Когда поезд тронулся, Спеванкевич попытался, не смотря на давку в вагоне, высвободить правую руку: дернул раз, другой — безуспешно. Эти движения показались предосудительными притиснутой к нему спиной девице в замызганной студенческой фуражке. Наконец студентка, особа невысокая, но в теле, с раздражением обратила к Спеванкевичу свое плоское веснушчатое лицо. А тому надо было всего-навсего перекреститься.

Сзади на Спеванкевича навалился мужчина, от которого разило сивухой, слева старый еврей вонзил ему в бок ребро жестяной коробки. Справа копошился мальчонка-гимназист, он совсем потонул в давке и своим большим ранцем старался отгородиться от женщины необъятных размеров, которая, казалось, вот-вот его раздавит. Она уже поставила ему на голову объемистую корзину со сломанным ободом, до отказа набитую свертками. Мальчонка пищал и извивался под корзиной, женщина сопела, поводя налитыми кровью глазами.

Спеванкевич снова попытался вытянуть руку. Прикоснулся к невидимому гладенькому личику ребенка, опять задел студентку.

— Послушайте, вы! В конце концов…

— Простите, пожалуйста…

— Отодвиньтесь, — грозно проворчала женщина с корзиной; ее оплывшая жиром рука жгла Спеванкевича через костюм и пальто.

— Куда мне двигаться?

— Ай-ай-ай, — взвизгнул гимназистик.

— Стой спокойно, щенок! Ишь, как ранцем давит… Чего мечешься? Вот я тебя за уши… Безобразник…

Корзина осела и угрожающе накренилась. Мальчонка выскользнул из-под нее и, припав к полу, забился между студенткой и кассиром. Тому удалось наконец высвободить руку и сотворить крестное знамение.

И тут Спеванкевич спохватился, что совершил богохульство. Допустимо ли в его положении взывать к Божьей помощи? Тем усерднее стал он молиться. Ни разу в жизни не ощущал он такого стремления к небесам. А впрочем… Поможет ли молитва?.. Пусть судит его Господь — непостижимый, всемогущий, всемилосердный, он читает в сердцах, он ведает страдания и муки…

Поезд с грохотом проскакивал стрелки и мчался между составами, которыми были забиты соседние пути.

Спеванкевич закрыл глаза и, продолжая молиться, отдался созерцанию безумных видений, вспыхивавших среди багрового мрака.

— Господи, Господи, воззри на меня, червя ничтожного, пресмыкающегося во прахе… Тебе все ведомо — суди, мог ли я иначе?.. Ужели поразишь ты меня судом человеческим, ты, всеведущий?.. Ужели… Ужели…

Он бездумно твердил молитвенное слово, пока не почувствовал отвращение, пока оно не потеряло смысла.

Ужели… Что это значит? Никак не вспомнить…

Невероятная, не поддающаяся описанию чудовищная реальность превратилась вдруг в сон, который каждую минуту мог прерваться — Спеванкевич понимал это. Дурацкий сон… Он видел его уже много раз. И все, вплоть до мельчайших подробностей, было как теперь: давка, жара, те же лица, те же до единого, угольный чад, мелькающие за окном поезда… Но вот страх исчез, сердце больше не замирало, Спеванкевич погрузился в приятную дремоту. Туго набитый портфель вот-вот вывалится из-под ослабевшей левой руки, он еще прижимает его к себе, но портфель сейчас упадет — ну и что особенного? Но портфель не падал, потому что его поддерживал старик еврей, упорно глядевший в окно. Что он там видит?

Вот проплывает черный закоптелый дом, на стене — огромная реклама, ярко сверкающая на солнце красками. Лазурь неба, лазурь моря. Белый пароход, повисший в бесконечности, дымит всеми четырьмя трубами, смотрит на Спеванкевича множеством иллюминаторов. Там ждет его покой, забвение, сон!.. Там появится новый человек и начнется-его новая жизнь. Спеванкевич вновь закрыл глаза, и видение судна взмыло в пурпурном зареве, переливаясь зелеными, желтыми, изумрудными отблесками…

Позади началась перебранка: торопливо перебивая друг друга, закричало разом несколько голосов; мужчина, от которого несло водкой, нажал на Спеванкевича.

Тот в свою очередь нажал на женщину с корзиной, очутившуюся на месте студентки. Корзина затрещала.

— Эй, эй, что вы делаете?

— Это не я, меня толкают… — отвечал Спеванкевич, не открывая глаз и продолжая любоваться феерией ярких пятен, меж которых скользил его пароход — теперь уже черный. Жаль было расставаться с ним и, откладывая пробуждение, он крепче сжимал веки.

