1

В оставшиеся перед зимними холодами месяцы тридцать первого года очень важно было закрепить на площадке достигнутое, не позволить спасть волне, дать остыть людям. Все понимали, что, пока стоят погожие дни, нужно сделать как можно больше. И раз это понимали не одни руководители, а и рядовые строители, на всех участках работа шла хорошо.

Среди забот осень подкралась незаметно. Тайга тревожно зашумела. На землю полетели сбитые ветром сухие веточки и шишки.

— Ну что ж, — сказал Гребенников Журбе, когда тот однажды вечером зашел к начальнику строительства на дом, — садись, потолкуем. Чай будешь пить?

— Не откажусь!

Принесли чай.

— Понимаешь, Николай... «Ночью и днем... Все об одном...»

Журба улыбнулся.

Гребенников прихлебнул чаю.

— Должен сказать тебе прямо: в последнее время ты хорошо поработал, как наш партийный руководитель. Говорю тебе в данном случае, как член бюро обкома.

Журба продолжал улыбаться.

— Понимаешь, и сам ты работал, и партийная организация. А раз хорошо работали, то и люди пошли за нами. Молодежь радует. Наши молодые специалисты радуют. Преуменьшать во всем этом твоей личной заслуги не хочу.

Несмотря на самые тесные отношения, Гребенников редко хвалил друга, даже когда Журба этого заслуживал.

— Что же ты не пьешь? Может, некрепкий налил?

— Пью — и слушаю.

Гребенников вышел в соседнюю комнату и вернулся оттуда с корзинкой винограда.

— О! — не удержался Журба. — Откуда?

— Привезли из Узбекистана. «Катта-Курган». Вот сорт!

Оба наклонились над корзинкой. Ягоды были величиной с волошский орех, золотистые, покрытые нежной пыльцой.

— Чувствуешь, как пахнет медом? — спросил Гребенников.

— А ведь и у нас здесь будет. Говорили мне в краевом центре, этим делом занимаются. Каждому бы рабочему к столу хоть по полкилограмма.

Николай посмотрел на Гребенникова. Был он по-домашнему, в свитере и широких бумазеевых брюках. Видимо, перед приходом Журбы он лежал на тахте, потому что волосы были всклокочены, волоски на бородавке, прицепившейся к самому кончику брови, растрепались. Журба видел Гребенникова без дымчатых его очков редко; в детски чистые глубокие глаза друга было особенно приятно смотреть.

— Как хочется, чтобы людям жилось лучше и лучше... Но трудности еще есть. Их по мановению волшебной палочки не ликвидируешь.

Они ели виноград, очень сочный, ароматный, а мысли были на строительной площадке.

— Как думаешь дальше? Что у нас с коксохимом? — спросил Журба.

Гребенников задумался.

— Решил не ждать больше специалистов. Попробуем обойтись тем, что у нас есть.

— Как бельмо на глазу. И что за несчастный участок? — сказал Журба. — Вот уж не пойму, кто во всем виноват.

— Виноваты мы. С нас спросят. Мы и ответ должны держать, — сказал Гребенников.

Потолковав о деталях, решили с завтрашнего дня повести наступление на этом наиболее отсталом участке.

— Слушай, о чем это я хотел тебя спросить?

Журба насторожился.

— Да, вот о чем: когда это вы нас, дорогие товарищи, пригласите к себе на свадьбу? Сколько можно...

Журба покраснел.

— В самом деле...

— Пригласим. Не волнуйся.

— То-то... Кстати, вот тебе бумага. Заверни, пожалуйста, для Надежды Степановны винограда. Побалуй ее.

2

Первая очередь коксохимического завода должна была по графику вступить в эксплоатацию на два месяца раньше доменного, но, несмотря на то, что в эту первую очередь входили только две батареи печей и цех конденсации, строительство завода упорно отставало от стройки доменного цеха. Официально это отставание объяснялось тем, что не приехали специалисты.

Закладку коксохима начали осенью в присутствии знаменитости, вызванной на консультацию по грунтам. Консультант, опираясь на палку, вышел на площадку. Земля была мягкая, рыхлая, и ноги специалиста в высоких калошах месили густую, как оконная замазка, грязь. Знаменитость прятала глаза за стеклами очков. После молчаливого двухчасового обхода площадки высокий гость остановился. Вокруг собрались строители. Приезжий решительно стукнул резиновым наконечником палки о землю и сказал:

— М-да!..

В проектном отделе профессор оставил после себя великолепное, литературно обработанное заключение, годное на все случаи жизни.

Начались подготовительные работы. Земля была тяжелая и жирная, как вакса.

«И это только пятый штык... — думал Гребенников, глядя, как вели выемку земли под фундамент печей. — Что будет дальше?»

Он сидел на бревне и смотрел на землю. «Да... Сожми в кулаке, — и пойдет вода. Называется, завод ставим! И кто в самом деле выбрал под коксохим такое место? И вообще... Коксохим у нас — другое государство... Не действует ли здесь телеграмма?..»

Он высказал опасения насчет грунта французским консультантам.

— Но экспертиза грунтовых горизонтов? Заключение вашею эксперта из Москвы? — пытался успокоить молодой, двадцатитрехлетний инженер Люсьен, пользуясь своим старшим товарищем Шарлем Буше как переводчиком.

Решили вызвать «карету скорой помощи».

Приехала та же знаменитость. Консультант обошел площадку коксохима со своей неизменной палочкой и, как доктор, которого некстати потревожили беспокойные родители, постарался отделаться возможно скорее.

— Но... как же с... водой? — спросил Гребенников.

— С водой? На то и осень...

— Профессор, шутить можно, но не во время работы. Нам надо строить!

— Планом предусмотрено все. План утвержден ВСНХ. Что вас смущает?

— Грунт!

— Грунт? Он выдержит. А бетонировать все равно надо при любом грунте.

За темными стеклами никому не удалось рассмотреть глаза гостя. На том и расстались. Работу повели по влажному грунту. Вскоре дошли до намеченной глубины котлована. Собственно, вопрос был ясен. Два с половиной килограмма нагрузки на один квадратный сантиметр грунт выдержать не мог, даже при бетонировании котлована. Это подтверждали и свои гидрогеологи и свои геологи. Пробная забивка свай лишний раз подтвердила опасения: сваи полезли в грунт, как спички в мыло. Но Гребенников по опыту знал, что если остановить работу и начать разведки нового места, а затем попытаться утвердить новую площадку, начнутся бесконечные выезды комиссий, споры, что, в конечном счете, затянет строительство коксохима на неопределенный срок. Следовало найти другое решение, а пока работу продолжали.

Гребенников решил созвать узкое совещание. Пришли французские консультанты, свои гидрогеологи, инженеры-строители, сибирские и украинские печеклады. Совещание проходило во временном клубе коксохима. Он был из легкого дерева, плохо сработанный, с рамами, перекосившимися за лето. «Другое государство... — еще раз подумал Гребенников. — Как нас за это никто до сих пор не стукнул?»

— На болоте ничего не построишь! — сказал прораб Сухих, выдвинутый Гребенниковым из десятников.

— Постой! Откуда у тебя, товарищ прораб, болото взялось? Почему воду спускать сюда позволил? — наступал Журба, не глядя на Сухих, с которым был в натянутых отношениях с первых дней стройки.

В защиту прораба выступил Шарль Буше. Начались исторические разведки, помянули знаменитость, охаяли площадку. Выругали мистера Джонсона, в котором видели главного виновника неудачного выбора места под коксохим и которого в самый ответственный момент стройки фирма отозвала с площадки.

— Надо уменьшить нагрузку на грунт, — сказал Буше. — При уменьшении нагрузки до одного семьдесят пять сотых килограмма на один квадратный сантиметр можно допустить стройку без больших опасений.

— Уменьшить? Но... это значит, пересчитать производительность завода! — крикнул Гребенников.

Совещание выбиралось из колдобин на дорогу, завязалась перестрелка. И все время, пока шла стрельба, Женя Столярова, руководившая по совместительству комсомольцами коксохима, ощущала на лице, на платье глаза француза. Она знала его не первый день и испытывала странное чувство: душой чувствовала, что он честный человек, но ей многое не нравилось в нем, даже больше — отталкивало, хотя Шарль Буше держался в высшей степени корректно.

— Одно из двух: либо пересчитать, либо — другая площадка. Третьего выхода нет! — сказал Буше.

— Нет, не так. Должен быть третий выход! — заявил Гребенников.

Снова возвратились к первоначальному проекту, развернули синьки, водили по ним никелированными наконечниками карандашей...

— Попробуем н е м н о г о  передвинуть завод на северо-восток, — предложил Люсьен.

Он подчеркнул слово «немного», точно предложение его являлось техническим компромиссом.

— Инженер, меня удивляет ваше предложение после всего, что сказал начальник строительства. Передвинуть — значит, нарушить конвейерную систему, значит — еще затянуть стройку, значит — бросить все, что сделано, отступить перед трудностью. Надо искать другой выход! — заявил Журба.

— Друзья мои, согласитесь, выбор площадки...

Шарль Буше обращался ко всем, но его живые, как у мыши, блестящие глаза смотрели только на Женю.

Наступила пауза.

Потом Буше стер улыбку с губ и сказал сухим голосом:

— Я позволю напомнить более раннее заключение о грунтах площадки. Эти материалы имеются в сборнике строительства за тысяча девятьсот двадцать девятый год. Еще тогда ваш гидрогеолог Ганьшин дал заключение о площадке, как о месте ненадежном. Коксохимический цех ставить на логе нельзя. Почему не послушались? Кто отменил заключение?

Шарль наступил на больное место.

— Выводы? — сурово спросил Журба.

— Я уже сказал...

— С ними нельзя согласиться. О перерасчете печей или о перемене площадки теперь, когда доменный сходит с чертежа на грунт, не может быть и речи. Не забывайте, что уже отрыт котлован, что многое сделано в цехе конденсации. Коксохим должен стоять здесь, и мы обязаны обеспечить свой доменный цех своим коксом! — четко и категорически сказал Журба.

— Да, товарищи, коксохим должен стоять здесь. Подумайте о технических предложениях и доложите мне. Даю два дня срока, — заявил Гребенников и закрыл совещание, на котором ни к чему не пришли.

— Я не очень помешаю вам?

Женя оборачивается: Шарль кланяется как-то необычно, по-старинному. Женя останавливается.

У француза лицо очень гладкое, без единой морщинки, хотя владельцу его по крайней мере пятьдесят. На инженере новешенький костюм, дорогое пальто, высокие сапоги. Глаза почти лишены ресниц, с красноватыми белками, внимательные, почти — клейкие.

— Не смею задерживать вас. Разрешите немного проводить, хочется поделиться с вами впечатлениями. Совещание оставило во мне нехороший осадок. В сущности, у нас нет разногласий. У нас одна цель. Вопрос в выборе средств. И в тактике. Товарищ начальник строительства комбината Гребенников отстаивает наиболее трудный вариант глубокого бетонирования. Место явно неудачное.

Женя Столярова заметила, что у Шарля Буше слово «товарищ» звучало, как «господин».

— Но бетонировать с забивкой свай безумно неэкономно. Наконец — время. Честное слово, мы быстрее успеем заново отрыть котлован и перестроить то, что сделано здесь, чем если начнем забивать сваи и так далее на этом неудачном месте. Почему не сдвинуть коксохим на северо-восток? Там как раз есть великолепная площадка.

Женя смотрит удивленно.

— Вопрос решен. Зачем к нему возвращаться? И зачем именно мне вы говорите об этом?

Француз оглядывает девушку с головы до ног. Женя краснеет, но не прячет глаз и не отворачивается. Шрам от виска к подбородку сбегает вниз. Шарль смотрит и не может оторваться.

— Что вы так пристально рассматриваете? — спрашивает Женя, глядя французу в глаза.

Буше смущается.

— Одна тяжелая для меня история...

— Что такое?

— Стоит ли? Она связана с Клотильдой, дочерью моей. Ей столько же, сколько вам.

— Я не люблю недомолвок. Говорите, раз начали.

— Девочке было лет пять. Я катал ее на санках, она расшалилась и попросила позволить съехать с крутой горы. Я позволил. Больше того, я даже подтолкнул санки... И она покатилась... Когда я опомнился, девочка уже мчалась с бешеной быстротой. И только тогда я заметил, что внизу горы, на дорожке, по которой катилась девочка, был бетонный столбик... Я закричал... Я пустился догонять санки... Что со мной было!.. Господи!.. Санки наскочили на столбик и перевернулись. Девочка ударилась лицом... Я и теперь не могу вспоминать. У нее сорвало с лица кожу. Ребенок был обезображен на всю жизнь из-за сумасшедшего отца...

Шарль побледнел. Он захрустел пальцами, не замечая этого.

— И мое обезображенное лицо вам напоминает вашу дочь?..

Женя идет быстрее, Шарль едва поспевает за ней.

— Простите... Вы настаивали, я рассказал. Вам неприятна эта история?.. Мне надо поговорить с вами о делах коксохима.

— Товарищ Буше, уже поздно, я устала. И какие там дела!

Кивнув Шарлю, Женя быстро ушла от него.

На следующий день Шарль Буше сказал ей:

— Сегодня заканчивается разведка. Мы подсчитаем нужное количество свай и, если так надо, приступим к бетонированию с предварительной забивкой свай под фундамент печей Беккера. Товарищу Гребенникову незачем было давать двух дней на размышление. Вопрос ясен и так, раз надо.

Женя обдумывает слова инженера.

— А вы знаете, как забивать сваи?

Он удивлен.

— Какой инженер этого не знает?

— А сибирские условия вас не смущают? Вас не смущает то, что через несколько дней могут ударить морозы? Вот почему товарищ Гребенников и дал два дня для обдумывания.

Женя прощается и уходит. Шарль стоит и смотрит, пока девушка не скрывается из виду. Потом он смотрит на следы от ее ног. Они отчетливо выделяются на грунте.

«Да, здесь катастрофа... — думал Николай Журба. — Суслов, как парторг, ничего не стоит, и я не замечал. Люди не объединены. Коммунисты оторваны от производства. Никакой политической работы. Надо снять немедленно. Пусть поработает в доменном, где все налажено и где крепкая партийная прослойка. Этим помогу Суслову расти. Кого только послать сюда?»

Он перебрал в уме коммунистов и решил, что самым подходящим парторгом будет Петр Старцев, к которому питал симпатию со времени строительства железной дороги и который очень хорошо работал сейчас на стройке экспериментальной домны.

— Ты, я вижу, без охоты ходишь в десятниках,— сказал он Старцеву. — Я понимаю, тебе хотелось бы ставить рекорды и самому зажигать звезду. А я хочу, Петр Андреевич, предложить тебе другую работу, не менее почетную — парторга вместо Суслова. Ты — моряк, с людьми привык жить тесно. А коксовый завод тоже как бы корабль. Партийная работа там запущена. Суслов плохой организатор. С людьми никто не занимался. Не снимаю я вины и с себя, не занимался этим делом. Но сейчас нам не покаяния нужны, а  р а б о т а. Люди там есть. И очень хорошие. Познакомишься, увидишь сам. В работе помогу тебе. Поможет Женя Столярова — она и там по комсомолу. Думаю, если приналяжем все вместе, сдвинем судно с мели.

Старцев стоял, широко расставив ноги. Казалось, он, занятый своими мыслями, ничего не слышал, о чем говорил Журба. Но когда Николай кончил, Старцев посмотрел ему прямо в лицо; взгляд слегка косящих глаз был суров.

— Новое это для меня дело, товарищ Журба. Не работал на флоте по партийной линии. И коксового дела не знаю. Может, не справлюсь. Стыдно будет.

— Каждый начинает с того, чего прежде не делал. Таков закон жизни.

— Если партия приказывает, пойду. Хоть скажу прямо: больше порадовали б, если б послали на котлован...

— С сегодняшнего дня и начинай!

Когда Старцев пришел на коксохим, рабочие заканчивали строительство тепляков, в которых предстояли бетонные работы. Уже становилось холодно, морозы могли ударить со дня на день.

— К вам, ребятки, послан! — сказал он, как бы представляясь коллективу. — От партийной организации комбината. Парторгом.

— Это, значит, вместо Суслова? — спросил Ярослав Дух.

— Вместо Суслова. Парторганизатором. Работа, говорят, не идет здесь. Так, что ли?

— Да как ей итти, ежели по-настоящему нет до нас никому никакого дела! — вступил в беседу старый рабочий Борисяк. — Топчемся на одном месте, как та лошадь на конной молотилке.

— Новое для меня, товарищи, дело это, да думаю, не святые горшки лепят. Научусь. И вы подсобите.

Он пошел знакомиться с производством, а рабочие говорили:

— Что ж, пусть поработает. Парень молодой. Краснофлотец. С Тихоокеанского. «Звездочет». Сам гореть будет, зажгутся и другие.

Дня через три Старцев знал многих людей коксохима. К прорабу, бывшему десятнику и «директору», Сухих он относился с холодком, на французских консультантов опереться не мог — не верил иностранцам. Но на коксохиме были свои люди: высококвалифицированный печеклад Деревенко, прибывший из Донбасса, кандидат партии; толковый и азартный Ярослав Дух, коммунист; старик Ведерников, которого называли здесь «Приемыш» за то, что когда-то его сверх нормы впустили к себе в барак жить комсомольцы; девятнадцатилетний парень Микула, кандидат партии, присланный с Урала, и еще несколько квалифицированных рабочих. «Люди всегда найдутся, если поискать. Иначе быть не может. Вот только бы самому на новом производстве не плавать. Парторганизатор должен и на производстве пример показать в работе, быть как бы вроде инструктора».

Посоветовавшись с профессором Бунчужным, Гребенников окончательно решил забивать в грунт сваи и бетонировать площадку. Конечно, сезон был пропущен, приходилось расплачиваться за собственные ошибки.

Ударили морозы. Точно вколотые, торчали на бревнах иглы инея. Таял иней с каждым днем все позже и позже. Земля быстро задубела, застыла и под лопатой крошилась, как жмыхи.

Гребенников с Шарлем Буше после совещания решили проверить на месте, сколько же понадобится забить свай на площадке под печами Беккера. Этот же вопрос волновал и Старцева.

Прораб Сухих, хотя и не имел законченного технического образования, но лет тридцать проработал на разных стройках, многое знал по опыту. Если бы не медлительность, лень и заносчивость, он мог бы помочь делу.

— Ты, товарищ Сухих, верно, не впервые строишь коксовый цех? — спросил его Старцев.

Сухих посмотрел, как бы проверяя, нет ли со стороны нового парторга подвоха.

— А ты как думаешь?

— Думаю, строил. И опыт имеешь. И мог бы нам подсобить теперь.

Сухих на эту приманку не клевал.

— А вот скажи, по совести, — не отставал Старцев, — был ли в твоей практике случай, чтобы печи Беккера ставили на болоте?

Сухих призадумался.

— На болоте, конечно, не ставят, да разве у нас здесь болото? Это мы так, для страха говорим! Место мягкое. Но мне так думается — большого горя в том, что под цехом мягкий грунт, нет. В Днепропетровске, помнится, ставили коксовый цех тоже на плохом грунте. И под фундамент заливали свинец.

— Неужто свинец? Не врешь?

Сухих обиделся.

— Раз не доверяете, зачем спрашиваете?

— Ну ладно. Не лезь в литровку! А сколько, по-твоему, вот на этот грунт надо поставить свай для наших печей?

Прораб прицелился сощуренным глазом, отвел взор в сторону, еще раз бросок на площадку и уверенно заявил:

— Для таких грунтов под наши печи вполне хватит тысячи свай!

«Тысяча свай... Тяжелое дело...» — подумал Гребенников, прислушиваясь к разговору парторга с прорабом.

— А сколько вы определяете? — спросил Гребенников Шарля Буше.

Француз развернул материал по разведке грунта участка, вынул из портфелика блокнот и логарифмическую линейку. Задача уже была решена вчера, но Шарль хотел решить ее в присутствии начальника строительства.

— Получается тысяча двести свай! Вот наши данные, пожалуйста, посмотрите.

— Тысячи вполне хватит, — сказал Сухих. — Но можно и тысячу двести, это не помешает. Каши маслом не испортишь!

— Эта «каша» обойдется в четыреста тысяч рублей и в год работы! — сказал Шарль, закуривая ароматную папироску.

Подошла Женя Столярова с другим французским консультантом.

— Ваши расчеты, господа? — с трудом сдерживая раздражение, спросил Гребенников.

— Наши расчеты? — Буше смотрел на Женю и отвечал как бы ей одной. — Наши расчеты? Пять свай в день. Это восемь месяцев. Плюс четыре месяца на организацию... или, как здесь говорят, на р а с к а ч к у...

Гребенников вспыхнул.

— Как вы изъясняетесь, господин консультант? Где вы видели у нас раскачку?

Шарль Буше смешался.

— Простите... Я не хотел никого обидеть. Я обратился в фундаментстрой, мне ответили, что у них ничего нет, никакого оборудования. Придется делать самим. Наконец наступила с и б и р с к а я зима...

— Давайте, товарищи, без лишних разговоров. Конкретно: как вы будете ставить сваи? — сказал Гребенников.

Французы предложили такой способ: для получения полости забивать в грунт деревянную сваю; после забивки вытаскивать сваю талью; в полость вставлять обсадную трубу с арматурой, а затем через воронку лить в трубу подогретый жидкий бетон. Затем трубу вытаскивать.

Этот способ, хотя и был известен, не понравился Гребенникову, потому что был кропотливым и едва ли мог дать эффект зимой. Но сколько ни ломали головы, ничего лучшего не придумали. И Гребенников разрешил приступить к работе. «Попробуем. Хуже всего ничегонеделание».

Поставили первые опыты. Нагрузка даже в самых слабых местах выдерживалась хорошо. Требовалось экстренно заготовить сваи, обсадные трубы, заложить печи для нагрева бетона, подвезти цемент, гравий, заготовить арматуру.

Поскольку все же были опасения, не завалится ли потом коксохим, решили еще раз выписать из Москвы консультанта. Знакомая коксовикам персона прибыла в шубе с огромным воротником.

— Снова кота прислали! Неужели нет человека! — сказал Ярослав Дух.

— Решили ставить сваи? Уже забили для пробы? Любопытно.

Консультант небрежно перелистал материалы и пошел в тепляк.

— М-да!

Вмешался Журба.

— Товарищ профессор, общие замечания нам уже не нужны. А вот ответьте прямо: выдержат ли сваи весной, когда земля обмякнет? Сюда ведь все лето спускали воду по вашей, в сущности, вине. Никто толком не знал, где окончательно будет стоять коксохим. Столько раз меняли и переменяли места по вашему, профессор, настоянию...

Профессор снял синие очки, посмотрел на Журбу невооруженными глазами, протер стекла и снова надел. У него был маленький, слишком маленький для мужчины рот и малиновые, будто накрашенные, губы.

— Я уже неоднократно сообщал свое мнение. Ничего опасного. И незачем нервничать.

После ухода консультанта прораб Сухих, которого, кажется, что-то заинтересовало во всем этом деле, приказал нарезать шестисполовинойметровые сердечники. Крепкие сосновые бревна, присыпанные мерзлым снегом, лежали возле тепляка. Он приказал также поскорее доставить обсадные трубы, поставить печи.

Когда после заготовки замерили сердечники, они оказались на полметра короче.

— Вы — что, вредить вздумали? — рявкнул Старцев на рабочих.

— Да нам так послышалось... Вот и прораб... скажет...

— Врешь! — взвизгнул всегда спокойный прораб Сухих.

Рабочих опросили; они давали сбивчивые показания; бревна были испорчены. Пока заготовляли новые бревна, работу приостановили. Утром начали снова. Мороз стоял такой сильный, что одежда дубела. Свая, которую загоняли в грунт, трещала, как если б она кололась на щепу.

