В это воскресенье хрущевский дом пустовал: Сергей посещал дополнительные занятия в институте, Рада была приглашена к подруге на день рожденья, Илюша подкашливал и лежал в постели, к Ирише пришел учитель рисования. Никита Сергеевич скучал, ему не хватало общения с детьми, а тут все комнаты пусты! Выходные он старался проводить с семьей. Нина Петровна выпроводила мужа гулять, а сама поспешила кормить больного Илюшу.
Глава семейства два раза прошел положенный маршрут, а после устроился в беседке перед домом и долго смотрел то на реку, то на лес. Небо было пасмурно, дул сырой, липкий, стылый ветер, какой всегда дует после упорных понурых дождей, на сердце делалось пустынно и только воспоминания выводили из меланхолического оцепенения, оживляли; припоминалась родная деревенька под Курском, отец, мать, первая жена и «друг» Серега из соседнего дома, который все на нее поглядывал.
Почему Хрущев вспомнил про Серегу? Тогда молодой, по уши влюбленный в юную жену паренек холодел, видя назойливые, чересчур откровенные взгляды молодцеватого соседа. Ефросинья была красавица! Наверное, с того случая стал Никита Сергеевич насторожен, сделался скрытным, начал прикидываться глуповатым, простоватым и перестал доверять людям. А ведь как раньше думал: если дружба — то дружба навек! Именно тогда пришло на ум, что в жизни не все по-писаному. «Жизнь — это тебе не пирожок с малиной!» — любил повторять мудрый отец. Отец давно умер, а слова его так и звучали в голове. От прошлого тянуло хорошим, родным. Припомнил Никита Сергеевич, как пацанами до поздней ночи носились по двору; забравшись в пахучий, пушистый стог сена, лежа на спине, считали в небе бесчисленные звезды; выдумывали страшные истории, до заикания пугая друг друга; часто, оседлав лошадей, уходили в ночное, жгли костры, ловили рыбу и варили душистую уху.
— Детство, детство! — душу захлестывали пахнувшие бесконечным счастьем воспоминания.
Прямо у беседки рос молодой дубок. Высотой он был чуть больше метра, с упрямыми раскидистыми ветками в крупных листьях. Дубок изо всех сил рвался к небу. Никита Сергеевич подошел к деревцу, убрал из-под молодого ствола сухие сучья, разрыхлил кусочком найденного рядом стекла землю, сломал разлапистую ветку сирени, загораживающую голубеющее небо, и проговорил:
— Теперь хорошо пойдешь!
Дома, в родной Калиновке, росла во дворе старая груша, под ней маленький Никита спасался в жару от палящего солнца, а если дождь — садился под упругие раскидистые ветви и мог часами сидеть, наблюдая, как все вокруг, кроме его надежного укрытия, атаковала вода.
— Родной дом, родная деревня, родные милые места! — шептал Хрущев и вдыхал дурманящие запахи нескончаемых российских лугов, дымчатую терпкость подмосковного лета, вдыхал, не мог надышаться и тихо радовался — что остался живой, что уцелел! От прикосновения к цветам, к травам, к листьям на душе становилось чище, хотелось дышать полной грудью, жить. Только так, оставаясь один на один с природой или балуясь с малыми детьми, он оживал, оттаивал, очищался от скверны, которая как вязкая смола липла со всех сторон, неизбежно превращая человека в дикое, страшное, доисторическое существо!
Никита Сергеевич снял шляпу и подставил голову солнцу. Умопомрачительное спокойствие царило кругом, но сердце никак не могло успокоиться, колотилось, спешило. Вчера арестовали Берию.
— Как он там, великий Лаврентий? — пробормотал Хрущев. — Не сладко поди?
Но арестовали не только друга Лаврентия — арестовали его жену, сына, многочисленных приближенных, всяческих подручных, даже парикмахера жены сына! — и никак не могли остановиться: новые и новые списки готовила прокуратура. Аресты санкционировали Молотов и Каганович, да и Ворошилов высказал свое «Фи!», одобряя жесткие инициативы Вячеслава Михайловича.
«Копайте глубже!» — требовал он.
— Копать! Сажать! Что за напасть у нас, чуть что — сажать?! — хмурился Никита Сергеевич. — При Иване Грозном на кол человека сажали, и сейчас не лучше. Мы как варвары! Васька Сталин сидит, бериевские сидят, полстраны под замок заперли, а кругом ходят, улыбаются, нам, как с гуся вода. И впрямь — проклятые!