…Он сидит в тени на веранде, глядит вдаль. А вдали замер корабль под белыми парусами, накрененный ветром, неизъяснимо прекрасный. Горячий ветер доносит запахи океана и словно теплой водой ополаскивает лицо, руки, обнаженную шею. От легкого перестука машины подрагивает палуба. Это подрагиванье передается ногам, обутым в белые ботинки, распространяется по телу приятным легким журчанием. Радость жизни, покой, возрождение всего его существа, разрыв с прошлым, свежие силы, вторая молодость… А впереди широкий мир, где открываются перед ним великие возможности, а над миром — его власть.

Цейлон. На взгорье тихий белый отель, из-под пальмовых ветвей врывается в окна до неправдоподобия пышный пейзаж. Причудливо клубящиеся холмы, изумрудные долины с серебряными нитями потоков, а за ними где-то далеко, в непостижимой выси, — океан, это его дорога. За океаном простирается материк, там муравейники неведомых людей, города-спруты. Там в сейфе его ждут деньги, частица богатства, которую он выслал с пути…

Его захлестнул экстаз. Он ощущал, как гаснет память, уходит то, что было вчера, полчаса назад. Гигантским прыжком вознесся он в пространство и с сумасшедшей скоростью мчится над своим прошлым — над бедами, над нищетой. Душа вырвалась из тела и парит на воле, на крыльях радости. Провидение, неумолимая сила судьбы, несет его над препятствиями, опасностями, над страхом, который подстерегает его повсюду. Свершилось… Чудо подхватило его.

Но глаза пришлось все-таки открыть. Женщина с корзиной дергалась как одержимая и орала на старика еврея. Жестяная коробка, которую тот прижимал к груди, упиралась взбешенной женщине в подбородок. Коробка подпрыгивала, потому что под ней трепыхался мальчонка: нижней половиной своего тела он старался протиснуться у Спеванкевича между ног, словно искал там прохода. Пропахшая сивухой личность навалилась всей тяжестью ему на спину…

Спеванкевич глянул в окно и содрогнулся — поезд проезжал Товаровую улицу. Еще только Товаровую?!

А сколько пережил он за эти несколько минут… Куда унесся…

В одно мгновение он вернулся из просторов вселенной назад, застрял в вечерней давке пригородного поезда. Неведомая сила безжалостно и грубо втиснула Спеванкевича в его собственную оболочку. Он почувствовал, как тело немеет, волосы шевелятся на голове, — выходит, ничего еще не было, даже не начиналось! Ничего?!..

Это было непостижимо. В растерянности он попытался дать оценку невероятному своему положению. С трудом ворочая шеей, осмотрелся. Встретил устремленный на себя взгляд жилистого тощего субъекта в соломенной шляпе — ощутил страх. Этот безвестный страдалец был приперт к стене дамой в красной, похожей на церковный купол шляпе с колосьями, которые тыкались без конца ему в потное лицо, он пытался от них уклониться и беспрестанно мотал своей горбоносой лошадиной головой, морщил нос, встряхивался, но не мог ни закрыться, ни почесаться, потому что обе его руки были зажаты. Спеванкевич наблюдал за этим человеком с возрастающей тревогой: не переставая двигать головой, незнакомец в то же время, казалось, ни на секунду не спускал с него глаз.

«Чего ему от меня надо? Кто он такой?»

Может, самый обыкновенный неврастеник, а может, пялится из глубины вагона на хорошенькую девчонку…

Стоит ли принимать сразу на свой счет? А что, если шайка послала за ним сыщика? Что, если рассыльный Крохмальский, главный в банке доносчик, заподозрил что-то…

Спеванкевича прошиб пот. Он опустил глаза и долго не решался взглянуть на незнакомца. Стал мысленно твердить: «Будь мужчиной. Не давай волю воображению. Старайся ни о чем не думать, дремли, позевывай, улыбайся собственным мыслям. Главное, чтоб как-то прошел этот первый час — до Скерневиц. Боже, какая давка… Но в давке не так опасно… Человек растворяется r толпе, пропадает. На вокзале никого из знакомых не было — это он уже выяснил… А в Скерневицах — максимум осторожности… Здесь могут ехать и Вильчинский, и Спых, оба живут как раз в Скерневицах… Даже наверняка они здесь, в этом поезде… Возвращаются из банка, как обычно..»