— Э-эх... работушка... Забиваешь, точно гвоздь в рельсу! — сказал старик Ведерников.

После тяжелой, никого не удовлетворявшей работы кое-как забили первую сваю. Теперь предстояло вытащить ее назад, чтобы потом вставить на ее место обсадную трубу. Прошел час — никакого сдвига. Прошло три часа — то же. Прошел весь рабочий день злой, бесплодной работы, когда вместе со сваей, казалось, вытаскивали жилы из тела, но свая прочно сидела в скованной морозом земле. Она вошла, как зазубренный гвоздь, и заглохла крепко.

— Повременить бы до весны... когда болото под цехом отпустит... — ворчал печеклад, старик Ведерников, которому вся эта работа очень не по душе пришлась. — С такой работой дела не будет! — сказал он.

— Я давал пять свай и был оптимистом...— торжествовал Шарль Буше, хотя в присутствии Жени скрывал свое торжество.

Гребенников приказал приостановить работу и подумать о другом способе забивки и выемки сердечников. Его опасения оправдались: способ, предложенный французом, не годился.

Старцев собрал людей в тепляк и предложил высказаться.

— У меня есть проектец! — сказал Ярослав Дух.

— От имени рабочего класса пусть скажет Дух! — поддержал его Ведерников.

— Пусть покажет, какой у него дух!

Дух, не спеша, вышел вперед. Он был в новой кожаной шапке с наушниками и коротком кожушке, застегнутом цветными завязками. На ногах — хорошие пимы.

— Загонять внаглушку — пустое! — сказал он. — Не вбивать надо, а ввинчивать. Сваю окантовать железом по винту. Сначала вгрузить «бабой» или копром, потом передаточным механизмом ввинчивать.

— Вот это здорово!

— Знай наших!

— Завинчивать шестиметровую сваю передаточным механизмом? Нет. Не получится. Технически это неграмотно! — сказал Шарль Буше.

— Постойте, товарищ инженер. Надо детально обсудить предложение рабочего товарища! — сказал парторг Старцев, видя, как Ярослав почернел от обиды.

— Шестиметровая свая — не дюймовый винт! Передаточный механизм — фантазия. Кому непонятно, могу доказать расчетами и чертежом. Коэфициент трения... И я не знаю, чего тут настаивать!

— Тогда позвольте мне! — сказал Ведерников. — Надо сделать отъемный башмак, чуть побольше сваи по диаметру. Тогда свая легко пойдет. Вбил, — башмак пусть остается в грунте, а сваю — вира...

— Правду говорит старик!

— С башмаком дело!

— Как ногу из сапога!

— И я еще имею, товарищи, добавить, — поднялся девятнадцатилетний Микула. — Сваю надо сделать разборную. Окантовал шляпку на полметра и вбил. А потом каждую часть отдельно вира!

— Правильно, Микула! — послышалось из рядов.

— Хоть молодой, а, смотри, гнет туда, по-научному, на тенгенс!..

— Способ забивки с башмаком при разборной свае, если она только не сломится при загрузке ее копром, мне кажется наиболее удачным. И тащить надо не семитонной талью, а двадцатипятитонным домкратом! — сказал Шарль Буше, выслушав предложения.

На следующий день поставили забивку по способу Ведерникова и Микулы. Прораб Сухих велел перед тем разложить костры, разогрели землю. Двадцатипятитонный домкрат вытащил сваю за полчаса!

Тогда в тепляке раздался облегченный вздох... Эта помятая, изуродованная цепями свая, первая легко вытащенная над башмаком свая, была самым дорогим подарком.

Однако Гребенникова и такое решение не удовлетворило. Он пошел посоветоваться с профессором Бунчужным, который только что вернулся из крайкома: его вызывал Черепанов по делам площадки.

— Хорошо, — сказал Федор Федорович. — Надо посмотреть на месте. Заочно ничего не скажу. Не забывайте, что я доменщик, а не коксохимик. Посмотрю глазами инженера и только.

Они пришли на участок.

Зачем мудрить! — с раздражением сказал Бунчужный. — Странно, как могли принять такое решение! Надо провести обычное бурение. И ставить обычную сваю, по общепринятому способу. Такую сваю некоторые строители называют сваей Штрауса, — Бунчужный усмехнулся, — хотя у нас и до Штрауса ее с успехом ставили. Повторяю: надо провести бурение, а бурить у нас есть чем. Есть достаточно и бурильщиков. Арматурщики быстро заготовят арматуру. Для литого бетона есть печи. Работу сможете закончить за месяц-полтора. Этот способ во много раз проще, экономнее и эффективнее предложенного французом.

О предложении профессора Бунчужного сообщили Шарлю Буше. Француз обиделся, что принятое решение, оправдавшее надежды, почему-то пересмотрено. Однако ничего существенного против способа Бунчужного выдвинуть не мог.

«Раскачавшийся» за последнее время прораб Сухих наладил изготовление арматуры и подготовил все, чтобы можно было бесперебойно вести бетонирование. Было видно, как ему приятно, что свой профессор «утер нос» иностранцу.

— Пошло дело! — сказал обращаясь к нему, парторг Старцев.

— Да чего ему не итти!

Впервые на участке коксохима за время строительства закипела жизнь. Прибывали платформы, рабочие скатывали в тепляки бочки с цементом. Сухой цемент дымился, как нюхательный табак. Бетономешалки замешивали и выбрасывали литой цемент. От подогретого бетона в тепляке поднимался к потолку пар. Всех, кого только можно было снять с подсобных работ, прораб Сухих поставил на бурение, на арматуру, на литье жидкого бетона.

— Как думаешь, товарищ Сухих, — говорил Старцев, — не поставить ли нам в тепляке еще несколько печей? Трещины да ссадины на руках, может, и не серьезный случай в медицине, а поскольку это встречаешь у многих, можем лишиться кадров.

Поставили еще три печи, тщательно залатали дыры в стенах.

— Француз давал нам по пять свай в день, а мы уже ставим благодаря способу профессора Бунчужного по двадцать пять! — сказал Ярослав Дух Старцеву. — Одно только непонятно, почему поздно взялись за этот несчастный коксохим. Что он, незаконнорожденный, что ли? Считаю, что в этом деле мы прошляпили!

Прошло тридцать семь дней, и площадка была забетонирована.

По обыкновению, Шарль Буше провожал Женю в доменный.

— Мадемуазель Женя! У меня есть к вам несколько вопросов. Я хочу поговорить с вами на политическую тему. Я верю вам, и мне дорога ваша искренность.

— Какое длинное предисловие! — засмеялась Женя. — Спрашивайте, отвечу искренне. Не люблю лжи и обмана!

— Мне хочется, Женя, понять душу русского человека. Она для меня — загадка. До мировой войны я десять лет жил в Петербурге. Мне тогда казалось, что я хорошо знал вашу страну. Теперь я вижу, что заблуждался. Я не знаю вашей страны, не знаю русского человека.

— Что ж, я постараюсь помочь вам...

Голос у Жени задушевный.

— Скажите, откуда у ваших людей столько упорства? Им ведь бывает порой очень трудно, а они упрямо идут вперед, все вперед, преодолевая всякие препятствия. И побеждают! Что движет вашими людьми? Ведь они могли бы жить спокойно, тихо, благополучно. Почему ваши люди так много работают, и в то же время не видят в работе тяготы, службы, принуждения? Труд для вас, русских, какой-то радостный, хотя физически ведь он очень тяжел.

Женя смотрит сбоку на француза. Он, как всегда, безукоризненно одет, выбрит. Он очень вежлив. Но сегодня он какой-то необычный, взбудораженный.

— Мне кажется, месье Шарль, что если кого-нибудь крепко любишь, то для него можешь работать день и ночь, переносить какие угодно лишения, лишь бы любимому было хорошо.

— Я вас понимаю, Женя, вы думаете о родине. Но ведь у каждого есть своя отчизна и каждый ее любит. И все-таки у нас не так работают, как у вас.

— Ах, совсем не так у вас любят отчизну, как мы любим, — перебивает Женя. — Никто так не любит! Потому что ни у кого нет такой родины, как у нас! И народ у нас особенный, он все отдает, чтобы оградить ее от опасностей. На все пойдет. На любую жертву!

Помолчав с минуту, Шарль сказал:

— Русским кажется, что им угрожает опасность, военная опасность. Вы не можете освободиться от чувств, вызванных интервенцией. Вы в кольце государств, общественный строй которых противоположен вашему. Но ведь это могут понимать вожди, а не рядовые люди.

— Идите дальше, идите с открытым сердцем и поймете, месье Шарль, — говорит Женя.

— А дальше для меня — тупик. Не надо закрывать глаза на трудности быта. Наконец село... деревня... Не всем ведь по духу коллективизация, не все отказались от собственнических страстей. Это весьма серьезный вопрос. Вы думаете, они не ведут агитации? Сможете ли вы утверждать, что среди рабочих нет отсталых, со всякими старыми взглядами? Наконец есть прямые враги, скрытые и открытые. И почему вы, несмотря на это, побеждаете? Вот это мне не понятно.

Француз поставил вопрос прямо, и она должна ответить прямо.

Женя задумывается.

— Конечно, — отвечает Женя, — жизнь — не схема. У нас есть и враги, и отсталые люди. Это неизбежно. У каждого в семье есть свои недостатки. Но главное не в этом. Советская власть — каждому труженику своя, кровная власть. Она открыла перед ним двери: трудись, учись, твори, улучшай жизнь, переделывай ее. Есть ли у нас трудности? Есть, но каждый у нас знает, что эти трудности не лежат в системе нашей, в нашем строе, они порождаются вами, капиталистическим окружением. Не будь этого окружения, жизнь была бы еще лучше.

— Я хотел, чтобы вы правильно поняли меня, мадемуазель Женя. Все эти вопросы меня неспроста волнуют. Вы скоро узнаете, почему. Очень скоро... — говорит Буше.

И Женя видит, что француз на самом деле глубоко взволнован, у него даже задергалась бровь, хотя никогда этого прежде Женя не замечала.

— Вы — совсем молодая, Женя, но вы — настоящая русская девушка, я это чувствую, и я уверен, что вы поможете. Мне как-то особенно легко говорить вам о своих сомнениях, обо всем, чего я не понимаю. Очень может быть, что перед другим человеком я не стал бы открывать свою душу, говорить о своих сомнениях. А я не хочу сейчас ни в чем сомневаться. Мне должно быть все ясно. И вы вскоре узнаете, почему.

«Что он задумал?» — спрашивает себя Женя.

Они доходят до площадки доменного цеха и расстаются. Шарль, как всегда, долго смотрит Жене вслед.

После укладки свай и бетонирования площадки Гребенников немедленно перевел людей на строительство коксовых печей, хотя стояли сильные морозы и зимой такую работу никто не производил.

«Здесь я кое-что смогу показать...» — подумал Старцев, научившийся кладке огнеупора на строительстве в доменном цехе. Хотя он знал, что здесь и кирпичи другие, и марок их более трехсот, и класть их надо по очень сложному чертежу, — он был уверен, что дело пойдет горячо.

Ему казалось, что раз он сам чего-нибудь на производстве не умеет делать, он не может пользоваться уважением со стороны рабочих.

Шарль Буше рассчитал кладку печей на сто двадцать один день, учтя «улучшающие работу неожиданности», — так называл он работу ударников.

После проведенного Журбою и Старцевым совещания ударники коксохима выдвинули встречный — в восемьдесят дней.

— Что ж, посмотрим! Мой прогноз годичного бетонирования не оправдался. Кто мог предвидеть такое упорство?

К огнеупорной кладке приступили в начале декабря.

— Вообще, это безумие! — говорил Буше Николаю Журбе. — Никто и никогда не клал печей Беккера зимой. Да еще в такой лютый мороз. Что из этого получится, не знаю. Я поддался общему порыву и буду делать все, чтобы помочь людям выполнить задание.

— Но ведь кладка идет в хорошем тепляке, а не на «лютом морозе»! — возразил Журба. — Зачем искажать истину?

Со средины декабря темп работы стал нарастать. Гребенников сделал все, чтобы, несмотря на жестокие морозы, температура в тепляке всегда оставалась значительно выше нуля.

— Если спустите температуру, отдам под суд! — предупреждал он коксохимиков.

И в тепле, за дружной работой, строители любили пошутить друг над другом. Доставалось больше всего Ярославу Духу.

— И кто тебе приспособил эти тесемочки к кожушку? — допытывались товарищи. — Какая краля, говори?

Дух самодовольно улыбался.

— Есть такая... Есть...

Но все знали, что никого у Духа не было и что жил он с одной пожилой женщиной, очень некрасивой, к скрывал от других свою связь.

— Хоть бы ты когда-нибудь показал нам свою дорогушу, разок бы глянуть.

Красивый парень Микула подбоченивался и как бы говорил: «Покажи только, а там видно будет...»

Подсмеивались и над Ведерниковым; он был хозяйственным, многосемейным человеком и все подбирал с площадки: гвозди, куски железа, проволоку, доски, хотя семья его еще не переехала с Урала и он жил с комсомольцами.

— Скоро наш Ведерников откроет свой материальный склад!

Его несколько раз задерживали в проходной, но это не останавливало. «Приедет семья, пригодится каждый гвоздок».

Огнеупорщики работали хорошо, но производительность труда росла все же недостаточно быстро из-за низкой квалификации большинства рабочих. Гребенников согласился с Журбой и утвердил предложенный им вариант переброски людей на коксохим со многих вспомогательных участков. Молнии полетели на Украину, откуда по наряду ВСНХ должна была выехать группа высококвалифицированных рабочих. Работа шла под лозунгом: «Дать свой кокс своему ванадию!»

— Ничего, обойдемся сами! Сделали больше, осталось меньше! — говорили огнеупорщики — сибиряки и уральцы.

— С сибирскими печекладами много наделаешь... — подшучивал Деревенко, работавший лет пятнадцать на выкладке коксовых печей в Донбассе. — Сложить печь для хлеба — это можем. А вот ты положи огнеупор!

— Клали без вас и класть будем! — спокойно отвечал Ведерников. — Только выложить одну и две десятых тонны на человека — не шутка!

— Конечно, не шутка! Особенно с такими печекладами! Нам бы сюда моих ребят! Эх, бывало... — начинал Деревенко.

Но его останавливал Старцев.

— Покажешь, и наши научатся. Пока ты не работал на печах, тоже плавал якорем!

Старцев, став парторгом, приобрел себе трубочку и курил, как боцман на корабле. Несмотря на холода, ходил он в бушлате и в черных своих брюках; только на ногах — сибирские катанки да на голове — теплая ушанка.

Вскоре прибыли украинские огнеупорщики-коксовики.

— Химики! А без нас цоб-цобе! — добродушно шутили украинцы, быстро ознакомившись со стройкой.

Они немного смешно ходили в непривычных для себя пимах, выданных на строительстве, и в шапках-ушанках с длинными хвостами.

Прибывших расставили так, что сибирские каменщики и печеклады находились между украинскими.

Работай и учись на ходу! — такова была формула, выдвинутая в те дни на коксохиме.

Экзамен по организации работ сдавали все. Нужно было построить работу так, чтобы горсть специалистов могла сохранить руководство в бригадах и подавать живой пример.

— Украинские огнеупорщики у нас на положении комвзводов! — шутил Журба.

В первые дни, однако, не выкладывали на вертикалах даже французской нормы. Люсьен улыбался. Он смотрел на стройку как на возможность заработать. Неудачи его не трогали. Шарль же был озабочен, искренне озабочен и раздумывал над тем, что бы такое применить для ускорения работы. График стал прогибаться. Как в те осенние первые дни, залихорадило. А доменный цех в то время рос и рос. И каждый раз, когда Женя приходила оттуда, у нее падало сердце.

— Неужели сорвемся? — вырвалось у нее.

— Нет! — сказал Старцев и вдруг снял с себя бушлат. — Кирпич, ребята, надо брать так, а не так! Класть так вот! Смотрите! — обращался он к рабочим, переходя от одного к другому.

Недавно переброшенные на коксохим рабочие удивленно смотрели на парторга. Стал на огнеупорную кладку вслед за парторгом и прораб Сухих, не желая отставать от «начальства». Впрочем, он вообще изменился к лучшему: меньше обижался, ближе к сердцу принимал все, что делалось на участке.

— Нагоним ли? — спрашивала Женя Шарля Буше. — Ведь первого мая мы пускаем профессорскую домну. А сколько вам надо на сушку печей?

— Нагоним! — ответил Буше и тоже снял с себя шубу.

Он ловко подхватил кирпич и положил на раствор, схватил второй, третий. Клал он легко, быстро, и со стороны казалось, что кирпичи сами, без участия человека, торопятся лечь на свое место.

— Э, да вы работаете, как заправский печеклад! — сказала Женя.

— Такая школа, мадемуазель Эжени! — отвечал Шарль, прикладывая рукав белейшей сорочки ко лбу. — Не отходите от меня! — кричал он по-французски, когда Женя сходила с мостков. — Я лишаюсь без вас силы!

К концу декабря выкладывали по 0,9 тонны, а потом по 1,2. Сдвиг был очевиден, цехком заносил лучшие бригады и лучших ударников на красную доску. Бригада Ярослава Духа получила тысячу рублей премии, Деревенко дважды получил по восемьсот рублей. Ведерникова премировали великолепными оленьими пимами. Позже выкладка не спускалась ниже 1,5 тонны — втрое больше французской нормы. Одновременно заканчивалась огнеупорная и кирпичная кладка вспомогательного хозяйства коксохима, заканчивались железобетонные и монтажные работы.

Потом первую очередь коксовых печей поставили на сушку. Зимняя кладка и бетонирование требовали особых условий сушки. Гребенников согласился с французами и решил дать максимум времени на сушку и разогрев печей.

Кладка и монтаж остались позади! Это было торжество на всю строительную площадку комбината. Самый отсталый участок, сидевший на «улитке», перешел на «аэроплан».

На собрании от имени рабочих и инженеров поднялся на трибуну Ярослав Дух. Он любил выступать, и ему предоставляли эту возможность.

— Товарищи, — сказал он, — все знают, как строился наш коксохимический завод. Я дрался с Колчаком. Тогда я был австрийским военнопленным. Теперь — я гражданин Советского Союза. Строитель социализма. Задание партии и правительства наш коксохим выполнил!

Журба встал и, глядя на Ярослава, зааплодировал. Гребенников, сидевший в президиуме вместе с Бунчужным, наклонился к старику.

— Кажется, все идет, как надо, — тихо сказал он. — Я очень этому рад, Федор Федорович...

— Я был здесь гостем, — говорил Шарль Буше Жене, сидя с ней на дальней скамье. — Россию знаю хорошо. Но СССР? Нет. Это новая страна. Новая страна на карте мира. Со своими людьми. Со своей государственной системой. Я хочу от всей души делать то, что и вы. Верить с вами. Быть таким, как ваши лучшие люди. Вы поможете?

Женя краснеет.

Шарль берет ее руку: пальцы его холодны. Женя не отнимает. Он целует ей руки здесь, в зале заводского клуба, и его чисто выбритый подбородок дрожит.

3

Часов в десять вечера Шарль Буше позвонил Гребенникову. В управлении его не оказалось, позвонил домой.

— Вы простите, Петр Александрович... Мне очень хотелось бы встретиться с вами наедине.

— Что случилось?

— Я не могу по телефону...

— Приходите.

Гребенников встретил Шарля в коридоре.

— Раздевайтесь!

Они прошли в комнаты. Буше обратил внимание на то, что в кабинете начальника строительства обстановка была отнюдь не кабинетная. Скорее всего это была спальня. Спальня холостяка, в которой для удобства находилось все, что надо человеку: и библиотека, и сервант с продуктами, и низкий столик, за которым можно работать, не сходя с тахты.

— Садитесь, господин Буше. Чем могу быть полезен?

Буше долго собирался с мыслями, хотя видно было, что приход его не был случаен. Он сидел в мягком кресле и смотрел Гребенникову в лицо, словно искал в глазах начальника строительства, в выражении его лица поддержку своим мыслям, своему решению.

— Срок моего контракта близится к концу. Меня отзывает фирма. Как ее служащий, я обязан подчиниться.

— Так что же?

— Я не хочу уезжать. Больше того: я хочу порвать со своей фирмой. Хочу навсегда остаться в России. В Советском Союзе. Больше того: я хочу принять советское подданство и навсегда связать свою жизнь с вашей. С жизнью вашего народа...

Буше взволновался. Его волнение передалось и Гребенникову.

— Вот как? — Гребенников встал. — Это — решение? Или, так сказать, платоническое желание?

— Решение, — твердо сказал Буше. — Окончательное. Выношенное в сердце.

— Что ж...

— Только я не знаю, что надо делать. Как оформить, узаконить это.

— Позволю себе несколько вопросов, — сказал после паузы Гребенников. Он ходил по комнате, и Буше должен был, следя за ним, поворачивать голову то направо, то налево. — Что же вас привело к такому решению?

Буше ответил не сразу.

— Трудно сформулировать. Многое привело. Жизнь привела. Люди привели. Факты.

— Это слишком общо.

— Возможно, общо. Но я не могу найти точную формулу. Я почувствовал тугую волю народа, целеустремленность людей, великую мечту о счастье. Я ощутил, как ведут ваши руководители народ к великой цели. Как логично, закономерно развивается жизнь. И мне захотелось стать частицей вашего народа, захотелось, чтобы моей судьбой распоряжались люди, у которых такая воля, такая сила, такая вера в торжество своих идей. Такая ясность во взглядах. Быть вместе с ними плечо к плечу.

Он остановился.

— Я плохо выражаюсь. То-есть недостаточно ясно. Но, кажется, я выразил основное. Прошу вас помочь мне в моем решении.

Гребенников задумался.

— Я прошу вас, Петр Александрович, чтобы вы учли, так сказать, и общеполитическую обстановку. Франция, вернее, ее правительство сыграло, как известно, весьма некрасивую роль в недавнем процессе «промпартии». Дать приют всем этим Рябушинским, Нобелям, Коноваловым, позволить врагам вашего народа свить в Париже осиное гнездо, поддерживать у реакционеров мечту о реванше, об интервенции, — мимо всего этого, конечно, ни один честный человек равнодушно не пройдет. Мы знаем также, что недавний конфликт на КВЖД был спровоцирован японским, французским и английским генеральными штабами, чтобы действенно проверить боеспособность Красной Армии, силу Советского государства. Все это, вместе взятое, конечно, настораживает вас против капиталистических государств, против их представителей, против их подданных. Но я прошу вас отнестись к моему решению, как к решению, выношенному в глубине сердца, честному, мужественному. Мое сердце открыто вам! Я не хочу, чтобы совесть моя была запятнана действиями нынешних правителей Франции, поскольку я — подданный Французской республики. Нести за них даже моральную ответственность я не намерен. Я не разделяю их взглядов. Я — противник их взглядов. Вот мое честное слово. Мое credo. Прошу верить мне.

— Хорошо, — сказал Гребенников после раздумья. — Я поговорю о вас. Пока ничего категорического сказать не могу.

— Я понимаю. Спасибо, что выслушали столь внимательно.

Буше поднялся, он не считал удобным засиживаться, когда деловой разговор окончен.

Но в это время позвонили.

— Кто там? — спросил Гребенников.

— К вам, Петр Александрович, — ответил женский голос из-за стены.

Вошел мальчик лет тринадцати.

— Сановай? Хорошо, что зашел. Здравствуй. Почему так долго не был? Когда переселишься?

— Здравствуй! Работал. Много-много работал...

— Ах ты, работяга! — воскликнул Гребенников, привлекая мальчишку к себе. Запустив в густые черные волосы Сановая пальцы, Гребенников несколько минут тормошил мальчика, пока тот не вырвался.

— А почему сам не ходил? — спросил Сановай Гребенникова.

