После обеда Сергей Иванович Кондратьев немного поспал, а когда он проснулся, пришел Женя Славин. Женина рыжая шевелюра озарила стены, и они стали розоватыми, как в час заката. От Жени хорошо и сильно пахло незнакомым одеколоном.
— Здравствуй, Сережка, милый! — закричал он с порога.
И сейчас же ктото строго сказал:
— Разговаривайте тише, пожалуйста.
Женя с готовностью покивал в коридор, на цыпочках приблизился к постели и сел так, чтобы Кондратьев мог его видеть, не поворачивая головы. Лицо у него было радостное и возбужденное. Кондратьев уже и не помнил, когда в последний раз видел его таким. А длинный красноватый шрам на лице Жени он видел вообще впервые.
— Здравствуй, Женя, — сказал Кондратьев.
Огненная Женина шевелюра вдруг расплылась. Кондратьев зажмурился и всхлипнул.
— Фу ты, — пробормотал он сердито. — Ты прости, пожалуйста. Я здесь совсем расклеился. Ну как ты там?
— Да хорошо, все хорошо, — растроганным голосом произнес Женя. — Все просто изумительно! Главное, они тебя выходили. Как я боялся за тебя, Сергей Иванович… Особенно вначале. Один, такая тоска, такая тоска!.. Рвусь к тебе — не пускают. Ругаюсь — никакого впечатления. Уговариваю, убеждаю, пытаюсь доказать, что я всетаки сам врач… хотя какой я, в общем, теперь врач…
— Ну ладно, верю, верю, — ласково сказал Кондратьев.
— И вдруг сегодня Протос сам звонит мне. Ты здорово идешь на поправку, Сережа! Через полторы недели я буду учить тебя водить птерокар! Я уже заказал для тебя птерокар!
— Нда? — сказал Кондратьев.
У него был в четырех местах переломлен позвоночник, разорвана диафрагма и разошлись швы на черепе. В бреду он все время представлял себя тряпичной куклой, раздавленной гусеницами грузовика. Впрочем, на врача Протоса можно было положиться. Это был толстый румяный человек лет пятидесяти (или ста, кто их теперь разберет), очень молчаливый и очень добрый. Он приходил каждое утро и каждый вечер, присаживался рядом и сопел до того уютно, что Кондратьеву сразу становилось легче. И вообще это был, конечно, превосходный врач, если до сих пор не дал умереть тряпичной кукле, раздавленной гусеницами грузовика.
— Что ж, — сказал Кондратьев. — Может быть…
— Оо! — вскричал Женя восторженно. — Через полторы недели ты у меня будешь водить птерокар! Протос — волшебник, я говорю это тебе, как бывший врач!
— Да, — сказал Кондратьев, — Протос очень хороший человек…
— Блестящий врач! Когда я узнал, над чем он работает, я понял, что надо менять профессию. Меняю профессию, Сергей Иванович! Пойду в писатели!
— Так, — сказал Кондратьев. — Значит, писатели не стали лучше?
— Видишь ли, — сказал Женя, — ясно одно: они все модернисты, и я буду единственным классиком. Как Тредиаковский: «Екатерина Великая — о! — поехала в Царское Село».
Кондратьев поглядел на Женю изпод полуопущенных ресниц. Да, Женька не теряет времени даром. Одет по последней моде, несомненно, — короткие штаны и мягкая свободная куртка с короткими рукавами и открытым воротом. Ни единого шва, всё мягкой светлой окраски. Причесан слегка небрежно, гладко выбрит и наодеколонен. Даже слова старается выговаривать так, как выговаривают праправнуки, — твердо и звонко, и больше не жестикулирует. Птерокар… А ведь всего несколько недель прошло…
— Я опять забыл, Евгений, какой тут у них год, — сказал Кондратьев.
— Две тысячи сто девятнадцатый, — ответил Женя торжественно. — Они называют его просто сто девятнадцатым.
— Ну и что, Евгений, — сказал Кондратьев очень серьезно, — рыжие — они как? — сохранились в двадцать втором веке или совершенно вывелись?
Женя все так же торжественно ответил:
— Вчера я имел честь беседовать с секретарем Экономического Совета СевероЗападной Азии. Умнейший человек и совершенно инфракрасный.
Они засмеялись, рассматривая друг друга. Потом Кондратьев спросил:
— Слушай, Женя, откуда у тебя эта трасса через физиономию?
— Эта? — Женя пощупал пальцами шрам. — Неужели еще видно? — огорчился он.
— А как же, — сказал Кондратьев. — Красным по белому.
— Это меня тогда же, когда и тебя. Но они обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.
— Кто это — они? — тяжело спросил Кондратьев.
— Как — кто? Люди… Земляне.
— То есть мы?
Женя заморгал.
— Конечно, — сказал он неуверенно. — В некотором смысле… мы.
Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева.
— Сережа, — сказал он тихо. — Тебе очень больно, Сережа?
Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. «Но скоро будет очень», — подумал он. Все равно Женя хорошо сказал: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев во время вылазки повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень бархана, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения роботаразведчика. Роботразведчик так и не вернулся — должно быть, затонул в пыли, и тогда они поползли обратно к «Таймыру»…
— О чем ты хочешь писать? — спросил Кондратьев. — О нашем рейсе?
Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: «Больно, больно, больно…» И как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.
— Этто что? — осведомился Женя и встал.
Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.
— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Женя, озираясь.
Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.
— Нетнет, — сказал Кондратьев. — Это просто процедура. Сядь, Женя.
Он попытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да, повестьочерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке проскочить световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие…
— Слушай, Евгений, — сказал Кондратьев. — Они понимают, что случилось с нами?
— Да, конечно, — сказал Женя.
— Ну?
— Гм, — сказал Женя. — Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять, что́ они понимают.
— А всетаки?
— Я рассказал им всё, и они заявили: «Понятно. Сигмадеритринитация».
— Как? — сказал Кондратьев.
— Деритринитация. Сигма притом.
— Тирьямпампация, — пробормотал Кондратьев. — Может быть, они еще что-нибудь заявили?
— Они мне прямо сказали: «Ваш «Таймыр» подошел вплотную к световому барьеру с легенным ускорением и сигмадеритринитировал пространственновременной континуум». Они сказали, что нам не следовало прибегать к легенным ускорениям.
— Так, — сказал Кондратьев. — Не следовало, значит, прибегать, а мы тем не менее прибегли. Дери… тери… Как это называется?
— Деритринитация. Я запомнил с третьего раза. Одним словом, насколько я понял, всякое тело у светового барьера при определенных условиях чрезвычайно сильно искажает форму мировых линий и как бы прокалывает риманово пространство. Ну… это приблизительно то, что предсказывал в наше время Быковмладший. («Ага», — сказал Кондратьев.) Это прокалывание они называют деритринитацией. У них все корабли дальнего действия работают только на этом принципе. Дкосмолеты. («Ага», — снова сказал Кондратьев.) При деритринитации особенно опасны эти самые легенные ускорения. Откуда они берутся и в чем их суть — я совершенно не понял. Какието локальные вибрационные поля, гиперпереходы плазмы и так далее. Факт тот, что при легенных помехах неизбежны чрезвычайно сильные искажения масштабов времени. Вот это и случилось с нашим «Таймыром».
— Деритринитация, — печально сказал Кондратьев и закрыл глаза.
Они помолчали. «Плохо дело, — подумал Кондратьев. — Дкосмолеты. Деритринитация. Этого мне никогда не одолеть. И сломанная спина».
Женя погладил его по щеке и сказал:
— Ничего, Сережа. Я думаю, со временем мы во всем разберемся. Конечно, придется очень много учиться…
— Переучиваться, — прошептал Кондратьев, не открывая глаз. — Не обольщайся, Женя. Переучиваться. Все с самого начала.
— Ну что же, я не прочь, — сказал Женя бодро. — Главное — захотеть.
— Хотеть — значит мочь? — ядовито осведомился Кондратьев.
— Вот именно.
— Это присловье придумали люди, которые могли, даже когда не хотели. Железные люди.
— Нуну, — сказал Женя. — Ты тоже не бумажный. Вот слушай. На прошлой декаде я познакомился с одной молодой женщиной…
— Вот как? — сказал Кондратьев. (Женя очень любил знакомиться с молодыми женщинами.)
— Она языковед. Умница, чудесный, изумительный человек.
— Ну разумеется, — сказал Кондратьев.
— Дай мне сказать, Сергей Иванович. Я все понимаю. Ты боишься. А здесь нельзя быть одиноким. Здесь не бывает одиноких. Поправляйся скорее, штурман. Ты киснешь.
Кондратьев помолчал, потом попросил:
— Евгений, будь добр, подойди к окну.
Женя встал и, неслышно ступая, подошел к огромному — во всю стену — голубому окну. В окне Кондратьев не видел ничего, кроме неба. Ночью окно было похоже на темносинюю пропасть, утыканную колючими звездочками, и раз или два штурман видел, как там загорается красноватое зарево — загорается и быстро гаснет.
— Подошел, — сказал Женя.
— Что там?
— Там балкон.
— А дальше?
— А под балконом площадь, — сказал Женя и оглянулся на Кондратьева.
Кондратьев насупился. Даже Женька не понимает. Одинок до предела. До сих пор не знает ничего. Н и ч е г о. Он не знает даже, какой пол в его комнате, почему все ступают по этому полу совершенно бесшумно. Вчера вечером штурман попытался приподняться и осмотреть комнату и сразу свалился в обморок. Больше он не делал попыток, потому что терпеть не мог быть без сознания.
— Вот это здание, в котором ты лежишь, — сказал Женя, — это санаторий для тяжелобольных. Здание шестнадцатиэтажное, и твоя комната…
— Палата, — проворчал Кондратьев.