Он внушал себе это для успокоения. Повторил раз, другой, третий, поднял голову: незнакомец тотчас перехватил его взгляд. В больных глазках с подрагивающими веками было что-то издевательское. Опять Спеванкевич затрясся от страха, опять стал вспоминать, докапываться…

«Нет, нет, чепуха… Самый бестолковый сыщик не станет так глупо… Железнодорожный вор тоже, даже если каким-то чудом пронюхает… Кроме того, кроме… Ах, как кружится голова…»

Под этим упорным, диким взглядом пробудились все его тщательно скрываемые от мира терзания. Вставала, запечатленная день за днем, история последних лет: безудержные взлёты и чудовищные падения. Все его страсти, такие давние и уже как бы застывшие под непроницаемой скорлупой тайны, ожили вновь в этих глазах, это было ошеломляющее своей неожиданностью разоблачение: незнакомец знал все.

Невероятно, но именно так. Не время доискиваться, каким образом этот страшный человек догадался о том, чего не знал в целом свете никто. Надо спасаться — любой ценой, ни секунды не медля!

Эти глаза так и тянули из него правду, так и побуждали к признанию. Спеванкевич не в силах был от них оторваться, он оцепенел от ужаса. Вдруг незнакомец улыбнулся и подмигнул ему заговорщически, почти дружески… Что бы это значило?

Женщина, державшая на весу корзину, которую некуда было поставить, изрыгала в лицо старику еврею гнусные антисемитские ругательства, перемежая их божбой и астматическим сопением. Еврей безмолвствовал, обхватив руками коробку, закрыв глаза с трагически приподнятыми бровями. Перед незнакомцем вынырнул внезапно мальчонка, отгородив его от дамы с колосьями. Из купе показался и стал пробиваться сквозь толпу дородный, в грязном мундире железнодорожник. Он натужно охнул, как перед тяжелой работой, и втиснулся в человеческую массу, сбившуюся в тесном проходе: вклинился между женщиной и стариком евреем, сплющил корзину, пролез между дамой с колосьями и незнакомцем, повернув того лицом в другую сторону, и двинулся вперед, глухой к воплям, визгу, несущимся вслед проклятиям. Освободившись от страшного взгляда, Спеванкевич немедленно пришел в себя.

Поезд остановился — Влохи. Спеванкевича это удивило: так быстро доехали. Он хотел взглянуть на часы, но справа на него навалился толстяк — складки на жирной шее, пятна на панаме. Левая рука — он почувствовал это только сейчас — затекла и нестерпимо болела. И зачем надо было прижимать с такой силой портфель? Тот застрял между ним и стариком евреем и держался сам по себе.

Но худшее было позади. Он уже отдавал себе отчет в своих поступках. Начал мыслить. А ведь последние три часа он пребывал в смятении, не знал, что с ним творится. Кто управлял им все это время? Когда, в какую минуту родилось страшное решение? С чего началось все это?

Сперва в его окошечке появился лысый череп Зайончковского. На этот раз бухгалтер ругался чуть ли не в голос, речь, впрочем, шла все о том же. Молчать, дескать, больше нельзя и так далее, и так далее…

— Что случилось?

— Что случилось?.. Не хуже моего знаете… Тысячи людей разорились. Со злотым катастрофа — все сейфы забиты злотыми. Кто не дурак, хватает доллары… Три дня… Три дня безумия! И чем все это кончилось?

— Чем?..

— Доллары возвращаются. Они вернутся все до единого! На каждом заработали в среднем по шесть злотых! Миллионы и миллионы награбили!

— Ну и что?

— То есть как «ну и что»?

— Обычное дело. Каждый имеет право обменять валюту.

— Вот как! Шутки шутите! Но с меня довольно. Я их ославлю на весь свет, пусть будет, что будет…

— С ума сошли, что ли?

— Не буду покрывать преступников!

— Если вы в самом деле собираетесь… О таких вещах не говорят…

— Я только вам…

— Болтовня все это.

— Увидите!

— Сомневаюсь.

— Увидите! До всей шайки доберусь!

— Ничего с ними не будет…

— Не будет? Тогда я первый отказываюсь от такой Польши…

— Уж какая есть.

— Неправда! Разве за это мы сражались? Разве за это погиб на войне мой единственный сын?..

— Болтовней мир не исправишь.

— Увидите завтра в утренних газетах. Заголовок дам такой: «Святое право на обмен валюты».

— Уверен, что не увижу.

— Увидите! Богом клянусь, памятью моего сына-героя…

Телефон.

— Слушаюсь, пан директор!.. Из Гданьска и из Катовиц… Еще нет… Сегодня не успеть, но завтра начну с утра… Сам знаю, что срочно… Слушаюсь… слушаюсь…

Стоило повесить трубку, как в окошечке появилась широкая, бритая физиономия биржевого маклера Шулима Шрона,

— Добрый вечер!