— Куда не ходил?

— Цех не ходил? Мой цех.

— Правильно! Вот это ты правильно. Раз скучал по тебе, должен был сам притти к тебе в цех. Закрутился, понимаешь, на работе.

— Крутиться работать? — Сановай рассмеялся.

У подростка было такое симпатичное лицо, что и Буше рассмеялся.

— Кто это, Петр Александрович?

— Сановай Аминбаев! Вот кто! Мой приемный сын!

Шарль внимательно присмотрелся к подростку. У него было чуть скуластое желтого цвета лицо, маленькие черные, как отполированные шарики, глаза и слегка приплюснутый нос; в выражении лица столько добродушия, ласки, что нельзя было, глядя на него, не улыбнуться в ответ.

— Отца и мать его убили басмачи. Мальчика спас наш нынешний комендант Кармакчи. Воспитал его.

Сановай, услыхав имя Кармакчи, заулыбался.

— Кармакчи! Корош-корош Кармакчи!

— Кармакчи привез на площадку мальчишку. Устроили мы его учеником в механический цех. Токарем будет. Вот с русским языком плоховато, а то я отдал бы его в школу.

— Научусь русский! — сказал твердо мальчик. — Трудный русский говорить. Научусь!

— Конечно, научишься! Ну, садись чай пить. И вы садитесь к столу, чего встали? — обратился Гребенников к Буше.

— Спасибо... Неудобно как-то... Стесню вас...

— Феклуша, подайте нам сюда самовар!

Через минуту Феклуша внесла самовар, потом принесла на подносе чашки, сахар, печенье.

— Пейте, товарищи!

Пока пили чай, Гребенников расспрашивал Сановая, как идет учеба, не трудно ли работать на токарном станке, доволен ли своим мастером Дорофеевым.

— Зачем нет? Доволен! Работает корошо. Спроси мастер. Мастер скажет.

— А ко мне жить когда перейдешь?

Мальчик молчал.

— Зачем у начальник общежитие делать? Некорошо.

Буше и Гребенников переглянулись.

— А тебя комнатка ждет. После чая покажу... Может быть, кушать хотите, товарищи? Я сразу и не предложил вам, простите, — спохватился Гребенников.

Буше отказался. Отказался и Сановай, но Гребенников велел принести консервы и заставил мальчугана покушать.

— Ну, а теперь я покажу тебе, Сановай, где ты будешь жить. Хотите, товарищ Буше, пойдемте.

В небольшой комнате Буше увидел новую мебель, видимо, сделанную в деревообделочном цехе комбината. На спинке кровати висел новый синий рабочий костюм, а возле тумбочки стояли сапоги.

— Топшур! — воскликнул обрадованно мальчик и бросился к висевшему на стене музыкальному инструменту, похожему на мандолину. — Где взял? — спросил он у Гребенникова.

— Кармакчи сказал, что ты музыку любишь. И вот... достали для тебя.

Сановай вдруг, преодолев в себе застенчивость, прижался головой к груди Гребенникова. Он что-то восклицал по-алтайски, а Гребенников, запустив руку в густые, иссиня-черные волосы мальчика, гладил их.

— Это мой? — он показывал на сапоги.

— Твое! Все твое! Ну вот... теперь ступай за своими пожитками, — сказал Гребенников, — и переходи ко мне.

Сановай ушел.

— Слушайте, товарищ Буше, а не позвать ли нам кого-нибудь еще? В кои веки мы отдыхаем? — спросил Гребенников Шарля и, не дожидаясь ответа, снял трубку. — Николай? Хорошо, что дома. Слушай: найди, где хочешь, Надежду Степановну и ко мне. Что? Да, по важному и срочному делу. Слышишь? Немедленно!

Потом Гребенников позвонил Жене Столяровой.

— Женя, вы? Не узнаете? Начальников надо узнавать на расстоянии. Так-то, кокетливая девочка! Немедленно ко мне! Материалы? Никаких материалов. По дороге зайдите к старику Бунчужному. Я ему позвоню. Ясно? Можете итти.

Гребенников позвонил к Бунчужному.

Когда все собрались, Гребенников сказал:

— Товарищи, не пугайтесь! Никаких докладов делать не собираюсь. Угощать все так же нечем. Разве только чаем. Есть консервы и картофель. Хлеб. Сахар. Кто хочет, может взять на себя инициативу что-нибудь смастерить. В помощь могу дать Феклушу.

Женя с Надей спешно привели в порядок берлогу хозяина, — так Женя назвала кабинет Гребенникова; мужчины сели за шахматы и домино, Феклуша принялась жарить картофель, и вкусный запах распространился по квартире.

Журба и Буше внесли столовый стол.

— Ну, садитесь где кому нравится. И без церемоний. Приглашать никого не буду. Каждый пусть чувствует себя как дома.

— И почему мы никогда не собираемся? — воскликнула Женя. — Это все вы виноваты, — упрекнула она Гребенникова.— Вы — начальник и должны показывать пример...

— Правильно, Женя, правильно! — Больше критики и самокритики!

— Каков поп, таков приход! — пошутил Бунчужный, переходя к столу с альбомом фотографий строительства — подарок Гребенникову от студии кинохроники.

— А когда ж это нас пригласит к себе секретарь партийного комитета? — спросил Гребенников, с улыбкой поглядывая на Николая и Надю.

— Пригласим, пригласим, не бойтесь!

— Пора... Давно пора...

— Ну, не смущайте нас, — стыдливо сказала Надя и залилась горячим румянцем.

Потом пришел Сановай со скромными пожитками, перевязанными сыромятным ремнем. Увидев гостей, он остановился у порога.

— Садись, Сановай, ужинать будем!

— Нет ужинать. Кушать не будет!

По всему видно было, что он чувствует себя на первых порах в доме Гребенникова весьма стесненно.

— Ну, ладно! Тогда пойдем спать! — сказал Гребенников, ласково подталкивая мальчугана.

В самом начале встречи Гребенников просил гостей не говорить о стройке. Но с чего бы гости ни начинали, все кончалось одним — строительством. Так, в разговоре о сегодняшнем и завтрашнем дне площадки, незаметно прошло время.

После ухода гостей — разошлись в первом часу, — Гребенников зашел к Сановаю. Мальчик спал, положив высоко, точно на седло, голову: подушка лежала у него сверх какого-то тючка. Шерстяное одеяло сползло на пол, обнажив ступни не совсем чистых ног.

«Забыл сказать, чтобы вымыл... А спросить он, видно, не решился... Ничего, скоро привыкнет. Будет чувствовать себя как у родного отца».

Гребенников поправил одеяло, несколько минут постоял над спящим, — лицо у мальчика было спокойное, а у Гребенникова грустное, задумчивое.

«Ну вот... и очень хорошо... — подумал он, покидая комнату. — Очень хорошо», — ответил на свои мысли.

4

Хотя Борис Волощук пытался убедить себя в том, что после разрыва с Надеждой ее жизнь не должна более интересовать его, однако он замечал за собой особую любознательность по отношению ко всему, что касалось Нади. Дни, а часто и ночи, как прежде, уходили на работу. По поручению партийного комитета, он вел заводской кружок политграмоты. В цехе, в людях было все, что могло заполнить его до краев, и он убеждал себя не поддаваться «меланхолии».

Жил Борис с Митей Шахом в одной комнате. Щадя самолюбие друга, Митя не расспрашивал его ни о чем интимном, хотя видел, как страдал Борис. Впрочем, на большие разговоры времени оставалось мало. Приходили они обычно в разные часы, стаскивали с себя одежду и заваливались спать. Иногда Митя заставал Бориса в неурочное время. Борис лежал на кровати, положив ноги на газету; сапоги были густо измазаны грязью. Он смотрел в потолок. Видеть человека, уставившегося в потолок, не легко! В такие минуты Митя на цыпочках подходил к постели, тихонько раздевался и укладывался спать. Если же забегал за чем-либо, брал то, что требовалось, и закрывал за собой дверь.

— Эк тебя извело! — сказал он однажды другу.

Борис сощурил глаза и притворно спокойным голосом спросил:

— Ну, что нового? Как у тебя на мартене?

Митя принимал вызов и начинал говорить о делах своего цеха. Мартеновцы шли на стройке впереди.

— А у меня, Борька, радость... Приехала Анна Петровна! — сказал однажды Шах.

— Какая Анна Петровна?

Митя смутился.

— Ну, Анна Петровна... Помнишь, я тебе рассказывал? Ты знаешь... Бывшая жена Штрикера...

Борис помолчал.

— Что же вы будете делать?

— Как что? Мы счастливы! Я говорил с Журбой. Он посоветовал Анне Петровне взять группу в заводской школе для малограмотных. Анна Петровна уже работает. И я хочу, чтобы ты познакомился с ней. Какая она хорошая... Я счастлив... так счастлив!..

— А я все люблю Надежду. Какое-то безумие... — тихо сказал Борис, словно боясь, что их могут услышать. — Если бы ты знал... Я даже как-то и не представлял, что нас что-либо разлучит. И вот... Разве я... вправе удержать подле себя другого, если тот остыл, хотя у нас ничего не было, кроме дружбы.

Митя выслушивал, а думал о себе.

— Надя хорошая... За нее жизнь отдашь... — слышалось Мите.

Да... Меланхолия не покидала, как Борис ни боролся с ней. Она привела его однажды к Наде в комнату. Кажется, впервые он не справился с собой...

Надя не удивилась. Это было поздно вечером, за окном светил фонарь; первые снежинки падали, точно цвет вишен под ветерком. Наде хотелось сказать что-то утешающее. Они сели у окна, и Борис не отрывал глаз от прозрачных хрупких снежинок, пересекавших луч фонаря.

Она наклонилась, смотрела на кружевные снежинки, падавшие чаще и чаще.

Так ничего он и не сказал ей в тот вечер, потому что оба понимали друг друга без слов и не могли ничем помочь друг другу. Без слов проводила его до выхода. Борис сделал несколько шагов и остановился. Остановилась Надя.

— Иди... Не надо так... — сказала она. — И никто из нас не виноват... — И пошла по длинному коридору к себе в комнату. А он стоял и слушал ее шаги.

Иногда Женя Столярова говорила ему о Наде; получалось это у нее особенно задушевно и просто. Он жадно слушал, не пропуская ни слова и ища чего-либо, что могло бы перебросить мост к прошлому.

В сущности, все было ясно и так. К прошлому не было возврата.

Жизнь бежала с каждым днем быстрей и быстрей, открывая дали, в которых таилось столько неизведанного.

Медленное выздоровление началось, в сущности, после того посещения Надежды. Одна жизнь кончилась.

Начиналась вторая.

Ему нравилось, как рыжеволосая, насмешливая Фрося подносила кирпичи, нравилось, как нагибалась стройная, тонкая, гибкая, как шла, улыбаясь подругам. От ее фигурки веяло чистотой, и можно было подолгу смотреть на нее, испытывая спокойную, светлую радость.

— Не тяжело, Фрося? — спросил он ее однажды. Она удивилась, что ее знают по имени, что ее приметили.

— И больше могу!

— Сильная такая?

— Сильная!

— Ты и любишь так?

Фрося покраснела.

Он знал, что Фрося встречалась с Ванюшковым, знал, где жила она, в какие часы работала. «Первый «звездочет» заслонил для нее мир... К сожалению, я не «звездочет...» — думал он.

Он замечал, как на Фросю засматривались другие, и больше всего Яша Яковкин, но никто для нее не существовал.

— А скажи, за инженера пошла бы замуж? — спросил он однажды, когда они ближе познакомились.

— Кого полюблю, за того и выйду!

«Какая она... — думал он, краснея за свою невольную грубость. — Да, радость порой так же ослепляет, как и печаль!»

Фрося относила кирпичи и возвращалась накладывать новую партию. Борис шел за ней и помогал накладывать.

— А вот этого не надо вам! — голос Фроси прозвучал сухо.

— Почему?

— И так говорят, что заглядываетесь на меня! Зачем это?

— Ванюшков запретил?

— Сама запретила. И не надо вам ходить за мной. Ни к чему!

Борис ушел.

На участке работало много девушек и парней, можно было поговорить с кем хочешь.

— Ну как, доволен своей работой? — спросил он Сироченко, проходившего мимо.

Парень обвешан был шлангом от автогенного резака, в руке держал щиток; весь вид говорил о том, что парню очень нравится ходить в доспехах автогенщика. Это был тот самый «симулянт», о котором рассказывал ему Журба, поручив постоянное за ним наблюдение.

— Доволен! Спасибо товарищу Журбе и вам. Поработаю, приобрету опыт, перейду к отцу. Буду автогенщиком-верхолазом!

— Ишь, куда метишь!

— А что?

— Высокая профессия во всех смыслах! Не тянет больше на алкоголь?

Парень покраснел.

— Было, и говорить не надо.

— Правильно! Работай. Автогенщик-верхолаз — интересная специальность. Устрою тебя обязательно. Пора в вечернюю школу поступать. Автогенщик должен иметь хорошее образование.

— И про это думаю.

Сироченко был уверен в себе и, что ни делал, любил представить так, точно от него самого все буквально зависело, а остальные только с ним соглашались.

Но сколько бы Борис ни ходил по участку, снова тянуло туда, где работала Фрося.

— Не устала? — спрашивал он в средине дня.

— Старухи устают. А мне чего уставать?

— Вот подучишься в своей школе, научу тебя работать на вагоне-весах. Хочешь работать на вагоне-весах? У нас, в доменном?

Девушка смотрела на инженера и ждала объяснений. Училась она в заводской школе для малограмотных, первой среди своей партии вербованных поступила, очень жадной была до знаний ко всему, что говорили в школе и чего не знала.

Борис объяснял, что такое вагон-весы, объяснял как можно более ясно, радуясь, что может что-то передать девушке от себя, а она слушала внимательно, и он думал, что только так вот, серьезным разговором, он пробудит у нее интерес к себе.

5

Решение Анны Петровны приехать на строительство пришло к ней после большого раздумья. Несмотря на то, что она верила в глубокое чувство, связывавшее их обоих, она ни на минуту не забывала, что они все-таки мало были вместе, недостаточно глубоко знали друг друга. Сближение их происходило скорее заочно, по письмам, и, разделенные расстоянием и временем, они легко могли поддаться обаянию вымышленного образа. Ко всему присоединялось и чисто женское: Анна была на несколько лет старше...

Но, несмотря на все эти опасения, ее поддерживало крепнущее сознание того, что после ухода от Штрикера жизнь ее, независимо от личного счастья, уже пошла по другому пути и что на этом новом пути она, главное, должна видеть не столько в интимном своем счастье, сколько в приобщении к тому большому, чем жили люди.

«Если даже у нас с Митей ничего и не получится, все равно останусь на площадке, буду работать, и жизнь моя пойдет так, как я давно хотела», — думала Анна Петровна.

Митя встретил Анну горячо, ее опасения исчезли. Он показался ей именно тем человеком, с которым она пройдет дорогу до конца, находя и в личных его качествах и в его работе все, чего ей так долго недоставало. И за все это была ему благодарна.

Еще работая в библиотеке института, после ухода от Штрикера, Анна ощутила свежий ветер жизни. Но хотелось гораздо большего, хотелось уехать куда-нибудь далеко, на те новостройки, о которых всегда восторженно говорили студенты, готовясь на производственную практику или на постоянную работу.

И вот она в тайге... среди новых людей. За тысячи километров от Днепропетровска. Она на площадке. С любимым человеком. Все здесь кажется ей ново, необыкновенно.

Она обходила строительные участки, внимательно приглядывалась к людям, ко всему, что открывалось ей, ходила по городу, такому необычному в ее глазах, выросшему среди вековых деревьев тайги. И ей с первого же дня захотелось быть в этом трудовом коллективе, почувствовать на себе ответственность за общее дело, работать много, чтобы испытывать физическую усталость, после которой и сон крепок, и пробуждение радостно.

Анну Петровну зачислили преподавательницей в заводскую школу грамоты. Она никогда прежде не работала учительницей и боялась, что не справится, но здесь, на площадке, сама атмосфера была насыщена верой, что для людей нет непреодолимых препятствий. После нескольких методических бесед с заведующим школой Анна Петровна смело и уверенно повела работу.

Начать пришлось с обхода рабочих общежитий, требовалось поговорить с каждым, расспросить, где учился, определить, в какую группу подходит. Когда случалось, что опрашиваемый ею парень уже успел окончить семилетку или рабфак, она смущалась.

— Простите... Я должна к каждому подойти... чтоб не пропустить неграмотного или малограмотного.

— Ничего! Мы не обижаемся! — отвечали ей в таких случаях.

Но когда попадались малограмотные, она обстоятельно с ними говорила, разъясняла, что даст им школа, как ведутся занятия, разузнавала, в какие часы удобнее всего будет им приходить на учебу.

Обходя общежитие рабочих доменного цеха, она нашла Фросю Оксамитную, в рабочем городке отыскала Сановая, пожилых алтайских и русских рабочих. Можно было организовать группу.

Особенно заинтересовал ее Сановай. Хорошее материнское чувство вызывал в ней этот мальчик, его страстное желание учиться, и она предложила ему заниматься с ней не только в школьные часы. Сановай согласился. Он также, видимо, почувствовал к Анне Петровне расположение и с каждым занятием все более привязывался к учительнице.

— Ну как успехи моего сына, Анна Петровна? — спросил однажды Гребенников, повстречав ее на площадке.

Анна Петровна смешалась.

— Я не знаю... о ком вы спрашиваете.

— Сановай — мой приемный сын.

Она посмотрела на начальника хорошим взглядом, в котором он прочел понимание его чувств. И это ему было почему-то приятно.

— Сановай хороший мальчик... старательный... И я уверена, что он быстро будет расти.

Несмотря на то, что школа уже вела работу и об этом все знали на площадке, кое-кто из малограмотных все же уклонялся от учебы. Поэтому завком решил провести тщательную проверку. Во все общежития и по цехам пошли учителя.

— Дмитрий, а я к тебе! — сказала Анна Петровна, довольная тем, что для обследования участка мартеновского цеха была назначена она. Митю Шаха она встретила внизу, перед лестничкой на площадку печей.

— Ко мне? Что случилось, Анна? — спросил он с тревогой.

— Нас всех разослали по цехам, по общежитиям. Уточняем списки отдела кадров. Регистрируем контингент...

— Ах, вот оно что! А я забеспокоился. — Митя вдруг улыбнулся. — Но боже мой, какие слова: уточняем... регистрируем... контингент!..

— И нечего смеяться! Где твой профорг?

Митя смотрел на Анну Петровну и продолжал улыбаться. На ней была дорогая котиковая шубка, — единственная дорогая вещь, с которой она не могла расстаться, когда уходила от Штрикера, — а на ногах — простые сибирские катанки. Это сочетание ему казалось забавным, хотя все на площадке зимой ходили в валенках.

— Что смотришь? — она улыбнулась в ответ.

— Ты словно кот в сапогах!.. — «Какая ты близкая... хорошая», — сказал он мысленно, смотря на ее красивое лицо.

— Так у тебя, Дмитрий, нет в цехе малограмотных? — спросила она.

Шах позвал профорга. На мартеновском участке профоргом работала Таня Щукина, перешедшая еще в прошлом году со стройки соцгорода на заводскую площадку.

— Как у нас, товарищ Щукина, насчет неграмотных и малограмотных? — обратился к ней Митя.

— Цехком дал задание. Я проверяла. Есть четверо малограмотных. — Она поглядела на Анну Петровну. — А вы что, может, учительница?

— Учительница.

— Ну так пойдемте ко мне в конторку, я их вызову.

— В рабочее время? — деланно строгим тоном сказал Митя. — И при начальнике участка?

— Вызывать не надо, — заметила Анна Петровна. — Вы дайте мне список, укажите, где кто живет. Я пойду к ним сама на дом. Идемте вместе, проверим списки. Ты когда будешь дома? — спросила Анна Петровна Митю уходя.

— Не знаю, родненькая. Постараюсь не задерживаться.

— Это ваш муж? — полюбопытствовала Таня, когда они шли по площадке мартеновского цеха.

Здесь всюду были люди — на высоких фермах, под самой крышей, на подкрановых балках, и возле печей, и у будки контрольно-измерительных приборов.

Анна Петровна остановилась.

— Вот какую работу провернули! — с гордостью сказала Таня. — Огнеупорные на двух печах закончены. Сейчас идут металломонтажные, электромонтажные, кончаем вот проводить газовые трубы, — она показала на огромного диаметра трубы, которые проходили через весь завод. — Сейчас устанавливают в разливочном пролете кран. И здесь тоже кран ставят.

На площадке все было в движении и наполнено особыми звуками, которые живут лишь на строительстве.

— Может, хотите посмотреть на печь? — спросила Таня. И, уверенная, что учительница хочет, первая пошла по доске, положенной на край завалочного окна печки.

Вслед за Таней пошла и Анна Петровна, осторожно подобрав края своей шубки.

Внутри печи было темно. Таня зажгла смоляной факел, и перед глазами Анны Петровны предстала небольшая камера со ступеньками, выложенными амфитеатром.

— Совсем как стадион! — воскликнула она.

Таня посмотрела вокруг, на возвышавшиеся по краям ступеньки, и, как бы проверяя слова Анны Петровны, воскликнула:

— А в самом деле — стадион! Вы знаете, — сказала Таня, — я люблю сюда забираться... Хоть на несколько минут. Ведь подумайте: это мартеновская печь... Сейчас мы стоим в печи... А вот через несколько месяцев здесь будет бушевать пламя... будет кипеть паль... Это интересно, правда?

— Очень интересно! — воскликнула Анна Петровна, поняв мысль Тани.

Осмотрев печь, они выбрались снова на площадку. Рабочие выкладывали клинкерный пол, и надо было пройти так, чтобы им не помешать. Транспортники вели железнодорожный путь для подвозки к печам металлического лома, чугунных чушек, заправочного материала. Все время Анну Петровну ослеплял голубой свет вольтовой дуги. Откуда-то сверху сыпались крупные желтые искры и раздавалось потрескивание, словно от свечи с замоченным фитилем. В воздухе стоял особенный запах, который Анна Петровна ни с чем не могла сравнить.

— Как все это ново для меня... — сказала она, показывая вокруг. — Я совсем не знаю заводской жизни... Как это интересно... и как трудно все это знать...

— Товарищ Шах — ваш муж? — спросила Таня, вспомнив, что Анна Петровна на вопрос ее не ответила.

— Муж.

— Хороший инженер, хотя и молодой. И человек хороший...

— Приятно слышать, — ответила Анна Петровна, всегда радовавшаяся, когда Митю или его участок хвалили в газете или на собраниях.

— Ну вот и мой кабинет! — шутя сказала Таня, заходя с Анной Петровной в крохотную конторку, пристроенную временно возле какой-то будки.

С наступлением холодов наружные работы немного свернулись, стало больше свободного времени, завком организовал разные кружки — драматический, народных инструментов, кройки и шитья. Вечером в большой комнате красного уголка доменного цеха бывало очень светло. В углу горела железная печь. Рабочие приходили почитать газету, поиграть в шашки и домино. В красном уголке работала школа грамоты.

Фрося бойко читала букварь Мучника: «На заводах машины. Мы у машин. Хороши наши машины».

С этой группой занималась Анна Петровна. Девушки доменного цеха посменно собирались в школу, и пока рабочие читали в сторонке газеты, ликбезники занимались за длинным столом, придвинутым к окнам.

Борис Волощук приходил в красный уголок, садился за соседний стол с газетой или журналом, поглядывал на девушек и слушал, как они занимались.