— …и твоя комната находится на девятом этаже. Балкон. Кругом горы — Урал — и сосновый лес. Отсюда я вижу, вопервых, второй такой же санаторий. Это километрах в двадцати. Дальше там Свердловск, до него километров сто. Вовторых, вижу стартовую площадку для птерокаров. Ах, право, чудесные машины. Там их сейчас четыре. Так. Что еще? Втретьих, имеет место площадьцветник с фонтаном. Возле фонтана стоит какойто ребенок и, судя по всему, размышляет, как бы удрать в лес…
— Тоже тяжелобольной? — спросил штурман с интересом.
— Возможно. Хотя мало похоже. Так. Удрать ему не удается, потому что его поймала одна голоногая тетя. Я уже знаком с этой тетей, она работает здесь. Очень милая особа. Ей лет двадцать. Давеча она спрашивала меня, не был ли я, случайно, знаком с Норбертом Винером и с Антоном Макаренко. Сейчас она тащит тяжелобольного ребенка и, помоему, воспитывает его на ходу. А вот снижается еще один птерокар. Хотя нет, это не птерокар… А ты, Сережа, попросил бы у врача стереовизор.
— Я просил, — сказал штурман мрачно. — Он не разрешает.
— Почему?
— Откуда я знаю?
Женя вернулся к постели.
— Все это суета сует, — сказал он. — Все ты увидишь, узнаешь и перестанешь замечать. Не нужно быть таким впечатлительным. Помнишь Кёнига?
— Да?
— Помнишь, как я рассказывал ему про твою сломанную ногу, а он громко кричал с великолепным акцентом: «Ах, какой я впечатлительный! Ах!»
Кондратьев улыбнулся.
— А наутро я пришел к тебе, — продолжал Женя, — и спросил, как дела, а ты злобно ответил, что провел «разнообразную ночь».
— Помню, — сказал Кондратьев. — И вот здесь я провел много разнообразных ночей. И сколько их еще впереди.
— Ах, какой я впечатлительный! — немедленно закричал Женя.
Кондратьев опять закрыл глаза и некоторое время лежал молча.
— Слушай, Евгений, — сказал он, не открывая глаз. — А что тебе сказали по поводу твоего искусства водить звездолет?
Женя весело засмеялся.
— Была великая, очень вежливая ругань. Оказалось, я разбил какойто огромный телескоп, честное слово, не заметил — когда. Начальник обсерватории чуть не ударил меня, однако воспитание не позволило.
Кондратьев открыл глаза.
— Ну? — сказал он.
— Но потом, когда узнали, что я не пилот, все обошлось. Меня даже хвалили. Начальник обсерватории сгоряча даже предложил мне принять участие в восстановлении телескопа.
— Ну? — сказал Кондратьев.
Женя вздохнул.
— Ничего не получилось. Врачи запретили.
Приоткрылась дверь, в комнату заглянула смуглая девушка в белом халатике, туго перетянутом в талии.
Девушка строго поглядела на больного, затем на гостя и сказала:
— Пора, товарищ Славин.
— Сейчас ухожу, — сказал Женя.
Девушка кивнула и затворила дверь. Кондратьев грустно сказал:
— Ну вот, ты уходишь.
— Так я же ненадолго! — вскричал Женя. — И не кисни, прошу тебя. Ты еще полетаешь, ты еще будешь классным Дзвездолетчиком.
— Дзвездолетчик… — Штурман криво усмехнулся. — Ладно уж, ступай. Сейчас Дзвездолетчика будут кормить кашкой. С ложечки.
Женя поднялся.
— До свидания, Сережа, — сказал он, осторожно похлопав руку Кондратьева, лежавшую поверх простыни. — Выздоравливай. И помни, что новый мир — очень хороший мир.
— До свидания, классик, — проговорил Кондратьев. — Приходи еще. И приведи свою умницу… Как ее зовут?
— Шейла, — сказал Женя. — Шейла Кадар.
Он вышел. Он вышел в незнакомую и в общемто чужую жизнь, под бескрайнее небо, в зелень бескрайних садов. В мир, где, наверное, стрелами уходят за горизонт стеклянные автострады, где стройные здания бросают на площади ажурные тени. Где мчатся машины без людей и с людьми, облаченными в диковинные одежды, спокойными, умными, доброжелательными, всегда очень занятыми и очень этим довольными. Вышел и пойдет дальше бродить по планете, похожей и не похожей на Землю, которую мы покинули так давно и так недавно. Он будет бродить со своей Шейлой Кадар и скоро напишет свою книгу, и книга эта будет, конечно, очень хорошей, потому что Женя вполне может написать хорошую, умную книгу…
Кондратьев открыл глаза. Рядом с постелью сидел толстый румяный врач Протос и молча смотрел на него. Врач Протос улыбнулся, покивал и сказал вполголоса:
— Все будет хорошо, Сергей Иванович.