Все знали эту единственную и неизменную остроту Шрона: он здоровался и прощался так в любое время суток. Можно было это назвать остроумием, иссякающим с уходом дня.

— Добрый вечер, Шрон, что там у вас?..

— Пустяки, ничего особенного… — ответил Шрон, передавая в окошечко пачки банкнотов, — сущие пустяки. Этих бумажонок наберется тут семнадцать тысяч сто долларов…

С непостижимой быстротой перебирая пальцами, Спеванкевич стал считать банкноты. Их шелест перерастал, казалось, временами в мелодию.

— Ай-ай-ай… ай-ай… — закачалась в окошке огромная, потная физиономия маклера.

— Зубы у вас болят?

— Ай-ай-ай… Это же колоссально… Что значит колоссально? Это гениально!!! Ай-ай-ай… Этот Сабилович заслужил, чтоб ему в Варшаве памятник поставили. Вот как!

— Этого только не хватало…

— А директора Згулу — сразу министром финансов и промышленности. Вот как!

— Не морочьте голову… Вы на этих грязных делишках тоже руки погрели…

— Было, было… Я что, жаловаться к вам пришел?

— Все вы ворье. Один больше, другой меньше…

— А вы как думали?

— Чтоб вы все от чумы околели!

— Добрый вечер! Никогда этого не будет. Добрый вечер!

— Проваливайте к чертям…

С этого и началось. Средь бела дня он впал в лунатическое состояние, и все шло само собой. Было без четверти два. Он составил кассовую ведомость, проверил ее, связал банкноты в пачки и стал у распахнутой настежь дверцы сейфа. Отгородившись таким образом от постороннего взгляда, он принялся набивать пачками денег свой большой желтый портфель. Доллары не влезали. Он запихивал их как можно глубже, поправлял, перекладывал — спокойно, без спешки. Еще девятьсот фунтов, еще с тысячу швейцарских франков… Оставалось только двадцать пять тысяч злотых сотенными и пятисотенными бумажками. Жаль было бросать. Еще раз все переложил — не помещается. Растолкал злотые по карманам как попало. Сейф был пуст: только пачек десять мелких банкнотов и груда монет.

Спеванкевич закрыл сейф и, покончив с делами, позвонил директору Згуле, записал кое-какие распоряжения на завтра и одним из последних покинул банк…

Вдруг он вздрогнул. Ему вспомнилось, как старший рассыльный, подавая ему с обычной угодливостью прикурить, зацепил невзначай взглядом его битком набитый портфель, Старший рассыльный Крохмальский, главный доносчик директора Сабиловича…

Сердце бешено забилось — остановилось — замерло… Появился шум в ушах… Изо всех сил он прижал портфель к себе, даже руку свело судорогой. Но боль отрезвила его. Черт с ним, с рассыльным!

…Потом он направился к братьям Яблковским, выбрал себе лучшее английское пальто, реглан, и вышел, разомлевший, счастливый: ему казалось, что он может без опасения купить в этих великолепных магазинах все, что ему заблагорассудится…

…Потом в молочной на Маршалковской улице он выпил подряд три стакана простокваши… Что было дальше, неизвестно. Опомнился он только в вагоне.

Вот и все.

Да, произошло это непостижимо легко и просто. Он ощутил необыкновенную радость. Все остальное, конечно, устроится.

Его ведут могучие таинственные силы, в их руках его судьба. Он знал, что над ним простерта их благостная опека.

Да, но почему все произошло именно сегодня? Потому что сегодня в кассу хлынули доллары?.. А ведь он даже не думал об этом, просто-напросто, ощутив, как толчок, властное веление, он прихватил деньги и устремился прочь…

Свершилось. Но в самом себе он не чувствовал пока перемены, все — было потрясающе будничным. Вот удивительно! Проницательным и ясным взглядом мог он окинуть теперь свой великий план с самого начала и до конца. Все было предусмотрено и учтено — ни промаха, ни загвоздочки. Завтра в полночь он растворится в необъятности мира. Поезд из Снятыня отходит в двенадцать тридцать семь — расписание он знал на память. А завтра в три часа дня во Львове выйдет из вагона герр Рудольф Понтиус, житель Кенигсберга, с паспортом, где есть все необходимые визы.

Останется в прошлом бестолковая жизнь неудачника Иеронима Спеванкевича, кассира банка «Детполь», образцового служащего, доброго товарища, при мерного семьянина, проживавшего много лет во флигеле на Панской улице… Утонет в бурной пучине невиданного скандала, который долго-долго не даст покоя его сослуживцам. Он видит, как они дивятся, размахивают руками, того и гляди потеряют рассудок.