Он думал, что грамотность приходила к ним по мере того, как букварь-«мученик» превращался в Мучника и все меньше и меньше обтирали девушки пот со своих лиц. Занятия начинались в шесть часов вечера и заканчивались в восемь пятнадцать. Волощук знал, что к концу занятий в красный уголок обязательно придет Ванюшков. На работе Ванюшков, желая быть справедливым, покрикивал на всех одинаково. Если бывало Фрося не справлялась с подноской кирпича, Ванюшков кричал:

— Сорвать график хочешь? И не думай этого, Фроська! Не выйдет!

А вечером он заходил за ней, смотрел, как девушки стучали по доске мелом, читали, водили пальцами по географической карте, показывая республики и города.

Фигура Волощука, однако, портила ему настроение. Он старался сесть так, чтобы не видеть инженера. После занятий Фрося складывала ученические тетради — она была старостой, надевала зеленоватый, мягко выделанный кожушок, повязывала голову красным шарфом. Борис следил за каждым ее движением, Ванюшков подходил к столу, помогал собирать чернильницы, ручки. Потом уходили.

Борис откладывал в сторону журнал и тоже вскоре уходил домой.

В конце тридцать первого года школа готовила выпуск. Анна Петровна отобрала лучших для рапорта на конференции. Попала в это число и Фрося.

— Выйдешь, товарищ Оксамитная, на сцену, прочтешь, — сказала Анна Петровна.

— Ой, не прочту... — заранее терялась девушка. — Ой, освободите... Стесняюсь я... Пусть другие...

Но ее не освободили. Девушка получила рапортичку и учила наизусть, чтоб лучше прочесть перед народом. Рапортичка замусолилась: носила ее Фрося с собой даже на работу. В перерыве на обед вынет и шепчет, чтоб другие не видели.

— А наша Фрося шепчет, шепчет... — посмеивались товарки.

— Выступаешь? — спросил Волощук.

— Ой, растеряюсь я... Попросите хоть вы учительницу, чтоб освободили...

— Не растеряешься! Да и чего теряться? Свои! А училась ты получше других. Кто-кто, а я знаю...

— Ох, если б я так могла, как вы... И откуда у вас берется, когда говорите? Сильно по-русски говорите...

Кажется, Фрося впервые на самой себе почувствовала власть человеческого слова.

— Выступишь и скажешь, что приготовила. Теряться не надо. Меня в детдоме приучили выступать. Сначала так же вот, как ты, волновался. А как вышел на сцену, волнение и прошло. Голова ясная-ясная... Так и с тобой будет. Выступать потом будешь часто. Охотно будешь выступать.

Настал день конференции. Завком приготовил премии, украсил клуб. Фросе с утра было не по себе, а к вечеру и вовсе ноги не держали. В заводском клубе собрались рабочие, жены, работницы. Фрося с товарками забралась в сторонку. Пришла Анна Петровна с Митей Шахом, едва отыскала девушку.

— Ну как, товарищ Оксамитная?

— Ой, не выдержу... Спросите еще разок...

Они уходили подальше от людей, и девушка чужим голосом читала рапорт, беспрерывно перебирая пальцами носовой платок.

— Хорошо! Так и читай. Не бойся. Сойдет хорошо, — успокаивала Анна Петровна. У нее был мягкий подход к людям, и это чувствовали ученики.

Усадили девушек в первом ряду, ближе к сцене. Как прошло время, Фрося не помнила. Поднялся занавес. Говорили от цехкома, выступила Женя Столярова, поздравил выпускников заведующий школой. А потом стали вызывать учащихся для рапорта. Девушки поднимались с мест и по коротенькой лесенке взбирались на сцену.

— Оксамитная Ефросинья!

И показалось Фросе, что не ее имя Ефросинья и что не ей итти туда, под людские глаза. Да подружки подтолкнули. Земля ушла из-под ног, расплылось все перед глазами. И не помнила, как очутилась на сцене. Остановилась Фрося, где пришлось. Подняла глаза. Как бы сквозь сон увидела учительницу — та улыбалась хорошей, ободряющей улыбкой. Фрося увидела стол под красным сукном, и белую лампочку над головой, и какие-то куски крашеного холста, а в зале, как за рекой, на том берегу, головы... Одни головы... Чужой голос сам заговорил, а что — не слышала Фрося. Только в конце показалось, будто не все сказала, что написано в рапорте.

Фрося остановилась.

— Я сейчас!.. — вырвалось у девушки; пальцы ее вытащили знакомую записочку, только строчки теперь слились вместе и не прочесть их было. Тогда Фрося подняла голову и, не думая больше о рапортичке, сказала от себя: — Плохо я говорю, товарищи... Только была совсем не такая, как приехала из деревни. Много узнала я на строительстве. Довольна я, что людей умных послушала, что решилась выехать. В школе тоже много узнала, чего не знала прежде. Очень хорошо здесь, люди приветливые, занимаются с нами, учат нас. И мы скоро будем иметь хорошую специальность. И за все благодарю наше строительство и товарища Сталина!

В зале дружно захлопали, а Фрося не знала, куда спрятаться от смущения...

Ванюшков и Борис Волощук смотрели на девушку из разных углов зала, взволнованные, как если б сейчас сами экзаменовались перед народом. А прямо против сцены сидел Яша Яковкин и покручивал черные колючие усики. «Вот девушка... — думал он. — Зацепила и не отпускает... А сколько повидал лучших! Только ничего больше не остается, как смотреть на нее издали...»

«Какая она...» — думал Волощук и, не обращая ни на кого внимания, шел вперед, чтобы вблизи посмотреть на девушку.

«Молодец Фроська! — думал Ванюшков. — Подруга что надо!»

Он подошел к ней и сказал:

— Пойдем, что ли?

Фрося ждала похвал, но Ванюшков ничего не сказал не потому, что решил ничего не говорить, а потому, что не пришло это в голову.

— Ну как? — спросил Митя Шах Бориса слегка насмешливым голосом.

Борис насупился.

На следующий день Борис Волощук встретил Фросю, когда она шла в комсомольский комитет. Была девушка нарядная, гордая и почему-то не ответила на его приветствие.

— Здравствуй, Фрося! — еще раз сказал он.

— Здравствуйте.

— Чего загордилась? Слышал вчера тебя. Хорошо выступила. Очень хорошо. От души. Всем понравилось. Я глаз оторвать не мог.

— Смеетесь вы! — вспыхнула Фрося, и к глазам ее набежали слезы. Она сделала резкое движение, обошла стоявшего на тротуаре Бориса и побежала.

Стоял такой мороз, что шаги ее за три квартала были слышны. Снег будто колотый сахар, синие огоньки так и переливались. Борис посмотрел Фросе вслед и вдруг решительно пошел вперед.

Он догнал ее возле здания комитета комсомола.

— Что с тобой? Родная моя...

Борис впервые так ее назвал.

Румянец залил ей щеки.

— Фрося... Хорошая... голубка... Что с тобой?

Ее тронул голос Бориса, особенный такой голос, который говорил больше, чем слова.

Он взял ее за руку, — и это тоже впервые за все встречи.

— Какая ты обидчивая... подозрительная... самолюбивая... Да разве я посмел бы обидеть тебя?

Он укоризненно посмотрел на Фросю. Она задержала глаза на его лице, потревоженная, очень хорошая собой, остроглазая, живая такая, и сказала:

— Если вы только посмеетесь надо мной, никогда не прощу этого! До гроба не прощу! Слышите?

И тогда он также впервые за все встречи подумал об ответственности своей перед девушкой, ответственности за ее жизнь. «Не толкает ли меня к ней боль, отчаяние, разрыв с Надей? Не обманываю ли я самого себя?»

Несколько минут они постояли молча.

— Иду к Жене Столяровой, — сказала Фрося. — А вы чего запечалились вдруг? Может, обидела?

— Вступаешь в комсомол? — спросил вместо ответа.

— Вступила вчера, после рапорта в клубе.

Они пошли вместе — так случилось. Фрося стала рассказывать о своем вступлении, а он смотрел на выбившуюся из-под шарфа медно-красную прядь волос, на розовую, горячую ее щеку.

— Встретила меня еще давно Женя, спрашивает: хочу ли в комсомол? Очень хочу, говорю. И правда, жадная к жизни я. Хожу, присматриваюсь, не пропустила, кажется, ни одного собрания. Где вы только ни выступали, я всегда приходила.

Борис взял ее за руки и пожал пальцы.

— Зашла в ячейку. Сидят наши ребята, и незнакомые, и девушки. Поговорили со мной, дали анкету. Пишу я хорошо. Заполнила. Только — социальное положение — спрашиваю, что это такое? Незамужняя я... Ну, и застыдилась... Ребята посмеялись. Растолковали. Потом на собрании рассказала о себе, биографию. И вот — комсомолка я!

Фрося открыто повернулась к нему лицом. Он видел ее умные, светлокарие глаза, уже знающие какие-то тайны, крепкие молодые губы со складочками, как на долях мандарина.

— Ах, Фрося, Фрося...

Он вздохнул и пошел, оставив ее одну, смущенную.

Борис шел и думал, что «сердечные раны» его, кажется, зарубцевались. С болью он исторгнул из сердца Надежду. Но близка ли ему настолько Фрося, чтобы заполнить сердце до краев? Переполнить его? Он хотел любить глубоко, по-настоящему, хотел, чтобы в этом чувстве было все то возвышающее, трепетное, ведущее через преграды, без чего человек не может считать, что он любит.

Вызывала ли сейчас у него это Фрося, — он не знал. Но ни с кем на площадке ему не было так хорошо, как с Фросей, ни к кому его не влекло. Значит, надо дать времени созреть чувству. Тогда все станет ясным и не понадобится допрашивать себя.

Время...

И он решил предоставить все времени.

6

После победы Ванюшкова на строительстве комсомольского каупера в жизни бригадира случилось много нового. Слава лучшего бригадира побежала далеко вперед, вышла за проходные ворота в соцгород и даже дальше: о его работе писали в краевой газете, имя его помянул однажды председатель ВСНХ Орджоникидзе.

В новогодние каникулы Ванюшкова пригласили в трудшколу на встречу со школьниками. Ребятам хотелось поговорить с первым «звездочетом», познакомиться. Встреча назначалась на выходной день.

Ванюшков вынул из платяного шкафа новый костюм, почистился, побрился. Его встретил директор школы. Едва Ванюшков вошел в зал, как ребята организованно, в один голос, выкрикнули:

— Привет герою труда товарищу Ванюшкову!

Голоса слились: приветствие прозвучало звонко, неожиданно. Ванюшков смутился.

Его повели на сцену.

Когда он сел, девочка лет четырнадцати подала от имени пионеров большой букет цветов, перевязанный лентой. Ванюшков держал их, точно грудного ребенка. Потом подошел к краю сцены, посмотрел на свои новые ботинки, посмотрел в зал и громко, как привык докладывать в армии, рассказал, откуда приехал на строительство, как их встретили и как решили они в своей бригаде хорошо поработать, чтобы помочь строительству выполнить ответственное задание.

— Мне кажется, ребята, что для человека нет трудной работы, все ему под силу. Конечно, ко всякому делу нужно приложить личную смекалку, — так учили нас в Красной Армии.

Он рассказал о том, как после первого успеха они сорвались и как потом трудно было восстановить о себе хорошую молву.

— Закружилась у нас голова, думали, что раз пришла победа, то больше делать нечего. А вышло так, что нас сразу обогнали другие, более старательные товарищи. И нам было стыдно. Но потом поднялись, высоко поднялись, и все были довольны.

Ванюшков передал также о том, что с земляных работ его перевели на огнеупор и что на новой работе ребята скоро овладели техникой, и снова он, как бригадир, зажег Звезду Победы.

После выступления Ванюшкова школьники рассказали о себе, о своей учебе, о жизни в соцгородке; были среди них изобретатели, поэты, музыканты, танцоры.

Потом повели по классам и лабораториям. В биологической лаборатории он увидел много цветов; некоторые из них цвели (букет ему приготовили из этих цветов).

Он входил в светлые комнаты с чувством уважения ко всему, что здесь находилось. Паркетный пол лоснился, точно жиром смазанный, на стенах висели карты, таблицы, лозунги. Ему показали электрические приборы, чучела птиц, коробочки с разноцветными камнями; в химической лаборатории кто-то зажег ленту магния: стало ослепительно светло, как при электросварке.

— Молодцы вы мои! Вот как заботятся о вас наша коммунистическая партия, родной товарищ Сталин! Ваши отцы работают на строительстве самого большого в Сибири завода. Большое, очень большое дело они выполняют. А товарищ Сталин позаботился, чтобы дети рабочих и служащих могли учиться, могли стать культурными людьми, помочь отцам работать на комбинате. Мне кажется, вы крепко полюбите наш завод: отцы строили его как бы для вас!

Расчувствовавшись, Ванюшков прижал к себе черноволосого мальчишку.

И от всего, что увидел здесь, и оттого, что сам он мало что нового мог рассказать ребятам, стало ему немного не по себе. «Задам-ка я им пример», — подумал он. Подошел к доске, вытер ее влажной тряпкой — доска заблестела — и четко написал многозначное число, но сейчас же вспомнил, что ребята должны знать не только четыре действия, а и проценты, и алгебру, и геометрию. Он положил мел и, смущенно вытирая платком пальцы, сказал:

— В учении многие из вас далеко перегнали меня. Ну, ничего. Еще год-два — и дотянусь до вас. Ну, а практике вы еще у меня поучитесь!

Старшие школьники и заведующий пригласили знатного гостя в столовую: там стояли накрытые столы.

Ванюшкова попросили рассказать про свои детские годы. Он рассказал, как пас скот, зарабатывая с малых лет на хлеб.

— Семья у нас большая; отца забрали на войну в тысяча девятьсот четырнадцатом году, с тех пор не вернулся, а я — самый старший! На рассвете бывало разбудит мать, в окошко и день не глядит, а гнать стадо нужно. Выйдешь во двор: туман на огороде, своего сарая не узнаешь, трава в живом серебре, тишина над селом. Побежишь сгонять скотину, коровы нехотя ноги переставляют, на земле каждый след от копыт, как от вдавленного блюдечка. Спать хочется — просто сил нет... Коровы и те зевают... Выйдешь за село и ждешь, когда взойдет солнышко: с солнышком всегда веселей. Стадо впереди, трутся коровы боками друг о друга. Длинный кнут мой волочится по земле, как уж... Идем по дороге, надо присмотреть, чтоб не зашел скот на посевы: потрава — беда пастуху!.. И чтоб никто не отбился от стада! Вы — городские ребята, вам это непонятно, а сколько мне доставалось... Потом скот пасется, а ты лежишь на спине и смотришь в небо. И о чем только не передумаешь! Как учиться хотелось... И жить лучше... Только я тогда и не думал, что можно жить вот так, как вы... Даже не знал, что так жить можно и что такая может быть жизнь... Потом есть захочется... Чего б только не съел восьмилетний пастух... Конечно, бывало и так: ляжешь под спокойную корову и надоишь себе молока в рот... Такая была в старое время жизнь... Грамоту выучил в Красной Армии, с того времени человеком стал, вырос. В Красной Армии приняли меня в партию.

Ванюшков выпил, не отрываясь, стакан чаю и закусил булочкой.

— Ну, а потом что было? — спросила девочка, подавшая ему на сцене букет цветов.

— Много я и так рассказываю. Надоел вам.

— Нет! Нет! — закричали ребята. — Рассказывайте! Очень хорошо вы рассказываете!

— Приехали мы на строительство по вербовке; колхоз наш постановил на собрании помочь строительству и выделил людей, хоть мы и находились от стройки за тысячи километров. Я попросил включить меня в группу. Захотелось в тайге побывать, какая она посмотреть. И о строительстве много мы слышали. Говорили нам в Красной Армии о пятилетнем плане и что он даст родине. Первое время было трудновато. Новое место, новые люди. Да и грусть-тоска щипала за сердце. Ко всему, нуждался я материально. Признаюсь вам: перемениться не во что было. Как приехали, пошел я к реке, снял рубаху и прочее, выстирал, сам искупался, потом выкрутил белье покрепче, сырое надел и на себе высушил... Сейчас совсем другое. Премирован много раз. Зарабатываю, почти как инженер. Все имею. Думаю переквалифицироваться на арматурщика: давно обещано мне это. Специальность хорошая. Но, понятно, ребята, дело тут вовсе не во мне. Каждый в нашем государстве может достигнуть многого, если только станет добиваться. Дороги открыты! Это не за границей! А у нас будет еще лучше. Только чтобы не помешали капиталисты. А чтоб они нам не помешали, мы должны быть культурными, хорошо учиться, хорошо работать, иметь много машин, производить много металла. Государство наше богатое, власть советская — родная нам. И если мы выполним заветы товарища Сталина, никто нам не будет страшен!

Ребята слушали, не отрывая от Ванюшкова глаз.

Встреча со школьниками оставила у Ванюшкова неизгладимый след.

Его убеждение в том, что нет трудной работы, нашло новое подтверждение: после того как в доменном цехе огнеупорные работы первой очереди были закончены, Гребенников, исполняя давнее обещание, направил Ванюшкова на шестимесячные курсы десятников-арматурщиков. Но Ванюшков не хотел оставлять работы. «Не такое время, чтобы я, «звездочет», ушел от работы, хотя бы и для учебы.

Тогда он еще раз доказал, что человек все может, если крепко захочет. Он переписал учебный план, переписал программы, обложился учебниками, ходил на консультации, выполнял практические работы и через два месяца, окончив экстерном курсы, стал десятником по арматурным работам.

Так поднялся он еще на одну ступень.

Ванюшкова перебросили из доменного цеха на коксохим. Это совпало с оживлением работ на коксохиме, когда особенная нужда была в каждом подготовленном человеке.

Кроме общего наблюдения за арматурными работами, Гребенников поручил Ванюшкову организовать небольшую бригаду для специального задания. В бригаду дали трех квалифицированных арматурщиков, а остальных он мог набирать по своему усмотрению.

Ванюшков прежде всего предложил перейти к нему своим товарищам по огнеупорным работам.

Перейти к нему пожелали все, да не всех принял он. Из новых взял к себе Дуняшу, сестру Петра Старцева, и Пашку Коровкина.

Когда собрались, Ванюшков сказал:

— Вы меня знаете?

Ребята с удивлением посмотрели.

— Да чего там! Брось, Степа, задаваться! — заявил Шутихин.

— Вот про это и хотел поговорить. Кто думает, что допустимо на работе вот так обращаться, может из бригады уходить. Такие мне не нужны. С этого и начнем. Понятно выражаюсь?

— Ладно!..

— Не ладно, а предупреждаю! Товарищ начальник строительства поручил мне ответственную работу на важном объекте. С арматурой вы незнакомы. Надо так поставить дело, чтобы вы и обучались и работали одновременно. В хвосте наша бригада и прежде не плелась, не должна плестить и теперь. Сделать хочу я, товарищи, нашу бригаду первой на строительстве. Поняли? Самой первой на площадке комбината!

Пашка Коровкин с уважением посмотрел на десятника.

— Это очень даже нам нравится! — сказал он.

— То-то! Где спать, что есть, насчет спецодежды и остального — об этом думает за вас бригадир. Я — значит. Во время работы вы должны думать только о работе: как ее получше сделать, что нового приспособить. Так будет всем хорошо, и мы оправдаем доверие начальника строительства и партийной организации!

— Постараемся! — ответил Гуреев, почувствовавший, как земляк их на глазах у всех вырос.

Заготовка арматуры велась до этого в сарае. Ванюшков посмотрел на помещение, на станки «футура» и, покачав головой, пошел, минуя прораба Сухих, к начальнику строительства.

Там, как всегда, было много народу. Ванюшков не стал дожидаться и протиснулся в кабинет под ворчание и окрики.

— Товарищ начальник, в таком сарае люди работать не могут. Дисциплина сейчас же расшатается. Невнимание к рабочему месту завтра же скажется. Прошу перевести нас в складское помещение, что возле коксовых печей. Я осмотрел его, подходит. Потом надо поставить две жаровни, выдать людям валенки и рукавицы; у моих людей валенки поизносились, совсем жидкие стали, рукавицы на огнеупоре тоже изорвались. Хочу, чтобы мои люди одеты были соответственно.

Гребенников посмотрел на энергичное лицо Ванюшкова.

— Что еще надо?

— Надо переселить бригаду в лучшую комнату, в новый барак номер тринадцать. Легче будет работать, больше будет порядка. За то время, что мы переселялись, одни выбыли, другие прибыли. Люди перемешались.

Гребенников написал. Ванюшков спрятал бумажку в записную книжку и пошел к коменданту поселка.

Кармакчи уехал в командировку. Ванюшкова встретил помощник коменданта.

— Много вас на лучшие комнаты разохотилось! Товарищ Гребенников нашего хозяйства не знает. Распоряжаюсь я сейчас. И ко мне надо было сначала притти. А то вы сразу с начальника начинаете! — Он сделал паузу и закончил: — Комнат нет...

Ванюшков пошел к прорабу Сухих, но тот также обиделся, что к нему обратились позже всех. Всердцах Ванюшков снова пошел к Гребенникову, но его в заводоуправлении уже не было. Ванюшков завладел телефонным аппаратом и стал со злостью звонить по всем цехам. Нашел начальника на мартеновском, попросил позвать к телефону по срочному делу.

— Кто его спрашивает?

Ванюшков на секунду задержался с ответом.

— Скажи, спрашивает его сынок... Приехал из Москвы только...

Кто был в приемной, так и застыл от изумления. Через несколько секунд разговор состоялся.

— Товарищ начальник, я тут немного приврал насчет сынка... Вы не обижайтесь! Опасался, что барышни не позовут. Комнату моим ребятам не дают, распоряжения вашего не выполняют. Протереть надо комендантов с песочком!

Разговор решил дело, комната нашлась. Возбужденный успехом, Ванюшков пошел на склад отбирать койки, постельные принадлежности, получил тумбочки, гардероб. Вечером вернулись с работы ребята. До того уютно и красиво показалось им в новой комнате, что все без предупреждения пошли в коридор чиститься, переодеваться.

— Ай да Ванюшков!

— С таким бригадиром не пропадешь! — сказал Пашка Коровкин.

Бригадир провел беседу, как держать себя в быту и на производстве, потом предложил разделиться на три звена, рассказал о новом фронте работы, показал чертежи.

Приступили к разбивке. Ванюшков, хорошо продумавший метод разбивки людей, учел квалификацию, способности, сноровку и хватку каждого. К Шутихину он приставил Гуреева, не любившего смеха и шуток, на один «узел» работы не ставил говорунов или медленно работающих.

Когда все было готово, он еще раз пошел к Гребенникову. Это было поздно вечером, когда Гребенников писал ответ Орджоникидзе на его напоминание заняться подготовкой кадров эксплоатационников.

— Вы заняты, товарищ начальник. Разрешите завтра притти.

Гребенников дописал строчку и откинулся на спинку кресла.

— Завтра свои заботы найдутся. Только подожди немного. Я сейчас.

Ванюшков сел в кожаное кресло, и пока Гребенников писал, рассматривал, что было в кабинете. Он обратил внимание на столик, где лежали разные руды, на макеты цехов, на детали непонятных машин, на большую географическую карту. «Надо и мне достать карту, — подумал Ванюшков. — С картой дальше видишь вокруг себя». Потом он присмотрелся к лицу начальника и увидел, что начальник сильно утомлен. «Сколько у него забот... И ответственность какая... Очень трудная специальность». А потом он подумал: мог ли б он сам быть начальником вот такого строительства? Прикидывал, прикидывал и решил, что нет. «Если б лет пять поучился, тогда смог».

— Рассказывай, что надо.

Когда Ванюшков рассказал о своем методе разбивки людей и заявил, что ребята хотят показать «класс» на всю площадку, Гребенников выпрямился.

— Так говоришь, сынок, перестроил бригаду по-новому, обещаешь «класс» показать? Что ж, ладно. Участок новый осмотрел? Что делать, знаешь? Чертежи получил? Разобрался в них? Станки привел в порядок?

