! Просто чудные люди! И спокойно об этом мне, старику, говорить нельзя...
Голос у Федора Федоровича дрогнул.
Пока профессор справлялся со своими чувствами, в зале стояла такая тишина, что было слышно, как кто-то закрыл деревянный портсигар.
— Начальник строительства товарищ Гребенников, и товарищ Журба, и я, мы сейчас разрабатываем план большого наступления по всему фронту. Близятся правительственные сроки. Нашей стройкой интересуется Иосиф Виссарионович. Мы должны хорошо, очень хорошо работать.
Профессора снова охватило волнение, и он на несколько секунд прервал слово.
— Я дрожу вся, — шепнула Надя Мите Шаху.
— Товарищ Журба хорошо сказал, что слово «днепростроевец» звучит гордо. Пусть же и слово «тайгастроевец» звучит еще более гордо! И пусть весь мир увидит, что может сделать советский человек, у которого есть такая партия, как коммунистическая партия, и которого ведет к победам такой человек, как наш дорогой Сталин!
Зал гремел от аплодисментов, а профессор сидел смущенный и в то же время необыкновенно радостный.
На закрытом партийном собрании, которое состоялось после общего собрания, Гребенников сказал:
— Подъем — подъемом, но нас здорово почесали сегодня беспартийные рабочие. Думаю, что все коммунисты чувствовали себя не лучше меня... Переброска с места на место. Строят, не зная что. Это — серьезные вещи! В «части политмассовой работы», как говорят некоторые ораторы, у тебя, товарищ Журба, дело швах! Собери агитаторов, потолкуй с ними, дай установку, как вести работу. Надо помнить, что это не очередная кампания. И, пожалуйста, потом мне не докладывайте, что прочитано по цехам столько-то лекций, проведено столько-то докладов! Сказанная вовремя толковая фраза стоит порой больше целой лекции. Коммунист обязан помнить, что он всегда и во всех случаях — коммунист, значит, — борец, агитатор, воспитатель, педагог!
«Но ведь и я то же самое думал во время собрания», — утешил себя Журба.
На этом собрании партийный комитет закрепил членов и кандидатов партии за участками для проведения постоянной политмассовой работы, за которую и должен был отвечать.
После собрания Надя поспешно вышла из зала, чтобы ее не заметил Николай, и направилась в доменный, к Жене Столяровой.
Жени, однако, она не застала в ячейке. Тогда пошла по тропинке к заводскому клубу. Узкая тропинка, извивавшаяся между горами песку и ямами, освещалась скудно. Шла Надя медленно, отгоняя все, что причиняло беспокойство. В душе своей она решила, что Николай для нее утрачен и что она ничего не сделает для того, чтобы вернуть его. «Была радостная встреча. Пусть она и останется радостной».
И вдруг она увидела знакомую фигуру...
Надежда остановилась. Хотела сделать шаг в сторону — там лежал кирпич, можно было спрятаться. Но стало стыдно, и, пересилив себя, она вышла на тропинку.
— Надя! Я ищу тебя!.. Надя!.. Родная...
Николай бросился к ней, протянув руки.
Она посмотрела ему в лицо. Возбуждение, окрасившее щеки во время выступления, ушло, и, может быть, поэтому лицо его казалось сейчас беспредельно усталым.
— Я не спал три ночи... На подсобном заводе разворовали продукты... потом собрание... Как я ждал встречи!..
Надежда кинула взор на сапоги, забрызганные цементом, и что-то материнское шевельнулось в сердце.
Обиды, подозрения — все вмиг пропало. Она изо всей силы сжала руки Николаю.
— Николай! Коля! Зачем ты так... И не встретил... Измучил меня...
Он стоял близко, лицо его светилось радостью. Сколько дней она ждала встречи, мечтала о ней, но получилось, в конце концов, и лучше, и проще, и горячее.
Журба привлек к себе девушку, — она не сопротивлялась, он поцеловал в губы.
— Надя!
Родинка вздрогнула, губы не уклонились.
Он поцеловал еще раз, и она ответила.
Потом Надя и Николай, взявшись за руки, пошли куда-то вдаль, не различая дороги, близкие, как никогда, и в сердце все время стучало одно только слово: «Вместе... вместе...»