Видит обоих директоров: старый Сабилович я молодой Згула, они сидят в глубоких кожаных креслах в кабинете, где в убранстве чередуются польские и американские национальные цвета, и смотрят друг на друга, оторопев от изумления. Пусть налюбуются — оба угодят за решетку: одновременно с похищением кассы откроется противозаконная задержка поступивших к ним из Лодзи вот уже две недели назад трехсот тысяч активов английского банка, мало того, обнаружатся махинации с этими активами, игра на понижение злотого. Так вам и надо, американская сволочь!

…Утрата. Поезд стоит долго, множество пассажиров пытается в давке выбраться из вагонов. Школьники выскакивают в окна. Шум, крики. В суматохе Спеванкевича протолкнули вперед — он очутился рядом с незнакомцем, но тот даже не удостоил его взглядом. Он писал что-то карандашом в толстом блокноте и, углубленный в это занятие, помогал себе тем, что хмурил брови и высовывал кончик языка. Стало просторней, и Спеванкевич заглянул в купе — ноги подкашивались, захотелось хоть на минутку присесть. Два места были свободными. У окна сидел его сослуживец Вильчинский (отдел текущих счетов) и читал газету. Спеванкевич попятился, но тот его уже заметил и, указав на газету, многозначительно покачал головой. Пришлось зайти. Ругаясь про себя, Спеванкевич сел на скамью.

— На этот раз, пан Иероним, шайка хватила, кажется, через край, — прогудел ему хриплым басом в самое ухо бухгалтер и хлопнул ладонью по газете. — По-моему, у них уже сорвалось, а может, еще сорвется. Завтра увидим.

Спеванкевич с жадностью набросился на газету. «Вечер Польский» на видном месте поместил набранную жирным шрифтом краткую заметку.

«Отдел умственных упражнений „Вечера Польского“. Очередная загадка. Премия — само выполнение благородной задачи.

Было их двое. Оба прибыли из Америки. Один молодой, другой старый. Кто из них больший вор?

К участию в конкурсе приглашаем прокурора Речи Посполитой и правительственного комиссара г. Варшавы.

Если до завтрашнего дня загадка не будет решена, сообщим дополнительные подробности».

— Ну как?

Спеванкевич сложил газету и с презрительной гримасой протянул Вильчинскому.

— Правильный ответ они получат сегодня: шайка откупится.

— Ну нет, нет! Такого, знаете, еще не бывало!

— Видно, слишком много запросили, шайка ответила отказом — вот вам и загадка. Теперь подороже заплатят. Придется раскошелиться. Шантаж, и точка.

— Нет! Я знаю, чья это работа. Он пошел ва-банк! — И наклонившись к уху собеседника, бухгалтер прошептал: — Это Зайончковский.

— Возможно. В таком случае он помог шантажистам — дал в руки этим подлецам газетчикам доказательства. Старый дурак!

— Человек отваги! Человек долга! — прошептал Вильчинский.

— И те и эти договорятся друг с другом, а старика выдадут с головой. Выгонят его на все четыре стороны с шестерыми ребятишками и с волчьим паспортом! Ни один банк не возьмет, даже рассыльным.

Вильчинский только руками развел.

— Ну, если мы будем так…

— А как еще? — накинулся на него Спеванкевич с ожесточением, которое его самого удивило. Черта ему теперь в этом самом банке?

Вильчинский замолк. Две дамы, сидевшие напротив, ели клубнику. Женщина с корзиной, развалившись на скамейке, с сопением перекладывала свои покупки — бутылки, свертки. Голова ощипанной курицы на дряблой шее свешивалась через край корзины — глаза закрыты, казалось, курица всецело покорилась своей судьбе. Перед дверью маячил на фоне окна силуэт незнакомца, он что-то писал стоя. Бесцветные волосы, выбиваясь из-под соломенной шляпы канотье, падали редкими прядями на уши, и можно было предположить, что у их владельца изрядная лысина. Все-таки очень странное лицо… Вильчинский по-прежнему молчал. Спеванкевич задумался: что ему отвечать, если разговор возобновится? Уж конечно, Вильчинский его спросит… Хотя бы для того, чтоб продолжить разговор, черт бы его подрал… Такой хороший был план… Но обязательно подвернется какой-нибудь кретин, который поставит дело под удар, все разрушит…

«Как же мне быть теперь в Скерневицах? Наказанье Божье».

Вильчинский открыл рот. Вот и пожалуйста…

— Я? Я хочу заехать на часок в Брвинув, там у меня именинница…

— Да, сегодня Ванды…

— Ванды…

— И портфель полный… Охо-хо… Фрузинский или Ведель? — наивно осведомился коллега, положив руку на портфель. Сперва Спеванкевич ощетинился, потом его вдруг затошнило: рот наполнился слюной. Но он нашел в себе силы рассмеяться.