— Участок сильно запущен, станки старые, надо заменить новыми, изготовить надо станки для гнутья тяжелой арматуры. Их у нас нет, а по чертежам видно, что придется делать тяжелую арматуру. Говорю об этом заранее, чтоб не было задержек.

— Скажешь прорабу, дадите заявку завтра.

Гребенников задумался.

— А знаешь что, Ванюшков? У меня возникла мысль: почему бы вам не заключить личный соцдоговор с лучшими арматурщиками Магнитки? Что скажешь?

Ванюшков задумался.

— Что ж, это можно. Думаю, это подтянет нас еще больше. Соревноваться ведь будем перед всем Советским Союзом.

— Распространим опыт ваш дальше. Я обещаю вам техническую помощь. Если хорошо за дело возьмемся, уверен, что не отстанем, хотя там, я знаю, есть очень крепкие ребята.

Условились, что Ванюшков обсудит предложение с товарищами и через три дня придет с ответом.

— Договор с магнитогорцами? — спрашивали ребята. — Интересно!

— А что от нас требуют? Ничего. Надо хорошо работать и все. А будем хорошо работать, оправдаем доверие, — заявил Пашка Коровкин.

— Я тоже стою за то, чтобы работать еще лучше, раз такое внимание уделяют нашей бригаде и нашему специальному участку. Дело важное!

— Да кто пойдет против! Очень даже интересно с магнитогорцами посоревноваться! — заметил Шутихин.

Подписать договор поручалось Ванюшкову. В тот день работали, как никогда. Подсчитали выработку: она составила 350 процентов!

— И везет же Ванюшкову, — сказал Яша Яковкин, прочтя в газете про новый успех товарища.

В последующие дни процент выработки не снижался, бригаду признали ударной, цехком выдал ударные книжки, в столовой выделили два столика, поставили карточку: «Ударная бригада арматурщика Ванюшкова», улучшили пищу. Договор был подписан. Требовалось показать «класс работы».

Ванюшков навертывал на палец свой чуб и смотрел, как работали его ребята. «Да, — думал он, — старыми методами показать «класс» не удастся. Надо придумать что-то новое».

И он приглядывался к тому, как ребята гнули железо, как рубили его, шла доставка сырья и отправка на участок. Ему казалось, что не все станки загружены полностью, но что если их и загрузить, они не намного дадут больше; следовало внести изменения в конструкцию станков. И он придумал особые зажимы: это освобождало с каждого станка по одному человеку; их тотчас перебросил на другие станки. Он объединил в одних руках две операции: управление рычагом и закладывание стержней в штыри; вместо четырех человек на станке могли успешно работать два человека. Молчаливый Гуреев предложил простое устройство на рубке арматуры: приладил резак с рельсом, и это почти вдвое увеличило производительность рубщика. Позже Ванюшков внес еще одно нововведение на вытяжке проволоки: приладил у лебедки тормоз, — и один человек освобождался.

Опыт Ванюшкова перенесли на другие участки.

— Не подводим вас, товарищ начальник? — спросил Ванюшков Гребенникова.

— Не подводите. Арматуру заготовили. Теперь покажите «класс» на вязке!

— Постараемся!

Вязать арматуру требовалось в тепляке — это всем пришлось по духу, но работа пошла со скрипом. Ванюшкова бесило, когда не успевали во-время подать платформу, сердило отношение некоторых плотников: опалубку ставили они кое-как; при такой опалубке вязать арматуру было вдвое тяжелее. Ругался с бетонщиками, видя, как красиво увязанная ребятами арматура обивалась в сторону, перекашивалась.

— Глаз у вас нет, что ли? Неужто и себе, если б избу строить довелось, вот так косил бы своим чертовым глазом вбок?

Но и при всех недостатках бригада с каждым днем повышала выработку, и к Ванюшкову подбрасывали на учебу людей.

— У нас в бригаде как бы школа! — говорила Дуняша брату.

В пять часов вечера ребята собирались в мастерскую и усаживались на станках. Проводилась «пятиминутка»: отчитывались за дневную работу звеньевые, каждый мог внести предложение, пожаловаться на неполадки.

— Надо подвезти за ночь арматуру, а то завтра стоять будет звено! — говорил Пашка Коровкин, хорошо понимавший, что от чего зависит в работе.

Шутихин жаловался на плотников, не сделавших к концу дня опалубки, Гуреев — на бетонщиков.

Ванюшков, не спеша, делал пометки в блокноте, переспрашивал, отвечал, давал указания. После «пятиминутки» уходил к прорабу Сухих, который в последнее время старался во всем итти бригаде навстречу.

Часам к семи рабочий день Ванюшкова заканчивался. Жил он отдельно от ребят, — так, ему казалось, можно лучше сохранить свое влияние на бригаду, избежать фамильярности, которой не терпел.

Он вешал рабочую одежду в специальное отделение платяного шкафа, тщательно умывался, надевал на себя все чистое и лежа читал что-либо из своей библиотечки. Он очень любил свою библиотечку и гордился ею. У него были книги Ленина, Сталина, книги Горького, Шолохова, Фадеева, Николая Островского, Фурманова, Караваевой. Он покупал книги со страстью и здесь, кажется, изменяла ему обычная выдержка. Через каждые два-три месяца Ванюшкову приходилось пристраивать новую полочку, — это составляло радостное событие в жизни. Библиотекой пользовались соседи, но Ванюшков давал книги только тем, кто бережно с ними обращался. Прочтя книгу, он записывал в особую тетрадь содержание и свои впечатления.

Часов в девять выходил в соцгород. Он задерживался перед парткомом, завкомом, читал объявления, проходил мимо фотовитрины ударников — здесь была его фотография «Ванюшков на вязке арматуры», шел в клуб.

Девушки заглядывались на лучшего производственника. Все шло навстречу Ванюшкову, улыбалось ему, давалось в руки, и он мог считать себя счастливым. Только в одном потерпел он неудачу и остро переживал это.

После того вечера в клубе, когда Фрося выступала, повздорил он с подругой.

— Не нравится мне твой инженер. Сидит и глаз не сводит... — сказал он ей.

Фрося повела плечом.

— А то, может, тебе нравится? Конечно, я не инженер...

— Ты смотришь, пусть и он смотрит!

Потом были примирения, Ванюшков подробно рассказывал о своих успехах, о своих планах.

— С весны думаю поступить в вечерний техникум. Нравится мне здесь. Надо прочно устраиваться, а не на один день. Начальство задушевное, товарищ Гребенников разрешил к нему являться в любой час. Также могу зайти в любое время к товарищу Журбе, — все меня знают. Окончу техникум, буду итеэром.

— Суровый ты, Степа, в работе... С людьми суровый... Все о себе, да о себе думаешь.

— Суровый? А как не суровому повести за собой людей? Еще не все понимают, что без советской власти нет для нас жизни, поэтому и к работе относятся с холодком. А раз не понимают, учить надо. Вот тебе и моя суровость!

Фрося понимала, а сердце стыло... стыло... Почему — сама не знала.

Он это чувствовал, и это его злило. Но чем больше злился, тем спокойнее, равнодушнее относилась к нему Фрося. «Нет, злостью не возьмешь ее». Было ясно, что с ней что-то стало, уходила она с каждым днем дальше и дальше, и ничем не мог остановить ее.

Однажды он зашел за ней в цех после работы.

— Редко встречаться стали... — сказал он не своим обычным голосом. — И тебе это, кажется, по душе...

Он взял ее за руку.

— Что ж молчишь?

— Слушаю, что скажешь...

— Или чем обидел когда при людях?

Фрося смотрела то на свои ноги, то на ноги Ванюшкова.

— Скажи мне, голубка...

Он был уже не тот, прежний, уверенный в себе, напористый в любви, как и в работе, и девушка это чувствовала.

— За что ты так ко мне, Фросюшка?

— Не знаю... Не мучай... Ничего не знаю я...

«Нет, так дальше не будет. Пойду в последний раз поговорю», — решил Ванюшков. Это случилось в день, когда коксохимический завод завершил строительство объектов первой очереди и Ярослав Дух от имени рабочих и инженеров рапортовал на общем собрании коллектива коксохимиков.

Был поздний час. После собрания очень хотелось поговорить с дорогим сердцу человеком о своих надеждах, поделиться мыслями. Он шел к бараку, в котором жила Фрося. Трепетным светом горели звезды, белые, яркие, и на снегу, как на листах новой оцинкованной жести, блестели в ответ снежинки. Их было так же много, как звезд в небе, и можно было думать, что снег только отражал эти звезды, подобно зеркалу.

Вот и барак № 9. Он подошел к окну, за которым жила Фрося. Он знал все, что находилось в ее комнате: столик, застланный вышитой скатертью, белое с петухами полотенце на стенке, фотографии, среди которых в центре находилась его...

Ванюшков прижался к стене. Еще совсем недавно он подходил к окну и тихонько, чтоб не услышали другие, стучал четыре раза. Тогда на стук прижималось к стеклу родное лицо. Стекло едва разделяло лица, обоим казалось, что они чувствуют дыхание, тепло губ, шепот... Фрося набрасывала кожушок, он обнимал девушку, и они уходили на крутой берег реки, откуда открывался завод, охваченный пламенем фонарей. Они садились на бревнах и смотрели, тесно прижавшись друг к другу. Огни стройки трепетали, будто их задувало ветром.

«Постучу...» А другой голос говорил: «Нет... не нужен я ей. Не удержал во-время. Просить не буду. И унижаться даже перед ней не стану...»

И к обледенелому, запорошенному снегом стеклу рука не поднялась... Это была последняя попытка к примирению.

7

Когда это случилось и с чего началось, Надежда Коханец не могла вспомнить. Ее дни были заполнены жизнью цеха, жизнью всего завода, ее отношением к Николаю, к Борису, к профессору Бунчужному. И вдруг тьма обволокла мозг, в глазах померкло, реальный мир отодвинулся за стекло. Звуки этой реальной жизни приходили издалека, как бы со дна глубокого озера, заглушенные, окрашенные в странные тона.

Никому ничего не говоря, она прошла в амбулаторию. Заподозрили тиф...

Очнулась Надя в больнице. Еще помнила, как погрузили в горячую ванну, как принесли холодное белье. Острый электрический свет больно колол глаза, и от него не могла нигде укрыться.

Ложась в постель, хватило сил самой откинуть одеяло — очень хотелось испытать себя; попросила дать карандаш и клочок бумаги, написала Николаю. Потом все сменилось тьмой, и в этой тьме пришлось ей брести куда-то с вытянутыми вперед руками. Звоны, круги, тугой обруч на голове и ощущение одиночества — вот все, что осталось в памяти.

Когда Николай прочел записку, он почувствовал, как отхлынула кровь от сердца.

Он помчался в больницу.

— Больная очень слаба... Она в бреду... Видеть вам ее абсолютно запрещается...

Он попросил разрешения заглянуть хоть через стеклянную дверь.

— Только бы увидеть... Прошу вас... Посмотреть...

Он надел первый подвернувшийся под руки халат — вероятно, с подростка, потому что халат едва прикрывал спину, а рукава доходили до локтя, и пошел вслед за сестрой.

Журба редко болел, больничная обстановка составляла совсем другой мир, в котором он не видел для себя места, поэтому и не понимал его. Шли они слишком долго длинным коридором, среди той особенной тишины, которая на здорового человека действует угнетающе, а больному помогает легче переносить болезнь.

— Здесь... — сказала сестра. — Мы ее перевели в отдельную палату.

Журба прислонился к стеклу.

И вот родинка, крохотная, коричневая родинка, особенно выделившаяся на бледном, как наволочка, лице... И снова знакомое ощущение терпкости вокруг сжавшегося в комок сердца...

Надя спала. И лицо ее, белое, измученное, и пересохшие губы, и синева на закрытых веках говорили, что под голубым одеялом лежала страдающая женщина, самая близкая ему женщина. И ему было еще больней от того, что он ничем не мог облегчить ее страдания.

Неудачным оказался первый визит к Надежде и Гребенникова. Ему также отказали: Коханец чувствовала себя плохо.

— Но что с ней? Неужели тиф? Откуда у нас тиф?

— Завезен.

Гребенников сидел за белым столом главного врача больницы и пытливо смотрел молодому человеку в лицо.

— Что же намерены предпринять? У меня сорок тысяч человек на площадке!

Главный врач, недавно прибывший из столицы, всматривался в начальника строительства, в его умные, добрые глаза за дымчатыми стеклами и сухо перечислял меры, которые он предпринял и предпримет в будущем для того, чтобы локализовать вспышку.

— У нас, к счастью, сыпняк не получил распространения, я думаю, мы погасим пожар в самом зародыше.

— Не получил! Он не может, не должен получить распространения. Повторяю: у меня сорок тысяч людей!

— Я все отлично понимаю.

— Тем более! Что вам от меня надо? Средства, материалы, людей — я вам выделю немедленно. Сыпняк вы обязаны ликвидировать немедленно!

Гребенников уехал раздраженный, обеспокоенный.

— Наши врачи слишком самоуверенные люди, — сказал он Журбе. — Надо мобилизовать нашу общественность. Поручи комсомолу понаблюдать за тем, чтоб у всех наших рабочих было чистое белье, чистые постельные принадлежности, чтобы люди раз в неделю обязательно посещали бани. Установи связь с больницей, я подтяну нашу комендатуру.

Николай слушал, а мысли были там, в палате, у бледного, как наволочка, родного лица.

— Ты не волнуйся, — сказал Гребенников.— Надя — крепкий человек, перенесет болезнь. Если что-нибудь нужно от меня в смысле средств, скажи.

Когда Надежде стало лучше, Журбе разрешили, наконец, посетить больную. Он шел по коридору с сжавшимся в комок сердцем, шел, ступая на носки, чтобы ничем не нарушить тишины, которая действовала здесь наравне с лекарствами и, вероятно, прописывалась докторами при обходе палат. Сквозь открытые двери виднелись выкрашенные белой краской кровати и тумбочки. Больные в бумазейных халатах сидели на постелях или учились ходить, ослабев после продолжительного лежания.

Когда увидел Надю, впервые в жизни у него задергалось лицо. Он видел ее впалые щеки, черноту вокруг глаз. Николай стоял у кровати и не выпускал желтую, невесомую, как осенний лист, руку.

— У меня только что был Гребенников. Вы все не забываете меня. Спасибо вам... — сказала Надя тихим голосом.

И оттого, что она благодарила его и других за то, что они не оставили ее в беде, было так тяжело и так странно, что Николай не находил слов. «Она говорит так, как будто между нею, больною, и нами, здоровыми, лежит какая-то невидимая для нас, но видимая, ощущаемая ею грань, разделяющая людей на два мира. Значит, к больным надо относиться особенно чутко не потому только, что они физически слабы и нуждаются в помощи, но и потому, что сознанию их нанесена травма».

Дни шли, и силы, хотя медленно, возвращались. К Надежде приходили Николай, Гребенников, Женя Столярова; несколько раз навестил ее профессор Бунчужный. Надя очень остро воспринимала отношение людей к себе, взвешивала каждое сказанное слово, порой была излишне строга к людям, придирчива, раздражительна. Она вспомнила свой приезд... Николай не встретил. И с новой силой обида обожгла ее... Ей вдруг показалось, что Николай никогда не любил ее так, как она хотела.

— Я знаю, тебе некогда отрываться и приходить ко мне. Зачем себя насиловать? — сказала ему однажды.

Его это до крайности удивило.

— Не притворяйся! Я хорошо вижу, что тебе тяжело, и незачем меня обманывать... Я для тебя обуза... И я не хочу... Лучше не приходи...

— Как тебе не стыдно, Надюша! — Он не мог всерьез принять ее слов, хотя испытал обиду, от которой сразу вдруг что-то померкло в душе. Он сдержал себя и прежним задушевным голосом спросил: — Разве я дал какой-либо повод так думать?

— Дело не в поводе. Я так чувствую.

— Тебя обманывают чувства.

— Меня обманывают люди, а не чувства!

— Ты ошибаешься. Я еще более люблю тебя, и во мне все разрывается от тревоги за тебя...

— И вообще, кажется, мы поторопились...

Он пожал плечами.

— Надюшка, ты что-то выдумываешь... Я не сержусь на тебя единственно потому, что ты больна.

— Ко всему нехватает, чтобы ты на меня сердился!

— Ну, отдохни. Я чувствую, что мое присутствие тебя раздражает.

Когда Николай уходил, Надя зарывалась лицом в подушки. «Он больше не придет ко мне... За что обидела его?» Ей казалось, что никогда она так не любила его, как теперь. Но когда приходил, повторялось то же самое.

Николай замкнулся. Он был глубоко уязвлен, обижен.

Перемену в отношениях Николая и Нади скоро заметил Гребенников. Он попытался помирить молодежь, хотя не мог понять, что, собственно, случилось. Заметила это и Женя. Но она пока не вторгалась в чужой мир и больше говорила с Надей о доменном цехе, о коксохиме, о профессоре Бунчужном, Борисе Волощуке, о своих встречах с Шарлем Буше.

— Не правда ли смешно, Надя, когда пятидесятилетний влюбляется в девятнадцатилетнюю?

— Думаю, что это не смешно. Это трагично. А у вас так получилось, да?

— Получилось...

— Странная девочка! Ну, рассказывай, что натворила!

Женя задумалась.

— Ты знаешь, что он мне сказал в прошлый раз? Я передам тебе наш разговор слово в слово. Слушай внимательно. Только не смейся, я передам нашу беседу в лицах, как в театре: «Мне не чужда ваша огромная работа. От старой России — ни следа. Но я не думал, что мысли моих соотечественников — Кабе, Сен-Симона, Бабефа так скоро найдут овеществление...» — Он говорит очень важно, как если бы выступал в академии. — «Ваши Кабе ни при чем! У нас есть Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин!» — говорю я с вызовом. «Наконец я не предполагал, что в России и мне придется строить социализм... Это странно, мадемуазель Эжени, да?» — «Мадемуазель?»

Мне стало очень смешно. Какое-то очень чудное слово. Будто названье козявки. Никто никогда меня так не называл. Я и сказала: «И вообще люди старого режима очень странно говорят: профессор Бунчужный меня называет «барышней», а вы — «мадемуазель». Только, пожалуйста, не сравнивайте себя с профессором Бунчужным! Он очень хороший человек, он наш, советский человек, и я люблю его как отца».

Французу что-то не нравится в моем ответе. Он дуется и идет молча. Мне все равно.

«Я привык мыслить социализм политически, — говорит Буше, притворяясь, что я его нисколько не задела. — Но вы научили меня ощущать социализм и политически и технически». — «Я очень рада, что моя страна вам так много дала!»

Шарль вдруг наклоняется ко мне, и я слышу его голос у самого уха: «Ваша страна — моя вторая родина, а вы, Женя, — моя первая радость!»

«Первая радость» — я смеялась-смеялась, Надюша...

А вообще он не всегда так говорит, чаще всего мы с ним по-дружески разговариваем. Он рассказывает мне про Францию, какие у них там обычаи. Ты знаешь, он после окончания института не смог получить у себя на родине работу и уехал к нам, в Петербург. Это еще перед революцией было. Он много зарабатывал. С женой он уже не живет много лет. Она в Лионе, а деньги ей посылает. И дочь у него такая же, как я, только она уже замужем.

Шарль говорил, что жизнь у него была трудная, суетливая и ему некогда было подумать о себе. Он говорил, что теперь у нас он помолодел и что это я все сделала... А мне... — Женя вдруг запрокидывает голову и звонко, на всю палату, смеется. — А мне это даже немного нравится... Это плохо, Надя, да?

Надежда смотрит на нее строгими глазами, качает головой, и сейчас кажется, что она вдвое старше своей подруги.

— Ну, Надяка, ну почему ты не понимаешь, что здесь нет ничего дурного? Во-первых, мне жалко его, понимаешь, очень жалко. А потом с ним просто интересно. Он образован, не глуп, а главное — веселый. Я просто отдыхаю с ним. Наконец, я учусь у него говорить по-французски.

— Женя, но ведь ты не ребенок. К чему могут привести ваши отношения? Ты же сама говоришь, что Буше влюблен в тебя. И зачем тебе это?

— Да нет же, Надя, ты еще не знаешь. Я забыла тебе сказать самое главное: он собирается остаться у нас насовсем и перейти в наше подданство. И, знаешь, тут есть толика и моей работы. Он по-настоящему полюбил нашу страну и наших людей. У него появилась цель в жизни... Я утомила тебя, Надечка? Ты вроде и не слушаешь!

— Нет, слушаю, очень внимательно слушаю и думаю, Женя: замуж за него ты не выйдешь, это я знаю, а боль ему принесешь большую.

— Ну, не будем говорить об этом, Надюша, дай я тебя расцелую! Совесть ты моя строжайшая!

Некоторое время они молчат.

— Я, кажется, тебе испортила настроение? Перейдем к другой теме, более близкой тебе...

Надя смотрит перед собой, но ничего не видит.

— С тобой что-то происходит. От меня не скроешь! И я давно заметила. Только говорить не хотела. Думала, ты заговоришь первая.

— Что такое?

— Не притворяйся! У вас с Николаем нелады?

Женя заглядывает Наде в самые зрачки.

— Откуда ты взяла? Никаких неладов!

— Не ври! Разве меня можно обмануть? У меня есть особый микрофон в сердце...

— У нас никаких неладов, — говорит Надя серьезно. — Только я решила уехать... Поправлюсь и уеду.

— Куда?

— Сама не знаю. Куда-нибудь на другое строительство...

— Ты с ума сошла!

— Может быть...

— Что случилось? Говори немедленно! Разве я не самый близкий тебе человек?

Надя гладит руку девушке.

— Мне кажется, Николай разлюбил меня... А быть в тягость я не хочу.

— Откуда ты взяла?

— Мне показалось, что я у него — часть производственно-бытовых забот по строительству комбината...

— Нет, ты и в самом деле рехнулась! Я сегодня же поговорю с Николаем. Мне надо задать ему один вопрос, и все будет ясно.

— Какой вопрос?

— Любит он тебя или нет?

— Чудачка!

— Хорошая чудачка! Пусть только ответит или даже пусть промолчит, и мне достаточно. Я ведь ни о чем другом спрашивать не стану, а только об этом: любит ли он тебя или нет?

Надя раздумывает.

— Нет. Не надо. Не ввязывайся хоть ты в наши отношения. Сами их создали, сами распутаем.

— А ты знаешь... — сказала вдруг Женя тихим голосом, глаза ее стали мечтательны, и лицо приняло другое выражение. — Я чуть было не влюбилась в твоего Николая... Это было давно. Мы ехали сюда. Через тайгу. На лошадях. Николай показался мне необыкновенным! Он и в самом деле замечательный! Ехали мы с ним под одним плащом... и шептались... как жених с невестой... А потом, в горах, он нес меня на руках... Было так хорошо... Меня никто не носил на руках... И мы вчетвером лежали в палатке. Рядом со мной — Николай. Я чувствовала его дыхание. Мы так близко лежали. И это было необычно. И я сама не знала, что со мной. Он читал стихи. Читал Маяковского. Какая у Николая память! Он знает всего Маяковского. Он читал нам в грозу:

Вы думаете — это бредит малярия? Это было в Одессе... — Приду в четыре, —    сказала Мария. Восемь.      Девять.          Десять.

Чтоб так любить Маяковского, надо самому быть большим. И чтобы так любить женщину... Я никогда об этом не думала. А Николай раскрыл мне. И я потянулась к нему... всей душой... Мне захотелось любви... Вот такой, большой... как у Маяковского... Только я не мучила б его. Я тоже его так любила бы... — Женя отвернулась к окну и сказала: — Но для Николая Женя Столярова не существовала. И так обидно мне было тогда... так обидно... — Женя вскинула свою голову и посмотрела холодным взглядом Наде в глаза. — А любить человека, которому я безразлична, я не могу... Маяковский мог. А я не могу. И я остыла... Ну, вот все...