— Ни то ни другое — одни только книжки. Не люблю швырять деньги на ветер.

— Правильно. Только это намного дороже. Жуткую цену дерут за книжки.

Вильчинский опять смолк. Захочет еще чего доброго посмотреть эти книжки, вот скотина! А с Брвинувом он удачно вывернулся. Он попрощается (до завтра — ха-ха-ха…), сойдет и самым спокойным образом пересядет в последний вагон. А что, если там поджидает его Спых, ведь и он живет в Скерневицах? А что, если там окажется другой какой-нибудь попутчик, — почему бы нет? — которого тоже угораздило ехать в Брвинув? Тогда он на всякий случай первым задаст вопрос и тут же что-нибудь придумает… Тяжкая, проклятая задача!..

Спеванкевич вскочил, сам не свой. Незнакомец покосился на него, не прерывая своего занятия. Вильчинский вопросительно уставился на Спеванкевича. Улыбнулся. Спеванкевич ответил ему кислой улыбкой.

— Оставьте портфель, — понимающе сказал сослуживец.

Проклиная все на свете, Спеванкевич оставил портфель Вильчинскому. Впрочем, портфель был закрыт на ключ. Скрежеща зубами, покинул купе. Заперся в уборной, снял шляпу и, отирая вспотевший лоб, стал шепотом ругаться. Затем начал выгребать из куртки и из брюк мятые купюры по сто и по пятьдесят злотых и набивать ими вместительные боковые карманы нового пальто. Застегнул карманы на пуговицы. Безо всякой на то необходимости проверил еще раз, лежит ли в бумажнике его собственный паспорт и паспорт на имя Рудольфа Понтиуса, и поспешно вышел из уборной, ощутив в последнюю минуту сильную тревогу за портфель.

Но сразу же за дверями в него вонзились страшные глаза незнакомца. Он стоял, загородив собой дорогу. Спеванкевич, застигнутый врасплох, почувствовал вдруг всю свою беспомощность — этот взгляд гипнотизировал его. Мозг обволакивался туманом, веки слипались, клонило в сон. Кассир, однако, взял себя в руки, встрепенулся, вытаращил глаза, еще секунда, он соберется с силами и так толкнет этого человека (почему он вызывает у него такой ужас?), что тот полетит вверх тормашками.

Но взгляд незнакомца стал мягче, глаза сделались даже ласковыми, в них мелькнуло дружелюбие. И Спеванкевич невольно ответил улыбкой. Тогда незнакомец приложил палец к губам, на его подвижном актерском лице появилось таинственное выражение… Тем же пальцем он погрозил Спеванкевичу перед самым носом, покачал головой, в то время как другая его рука сунула кассиру какую-то бумажку. Спеванкевич послушно, не сказав ни слова, взял ее. Поезд замедлил ход — Прушкув. Незнакомец открыл дверь, спустился на ступеньки, соскочил на ходу. Некоторое время он шагал наравне с вагоном, затем ушел вперед. Обернулся, снял на прощание шляпу: он и в самом деле был лысый, с венчиком длинных растрепанных волос и напоминал собой сошедший со старинной гравюры персонаж из романа Диккенса. Спеванкевич помчался по коридору, ощутив еще сильнее тревогу за портфель. Но сделав несколько шагов, остановился, развернул бумажку, взглянул. Его удивило, что записка состояла сплошь из печатных букв, мелких и тщательно выписанных:

«Все открылось! Первая полоса оцепления — Гродзиск! В Скерневицах круг замыкается. Из Брвинува направишься в сторону быдгощской линии на станцию Блоне — два часа пути. Ты во власти нашего радионаблюдения. Со всех сторон тебя окружают мощные волны эфира, единственный выход — Блоне. Там садись на поезд и поезжай с Богом!»

Читать дальше не было сил… Спеванкевич скрючился, почти сел на пол. Возникло ощущение, будто его гнетет огромная тяжесть. Окна в длинном проходе перекосились и застыли, точно на кубистической картине. А снаружи, за стеклом, набегали волнообразным движением и дыбились ярусами ломаные прямоугольники зеленеющих полей; облака в синем небе приобрели резкие угловатые очертания; на горизонте грозной молчаливой шеренгой выстроились гигантские башни — антенны центральной радиостанции… В голове мелькнула догадка.

Поезд тронулся. Вильчинский дремал, покачиваясь, портфель сползал понемногу с его коленей. Спеванкевич взял портфель, сослуживец даже не шелохнулся. Каждый мог сделать то же самое.

От этой мысли Спеванкевича пронизала дрожь. Короткой волной она пробежала вдоль позвоночника и стихла. Обыкновенный, рожденный осторожностью человеческий страх отступал перед чем-то новым. Словно черной тучей окутал его непостижимый ужас — предчувствие неведомого, мистический, обезоруживающий ужас… Он был не в состоянии мыслить, перестал понимать, что с ним происходит. Зловещая муть…

Минуту спустя он пришел в себя, достал из кармана записку, хотел убедиться, правильно ли он все понял… Но не осмелился даже взглянуть, только зажал крепко в кулаке. Вильчинский, свесив голову, сладко похрапывал. Женщина на скамейке напротив перепаковала уже свои свертки и теперь записывала в блокнот расходы, поминутно слюнявя огрызок карандаша. Голова курицы болталась, точно маятник, и Спеванкевич следил за ней в оцепенении, не в силах оторвать взгляда. У него было желание разбудить Вильчинского и спросить, прямо и начистоту, правда ли это, что он, Иероним Спеванкевич, находится тут своей собственной персоной? Откуда он взялся? Если Вильчинский подтвердит, что так оно и есть, пусть скажет, что делать дальше…

Нет! Разбудить коллегу, разумеется, надо, но только затем, чтоб он тут же разбудил его самого. Все это глупый сон, иначе и быть не может. Дамы, евшие клубнику, стали расти у него на глазах, теряя очертания. Голова его сделалась тяжелой, Спеванкевич пробовал поднять ее, но она опускалась. Наконец он коснулся лбом портфеля, стоявшего на коленях, качнулся еще раз и уснул.

…Проклятая лестница, крутая, грязная, темная, вонючая. Стены с облупленной краской, все в пятнах, перила липкие… Из верхней квартиры выходит на лестницу чад, доносится глухой говор, гвалт, писк… Четвертый этаж… Площадкой ниже расселись еврейки с ребятишками — ну и дух… Он пробирается между ними, шагает по ступеням, острый запах карболки, словно ножом, режет густую вонь. «Четвертый городской пункт помощи детям. Фонд барона Хирша». Чуть повыше уже сплошная толпа. Приходится расталкивать потных женщин, перешагивать через детей с гноящимися глазами, со струпьями… И наконец пятый этаж — «Иероним Спеванкевич». Смешная фамилия — кто, собственно, это такой?

У стены неуклюже копошится покалеченный таракан со сломанными усами. Двинется, остановится. Он пытается вскарабкаться на стену, срывается, падает и не может встать на лапки, извивается на полу, вертится волчком… Это он, Иероним Спеванкевич.

Он достает ключ от французского замка. Доносится знакомая предобеденная перебранка жены с кухаркой. Карольтя кричит уже намного громче хозяйки. Из «гостиной», сквозь две закрытые двери, слышатся мерзкие звуки — это Ядя разучивает на фортепиано строго-настрого запрещенный «Танец Анртры». («…Отец во что бы то ни стало хочет погубить мой талант».) «Танец» оборвется, стоит только ему переступить порог. Но даже того, что он слышал, вполне достаточно. Он опускает ключ в карман — войти нет сил. Картина собственного дома приводит его в содрогание. Он попятился и, приняв неожиданное решение порвать с этим («Лучше в Вислу, чем домой!»), начал спускаться по лестнице. И лишь на третьем марше спохватился, что надо снова пробираться сквозь толпу евреек с больными ребятишками, а это тоже свыше сил. И он замирает на месте. Ни туда ни сюда! Вот вам Иероним Спеванкевич…

— Вам сходить, Брвинув!

— Что?! Ага… ага…

— До завтра. Желаю приятно повеселиться!

— Спасибо…

Спеванкевич сошел с поезда и предусмотрительно поспешил к последнему вагону. Оглянулся, Вильчинский, высунувшись из окна, смотрит ему вслед. Перрон до самого конца состава — пустой. Дойдя до последнего вагона, Спеванкевич обернулся еще раз — Вильчинский все еще смотрит. Положение и ужасное, и глупое. Не поехать этим поездом — значит, не успеть в Скерневицах на скорый — весь план летит тогда к чертовой матери. В отчаянии он обернулся снова — Вильчинский махал ему шляпой. Выругавшись про себя, Спеванкевич помахал в ответ.

— А вы что тут делаете?

В последнем вагоне у самого последнего окна сидел Спых с газетой в руке.

— Я? Ничего… Я так…

— Уже читали?