Она поднялась. Видно, ей было неловко за признание, которого она могла и не делать.

— А мне Николай об этом не рассказывал... Странно...

— Он — умный! Об этом нечего рассказывать. И мне не следовало. А ты счастливая, Надя. Я рада за тебя! Поправляйся! Я пошла. Привет от Бориса.

— От Бориса? Странно: он даже не навестил меня. Все были, даже Митя Шах, только Бориса не было.

— Все равно: привет!

— Ты это сейчас выдумала?

— Да.

— Зачем?

— Он любит другую. Надо было не изменять ему. Он хороший парень!

«Странная... и чудная... чистая девушка», — думала Надя после визита Жени.

Несколько раз навестил ее профессор Бунчужный. Вот с кем было ей спокойно. Федор Федорович приходил оживленный, говорливый, не похожий на всегдашнего, придвигал табурет и усаживался поплотней.

— Уйдите от своих дум. Они мешают вам, вашему выздоровлению. Поверьте, в жизни все складывается лучше, чем мы предполагаем. Иной раз, когда решается что-либо весьма важное, предвидишь десяток исходов. А реальная жизнь предложит одиннадцатый! И, в конце концов, — лучший!

Однажды Наде приснилась тетка. Надя долго потом лежала с закрытыми глазами, стараясь восстановить в памяти все, что привиделось ночью.

Она редко вспоминала тетку, у которой росла в Екатеринославе, после смерти матери, редко вспоминала детство: ничего радостного эти воспоминания не приносили. Она избегала их, словно боясь, что прежнее может вернуться.

Но сегодня ей приснилась холодная пустая изба на замке, шестилетняя Надя — одна. Тетка, уходя на работу, запирала ее. На столе чугунок картошки, горбушка хлеба, прикрытая коричневой тряпкой, и соль, но не в солонке, а рассыпанная по всему столу, и на ней фантастические разводы, проведенные маленьким грязным пальцем.

Надя сидит с ногами на лавке и смотрит в окно. Там, на дворе, весело, мальчишки смеются, кидаются снежками. А если прижаться к уголку стекла, видна за сараем снежная баба, — у нее вместо носа морковка.

Наде так хочется на улицу, что она начинает выть, жалобно выть на одной ноте. Но это не помогает; самое страшное впереди — это когда в избу заползает темнота. Часы-ходики выговаривают: «вот я те-бя... вот я те-бя...» Это до того страшно, что Надя не выдерживает, бежит к печке, берет ухват и останавливает маятник. Но и сейчас еще слышится «вот я... те-бя!» Потом она лезет на печку, забирается под кожух, вдавливает голову в подушку — все равно страшно. Слышно, как шуршат тараканы, пищит, возится мышь.

Надя долго лежит, съежившись под одеялом, и перебирает в памяти эти холодные одинокие дни своего детства...

В 1919 году ей исполнилось пятнадцать лет, она уже была рослой, румяной девушкой и работала на конфетной фабрике. Ничего, не плохо было — и работа не трудная, «вкусная», и люди ласковые жалели девочку. Потом рабфак, общежитие и наконец институт. Тут уж и совсем хорошо. Дружба с Борисом. Конечно, это дало много хорошего, но любовь пришла, когда повстречала Николая. Это было для нее совсем новое, неизведанное чувство, которое захватило и которому она не стала сопротивляться.

Но вот настало время выхода из больницы.

Когда надевала на себя холодное, залежавшееся в цейхгаузе платье, не верилось, что сейчас покинет палату. На матраце, на подушке, казалось, сохранились еще отпечатки ее мыслей, ее беспокойство, ее тоска по неведомому.

— Ухо́дите от нас, — говорили санитарки, останавливаясь возле постели. — Скучать будем. Привыкли!

Надя улыбалась, продолжая натягивать чулки. Когда прошла к окну, показалась сама себе такой легкой. «Дунет ветер, — и упаду. До чего ослабела... А ведь в палате ходила — и ничего...»

И еще страшнее стало при мысли, что на дворе мороз и ветер.

Она простилась с больными соседней палаты, внимательно следившими, как одевалась она, какое у нее белье и платье (так же внимательно следила и она, когда выписывались из палаты другие), и поплелась в контору больницы. Сняла телефонную трубку, попросила соединить с заводским партийным комитетом. Кажется, никогда не испытывала такого волнения.

Очень скоро услышала, как сняли трубку с рычагов, по проводу передались заглушенные голоса, она уловила дыхание человека и знакомое: «ф-ф» — продувание телефонной трубки.

— Коля... это я...

Журба говорил что-то хорошее, радостное, и она дрожала от счастья, забыв свои обиды.

— Вам нельзя так... — сказал дежурный врач.

Николай прилетел на розвальнях, с меховой шубой и полостью: стоял тридцатиградусный мороз, снег клубился по дороге, как дым. Сквозь узкую щель, которую образовали края высокого воротника шубы, Надя различала корпуса поселка, высокие сосны с облаками слежавшегося снега на ветвях, мелькавшие по дороге столбы со снежными шапками. Лошади бежали бойко, позванивая бубенцами.

— Не холодно? — спросил он, заглядывая в глаза.

Он подтянул полость. Это была медвежья шкура — память подрывных работ в тайге.

Пора и поворачивать: дом молодых специалистов. Надежда высовывается из воротника шубы и тихо говорит, прячась от ветра:

— Мне сюда...

— Как хочешь! Но я также могу требовать! До каких пор будем мучить друг друга?

И он показал кучеру рукой, куда ехать.

Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. «Собиралась уехать совсем, а кончилось вот чем... Неужели я так безотчетно люблю его?» — подумала Надя.

С этого дня она перешла к Николаю.

Через неделю она уже свободно ходила по комнате и изучала Николино житье. Ее удивляло то, что она могла смотреть на все, что находилось в комнатах, как на свое собственное; его разные вещи и вещицы были уже ее; смешила холостяцкая неопрятность, хаос на письменном столе, беспорядок на этажерке. И она что-то переставляла, внося, как казалось Николаю, уют уже одним тем, что была здесь.

Николай знал, что пройдет немного времени и Надя станет редким гостем. Начнется другой распорядок жизни, но теперь, пока она, бледная и слабая, оставалась дома, он стремился к ней каждую свободную минуту, откладывая дела на завтра. Он заказал в мастерской мебель, кое-что выписал из города, а однажды принес два фикуса из своего кабинета. «Мне ведь ничего не надо. Для Нади...»

Когда принесли шифоньер, книжный шкаф, кровати, Николай засуетился.

— А ведь недурно, Надюша? Что скажешь?

О том, что обоим ни с того ни с сего показалось, будто другой остыл и что высокая, радостная напряженность первых месяцев любви как бы сменилась чувством взаимного друг перед другом долга, они не вспоминали. «Но я действительно напрасно упорствовала. Как можно любить и не жить вместе? И за что я сердилась на него? Разве он не любит меня так, как мне хочется, как я мечтала?»

В день рождения Николая они решили пригласить ближайших друзей. Журба почему-то стеснялся сказать, что одновременно ему хотелось бы отметить перец всеми их свадьбу. («Какое мещанское слово — «свадьба»...)

— Кстати, отметим нашу близость. Зарегистрируемся, и будет, как полагается!

— На вечеринку пригласим Гребенникова, профессора Бунчужного, Женю Столярову.

— Ну и твоих земляков, — сказал Николай.

— И земляков. И Шарля Буше. Он любит Женю и пусть побудет с ней у нас.

Николай про себя радостно улыбнулся: «У нас...» Это было первое открытое признание того, что у них есть свой общий очаг. Кроме того, раз Шарль Буше любит, значит, надо пригласить... Теперь в подобных делах он должен тонко разбираться...

— Будет вечер двух поколений: старики и мы, молодежь, — сказала Надя.

Гости собрались часам к десяти. Позже других явился Борис Волощук.

Когда он вошел в ярко освещенную квартиру, уже шумел примус на кухне, Женя приятным голоском пела, аккомпанируя себе на концертино, Митя Шах сидел у окна и просматривал журналы. Анне Петровне нездоровилось, и она не могла притти.

— Я, миленькая, в деревушке Потоскуй был образцовым хозяином, — доносился рокот Гребенникова (на стройке такого домашнего рокотка никто не слыхал): сам варил, стирал, штаны шил. Недаром, в девятьсот девятом, когда бежал, надели на меня женское платье! А тут ветер... Юбка к коленям липнет, как мокрая. И ноги как не свои. И фигура...

Николай Журба показывал Шарлю Буше карабины, к которым испытывал нежность, почти как к живым существам.

— На пятьдесят шагов пробиваю копейку. Снайпер!

Шарль внимательно наклонял лицо к холодным стволам ленточной стали, а сам поглядывал, что делала Женя. Девушка сидела на диване между Митей и Борисом и о чем-то оживленно рассказывала. Инженеры были молоды — преимущество, с которым бороться не легко! «Но здесь отношения между мужчинами и женщинами несколько иные», — утешал себя Шарль, невпопад отвечая Журбе. Он все прислушивался к тому, что говорила Женя. Речь шла о каком-то Пашке Коровкине, арматурщике.

— Парню девятнадцать. Посмотришь на него: порывистый, горячий, глаза, как угольки. Поставили его на самостоятельную работу. Обогнал всех, даже некоторых старых арматурщиков. А раньше работал на постройке железной дороги и на котлованах. И там был лучше других. А отец у него из раскулаченных. Смотрит волком.

— Давний знакомый наш! — сказал Николай.

— Так вот этот Коровкин на днях останавливает меня и просит принять в комсомол. «Не рано ли? — спрашиваю. — Отец твой... зубами щелкает...» — «Не рано! — говорит. — Я с отцом навек разошелся, чужой он мне, он с советской властью в ссоре... А меня в комсомол принять надо! За отца я не ответчик!»

— Это так! — сказал Шарль Буше. — У нас, на коксохиме, люди работают при сорокаградусном морозе. И я спрашиваю себя: что движет этими людьми? Заработок? Слава? Сознание важности дела? Конечно, в каждом отдельном случае можно найти и жажду славы, и желание побольше заработать, и глубокое сознание важности строительства. Но в целом это не то. И я, пожалуй, начинаю понемногу понимать, в чем дело.

Гребенников посмотрел на Шарля внимательным взором.

— Новые, другие люди созданы нашим общественным строем, товарищ Буше. Советский строй создал наших людей, воспитал в них любовь к труду, к родине, к руководителям партии и государства. Думаю, что с высоким человеческим началом, воспитанным в наших людях, народ наш сумеет выдержать тяжелые испытания.

— Иначе ничем не объяснишь. Меня этот вопрос всегда занимает.

Потом Шарль Буше подсел к Бунчужному.

— Не помешаю вам?

Профессор посмотрел на Шарля.

— Нет.

Шарль Буше заговорил о строительстве, о жизни в Советском Союзе, о быте. Потом рассказал о своей работе в Петербурге, в котором жил до начала войны с Германией.

— А ваша семья где? — спросил Бунчужный француза.

— В Лионе.

— У вас есть дети?

— Одна дочь... Вот такая... — он показал на Женю.

— Когда дочь такая, то хочется, чтобы жена была такая... — сказал Бунчужный.

Буше обиделся, но воспитание не позволило показать. В свою очередь Буше осведомился о семье профессора.

— В вашей фамилии есть что-то интригующее! — сказал француз. — Что-то казацкое, дворянское.

Бунчужный рассмеялся.

— В моей фамилии столько же дворянского, сколько в фамилии «Королев» королевского...

— Пожалуйте к столу! — пригласила Надя гостей.

Стол предназначался для четырех, уместиться же требовалось восьми. Сели вплотную. Раскрасневшаяся после хозяйственной сутолоки Надя (это была первая краска на ее щеках после болезни) вносила и вносила вкусные кушанья на длинных блюдах. Гребенников нарезал хлеб.

Первый тост достался хозяину. Николай заговорил о стройке, крепко сколотившей коллектив, о дружбе народов и поколений.

Громче всех крикнула «ура» Женя, Шарль Буше встал и потянулся с рюмкой к Наде и Николаю. Женя пила, как мальчик, озорничая. Шарль, чокнувшись с девушкой, задержал свою руку у пальцев Жени. Она посмотрела ему в лицо и рассмеялась.

Потом пили за жениха и невесту, за предстоящий пуск комбината, за лучших людей строительства, за присутствующих.

— За твою новую жизнь, Надя! — сказал Борис и поднялся.

Надя также встала.

— И ты будь счастлив! Нашей дружбе никто и ничто не помешает! А когда к тебе на свадьбу? — спросила Бориса.

Он крепко пожал ей руку.

Профессор Бунчужный, вспомнив что-то из своей небольшой практики, крикнул Наде и Николаю: «Горько!» Но это не дошло.

— Другие времена, другие песни! Второе поколение не знает, что такое «горько», — заметил Шарль Буше, гордясь тем, что он хорошо знает русские обычаи.

Но Бунчужный не сдавался.

— Горько! — кричал он. «Вообще, раз вечеринка, надо петь и целоваться. Так по крайней мере было в мои юношеские годы». Кстати, профессор припомнил, что после немногих, в сущности, рабочих и студенческих вечеринок он во всю свою остальную жизнь не знал, что такое повеселиться непринужденно, среди своих.

Так сама собой родилась песня:

Gaudeamus igitur, Juvenes dum sumus!

Бунчужного поддержал один Шарль Буше:

Vita nostra brevis est, Brevi finiretur... [3]

Песня не удалась.

— Другие времена, другие песни! — еще раз повторил Шарль Буше улыбаясь.

Тогда молодежь запела «Коминтерн».

Заводы, вставайте! Шеренги смыкайте! На битву шагайте! Шагайте! Шагайте! —

пели дружно, торжественно, под аккомпанемент Жениного концертина.

Этой песни не знали ни Бунчужный, ни Шарль Буше, но мелодию подтягивали.

— Давайте споем теперь что-нибудь такое, что знают все, — предложил Бунчужный.

Сошлись на «Стеньке Разине»... Песня полилась бойко, хотя вначале и не очень стройно. Бунчужный почувствовал вдруг горячую влажность в горле. «Годы... Годы... А давно ли я в косоворотке, подпоясанный шелковым шнуром с кистями, тянул баском, катаясь на лодке?..»

И за борт ее кидает В набежавшую волну...

После «Стеньки» Женя спела «Средь шумного бала...» Пела она стоя; правая нога была на перекладине кресла, и платье туго обтянуло девичью фигурку.

Шарль не отрывал от Жени глаз.

Но удивил всех на вечеринке Николай Журба. Он поднял рюмку «За поэзию!» и принялся читать Маяковского. Читал пять минут, читал десять.

— Ты, может быть, и стихи пишешь? — спросил Гребенников.

Николай улыбнулся.

— Выпьем, друзья мои, за то, что благодаря мудрости партии, благодаря воспитательной силе нашего строя мы, люди, бывшие в прошлом на разных координатах — политических и социальных, теперь вместе и делаем великое народное дело! — предложил Гребенников.

Это был замечательный тост! Шарль Буше даже растерялся от неожиданности. Бунчужный с восторгом посмотрел на начальника строительства и хлопнул в ладоши.

— Друзья! — воскликнул Шарль Буше. — Пятнадцать лет назад мы не могли бы сидеть за одним столом и говорить, что участвуем в строительстве такого великого дела, как социализм!

— Мне было тогда четыре года... — улыбнулась Женя.

Шарль рассказал несколько эпизодов из сражения на Марне, где он за три дня — с 6 по 9 сентября четырнадцатого года пережил больше, чем за всю предшествующую жизнь.

— Мы отогнали бошей за пятьдесят километров, но чего нам это стоило! Вы видите! Вот посмотрите! — Он наклонил голову и показал тонко сделанный шов на темени. — Двухлетний курс лечения... Трепанация черепа...

Но Женю рассказ не тронул: это ведь не гражданская война! Героизм Шарля был не на пользу революции!

Молодежь попросила Гребенникова рассказать о гражданской войне.

— Пусть вам расскажет товарищ Журба. Мы воевали вместе. И нас однажды на расстрел вели вместе: Журбу, меня и нашего друга Лазаря Бляхера.

Журба отмахнулся.

— Нет, уж ты, Петр, лучше расскажи сам.

— Да ведь я нагоню на вас тоску! Стоит ли?

— Стоит! Рассказывайте! — упрашивала Женя.

Тогда Гребенников рассказал, как их троих повезли на расстрел и как нежданно их спасли.

— И кто нас избавил от смерти, до сих пор разузнать не можем.

От рассказа повеяло такой жесткой правдой, что у большинства сердце сжалось.

Потом рассказал несколько боевых эпизодов, показал на ранение: осколок ручной гранаты оставлен был в руке навечно.

После рассказа никому не хотелось говорить. Война продолжалась, этого никто не забывал, только велась она без пушечных выстрелов, скрытно: в генеральных штабах, в кабинетах министерств иностранных дел, в замках промышленников.

— Ну, вот вы и расстроились, — сказал Гребенников, — а не нужно. Кто не воевал, еще повоюет! Для героизма у нас и теперь сколько угодно поводов и возможностей! Итак, за наши прошлые и предстоящие победы!

— Ура! Ура! —дружно кричали все.

— За мудрость победившего класса и его великих вождей! — поднял бокал Бунчужный.

— За отечественный ванадий!

Когда настроение уравновесилось, Николай еще раз принялся читать Маяковского, Женя под аккомпанемент концертино спела романс «Помнишь ли ты это море...», Митя Шах занялся фокусами: он «выжимал» из ножа воду, отбивал и снова приставлял себе пальцы, угадывал имена и числа; Волощук ловко протрубил арию торреадора.

В три часа ночи в соцгороде и на рабочей площадке погас свет.

— Что за черт?

Журба бросился к телефону:

— ЦЭС? ЦЭС?

Телефон не работал.

Шарль зажигал спичку за спичкой.

— Дайте свечу! Свечу! — приставал он ко всем.

— Свечей никто сейчас не производит. Неужели вы этого не знаете? — холодно отрезала Надя.

— И вдруг все услышали взрыв...

Гребенников пружинил телефонную рогульку, но в трубке покоилась тишина.

— Авария! — сказал он очень тихо, а про себя подумал: «Диверсия...» — провода были перерезаны.

Слово «авария» прозвучало в три часа ночи в темной комнате особенно громко и страшно.

— По цехам! — приказал Гребенников. — Ты, Николай, на ЦЭС, я иду на подстанцию. Свяжитесь со стрелками, организуйте из рабочих охрану! — сказал он так, что все снова почувствовали в Гребенникове начальника строительства.

Митя Шах первый очутился у вешалки, но в темноте долго не мог найти своей шубы. Он разгребал шубы своих товарищей, свалил их на пол, а Шарль беспрестанно чиркал спичками.

Николай Журба затянулся в короткий кожушок, заложил за пазуху наган и вышел из дому.

Такой темной ветреной ночи не было давно. Густой снег засевал пространство, уже в двух шагах ничего нельзя было рассмотреть. Над рабочей площадкой висел странный вой, в истерике надрывалась сирена. Николай насунул поглубже на голову шапку и, пряча лицо от острого ветра, ринулся в темноту.

По дороге до завода было километра полтора; Николай решил сократить расстояние и побежал напрямик, через площадку, лежавшую между соцгородом и комбинатом, хотя знал, что на пустыре находились шурфы и разные выемки: здесь по первоначальному варианту строительства планировалась разбивка одного специального цеха, но потом отказались из-за близости к соцгороду.

Снег, казалось, густел с каждой минутой. Он образовал такую густую сетку, что ее можно было чуть ли не раздвигать руками. Первое время Журба пытался отыскать в темноте знакомые ориентиры: по проезжей дороге коновозчики подвозили к соцгороду, пока не выпал снег, песок и глину; горки того и другого оставались на пустыре; здесь же лежал штабель кирпича. Но, как ни напрягал зрение, ничего сейчас отыскать не мог. Кажется, он сразу же уклонился слишком влево. Николай остановился и прислушался: надрывалась сирена в паросиловом цехе, и несся откуда-то вой...

Он побежал наугад, на звук сирены. На губах таяли снежинки, он с жадностью слизывал пресные капли, утоляя мучительную после водки и консервов жажду.

«Скорее бы добраться... Скорее...»

Время, положенное на то, чтобы быть на месте, истекло. Значит, подстанция и ЦЭС находились где-то здесь. Однако показались очертания строений, которых он никогда не видал на пустыре.

— Что за дьявол! — громко сказал он. Его охватила злоба. Он круто свернул в сторону, и вдруг земля исчезла под ногами.

Инстинктивно распрямил руки. Мимо пальцев проскользнули какие-то прутья. Он ухватился за скользкую жердь и повис... Шапка свалилась. Волосы его стали жесткими, как проволока: он висел на перекладине, которой перекрывался шурф. Еще секунда — и он разбился бы, упав на дно глубокой выработки.

Слыша, как хрустит под тяжестью его тела жердь, Николай, весь мокрый, горячий, точно после бани, стал осторожно скользить в сторону. Была напряженная минута. Наконец он нащупал ногой землю. Рывок — и был спасен.

И вдруг он увидел пламя близ мартеновского цеха. «Проектная контора... Мерзавцы... Что творится!..»

Не думая больше о своем приключении, он что было силы побежал на огонь, который освещал западную сторону площадки.

В ту же минуту дорогу его пересекли трое, убегая к реке. «Подозрительно!» — подумал Николай и крикнул:

— Стой! Стой! Стрелять буду!

Никто не остановился. Уже можно было различать, что делалось вокруг. Николай побежал за высоким человеком, юркнувшим ранее других в сторону, к штабелю кирпича. Тогда вместе с розовым пламенем и сухим стуком Журба ощутил удар по левому локтю.

«Стреляет, гадина!» — подумал он и, насколько мог, ускорил бег. Черное пятно притаилось за штабелем. Николай налетел. В него еще раз выстрелили в упор. Пуля задела бок. Журба навалился и со всего размаху ударил бандита рукоятью револьвера по голове. Тот упал. Николай вцепился и в азарте ударил еще раз, уже на снегу. Потом вытащил из его судорожно сжатых пальцев револьвер.

Лежачего человека узнать трудно, особенно если у него закрыты глаза. Журба сел. Дышал часто-часто. Когда отдышался, подумал, что самое трудное теперь — это притащить оглушенного к ближайшему посту. Попробовал волочить по снегу. Сил не стало. Тогда он снял с себя кавказский поясок, связал бандиту руки за спиной. Поясным ремнем связал ноги, потом обыскал его: в одном из карманов нашел электрический фонарик. Журба направил пучок света на лицо и узнал инженера Грибова, бывшего главу конторы «Рудметаллстрой», ныне начальника проектного бюро комбината.

— Вот ты каков! Подлец! — Николай ударил его по лицу.

Когда добрался к месту пожара, огонь метался по зданию проектного отдела. Ноги у Николая дрожали, как после болезни, не унимался простреленный локоть, болел бок. Он повел стрелка к Грибову, потом снова возвратился на заводскую площадку. Кроме команды пожарных, тушили пожар рабочие. Вода не подавалась, гасили огнетушителями, снятыми с лесов, тушили и снегом, вырезывая лопатами большие кубы. Электростанция не работала, мартеновцы освещались гигантским костром, в который превратились склады и строение проектной конторы.

— Самое ценное: проекты работ второй очереди комбината спасены! Мы вырвали из огня мозг стройки! — рапортовал возбужденный Митя Шах. Голову и руки Шаха покрывали мокрые тряпки. — Мы вытащили шкафы и организовали охрану. Там все полито керосином...

Несмотря на мокрое тряпье, у инженера были сожжены брови и волосы, от него пахло копченым окороком.

— Но что с вами? — спросил Митя, только теперь увидя пораненное лицо Журбы. «Несколько часов назад этот человек читал Маяковского», — подумал Митя и потянулся душой к Журбе. — Вы ранены?

— Меня укусила собака!.. Где Гребенников?

На кожушке Николая виднелось маленькое отверстие, сзади торчал выхваченный кусок кожи. То же самое было и на локте. Журба пошатнулся и чуть не упал. Митя Шах обхватил Журбу, но Николай пересилил себя, прислонился к столбу и сказал:

— Не беспокойтесь! Продолжайте тушить пожар. Соберите рабочих, усильте охрану чертежей и имущества. Я пойду в ЦЭС.

— Я с вами! Позвольте мне! Вы упадете!

— Я поручаю вам самое ценное! — строго сказал Николай и ушел, придавливая кулаком раненый бок. Но едва прошел несколько шагов, как из темноты вынырнул Гребенников.

— Где ты пропадал? Что с тобой? Они вывели из строя генераторы... Я арестовал пятерых... А здесь? Удалось хоть что-нибудь спасти?

— Чертежи спасены. Я поймал матерого волка...

Он задыхался. Пот ручьем стекал по его худому лицу.

— Кто это?

— Грибов!

В это время Ярослав Дух с коксового привел какого-то парня.

— Поймал на горячем: резал провода! Меня не проведешь! Я знаю, как принять меры!

Дух держал металлический прут, а на лице парня чернели полосы. Видно, Ярославу пришлось-таки принять меры...

8

Свое ранение Журба переносил на ногах. От болей, не покидавших ни днем, ни ночью, он исхудал, издергался и часто без всякого основания накидывался на людей.

— Ты — как заряженная лейденская банка! — сказала ему однажды Надежда. — Коснуться нельзя! Я еще раз прошу тебя лечь в больницу. Ну, сделай это хоть для меня...

Николая трогала нежная заботливость Нади, ее с каждым днем все более крепнувшее новое чувство, — новое, потому что в нем были и дружба, и уважение, и простота, и горячее желание доставить друг другу радость.

Памятная ночь заставила призадуматься многих на стройке. Гребенников понял, что далеко не все меры защиты были приняты на площадке, хотя та телеграмма зама, которую он показывал Серго, открывала глаза не только на неполадки со строительством, но и на какие-то возможно новые тактические пути борьбы, принятые оппозицией, пусть даже и сложившей оружие на глазах всех.

Арест Чаммера — Августа Кара, последовавший после заявления Лазаря Бляхера, позволил раскрыть гнездо шпионов и диверсантов, но, видимо, другие гнезда были законспирированы еще глубже.

— Конечно, — признавался Гребенников, — у нас, на площадке, было достаточно благодушия...

— А я тебе не говорил, что ты переоцениваешь свои педагогические способности? — говорил Журба. — Гигантский размах строительства сделал из тебя романтика, малость притупил твою бдительность... Впрочем, я напрасно наваливаюсь на тебя. Может быть, больше всех повинен во всем этом я.

— Ну считаться нам сейчас — кто больше виноват, я или ты — не приходится. Виноваты оба, — говорил Гребенников, шагая по своему кабинету. — В каждой большой работе возможны просчеты. И мы исправим их. Но, знаешь, Николай, нет худа без добра. Если хоть один из колебавшихся стал после этой ночи тверже на свои собственные ноги и пошел с нами, если хоть с одного из подозреваемых можно снять пятно подозрения, это уже не мало.

Журба требовал удаления со строительства всех, прошлое которых вызывало сомнения.

— Нечего сейчас деликатничать! — жестко говорил он, поправляя перевязь на больной руке. —Мы не так бедны, у нас выросли свои люди. Нам незачем засорять строительство чуждыми элементами. На таком строительстве, как наше, работа должна считаться делом особой чести! Пусть каждый смотрит на свою работу здесь, как на особое к нему доверие, особую награду. Я хочу, Петр, пересмотреть кадры, тщательно почистить их.

— Согласен. Только учти, Николай, — дело это деликатное: надо быть очень внимательным, чутким, действовать обдуманно, спокойно, чтобы не наломать дров. Одних анкетных данных тут мало, подходи к человеку всесторонне, — советовал Гребенников. — Не решай ничего сгоряча. Да почаще заходи ко мне, сложные вопросы будем решать вместе.

Дней пять спустя после диверсии Журба зашел в мартеновский цех.

— Где инженер Шах?

Ему указали. Он прошел к группе. Дмитрий, как всегда, приветливо снял шапку.

— Мне надо с вами поговорить, товарищ Шах. Тон был строго официален. Кровь ударила Мите в лицо и не отходила. Они прошли в сторону. Журба был раздражен и с трудом владел собой.

— Ваш отец — белый эмигрант? Почему вы скрыли это от меня?

Митя побледнел.

— Я не скрывал. Откуда вы взяли? Об этом известно институту, известно из моих анкет, известно моим товарищам: Коханец, Волощуку.

— А мне вы сообщили?

Шах замялся.

— Нет. Но... вы никогда об этом не спрашивали...

— С секретарем партийного комитета вы должны были сами поговорить. По собственной инициативе.

— Мне не пришло в голову...

— Вы и теперь продолжаете поддерживать связь с родными?

— Нет.

— Нет? — с подчеркиванием спросил Николай, как если б у него были данные думать иначе.

— Нет!

Журба ушел. Митя заметался по цеху. Цифры, расчеты, задание бригадам — все спуталось. Он никогда не видел Журбу в таком состоянии. Значит, случилась беда. Но что? Об отце он не знал ничего вот уже одиннадцать лет. И Митя решил поговорить с Гребенниковым.

Выйдя из мартеновского цеха, Журба пошел в сторону, по тропе, круто спускавшейся к котлованным выработкам под цехи второй очереди. День выдался ясный, лежал глубокий снег, искрившийся огоньками, и весь завод в снегу, среди тайги, казался сказочным. Но Николай не замечал этой красоты. За последние дни он чувствовал себя совсем больным, хотя и не показывал виду. Он осунулся, пожелтел. Сейчас ему можно было дать не меньше сорока.

Авария выбила его из обычной рабочей колеи, из состояния спокойного равновесия. Чувство вины за случившееся не давало покоя. Он проверял себя, свою партийную работу за два года и находил все новые и новые ошибки. Вот и сейчас он сделал ошибку.

«Разве правильно я поступил с Шахом? Сам не нахожу себе места и других с толку сбиваю. Шах всегда был на глазах. Честный парень, хороший инженер».

Журба вспомнил Шаха в ночь аварии — покрытого мокрыми тряпками, обожженного, но радостного, возбужденного. «Ведь это он спас проекты... Нет, прав был Петр. Тут надо действовать обдуманно, спокойно...»

Журба снова стал перебирать в уме последние события.

Захваченная на площадке банда, как оказалось, принадлежала к глубоко законспирированной правой и «левой» оппозиции, связавшей себя с германскими и японскими империалистами и с недобитками из «промпартии». Оголтелая банда диверсантов и убийц глубоко запустила щупальцы в различные организации и готовилась нанести Советскому государству удар в спину.

«Так вот оно что... — думал Николай. — От политических платформ и платформочек в объятия к фашизму! В объятия ко всем, кого можно использовать в качестве кистеня, финки или заржавленного обреза! По боку политические дискуссии! Кепку на глаза, воротник кверху, нож в кулак — и в темную ночь!..»

Журба окинул взором рабочую площадку и ощутил такую любовь ко всему, что открывалось глазам, любовь к людям, к их труду, к сооружениям завода, что горло перехватила спазма... Он мысленно представил себе Советский Союз, многочисленные стройки, весь многомиллионный коллектив, преданный делу социализма. Великий вождь стоял на государственной вахте, и каждый был уверен, что он проведет корабль сквозь любой буран.

Журба увидал Сталина таким, каким видел тогда, на конференции хозяйственников. Сосредоточенный взгляд его выражал мудрость, волю, предвидение опасностей, знание, что надо делать каждому в эти суровые годы решительной схватки с остатками разгромленных классов и с теми, кто их поддерживал. И захотелось выступить сейчас перед заводским коллективом, рассказать о великой ответственности каждого за порученное дело, рассказать какими-то особенными словами о том, что самым главным было и самым главным оставалось выполнить досрочно задания партии и государства по пятилетнему плану, что этому высокому делу должны все отдать себе до конца. И что только тогда мы оградим молодое Советское государство, если заранее предвидеть будем неизбежность нападения и заранее подготовимся к схватке.

Журба припомнил свой приезд на площадку и прошедшие с того времени два с лишним года. На таежном пустыре красовался завод накануне пуска. Стоял социалистический город. «Какой огромный труд вложен в это! Но то, что создают, воздвигают миллионы, могут разрушить единицы. Насколько теперь должна была повыситься бдительность!»

Из допроса Чаммера и других арестованных он знал, что члены шайки находились и на других предприятиях. Там сейчас также шло вылавливание скорпионов. Но можно ли поручиться, что на Тайгастрое выловили всех? Ведь если враги действовали и на мелких предприятиях, то такой объект, как Тайгастрой, должен был привлечь их особенное внимание: одна из крупнейших опорных баз на случай войны, завод специальных сталей. Значит, надо еще и еще усилить внимание к людям и их жизни, изучить их, усилить чистку; воспитать в каждом политическую бдительность, чтобы враг был распознан до того, как он выпустит свои ядовитые когти. «Конечно, — думал он, — чистка требует большой проницательности и самой тщательной проверки малейшего подозрительного факта. Политическая острота должна сочетаться с анализом всего того, что обращает на себя внимание. Наряду с врагами, ловко прятавшими свое подлое лицо, были ведь на площадке и просто малограмотные в политическом отношении люди, которые болтали всякую чепуху, не ведая, какой вред этим приносят. Политический работник не должен терять самообладания ни при каких трудностях. На замешательство, на панику не рассчитывают ли бандиты? Разве врагу не наруку вызвать в наших рядах страх? Ссору? Внести сумятицу, посеять круговое недоверие? Оттолкнуть сочувствующих? Расстроить аппарат управления? Конечно, это было так».

Вечером он возвращался домой. Сквозь освещенные окна красных уголков видно было, как народ занимался в кружках, в политшколах. Он зашел в доменный цех и сел на крайнюю скамью. Инженер Волощук вел собеседование о пятилетнем плане. Он говорил о том, что даст выполнение плана в области промышленности и сельского хозяйства, насколько улучшится материальное положение трудящихся, насколько возрастет военное могущество советской державы, какую злобу вызывают наши успехи у врагов и какую надежду вселяют наши успехи в среду трудящихся всего мира.

Журба остался доволен. Он вышел во двор и остановился возле окна, сквозь которое видно было, как занималась с комсомольцами Надя. «Не буду мешать ей. Если зайду, это может смутить ее».

Проходя мимо мартеновского цеха, он снова вспомнил разговор с инженером Шахом и остановился. «Неужели моя подозрительность переросла границу? Неужели я поддался гнусному чувству сплошного недоверия? В чем его вина? Если я действительно не знал, что отец его — эмигрант, то в этом сам и виноват. Почему поздно поинтересовался? Не заглядывал в анкеты?»

Следовало сейчас же исправить ошибку, не щадя собственного самолюбия. Журба поднялся на помост, откуда шла кладка печей. Инженер наблюдал за работой, вид у него был мрачный, насупленный.

— Я на минутку оторву вас от работы!

Увидев Журбу, Шах снова заволновался.

— Расскажите все-все о себе! — сказал Журба, садясь на кирпичах, в стороне от людей.

Митя стал говорить анкетным языком с чувством обиды, погасить которую не мог. Журба остановил его.

— Я просто хочу ближе познакомиться с вами. Вы сами видели, что произошло на площадке. А каждому советскому человеку дорого то, что создано трудом коллектива.

— Я понимаю, — сказал Митя. — И в моей личной жизни нет ничего дурного. Я не могу отвечать за поступки родителей, с которыми не поддерживаю никаких отношений. Всю мою биографию вы можете проверить, она на виду. А с отцом я расстался, когда мне было пятнадцать лет... Отец был инженером на заводе Шадуар в Екатеринославе. В тысяча девятьсот девятнадцатом году он решил с мачехой бежать за границу вместе с отступающими белогвардейцами. Я отказался ехать с ним и в день его отъезда убежал из дому. Где он, жив ли, я ничего не знаю.

Митя остановился.

— Мне трудно было сначала одному. Я поступил на завод Петровского чернорабочим. Ну и стал работать, расти, окончил рабфак, институт... Все эти данные есть в моей биографии. Вы можете проверить каждый день моей жизни... Я не обижаюсь на вас. Ваш долг знать каждого человека. Не обижаюсь, хотя мне больно...

— Я хочу знать каждого человека Тайгастроя не только по данным анкеты. Вы поймите, товарищ Шах, что бывшие люди, разные там помещики и фабриканты, кулаки, расползлись по уголкам, чтобы исподтишка клеветать на нас, резать провода, засыпать песком подшипники, путать марки огнеупора, выводить из строя генераторы. «Идеологи» этой банды делают последнюю ставку. Они ничего не теряют, потому что все уже потеряно ими давно.

Митя внимательно слушал, опустив голову, как школьник. Наконец он сказал:

— Мне очень тяжело, если вы в тайниках души причисляете меня к «потенциальным» врагам только потому, что мой отец эмигрант.

Журба прислушался к самому себе.

— Вас? Нет. Вас я не причисляю. Поэтому так откровенно говорю. Если вас обидело мое внезапное вторжение, простите. Я поступил правильно, хотя, может быть, и не совсем чутко. Еще раз говорю: я не хотел вас обидеть, но узнать вас глубже — мой долг. Я верю вам. И вы, как каждый советский человек, должны помочь нам распознавать врагов до того, как они себя активно обнаружат. Это такой же долг инженера, служащего, рабочего, как и производственная работа.

Они расстались. Камень свалился с сердца Мити. Он пошел к бригадам, гордясь тем, что мартеновцы шли впереди других и что в этом была частица его труда, как начальника участка.

Когда Журба подходил к воротам, его встретил Роликов.

Был он, как всегда, недоволен чем-то; в длинном своем пальто на вате показался Журбе куцым, как подросток.

— Хорошо, что встретил вас, товарищ Журба.

— Что случилось?

— У меня конфиденциальный разговор.

— Вы не в соцгород?

— Нет.

— Я вас слушаю.

— В доменном цехе слишком высокие темпы. Это всем нравится. Но на этом легче всего сыграть врагу. Темпы высокие, значит качество низкое. Кладка огнеупора имеет свои законы. Быстрота кладки печей и кауперов даст себя знать. Помяните мое слово. Я не боюсь об этом говорить, хотя сейчас многие поджали под себя хвост. Мне хвост незачем поджимать. Говорю по своему разумению старого инженера, по своему многолетнему опыту. При задувке печей все наши темпы могут вылезти боком. Профессор Бунчужный — мечтатель! Кроме своего ванадия, он ничего не видит в жизни. Пользуюсь случаем в этот тревожный час обо всем сказать вам, как представителю партии на заводе. Говорю заранее, пока есть время и возможности принять соответствующие меры. На эту тему я в свое время говорил с Гребенниковым, но результатами разговора я не удовлетворен.

Журба внимательно выслушал инженера.

— Что вы предлагаете?

— Повторяю: на скорости легко могут играть вредители. Самая эффективная и в то же время самая безопасная игра. Дело ведь не только в том, чтобы стояли печи и каупера. Нужно, чтобы они работали. И работали не один год.

— Что вы конкретно предлагаете?

— Я предлагаю не торопиться там, где время позволяет. Это раз. Я предлагаю на всех объектах ускоренной стройки предельно усилить технический контроль. Это дело надо поставить в прямую зависимость: чем экстренней ведется стройка, тем строже контроль, тем гуще контроль.

— У вас есть конкретно разработанный план стройки вашего цеха с учетом вот таких требований?

— План? Готовый план? Могу завтра же представить.

— Тогда я попрошу вас заняться этим вопросом. Когда исполните, обсудим.

«Это следует обдумать, — сказал себе Николай, когда они расстались. — Конечно, можно вредить и за счет чрезмерной осторожности и из чрезмерного желания добра. В каждом отдельном случае надо знать, от кого исходит предложение и что оно может дать...

Но, о чем это я думал? — спросил себя Николай, вспоминая ход мыслей, нарушенный встречею с Роликовым. — Да, главное знать людей. Активных, сознательных, так сказать, «идейных» врагов у нас, конечно, не много. Но натворить эти единицы могут столько, что миллионам трудно будет исправить зло. Значит, миллионы не должны допустить самой возможности причинить себе это зло».

Домой он пришел поздно. На столе лежала придавленная прессом записка: «Зачем ты скрываешь от меня свое состояние?..»

Он снял телефонную трубку. Надежды в доменном цехе не оказалось, занятия с комсомольцами она окончила, не нашел ее и у Жени Столяровой.

«А ведь в самом деле я сейчас, как лейденская банка! Надо избавиться хоть от физических болячек».

На стуле стояла лампа, собирая зеленым абажуром свет на брошюру. Это были материалы о пятилетнем плане. «Должно быть, Надя читала, готовясь к занятию».

Он лег на кровать, уткнулся лицом в подушку.

Минут через двадцать пришла Надя. Она села у изголовья и положила на его лоб руку.

Он взял ее руку и не отпускал. После мороза рука была холодная в запястье, где кончалась перчатка, и теплая, нежная в ладошке.

— Как хочется большой, светлой жизни! — сказал он вздохнув.

— Устал ты... — она губами коснулась его щеки.

Все в Наде было ему дорогим — мысли, привычки, ее голос. В эту минуту не хотелось ни о чем думать, хотелось оставаться вот так долго-долго.

— Где ты был? — спросила она.

— Бродил по площадке.

— А я места себе найти не могла... Ты болен... Ну, возьми бюллетень хоть на три дня.

— Не могу. Все это чепуха. Надюшка, я вот ходил сейчас по площадке и думал. И так захотелось, чтоб наступила пора, когда нам не нужно будет никого опасаться и когда никто не станет нам вредить. Как заживем тогда...

Надя поднялась, задернула занавески, включила свет и снова подсела к Николаю.

— Мне кажется, что время это не за горами. И в значительной степени это зависит от нас, — сказала Надя.

— А капиталистическое окружение?

— Чем мы будем сильнее, чем богаче и лучше станет у нас жизнь, тем крепче мы окажемся в схватке.

— Это азбука, Надюшка!

— Знаешь, когда я говорила сегодня с комсомольцами, мне захотелось, чтобы каждый своими глазами увидел то, что я вижу и о чем я рассказывала. Подумай: пятьсот восемнадцать новых заводов! Разве не интересно было бы в наглядной форме представить, сколько эти заводы и наши реконструированные заводы дадут за пятилетие металла, машин, тканей, обуви и как это отразится на сельском хозяйстве? Только наглядно изобразить. Ты меня понял?

Николай повернулся к Наде лицом.

— Кому бы из инженеров поручить такую работу?

Надя подумала.

— Хорошо чертит Борис Волощук.

— Волощук? — переспросил он. — Я был у него сегодня на занятии. Толково ведет работу. Я поговорю с ним. Пусть пересчитает для плакатов наглядной агитации и графически изобразит. Ты права: человек любит то, что лучше всего знает и что лучше всего понимает.

— Ты знаешь, что можно сделать? — перебила его Надя, увлекшись своей идеей. — Пусть Волощук изобразит, какой длины должен быть товарный поезд, чтобы перевезти весь металл последнего года пятилетки! Да? Это интересно! Или: какую колонну составят тракторы, автомашины. Или еще, вот это очень интересно: сколько раз можно обвернуть земной шар тканями, которые выпустят наши фабрики в тысяча девятьсот тридцать третьем году! Придумать такую форму, в которой было бы наглядно видно, насколько страна наша станет сильнее!

Николай погладил Надю по голове.

— Умница! Завтра же поговорю. Если каждый это будет хорошо понимать и отчетливо видеть, то у нас будет еще более глубокое, осмысленное отношение к труду, к себе, к государству, к товарищам.

Надя пересела на тахту. К ней перебрался Николай.

— Знаешь, — сказала она после раздумья, — вот я, как коммунистка, часто говорю народу, что нападение на нас неизбежно, но к этому мы привыкли, как привыкаешь к формуле. Где-то в глубине души думаешь: а может, обойдется? Ведь если реально представить столкновение двух миров, то вырисуется страшная картина.

— Я не рисую себе легкой победы, — перебил Николай, — раз-два — и готово, а так у нас кое-кто, к сожалению, представляет. Но у нас все преимущества.

— Если б они победили, солнце погасло б для людей...

— Но чтоб этого не было, многое предстоит сделать нам, Надюша. Разве агитация врагов не действует на людей политически слепых или близоруких? Я тебе скажу, Надюша, что если бы трудящиеся всего мира ясно представляли себе то, что представляем себе мы, то этой банде империалистов давно бы свернули голову! Но надо сказать прямо: не все видят и не все еще понимают.

Надя глядела перед собой. Она была очень хороша, сосредоточенная, собранная, готовая отдать все, что имела, только бы торжествовала та высокая мечта о счастье человечества, к которой вела партия, вел великий Сталин.

Он засмотрелся на Надю — нежный румянец проступал сквозь ее кожу, от всей фигуры молодой женщины веяло чем-то особенно ему дорогим — и горячо поцеловал ей руку.

9

После организации вместо ВСНХ трех специализированных наркоматов на площадку Тайгастроя приехал наркомтяжпром Серго Орджоникидзе, давно обещавший навестить тайгастроевцев. Его ждали значительно раньше; к нынешнему приезду никто не готовился.

Поговорив с Гребенниковым и Журбой, он оставил кабинет начальника строительства и, отказавшись от сопровождающих, один пошел знакомиться со стройкой. Внимание его привлек коксохимзавод. Он осмотрел коксовые печи, прошел в цех конденсации и стал расспрашивать, как выполняет бригада нормы, какие недостатки имеются в работе.

— Гражданин! Кто вы и что вам здесь нужно? — обратился к нему бригадир Ванюшков, подойдя вплотную.

Бригада только приступила к работе, и до нее не долетела молва о приезде наркома. Стоял сорокаградусный мороз, от которого на реке трещал лед, раскалывались деревья: пушечные выстрелы далеко разносились по тайге. Серго был в шубе, меховой шапке и оленьих пимах. Широкие брови его опушил иней, а с кончиков усов свисали ледяшки, в которых играло солнце.

Орджоникидзе оглянул Ванюшкова.

— Вы бригадир?

Ванюшков не ответил.

— Если бригадир, то скажите, что здесь строится?

— А вам зачем?

Серго рассмеялся.

— Секрет?

— Секрет! И предъявите ваш пропуск! А ну-ка, Сережка, — обратился бригадир к Шутихину, — сбегай за стрелком!

Когда все выяснилось, Ванюшков смутился. Серго приветливо потрепал парня по плечу.

— Из Красной Армии, видать, недавно?

— Недавно, товарищ нарком!

— Правильно поступил. Если бы все у вас тут внимательнее приглядывались к людям, не было бы диверсий. А то черт знает, что допустили! Подорвали электростанцию, вывели из строя генераторы. Разве за это отвечать должна только охрана? А вы на что?

Вместе с Ванюшковым, Старцевым и Сухих Орджоникидзе прошел в цех, познакомился со всем, что было на площадке коксохимзавода.

— А ведь у вас, товарищи, есть возможности дать кокс к пуску домны. Разве вам не будет стыдно, если придется завозить кокс с Урала? Гнать товарные поезда из-за того только, что здесь это дело прошляпили? Что вам, товарищи, мешает и что вам надо, говорите.

Прорабу Сухих очень по душе пришлось, что нарком обращается к нему, минуя всех, и он расплылся в улыбке.