— «Вечер Польский»? Знаю, знаю…

— Что там «Вечер»… Вот в сегодняшней «Польской Пыли»!.. Подчистую разделали, с именами, с фамилиями, влипла вся шайка. Кто-то из наших… сведения самые достоверные… Читать страшно, глазам не веришь. Что завтра будет!.. Многие из служащих полетят по одному только подозрению…

— Никто не полетит. Если все так, как вы говорите, то шайка пойдет за решетку.

— В таком случае еще хуже — мы все полетим: наша лавочка обанкротится.

Окно вместе со Спыхом двинулось с места. Спеванкевич ойкнул и непроизвольно, уже безо всякой надежды, пошел за поездом…

— Знаете, что я думаю?

— Ну?

— Только так, между нами… Дайте честное слово, а?

— Ну что?

— Это работа Зайончовского!

— Идиот, старая перечница!

— Фанатик, сумасшедший человек! Полное отсутствие солидарности! Как это ужасно… подвергать… товарищей…

Расслышать остальное не удалось. Поезд прибавил ходу. Открылось ровное бескрайнее поле, а в той стороне, где была Варшава, замаячили на горизонте ажурные мачты-антенны…

В пустой голове лопнула до предела натянутая тонюсенькая струнка. Она соединяла — Спеванкевич отлично это чувствовал — обе барабанные перепонки; теперь, когда она лопнула, в ушах что-то запищало, заскрежетало, как бывает в телефонной трубке, когда приходится ждать соединения. Тут кассир вспомнил о таинственной записке.

Он торопливо двинулся вдоль путей. Побыть одному, сосредоточиться — вот что сейчас ему необходимо. Он чувствовал, что неудача, постигшая его в связи с уходом поезда, может обернуться удачей, но каким образом это произойдет, пока еще сам не знал. В голове что-то вспыхивало, мерцало и гасло. Так миновал он одну за другой несколько дач. Долго преследовал его фонограф, разносящий по округе нахальные квакающие куплеты. Спеванкевич прошел сторожку, где спал, усевшись на пол и согнувшись в три погибели, стрелочник, обошел груды трухлявых, поросших сорняками шпал и добрался до переезда. Стало полегче… Ах, если б еще сесть… Отдохнуть…

В новом пальто было нестерпимо жарко, портфель оттягивал руку, будто его набили камнями… Спеванкевич до сих пор еще не решил, хорошо или плохо он поступает, умно или глупо. В самом деле, как определить, спасает он себя сейчас или же бесповоротно губит?.. Ничего он так и не выяснит, пока не отдохнет и не прочтет до конца записку.

Дорога шла с небольшим подъемом, и взгляду открылась груша-дичок с пышной листвой. Захотелось поваляться в тени. Он сделал еще несколько шагов и увидел, что под грушей стоят две детские колясочки и какие-то люди нежатся в холодке, на травке. Благим матом орал ребенок. Вдали, в открытом поле, по обеим сторонам виднелись две дачи… Спеванкевич остановился, беспомощный и несчастный.

Прежде всего нельзя допустить, чтоб его тут заметили. Он повернулся, сделал несколько шагов назад. Справа от дороги начиналась межа. Он двинулся вдоль этой межи, нырнул в буйную зелень колосьев, скрывших его с головой. Межа вскоре сделалась шире и перешла то ли в овражек, то ли в промоину, где редкие стебельки ржи торчали среди привольно разросшейся ромашки. Спеванкевич швырнул портфель под корявый куст терновника, где было немного тени, сбросил с себя пальто, постлал на траве, снял куртку и жилет, расстегнул воротничок и лег навзничь, раскинув руки. Он вздыхал и постанывал от удовольствия в этом уединении, он отдыхал. Когда к нему вернутся силы, он решит, как быть, — в конце-концов не произошло еще ничего особенного… Одни пустяки…

Но внезапно он вскочил, сел и повел вокруг диким взглядом. Крик ужаса застрял в пересохшем горле. Он поднялся, стал перетряхивать и раскидывать одежду, схватил пальто, упал на колени. Ноги подкосились от слабости, впрочем, и от счастья, от переполнившей все его существо благодарности Всевышнему, которую он поспешил излить в самой чистой, самой искренней молитве… Потому что желтый портфель лежал как ни в чем не бывало на прежнем месте. Спеванкевич схватил его, прижал к груди, приник к нему губами и рухнул на землю в экстазе наслаждения, будто этот портфель уже заключал в себе всех неизвестных, но рожденных в мечтах наипрекраснейших женщин мира, которые отдадутся ему вскоре на обоих полушариях, на волшебных островах, в экзотических городах, в джунглях, в пампасах, в спальных вагонах, на вершинах вулканов, на склонах Килиманджаро, в Кордильерах… И он положил голову на портфель, набитый чудесами, закрыл лицо от солнца шляпой, улегся удобней…