— Я думаю, товарищ народный комиссар, что нам ничто не мешает и ничего нам особенного не надо. Все у нас есть. И кокс будет. Пустим сначала одну батарею, потом подгоним остальные.

— Я надеюсь, что с заданием ваш коллектив справится. Если вы смогли выложить печи в лютый холод, то пустить их сумеете наверняка!

Нарком пошел к мартеновцам. Вокруг него собралась толпа: о приезде Серго уже разнеслась молва; стало известно также и то, что бригадир Ванюшков собирался задержать наркома...

— Знаю, что вы, мартеновцы, передовые на площадке комбината. Но не поддавайтесь головокружению! Впереди у вас много работы. Очень много. Вашу сталь ждут и горьковчане, и сталинградцы, и москвичи. Сами понимаете, насколько важна для нашей страны машиностроительная промышленность. Сталь нужна, как воздух! Надо, чтобы ваши мартеновские печи работали образцово!

В доменном цехе Серго обратил внимание на верхолаза, работавшего на большой высоте: он устанавливал подъемный блок над печью-гигантом. Прошло десять минут, прошло двадцать, — Серго не уходил. Верхолаз спустился. Из-под шапки-ушанки выглядывало сизое лицо с пушистым снежным кружевом вокруг глаз. Сойдя на землю, парень принялся по-извозчичьи, в захват бить себя рукавами и притоптывать. Потом снял рукавицы и растер себе лицо и руки снегом.

— Ай да морозец! — сказал парень и улыбнулся. — Там, — он указал наверх, — пятьдесят, не меньше!

— Почему избрал себе такую профессию? — спросил Серго.

Парень приподнял смерзшиеся брови и несколько раз с усилием раскрыл слипавшиеся ресницы.

— Отец мой верхолазом, и я при нем.

— Нравится?

— Если б не нравилось, чего пошел бы!

— Тяжело, небось?

— Зимой, конечно, тяжело, особенно, когда ветер. А летом взберешься наверх, вокруг километров на пятнадцать видно: тайга, речонка, горы. А сколько цветов! Посмотришь вокруг и запоешь, как птица!

— Как звать тебя?

— Сироченко. Павел.

— Сколько лет?

— Восемнадцать!

— Учишься?

— Учусь в вечерней рабочей школе — ВРШ.

— Комсомолец?

— Комсомолец!

— Где живешь?

— В общежитии для семейных. Нас четверо: отец, мать, я и сестренка.

— Тепло в доме?

— Тепло. У нас паровое отопление.

— Ну, желаю тебе успехов в учебе и работе! — сказал Орджоникидзе, завидя профессора Бунчужного, шедшего навстречу. — Здравствуйте, товарищ Бунчужный!

— Здравствуйте, Григорий Константинович! Рад приветствовать вас на площадке!

Они горячо пожали друг другу руку.

— Как вам здесь живется?

— Спасибо, Григорий Константинович. В двух словах не расскажешь...

— Не жалеете, что приехали?

— Вторую молодость переживаю...

Орджоникидзе улыбнулся.

— Вторую молодость? Приятно слышать! Как ваша печь?

— К Первому мая пустим.

— Очень хорошо.

Они прошли в глубь цеха.

— Вот она, взгляните! — и Бунчужный показал на свою печь.

Серго осмотрел ее со всех сторон.

— Успеете за четыре месяца подогнать доменное хозяйство к пуску?

— Все делаем, чтобы успеть. За свою жизнь я повидал людей. Но скажу прямо, Григорий Константинович, таких, как тайгастроевцы, не встречал! Честное слово! И ведь не одиночки, одиночки всегда встречаются, а массы, коллектив!

— Хорошо, что вам на площадке понравилось. Знаете, не все еще у нас специалисты готовы променять лабораторию, институт или управленческий аппарат на завод. Перед моим отъездом к вам, на площадку, вызвал меня к себе товарищ Сталин. Иосиф Виссарионович спросил, знаю ли я, как вам здесь работается, довольны ли вы? Мне писали, что вы довольны. Я так и сказал. Зная вас, кроме того, сказал, что проблема получения ванадистых чугунов из титано-магнетитов будет решена успешно. Я не ошибся?

— Не ошиблись, не ошиблись, Григорий Константинович!

— Товарищ Сталин придает серьезное значение вопросу получения высокосортных сталей на наших заводах. Полагаю, что у нас будет чему поучиться и Европе и Америке!

— Я счастлив слышать это от вас! — сказал Бунчужный. — Думаю, что мои молодые инженеры-исследователи в ближайшее время значительно облегчат задачу.

— Вы имеете в виду работы института над обогащением титано-магнетитов?

— Эти и некоторые другие работы.

— Но пока это окончательно решится, вы должны крепко помочь нам. Как работают молодые инженеры, которых мы направили вам из Днепропетровска?

— С подъемом, товарищ Орджоникидзе.

— Как подготовлены? Говорите прямо.

— Молодежь жалуется на свои институты. Я согласен: институты у нас еще не поднялись до уровня требований социалистического строительства. Выполнение сталинской пятилетки требует решительной перестройки работы вузов. Но эта группа — сильная. Большинство из молодых инженеров работало до поступления в вуз на заводах. Это очень важно. Производственная практика на заводе — одно, а работа в качестве рядового рабочего, техника — другое.

— Мы поговорим с вами, Федор Федорович, на эту тему обстоятельно. Мне хочется внести свежую струю в дело подготовки инженеров. Ведь роль советского инженера неизмеримо выше, ответственнее, шире, глубже, нежели роль инженеров в капиталистических странах. Мне думается, что мы в самое ближайшее время откажемся вовсе от иностранных инженеров. Они не знают наших условий и даже при добросовестности (если абстрагироваться от всего прочего) не могут дать нам того, что мы хотим и что нам нужно. В нашем великом деле нам нужны свои собственные инженеры самой высокой квалификации. Но мы с вами об этом поговорим позже. А вечерком встретимся на совещании, которое хочется провести.

Серго обошел площадку, задержался на аллее, где были выставлены портреты лучших ударников, познакомился с транспарантами наглядной агитации по пятилетнему плану: эту работу, по заданию Журбы, выполнил инженер Волощук.

Потом поднялся по лестнице на второй этаж большого здания заводоуправления. Он открыл толчком руки мягкую, обитую черной лоснящейся клеенкой дверь с табличкой «Начальник строительства» и вошел в приемную.

— Гребенников у себя? — спросил секретаря.

— У себя, товарищ нарком.

Серго прошел в кабинет и, оглянувшись у порога, направился к вешалке. Снял шубу, шапку, размотал шерстяной шарф.

— Ай да морозец! —повторил фразу комсомольца-верхолаза и потер руки. Щеки Серго от слишком теплого воздуха комнаты блестели розовым, воспаленным цветом. От всей фигуры его пахло морозным воздухом.

В кабинете, кроме Гребенникова, были Черепанов и Журба.

Серго прошел к столу, сел в боковое кресло. Отделив от усов тающие сосульки и вытерев росистые капельки воды с густых бровей, он сказал простуженным голосом:

— Мне кажется, товарищи, что по основным цехам вы выдержите правительственные сроки. Вы ждете похвал? Обождем немножко. Будет вернее!

Он улыбнулся. Улыбался Серго широкой улыбкой человека, у которого на душе все чисто и светло и который не переносит обмана.

— Пустить такой комбинат — это значит совершить переворот в нашей экономике. А чтоб сделать переворот, надо, как известно, основательно подготовиться. Я вам скажу, что, на мой взгляд, кажется у вас уязвимым и над чем следует крепко поработать.

Серго вскинул голову к круглым часам, разделенным на двадцать четыре деления, и, переведя счет времени на обычный, двенадцатичасовой, сказал:

— Первое: это кадры для цехов, которые вскоре будут пущены. Не знаю, чем объяснить ваше упорство в этом вопросе. Сколько раз я напоминал вам, что надо заняться подготовкой эксплоатационников. А вы зарылись головой в стройку и ничего более не видите. На дядюшку не рассчитывайте! Как создали вы строителей из вчерашних колхозников, красноармейцев, чернорабочих, так создать должны сами горновых, газовщиков, также и на мартене, и на коксохиме, и на прокатке. Конечно, мы вам кое-кого пришлем с Украины, Урала, но основная масса людей должна быть подготовлена здесь. Если вы сейчас же за это дело не возьметесь, будет плохо: цехи поставите, а работать в них некому будет. Это я считаю главным. Теперь второе.

Серго посмотрел в окно. Звучно и приятно загудел гудок на обед. Рабочие шли в столовые. «Да, столовые здесь хороши. Нужно будет порекомендовать другим приехать сюда поучиться. И наглядной агитации. Интересную форму придумали для более глубокого представления о шести условиях товарища Сталина и о пятилетнем плане».

— Теперь второе. Вы с головой окунулись в строительство объектов первой очереди, а кто будет думать за вас о второй очереди? Передышки не дадим! Не рассчитывайте, товарищи! Не время отдыхать! Я внимательно познакомился с проектными материалами в Москве и здесь. Этот участок вы сильно запустили. В-третьих: говорю с вами не как наркомтяжпром, а как бывший нарком РКИ. Заглядываете ли вы, товарищ директор, в свою бухгалтерию, в свой плановый отдел? Думаете, государство у нас богатое, всякая там экономия нам не к лицу! Ошибаетесь, дорогие товарищи! Режим экономии это не хозяйственный лозунг, а политический лозунг. Политический! Рационализация производства, сокращение непроизводительных расходов — важнейший рычаг в экономике нашей страны. И если в первое время, когда нужно было поднять народ на величайшее строительство, мы смотрели на эту сторону дела сквозь пальцы, то теперь подобной роскоши позволить себе не можем. Государственный бюджет — температура государственного организма! А уж что касается температуры, то вы, товарищи, можете на меня смело положиться, как на бывшего фельдшера!

Серго улыбнулся. Ему улыбнулись и Гребенников, и Черепанов, и Журба.

— Накопления должна давать нам не только легкая промышленность, но и тяжелая. Если вам кажется, что там, в Москве, сидят беспокойные люди, которые, как говорит товарищ Сталин, сами по ночам не спят и другим спать не дают, то глубоко заблуждаетесь! В Москве сидят люди, которые видят не только площадку Тайгастроя, хотя она и находится за четыре тысячи километров, но видят и другие площадки. И, поверьте, если на этот вопрос обращает внимание Центральный Комитет нашей партии, значит, он имеет на то достаточно оснований!

Серго несколько минут смотрел в пол, наклонив голову, сосредоточенный и суровый.

— Последнее, что хотел вам сказать, это следующее: пятилетка по ряду отраслей промышленности выполнена в четыре года и даже перевыполнена. Уже теперь мы имеем многое, чего не имели. Если бы мы этого не достигли, то, будьте уверены, империалисты навязали бы нам войну! Теперь они вынуждены призадуматься. С войной они явно опоздали! Они вынуждены эту штуку отложить на неопределенное время. Но если они опоздали со вторжением к нам своими армиями, то едва ли отказались и откажутся от попыток взорвать нас изнутри. Скорее наоборот: тут-то они и попытаются дать нам бой! И мы должны подготовиться. Наши внутренние и внешние враги нашли общий язык. Замыслы их нам ясны. Благодушие, беспечность, наша всегдашняя занятость производством — самые благоприятные условия для работы врага в наших аппаратах, на наших заводах, всюду, где можно побольнее навредить и где можно выпустить свои когти. Диверсия на вашем заводе, конечно, сигнал не только для тайгастроевцев, но и для других. Но на других площадках заботиться будут другие, а здесь вы должны позаботиться о благополучии строительства и людей.

Орджоникидзе задумался.

— Кстати, расскажите мне сами все, что вам известно о диверсии.

Гребенников, Журба, Черепанов рассказали. Орджоникидзе выслушал каждого, глядя ему в глаза своими большими горячими глазами. Потом он сказал:

— Надо решительно повысить интерес свой и своих товарищей к большим политическим вопросам, к вопросам международной политики. Если вам это удастся, то повысится и бдительность, каждый зорче станет охранять социалистическую собственность. Без этого мы можем очутиться в тяжелом положении. Мы создали величайшее государство, и нам надо отстоять его от всех и всяческих врагов, чтобы оправдать доверие народа и завершить построение коммунистического общества. Вот, собственно, что я хотел сказать вам. Работы много. Работа серьезная, но, я уверен, вы с ней справитесь. Крепко помочь вам должен крайком — товарищ Черепанов!

Серго вытер клетчатым платком лицо и прошелся по кабинету.

— Вечером созовите актив. Я хочу поговорить с народом. У вас, товарищи, есть отличные люди. Перед приходом сюда я беседовал с комсомольцем-верхолазом. Что за человек! А бригадир Ванюшков!

Серго рассказал о случае на коксохиме, хотя про это уже знали.

— И в доменном у вас отличные люди. Мне известно, как велось соревнование между землекопами и как комсомольцы боролись за каупер. С такими людьми землю перевернуть можно!

Вечером Серго выступил на активе, а на следующий день — на общезаводском митинге. Рабочие и инженеры дали слово сделать все, чтобы нарком имел возможность доложить товарищу Сталину, что тайгастроевцы свое задание выполнят в срок.

10

Февраль, март и апрель тридцать второго года были на площадке месяцами самой напряженной работы: вводились в строй агрегаты, заканчивалось оборудование вспомогательного хозяйства, готовились кадры эксплоатационников.

«Серго недаром предупреждал нас по крайней мере за полгода и был прав. Готовить эксплоатационников вот теперь, в предпусковый период, во много раз труднее», — сознавался Гребенников. На площадке работали тематические кружки, курсы горновых, сталеваров, школы рабочих массовых профессий.

Коллектив в эти последние месяцы жил одной мыслью: выполнить государственное задание в срок.

В конце марта пошла первая очередь коксовых печей, своим коксом комбинат был обеспечен.

В доменном цехе с апреля перешли на трехсменную работу: готовили к пуску не только экспериментальную печь, но и домну-гигант.

За неделю до задувки обеих печей комсомольцы устроили субботник: засыпали ямы, свезли к третьей домне остатки стройматериалов, арматуру. Оборудование газоочистки, бункеров, рудного двора, копрового цеха, вагонов-весов, всего подземного и вспомогательного хозяйства уже оставалось позади. Наступил самый ответственный период: опробование. Шла приемка агрегатов. Комиссия, в которую входили московские и заводские специалисты, испытывала механизмы. Несмотря на самую тщательную подготовку печей к сдаче правительственной комиссии, все же попадались недоделки. На ликвидацию их бросали комсомольцев: ребята, как кошки, взбирались на печи, на каупера, и начиналась пневматическая клепка, слепящая глаза электросварка. На самую ответственную «верхолазную» работу обычно набивался Павлушка Сироченко, очень любивший свою профессию и гордившийся тем, что он электросварщик-верхолаз!

Весна наступала с каждым днем все яростней. В то время как по одной стороне дороги, проходившей между заводскими сооружениями, уже бурно текли ручьи и девушки крошили ломами и лопатами рыхлый черный ледок, на другой стороне дороги лежал гладкий синий лед, прочно хранивший зимний холод.

В эти дни приехала на площадку бригада алтайских артистов из Маймы. Гости устраивались на краю котлованов, пели, плясали, и на полчаса работа прерывалась.

— Ничего! Пусть развлекутся! — говорил Гребенников.

— Вот мы и приехали! — сказала черноволосая, стройная девушка, повстречав Женю Столярову. — Помните нашу встречу два года назад?

— Валя! Кызымай!

Девушки обнялись.

— А я узнала вас сразу. Как же вы тут?

— Хорошо... Очень хорошо... Ну, пойдем, я познакомлю вас с нашими ударницами!

Стоял конец апреля, не по-сибирски теплый, напоенный запахом пробудившейся тайги, и среди работы все чаще вскидывали люди глаза к лазоревому небу, глядели и на реку, вскрывавшуюся ото льдов, очень широкую теперь, в проталинах, как бы выпуклую. Тайга отступила километров на десять, но она ощущалась не только в густозеленой оторочке кедров и пихты, еще не сменивших игл, но и в запахе, в шуме, во всем, что составляло ее большую, многообразную жизнь.

Случилось так, что Анне Петровне поручили съездить на Улалушинский подсобный завод. Требовалось познакомиться с рабочими и, в случае, если выявятся малограмотные, организовать группу. Для занятий завком обещал выделить учителя.

Анна Петровна охотно согласилась поехать. Улалушинский завод огнеупоров находился в тридцати километрах от Тайгастроя, ехать можно было поездом, в объезд, но Анна Петровна решила ехать верхом. Еще живя в Днепропетровске, она посещала клуб верховой езды, научилась хорошо управлять лошадью. Эта поездка сулила большое удовольствие.

Кармакчи выбрал для учительницы лучшую лошадь, и Анна Петровна поехала.

Стояло раннее утро, прохладное, тихое, безветреное. На Анне Петровне была легкая меховая курточка и широкие шерстяные брюки. Волосы подобраны кверху и упрятаны под шапочку. Вид спортсменки.

Она легко поднялась на седло, взяла повод в левую руку, а правой помахала Кармакчи.

— Счастливо вам! — сказал он вслед. — Джигит!

«Жаль, что Дмитрий на работе... Понравилась бы я ему в таком виде?» — подумала Анна Петровна, польщенная похвалой алтайца. Она ударила лошадь каблучками, и та пошла рысью, время от времени низко наклоняя голову.

Часа через два Анна Петровна въехала на лесную дорогу. Площадка Тайгастроя и Тайгаград остались позади. Только верхушки труб еще виднелись некоторое время в просеке, но и они вскоре скрылись из виду. Анна Петровна отдавалась хорошо известному наездникам чувству, когда всем телом ощущаешь, что лошадь понимает каждое твое движение. Алтайская лошадь была горяча, нетерпелива и приходилось ее слегка умерять.

Шумящая тишина нахлынула, едва Анна Петровна вступила в лес. Воздух был душистый, хмельной, пахло смолой, молодыми, только что распустившимися листьями кустарника и немного сладко старой лесной прелью. Она придержала лошадь, заставила итти шагом и с любопытством глядела по сторонам, узкая дорога шла по просеке, разрезавшей зеленый массив, справа и слева были высокие хвойные деревья, кое-где обвешанные зелеными лишайниками; крупные фиалки и какие-то белые душистые цветы обступили дорогу, делая ее праздничной, веселой. Нельзя было проехать мимо этого цветочного изобилия, и Анна Петровна сошла с лошади. Она нарвала росных ароматных цветов и погрузила в них свое лицо. Потом заложила букет за курточку и снова взобралась на лошадь, но не позволила ей бежать.

— Шагом! Шагом, милая! — приговаривала Анна Петровна, похлопывая ладонью руки по гладкой блестящей шее.

И с каждой минутой все более глубокая тишина охватывала ее: тишина тайги со своими особыми шорохами, скрипом трущихся друг о друга отполированных до блеска ветвей, писком испугавшегося бурундука, шелестом густого подлеска.

Вдруг что-то промчалось возле нее. Анна Петровна вздрогнула от неожиданности.

Это белка совершала утреннюю прогулку по вершинам деревьев. Маленький пушистый зверек делал головокружительные прыжки. Анна Петровна с восхищением следила за белкой, отчетливо выделявшейся на фоне зеленой хвои рыжим огоньком. Белка, словно чувствуя, что ею любуются, некоторое время прыгала вдоль просеки, по самому ее краю, а потом ринулась вглубь.

Анна Петровна продолжала ехать медленно, вслушиваясь в жизнь тайги. Еще будучи девушкой, она мечтала побывать в тайге, рисовала ее еще более глухой, непроходимой. И вот ехала... по самой настоящей тайге... одна... «Страшно? — спрашивала себя. — Да... немного страшно... А вдруг выскочит медведь... или шакал... или даже тигр?.. — Ей говорили, что в тайге встречаются и тигры. — А у меня нет даже пистолета».

И в то же время было какое-то особенное чувство легкости, душевной свободы — то ли от лесного ароматного воздуха, то ли от вековой тишины, а может быть, и от того, что над узкой просекой раскрывалось небесное море, синее, чистое, без единого облачка, и вокруг разлита была шумящая, как густая пена, тишина.

И, словно еще более подчеркивая глушь, донесся вдруг могучий голос заводского гудка. Голос, по которому люди просыпались, шли на работу, покидали площадку.

Анна Петровна обрадовалась. «Какой сильный, — подумала она, — чуть ли не за двадцать километров слышно...» И мысленно она увидела площадку огромного комбината, где трудились десятки тысяч людей. Она так ярко, живо представила себе жизнь Тайгастроя, что ей казалось, будто она слышит, как четко стреляют пневматические молотки, как звенит оборвавшийся рельс, или как зло, задиристо визжат циркулярные пилы, разрезающие строевой лес на доски и брусья. Услышала короткие, резкие выкрики «кукушек».

Часа через два она была на месте.

Улалушинский завод огнеупоров показался ей, по сравнению с Тайгастроем, просто длинным сараем... Она даже не поверила сначала, что это и есть одна из серьезных баз строительства.

Найдя группком, Анна Петровна очень скоро узнала все, что требовалось, и даже побеседовала с рабочими на «пятиминутке». Следовало организовать группу из двадцати восьми человек. Рабочие просили передать завкому Тайгастроя, чтобы сюда прислали поскорее учителя.

— Мы создадим ему условия! — сказал председатель группкома Дородных, средних лет рабочий, сибиряк, с хорошими, ясными глазами. — Вы не смотрите, товарищ учительница, что у нас здесь бедновато. Конечно, — это не Тайгаград! — он улыбнулся. — В общем, не плохо будет. У нас люди хорошие. Очень хорошие у нас люди. Работают здорово! Нет ни одного, кто бы не выполнял нормы. А большинство ежедневно дает по сто сорок — сто шестьдесят процентов. И место у нас для души красивое.

Дородных посмотрел вокруг ясными своими глазами.

В самом деле, место было замечательное. Завод огнеупоров стоял на берегу Тагайки. Сразу за рекой поднимались горы, они шли складками, параллельно одна другой. Река как бы омывала подножье их. И всюду были цветы. Ближайшая гора синела от цветов, словно выкрашенная глазурью. И солнце плескалось в воде, рассыпая пригоршнями золотые и зеркальные блики.

— Так и передайте, — еще раз сказал Дородных. — Будет наш учитель жить вон в том особнячке, — Дородных показал на легкий домик, стоявший в стороне. — И лошадь ему прикрепить можно. Не хуже вашей! Понадобится, — в любую минуту поедет в ваш Тайгаград или куда захочет. Охота у нас тоже завидная. Зверя кругом, сколько хочешь. — Потом он неожиданно наклонился к Анне Петровне и, снизив голос, сказал: — А вы не остались бы у нас? Уж больно вас на площадке рабочие хвалят. Мы вам все-все сделаем... И скучать не будете. Есть у нас хороший гармонист. И кино раз в неделю показываем. И директор у нас молодой. Инженер.

Это приглашение так растрогало Анну Петровну, что она вдруг смешалась.

— Спасибо вам!.. Нельзя мне, оттуда не отпустят меня... И я не одна...

Расстались очень тепло, и с этим теплом, рожденным оттого, что Анна Петровна заново, на себе самой, почувствовала, как дорожат у нас каждым человеком, как ждут его в любом уголке, особенно в таежном, ехала она домой всю дорогу.

— Дмитрий! — сказала Анна Петровна Шаху после возвращения. — Была я сегодня на Улалушинском заводе. Какие там люди!

Она рассказала о поездке тем восторженным голосом, который он впервые услышал у нее только на площадке.

— Так что ты, Дмитрий, смотри... Я стала теперь нужна всем! И на Улалушинском заводе смогу жить в особнячке. Одна! И директор там — молодой инженер...

— А я разве старый?

Они смеялись весело, от души.